-- Тебе, водяной капитан, предоставляется последний шанс. С нами ты или нет? Или -- или...

Рожнов закрыл лицо руками. "А Леля?"

Выйдя на улицу, Рожнов долго смотрел на старинное здание университета, словно прощаясь с ним.

"Все! Мать права: нельзя тут с открытым лицом, отравленными копьями бьют, как при дворе Тиберия. Тут медная маска нужна, непробиваемая!"

До полуночи он бродил по занесенным снегом улицам, не замечая, что щеки его мокры от слез. Он расставался с Сергеем Викентьевичем, с Лелей, со всем, чем жил...

На другой день, на юбилейной сессии, он сказал то, что от него хотели. "Время выколачивает свою дань", -- утешал он себя словами Сергея Викентьевича, которого уличил "без ненужного пафоса" (это он специально выторговал у Татарцева), уличил в том, что академик низкопоклонничает перед заграницей ("в кабинете стоят бюсты всех идеалистов эпохи -- от Эйнштейна до Менделя") и покровительствует безродным космополитам...

Слова эти были газетным стереотипом времени, и Рожнов считал, что никто всерьез к ним не отнесется. Ничего нового он не открыл, даже про бюсты Москва наслышана.

"Попросили, я и выступил", -- оправдывался он перед самим собой, обнаружив в профессорской, что для одних он более не существовал, другие заглядывают ему в глаза.

Все удавалось теперь без труда...

Окажись диссертация в сто раз хуже, все равно прошла бы "на ура".

На банкете Федор Филиппович с пьяных глаз проговорился: "Была бы погромная ситуация -- будет и диссертация!"

Сергей запомнил эти слова: Татарцев был искренен не тогда, когда говорил, а когда проговаривался.

Вершина была взята. Татарцев объявил диссертацию Рожнова "явлением, горением, борением"... Отныне Рожнову портило кровь лишь то, что возле него существовали еще люди, вовсе на него не похожие. Какие-то довоенные чистюли. Вроде Оксаны Вознюк, которая отказалась заклеймить Викентьича на юбилейной сессии, или Юрочки Лебедева. "А Леля? Неужели не простит?.." Впрочем, реакцию Лели он предвидел: "Строит из себя невинность". Все они такие же, как Рожнов. Все! Или будут такими!.. Чисты только дураки. Повсюду, в любом деле, одно и то же: молоко дают коровы, а ордена получают доярки...

Татарцев опять щелкнул выключателем. Совиные глаза погасли, и снова зажегся жидкий голубоватый свет.

-- М-м... "По 1943 г. на ответственной комсомольской работе. С 1944 г. адъютант командующего. В 1946 г. демобилизовался. С 1946 по 1947 г. снова на комсомольской работе. В 1947 г. поступил в аспирантуру".

Кончив чтение, Федор Филиппович произнес почти с завистью:

-- Неудивительно, что ты шагаешь семимильными шагами, Сергей Христофорович. С такой анкетой...

Их позвали к столу. Ополовинив графинчик водки, закусив золотистыми ломтиками семги, они продолжали беседу.

-- Трудно вам, Сергей Христофорович. Счастье биологам! У них... -Татарцев поднял руку, сжав ее в кулак. -- У них Трофим Денисович Лысенко. А у нас, -- он махнул рукой, как тряпкой. -- Едва доходит до дела, ты да я, да мы с тобой. -- Он вынул из кармана несколько страничек, сколотых скрепкой. -- Студенчество рехнулось. Петиция в ЦК. Слышал? Нет?! Сергея Викентьевича наотмашь. Требуют убрать... На, прочти!

Сергей Христофорович читал "студенческий протест", плотно поджав губы, не выдавая, что сам писал его. Подписи позднее выколачивали...

-- Из отдела науки переслали министру. Мы, Сергей Христофорович, м-м, должны расследовать... Председателем комиссии назначен я. Но, увы, завтра вылетаю в Ленинград. Дело ляжет, м-м, на твои плечи. Бери письмо и разбирайся. Если Сергей Викентьевич в самом деле таков...

-- Федор Филиппович! -- перебила его дородная багроволицая Гликерия Ивановна, мать Сергея, снимая с подноса серебряный судок с жареным гусем. -А почему Сергея Викентьевича обозвали космополитом? Он ведь из русских русский, дворянской крови...

Рожнов в ярости дернул ее за широкую поплиновую юбку.

"Кретинка! Случись какой-нибудь поворот, Татарцев сразу припомнит..." Что делать? Жен бросают -- и то горят. А -- уйти от матери?! Кому интересны причины... Скажут, питекантроп. Нет уж! У каждого свой крест. Рожнов торопливо наполнил рюмки. Снова, в который раз, он завел разговор о "камне преткновения" (так он называл Оксану Вознюк, которая, по его убеждению, помешала изгнать Родионова...)

Татарцев заметил, что Оксана Сидоровна имеет заслуги в области военной техники, и перевел разговор на другую тему.

Рожнов ни минуты не сомневался, что дело тут вовсе не в научных заслугах Оксаны Вознюк. У Татарцева были какие-то свои соображения.

Рожнов хорошо изучил своего шефа. Татарцев и в самом деле давно выработал четкую программу: если есть в каком-либо вузе рвущийся из рамок "остроголовый", допустим, Сергей Викентьевич, должен существовать там и его могильщик, скажем, Вознюк из парткома. На этот раз ей не ускользнуть!.. Если есть Гильберг, должен существовать и Рожнов. А нет Рожнова, надо создать его...

Принцип: "Разделяй и властвуй!" Татарцев застенчиво называл "сохранением равновесия..."

В каждом вузе должно быть сохранено "равновесие". Какая чаша ни перетяни, все благо. В случае чего, он, Татарцев, тут как тут. Арбитр. Верховный судья...

Кроме того, Татарцев делил ученых на две основные категории: на тех, кто "вхож" к большим руководителям, и на тех, кто "не вхож". Первые относились для него к касте неприкасаемых.

Оксана Сидоровна Вознюк была, по его убеждению, "вхожа". Героя соцтруда дали по закрытой линии. В кабинете "вертушка" на столе. К тому же баба. Вторично замужем. На этот раз за академиком-атомщиком... Такая пролезет и там, где вода не просочится.

Татарцев поглядел на Рожнова с удовлетворением, как на дело рук своих, не подозревая, какой лютой ненавистью полон к нему Рожнов. Впрочем, может быть он и подозревал?.. Но для него не имело никакого значения, как к нему относятся те, кто стоит ниже него.

"Я отстаиваю правду дня, -- говаривал он самому себе. -- Меня не интересует историческая правда. Возможно, через двадцать лет выяснится, что я был не прав... Ну и что? Значит, я ошибался вместе с веком... А с века, как говорится, и взятки гладки..."

В прихожей, доставая из кармана пальто перчатки, Татарцев вытянул вместе с ними какой-то конверт.

-- Да! Чуть не забыл. Еще одно письмо. Прочти, на досуге черкнешь объяснение.

Едва Татарцев уехал, Сергей вернулся в кабинет, вынул знакомый до последней буквы "гнев студентов", в досаде смял и швырнул в угол.

С помощью Татарцева он хотел разом опрокинуть в кювет скрипевшую "стариковскую телегу Викентьича-Преображенского". Татарцев -- хитрая бестия! Не хотите холеные пальчики обжигать? Хотите, чтоб я за всех вас таскал каштаны из огня? И раз, и другой. И устно, и печатно... А потом сделаете из меня мальчика для битья?!

Впервые в жизни Рожнов не сумел ни за кого спрятаться. Он опустился на корточки возле выдвинутого ящика стола, где лежал черновик "студенческого" письма.

Пытаясь обрести "твердость руки", он взвинчивал себя: "Бить Викентьича, лежачего, добрейщего, беззащитного. Прошу прощения, бейте сами! Сами! Я вам не наемная шпага".

Он долго вытягивал из конверта непослушными пальцами второе письмо. Оно называлось: "Как был сфабрикован протест молодежи".

Рожнов скользнул глазами по тексту. Не веря самому себе, трезвея, поднес бумагу к самым глазам.

"Е.П. Светлова, лаборант кафедры общего языкознания".

Грохнув что есть силы по стеклу, Рожнов погрозил в окно окровавленным кулаком.

-- Ну, подожди!..

II

Ждать пришлось недолго. Спустя неделю мать Рожнова внесла кипу газет и журналов, от "Нового мира" до "Молодого колхозника", от "Советского спорта" до "Литературной газеты". Он выписывал все -- главным образом, чтобы досадить мамочке. Это была его давняя месть. Швырнув почту на стол, мамочка простонала, как всегда: "Столько денег -- на что?!"

Рожнов взял первую попавшуюся газету, пробежал глазами заголовки, задержал взгляд на последней странице: "Хроника. Арест группы врачей-вредителей..."

Это его заинтересовало.

"группа презренных выродков из "людей науки"... Товарищ Сталин неоднократно предупреждал... наши успехи ведут не к затуханию, а к обострению борьбы..." -- Рожнов вскочил с постели. -- "Выродки из "людей науки"? Это -- правда?! Такого в истории еще не бывало... Впрочем, были же у немцев врачи, которые убивали в лагерях... А!.. Правда, не правда -- разве в этом дело?!" -- Что-то в голове у него стало проясняться. Но что именно? Никак не мог понять... Машинальным жестом взял сатирический журнал. Бросился в глаза фельетон "Яша из Бердичева".

"Какой Яша?! Не тот, конечно, -- Рожнов присвистнул. Он был поражен, более того, испуган... -

Лупят без декорума! Зачем? Если уж фельетон о Родионове студенты окрестили "фельетонным бандитизмом", то что они скажут об этом?!

Э! Пойти под всеми парусами? Чтоб ни один шквалик не пропал, ни один порыв ветра... И... и... без декорума?..

Он ошеломленно пожал плечами: "Это же на уровне мамочки". Испокон века она отзывалась о народах, как о соседях по квартире: "эти торгаши, эти нечисты на руку, у этих зимой снегу не выпросишь..." "На уровне мамочки!" Это было противно и как-то даже стыдно...

Но как бы ни было ему противно, в какую бы ироническую гримасу ни складывались его губы, он никогда не забывал, что поднялся к проректорскому креслу именно на этих волнах, из грязи в князи.

И все-таки он снова поежился. Первым он бы такое не начал. Как бы не вернулось бумерангом!

Наскоро позавтракав, Рожнов поехал в университет.

Направляясь в свой кабинет, скрипел зубами. "Ну, господа хорошие, теперь меня голыми руками не возьмешь!"

-- Петрищеву ко мне! -- бросил он через плечо секретарше. -- На лекции? Вызвать с лекции!

Галю он встретил стоя, не подал ей руки:

-- Ты была в доме Гильбергов?

-- Бывала, а что?

Рожнов изобразил на лице сострадание.

-- Вечно ты забредешь, куда не надо. Сядь и напиши фамилии всех, кто посещал это осиное гнездо. -- Он прошел к двери и запер ее на ключ.

-- Есть сведения... установлено...-- скосил глаза на газету "Правда", лежавшую на столе. -- "Международный сионизм... шпионские сведения... ЦРУ..." -- Рожнов говорил напряженным многозначительным шепотом. Галя то брала перо, то откладывала его.

-- Вот так, -- жестко заключил Рожнов. -- А Светлова там днюет и ночует.

-- Светлова?!

