Арнольд КАШТАНОВ


ЗАВОДСКОЙ РАЙОН


ПОВЕСТЬ


Глава первая


Антонина Брагина


1

Она проснулась около шести и успела нажать кнопку будильника, чтобы звонок не разбудил мужа.

Каждое утро, просыпаясь, Тоня лежала несколько минут и стара­лась вспомнить что-нибудь приятное из того, что ждало ее сегодня. Иногда заботы заслоняли это приятное, и, спасаясь от них, можно бы­ло снова провалиться в сон. Чтобы этого не случилось, то, что надо было вспомнить, Тоня заготавливала с вечера.

Она поднялась, еще не проснувшись, бережно сохраняя в себе ожидание радости. Улица за окном была белой, пустой и тихой, в пя­тиэтажном доме напротив светилось несколько кухонь.

В Олиной комнате было совсем темно. Девочка спала, привалив­шись лбом к деревянным прутьям кроватки. Ножка ее, как всегда, вылезла из-под одеяла, и Тоня положила дочку удобнее.

В ванной она бездумно постояла в рубашке перед зеркалом, ре­шившись, открыла кран холодной воды, плеснула на лицо несколько пригоршней и проснулась окончательно.

Форточка в кухне оставалась на ночь открытой. Холодно поблес­кивал белый и кирпично-красный пластик, никель ручек и кранов. Тоня любила свою кухню и любила этот час, когда никто не мешал, когда все спорилось и жизнь была простой и разумной. Бурлила на голубом огне вода, прыгала под струей из-под крана очищенная кар­тошка, полз из мясорубки сочный красный фарш...

Тридцать пять лет. Не такая это уж и радость — тридцать пять лет, но и не будни. Каждый год в день ее рождения Степан оставляет на холодильнике подарок: духи и открытку. Знала, что на этот раз за­будет. Собиралась как бы невзначай напомнить, да сама забыла. Мо­жет быть, и к лучшему. Пусть останется за ним этот должок, авось пригодится.

Пора было будить Олю. Хоть несколько секунд постоять над кро­ваткой..

— Оля, подъем!

И сразу начала ее целовать. Оля уползала от губ матери, зарыва­лась головой в подушку. Тоня смеялась, поднимала, прижимала к се­бе теплое льнущее маленькое тело, стаскивала с дочери пижамку.

— Одевайся скорее, соня!

— Мам-ма, ну мам-ма, что-то у меня живо-отик боли-ит...

Тоня понимала — дочка хитрит, чтобы поспать и не пойти в дет­ский сад, и все-таки каждый раз пугалась: а вдруг сейчас Оля не об­манывает? Но не подавала виду:

— Вот мама нашлепает сейчас, так все перестанет болеть.

— Но у ребенка болит живо-отик...

Точь-в-точь свекровь.

— А как ты себя чувствуешь, когда болит?

Когда-то у Оли действительно болел живот и на такой вопрос она, к восторгу бабушки, ответила: «Как будто меня волк ест». Теперь Тоня давала ей возможность повторить удачное слово.

— Как будто меня волк ест.

Губы девочки весело расползлись, ей уже не удавалось сложить их в печальную трубочку.

Тоня ловко одевала ее. Балует свекровь Олю.

Казалось, времени совсем не остается, однако она успела умыть дочку, одеться и в чистой, сияющей кухне оставила мужу аккуратно приготовленный завтрак.

На улице Оля молчала, обхватив мамину шею руками. Потом, ко­гда Тоня устала ее нести, терпеливо бежала рядом, вцепившись в ру­ку. Она понимала, что мама опаздывает, что сейчас не до нее, и каж­дое утро Тоня была благодарна ей за это понимание. Только перед зеленой калиткой детского сада Оля немножко похныкала, надеясь задержать мать. Пришлось прикрикнуть.

Через четверть часа Тоня уже не вспоминала о дочери. Она вбе­жала в цех за несколько минут до гудка, не переодеваясь направи­лась прямо на участок.

На плавке выпускали первый металл. С сухим треском вспарыва­ли серый, пропыленный воздух оранжевые струи жидкого чугуна. Над ковшами ослепительным паром роились звездочки искр. Подни­мались на свои площадки заливщики.

— Весна уже сегодня, Антонина, а?

Разве весна? Она и не заметила. Теперь уже только вечером узна­ешь, какое время года на дворе.

Она перелезла через конвейер между формами ночной смены; формы еще дышали после заливки, дымили, пахли горелым мазутом.

Из-за стука формовочных машин все другие движения казались бесшумными. Бесшумно неслась вверх и вниз по десяткам резиновых лент жирная, курящаяся паром земля. Бесшумно вращались тяжелые катки в трехметровых чашах бегунов, разминали смесь. Бесшумно двигались редкие фигуры женщин в брезентовых комбинезонах. Одна из них что-то прокричала другой, но ее голоса не было слышно.

Тоня нагнулась к уху пультовщицы:

— Почему вторые бегуны стоят? Где Жанна?

— Ленту в подвале засыпало.

Пультовщица не отрывала глаз от стрелки прибора. На неподвижных ее плечах лежал слой молотой глины — сыпалось сверху.

Надо было лезть в подвал, по узкому трапу спускаться в квад­ратный люк. Белое облако пара и дыма, подсвеченное снизу, поднима­лось оттуда и скрывало нижние ступени. Тоня помедлила: жалко было пальто пачкать.

Внизу тянулись вдоль узкой бетонной галереи ленты с горелой землей. В нескольких шагах от люка все исчезло в плотном ядовитом дыму. Тоня шла согнувшись: чем ниже, тем прозрачнее дым. Сквозь шум цеха слышались удары кувалды по железу. Звук был еще дале­ким, когда перед Тоней в тумане возникла худая, детская фигура Жанны.

— Почему вторые бегуны стоят? — прокричала Тоня.

Жанна показала на уши: не слышно. Потом вверх: там поговорим.

После подвала воздух стержневого участка показался чистым и приятным.

— Двадцать седьмую ленту завалило,— сообщила Жанна, отря­хиваясь.— Уже разгребают.

— Почему вторые бегуны стоят?

— Ой,— сказала Жанна,— стоят?

Ругать Жанну — себе дороже. Один раз Тоня не сдержалась, так та проплакала весь день, подала заявление об уходе. Они работают на пределе. Подмены нет. Вот не вышла сегодня на работу земледел Гринчук, некого поставить вместо нее, и стоят вторые бегуны.

— Туннельщицу поставь,— сказала Тоня.

— Все же ленту разгребают...

— Ладно, ты занимайся лентой, я поищу человека.

Тоня побежала в гардероб, надеясь застать кого-нибудь из тре­тьей смены. В гардеробе было пусто и тихо, но в душевой шумела во­да, и Тоня заглянула туда.

Утром в душевой холодно. От горячей воды поднимается пар, оседает крупными каплями на потолке и вспухшей краске труб. Под душем замерла разомлевшая худая женщина с выпяченным животом. Прибитые водой длинные жидкие волосы закрывали лицо, только тор­чал остренький кончик носа.

— Федотова, ты?

Женщина вздрогнула от неожиданности:

— Хто гэта?

Она потеряла равновесие, отступила в сторону, и вода забараба­нила по плиткам пола. Женщина нащупала рукой гладкую стену, тряхнула головой, откидывая волосы. Их блестящие мокрые пряди на мгновение открыли мигающий глаз и снова сомкнулись.

— Антони-и-ина ...

— Ты что, беременна? — удивилась Тоня.

— Ну...

Может быть, потому и моется так поздно, чтобы никто не видел?

— Как же это тебя угораздило? — спросила Тоня, обдумывая в это время, как ей уговорить Федотову.

Место в общежитии та недавно получила, отгулом и приплатой ее не соблазнишь, да и где ее взять, приплату... Нелегко вытащить че­ловека из-под душа после ночной смены снова в цех.

— А чаго? — откликнулась Федотова.— Или у меня пуза бракованноя?

— Ты уж как скажешь,— фыркнула Тоня.

Не рассмеяться значило потерять налаживающийся между ними контакт. Сколько ее помнила, эта маленькая юркая женщина долгом своим почитала всех смешить. Себя не жалела, равно радовалась и смеху над своими шутками, и смеху над собой. Это уж Тоне особенно повезло — встретить в душевой именно Федотову.

