IV КОРОЛЕВСКИЙ МЕДИК

Двадцать шестого марта 1774 года король Людовик XV почивал в Версале, в своих голубых покоях; подле его ложа, на складной кровати, спал хирург Ламартиньер.

Башенные часы Большого двора пробили пять часов утра, и во дворце началось движение.

Это было движение мятущихся теней, оберегающих сон государя в этот час, когда он, утомленный бодрствованиями и излишествами, находил с некоторых пор хоть немного сна, купленного чрезмерными бессонницами, а когда их было недостаточно — наркотиками.

Король был уже не молод: ему шел шестьдесят пятый год; он исчерпал до дна удовольствия, наслаждения, восхваления, ему нечего было больше познавать; он скучал.

Лихорадка скуки была худшей из его болезней; острая при г-же де Шатору, она стала перемежающейся при г-же де Помпадур и хронической при г-же Дюбарри.

Тем, кому уже нечего познавать, остается иногда возможность любить; это превосходное средство против болезни, постигшей Людовика XV. Но, пресытившись любовью женщин после того, как он внушил целому народу любовь, доходившую до неистовства, он считал привычку души любить слишком вульгарной, чтобы король Франции мог предаться ей.

Итак, Людовик XV был любим своим народом, своей женой и своими любовницами, но сам он никогда никого не любил.

Тем, кто пресыщен, остается еще одно возбуждающее занятие — страдание. Людовик XV, если не считать двух или трех перенесенных им болезней, никогда не страдал; счастливый смертный, он испытывал лишь нечто вроде предчувствия старости — начинающуюся усталость, которую его врачи объясняли ему как сигнал к отступлению.

Иногда на знаменитых ужинах в Шуази, где вырастали из-под паркета уставленные яствами столы, где прислуживали пажи малых конюшен, где графиня Дюбарри подстрекала Людовика XV пить стакан за стаканом, герцога д’Айена — громко хохотать и маркиза де Шовелена — проявлять эпикурейскую веселость, — Людовик XV с удивлением замечал, что его руке лень поднять стакан, полный искрящейся влаги, которую он так любил; что лицо его отказывается скривиться в неудержимом смехе от острот, появлявшихся порой из уст Жанны Вобернье подобно осенним цветам, окаймляющим ее зрелый возраст; что, наконец, мозг его холоден к обольстительным картинам этой счастливой жизни, какую дают суверенная власть, огромное богатство и отменное здоровье.

Людовик XV вовсе не обладал открытым характером: и радость и печаль он таил в себе; может быть, благодаря этой способности скрывать свои чувства он стал бы великим политиком, если бы, как сам он говорил, у него нашлось на это время.

Едва лишь заметив изменения, что начали в нем совершаться, он, вместо того чтобы примириться с этим и философски вдохнуть первые дуновения старости, которые бороздят чело и серебрят волосы, замкнулся в себе и стал за собой наблюдать.

Самых жизнерадостных людей делает печальными анализ своей радости или страдания; анализ подобен молчанию, возникшему посреди смеха или рыданий.

С тех пор короля видели только скучающим или печальным. Он уже не смеялся над непристойностями г-жи Дюбарри, он уже не улыбался злословию герцога д’Айена, он уже не замирал от дружеской ласки г-на де Шовелена, своего сердечного друга, Ахата королевских эскапад.

Госпожа Дюбарри особенно жаловалась на эту печаль: по отношению лично к ней она перерастала в холодность.

Такая нравственная перемена заставила врачей заявить, что если король еще не болен, то непременно заболеет.

И вот 15 марта первый хирург Ламартиньер, заставив короля решиться на ежемесячный осмотр, рискнул высказать замечания, считая их не терпящими отлагательства.

— Государь, — сказал Ламартиньер, — поскольку ваше величество больше не пьете, поскольку ваше величество больше не едите, поскольку ваше величество больше не… забавляетесь, что же станете вы делать?

— Разумеется, милый мой Ламартиньер, — ответил король, — то́, что сможет меня больше всего развлечь, кроме всего того, о чем вы сказали.

— Дело в том, что я вряд ли сумею предложить вашему величеству что-нибудь новое. Ваше величество воевали; ваше величество пробовали полюбить ученых и художников; ваше величество любили женщин и шампанское. После того как вы отведали славу, лесть, любовь и вино, я заявляю вашему величеству, что тщетно ищу хоть один мускул, хоть одну ткань, хоть один нервный узел, который указал бы мне на существование у вас способности к какому-нибудь новому развлечению.