-- Леля попала, как кур в ощип. Дед Яши, этот ребе... Вот кого забыли в детстве придушить. Ты вела с ним какие-нибудь разговоры? О чем? Напиши. Дай политическую оценку. Хуже, если это сделают другие. Тебя может спасти только откровенность.

-- Но при чем тут Леля?

-- Ты не о Леле думай! -- раздраженно сказал Рожнов. -- О себе! -- Губы Рожнова скривились в презрительной усмешке.

Эта усмешка запомнилась Гале с давних времен. Некогда Рожнов спросил, правда ли, что она ругала пьесы, не прочитав их. "Так и сказала: "Есть постановление?! -- и усмехнулся презрительно...

Вот когда задумал ее ущучить.

Галя отстранила лист бумаги, который пододвинул к ней Рожнов.

-- Деду Яши восемьдесят с гаком! Чушь какая!

-- Чушь?! Ты газеты читаешь?.. Сколько рядом с нами напроверенных людей? Ты поручишься, что мы не сломаем шею, к примеру, из-за профессора Горелика, фольклориста... Такие, как Горелик... они!.. Они!.. Они!!!

В конце концов Галя оставила заявление, начинавшееся словами: "Могу показать, что Л. Светлова к космополитам Гильбергам никакого отношения не имеет". Избавившись от Рожнова, она бросилась к телефону-автомату. Прикрыв трубку ладонью, позвонила Леле. Лели дома не было, уехала к деду Яши.

"Что бы мне ни грозило, я вырву отсюда Лелю. Что бы мне ни грозило!"

Неслышными шагами Галя вошла в коммунальную квартиру, которая никогда не запиралась. Потопталась перед дверью комнаты, взялась за дверную ручку. Вдруг дверь приоткрылась как бы сама собой. Собирая тряпкой разлитую на полу воду, Леля пятилась в коридор.

-- Леля, -- едва слышно позвала Галя.

Леля нисколко не удивилась ее приходу.

-- Здравствуй, -- сказала она, выкручивая тряпку над ведром. -- Сегодня ну просто дверь не закрывается. Только что был Юрастик. До него три девчонки, которые учились с нами на одном курсе. Спрашивают, что пишет Яша. Ты тоже пришла узнать? Да?

Галя торопливо кивнула.

Леля побежала на кухню, вымыла руки и предложила Гале сходить вместе с ней на почту. Дед ушел получать деньги от Яши и что-то долго не возвращается.

Едва Галя открыла стеклянную дверь почты, до нее донеслись голоса:

-- Гражданин, вам же объяснили... Хватит, старик, не задерживай! Дедушка, к начальнику идите! К на-чаль-нику!..

Возле круглого окошка с белой надписью на стекле: "Выдача почтовых и телеграфных переводов" толпились люди, но по тому как ерзали его локти, Леля поняла -- он призывал на голову почтовых работников все кары небесные. Она подошла к окошку. Девушка с желтыми полосками на петлицах терпеливо объясняла деду, что перевод не может быть выдан, так как прислан не ему.

-- Тоесть, как не ему?! -- возмутилась Леля.

-- Издеваетесь над старым человеком? -- сразу завелась Галя. -- Тише, граждане! Дайте жалобную книгу!

Медленно, с паузами, как детишкам, почтовая девушка объяснила Леле и Гале:

-- Телеграф принял: "Роману Соломоновичу Гильбергу". Понятно? А что у него в паспорте? Посмотрите.

Леля взглягула на паспорт и зажала рот рукой.

Несколько дней назад она прибежала к деду (после летних каникул она зачастила к нему). Лицо у него было пепельное. Краше в гроб кладут. Глаза погасли. Оказывается, от Яши нет ни письма, ни перевода. Каждое первое число приходил перевод. А сегодня пятое...

Леля в тот же день телеграфом отправила в Уфу тетке немного денег с просьбой немедленно переслать их по такому-то адресу...

И вот пришли... Но разве дед Яши не Роман Соломонович?

-- Что у него в паспорте? -- повторила девушка.

-- Рах... -- Галя начала было читать вслух, но споткнулась на первом же слоге. Взяв паспорт, она едва осилила по складам: -- Рахмиель-Хаим-Алтер Шоломович Гильберг.

Она присвистнула.

-- Да, не поскупились родители. Пошли к начальнику!..

Возле самого дома Галя невесело усмехнулась и шепнула Леле на ухо:

-- Как в уголовной хронике. Он же Рахмиель, он же Хаим, он же Алтер, он же Шоломович, оказавшийся при проверке Гильбергом...

Дед, который семенил впереди, обернулся, но промолчал.

Позже, когда Леля ушла в гастроном, дед уселся возле стола, положил руки на клеенку и спросил:

-- Кажется, вас заинтересовало мое имя?

Галя пристроилась рядом с ним и, скрывая смущение, весело сказала:

-- Похоже, имена вам давали за выслугу лет. Как ордена. Прожили десять лет. Нате-ка еще одно имя! Ухитрились протянуть еще десять...

-- Правильно! -- воскликнул дед, перебивая Галю. -- Именно за выслугу лет! Хотите знать, как меня награждали? Я вам расскажу.

Он почему-то долго молчал, наконец, сказал монотонным угасающим в конце фраз голосом:

-- Мой отец был сапожник. В Голопятовке. Есть такое местечко на Виленщине. Когда мать-покойница рожала меня, как раз погром. Меня завернули в тряпки и положили на печь. Тогда у нас вырезали всех: мать, отца, трех сестер. Осталась одна сестра, Бейлка, она была в Свенцянах. И я. Меня не заметили. Вечером заглянула соседка. Увидела -- все мертвые. А я орал на печке, наверное, проголодался. Она схватила меня -- и в синагогу. Куда ж еще! Мне ж надо было дать имя! Ребе услышал и онемел от ужаса. Потом, говорят, раздался его дикий вопль: "Рахмиель!" И меня назвали Рахмиель! Как это по-русски? Господи, пожалей! Господи, помилуй!

-- Существовало такое имя?

-- Рахмиель? Обыкновенное еврейское имя... Потом, лет через десять, бац! -- бросили бомбу в царя. В Голопятовке опять стояли казаки. Они напились и, как водится, начали искать виноватых. Изнасиловали и зарубили Бейлку. А меня сапогом в лицо. Я долго был между жизнью и смертью. Тогда мне дали еще одно имя: "Хаим"! Это значит "жизнь", чтобы я не умер. Такой был обычай...

Гале стало душно, она взяла со стола газету и стала обмахиваться ею.

-- Затем, после пятого года, опять развилась черная сотня. Губернатор сказал: "Евреи делают русскую революцию". Меня прятали в кузне. Коваль Сидор, русский, встал на пороге, чтобы не допустить до меня. Так его убили. Я тоже получил свою порцию. Удар финкой. Тогда мне дали еще одно имя: "Алтер". "Старый". Чтобы я дожил до старости. И, как видите, я таки дожил... Ну, а потом была мировая война. Потом банды, белые, зеленые, синие. Все кричали одно и то же. В Голопятовке прибавляли новые имена только молодым. О, если бы давали за всю жизнь, у меня в паспорте не хватило бы места!..

Дед долго молчал, уцепившись сведенными пальцами за стол, как будто он страшился, что его кто-то может оторвать от этого накрытого в честь Яши стола -- от жизни, в которой внук его был человеком всего-навсего с одним именем...

У Гали платье прилипло к спине. Когда в комнату вошла Леля, она не сразу заметила ее.

-- Вы тут о чем? -- спросила Леля, улыбаясь и ставя на стол бутылку крымского муската.

-- Та-ак! -- не сразу ответила Галя. -- Анкетные данные.

III

От Яши не было вестей ни на другой день, ни через неделю. Леля не выдержала и, одолжив денег, отправилась на аэродром.

...От Уфы до райцентра ходило "такси", разбитый грузовичок с фанерным кузовом и деревянными лавочками по бортам. Леля втиснулась между двумя широкогрудыми тетками в овчинных шубейках; они были чем-то очень довольны и весело кричали бежавшему к машине парню: "Киль манда!" "Киль манда!"

Такси швыряло, на Лелю падали поочередно тетки, бидоны, плетеная корзина с птичьим выводком, который рвался из заточения, кудахтая, норовя клюнуть окружающих. Не езда, а какая-то "куча мала". Только бы он был там... Только бы все было в порядке...

Ей что-то сказала тетка, наваливаясь своим овчинным боком. Леля покачала головой. Не понимаю!

Все чужое! Непонятный язык, странные названия: "Юлдыбай", "Буранбай".

Как он тут живет?

Усталая, с ноющим от ушиба плечом, Леля выбралась, наконец из такси. Задержала прищуренный взгляд на солнце, которое расплылось над горизонтом яичным желтком:

И солнце-то не так светит!..

На автостанции горланили мальчишки, ссорились, что ли?

Вдруг среди вороха незнакомых слов прозвучало:

-- Честное пионерское, не крал! Под салютом!

Леля улыбнулась.

Плечо ныло не меньше, ноги мерзли, но все вокруг изменилось. Даже солнце стало другим. Оно походило, скорее, на светящийся колобок, который и от дедушки ушел, и от бабушки ушел... И вот, оказывается, куда закатился...

Первым подбежал какой-то старичок. Назвался школьным сторожем Федосеем, схватил Лелин чемодан и затрусил обратно, подталкивая Лелю и спрашивая настойчиво:

-- Ты кто им? Жена? Сестра?

Леля уж хотела сказать "жена", но удержалась. Вдруг Яша женат? Почти три года прошло!

-- Я, д-дедуся... -- у нее зуб на зуб не попадал. -- Я... его т-товарищ по университету... д-друг...

-- Друг! -- воскликнул дед. -- Друг -- хорошо!

Едва Леля переступила порог избы, как ее усадили на лавку. Несколько женщин в цветастых марийских юбках принялись растирать ей руки и ноги твердыми, как камни ладонями.

-- Где Яков Моисеевич? -- спрашивала Леля, морщась от боли.

-- Друг -- хорошо! -- Старик Федосей притащил бутылку самогона и каждый раз, когда женщины, растиравшие Лелю, выплескивали самогон на свои огненные ладони, повторял: -- Друг -- хорошо!

Мешая русские и марийские слова, он наконец объяснил, что учитель уехал со школьниками на каникулы за реку Белую. Старинный монастырь смотреть, где Салават воевал. Но начался буран, дорогу завалило. Вторую неделю не могут к ним пробиться.

Леля и верила, и не верила...

Еще больше она встревожилась, когда вошла в комнату, которую Яша снимал у старика Федосея.

Длинная, вдоль стены, книжная полка, была в полном беспорядке!

"Библиотека поэта". Два тома тут. Три там. Стопка книг на подоконнике.

Леля не сразу заметила старика Федосея.

-- Ничто! Ничто! -- воскликнул он ободряюще, почти радостно. -- Это из библиотеки приезжал. Из города. Им старинные книги нужны.

-- Дедушка, где Яша? Как же вы его с детьми отпустили? Одного? А если что?

Старик Федосей удивился.

-- С кем же тогда их пустить, милый девушка? Яков Мойсеич бандита и то не испугался.

-- Какого бандита?

-- Ну, Яков Мойсеич на правление пришел, и сказал Рябцу: "Ты -- бандит, тебе не место на земле!" Гляжу, у того пар от головы поднялся ровным столбиком...

Леля поежилась.

-- Этого еще не хватало! Бандит же мог его...