— Гринчук сегодня на работу не вышла,— осторожно сказала она.

— Мабыть, осложнение,— покачала головой Федотова со всег­дашней своей готовностью пожалеть.— Вот Галина ...

Тоне некогда было сейчас говорить о Гринчук.

— Вторые бегуны стоят. Цех остановим.

Федотова пригорюнилась. Тоне было скверно, словно она у ре­бенка обманом игрушку отбирала. Если б та умела отказывать...

— Ты ж знаешь, за мной не пропадет. Выручи сегодня, а?

Женщина под душем ответила вяло:

— Добра, Антонина. Я зараз прыду.

И обещать ей ничего не пришлось.

Тоня торопливо переоделась в гардеробе в рабочее белье и платье, натянула сверху черный халат и побежала на участок. Не дожида­ясь Федотовой, включила вторые бегуны, сама встала за пульт.

И у Федотовой любовь. Такая болтливая, а вот не рассказывает.

Эстакада с лентами отгораживала площадку бегунов от остально­го участка, сквозь стальной переплет Тоня видела, как у конторки топ­чется технолог Валя Тесов, разыскивает ее. Опять будет приставать со своей селитрой. Тоня надеялась, что он не заметит, но он заметил и, нырнув под ленты, оказался рядом.

— Привет, Антонина, хошь анекдот?

— Хочу,— сказала и тут же пожалела: мало ли что он может ляпнуть, потом не знаешь, что и ответить.

— А ты мне что за это? Селитру попробуешь?

Он всегда начинен новыми идеями. Всякими — и хорошими и не­лепыми, где уж Тоне разбираться. Теперь у него идея сэкономить ще­лок в смеси за счет добавок селитры.

— Не нужен мне твой анекдот, только отстань с селитрой,— ска­зала она.

— Антонина, ты не понимаешь. Двадцать пять процентов щелока экономим! Давай рацию кинем. Кучу денег загребешь.

«Рацию кинуть» — значит рационализаторское предложение напи­сать. Тесов приглашав в соавторы — не только из корысти, но и по дружбе.

— Кстати,— вспомнила Тоня.— Одолжи до получки.

— Сколько? — Он забренчал мелочью в кармане.

Она только рукой махнула. Ей нужно было тридцать рублей. Жанна вчера предложила английские туфли — самой велики,— а те­перь Тоня подумала: отчего не сделать себе подарок? Тридцать пять лет...

— Антонина, так пишем рацию? Деньги же сами в руки плывут!

— Ну да, получу десятку...

— Полсотни!

— Ну полсотни, а потом срежут нормы на щелок, как работать буду? Вдруг в один прекрасный день селитру твою не завезут? Зачем мне лишние хлопоты?

На это Вале нечего было возразить.

— Частный собственник ты... Негосударственно мыслишь... Лишь бы себе спокойнее.

— Твоя селитра революцию не сделает. Научно-техническую.

— У тебя, Антонина, неправильное представление о революции.

— Иди себе, Тесов, куда шел.

— Со всеми вытекающими последствиями.

— Иди, иди.

Тоня сегодня еще не была у пескодувок, она спешила, но Валя не отходил:

— Ладно, слушай анекдот. Даром рассказываю. Важник утром накрутил хвост моему начальнику — брак-то в марте вверх полез, и тот теперь сидит, сочиняет. Что бы ты думала?

— Проект распоряжения?

— Точно. «Начальника стержневого участка Антонину Брагину лишить премии за март месяц на сто процентов». Это рублей сорок, а?

— За что?

— Работали вчера на негодном щелоке?

— Мы и сегодня работаем. А если другого нет?

— Ну, Антонина!.. Так виновных никогда не найдешь. Брак есть — должны быть и виновные. Вот Корзун и сочиняет...

— Все вы в техчасти сочинители,— сказала Тоня, а Валя, воздав Тоне добром за зло, довольный собой, заспешил дальше.

«Брак есть — должны быть и виновные». Это Тоне объяснять не надо. Тем более что в марте брак полез вверх. Еще бы ему не полезть. Людей не хватает.

Тоня обдумывала Валину новость.

Корзуна можно понять. Он начальник техчасти. Он первый отве­чает за брак. Важник, конечно, уже кричал в кабинете: «Я неграмот­ный! Я слушать ничего не хочу! Или твоя технология ни к черту, или ее не выполняют! Тогда дай мне виновного!» Вынь да положь ему ви­новного. А тут Брагина работает на негодном щелоке. И искать не нужно. Садись и катай распоряжение.

Однако Тоня не собиралась уступать. Как только освободилась от самых срочных дел, позвонила из своей конторки Корзуну.

— А, Антонина.— Конечно, он не обрадовался.— Как жизнь?

— Тридцать рублей не одолжишь? — спросила Тоня.

Она подумала: если у него есть, то сейчас, когда он пишет распо­ряжение, чтобы лишить ее денег, последние отдаст.

— Поищем,— оживился Корзун.— Для хорошего человека...

— Спасибо,— перебила она холодно.— Значит, до получки. А сей­час я к тебе вот по какому делу: щелок завезли с низким удельным весом.

Корзун долго молчал, соображая, куда она клонит. Тоня разгля­дывала прокопченный потолок. Вдоль грязных стен стояли деревян­ные лавки, а у мутного окна — Тонин стол с телефоном и школьной чернильницей. Столешница из крашеной фанеры вся была изрезана но­жом — именами и женскими фигурками. Тоня заметила свежие чер­нильные каракули и стала машинально разбирать их, пока не поняла, что читает похабщину.

— Ты не мне звони,— наконец ответил Корзун.— Снабженцам.

— Другого щелока не будет,— сказала Тоня, замазывая пером надпись на столе.— Или работать на этом, или цех остановить. Ты на­чальник техчасти. Ты решай.

— На негодных материалах работать нельзя.

— Значит, не работать? Стоять?

— Это твое дело. Я тебе не начальник.

— Дай предписание, что на этом щелоке нельзя работать. Тогда я не буду.

— Не дам. Есть технические условия, там все сказано.

— А начальник техчасти у нас есть? Чтобы оперативно решать?

— На негодном щелоке работать нельзя.

— Дай предписание.

— Нечего бюрократию разводить, понимаешь.

Боится. Останови цех — Важник с потрохами съест. Тоня выдви­гала и задвигала ящик стола. Он был набит всякими бланками, штуце­рами и гнутыми проволочками — кусочками арматуры. На одну про­волочку кто-то нацепил окурок «Беломора».

— Значит, работать? — Тоня повысила голос, разозленная видом окурка в своем столе.

— Я же тебе сказал...

Открылась железная дверца конторки, Валя Тесов втащил брако­ванный стержень — бурую загогулину из твердой смеси.

— Здравствуй, Николай Александрович! — сказала Тоня так, что­бы Корзун в трубке слышал.

Валя огляделся и вытаращил глаза. Николаем Александровичем звали Важника, но его здесь не было. Тоня явно обращалась к нему, Вале.

— Николай Александрович, снабженцы опять завезли щелок с низким удельным весом. Я вот с Корзуном советуюсь: что делать?

Валя сообразил, что происходит, напыжился, как будто он Важ­ник, но сказал свое:

— Что делать? Селитру пробовать.

Тоня показала ему кукиш и крикнула Корзуну:

— Так что ж нам делать? Не останавливать же цех!..

Корзун засопел и разразился беспомощной руганью, поминая снаб­женцев.

— Перед фактом, Брагина, ставишь, да? Какой удельный вес щелока?

Тоня зажмурилась от удовольствия: другой разговор.

— Один и две десятых.

— Ну, это еще терпимо...

— Николай Александрович,— сообщила она радостно Тесову.— Корзун говорит, терпимо.

Еще бы! Как будто у него могло хватить духу при Важнике потре­бовать, чтобы остановили цех. А теперь, раз он сам разрешил нару­шение, пусть и распоряжение пишет сам на себя. За низкое качество. Свои сорок рублей Тоня отстояла. Да и не только деньги. Она знает: в цехе всегда в любой мелочи надо быть победителем. Только тогда легко.