— А! — откликнулся король. — В самом деле вы так думаете, Ламартиньер?

— Государь, подумайте хорошенько: Сарданапал был очень умным царем, почти таким же умным, как ваше величество, хотя жил примерно за две тысячи восемьсот лет до вас. Он любил жизнь и много занимался тем, чтобы хорошо ее употребить. Насколько мне известно, он тщательно исследовал средства упражнять тело и ум, чтобы открыть наименее известные удовольствия. И все-таки никто из историков не поведал мне, что этот царь сумел найти нечто иное, отличное от найденного вами.

— Конечно, Ламартиньер.

— Я исключаю шампанское, государь, которое Сарданапалу было незнакомо. Его напитками были, наоборот, густые, тяжелые и вязкие вина Малой Азии — это жидкое пламя, сочащееся из мякоти винограда Архипелага; опьянение от них приводит к бешенству, тогда как опьянение от шампанского — всего лишь к безрассудству.

— Это верно, дорогой мой Ламартиньер, это верно; шампанское — прелестное вино, и я его очень любил. Но скажите-ка мне: разве он не кончил тем, что сжег себя на костре, ваш Сарданапал?

— Да, государь; это был единственный вид удовольствия, которого он еще не испробовал; он приберег его на конец.

— И без сомнения, чтобы сделать это удовольствие как можно более сильным, он сжег себя вместе со своим дворцом, своими богатствами и своей фавориткой?

— Да, государь.

— Уж не посоветуете ли вы мне, случайно, милый мой Ламартиньер, сжечь Версаль, а заодно с Версалем сжечь себя самого вместе с госпожой Дюбарри?

— Нет, государь; вы воевали, вы видели пожары, вы сами были под огнем во время канонады при Фонтенуа. Следовательно, пламя не послужило бы для вас новым развлечением. Ну-ка, переберем ваши средства защиты против скуки.

— О Ламартиньер, я совсем обезоружен.

— Прежде всего, у вас есть господин де Шовелен, человек остроумный, человек…

— Шовелен перестал быть остроумным, дорогой мой.

— С каких пор?

— С тех пор как мне скучно, черт возьми!

— Ба! — сказал Ламартиньер, — это все равно как если бы вы сказали, что госпожа Дюбарри перестала быть красивой с тех пор, как…

— С каких пор? — спросил король, слегка краснея.

— О, это понятно, — быстро ответил хирург.

— Итак, — сказал король, вздохнув, — решено, что я заболею.

— Боюсь, что так, государь.

— Тогда лекарство, Ламартиньер, лекарство! Предупредим беду.

— Отдых, государь; иного средства я не знаю.

— Хорошо!

— Диета.

— Хорошо!

— Развлечения.

— Тут я вас остановлю, Ламартиньер.

— Почему?

— Да вы предписываете мне развлечения и не говорите, как должен я развлекаться. Так вот, я считаю вас невежественным, невежественнейшим! Слышите, друг мой?

— И вы не правы, государь. Это ваша ошибка, а не моя.

— Как так?

— Да; незачем развлекать тех, кто скучает, имея другом господина де Шовелена и любовницей госпожу Дюбарри.

Наступило молчание; король, казалось, признал, что слова Ламартиньера не лишены основания.

Затем он сказал:

— Ну хорошо! Ламартиньер, друг мой, поскольку мы говорим о болезни, порассуждаем, по крайней мере; вы говорите, что я развлекался всем, что есть на этом свете, не так ли?

— Я это говорю, и это так.

— Войной?

— Черт возьми! Выиграть битву при Фонтенуа!

— О, что касается этого, зрелище было занимательным: люди, разорванные в клочья; пространство в четыре льё длиной и в льё шириной, залитое кровью; запах бойни, возбуждающий сердце.

— И наконец, слава.

— Впрочем, разве это я выиграл битву? Разве не господин маршал Саксонский? Разве не господин герцог де Ришелье? Разве — и прежде всего — не Пекиньи с его четырьмя орудиями?..

— Не важно, а между тем, кому достался триумф? Вам.

— Согласен, и по этой причине вы считаете, что я должен любить славу. Ах, дорогой мой Ламартиньер, — добавил король со вздохом, — если бы вы знали, как плохо я спал накануне Фонтенуа!

— Что ж! Пусть так; перейдем к славе; вы можете, если не хотите сами приобретать ее, заставить создать ее вам при помощи художников, поэтов и историков.