-- Что ты, милый девушка! -- снова удивился старик Федосей и даже всплеснул руками. -- Какой он ни будь бандит, а чтоб на безрукого! Тогда он не мариец, не башкир. Нет!

...Трактор со школьниками прибыл только на другой день, к вечеру.

Леля выскочила за калитку в наброшенной на плечи шубке и увидела Яшу издали.

Он шел, высоко поднимая ноги в огромных подшитых валенках. Полы его топорщившейся шинели (под нее, видно, было поддето что-то), развевались по ветру. Та же самая шинель! Флотская. Реденькая, как ситечко... И шапка та же самая, затасканная, флотская, с завязанными сзади ушами. Как всегда, напялена наискосок. И рюкзак тот же самый, альпинистский, который она ему купила.

"Не спешит", -- отметила Леля и зажмурилась. Она открыла глаза, когда снег заскрипел совсем рядом. Яша смотрел на нее, вытянув худую шею и что-то шепча. Круглые, как у изумленного ребенка, антрацитовые глаза его становились такими, как тогда, в университетской читальне...

Леля рванулась к нему, шубку с плеч как сдуло. Припала к холодной и колкой щеке, пахнущей костром.

Женщины-марийки отвернулись, закрываясь платками.

Двери в хате Федосея не закрывались. Мужчины заходили, топая мокрыми сапогами по отскобленным добела полам. Женщины снимали обувь и, пожав Леле руку, становились вдоль стен в грубых шерстяных носках, подшитых мешковиной.

-- Теперь не уедет, -- шептал дед входившим, ставя на стол тарелки. -Раз она приехал!..

Ввалился какой-то дядька в замасленном кожухе. Долго топтался у входа, наконец, попросил:

-- Приходьте, Яков Мойсеич, поговорить с дочкой. Она не хочет робить тут. У дида жила, у бабки. Все ей поблажки.

Женщины зашумели на него и по-русски, и по-марийски, замахали руками, мол, нашел время... И снова вставали вдоль стен, улыбчиво глядя на порозовевшую Лелю, разглядывая ее пушистый спортивный свитер.

"Милые вы мои! -- мысленно обращалась к ним Леля. -- Идите! Идите же! Ведь мы с ним даже не поговорили..."

Но никто не уходил. Приехал председатель колхоза, огромный, горбоносый, черный, как цыган, с изуродованным, видно на войне, плечом. Деловито поздравил хриплым, режущим ухо баском: "С возвращеньицем, значит!" На Лелю поглядел искоса, из-под страшноватых кустистых бровей.

"Тоже хорош... конокрад! -- испуганно подумала Леля. -- Тебе бы еще серьгу в ухо. Боже, куда Яшунь попал? О чем он тут разговаривает?.. Кроме него учителя-то есть?"

Лелю усадили за стол, накрытый чистой холщовой скатертью. Еду все тащили и тащили, похоже, чуть ли не изо всех изб. Пирог с мясом, с капустой, с картошкой... Только вот жареное мясо оказалось соленым и твердым, как резина.

"Может, Яшунь уже и самогон пьет? Пьет!" -- с испугом убедилась она.

Председатель о чем-то расспрашивал Яшу, Леля не слушала, рассматривала Яшу. Нет, в плечах не раздался, такой же узкоплечий. Черен, худ. Приедет -сразу на рентген.

За Яшиной спиной, на гвозде, висела флотская ушанка, в нее была воткнута иголка с ниткой.

"По-солдатски... Яша-Яшунь!" -- Машинальным жестом она отстранила какую-то пыльную бутылку, из которой ей хотели налить. Все сразу зашумели. Прислоняясь влажными губами к самому уху, Яша шепнул ей, что эту бутылку дед Федсей десять лет берег на свадьбу дочери.

-- Никак шабское белое? -- спросил председатель, взяв бутылка в свои огромные, как клеши, руки. -- Так и есть. Это виноград есть такой, Елена... простите, как дальше?... Елена Петровна. От турок. Значит, лисий хвост, ягоды длинные-длинные. Занимался я этим, когда с отцом жил. В Татарбунарах. На Одесщине, значит.

Леля вдруг почувствовала, что она готова пить не только турецкое вино мордовского разлива, но даже этот отвратительный самогон, от которого за версту разит сивухой... Только бы Яша шептал ей вот так, касаясь уха горячими губами...

-- Спасибо, дедушка Федосей! -- Она вскочила на ноги и поцеловала старика в морщинистую дубленую щеку.

Федосей воскликнул что-то по-марийски, женщины засмеялись, затолкали его; кто-то принес маленькую, словно детскую, гармошку, женщины начали кружиться по комнате, раздувая колоколом широкие, в цветных национальных узорах, юбки в такт пронзительной, с колокольцами, татарской гармонике.

Председатель поднялся первым. "Ну, айдате!" -- сказал он. За ним потянулись остальные. В прихожей заклубился пар, с улицы донесся язвительный и, вместе с тем, горестный девичий голосок:

Целоваться не умеешь,

Приходи, так научу...

Твои крашеные губки

Я в рассоле отмочу...

-- Настька! -- охнул Федосей. -- Взревновала, дуреха...

Он вытолкал из комнаты жену и дочь, которые замешкались, не зная, как стелить Якову Моисеевичу и гостье, порознь или вместе. Вслед за домашними он поспешил за фанерную перегородку, не доходившую до потолка. Задул лампу. Мол, нас нет...

Лелю и Яшу разбудил сильный стук. Кто-то зашлепал к двери босыми ногами. Пригнувшись, чтобы не задеть головой о притолоку, вошел председатель. Темное, в жестком морозном загаре лицо его казалось неподвижным. Он остановился в дверях. Сказал своим хриплым и каким-то напряженным голосом:

-- У меня дело... только до вас, Яков Мойсеич!.. Может, выйдем?

Яша поглядел на него, на Лелю, которая лежала у противоположной стены на лавке, натянув одеяло до бровей.

-- Она же... своя...

-- Кто она вам, Яков Мойсеич? -- без улыбки спросил председатель.

-- Жена!

-- Жена?

У Яши порозовели уши, как у мальчишки.

-- Да.

Скинув овчинный полушубок, председатель присел на край лавки и сообщил вполголоса, почти шепотом:

-- Золовка моя из райцентра примчала. Она там... -- он как-то брезгливо махнул рукой, -- при бумагах. Пришел приказ: заарестовать вас.

Леля, как была в ночной рубашке, кинулась к Яше, словно могла защитить его.

-- За что?

Председатель повел искалеченным плечом.

-- Которые незрячие, девушка, для тех и солнце черное... -- Он тяжело вздохнул. -- Оденьтесь, а то охолонете, а дорога дальняя...

Председатель испытующе взглянул на нее из-под своих кустистых бровей.

-- Значит, так, Елена Петровна... Ваше дело самое простое... Ноне в семь ноль-ноль отбудете в Уфу. Провожатых пристроим, сколько в "газик" втиснется. Чтоб свидетелей было, как и когда вы уехали, не менее пяти-шести. И чтоб, значит, слезы... Не склеилось у вас с Яковом Мойсеевичем. Выгнал или еще что. Понятно дело? -- приблизясь к Леле, взглянул в ее белое, как полотно, лицо: -- И более ничего знать не знаете, ведать не ведаете. Смогете, Елена Петровна?

Он отвел Яшу в дальний угол и заговорил с ним вполголоса: хоть она и жена, а все знать ей ни к чему...

-- Без вас человек наведывался, спрашивал кой-кого про учителя. Зачем бы это?.. Так вот! Приедут за вами послезавтра. Завтра вы цельный день в селе. У всех на виду. Бабы, знаете, ох-ах!.. Укатила ваша-то... Разговоры, пересуды... Ее, значит, с песочком. Этим она от вас отрезана. Послезавтра утром вы будете уже на Медвежьей заимке. У бабки Натальи. Туда до лета ни один черт не сунется, разве что свои, охотники. Переждете...

Яша сидел на скамье, опустив голову на грудь.

-- Переждете... Разве это можно переждать?

Председатель помолчал и сказал твердо, видно, не раз думал об этом:

-- Не может так дале идти, Яков Мойсеич!.. Хлеб под метелку, учителей под гребенку... Я сюда восьмой год как прибился. Третьего учителя берут. И ведь что придумали... Каким-то космополитизмом, говорят, занимается. Безродным. Это что же такое, Яков Мойсеич? Значит, вы, по-ихнему, вроде как без родины?.. А, извините, руки вы за что потеряли?.. Нет, как-нибудь да повернется, Яков Мойсеич, не может не повернуться!.. -- В хриплом натруженном голосе председателя зазвучала такая вера, что у Яши дрогнуло в улыбке лицо. Он встал, покусал в раздумье губы и сказал, что благодарит, но уехать на Медвежью заимку не может.

-- У вас восемь детишек, Иван Федорович, мал мала меньше. Вам нельзя рисковать.

Иван Федорович резко взмахнул рукой.

-- Я -- председатель! А не балаболка! Завтра в пять вечера встанете на лыжи. И -- айдате!.. До Лесного. Там, значит, случайно наткнетесь на попутную лошадь. Понятное дело?

Едва он закрыл за собой дощатую дверь. Леля кинулась к Яше...Губы ее обожгли Яшу солоноватым огнем...

Не сразу дошел до него захлебывающийся шепот Лели:

-- Я тебе жена? Или ты снова передумал?..

Деревянная лавка на ножках-полешках, пахнувшая елью, оказалась достаточно широкой для обоих. Ночная рубашка Лели, отороченная кружевом, валялась на полу. Через полчаса Леля, потеревшись лицом о курчавые волосики на Яшиной груди и не стыдясь своего "оголтелого бабьего беспамятства", как думала она позднее об этих минутах, приподнялась на локте и сказала с улыбкой:

-- Боже, а я думала, что ты дал Сергею Викентьевичу обет безбрачия!..

И тут словно окатили ее ледяной водой. Неужели ее первая ночь с Яшей будет и последней?!. Чтоб не закричать, она уткнулась в жесткую подушку, расплетенная коса подрагивала. Яша не успел и слова вымолвить, Леля распрямилась рывком, сбросив босые ноги с лавки.

-- Яша, что происходит?.. Почему? Тебя?.. За что?..

Яша тоже сел на лавку и долго молчал, вглядываясь куда-то, словно опять возвращался на пароме через Белую на едва различимый метельный берег.

-- За что? Хороший вопрос... Его задавал мой отец, когда за ним пришли в тридцать седьмом...

Леля взглянула округлившимися глазами на Яшу. Затем на окно, затянутое путаным льдистым рисунком. Ночь ответа не приносила.

Яша молчал. О многом они говорили с Лелей в последние годы. Но вот об этом никогда. И начать было трудно. Когда он наконец разомкнул слипшиеся губы, у Лели уж похолодели пальцы рук, она сжала их в кулаки.

-- Ты когда-нибудь видела стенограммы съездов? Их засекретили лет двадцать назад. Я искал в них ответа, почему убили отца... И нашел. Хотя, конечно, об отце, главном инженере Дорогомиловского химкомбината, там не было ни слова... Но вот что там было. Четырнадцатый съезд. Каменев предупреждает, что террор не помилует никого. Всех прикончат наши робеспьеры. Какова реакция зала? Партработников, комиссаров гражданской войны с золотыми саблями за заслуги. "СВИСТ И ТОПОТ НОГ"... -- отметила стенограмма...