— Так как жизнь, Антонина? — Корзун, спасая свое достоинство, пытался перевести разговор на приятельский тон.

— Отлично.

— Степану привет. Видел его вчера в булочной. Эксплуатируешь мужа.

— Вас поэксплуатируешь...

Она повесила трубку.

— Тесов, отчего Корзун твою селитру мне не предложил?

— А шут его знает.

— А ты поинтересуйся. Тут что-то не так.

Валя принял это к сведению и сказал:

— Ну, Антонина, умеешь ты отбрехаться.

Хороша была бы она, если б не умела.

Отбрехаться — цеховое выражение. Это уже инстинкт — отбре­хаться, права ты или виновата. Корзуну вот при неудачах нравится считать себя жертвой несправедливости. Ему хорошо. Но Тоня долж­на работать на плохом щелоке, у нее нет людей, двадцать седьмая лента из-за механика до сих пор стоит — и все зто не оправдания, за количество и качество стержней отвечает она. И за работу на плохом щелоке тоже. А грехи всегда есть, если про иные из них Корзун раз­нюхает, никак не выкрутишься. Главное — не трусить. Когда ты все время помнишь о своих грехах, обязательно на чем-нибудь попа­дешься.

Изолятор брака — открытая площадка между двумя воротами в обрубке — еле освещается запыленными лампами. Сюда краном сво­зят бракованные отливки. По серым чугунным этим холмам черными четырехногими жуками ползают в тумане контролеры и технологи. Изъясняются жестами. Трещат пневмозубила, визжат наждаки, и го­лосов не слышно. Недалеко стоит дробеметная камера, и стальные дробинки, минуя заградительные щиты, иногда долетают сюда. Они уже на излете, но бьют больно, и Тоня, ползая среди отливок, прикры­вала глаза ладонью. Бывает спорный брак, по виду не отличишь: то ли брак плавки, то ли ее, Тонин. Опять нужно отбрехаться, и тут помогает репутация: Брагина всегда побеждает, с ней лучше не связываться, она «глоткой возьмет», она всегда права.

Лишь перед самым обедом Тоня заглянула в лабораторию, а там новый сюрприз — сухая прочность смеси девятнадцать килограммов вместо четырнадцати положенных. Федотова накрутила. Ну, Федо­това...

— Корзун не заходил? — спросила Тоня лаборантку.

— Не видела.

— А Тесов?

— Бегал тут...

Тоня — к Федотовой. Катятся на оси по кругу тяжелые колеса в трехметровой чаше бегунов, разминают желтую смесь. Федотова притащила ведро щелока и привалилась спиной к заросшей загустев­шим щелоком стенке. Отдыхает.

— Перекручиваешь,— сказала Тоня.— Девятнадцать килограмм дала на блок.

Федотова встрепенулась, перегнулась через стенку чаши, из-под бегущего катка выхватила жменю земли и стала разминать ее между пальцами. Глаза ее испуганно заморгали.

— Як же это я...

Заревела сирена, и сразу остановился конвейер, перестали сту­чать машины. В тишине стали слышны голоса людей в цехе. По про­ходу шли на обед стерженщицы.

— Пойдем обедать,— сказала Тоня.

— А, не хочется,— сказала Федотова, а сама пошла за Тоней. Да­же в этом она не умеет отказывать. Все же она очень устала и нере­шительно остановилась у конторки: — Посижу трохи...

— Я тебе из буфета что-нибудь принесу. Вот что, ночью отды­хай, а завтра выходи в первую смену до конца недели.

Ну вот. Теперь нужно кого-то посылать в ночь вместо Федотовой. И некого. Хоть бы Гринчук завтра пришла.

— Что с Гринчук, не знаешь? — спросила она.

— Мабыть, осложнение?

— Какое осложнение?

— Ну в голову.

Осенью Федотова три недели пролежала с воспалением лег­ких, с тех пор она неравнодушна к медицинским терминам. Но у Гринчук не «осложнение». В прошлый четверг она появилась в мар­левой повязке — от правого уха через всю голову поверх черных, с проседью гладких волос. Гринчук прятала повязку под платком, но кто-то увидел. Опять она, оказывается, поссорилась с мужем и он на­хлобучил ей на голову кастрюлю с горячей картошкой.

— ...Врачи ее напугали,— рассказывала ей одной известные подобности Федотова,— говорят, след останется. Знаешь Галину.. Она сгоряча — в милицию. Протокол составили, на два дня мужика забра­ли. Уж и просила она за него, да поздно хватилась... Нешта там раз­бираются?

Федотовой приятно пожалеть Гринчук. Она любит жалеть. Уж, кажется, столько натерпелась от вздорной своей Галины, а вот поди ж ты. Впрочем, как же иначе? Галина — деспот, а деспота лучше лю­бить. Тогда как будто и нет деспотии.

Очередь в столовой вытянулась человек на пятьдесят, но туннельщицы стояли близко от раздачи. Тоня попросила, чтоб взяли ей обед, а сама пошла в буфет за молоком и сметаной для Федотовой. Она за­держалась там, и за это время гороховый суп в тарелке подернулся твердеющей по краям зелено-желтой неаппетитной пленкой. Тоня то­ропливо съела суп, потом посмотрела на клейкий серо-коричневый бифштекс с холодными макаронами и, вздохнув, решила не есть. Луч­ше бы она взяла сметану с булочкой.

— Вот ты где, Антонина. Почему вчера на цехкоме не была?

Придвинув стул, сел сбоку предцехкома Андрюшин. Андрюшин, должно быть, еще с детских лет смирился, что фамилию его превра­тили в имя, и не замечал этого. Вечно он выбирает для своих дел не­подходящее время, можно подумать — самый занятой человек.

— Забыла, Андрюша. Что-нибудь срочное?

— Жилье распределяли с Важником.

— Как распределяли? Корзун первый на очереди.

— Корзун отказался.

— Ну?! Почему?

— Откуда я знаю? Дали Сущевичу.

Ясно. Сущевич — опытный механик, его стальцех от них смани­вает. Важник старается его удержать. А Корзуном он не дорожит. Бедняга Корзун, столько лет ждал квартиру... Мог же не отказывать­ся, все права были у него. Струсил.

— Это точно?

— При Корзуне решали. Владимир Михалыч!

Корзун стоял в очереди, показал жестом: получу обед и подойду.

Андрюша очистил место на столе, разложил бумаги.

— Подпиши протокол. Ты же у нас жилбытсектор.

Тоня взяла у него авторучку — самодельная, из разноцветных ку­сочков плексигласа, сам на токарном станке вытачивал — расписа­лась.

— Я слышал, ты уходить надумала? — спросил он.— В отдел, на чистую работу?

— Когда надумаю, я сама тебе скажу.

Вот уж ни к чему ей такие слухи. Шемчак действительно пригла­шал в отдел, и хорошо было бы ходить на работу нарядной, спокойно бумажки писать, но она все не могла на это решиться. Пятьдесят руб­лей в месяц терять тоже не хочется, да и привыкла она к цеху за две­надцать лет. Андрюша говорил о соцсоревновании. Март кончается, пора итоги за квартал подводить, а стенгазета у Тони еще новогодняя висит..

Он говорил, а Тоня нетерпеливо ковыряла вилкой в тарелке и не­заметно для себя съела бифштекс. Тьфу ты черт.

— Андрюша, а отчего ты полысел так рано? — неожиданно пере­била она.

Андрюша растерялся, не понимал, отчего она рассердилась. Не мог же предположить, что из-за бифштекса.

— Женщины много любили,— ответил он и захохотал, показывая, что шутит. И хохотал старательно, потому что не шутил.

Подошел с подносом Корзун, стал располагаться.

— Ну? — спросил, не глядя на Андрюшу.— Чего ты хотел?

Он понимал, о чем у них был разговор.

— Уже не нужно,— мягко сказала Тоня.

Она с удивлением подумала, что Корзун красив — высокий брю­нет, крепкий мужчина. В нем много осталось от четырехлетней мор­ской службы — не только походка враскачку на широко расставлен­ных ногах, не только... Но, наверно, никто никогда не сказал ему, что у него лицо красивое. Он гордился ростом, рассудительностью, силой и не знал, что красив.

