Проговоря слова эти, он скинул на землю мантию и камзол; я то же сделал с своею одеждою, и мы начали бой.
Я не буду распространяться в описании сего ужасного происшествия; довольно сказать, что я в графе Розине нашел такого противника, какого не ожидал найти во всей Италии. С каждою проходящею минутою неистовство наше умножалось. Я ранен был уже в левую руку и в правой бок, и кровь моя полилась на землю. Это утроило мое бешенство, я собрал все силы, соединил их с искусством, отбил решительный удар, и шпага моя по самый эфес вошла в грудь противника. Кровь его брызнула мне в лицо и заслепила глаза. Все чувства мои взволновались с таким смешением, что я лишился употребления оных; машинально выхватил шпагу из груди графа, отскочил вправо шага на два, задрожал и упал на землю. Все это произошло в одну минуту.
Когда я приведен был в себя и встал на ноги, то первый предмет, мною усмотренный, был — охладевший труп графа Розина. Бартоломее и слуга его, стоя на коленах, проливали слезы. Я подошел к ним и также прослезился. Бартоломее, вставши, сказал: «Благодарите милосердное небо, которое, даровав вам эту победу, дает время на исправление и на заглажение этого убийства. Спешите удалиться в верное убежище; я один с этим верным слугою отдам последний долг сему несчастному. Видите ли вдали развевающиеся черные флаги? Это знак, что погребательные суда уже в пути на этот остров. Если кто-нибудь вас здесь настигнет, то опасность неизбежна!» — С растерзанным сердцем бросился я с Клодием в гондолу, и мы пустились далее в море, к кораблю Дамианову, куда прибыв, взошли на оный; после сего тотчас началось предназначенное плавание.
Путешествующие по морю имеют гораздо более возможности предаваться размышлению, нежели проезжающие по сухому пути. В первом случае мы не видим ничего, кроме необозримой поверхности водной и бесконечного шара небесного; ничто нас не развлекает; самый шум волн, рассекаемых носом корабля, увеличивает наклонность нашу к задумчивости. Сидя один в своей каюте, я обозрел всю цепь жизни моей и нашел, что то чувство, которое столько прославлено во всех веках и у всех народов, которое кажется одною из важнейших причин, приковывающих нас к жизни, что чувство любви было для меня источником истинного мучения. Страстно любил я милую Юлию и принужден был, гордостью и высокомерием ее, оставить; со всею нежностью привязан был к прелестной Диане, и она оставила меня по внушению пагубного суесвятства; со всем пламенем сердечным боготворил я несравненную Лорендзу и жестоким образом лишился ее.
О любовь, любовь! чувство сколь сладостное, животворное, столько горестное, смертоносное! Нет! никогда не поддамся уже этой гибельной страсти! хотя мне немного более тридцати лет, но должен быть доволен тремя опытами — продолжать еще испытания было бы безрассудно!
Сердце человеческое никогда не должно быть пусто; иначе оно уподобится древней гробнице, вмещающей в себя одно отвратительное тление. Итак, чтобы всегда быть заняту, я познакомился с одним пожилым греком Орестом и начал учиться от него языкам греческому и турецкому, Как корабельщик Дамиан, так почти все, находившиеся на корабле его путешественники, были купцы, а потому они по торговым делам останавливались у многих островов греческих, и мы не прежде приплыли в пролив Дарданельский, как чрез четыре месяца по выходе из залива Венециянского, и я столько ж успел в помянутых языках, что мог довольно исправно вести простой разговор. По совету моего учителя Ореста я, будучи еще на корабле, переоделся в греческое платье; Клодий мне последовал. Это сделано не для того, чтобы в столице варваров не было европейцев, одетых в платья стран своих, но потому, что греков было более всех; следовательно, в этой одежде одетые менее обращали на себя внимания, а мне того и хотелось.
При выходе с корабля, я и Клодий сказались также греческими купцами, получили от досмотрщиков пропускные виды и, прибыв в город, остановились на греческом подворье.