Тут ответ на все. Ничего не понимали, и понимать не хотели. "СВИСТ И ТОПОТ НОГ"... Те, кто случайно уцелели, до сих пор талдычат... все, что прикажут, то и талдычат... Ты не читала переписку Буду Мдивани. Он пишет из Москвы в Тбилиси: "Сначала (без Ленина) нас били по-держимордовски..." Отрицали даже, что существует такой вопрос -- национальный... Как ты знаешь, по сей день отрицают... "Они целиком заражены великодержавными тенденциями", -- пишет Мдивани. Они -- это ЦК большевистской партии, при живом Ленине. А уж без него?! Поскреби коммуниста, говорил Ленин, обнаружишь националиста... И вот во всех наших газетах, какой год! все тот же "СВИСТ И ТОПОТ НОГ..." "Этого вопроса не существует", -- категорически заявила парткомовская Оксана Юре, когда тот заговорил с ней об антисемитизме на факультете... Сталин объявил ее "руководящим народом". Откажется ли она когда-либо от такой чести?.. Что ей мои беды! Тем более, тема эта запретная. Умирать предписано молча... -- Он облизнул сухие губы. -- В Москве был убежден: народу сделали прививку антисемитизма. И она принялась... А здесь, в нашем Диком... сама видишь, игла у московских эскулапов коротка. До глубинки не достает...

-У Лели хлынули из глаз слезы, она обхватила Яшу за плечи.

-- Народник ты мой!

Так они и сидели, пока не стали коченеть: тепло из избы выдуло.

Накрылись одеялом, политика исчезла, как черт от крестного знамения.

Лишь когда в избе зашуршали бумагой (дед Федосей, видно, стал подтапливать печурку), они снова уселись на скамье. Леля натянула на Яшу свитер с оленями на груди, который привезла ему, и -- нырнула под одеяло.

-- Скажу тебе, Леля, как родной... На наших глазах утверждалась эта форма "духовной жизни". Идеология -- на могиле идей. Я пошел в языкознание, чтобы быть подальше от этой идеологии. Но можно ли от нее уйти?.. Она -дубинка в руках... посредственности.

-- Папа считает -- мы должны писать на самый верх. Рассказать обо всем, что творится в университете. Письма языковедов доходят, ты сам знаешь!..

-- Твой папа, Леленька, великий хирург, но тут, прости меня...

-- Почему ты так думаешь? Какие у тебя основания так думать? Хирурги -люди, не склонные к иллюзиям...

Яша прошлепал босыми ногами к подоконнику, взял губами папиросу, торчком зажатую в спичечном коробке. Прикурил от головешки, морщась от едкого дымка, и почувствовал, что сейчас скажет то, что говорить не должен. Не имеет права.

Перед самым отъездом Сергей Викентьевич увез его на свою дачу. На станцию Раздоры, где живут маршалы и академики. Говорили о Яшиной работе, обедали, затем ушли в лес. Далеко зашли, выбрели к речке. Кругом ни души. Сергей Викентьевич оглянулся по сторонам и сказал тихо:

-- Ваш отъезд, любезный Яков Моисеевич, говорит о том, что от вас можно ожидать поступков непредсказуемых. Вы приедете в разоренный край, к вам потянутся люди, как к заступнику... Такое было уже со многими моими студентами, они вынуждены писать во все адреса.

Искать правды... Так вот, даже на краю могилы, -- он еще более понизил голос, -- не апеллировать к "замечательному грузину"... Или "прекрасному", как там его называли. Вы понимаете, о ком я говорю?.. -- И так как Яша ответил не сразу, а уставился на Викентьича несколько оторопело, Сергей Викентьевич еще раз оглянулся и задышал Яше в ухо: -- Он величайший злодей всех времен и народов! Я вам этого не говорил, а вы этого не слышали... А теперь домой!

На обратном пути Сергей Викентьевич остановился передохнуть, сказал вполголоса:

-- Я не переживу этой замечательной эры, вы, надеюсь, переживете... Дай вам Бог пережить!..

...Яша поглядел на Лелю, которая натянула до носа ватное, из цветных лоскутков, одеяло, похоже, ее бил озноб, и заставил себя промолчать. ЭТОГО ОН ЛЕЛЕ НЕ СКАЖЕТ. Не должен говорить: кто знает, как теперь сложится? Куда ее вызовут завтра? Послезавтра? Что-то, а признания там умеют вырывать. Даже отец говорил о себе такое... Нет, лучше об этом не думать!..

Леля повторяла свои вопросы, в голосе ее звучала обида, а он твердил про себя, как заведенный: "Нет, этого ей лучше не знать. Вообще не знать..."

IV

Когда Леля вернулась из Башкирии, дома ее ждало официальное уведомление: "Уволить из университета, как не соответствующую должности лаборанта..."

Леля опустилась на стул бессильно. На другой день позвонила. "Зайдите за расчетом", сказали.

"Пойти -- хлопнуть дверью?!" Взглянула на себя в зеркальную дверцу шкафа: "В чем пойти?" Выбрала синее, из китайского шелка платье -- давний подарок Яши ко дню рождения.

Подождала, когда начнутся лекции, чтоб коридоры опустели...

"Надпись на дверях другая, -- еще издали заметила она. -- Неужели Рожнова в шею?.."

Надпись действительно была другая. Вместо бумажной наклейки "Врио проректора Рожнов С.Х." красовалась табличка из синего стекла: "Проректор профессор Рожнов С.Х."

Помедлив, постучала.

Дневной свет едва пробивался сюда сквозь тяжелые шторы. Рожнов поднял навстречу Леле зеленоватое, от абажура, лицо.

-- Вам что угодно?

Из-за спины послышался голос секретарши:

-- Сергей Христофорович, из министерства!

Рожнов снял телефонную трубку.

-- Специалиста по хинди? -- переспросил он. -- Знаю, что приедет делегация. Да что, я рожу его, что ли. Нет на факультете специалиста по хинди. Нет, нет и нет! Опрошены все заведующие кафедрами.

-- Я знаю хинди, -- тихо сказала Леля.

Рожнов бросил трубку на рычаг.

-- Мало ли, что вы знаете! Кому нужны ваши знания?!

Леля шагнула к столу.

-- Вам не нужны?! Университету нужны! Индийской делегации нужны! Я была у Татарцева еще месяц назад, и он сказал...

Оттого ли, что с лица Лели еще не сошел южный, цвета кофе с молоком, загар, оттого ли, что лицо ее преобразила гневная решимость, -- оно не казалось сейчас Рожнову "поблекшим от зубрежки", как он говаривал самому себе. В ярко-синем китайского шелка платье, с голубой, под цвет глаз, каемкой на нагрудном кармашке, она была так же молода и так же хороша, как в те дни, когда он увез ее на яхте...

Рожнов поджал губы, произнес, как мог твердо:

-- Вам не место в университете!.. Тем более, в связи с выявившимися обстоятельствами. Вплоть до завершения расследования...

Леля опустила руку на стол, постояла с таким видом, словно бы слова Рожнова ее совершенно не касались. Только пальцы ее невольно сжались в кулак. Он показался Рожнову крупным, мужским.

Леля глядела на Рожнова молча, слегка постукивая кулаком по столу, словно предупреждая его: "Ну, теперь держись!"

На какое-то мгновенье Рожнов испугался. Словно бы он и в самом деле выстрелил, но -- оружие дало осечку. И на очереди выстрел противника.

Леля вышла из кабинета Рожнова, высоко подняв голову, демонстрируя, насколько хватало сил, свою невозмутимость.

"Знает, что с Яшей? Нет, еще рано. Все это -- чистая самодеятельность..."

Спустя час она подымалась по широким ступеням Министерства высшего образования. Заместитель министра Татарцев, оплывший за этот год до пингвиньей округлости, принял ее сразу. Как только доложили. Он был с ней любезен, почти нежен. Она ему не мешала. А специалистов не хватало всюду. Порой катастрофически... Он предложил ей на выбор место преподавателя в Ленинграде или старшего преподавателя в Чебоксарах...

Леля не смогла удержаться от восклицания:

-- Оплата повышается за удаленность от Рожнова?

Усмехнувшись, он позвонил Рожнову.

Тот стоял на своем.

Татарцев пожал плечами; пригнувшись начал что-то искать в ящиках стола, отчего его плечи, казалось, колыхались выше головы...

В университете, и в самом деле, недоумевали, почему Рожнов так упрямо, рассудку вопреки, наперекор стихии, препятствует возвращению Светловой на филологический факультет. Почему он, хитрый, расчетливый человек, ведет себя, как капризный мальчишка, который, уткнувшись носом в угол, топает ногами и на все доводы старших отвечает: "Не хочу! Не буду!"

Галя предполагала, что в свое время Рожнов был излишне откровенен со Светловой. Крашеная блондинка Эльвира Родионова, тоненькая, как мальчик, находила в неразумном упрямстве Рожнова "месть оскорбленного чувства... Если только он вообще способен на чувство", -- добавляла она брезгливо.

Но дело было не только в Леле, которая не скрывала своего отношения к Рожнову. Ее восстановление означало бы, что на него есть управа. Его перестали бы бояться, а Рожнов больше всего на свете опасался, что его перестанут бояться.

Недели через полторы Лелю окликнул возле университета знакомый голос. Профессор Ростислав Владимирович Преображенский был весь в темном: темное пальто, темный костюм, темная шляпа.

-- О, последний могикан науки! -- приветствовал он Лелю и участливо потряс ее исхудалую руку. -- Как себя чувствуете, милая? Откуда вы такая злая?

-- Из отдела кадров университета...

-- Не встретили понимания? -- Преображенский понизил голос. -- На их физиоГномиях были начертаны сановитьсть и глянцевитая отрешенность?

Леля усмехнулась горько:

-- Сообщили, что на меня поступил донос. Что я не Светлова и не Леля. А некто Белецкая Лиля. Я скрываю свою национальность. Начато расследование. "Расследование... чего? -- спрашиваю. -- Не еврейка ли я, случайно?" Не удостоили ответом...

Преображенский засмеялся, сняв шляпу и вытирая платком шею. И как-то сразу посерьезнел.

Поддерживая Лелю под локоть, подвел ее к дальней пустой скамейке.

-- ... Вы не можете понять истоки свистопляски в университете? -- Он беспокойно огляделся. -- Бог мой, Леля, вы ученица Сергея Викентьевича -- и такая беспомощность! Впрочем, я вас не виню. Вы принадлежите к поколению с заторможенным мышлением. Смелее в своих изысканиях! Но, чур, строго между нами. За такие слова, понимаете?.. -- Он помолчал. -- Вы, разумеется, знаете то, что я, впрочем, разве только я, называю "уставом о неуклонном сечении". В этом Уставе обобщен многолетний опыт взаимоискоренения. "Лучше совсем истребить науки, нежели допустить превратные толкования". "Создать надлежащие условия для единомыслия". Да чего там! Щедринские помпадуры -мальчишки в коротеньких штанишках по сравнению... с Рожновыми. Они всюду. Куда ни взгляните! Им все дозволено! Сквернословие стало нынче научным аргументом. Умопомрачение восторжествовало! И все это называют... -Преображенский снова понизил голос, -- партЕйностью в науке. Марксизмом в действии... Выход? Я не вижу его. Нет его! Как было, так и будет!.. Где же гарантия того, что щедринский "Устав о неуклонном сечении" не будет восполнен новыми статьями? Скажем, о национальном чванстве как истоках познания!.. Науку не оставят без партЕйного глаза, не сомневайтесь... -- Он быстро поднялся со скамьи, чуть поклонился Леле и, пожелав ей здоровья, ушел.