Андрюша поднялся, потрепал Тоню по плечу, прощаясь:

— Загляни в цехком после смены. Что на ходу обсуждать.

— Я сегодня не могу задерживаться. У меня день рождения.

Это сорвалось нечаянно. Она удивилась: ведь не собиралась ниче­го устраивать. Столько хлопот, опять же расходы лишние... Зачем ей это? Бифштекс да Андрюша виноваты. Лучше бы она взяла сметану с булочкой.

Андрюша и Корзун поздравляли с обычными шуточками, но Корзуну шутки давались с усилием. Едва Андрюша отошел, он устало уткнулся в тарелку.

— Приходи вечером к нам, Володя,— сказала Тоня.— И всю техчасть приводи.

И опять удивилась себе. Устала она, что ли?.. А, впрочем, почему не устроить праздник? Если праздники свои забывать, чего же будни стоят? Она пригласит полный дом гостей. Приготовит что-нибудь на скорую руку..

— Ты видела анализы?

Нет, ей никогда нельзя расслабляться.

— Видела.

— Девятнадцать килограмм на блоке видела? Вот отсюда и брак.

Поймал ее все-таки. Он любит быть справедливым и, если уж ре­шил свалить вину на нее, не успокоится, пока не найдет для этого ос­нования. Тоня попробовала защищаться:

— Ну и что — девятнадцать? Автозавод держит девятнадцать.

— Ты меньше на других смотри,— посоветовал он. Теперь он был победителем, а она бестолковой бабой.— Тебе верхний предел восем­надцать дан, вот и работай, и нечего болтовней заниматься.

Ему нравилось делить человечество на болтающих и действую­щих. Будучи от природы неразговорчивым, по этой классификации он автоматически попадал к последним.

Через час Тоню вызвал к себе Важник. В крохотной его приемной она заглянула в машинку секретарши — не печатают ли уже о ней распоряжение. Как будто нет.

Важник сидел в белой тенниске, распахнутой на груди, отрывисто кричал на кого-то по телефону: крикнет, обиженно сморщится, слу­шает, опять крикнет, опять долго слушает. Кивнул: садись. Пиджак его висел на спинке стула.

Тоня оглядела бумаги на столе, но распоряжения не заметила. Важник положил трубку. Он поймал взгляд Тони и нахмурился:

— У тебя нюх, как у собаки.

Тоня немного обиделась, но улыбнулась:

— О чем ты?

— Чего ты ищешь на столе?

— Ничего.

— Глазами.

— Да ничего.

Он выбрался из-за стола, открыл форточку. Ему пришлось под­няться на носки — он был невысоким.

— Накурили тут.— Поморщился и удивился мимоходом: — Весна?

Тоня как зашла в кабинет, сразу почувствовала что-то странное и только теперь поняла: это ж весна! Не слепящая синева за окном, не теплые желтые полосы наискосок по полу, а что-то не определи­мое в воздухе, не вытравленное табачным дымом и запахом горелого мазута,— весна.

— Что же ты брак гонишь, Брагина?

Сказать, что людей нет,— значит, взять вину на себя. А людьми он все равно не поможет, где он их возьмет. Тоня ответила:

— Щелок плохой завезли.

— А анализы на блоке?

— А-а! — Тоня пренебрежительно махнула рукой.— Было бы из-за чего шум поднимать.

— Не из-за чего? — полюбопытствовал он, и Тоня подумала, что зря она про людей не сказала.

— Я вижу, ты неплохо живешь,— заметил Важник, уселся за стол и, как бы выяснив все и утратив к Тоне интерес, стал листать бумаги. Потом сказал небрежно: — С завтрашнего дня дашь двух человек на земледелку.

— А я как же?

Зря она про людей промолчала, теперь он решил, и его не пере­убедишь.

— Ты пока еще конвейер не держишь, а земледелка держит.

Придется все-таки посылать Федотову в ночную смену. Дорого ей всегда трусость обходится, роскошь это. В другой раз Тоня просто бы сказала: «Не дам!» — и хлопнула бы дверью. Она может себе позво­лить такое, она человек, которым дорожат. А сегодня она вошла в ка­бинет с надеждой на снисхождение, где уж тут дверью хлопать, не то настроение. Тоня была недовольна собой. Правда, ее не наказали. И то хорошо.

— Вот и невестка твоя меня подводит, не вышла на работу.— То­ня вспомнила о Гринчук.— Не знаешь, что с ней?

Ей показалось, что Важник смутился.

— Бог их знает,— буркнул он, посмотрел на Тоню и сказал уже мягче: — В конце месяца поможем. Директор обещает на недельку ин­женеров к нам на конвейер пригнать. Из отделов.— Помолчав, доба­вил: — В целом... работать можно.

Если с вечера лечь пораньше, утром встать свежей, успеть всю домашнюю работу сделать, не спеша пройти с Олей по морозцу до детского сада, посмеяться с воспитательницей, глядя на детей, и снова по морозцу, чувствуя свой румянец, на завод, мимо деревьев в инее, мимо желтых уличных фонарей, по мотающимся под ногами желтым теням, по скрипучему снегу — бодро, молодо, скоро,— кажется: день впереди огромен. И с удивлением подумаешь: чем заняться сегодня в цехе? Изо дня в день по раз навсегда налаженному циклу работают конвейеры, машины, люди, а ты постоишь около, поговоришь с масте­ром и займешься чем-нибудь интересным — есть одна идея... Но так не бывает никогда.


2

В гастрономе Тоня и Федотова увидели мужа Гринчук, Ивана.

— Поглянь, Антонина,— шепнула Федотова.— Галины нашей му­жик. Нешта из тюрьмы выпустили?

После первой смены в гастрономе всегда людно, а тут вообще бы­ло не протолкнуться. Весна, что ли, людям дома не сидится? Тоне нуж­но было во все отделы — и колбасу купить, и сыр, и селедку, и слад­кое что-нибудь, и Ольке ужин. Технологи — народ понимающий, они водку принесут, но бутылки три надо и самой купить. До лета еще да­леко, можно потерпеть с туфлями. А к винно-водочному отделу не подступишься, очередь сбилась, конца не найдешь. Хоть получка во всех цехах на той неделе была. Весна.

Тоня и Федотова стояли, озираясь, и Иван заметил их, подошел. В руке он держал женину сумку, из нее торчали горлышки молочных бутылок.

— Вот это я понимаю! — закричал он по-свойски.— Вот это жена мужа любит, заботится, за водочкой ходит. Не то что эти горемыки сами стоят.— И спросил у очереди: — Или все холостые? Смотри, Фе­дотова, сколько холостяков, а ты все не выберешь. Я вот тоже думал постоять, но смотрю, очередь, решил: уж ладно, на молочко перейду. Говорят, ведро кефира сто грамм заменяет.

Тоня засмеялась и спохватилась с опозданием: как же она улы­бается ему? Он ведь жену ошпарил!

— Кали б себе молочко,— сказала Федотова.— А то дитям. Вы уж трезвенник.

Она показала, что понимает шутку и что ее не обманешь.

— Я что? — прищурился Иван скромно.— Мне сто грамм — самая норма.

Он очень рассмешил Федотову.

— Вам... Это мне еще — норма... Вам...

В общем-то, встреча с Иваном была удачей. Он с шуточками про­талкивался к прилавку через очередь.

— Товарищи.. Товарищи дорогие, любимая теща померла, дайте тещу помянуть, товарищи... Ой, как нехорошо, у человека горе, а вы... Тесть с утра в рот не брал, помрет же... Ну товарищи дорогие...

Вернулся с бутылками. Да еще помог нести тяжелую сумку до самого детского сада.

— Приболела моя Галина,— рассказывал он по пути.— С утра уже с уколами были. Сердце у ней на ниточке держится, а она туда же — пить. Вчера у нас маленький праздник вышел, я ж ей говорил, да что там... Вы ж знаете Галину. А теперь вот лежит, а я кручусь со своим колхозом. То за молоком, то кашку, то бумажку...

«Маленький праздник — это он из милиции вернулся»,— дога­далась Тоня и спросила:

— Сколько младшему-то? Третий год?