Приятели мои, греки, узнав, что имею значительную сумму как в наличных деньгах, так и в дорогих вещах, искренно мне советовали сделаться настоящим купцом, какое звание у турок гораздо почтительнее, чем в других землях европейских. Я охотно было склонился на такое предложение и готовился на две трети моих денег накупить товару, как разнесшийся по всему Стамбулу правдивый слух, что богатый жид Мисаил по доносу, что когда-то и где-то делал непозволительное предложение какой-то турчанке, лишился головы и все имение его отписано на султана, сделал меня благоразумнее, и я поудержался объявить о своем имуществе. Располагаясь всю наступающую осень и будущую зиму провести в столице оттоманов, я поручил Клодию съездить в Запорожскую Сечь и проведать, что делают Бернард и Тереза с детьми моими. Клодий отправился в путь, а я на место его нанял пожилого грека Кириака и начал вести жизнь тихую и скромную, тщательно избегая знакомства с турками, а и того более с турчанками.
Для знаменитого француза, привыкшего к шумным обществам, где женщины представляют первых лиц и разливают вокруг себя игры и смехи, проживать в Стамбуле значит почти то же, что томиться в пространной темнице.
Самым занимательным препровождением времени для меня было посещать греческие монастыри и церкви или провожать султана от дворца до главной мечети и оттуда назад. Обращаясь беспрестанно с греками, я усовершенствовался в языке их, а с тем вместе привык к обрядам их богослужения. Час от часу обряды эти мне более и более нравились, и наконец, я, нимало не обинуясь, в начале зимы торжественно посвящен в сыны греческой церкви и наречен Авениром. Немного времени спустя с нарочным посланным татарином получил я письмо от Клодия, из коего узнал, что Бернард со всем семейством поселился в предместий Запорожской Сечи, и как ему показалось, что управлять семейством и упражняться в торговле гораздо удобнее двоим, чем одному, то он, женившись на сопутнице своей, Терезе, детей моих выдал за своих. Однако ж быв истинно Мне преданными слугами, они не забыли происхождения сыновей моих и приговорили ученого казака, который некогда набирался премудрости в киевской бурсе и, избегая нищеты, обратился искать счастия в Запорожской Сечи. По ночам — ибо открыто заниматься учением почиталось в этой чудной столице большим беззаконием, начал он учить их по-латыни и по-русски читать и писать, и успехи учения его были значительны. С тем же татарином я отправил к Клодию ответ, в коем поручал ему принесть благодарность мою Бернарду и Терезе за попечение о моих детях. Я приобщил подарки для всего семейства и объявлял, что с наступлением весны, а по последней мере лета, не премину переселиться к ним и основаться постоянным жилищем. Я строго наказывал, чтобы вам, дети мои, обо мне не иначе было напоминаемо, как о постороннем благодетеле, самом ближнем родственнике и друге отца вашего. Я также известил его о перемене исповедания.
К исходу зимы, в самые сумерки, Кириак ввел ко мне мальчика лет пятнадцати, в турецком платье. «Это несчастный, — говорил слуга с видом большого соучастия, — ищущий у вас покрова, по крайней мере, на одну наступающую ночь. Несчастия его так велики, что он теперь и описать их не в силах. Дайте ему убежище до утра, и вы не будете раскаиваться в содеянии добра невинно угнетенному».
Такие слова родили в сердце моем живейшее соболезнование, и я с участием друга подал руку молодому, робкому гостю. Мы ужинали вместе, и после, указав ему диван, я разделся, лег в постелю и уснул покойно, радуясь об услуге, оказанной ближнему, хотя и разноверцу.
В самую полночь я разбужен был сильным стуком в Двери моей спальни. Встаю поспешно, ощупью пробираюсь и отворяю. Кто опишет мое изумление, когда за порогом увидел я при свете многих фонарей четырех вооруженных турок и в средине их кадия. Мгновенно ворвались они в мою комнату, осветили ее и подняли вопль, нашед моего гостя. «Славные дела производят христиане, — возгласил кадий, — вовлекая правоверных в грехи, которых великий пророк никогда не прощает! Обыщите всю комнату тщательно, и что покажется подозрительным, возьмите с собою; немудрено, что такой дерзкий неверный имел намерение обольстить жен наших и дочерей и на этот предмет вел уже переписку. Не много будет, если осудят его испустить дыхание на коле».