Леля через силу улыбнулась ему, чувствуя себя так, словно ее только что ударили камнем по голове. Разболелся затылок. Пошатываясь, она сделала по университетскому двору всего несколько шагов.

V

Леля очнулась в карете "скорой помощи". Надрывно выла сирена. Милиционер взмахнул руками, как дирижер, и перекресток замер, вылупив круглые глазищи фар. Дорога была свободна.

Леля лежала в отдельной палате, повернувшись лицом к стене и натянув одеяло на мокрое от слез лицо. На стуле, у ее изголовья, желтели нетронутые апельсины (их принесли Преображенский и Юра Лебедев), стояло болгарское виноградное вино в золотистой бумаге и все увеличивалась груда писем в разноцветных конвертах. Последней пришла открытка на языке хинди, от студента Сергея Викентьевича, которому давала частные уроки: "Здравствуйте, глубокоуважаемая любимая учительница".

Приподнявшись на локте, Леля повернулась к черному окну.

"В Рожнове ли дело? Яша, Яшенька, в Рожнове ли? Сергей Викентьевич говорил: был бы лес, будет и леший. Что это за лес?

Когда Леля была прошлым летом секретарем приемной комиссии, пришлось заполнять отчет для министерства. На казенном бланке три графы: сколько принято русских, украинцев, и ... евреев. Тогда она недоумевала: уж не ввели ли процентную норму? "Давно ввели, и это не рожновский акт, это акт государства..." Она бессильно упала на подушку. Сколько же в конце концов можно думать об одном и том же!

Но эти мысли не проходили, как не проходит сразу боль от глубокого, до кости, пореза. Их мог вызвать даже чистый альт "Пионерской зорьки".

И куда ни пойдешь, всюду счастье найдешь

Нам открыты все пути-и!..

Леля отшвырнула одеяло: придерживаясь за стену, добрела до штепселя радиотрансляции, рванула шнур.

Накрывшись одеялом, она снова отвернулась к стене.

-- Яша... Яшенька, что же это за зверье?!

К ней начали пускать не сразу. Все вдруг дало себя знать: простуда в дороге, обернувшаяся воспалением легких, и нервное истощение.

Первой прорвалась к ней Галя.

-- Леля, -- Галя пыталась успокоить ее. -- Нельзя так смотреть на вещи...

-- А как? Как смотреть?.. "Нам открыты все пути", если я Светлова Леля. Но закрыты, если я Белецкая Лиля.

-- А ты действительно из евреев? -- удивилась Галя.

-- А если и так, это что, стыдно?.. Наверное, стыдно, если у Рожнова на все звонки из министерства о Яше был один ответ: "У нас на факультете синагога..." И люди... с позволения сказать, люди!.. со страхом отступают. Никто не возразил... Господи, а чем занимается наш факультет какой уж год! Божится на всех собраниях, что все отныне и вовек останутся правоверными, молиться будут не двуперстием, а кукишем... И всюду так! Всюду...

-- Не может быть! -- категорически возразила Галя. -- Это ты... от болезни...

-- От болезни?! Ты что, не видишь, что обрушилось на страну?! Сперва рожновых объявили первыми среди равных...

Галя в испуге замахала руками.

-- Леля, ты в затмении! Леленька, это русский народ объявили! Ты что, не помнишь?

-- Я в своем уме, Галя. Успокойся, пожалуйста!.. Тебе, что ли, жизненно необходимо быть первой среди равных? Лично тебе?! Юрочке Лебедеву? Или Сергею Викентьевичу?! Вам нужны котурны?! Или ты, Галка, не прочь быть руководящей?..

-- Леленька, зачем ты меня обижаешь?!

-- Прости, Галя! Больно мне... -- Полежала с закрытыми глазами, трудно дыша. Продолжала, казалось, успокоенно, встряхиваясь вдруг, как птица, сброшенная на землю выстрелом: -- Сперва объявили рожновых первыми среди... неравных. А теперь официально обозначили, кто же они, самые последние, хотя и без того все знали, кто в Советском Союзе инвалиды пятого пункта... Представили их народу, как смертников, в белом... в белых халатах... Мой отец, между прочим, тоже всю жизнь в белом... Звонила домой, арестовали его ассистента, Владлена... Почему? Потому что он не Иванов, а Кац... Ты что, не видишь, что заваривается? К чему ведут?.. Это на сто лет вперед! Расхлебывать будут наши дети и внуки... Сергей Викентьевич говорил, когда народу кадят со всех амвонов, объявляют "первым", руководящим, великим, быть ему в собственной крови по шею...

Леля задыхалась. Ее тихий напряженный голос звучал, как крик о помощи.

-- Яша был гордостью Сергея Викентьевича. Где он? Отняли его...

-- Леленька, Леленька! -- в замешательстве воскликнула Галя. И вдруг она закричала почти во весь голос. -- Так ведь и у меня хотят отнять любимого, разве не так? Он меня не понимает, и я его не понимаю...

В палату вбежал дежурный врач и выпроводил Галю в коридор.

-- Вас зачем сюда впустили? Волновать больную?!

... С каждым днем на тумбочке росла стопка официальных ответов: "Ваше письмо переслано в Министерство высшего образования, откуда вы..."

К ее судьбе были бесчувственны. Бесчувственны!

Теперь у ее чуть освещенной койки днем и ночью дежурила медицинская сестра. Один консилиум следовал за другим. Очередной диагноз отбрасывали вместе с листком календаря.

Ясно было лишь одно. Главный врач сказал это измученным голосом, выйдя вместе с коллегами из палаты Светловой:

-- Мы ее теряем...

Ей строго-настрого запретили читать. Она вымолила у сестры разрешение просмотреть хотя бы одну из книг, купленных для нее Юрой Лебедевым. Это была история университета, юбилейное издание в роскошной, с золотым тиснением, обложке.

Она несколько дней листала плотные, с цветными портретами ученых, страницы, ища что-то, наконец, остановила свой взгляд на тексте пропуска, который имел хождение в 1905 году, во время осады университета черносотенцами из Союза Михаила Архангела.

"Дана сия тому-то в том, что он не студент, и вообще не интеллигент, а поэтому избиению не подлежит.

Шмаков.

Приват-доцент Никольский".

Леля выронила книгу и откинулась на подушку, тараща глаза, как человек, который вдруг шагнул из яркого света в полный мрак.

VI

Услышав по телефону скороговорку справочной: "Больная Светлова? Состояние резко ухудшилось", Юра остался дома и до полуночи пролежал на койке лицом вниз.

Ничто так не изнуряло, как состояние беспомощности.

Утром к нему ворвалась Галя. Глаза заплаканные.

-- Юра, надо лечь костьми! -- сказала она яростно. -- Прорвемся к Татарцеву. В нем есть что-то человеческое... Лелю надо спасать, хотя она и еврейка!..

Юра бродил с Галей по занесенным снегом переулкам и тупичкам, утирая ушанкой леденевшие щеки и понимая -- идти некуда...

-- Вы к кому? -- окликнула его в Министерстве высшего образования секретарша. -- К Татарцеву?.. Вам же сказали!

Более месяца Юра пытался попасть на прием к замминистра татарцеву! Где только он не был! В ректорате, в редакции "Правды", в филиале Академии наук. Все сочувственно выслушивали, иногда звонили, а потом либо бессильно разводили руками, либо давали строгое указание не записывать на прием этого Лебедева...

Впервые Юра ощутил, что значит быть свидетелем преступления, которого не хотят или не смеют замечать.

В ректорате Юре разъяснили: "Светлову обвинили во враждебной деятельности... Кто?! Несколько молодых ученых". И внушительно добавили: "Честнейшие люди. У нас нет никаких оснований не верить им".

Кто эти молодые ученые? Юра перебирал все известные ему имена ученых-филологов. Одно имя отпадало за другим. Так кто же они? Пусть посмотрят ему в глаза.

-- Прием перенесен на следующую неделю, -- и на этот раз сказала секретарша Татарцева. У Юры задрожали пальцы.

-- Доложите, я насчет Светловой... Она при смерти.

Возвратясь из кабинета, секретарша закричала:

-- Вам русским языком говорят...

И вдруг стихла.

С перекошенным от ярости лицом, Юра прошел мимо нее и резким толчком распахнул дверь.

Татарцев слушал Юру раздраженно. Подписав красным карандашом очередную бумагу, он прижал к ней тяжелое, из серого гранита, пресс-папье, которое показалось Юре обломком надгробной плиты.

-- Товарищ заместитель министра! -- воскликнул Юра. -- Я пришел не стипендию просить!..

Татарцев встал, отодвинул кресло и обошел заваленный папками стол походкой человека, который устремился на помощь... Почти участливые ("Такая талантливая!") слова его звучали искренней тревогой. Юра с надеждой вглядывался в круглое желтоватое лицо Татарцева. Этот человек, думал он, может сейчас, здесь, выписать Леле самый действенный, самый целительный рецепт...

Но когда Татарцев слушал Юру, прищур его полувиноватых глаз, казалось, говорил: "Все, что вы сообщаете, конечно, верно, но... я знаю то, чего вы не знаете".

Когда зазвонил один из стоявших на столе телефонов, Татарцев лениво поднял трубку и тут же бросил ее на рычаг. К белому телефону, стоявшему на отдельной тумбочке, у стены, он кинулся, как в осеннюю реку.

Юра не уходил, и Татарцев обругал себя за непоследовательность. Взял парня к себе, а ни научить уму-разуму, ни выгнать не успел... На все не хватает времени... "Как был зеленым..."..

Прощаясь с Юрой, Татарцев многозначительно сжал его руку: "Если по отношению к ней поступили неправильно, мы, разумеется..." -- тут он смолк, и его холодная рука выскользнула из пальцев Юры.

"Зачем я добивался приема? -- с горечью потом вспоминал Юра. -- Кто эти мерзавцы? Кто мог написать на Лелю такое?"

... В университете его ждала Галя.

-- Кто мог это сделать?! -- воскликнули они в один голос, когда он рассказал ей, что Лелю оклеветали.

Галя поклялась:

-- В лепешку разобьюсь, а узнаю!

Она простилась с Юрой и почти всю дорогу до отдела кадров повторяла про себя: "Гады ползучие! Своими бы руками удавила!"

Удивленный ее искренним гневом, сотрудник отдела кадров достал картонную папку, хранившуюся в сейфе. Перелистав полдюжины бумаг, он взглянул на Галю с холодным прищуром. Цепенея, она поняла, что он отыскал ее бумагу, начинавшуюся со слов: "Могу показать, что..."..

-- Я написала, чтоб спасти Лелю! -- вскричала она в отчаянии. -- Только чтоб спасти Лелю!..

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

I

Поначалу студенческий вечер никаких осложнений не предвещал. Вечер как вечер. Дородная Циля с биологического факультета, университетская знаменитость, пела старинные романсы. Вот это меццо-сопрано! Не хуже Обуховой.

Заведующий клубом Сашка-гигант в синей футболке держал на своих плечах "целую студенческую группу", как сказал Юра; акробаты крутились и прыгали на сцене, будто в настоящем цирке.

А в антракте чего только не было!