— С декабря третий год.

Она опять спохватилась, что улыбается. Они уже пришли к дет­скому саду, и Тоня попрощалась со спутниками. Она была недовольна собой. Иван — родной брат ее начальника Николая Важника. Это, что ли, на нее действует? Смотрит ему в рот, как Федотова.

По дороге домой Оля торопилась рассказать матери про все, что было сегодня:

— Мама, а Валерка меня толкнул...

Степан никогда не забирает Олю из сада. Рабочий день у него кончается в пять. Без десяти минут пять он складывает карандаши и циркули в ящик стола, закрывает газетой чертеж — компоновку очередного станка. Ровно в пять выставляет на стол шахматную доску, торопливо, чтобы не терять ни секунды, расставляет фигуры. Двое со­служивцев, прихватив с собой стулья, бросаются к нему с разных кон­цов комнаты. «В какой руке?.. Ты начинаешь».— «Играем на вылет». Поднимаются они из-за шахмат через час, а то и позже. Потом Степан не спеша идет по улице пять автобусных остановок пешком. Корзун говорил — видел в булочной. Напутал Корзун. Вот в «Культтовары» Степан всегда заходит, спрашивает про фотобумагу, любезничает с продавщицами, чтобы оставили ему дефицит, глазеет на новинки...

— Мама, ну честное слово, он меня нарочно толкнул!

— Оленька, сколько раз я тебе говорила, никогда не жалуйся, са­ма разбирайся. Посмотри, как другие дети. Разве они жалуются роди­телям? И ты играй, как все.

— Но Валерка плохой. Бабушка сказала, он плохой, мама! Я с ним не буду играть.

— Ох, Оля, он ведь еще маленький, со всеми надо играть...

Весна. Весной оттаивают запахи. Не только запахи осени, но и за­пахи детства... У мамы, учительницы младших классов, не было вре­мени баловать мужа и дочь пирогами. Но в день рождения Тонечки... В день рождения Тонечки на завтрак — любимые оладьи со сметаной, в обед — фасолевый суп. К вечеру покупались специально для нее бутылки лимонада, мама и Тоня резали тонкими кружочками копче­ную колбасу, прозрачными ломтиками — голландский сыр. А посреди стола на плоской тарелке он — круглый пирог с вареньем, валиками из теста вязь: «Тоне 12 лет». Папины и мамины сослуживцы приноси­ли подарки. Гости засиживались допоздна, и Тоню не гнали спать: где же спать в единственной их комнате? Папино удлиненное лицо с ме­шочками под глазами становилось умиротворенным и добрым. Иногда он вскакивал, начинал бегать за спинами гостей между стеной и стуль­ями, сутулясь, размахивал руками: «Нет, это нельзя понять! Невоз­можно понять!.. Оказывается, я плохо учу детей! Оказывается, я не­достаточно раскрываю слабость Чехова! Слабость Чехова!! Нет, нет, я не понимаю, я, я...» «Ми-иша»,— говорила мама. Это было вечером. А днем Тоня приходила из школы раньше родителей и ждала. Быстро темнело, она была одна. За стеной у соседа слышался нечеловече­ский голос репродуктора. Нечеловеческий — потому что его не спу­таешь с живым голосом, если слушаешь долго. Мамы и папы все не было, еще не было, и в Тонином ожидании было что-то такое, из-за чего взрослым людям дорого свое детство.

— Со всеми надо играть, Оленька.

Степан никогда не станет обедать, если ему не подать. Будет ле­жать на тахте и ждать. Воспитание. Тоня посмеивается, но, в общем, любит эту устойчивость его привычек.

Однако сегодня он пообедал. На счастье, пришла его мама и спа­сла сына. Теперь он дремал на тахте. Оля кокетливо помахала ручкой отцу и бабушке, но встретила холодность — часть той холодности, ко­торая предназначалась матери и перепала на ее долю. Тоня, будто не замечая ничего, радостно поздоровалась, поставила на пол сумку, ста­ла раздеваться.

— На улице-то весна, мама! Прямо в дом неохота заходить.

Свекровь промолчала. Они со Степаном всегда сердились, если Тоня задерживалась.

— Вы накормили Степана, мама? Вот спасибо, я как чувствовала, что вы придете.

Оля заглянула в комнату:

— А где деда-а?..

— У дедушки головка болит,— потеплела бабушка.— А бабушке ты не рада?

— А что ты мне принесла?

Оля знала, что спрашивать нельзя, но знала, что иногда взрослым это нравится. Так оно и случилось.

— О-оля.— Мать укоризненно покачала головой, лукаво взглянув на бабушку.

— Оленька, я это не люблю,— строго сказала бабушка.— Ты не­красиво себя ведешь. Почему я должна тебе что-то принести?

А сама уже шла к вешалке и вытаскивала из пальто шоколадку.

Тоня сняла с Оли ботинки, надела сандалики.

— Оля, помоги маме. Только не разбей, осторожнее.

У свекрови глаза округлились. Степан, увидев бутылки сквозь полуопущенные веки, приподнялся на подушке. Тоня будто не заме­чала их изумления. Ей-богу, из-за этого стоило потратить тридцать рублей.

— У нас сегодня гости будут,— сказала Тоня.— Я ничего не могла поделать. Пристали ко мне в цехе. Тридцать пять лет, говорят, такая дата! Напросились...

Свекровь наконец поняла, вспыхнула: как это она забыла! Она попробовала выкрутиться:

— Постой, постой, сегодня ведь девятнадцатое...

— Что вы, мама, сегодня двадцатое,— поддержала ее игру Тоня.

— Разве? Ах ты господи, почему я была уверена, что девятнадца­тое? Ты не ошибаешься? Все я перепутала, склероз... А дома-то у меня подарок лежит, была уверена, что завтра двадцатое.. Ну, поздравляю тебя.

Свекровь шла, раскрыв руки для объятия. Тоня обняла ее, поце­ловала в щеку и незаметно подмигнула дочери — надо же было кому-нибудь подмигнуть. Оля в восторге захохотала.

— Мама, вы мне поможете сделать салатик? Я сказала, чтоб раньше восьми не приходили.

— Конечно, конечно..

Просто счастье, что они забыли про день рождения.

Степан соскочил с тахты, подошел, положил руки на плечи жены, поцеловал, искательно заглядывая ей в глаза, изображал подавлен­ность и одновременно готовность улыбнуться своей милой виноватой улыбкой в ответ на ее улыбку — ладный и молодой в тонком трени­ровочном костюме. Он привычно играл в провинившегося мальчишку-шалуна. Тоня должна была невольно рассмеяться, побежденная его обаянием, и легонько щелкнуть мальчишку по лбу. Она рассмеялась, но по лбу не щелкнула, а высвободилась и пошла на кухню — пусть Степан не считает, что они квиты.

Свекровь пыталась дозвониться домой и дочери, но никого не застала. Потом, когда они с Тоней возились на кухне, она дала немно­го воли своему раздражению: то яйца несвежие, то нож тупой. Тоня понимала, что старушка досадует на свою забывчивость и досаду эту переносит на нее, Тоню. Она приветливо улыбалась:

— Да, мама... да, мама..

— Степан, звонят!

Степан успел переодеться, пошел открывать в белой рубашке, в лучших своих брюках и туфлях. У Тони представительный муж. С ним хорошо пойти в театр или просто прогуляться по улице, осо­бенно в летние вечера, без пальто, когда Тоня надевает английский костюмчик за девяносто рублей, купленный в прошлом году.

Технологи тоже не подвели, все были при галстуках. Жанна не­много стеснялась своего нового платья с кружевами на груди и рука­вах, в нем еще сильнее бросалась в глаза ее чрезмерная худоба.

Все они словно впервые увиделись сегодня с Тоней:

— Поздравляем, поздравляем!.

— Ну, Степан, веди же гостей в комнату.. Корзун, ты куда? Не­чего тебе на кухне делать!

— Да мы тут принесли кое-что, хочу положить.

— А это тебе, Антонина.

— Ого! Спасибо, товарищи.

— Постучи по ней вилкой — хрустальная!

— Ой-ой-ой!