Когда благочестивый кадий так проповедывал, сопровождавшие его янычары забрали мои баулы, в коих заключались все деньги и драгоценные вещи. Когда молодой турка оделся и вмешался в толпу этих извергов, то кадий сказал: «Ты должен остаться здесь под крепкою стражею до утра, ибо в делах такого рода поутру рассуждать гораздо пристойнее, чем ночью. Ты, Гассан, и ты, Омар, останьтесь за дверьми и блюдите крепко, чтоб преступник не ускользнул из рук правосудия, а мы отправимся куда надобно».
Они все вышли и заперли двери снаружи, оставив меня в темноте глубокой. Я сел на окне и все еще не знал, что мне думать о сем гибельном происшествии. Что, если молодой турка был не что иное, как гнусное орудие скрытого злодейства! Как мог проведать о том кадий? Где был Кириак во время всей суматохи! Истинно ничего не понимаю!
Я думал, передумывал и ни на чем не мог остановиться. Наконец рассвело, я осмотрелся и не нашел ничего из своих пожитков; даже карманные часы были похищены злодеями. Солнце взошло довольно высоко, а я все еще сидел в горестном безмолвии, ожидая, чем кончится моя участь. Наконец, около полудня, дверь комнаты моей отворилась, я вздрогнул, ожидая увидеть грозного кадия со стражею, — но обманулся; ко мне вошел приветливый хозяин гостиницы с письмом в руках. «Я несколько раз проходил мимо дверей твоей комнаты, — говорил он, — но, не слыша ни малейшего движения, почел, что ты спишь, а Кириак где-нибудь слушает обедню. Теперь только явился ко мне незнакомый жид с этим письмом, надписанным на твое имя, и ключом от твоей комнаты; прочти, пожалуй, и буде нет важной тайны, то скажи и мне, какой есть у тебя приятель в здешней гавани и не думаешь ли ты завести иностранную торговлю. Я родился, взрос и начинаю стареться в Стамбуле, так могу служить тебе добрым советом».
«Сколько мне известно, — отвечал я, — так в гавани нет у меня ни души знакомой. Но что делают двое янычаров, оставленных ночью у дверей моей спальни на страже и скоро ли будет сюда кадий?» — «Янычары? Кадий? спросил хозяин с изумлением, — ты, верно, эту ночь спал дурно, что и теперь еще бредишь! Читай-ка дружеское письмо, а я между тем изготовлю прибор самого лучшего кофе; как выпьешь чашки две, то вся дурь мигом из головы твоей вылетит». — Он вышел; я с крайним смущением развертываю письмо и читаю:
«Почтеннейший Авенир!
Прежде всего поздравляю тебя с совершенною безопасностью от кадия и янычаров. Я, нижайший слуга твой, и несколько искренних моих друзей дожили до седых волос, борясь с нищетой. Наконец, благое провидение внушило в тебя мысль иметь меня в услужении. Сначала я прельщался, восхищался, смотря на твое золото и драгоценности; вскоре ангел-хранитель мой начал шептать мне на ухо: «Фалалей! неужели с тебя довольно зевать только на чужое имущество? Чем ты не человек? и почему не можешь пользоваться оным, как и другие?» Я послушался этого спасительного гласа, отыскал четырех друзей моих и условился с ними, как действовать. Что могло быть разумнее нашей выдумки? Надобно было привесть тебя в такое положение, чтобы ты не осмелился произнесть ни одного слова, а что было бы удачнее, как не поднять у тебя молодого турка? Опыт доказал, сколько мы были догадливы. Чтобы запастись нужною одеждою и нанять корабль до Каира, я успел у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, и к ночи готовы были кадий, четыре янычара и турчонок, который в самом деле был молодой грек, продавший нам себя на целый день и ночь за четыре цехина.
Когда ты читаешь эти строки, то мы уже за сто миль будем от Стамбула по пути к Египту. По прибытии в Каир прежде всего намерены мы поклониться публично великому пророку, завести на общую сумму торговый дом, накупить прекрасных невольниц и зажить настоящими господами. Не должен ли ты восхищаться, что целых пять человек, беззащитных греческих бродяг, делаешь на всю жизнь счастливыми мусульманами. Когда вздумаешь посвятиться в монахи, к чему у тебя довольно склонности, то не забудь в святых молитвах своих смиренного Кириака с братиею».