Развлечения обрушились на студентов лавиной. В одном углу, под неутихающий гогот, две девушки состязались, кто быстрее перельет чайной ложечкой воду из одного стакана в другой.

Возле лестницы премировали дорогими подарками (Юре досталась мандолина) тех, кто называл все советские кинофильмы, начинающиеся со слов "первый", "последний", "большой", "крутой", "незабываемый"...

Кто-то из студентов воскликнул с удивлением: как трафаретны, оказывается, названия кинофильмов! На него зашикали. Здесь не принято было углубляться...

Один из оркестрантов приставил к раструбу своего сияющего никелем кларнета круглую и сплюснутую спереди, как голова змеи, сурдину -- звуки стали глуховато-дрожащими, пульсирующими, агонизирующими.

Танцевали изнурительно долго, до звонка. Звонок прервал "танцульки" немедля, словно все только и ждали, когда их остановят. Повалили в зал... Перед самым концом самодеятельного концерта, когда уже началось движение в сторону выхода, на эстраду вышла Галя в строгом, доверху закрытом платье. Заслоняясь рукой от слепящего света юпитеров и улыбаясь, она произнесла своим хрипловатым голоском:

-- Обыденные сценки... Образовательного характера. Картина первая. Исполняет... -- она нетерпеливо взмахнула рукой. -- Сами поглядите...

В зале оживились, задвигались. Переждав шум и переминаясь с ноги на ногу, Галя продолжала уже другим бесцветным унылым тоном воображаемого секретаря народного суда:

-- Народный суд нашего района, второго участка, рассмотрел дело рецидивиста по кличке "Ванька-Каин". Каин, на сей раз, убил топором свою собственную мать. Народный суд признал его виновным в умышленном убийстве. Каин обжаловал приговор, но дело его попало не в городской суд, а -- по ошибке -- в Ученый совет университета имени Михайлы Ломоносова. Многоуважаемый Ученый совет включил вопрос о Каине семнадцатым пунктом...

Кто-то засмеялся, на него прикрикнули: "Тихо!" Быстро раздвинули занавес. Посредине пустой сцены возвышалась кафедра, а возле нее, студенты ахнули, -- стоял Рожнов. Разумеется, это был не Рожнов, а Юра Лебедев. Но до чего же он был похож на Рожнова! Так же напрягался, подымая плечи, и пялил глаза, которые за стеклами роговых очков казались безжизненными. так же, как Рожнов, сложил руки на воображаемом брюшке, обтянутом полосатым пиджаком. И точь в точь как Рожнов, прежде, чем раскрыть рот, нетерпеливо, почти рассерженно посмотрел на часы.

В зале засмеялись, зааплодировали.

-- Переходим к пункту семнадцатому. -- Юра изо всех сил пытался басить. -- По поводу лингвиста, то-есть... это другой случай... -- Юра поднялся на кафедру, вскинул на нее локти и уставился в зал выпученными глазами. -Многоуважаемые члены Ученого совета ордена Ленина университета имени Михайлы Ломоносова... Складывается мнение, что вышеупомянутый... э-э! Каин, русский, из крестьян, к оппозиции не примыкал, родственников за границей не имеет, анкета чи-истая, что вышеупомянутый Каин... э-эконечно, перегнул палку. Мы должны решительно указать ему на неправильные действия. На его, если подойти объективно, неблаговидный поступок.

В зале захохотали. Только сейчас до сознания многих стало доходить, что канцеляризм партийных резолюций -- это не просто фразы, а слова-сообщники, слова-туман, дымовая завеса...

-- ...Нельзя не признать, что Каином совершен ошибочный поступок! -воскликнул Юра, наваливаясь грудью на "кафедру". -- Искренне говоря, грубо ошибочный!

Старичок-латинист, который сидел в первом ряду, вытащил носовой платок, вытер слезящиеся глаза. Чтобы не захохотать, он принялся жевать кончик платка. Студенты не сдерживались.

-- Как можно забывать о классовом и национальном подходе?! -- Юра протянул к залу листок бумаги. -- Здесь сказано "убийца-рецидивист..." Зачем наклеивать ярлыки?! Это идеологическая ошибка! Нас учат воспитывать!.. Характеристики, приложенные к делу, говорят, что ранее он был передовиком и вообще на уровне...

Слова Юры тонули в общем хохоте.

-- Мероприятие, связанное с родной мамой... мы ошибемся, нас поправят... Почему-то его дело попало к нам... Дыма без огня не бывает... Повторяю, грубая ошибка. Есть мнение, выговор без занесения в личное дело...

Студенты повскакивали со своих мест, крича восторженно: -- Дай им, Юрастик!

Юра пропал, и на сцену снова выскочила Галя, размахивая руками, призывая к тишине.

Зал шумел, и, перекрывая шум, Галя прокричала гулко, точно в мегафон:

-- Картина вторая!.. Да тихо же!

И тут же двинулся занавес. К авансцене короткими шажками, боком, приблизился Юра. Рот у него был приоткрыт в испуге. Он играл страх с таким нажимом, что все захохотали. Но едва он заговорил, смех исчез, как огонь, на который плеснули водой. Послушалось тут и там: "Тш-ш!"

-- Товарищи! -- произнес Юра покаянным тоном. -- Выяснилось, мы проявили политическое ротозейство. Нет нам прощения! Каин-то, оказывается... того!.. Из этих родом... из космополитов! Из безродных... Обнаружены старинные документы. -- Он начал плачущим голосом по буквам: Б-И-Б-Л... Не могу назвать полностью: документ строго секретный. Каин, оказывается, по фамилии Эдемский... Не Ванька-Каин, как считали. А -- Эдемский из земли Нод. А он свою национальность скрыл. Прикинулся Ванькой...

Тишина вдруг стала страшной, обвальной. Вряд ли кто-либо из студентов не знал о судьбе Лели.

Тем более что какой день на факультете только и разговоров о том, что Юра и Галя получили наконец ответ из минского архива. Покойный дед Лели Василь Белецкий был белорусом. И служителем культа, по социальному положению. Православным священником. Значит, все про Лелю наврали...

Юра взмахнул своей толстой растеребленной БИБЛ..., которая, при расследовании, оказалась "Теорией стиха" академика Родионова, продолжал напористо:

-- Вот что сказано в нашем совсекретном "БИБЛ..." о Каине Эдемском: "...что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли... И ныне проклят ты от земли..."

Вот так, товарищи. А мы назвали это "ошибочный поступок"... Разве мы люди?!.

-- Точно! -- загремел вскочивший на ноги атлет в белом свитере с голубым парашютным значком. -- Юра, все говори! Все!

-- А я и так... -- Юра отбросил со лба волосы.

-- Все говори! -- хором закричали с первых рядов. -- Прямым текстом!

-- Не то я скажу! -- строго предупредила девушка с торчавшими в разные стороны косичками, сложив ладони рупором. -- Читай справку из архива. Или тоже секретная...

Юра поглядел на зал неуверенно...

-- Товарищи, идет концерт самодеятельности. И у меня утвержденный небесами текст. Как я от него отступлю?.. Тут же не сказано, что в двадцатом веке достаточно будет налепить на человека этикетку "космополит", как он тут же вне закона. Как беглый раб...

-- Вверна-а, Юра -- восторженно взревел зал.

Только сейчас Юра почувствовал, что кто-то сильно дергает его за штанину. Он взял поданную записку.

Читать записки про себя, считал Юра, все равно, что подвергать их предварительной цензуре. Совесть у него чиста, и он доверяет своим комсомольцам.

"Ты ведешь себя, как мальчишка! -- звонко прочел Юра.

Он сделал над собой усилие, чтобы продолжать столь же внятно. -Одобрен ли твой текст парткомом университета?"

-- Ребята, -- Юра побелел. -- Я же не телеграф, чтоб все прямым текстом. Вопрос о Леле поставили!

С заднего ряда дискантом:

-- Вопросы поставили, а Светлову в гроб уложили!

-- Как? Неправда! Тише! Тише! -- зашикали со всех сторон.

-- Ти-ше?! -- грохнул зал. -- Сергей Викентьевич вел себя -- тише некуда, все одно доконали!

Кто-то побежал, аплодируя, к сцене. Старичок-латинист поднялся на ноги и, подальше от греха, бочком-бочком, выкатился из зала. Студенты рукоплескали вначале вразброд, затем будто в две огромные ладони. Хлопали все громче. Казалось, они впервые ощутили свою силу и с удивлением и горделивой радостью прислушивались к ней.

II

Если бы в университете взорвалась бомба, она бы не вызвала такой паники, как веселый студенческий вечер.

Университетский двор с утра густо забит автомашинами. Чистенькие коричневые "Победы", величественный "ЗИС-110", возле которого пританцовывали щеголеватые, в шляпах и хромовых ботинках, шоферы. Проурчал и протиснулся между горкомовскими "Победами" старенький "Москвич" с облупленной краской. Из него вывалился медведем Саша-гигант в длиннополой шинели, завклубом, неудачливый аспирант и "штатный оратор эпохи бдительности", как его называли.

Машины стояли буфер в буфер во дворе. университета вокруг памятника Ломоносову, возвышавшегося на каменном пьедестале. Казалось, на великого ученого набросили огромный спасательный круг...

-- Понаехали, -- со вздохом заметил Юра. -- А "ЗИС"-то с зеленоватыми стеклами. Пуленепробиваемыми. Чей это?.. Из ЦК приехали?.. Да, юмора у них нет...

Навстречу Юре шествовали первокурсники с озорными сияющими лицами. Держа на весу стулья, они были в них, будто в барабаны.

-- Прекратите балаган! -- вполголоса бросил Юра. -- А то снимут штаны...

... Студенческий вечер был признан идейно порочным, "враждебной вылазкой".

Однако "вылазка" продолжалась, стоило двум-трем филологам встретиться в коридоре факультета, в библиотеке, в столовой.

Всего неделю назад, стоило кому-либо заговорить при всех о факультетских делах, его либо испуганно обрывали, либо толпа сразу распадалась на маленькие шепчущиеся группки, словно ее рассекли гигантским ножом.

Теперь шепчущихся не было. Общий разговор не утихал ни на минуту, то веселый, то гневный. Вспоминали Юрин "концерт", справлялись о судьбе письма в защиту Сергея Викентьевича и его учеников, написанного в ту же ночь; специальная делегация отвезла его в Кремль, в проходную. Юра сам протянул в окошечко: "Сталину Иосифу Виссарионовичу!"

Сдали письмо, а на сердце неспокойно...

Юра снова взялся за свою тетрадку, в которой записывал все, о чем думал в эти дни. Карандаш вдруг, казалось, сам по себе вывел: "Успехи науки и цивилизации должны раскрепощать людей, а наш факультет закрепощает. Почему?" Это был отзвук чаадаевских мыслей. Юра открыл их для себя в доме Сергея Викентьевича, готовясь к дипломной работе...

Прошло немало лет, и немало невзгод претерпел Юра, прежде чем он написал и выпустил в дни хрущевской "оттепели" книгу о Чаадаеве, умную и отважную книгу, ставшую широко известной и в России, и среди интеллигенции Запада. Но задумана она была тогда, во время "студенческого бунта", как назвали тот вечер на филфаке.

Юра появлялся в университете пораньше, с нежностью и тревогой глядя на своих теснившихся в коридоре товарищей. Как он понимал их! Они были смелыми, верными, но... разве не гуляла по университету самонадеянная фраза Рожнова о том, что "этот филологический Новгород Москва по бревнышку разнесет..."