Самое трудное — первые минуты. Разговор не вяжется, после не­скольких натянутых попыток все замолкают. Тоня знает опасность первых минут и, хоть салат еще не готов, быстро рассаживает гостей, командует наливать, ну, за новорожденную, поехали, и тут же, не да­вая закусить,— по второй, за мужа, а где свекровь, как же за свекровь не выпить, Степан, приведи маму из кухни, ну, мальчики, картошка стынет, задвигались, заговорили.. Расшевелились. Теперь не остано­вишь.

Плыл дым в комнате, плыла сама комната, расплывались розо­выми пятнами лица мужчин.

Говоря-ат,

Не повезе-е-ет,

Если черный кот дорогу перейде-е-ет...

Песня рождалась, как сытое мурлыканье кошки, и делала свое дело: создавала ощущение общности. Тоня откинулась на стуле, полу­закрыла глаза. Она устала.

— ...это был такой человек... Сам в драку никогда не лез, боялся, что прибьет... А с виду — так, замухрышка. Шел он как-то вечером, кругом — ни души. Подваливают трое. «Дядька, дай пиджачок поме­рить»... А в пиджаке у него получка...

Песня затихла, за столом слушали. Мужчины любят силу. Хотя чего им бояться? Что получку отберут?

Тоня прошла в комнату Оли. Свекровь читала, сидя у кровати, кивнула ей: спит девочка.

— Шли бы к столу, мама,— виновато (она развлекалась, а ста­рушка укладывала спать девочку) сказала Тоня.

— Ничего, я почитаю. А ты иди, Тонечка.

Почему-то трудно к этому привыкнуть. Свекровь вынянчила Олю, она предана Тоне, как мать, и ничего не ждет для себя, только хочет, чтобы это ценили. Невелик грех, но утомляет очень. Тоня устыдилась своего недоброго чувства.

— Что вы читаете, мама?

— Всучили чепуху какую-то в библиотеке,— пожаловалась с охо­той свекровь.— Обывательщина.

В знак протеста против этого слова — мол, ей оно еще ничего не говорит — Тоня посмотрела на обложку и даже пустила веером стра­ницы. И о Тоне после первого знакомства свекровь сказала: «Бойкая такая мещаночка». Тоне передали. «Бойкая такая мещаночка, то, что Степану надо. Он у меня звезд с неба не хватает». И дети у матери научились, любят это слово. Старушке это, пожалуй, простительнее, она всегда мечтала работать, а была обречена сидеть дома всю свою кочевую жизнь офицерской жены.

В комнате заспорили мужчины. О знаменитой паре фигуристов. Женаты они или нет. Корзун один против всех доказывал, что жена­ты, и очень нервничал из-за этого, даже ненароком обидел Жанну. Валя попытался перевести разговор на селитру, но не смог и, сдав­шись, стал от скуки дразнить начальника: доказывал, что танцоры же­наты фиктивным браком.

— А я что говорю? — торжествовал Корзун.

Степан смеялся и правой рукой обнимал соседа. Он всегда, когда выпьет, должен кого-нибудь обнимать.

Тоня по-хозяйски оглядела стол. Гости увлечены, никто не буя­нит, в бутылках еще есть водка и закуски хватает... Все хорошо.

— Кавалеры, кто со мной потанцует?

Наверно, не расслышали, заговорились. Бог с ними.

Она направилась было в кухню, и в это время в дверь позвонили. «Кто это может быть? Наверно, дедушка. Конечно, дедушка»,—убеждала себя Тоня, открывая дверь, потому что ей вдруг очень захоте­лось, чтобы за дверью оказался другой человек, и она боялась разоча­рования, которое не сумеет скрыть от обидчивого дедушки.

«Конечно, дедушка»...

— Лера! Аркадий!! Какие вы молодцы.

Какие они молодцы! И тут же Тоня смутилась: вот раскричалась.

— А я иду открывать и думаю: вдруг вы?

Аркадий пропустил сестру вперед, церемонно вручил Тоне крас­ные тюльпаны.

— Совсем не вдруг. Поздравляем. Наш долг родственников — под­держать тебя в трудный день.

— Какой трудный день? — не поняла Тоня.

— Молодец,— сказал он.— Ты хорошо держишься.

— Тоня, какая ты красивая.— Лера сбросила пальто на руки бра­та.— Ты прямо как пират. Вперед, люди Флинта.

«Перестань улыбаться,— скомандовала себе Тоня.— Я совсем пьяна».

Аркадий пытался повесить пальто на переполненную вешалку, а оно все соскальзывало. Наконец он как-то закрепил его и, опасливо поглядывая, отошел. Только теперь Тоня разглядела его и расхохота­лась:

— С ума можно сойти!

Он улыбался. Он всегда был щеголем, а сегодня к ярко-синему, чрезвычайно модному своему костюму надел огненно-красный гал­стук.

— На это и рассчитано.

— И папа тебе позволяет так ходить?

— Не говори,— махнула рукой Лера.— Папа мечтает о дальтониз­ме, чтобы видеть этот галстук хотя бы зеленым.

— Тоня, я имею право проявлять свою индивидуальность?

— Аркадий, тебя когда-нибудь что-нибудь тревожит?

— У-у!

— Трудно поверить. Что же?

— Зубная боль,— шепнул он как бы по секрету.

— Новая?

— Все та же.

Тоня опять рассмеялась, но уже несколько принужденно. Зубная боль у них означала любовь. «А у меня зубная боль в сердце, и по­мочь от нее может только свинцовая пломба и тот зубной порошок, который изобрел монах Бертольд Шварц». Это тоже игра. Если со све­кровью игра была во взаимную сердечность, если Степан попеременно был шаловливым мальчиком и строгим мужем, то Аркадий, когда они собирались вместе, вступал в роль отвергнутого поклонника Тони, за­видующего счастью своего старшего брата. Тоня легко принимала иг­ру, и тут не было лицемерия. Наоборот, добровольные эти роли помо­гали им быть искренними, спасали их искренность, так как неизбеж­ная между ними ложь становилась наперед заданным условием игры. И поскольку каждый выбирал себе роль сам, выбирал то, что хотел, то в маске неожиданно обнаруживалось истинное лицо. Недаром го­ворят, что в каждой шутке есть доля правды.

Тоня смутно чувствова­ла, что она всегда нравилась Аркадию, что он и вправду завидует Сте­пану, и с удовольствием играла желанную и недоступную женщину, какой и была для Аркадия на самом деле. Однако эту игру невозмож­но было продолжать наедине, и оттого наедине им обоим становилось неловко.

— Бедный мальчик,— сказала Тоня.

— Лерка, а где наш подарок?

— А-а, сестрица! Братик! — В коридор вышел Степан.— Вот это молодцы. А мы-то с мамой сегодня опростоволосились!

Из Олиной комнаты появилась свекровь, шепотом поздоровалась с детьми.

— Склероз.. Аркаша, ты-то что мне не сказал? Ты домой не за­ходил? Прямо с работы?

Лера поцеловала мать, пряча глаза. Она стыдилась ее манерности, и шепот среди общего шума (мол, я вам не хочу говорить, что нужно вести себя потише, это ваше дело) ее оглушил. Она вытащила из своей потерявшей форму сумки коробку и отдала Тоне:

— Вот, получай. Английские.

— Туфли? — обрадовалась Тоня.— Ой, Ле-ера-а, как раз какие искала! С ума сошли, такие расходы!

Она быстро примерила туфли перед зеркалом, повернулась одним боком, другим, заметила в зеркале улыбки братьев и сестры и по­краснела. Все-таки тридцать пять лет, это надо помнить, тридцать пять лет. Но в общем-то... Привлекательная молодая блондинка, больше тридцати не дашь.

— Спасибо.— Она поцеловала Леру в щеку.

— Ага,— сказал в своей роли Аркадий.

Тоня и его поцеловала.

— Я посижу около Оленьки,— сказала свекровь,— неспокойно она спит.

Оля спала, как сурок, но спорить со свекровью было бесполезно. Лера подтолкнула Тоню и Аркадия к комнате:

— Идите, я тут братику по секрету несколько слов скажу.

Валя потеснился и с нескрываемым восторгом разглядывал гал­стук Аркадия. Он, Валя, сам бы ни за что не решился надеть такой, но ценил оригинальность везде и во всем.