Я сидел в окаменении, как вошел веселый хозяин с кофеем. «Ну, что хорошего пишут из гавани?» — спросил он, присев подле меня. «Тайны никакой нет, — отвечал я с притворным равнодушием, — а любопытного довольно. На, читай; тут кое-что и до тебя касается». — Он схватил письмо и начал читать вполголоса, а я, прикушивая кофе, смотрел в лицо его внимательно. При каждой новости улыбающееся лицо его делалось пасмурнее, и когда прочитал; я цепел у хозяина гостиницы повытянуть две тысячи цехинов, — то он побледнел, задрожал всем телом, выронил из рук письмо и закрыл глаза. Я схватил его обеими руками.
«Если и ты не лучше моего проводил, то выкушай чашку кофе; уверяю, что нашедшая на тебя дурь мигом из головы вылетит». — «Ох, горе! — сказал хозяин со стоном, — эти две тысячи цехинов составляли половину моего имущества! Что я, бедный, буду делать? Сейчас брошусь к кадию, отсчитаю пятьдесят цехинов и упрошу его уговорить визиря, чтобы злодеев искали по всему Каиру, опечатали б все их имение». — «Пустое затеваешь. — прервал я, — разве для того грабители сделаются ренегатами, чтобы турки предали их в наши руки? Лучше всего успокоиться и поискать способов другим образом вознаградить свою потерю». — Грек оставил меня со стоном, а я отправился к Оресту, учившему меня на корабле по-гречески и по-турецки. При расставанья нашем я, сверх значительного подарка, ссудил его тысячью червонными и на эту сумму надеялся удобно достичь Запорожской Сечи.
«Вот настоящая беда, — говорит мой педагог. — Два дня назад на все наличные деньги накупил я товару и караван отправил в Измаил, а завтра сам должен туда отправиться. У меня на дорогу не более осталось денег, как на прокормление себя и трех коней». — Подумав с минуту, я восхитился родившеюся во мне мыслию. «Хорошо, приятель! — вскричал я. — Ты едешь в Измаил, и мне нужно быть недалеко оттуда. Ты здесь не чужестранец, подобно мне, и легко изворотиться можешь. Найди для меня пятьсот червонных, мы сквитаемся и поедем вместе в дорогу».
Приятель мой весьма обрадовался столь выгодному предложению; в тот же день вручил мне требуемую сумму, и на другой день, оставя Стамбул, столько для меня намятный, отправились мы в путь в одной повозке. До конца нашей дороги не встречали мы ничего особенного. В Измаиле пробыв до наступления весны, я отправился далее и в свое время благополучно прибыл в Сечь Запорожскую под видом греческого купца.
Тайно виделся я с Клодием, Бернардом и Терезою.
Я нередко видел и вас, дети мои, не будучи вами узнан.
Отрощенные усы, остриженные волосы и длинное платье вид мой очень много переменили, так что сначала и Бернард не узнал меня. Приведя в известность деньги, как оставшиеся у меня и у моих служителей, так и бывшие у них в товарах, я увидел, что их весьма недостаточно, чтоб всем нам проводить жизнь беззаботную. Обдумывая сей предмет с надлежащим вниманием и следуя всегдашней склонности к военной службе, которая одна удобна была залечить раны моего сердца, я решился просить войсковых старшин о принятии меня в сочлены. Меня благосклонно выслушали, вписали в список под именем Авенира Булата, и я вскоре явился в строю запорожцев, готовящихся выступить в поход против турок, вследствие полученных повелений от царя московского. Клодий, не желая со мною расстаться и следуя моему примеру, принял греческое исповедание и под именем Вианора сделался запорожцем и встал в строе подле меня. Не лишнее будет прибавить, что он, лишь только получил от меня уведомление о перемене исповедания, то и вас троих приобщил к греческой церкви. Что сказать вам, дети мои, о воинских моих подвигах? Десять лет прошли почти в беспрерывных походах против разных неприятелей, а иногда, не хочу греха таить, — иногда против самих малороссиян, хотя и против воли. Я постепенно был возвышаем в званиях и обогащался от набегов, хотя также без особенного искательства.