А вместе не страшно...

-- Интересно, -- вздохнул он, -- где сейчас наше письмо?..

Письмо "дорогому товарищу Сталину..." было совсем рядом с адресатом. На площади Дзержинского. В Министерстве государственной безопасности.

С письма были сняты копии. Над одной из них размышлял сейчас профессор Ростислав Владимирович Преображенский.

Какие бы толки о судьбе этого письма ни ходили, ни один человек в университете и подумать не мог, что оно в конце концов попадет к профессору Преображенскому.

Бог мой, что только не говорилось в эти и последующие годы о Преображенском! Какие только костюмы не примеряло к нему время. От героических доспехов Дон Кихота Ламанчского до клоунского наряда присяжного университетского "формалиста" и прочего враждебного "иста", которым Рожнов запугивал Ученый совет...

В начале тридцатых годов Преображенского подняли ночью с постели и бросили в камеру, вместе с членом Политбюро Каменевым, у которого он, тогда уже известный ученый, был референтом по культуре.

Академик Родионов хлопотал за него и, был уверен, выхлопотал: Преображенского выпустили; правда, затем, на глазах у всех, мытарили, довели "до портсигаров"...

Увы, Ростислава Владимировича выпустили не по ходатайству всемирно известного академика, к которому он приехал прямо из тюрьмы, в кургузом пиджачке и каторжных, на деревянной подошве, "котах".

Выпустили его совсем по другой причине. И все последующие годы держали, что называется, на короткой сворке... Еще до войны его взял к себе некий Д., комиссар госбезопасности, помощник Ягоды. Он и придумал "портсигары". Это была неглупая идея. Хоть этот специалист и сгинул в тридцать седьмом, когда были срезаны, как сапожным ножом, и все его товарищи, Преображенский не отбросил "золотой идеи"... Почти два года выпиливал и гнул алюминиевые портсигары. В свободное время...

Портсигары и помогли восстановить полное доверие профессуры. На глазах мучили человека. Ученого с мировым именем.

Ученому звонили с Лубянки чаще, чем другим подобным: он был ярко талантлив, эрудирован и к тому же обладал фантазией и пером романиста.

Это ведь не рецензию настрочить на какого-нибудь мертвого от страха Федина; требовалось воссоздать искреннее раскаяние любимца партии "нашего Бухарчика", пусть даже для дубины-двойника "нашего Бухарчика"; или хныканье наркома Рудзутака, которого издавна окрестили за нерешительность "Рудзуэтак-Рудзутак"... Кличка Рудзутака оказалась для Преображенского просто волшебным ключиком. Стиль -- это человек...

Каким требовалось быть стилистом ему, автору "раскаяний"! Как перевоплощаться!.. Нынешние театры одного актера -- жалкие балаганы... Бедняга Аркадий Райкин! Районного начальника сыграл Райкин -- и то затаскали. Кого играл он, Преображенский, "закулисный гений", как окрестил его М. из ГБ! Кому писал роли!.. Если дано было б создать мемуары!.. О нет, настигнут, куда б ни сбежал...

В университете имени Ломоносова профессор Преображенский был безопасен только для одного человека: Сергея Викентьевича Родионова. Он почти ничего не писал о старике, как его к этому ни понуждали. Здесь, в квартире Родионова, был его "оазис", его обетованная земля, где он чувствовал себя человеком.

Когда понял, не одолеть ему "ярости масс", засыпавших Лубянку анонимными письмами, сделал беспроигрышный шаг: затолкал Сергея Викентьевича под крышу военного института -- академиком-консультантом по совместительству.

Признаться, Оксана помогла, шальная партизанка, бессменный член парткома университета. По официальной линии -- зверь из бездны. Не подходи! А в "личном плане" -- в лепешку разобьется, поможет...

Сволочное время!

Как сопротивлялся Сергей Викентьевич пришельцам в погонах! Как отталкивал от себя машинную лингвистику! "Я в секретах профан, на что мне ваши шифрованные бредни!" -- возгласил. А потом притих:

-- А что?! -- Развеселился, объяснил дочери, встревоженной его веселостью: -- Я теперь неприкасаемый индус. Каково?!

Что говорить, Сергея Викентьевича спас. Но студентов не жалел. Они были расхожим материалом...

Как бывают тюремные "наседки", так Преображенский был университетской "наседкой"... Как показало время, самой опасной "наседкой"...

Одна из его "легенд" (так называл он свои доносы) была посвящена Юре Лебедеву.

Нет, вовсе не потому, что Лебедев вступил в "неэлегантный спор" по поводу его книги, занявшей чуть ли не половину очередной "Комсомолии"... Преображенский не был злобно-мелочным человеком. Просто Юрочка был откровеннее других. Что думал, то и высказывал...

С теми, кто постарше, приходилось труднее.

Оксана Сидоровна долго сторонилась его, Гильберг был замкнут и, по причине физического недостатка, не играл в шахматы.

А за шахматами так хорошо говорится...

Как только университет забурлил и стало ясно, что Рожнов с молодежным паводком не совладает, незавершенное дело Юрия Лебедева было выделено изо всех других. С него сдули пыль и увенчали студенческим письмом к Сталину, которое лежало сразу за описью бумаг, как главный документ обвинения.

Ему сообщили, что дело срочное, доложено самому, и он отложил даже рукописи и книги арестованного литературоведа Пинского, на которые он -- так же срочно -- писал "закрытые" рецензии. Такие рецензии, строго говоря, и были ныне его главным делом. Они все погостили у него, арестованные литературоведы, от старика Оксмана до юнца Белинкова. Не сами, конечно, только крамольные рукописи -- их вина и несчастье...

В последнее время круг забот профессора Преображенского стал непрерывно расширяться. Он был не рад этому, о, нет! Работа становилась все грязней. Только что сдал разработку под титлом "подпольная группа евреев-террористов"... Никакого террора, конечно, не было. Просто у одного из студентов обнаружили ржавый немецкий "вальтер", трофей времен войны. Фамилия студента была еврейско-немецкой. Подключили к "террористу" еще несколько еврейских юнцов и девчат, взятых "за язык", пришлось ему сочинять для следствия целую "идейную платформу" еврейского террора... Что поделаешь! Время выколачивает свою дань, говорил Сергей Викентьевич... Ох, оно выколачивает...

Преображенский писал медленно, неторопливо вспоминая доверительные беседы со студентами, которым импонировала ясность мысли и смелость профессора Преображенского и которые слетались к нему, как бабочки на огонь.

Огонь всегда горел в его "келье" на площади Восстания, окнами на высотный дом, где квартиры ему все-таки не дали. Здесь ждали гостей, как говаривали, все коньяки мира, целая коллекция, от "молдавского, три звездочки" до "Наполеона"; грузинское "твиши", любимое им, и печеная картошка, на которую студенты набрасывались куда охотнее, чем на легендарного "Наполеона".

Он был добрейшим из добрых, по убеждению всех выпускников; впрочем, он и бывал добр -- кому сотню даст "взаймы", а кому и триста отвалит... И не всегда с тайным расчетом.

Иногда Преображенский нарывался на такого же соглядатая, как и он сам. Сколько их было в университете?!.. -- Ну, что ж, он давно уже объяснил, что применяет в своей работе "тактику липкого языка". "Я выпускаю язык, как муравьед, и на него налепляются муравьишки..."

Но это была лишь отговорка.

Предельная, безоглядная искренность в высказываниях, искренность со всеми -- это была плата, которую он брал за свою адову работу: любой донос на Преображенского возвращался к нему самому.

Это были его тридцать сребреников...

Преображенский кончил трудиться лишь около двух часов ночи. Зевнул. Потянулся. Попросил у старушки-экономки крепкого чаю.

Сбоку, на ломберном столике, стоял мощный трофейный "Телефункен".

Включив приемник, Преображенский сразу наткнулся на вторую рапсодию Листа и блаженно хрустнул пальцами.

Он любил посидеть ночью вот так, пошарить по эфиру, по странам, в которых ему не бывать никогда. Никогда! Ни-ког-да!!

Думал ли он в эти часы о тех, кого предавал?

Когда-то думал, и неотвязно... Пытаясь уйти от бессонницы, ночных кошмаров -- от "канатчиковой дачи", которую студенты называли ДУРДОМОМ ("Как будто "дурдом" -- там!"...). Он однажды сказал себе, что, по сути, губит сыновей тех, кто погубил Россию. Вверг ее в кровавый кошмар. Они избрали своим призванием национальное самоубийство. они сами... Он, Ростислав Владимирович Преображенский, такая же жертва!.. О нет, не только жертва!.. Миллионы мстят его руками. Из могил... Развесили на всех углах фанерные щиты: "Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет"... Решили, что к ним, лично к ним, коммунарам, народным радетелям, это не относится. Невежды! В России крикни: "Тысячу -- на фонарь!", аукнется: "Миллио-он!.." Только начни. Вернется бумерангом -- в твое окно...

Он начал путаться, вспоминая фамилии в его проскрипционных списках. Кажется, они все укладывались в его теорию "исторического самоубийства"... Однако в одну из бессонных ночей, после громкого процесса тридцать седьмого, когда нарком Крестинский посмел "забыть" написанную для него роль, начал кричать что-то свое, Преображенский поймал себя на том, что брезгливо разглядывает свою собственную белую узкую и все-таки, несмотря на склеротические пятна, красивую руку, которой предстоит еще столько написать: и монографию об Алексее Константиновиче Толстом, и учебник по теории стиха. Да нет, он почти с отвращением глядел на то, как она напряглась, выводя золотым паркеровским пером фамилию очередного неудачника (так Преображенский называл преданных им...)

"Бред! Литература! Макбет! -- сказал он себе. -- Не зря Лев Николаевич не любил этого буеслова".

И потом... неправомерно, да нет, дико сравнивать!

Он мог бы подтвердить, к примеру, хотя бы вот этот факт, который стал там известен помимо него. Но не подтвердил! Не подтвердил и все тут! Спас душу живу. Да вот сейчас. Этому Юре и прочим клеили террор. Он сумел подать их как безответственных "интернационалистов".

По пункту КРА... Обязательно хотели группу. Расшибись, а непременно -разветвленную по всем городам и весям... Полистал архив, привязал бывших выпускников, одного из Кинешмы, другого из Башкирии... Гильберга, полагал, не возьмут. Все-таки без рук человек. Увы, подписали и не поперхнулись. "А каким еще быть нашему советскому еврею, -- сказал Иван Семенович из следственного отдела. -- С руками?! Боже упаси!.." Как хохотали коллеги!.. И все же -- отвел террор. И даже название утвердили, предложенное им: "ДЕЛО ИНТЕРНАЦИОНАЛИСТОВ..."

...Преображенский брал свою плату сполна, а отдавал взамен лишь то, что по его представлениям, нельзя было не отдать.

Лишь то, что вымогали.

И то не всегда. Особенно после войны, когда "черные вороны" увозили юнцов, вернувшихся с войны, почти мальчишек; даже теория "исторического самоубийства" не могла оправдать мести до седьмого колена...

"Поиграем в жмурки", -- говаривал он самому себе, умалчивая в своих "легендах" о том или ином... И это составляло предмет его гордости.

Но ведь они были лучшими студентами его, и Юрочка Лебедев, и "угловатый" Константин Богатырев -- талантливый германист и переводчик... А этот -- Яша Гильберг?.. Тетради Гильберга со стихами были испещерены его пометками, порой весьма лестными. Переводы из Рильке были лучшими, какие только он знал, а к чему привело его прямое, в рецензии, заступничество?.. К усмешке генерала М...