— Штрафную! — закричал Корзун.

Тоня остановила его взглядом.

Он осекся, выпил свою рюмку, помел вилкой кружок колбасы, недружелюбно поглядел на него и проглотил.

— Смертельный номер,— сказал Валя.

Тоня рассмеялась. Лера поздоровалась со всеми и села рядом. Степан как-то сник после разговора с ней. Отчего? Что она могла ему сказать?

— Смеешься,— покачал Корзун головой. Он пытался придать своим словам шутливый тон, но получалось слишком серьезно.— Всегда ты надо мной смеешься.

— Давай выпьем,— сказал Валя.

Все-таки он был молодец. Корзун не успокаивался:

— Интеллигент ты, Антонина. Не обижайся, но ты интеллигент.

— Ты тоже интеллигент,— заметила Тоня.

— Какой я интеллигент? Я инженер.

— Говоря-ят, не повезе-ет,— заголосил Валя и подтолкнул сосе­дей: давайте.

Они подхватили песню.

Брат и сестра около Тони шепотом обменивались мнениями:

— Над Испанией безоблачное небо?

— Друг Аркадий, не говори красиво.

У них был свой, непонятный другим язык.

Корзун решил, что он обижен Тоней, и потому вдруг возлюбил Жанну.

— Хороший ты человек, Жанна. Хлопцы, давайте выпьем за Жанну. Выпьем, чтоб в этом году у нее на свадьбе погулять!

Все потянулись к ней с рюмками. В цехе ее любили. Ее неустроен­ность привлекала мужчин.

— На твоем месте я знаешь что сделал бы? — толковал кто-то.— Квартиру кооперативную построил. Невеста с квартирой — знаешь, сколько женихов найдется? Отсюда до самого завода очередь вы­строится!

— Да где ж я столько денег возьму? — смеялась Жанна, поль­щенная общим вниманием.

— Куда ж ты их деваешь? — Теперь Корзун обиделся на нее. — Столько зарабатываешь, а семья — один человек. У меня две дочери, жена семьдесят рублей получает — и хватает. Жена не хуже тебя одета.

— А мне не хватает!

— Так нечего жаловаться!

— А я не жалуюсь!

Корзун уже всерьез сердился. Его симпатии, вскормленные на почве его неприязней, никогда не жили долго.

— Валя, спой им что-нибудь,— попросила Тоня.— Только не про кота.

— Мы гео-ологи о-оба с тобо-ою...

— Не страшны нам ни до-ождь, ни пурга-а-а,— присоединился Корзун, откидываясь на стуле.

Занятая гостями, Тоня, однако, не спускала глаз с Леры. Та по­ложила руки на колени и, храбро улыбаясь, слушала песню.

— Пойдем-ка в кухню,— сказала ей Тоня.

Лера отыскала свободную табуретку. Тоня сдвинула посуду и устроилась на краешке стола.

— Ты молодец,— сказала Лера.— Ой, Тоня, какой ты молодец!

— Как у тебя дела?

— Поругалась сегодня с заведующей,— похвасталась Лера.

— Ну? — Тоня встревожилась.— Ты поругалась?

— Думаешь, я не могу? Еще как! Фортепьяно полгода расстроено, все не могут настройщика пригласить.

Лера работала в детском саду.

— А... на западном фронте как? — спросила Тоня. Она знала, что у Леры было какое-то увлечение.

— На западном фронте без перемен,— ответила Лера, и обе они рассмеялись.— А этот парень славный,— сказала Лера.— Который с бандитской физиономией.

— Его Валя зовут.

Аркадий появился с четырьмя рюмками в руках. За ним Тесов принес начатую бутылку водки.

— Антонина, хошь анекдот? — с порога спросил он.— Вам, Лера, это тоже будет интересно.— Он почему-то решил, что Лера — химик.

— Только давай без химии,— предупредила Тоня.— У всех есть специальность, никто же не говорит о своих делах.

— Антонина, но это ж такой анекдот! Ты, оказывается, была права.

— Вы счастливый человек, Валя,— сказала Лера.— Правда?

Валя самодовольно заулыбался.

— Ну давайте,— сказал Аркадий.— За счастье.

Лера выпила свою рюмку и сказала уже совсем смело:

— Счастье? Но им же коровы кормятся.

— Лера, конечно, шутит,— любезно пояснил Аркадий Вале Тесову.

— Это, конечно, не я шучу. Это, конечно, Марина Цветаева шутит.

— Ну, Тоня, Валя, поехали. Без формулировочек. Давайте, Валя.

Валя наблюдал за братом и сестрой: что за птицы диковинные?

— Аркадий, снял бы ты галстук,— попросила Лера.— А то я чув­ствую себя матадором.

— Но ежели над Испанией..

— Братцы,— спохватилась Тоня,— пойдемте к столу, я же хо­зяйка!

Она вытолкала мужчин из кухни. Лера поднялась:

— Мне уже пора. Там и без меня не скучно.

В прихожую вышла Жанна.

— Антонина, я пьяная. Где у вас вода?

Тоня завела ее в ванную, пустила холодную воду. Жанна пыталась подставить голову под струю, Тоня с трудом удержала ее:

— С тебя ж вся краска полезет.

Она намочила полотенце, приложила ко лбу Жанны.

— Какая ты счастливая, Антонина... Такой муж у тебя красивый, скромный, серьезный... И дочка, и квартира какая... Все у тебя есть в жизни...

— И у тебя так будет, только не трусь.

— Так теперь таких парней и нет, как твой Степан.

О господи! Кому что.

— А обрубщик, как его, Костя Климович, чем он тебе плох? Все заглядывает к тебе на смену.

— Ты тоже скажешь, Антонина.

— А что? Денег вдвое больше Степана получает.

— Ну кто он? Я инженер как-никак..

Лицо Жанны одрябло, язык плохо слушался.

— Не квартиру тебе надо, девочка. Мозгов бы тебе прибавить.

— И поглупее меня замуж выходят.

— Ну, будет, идем к ребятам.

В кухне кто-то был. Тоня хотела заглянуть, но услышала голос Степана и замерла.

— ...мать с тобой вместе жить не смогла.. Я же тебе не мешаю жить... Что тебе от меня надо?..

Голос Леры прерывающийся, незнакомый:

— Не знаю, как Тоня может с тобой. Но раз уж это так, ты не смеешь, Степа, не смеешь! Или совсем уходи! Оставь ее!

— Тише ты! Что ты все в чужую жизнь..

Тоня бросилась в ванную, заперлась на задвижку. Кто-то дернул дверь. Она открыла кран. Зашумела вода. Тоня прижалась затылком к стене. Спокойно. Лера, наверно, ошиблась. Степан? Этого быть не может, он же кисель, в нем крови нет. Этого не может быть! Спокой­но. «Видел его в булочной»,— сказал утром по телефону Корзун. Что Степану делать в булочной? Он же не покупает хлеба. Кто он Тоне? Чужой человек. Всегда был чужим. Ну привычка появилась, за девять лет появилась привычка...

Почему-то вспомнилась Федотова под душем. Жидкие волосы прибиты к неровному, словно помятому, словно мягкому черепу... Пол в душевой был грязный, мокрый, холодный, скользкий... Спокойно. Тоня оттолкнулась от стены и увидела себя в зеркале. Противная дряблая баба, жирная, отяжелевшая... Она ладонями стала растирать лицо от подбородка вверх, к глазам, возвращая ему кровь..

Разговор в комнате двигался вяло, отяжелели уже гости. Только самый молчаливый и незаметный из технологов, Ярошевич, как всегда разговорился к концу, вдруг и не в меру. Он хватал Корзуна за локоть, жаловался на жену: хочет, мол, в дом тещу взять, будто у тещи сыно­вей нет.

— А кто я ей, если разобраться, а? Точно? Почему я должен?

Корзун в это время рассказывал ему свои обиды, тоже повторяя «почему» и «должен», и со стороны казалось, что Корзун навязывает Ярошевичу свою тещу, а Ярошевич отказывается.

Аркадий наполнял рюмку Жанны.