— Ламартиньер, мне ужасны все эти люди: они либо болваны, еще более пошлые, чем мои лакеи, либо исполины гордости, не умещающиеся под триумфальными арками моего прадеда. Особенно Вольтер, этот шут; разве он однажды вечером не хлопнул меня по плечу, назвав Траяном? Ему сказали, что он король моего королевства, и негодяй этому верит. Поэтому я не хочу бессмертия, что эти люди могли бы мне дать; за него пришлось бы слишком дорого платить в этом тленном мире, а может быть, и в мире ином.

— В таком случае, чего вы желаете, государь? Скажите.

— Я желаю продлить свою жизнь настолько, насколько смогу. Я желаю, чтобы в жизни этой было как можно больше того, что я люблю; поэтому я не стану обращаться ни к поэтам, ни к философам, ни к военным; нет, Ламартиньер, видишь ли, решительно, кроме Бога, я почитаю только врачей, само собой разумеется, если они хороши.

— Черт возьми!

— Так говорите же со мною откровенно, дорогой Ламартиньер.

— Да, государь.

— Чего мне надо бояться?

— Апоплексического удара.

— От него умирают?

— Да, если вовремя не пустить кровь.

— Ламартиньер, вы больше меня не покинете.

— Это невозможно, государь: у меня есть мои больные.

— Прекрасно! Но мне кажется, что мое здоровье интересует Францию и Европу не меньше, чем здоровье всех ваших больных вместе взятых; вашу кровать будут каждый вечер ставить рядом с моей.

— Государь!..

— Какая вам разница — спать здесь или спать в другом месте? А вы ободрите меня одним вашим присутствием, мой дорогой Ламартиньер, и напугаете болезнь, ибо болезнь знает вас, она знает, что у нее нет более жестокого врага, чем вы.

Вот почему хирург Ламартиньер оказался 26 марта 1774 года на маленькой кровати в голубых покоях Версаля; около пяти часов утра он пребывал в глубоком сне, тогда как король не спал.

Людовик XV, не спавший, как мы только что засвидетельствовали, издал тяжелый вздох; но поскольку вздох имеет лишь то реальное значение, что придает ему вздыхающий, то Ламартиньер, который храпел, вместо того чтобы вздыхать, услышал его (хотя и храпел), но не придал ему — или, скорее, сделал вид, что не придает, — никакого значения.

Король, видя, что его постоянный хирург остается безучастным к этому зову, склонился над краем кровати и при свете толстой восковой свечи, горевшей в мраморной чаше, стал разглядывать своего стража, укрытого от самых пристальных взглядов толстым пушистым одеялом, доходившим до кисточки его ночного колпака.

— Ой! — произнес король. — Ах!

Ламартиньер услышал и это; но междометие может подчас вырваться у спящего человека, и это еще не причина, чтобы другой просыпался.

Поэтому хирург продолжал храпеть.

— Как счастлив он, что может так спать! — пробормотал Людовик XV и добавил: — До чего бесчувственны эти врачи!

Он решил еще подождать и наконец после четвертьчасового бесплодного ожидания произнес:

— Эй, Ламартиньер!

— Ну что, государь? — ворчливо спросил медик его величества.

— Ах, милый Ламартиньер, — повторил король, охая как можно жалобнее.

— Ну что?

И, ворча, как человек, который уверен, что может злоупотреблять своим положением, доктор соизволил вылезти из постели.

Он увидел короля сидящим в кровати.

— Что, государь, вы больны? — спросил врач.

— Думаю, что да, дорогой Ламартиньер, — отвечал его величество.

— О-о! Вы немного взволнованы.

— О, очень взволнован.

— Чем?

— Не знаю.

— А я знаю, — прошептал хирург, — это страх.

— Пощупайте мой пульс, Ламартиньер.

— Я это и делаю.

— Ну?

— Что ж, государь, восемьдесят восемь ударов в минуту — это много для стариков.

— Для стариков, Ламартиньер?

— Несомненно.

— Мне только шестьдесят четыре года, а человек в шестьдесят четыре года еще не стар.

— Он уже и не молод.

— Ну, так что же вы предписываете?

— Прежде всего, что вы чувствуете?

— По-моему, мне немного душно.

— Нет; наоборот, вам холодно.

— Я, наверное, красен?

— Да полно, вы бледны… Один совет, государь.

— Какой?

— Постарайтесь снова уснуть: это будет очень мило с вашей стороны.