-- Стареете, Ростислав Владимирович!..

У старых кляч одна дорога -- на живодерню... Генерал с Лубянки об этом не напоминал, но и не забывал, конечно...

Но с того дня Преображенский в заступничестве "знал меру".

Играл, но -- не заигрывался...

Чтоб умерить свой "пыл", недавно подсчитал, сколько начальников ушло в мир иной. Досрочно... Оказалось, за годы народовластия в органах было срезано шесть слоев.

"Нет уж, пусть с ними черт играет!.."

Думал ли он сейчас о своих "неудачниках", всех этих юрах и яшах, прихлебывая чай, бодрящий, заваренный так, как он любил?

И да, и нет.

Думал, но отчужденно, не как о людях, а, скорее, как о фигурах "иллюзиона", старого немого кино.

Он допускал в свое сердце только детей. Дети были его слабостью, его постоянной привязанностью, которая с годами становилась болезненной, маниакальной страстью. Детей он мог любить без страха: на них ему не придется писать. Никогда не придется писать. Ни-ког-да.

Они -- его Рим, его Париж, его Букингемский дворец...

Выключив "Телефункен" и расписавшись на последней странице "легенды", он задумался о своем приемном внучонке, о Волике, которого уже второй год обучал английскому и французскому языкам. Волик остался от родителей, на которых пришлось написать...

Вечером, по обыкновению, он заехал за ним в детский сад. Прощаясь, Волик поцеловал воспитательницу в щеку. Он, дед, развел руками.

-- Ты же против поцелуев. Ты даже меня не целуешь.

Едва "Победа" тронулась, Волик разъяснил со вздохом:

-- Она любит, когда дети целуют ее при родителях.

"Я виноват во всем, Волик, -- размышлял Преображенский не без горечи. -- Прости меня, мышонок. Меня зовут к телефону -- я прошу ответить, что меня нет. Вызывают на Ученый совет, я отвечаю, что лежу с гриппом. А Волик меж тем сидит у меня на коленях..."

Ростислав Владимирович вышел на улицу, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом перед сном. Подняв шалевый воротник из искристого, почти черного бобра, он зашагал по спящей Садовой, мимо особняка Лаврентия Берия с темными окнами, мимо Патриарших прудов, где, по убеждению его экономки, таились водяные и прочая нечистая сила...

Ростислава Владимировича успокаивало чувство... ординарности своей судьбы. Это чувство вызывали заваленные снегом улицы и площади, мимо которых шел. Они имели для него особый смысл: назывались именами талантов, которые, как и он, Ростислав Владимирович Преображенский, служили своему времени. И за страх, и за совесть...

Он поскользнулся, едва не полетел, когда переходил улицу имени Алексея Толстого. Особняк Берия выходил одной стороной на Алексея Толстого, что ж, Алексей Николаевич Толстой, "государев холоп", как честил его Сергей Викентьевич, своей судьбы достоин...

Впрочем, он его не осуждает. Кто в царевых дворцах не сгибался в три погибели?..

Шаркая галошами, чтоб не оступиться, достиг площади Маяковского, где урчали самосвалы, груженные снегом.

"Ну, этот-то, с морковкой на шее, холопом не слыл... И то ведь пришлось не то что изогнуться, но и припасть к стопам, чтоб объявили "лучшим, талантливейшим..."

Общая судьба, общая судьба...

Двинулся через площадь, к гостинице "ПЕКИН", возле которой, в жидком свете уличного фонаря, мелькали уродливо-длинные тени.

Строил "ПЕКИН", видимо, человек куда более независимый, чем он, профессор Преображенский. Пренебрег декларированной готикой... А все равно пришлось ему водрузить на крышу шпиль. Правда, ублюдочный, укороченный, не шпиль, а шпилек. Не сметь иначе!..

От времени не уйдешь!..

Пусть именем Преображенского улиц и площадей не назовут, фанфары не нужны, но ведь он, Ростислав Владимирович Преображенский... он просто не хотел умирать... так же, как они. Всего только: не хотел умирать... По своей нравственной сути он такой же, как они, эти московские переулки и площади с новыми именами...

Эта мысль, вернее, промельк мысли ослаблял, на какое-то время, ощущение загнанности, обреченности.

У всех одна судьба. У всех...

Утопая в сугробах, Ростислав Владимирович взглянул на "ПЕКИН". Отсюда, с середины площади, он казался праздничным кораблем, который плыл в морозной ночи с красными огнями на своем "китайском" шпиле. Он приближался к нему, когда услышал вдруг знакомые голоса. Из ресторана выходили, застегиваясь на ходу, Татарцев, Рожнов и несколько руководящих писателей, которые, как и Рожнов с Татарцевым, провели сегодня полдня на инструктивном совещании в Отделе культуры в ЦК партии. Розовощекий, точно нарумяненный, Александр Фадеев, тучный, похожий на Геринга, Анатолий Софронов. Они уселись в подкатившую тут же "эмку" и унеслись в ночь.

До Преображенского донеслись обрывки разговора. оставшихся. Рожнов коснеющим языком говорил об очередном заявлении на него студентов-протестантов...

-- Выбрось... к такой-то матери, -- сказал Татарцев. -- Русским людям теперь на это... наплевать!..

Они шли, видно, к стоянке такси, прямо на него. Шагнул в сторогу. Поздно.

Преображенский с брезгливой усмешкой отметил, что проректор университета по гуманитарным факультетам изъясняется на чисто воровском сленге.

-- Вообще, ребята, эту геройскую хохлушку п-пора отшить, -- зло произнес Рожнов. -- Да не пришить, сказал. А -- отшить...

Преображенский сделал еще шаг в сторону, увяз в снегу. "Ужас! Просто ужас!"

Но его заметили. Рожнов наклонился вперед, сжал руки в кулаки.

"Подраться, что ли, собрался, щенок?!"

Татарцев оттянул Рожнова назад, обнимая его за широченные ватные плечи; подмигнул Преображенскому веселым глазом. И затянул дурашливым голосом:

Ка-ак во городе было, во Казани...

Мол, не видишь разве? Упились...

Поддерживая собутыльника под руки, Татарцев и Рожнов почти полочили его по грязному, в черной наледи, тротуару. Ростислав Владимирович искоса поглядел, не заметил ли его кто-нибудь в этой честной компании.

Небо чуть светлело. Сумрак еще гнездился на другом конце площади, за решетками сада, облепленными афишами, в неясном рисунке ветвей, на которых галдели невидимые вороны. Воздух был переполнен карканьем. Люди еще не вышли на улицу, и вороны надрывались от восторга, должно быть, они воображали, что завладели городом.

Москва, 1954-- 56,57.

P.S. Я расстался со своими героями полвека назад. Долго сомневался: нужно ли возвращаться к запрещенной книге? Не устарела ли она?.. Тем более, в России почила в бозе советская власть.

Советская власть стала историей, и...объявилась, открыто вышла на авансцену черносотенная "Память", назначавшая и отменявшая в 1990 году еврейские погромы... Сталинщина меняла форму, не меняясь по сути...

Началась уж не эмиграция евреев, а -- бегство. В Израиль ушел миллион евреев и русских, как правило, специалистов -- врачей, ученых, инженеров.

Торонто. Канада.

20.7.90.

P.P.S. Минуло еще десять лет. В последние годы XX века, годы распада СССР и резни в Чечне, годы "макашовщины" и черносотенной Думы, никаких послесловий к этой книге уже вовсе не требуется.

Глубоко несчастна страна, терпящая власть, которой постоянно, все годы, как воздух, необходимы для своего самосохранения "козлы отпущения..."

Москва

1.9.1999

Автору напомнили, что и в те годы бывали исключения. Бандитам давали отпор.

Бывало. Редко. В МГУ никто не смог остановить "космополитического" бешенства невежд, только академик Несмеянов. На химическом факультете. Произошло это так.

Из главы седьмой "Заложников"

Председательствовал спокойный жесткий академик Несмеянов, который начинал заседания с точностью диспетчера пассажирских поездов.

Но что творилось на трибуне! Груболицый парень в полинялой гимнастерке, с тупо скошенным затылком, стуча кулаком по кафедре, клеймил самых выдающихся ученых страны -- академика Фрумкина и академика Семенова, будущего лауреата Нобелевской премии. Они-де не приносят русской земле никакой пользы.

За столом президиума, рядом с побагровевшим Несмеяновым, сидели, потупясь, закрыв глаза ладонью, академики Фрумкин и Семенов, и все, как завороженные, слушали хриплую брань невежды, а затем академик Фрумкин смиренным голосом нашкодившего школяра обещал исправиться, быть ближе к практике...

-- Кто это? -- спросила Полина о бранившемся парне. -- Таким нельзя давать спуску.

Она оторвала клочок газеты и послала в президиум, чтоб дали слово.

Слова ей не дали. Времени не хватило. Обещали предоставить позднее.

Спустя неделю или две открытое заседание продолжалось.

Оно началось с того, что приветливо сияющий, царственный Несмеянов поздравил академиков Фрумкина и Семенова с присуждением им Сталинской премии. Они были награждены несколько дней назад -- по секретному списку -за выдающиеся открытия, принесшие сугубо практическую пользу.

Хохот в университете -- во всех аудиториях, во дворе, в студенческой столовой -- стоял такой, что голуби, садившиеся, по обыкновению, на университетские окна, целый день очумело носились над крышей.

Казалось, с доморощенной аракчеевщиной покончено. Раз и навсегда.

Не тут-то было.

Полина показала мне статью, в которой на этот раз козлом отпущения был избран всемирно известный ученый академик Полинг. Споткнувшись на академиках Фрумкине и Семенове, проработчики тщательно выбрали очередную жертву, без которой они были так же нелепы, как инквизиция без костров, на которых сжигают еретиков.

Полинг подходил по всем статьям. Во-первых, американец, во-вторых, отец теории резонанса, объявлявшейся идеалистической. Более того, космополит... Звание лауреата Сталинской премии ему никогда не дадут. Взойти на трибуну и возразить он не сможет. Кандидатура безошибочная, откуда ни взгляни.

И поволокли Полинга, фигурально выражаясь, на лобное место. Какой-то остряк предложил сделать чучело Полинга и сжечь. Ему врезали по комсомольской линии, чтоб не острил.

Когда Полинга, что называется, разделали под орех: и реакционер он, и космополит,- в газетах промелькнуло сообщение, что Полинга в те же самые дни вызвали в Вашингтон, в комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. К Мак-карти. И уличили его в том, что он активный сторонник мира и друг Москвы...

Университетские проработчики испуганно объявили, будто это совсем другой человек. Реакционер -- это Полинг. А друг Москвы -- это Паулинг. Другая транскрипция.

Не знаю, суждено ли когда-нибудь осуществиться экономической конвергенции, в это трудно поверить, но духовная конвергенция американских и отечественных мракобесов и шовинистов в 1949-1953 гг. была достигнута полностью, хотя они, наверное, дико вскричали бы от благородного негодования, услышь такое.

Как две секты одного и того же средневекового ордена, люто бранившиеся друг с другом ("своя своих не познаша"), они делали одно общее дело: преследовали "ереси", т.е. подлинных ученых, порой, как видим, даже одних и тех же.

Загрузка...