Имя мое было прославляемо, и по кончине последнего атамана я единодушно всем войском избран в это верховное звание.
Хотя устроение Запорожской Сечи сделано на тот конец, чтобы храбрые казаки защищали пределы Российские от беспрестанных нападений соседей, всегда хищных, всегда вероломных, однако и самые эти защитники, сколько по уродливому образованию правления, столько и потому, что почт половина их состояла из иностранцев, для которых выгоды России или ничего, или очень мало значили, нередко бывали гибельнее для родных своих, чем неверные, а потому я для отведения от войска угрожавшей бури два раза бывал в Москве, и всякий раз мне счастливилось гнев царя православного обращать на милость. Я был приглашаем к столу его и на охоту и был столь счастлив, что заслужил его благоволение, а от окружающих его бояр приветливость и дружбу.
Узнав обстоятельно весь образ правления в Сечи, источники общественных и частных доходов, нравственность чиновников и простых воинов, я сказал самому себе: когда знатнейшие царства и республики пали в свое время, то как не последовать этого и с Сечью Запорожскою? Пройдет столетие, и, может быть, одним только географам будет известно место, где стояла некогда Сечь Запорожская.
Мне о самом себе заботиться еще нечего, но у меня подрастают три сына, которых благосостояние от меня должно зависеть. Обдумав предмет сей со всех сторон, я в последнюю бытность при дворе московском купил большое и богатое поместье в области Тульской и утвердил его на имена ваши, дети мои, имена, полученные вами в недрах греческой церкви. Я предположил продержать вас при себе до совершенного вашего возраста; но как во все это время проживать вам при Бернарде и Терезе и заниматься торговыми делами было бы для будущего состояния вашего бесполезно и несообразно с вашим происхождением, то я приблизил вас к себе, сделал своими оруженосцами, брал с собою при всяком походе и был совершенно доволен вами после каждого сражения. Может быть, я и теперь еще вам не открылся бы, по ранней вашей молодости, ибо тебе, Астион, только двадцать три года, тебе же, Эраст, двадцать, а тебе, Кронид, семнадцать лет; но настоящее положение мое того потребовало, и вы знаете обо мне и о себе все, что вам на первый случай знать нужно. Если угодно будет всевышнему призвать меня к жизни, то я испрошу от войска всем нам увольнение, и мы отправимся в Тульское наше поместье; если же по всесвятой его воле ангел смерти смежит глаза мои, на такой конец объявляю вам последнюю волю мою:
От Вианора получите вы ключ от потаенной двери, ведущей в обширное подземелье под моим домом. Там, под видом хранения вина и других жизненных припасов, хранится весьма довольное имущество, в оружии, в серебре, золоте и драгоценных каменьях состоящее. Там же найдете вы большое число книг и рукописей, собранных мною в Москве, а что всего важнее, там найдете вы ларец из черного дерева и в нем все бумаги, свидетельствующие о вашем происхождении и о правах на владение купленным мною поместьем. Вианору поручено доставить вам способ отсюда освободиться и спасти все оставляемое мною имущество. Заклинаю вас, дети мои, жить между собою в согласии, без всякого раздела и даже не мыслить о том: это мое, это твое. Вы, конечно, будете иметь супруг и детей, но и этим последним завещайте, именем моим, исполнять эту волю мою до совершенного истребления нашего рода. Теперь ступайте в свой курень и ожидайте моего призыва».
Юноши пали на колена у одра недужного; с пролитием горьких слез облобызали руки его; он благословил их, и они удалились.
На другой день, около полудня, они, быв призваны к отцу, нашли его спокойным и даже веселым. Подле него стоял медик Сатир с видом самодовольствия. «Друзья мои! — сказал он, протянув руку, — если положиться на уверения этого пана доктора, то Запорожье не лишилось еще своего атамана». — «Так, — молвил Сатир, закручивая усы, — я божусь памятью Иппократа, что через две недели ты будешь бодро сидеть на коне, кушать наливки и курить тютюн; только надобно поостеречься и за все не приниматься вдруг совокупными силами». — «Будь уверен, — сказал Авенир с улыбкою, — что совет твой с точностью исполнен будет». Он дал знак Вианору; этот вручил эскулапу кошелек с золотом, и веселый медик удалялся.