— Мне уже не хочется спать.

— Так что же означает это волнение?

— Ну, ты, разумеется, должен это знать, Ламартиньер, иначе не стоило труда становиться врачом.

— Может быть, вы видели дурной сон?

— Ну да.

— Сон! — вскричал Ламартиньер, воздевая руки к небу. — Сон!

— Конечно, — ответил король, — ведь бывают же сны.

— Что ж, так расскажите ваш сон, государь.

— Об этом нельзя рассказать, друг мой.

— Почему это? Обо всем можно рассказать.

— Духовнику — да.

— Тогда пошлите меня скорее за вашим духовником, а я пока унесу свой ланцет.

— Сон иногда бывает тайной.

— Да, и кроме того, он бывает иногда даже укором совести. Вы правы, государь, прощайте.

Доктор стал натягивать чулки и влезать в штаны.

— Ну, Ламартиньер, ну не сердитесь, друг мой. Так вот, мне снилось… мне снилось, что меня везут в Сен-Дени.

— И что экипаж прескверный… Ба! Когда вы будете совершать это путешествие, вы этого не заметите, государь.

— Как ты можешь шутить над подобными вещами? — сказал король, весь дрожа. — Нет, мне снилось, что меня везут в Сен-Дени, что я жив, хотя закутан в саван и лежу в обитом бархатом гробу.

— Вам было неудобно в этом гробу?

— Да, немного.

— Ипохондрия, черная меланхолия, тяжелое пищеварение.

— О, вчера я не ужинал.

— Значит, пустой кишечник.

— Ты так считаешь?

— Я размышляю. В котором часу вчера покинули вы госпожу графиню?

— Я ее уже два дня не видел.

— Вы на нее дуетесь? Черная меланхолия, вы сами видите.

— Да нет! Это она на меня дуется. Я пообещал ей кое-что и не дал.

— Так дайте ей скорее это кое-что и воспряньте духом от радости.

— Нет, я полон печали.

— О! У меня идея.

— Какая?

— Позавтракайте с господином де Шовеленом.

— Завтракать! — воскликнул король. — Это было хорошо в ту пору, когда у меня был аппетит.

— Послушайте! — воскликнул хирург, скрестив руки. — Вам не нужны больше ваши друзья, вам не нужна больше ваша любовница, вам не нужен больше ваш завтрак, и вы думаете, что я это потерплю? Так вот, государь, я вам заявляю, что, если вы измените своим привычкам, вы погибнете.

— Ламартиньер! Мой друг… заставляет меня зевать; моя любовница… меня усыпляет; мой завтрак… меня душит.

— Хорошо! Тогда, решительно, вы больны.

— Ах, Ламартиньер! — воскликнул король, — я так долго был счастлив!

— И вы на это жалуетесь? Вот таковы люди!

— Нет, я жалуюсь не на прошлое, конечно, а на настоящее: когда карета долго катится, она ломается.

И король вздохнул.

— Это правда, она ломается, — наставительно повторил хирург.

— Ломается так, что рессоры отказывают, — вздохнул король, — и я стремлюсь отдохнуть.

— Ну что ж, так спите! — воскликнул Ламартиньер, снова укладываясь в постель.

— Позвольте мне продолжить мою метафору, милый доктор.

— Неужели я ошибался и вы становитесь поэтом, государь? Еще одна скверная болезнь!

— Нет, напротив, ты знаешь, что я ненавижу поэтов. Чтобы доставить удовольствие госпоже де Помпадур, я сделал этого бродягу Вольтера дворянином; но с того дня, когда он позволил себе обратиться ко мне на «ты», называя меня Титом или Траяном — не помню, кем из них, — все это кончилось. Так вот, я хотел безо всякой поэзии сказать, что, по-моему, мне пора остановиться.

— Хотите знать мое мнение, государь?

— Да, друг мой.

— Так вот, вам пора не останавливаться, государь, а отпрягать лошадей.

— Это тяжело, — прошептал Людовик XV.

— Но это так, государь. Когда я говорю с королем, я называю его «ваше величество»; когда я осматриваю моего больного, я не говорю ему даже «сударь». Так что, государь, отпрягайте лошадей, и поскорее. А теперь, когда мы обо всем условились, у нас остается еще полтора часа на сон, государь. Так поспим.

И хирург снова нырнул под одеяло, где пять минут спустя захрапел так по-мужицки, что своды голубого покоя скрежетали от негодования.

Загрузка...