Предсказание его сбылось. Авенир день ото дня становился здоровее и точно через две недели мог уже довольно бодро прогуливаться, заглянуть раз-другой в кубок и выкурить трубки две табаку. Во всей Сечи повещено было, что в первый воскресный день Авенир будет в соборе публично благодарить бога за выздоровление, а после торжественно на церковной площади говорить речь к воинам, наконец же, он пригласит всех куренных атаманов и все войсковое начальство к себе на обед, а для простых казаков в каждый курень пошлется по бочке вина. С каким нетерпением все ожидали сего радостного дня! И он наконец настал.
Излишним считаю описывать, с каким торжеством Авенпр, сидя на сильном турецком коне, окруженный всеми наличными чиновниками в Сечи, прибыл ко храму. По окончании благодарственного молебствия звон колоколов и гром из мущиров[7] поколебали воздух и стены храма. По выходе на крыльцо Авенир дал знак рукою, и все мгновенно умолкло. Он поклонился на три стороны и произнес: «Дети мои, казаки запорожские! двадцать лет я живу между вами и десять лет атаманствую. Я всегда был доволен вами; были ль вы всегда довольны мною?» — «Ура!» — загремело со всех сторон, и тысячи шапок поднялись на воздух. Авенир продолжал: «Благодарю бога и вас за то несравненное удовольствие, какое вы мне теперь доставляете.
Вы сами, конечно, чувствуете, что после сего для меня было бы смертельным ударом лишиться хотя отчасти вашей благосклонности. Но ах! это неотменно должно последовать. Вы видите, волосы мои белеть начинают. Признаюсь откровенно, что взоры мои темнеют; рука моя слаба уже наносить врагу такие удары, какие прежде наносила. Итак, дети мои, чтобы мне и в гроб взять с собою воспоминание любви вашей и признательности, я теперь в виду всеблагого бога, в виду священнослужителей алтарей его, в виду всего войска Запорожского — слагаю с себя торжественно звания не только атамана, но и простого воина».
Он умолк. Глубокое молчание господствовало повсюду.
Какое-то унылое негодование распростерлось на липах каждого. Все взглядывали друг на друга и с робостью потупляли взоры в землю. Авенир продолжал:
«Храбрые запорожцы! в этих трех молодых воинах вы видите трех родных сыновей моих. В московском царстве есть у меня поместье, достаточное прокормить меня с семейством. Вся цель остальной жизни моей заключается з том, чтобы сыновей своих видеть при дворе царя благоверного. За все труды, понесенные мною в войске чрез двадцать лет служения, я прошу от вас, дети мои, согласия на удаление мое отсюда с детьми моими, с Вианором и тем имуществом, которое получил я от вас же при разделе добыч воинских. Благодарность моя за ваш подарок пойдет со мною за пределы гроба!»
Долго длилось глубокое, мрачное молчание. Наконец первенствующий священнослужитель, возвыся голос, произнес: «Я осмеливаюсь думать, что с нашей стороны была бы величайшая несправедливость воспрепятствовать знаменитому Авениру в исполнении его желания. Не имел ли он тысячи способов успеть в этом, не говоря никому ни слова? Итак, советую вам произнести свое согласие, я умоляю всеблагого бога — благословить оное!»
«Согласны! согласны!» — раздалось отовсюду; опять колокола зазвучали, мущиры загремели, и Авенир, сопровождаемый многочисленною свитою, отправился в дом свой.
Великое пиршество продолжалось до самой ночи, и все разошлись по своим местам, довольны праздником.
Следующий день прошел в приготовлениях к дороге; и когда настало утро третьего дня, Авенир, его сыновья и Вианор пустились в путь. За ними нанятые чумаки вели двенадцать коней, навьюченных пожитками. Бесчисленное множество народа провожало их далеко за город, а всех далее рыдающие Бернард и Тереза и их дети.