— За нашу встречу... Вы необыкновенная девушка, Жанна, мож­но, я буду вашим пажом?.. Вас никто не понимает. И меня.

— Вы, парни, такие смешные, когда выпьете...

Странный он сегодня, Аркадий.

Слышно было, как в прихожей Валя рассказывал Степану и Лере цеховые истории. Жанна ускользнула от Аркадия к ним. Тоня села на ее место, выпила из ее фужера лимонад.

— Аркадий...

Он собирался последовать за Жанной, но Тоня удержала его:

— Посиди.

Она хотела спросить: «Правда, что ты любил меня?» Об этом нельзя спросить, эти слова не произносятся языком и губами, словно язык и губы чувствуют их противоестественность. Они непонятны, эти слова. Она нравилась когда-то Аркадию, об этом не надо было и спрашивать. Вот ведь хорошее и понятное слово «нравилась». Как легко произно­сится.

— Тебе нравится Жанна, Аркадий?

— Тоня, ты же знаешь, мое сердце разбито навеки...

Тоня поднялась. Зря он. Не смешно. Не вовремя...

В двери она столкнулась со Степаном. Оба опустили глаза.

— А я ищу тебя,— сказала Лера.— Мы уходим.

— Понимаете анекдот? — весело кричал Валя.— Красть тоже надо уметь! Антонина, ты как в воду глядела!

Он принялся объяснять свой анекдот Тоне. Когда-то где-то Валя случайно вычитал, что ультразвук может разбивать химические связи. Захотел попробовать на щелоке. Просто попробовать, что получится. Тогда ему Корзун и Важник не дали экспериментировать. А сейчас Корзун и главный металлург подали заявку на изобретение и будут проводить эксперимент у них в цехе. Вот почему Корзун против селит­ры. Но Валя уже знает, что ничего не получится, ультразвук только ухудшает качество щелока.

Аркадий помогал Жанне попасть в рукава пальто.

— Да ладно тебе, Валька, надоел ты всем со своим щелоком,— го­ворила Жанна.— Ой, я пьяная..

— Отличный сюжет,— сказал Аркадий.—Ретрограды крадут у несчастного изобретателя его последнюю идею.

— Заметь, — сказала ему Лера,— что тебя ничего не возмущает.

— Говорят, мне очень идет аморальность. Может быть, льстят?

— Бессовестно льстят. Она тебе не идет.

— У грехов, сестренка, своя мода. В восемнадцатом веке я бы нервничал из-за жеманства и вероломства. В девятнадцатом — из-за стяжательства и бесчестности. В двадцатом мы с тобой не любим вну­шаемость, стереотипность мышления и глупые песенки.

— Для меня во все времена одни грехи — трусость и бездухов­ность.

— Дело вкуса, дело вкуса... Если только трусость не есть мать духовности.

— Интересная мысль! — закричал Валя.

— Вы идете? — Лера потеряла терпение.

Валя не замечал, что он уже не в квартире, а на лестнице, и про­должал рассуждать. Аркадий поддерживал Жанну под руку и поры­вался перебить его.

Тоня спускалась по лестнице вместе с ними.

— Лера... Она работает в булочной?

Лера растерялась. Смотрела под ноги. Шепнула:

— Да...

Зря спросила. Какая ей разница? Какая вообще разница? Не нужно им с Лерой говорить об этом.

На крыльце их ждали мужчины и Жанна.

— Ты, Аркадий, я вижу, парень умный,— внушал Валя,— а гово­ришь не подумав. Я про духовность. Вчера телевизор смотрел? Пере­дачу о Японии видел? И в «Известиях» на эту тему толковая статья была. Между прочим, наш начальник цеха ездил в Японию, рассказы­вает, они литейный песок из Португалии в мешках получают. Пред­ставляешь, покупают песок, как мы апельсины. Понятное дело, в та­ких условиях научишься экономить, есть чему у них поучиться. Я это к тому, что японцы молодцы, технику толкнули будь здоров. Их конку­ренция подгоняет, закон джунглей. А что вот конкретно меня застав­ляет селитрой заниматься? Мое дело десятое: выдал типовую техноло­гию — и только поглядывай, чтоб ее не нарушали. Но я ж так со скуки подохну! Я ж не могу не мыслить! Я про Японию не скажу...

— Опять завелся,— с досадой сказала Жанна.— То про свой ще­лок, то про политику.

— На одной духовности, конечно, не уедешь, Аркадий. Нужна и организация производства. Должна быть гармония...

— Фисгармония,— сказала Жанна.

— Куда ты в платье на мороз? — прикрикнул Аркадий на Тоню.— Иди.

— Тоня, я...

Тоня успокаивающе дотронулась до Лериной руки:

— Ну, счастливо вам. Спасибо, что пришли.

...За столом Корзун горячо доказывал соседу:

— А я тебе говорю, что у нас было двенадцать космонавтов! Счи­тай: Гагарин — раз..

— Раз,— загнул палец сосед.

— Титов — два. Терешкова — три...

— Товарищи, ну и накурили вы тут! — сказала Тоня.— Хоть бы форточку открыли! Степан, что я вижу? И ты куришь?

Она отобрала у него сигарету, навалилась сзади локтями на плечи Корзуна:

— Хватит спорить! Давайте споем!

Кто-то начал:

— И-и-из-за о-острова на стре-е-ежень...

Тоня не любила эту песню. Но все подхватили, и она стала под­певать.

Проснулась и заплакала Оля. Тоня оставила гостей, ушла к ней. Над девочкой склонилась свекровь:

— Спи, рыбонька, это дяди поют... У мамы день рождения...

Если бы она узнала о сыне...

— Оставайтесь ночевать, мама,— сказала Тоня.

— Нет, я скоро пойду.

А гости уже толпились в прихожей.

— Покойной тебе ночи, Антонина.. Счастливо, Антонина.. Спаси­бо, Антонина.. До завтра...

— Спасибо вам.

Степан дремал, сидя на стуле. Тихо стало в квартире, неторопливо засобиралась и свекровь.

— Я вас провожу,— сказала Тоня.— Не спорьте, мне хочется.

— Холодно, надень под пальто кофточку.

К ночи подморозило и было скользко. Они ступали осторожно, держась друг за друга.

— Как ты одна назад пойдешь?

— Не беспокойтесь.

Она и провожать пошла, чтобы возвращаться одной. Была звезд­ная морозная ночь. Сколотым углем блестел асфальт, отражал улич­ные огни. Хрустели, лопались льдинки под ногами, бежали по ним бе­лые трещинки. Улица опустела. Тоня жадно вдыхала холодный чис­тый воздух.

«Привлекательная молодая блондинка, больше тридцати не дашь».. Нужен Илюша. Степан любит возиться с маленькими детьми. Когда Оля была грудной, он даже в шахматы играть не оставался на работе. Мужчине необходимо занятие. Нужно родить ему Илюшу, то­гда он всегда будет дома. Степан красив, девушки на него заглядыва­ются, он не виноват. Тоня давно замечает, что он поглядывает на моло­деньких, она давно подумывает об Илюше, но все духу не хватает: бессонные ночи, пеленки, кашки, Олька на руках, а уже тридцать пять лет, и все-таки начальник участка в литейном цехе — это не в отделе сидеть, бумажки писать.. Но нужен Илюша. Ах, какая все ерунда! Лера напутала. Ничего не было, Лера все напутала...

Тоня знала правду, но ей удалось убедить себя, что эта правда — ложь. Правда и ложь существовали в ней одновременно, Тоня по сво­ему желанию как бы задвинула правду в тень, оставив ложь на свету, и успокоилась.

Степан по-прежнему дремал за столом. Тоня растолкала его и заставила лечь в постель. Не умеет он пить. В общем-то, ей достался довольно спокойный муж. Гринчук может позавидовать.

Она навела порядок в комнате и перемыла в кухне посуду. Потом проверила кран на газовой плите, дверной замок и выключила свет.

...Они познакомились со Степаном девять лет назад. Тоне шел два­дцать шестой год. В то время она жила возле самого завода, на Про­мышленной улице, в комнате одинокой пенсионерки, платила той за угол пятнадцать рублей в месяц. Сыновья хозяйки жили в том же по­селке отдельными семьями, были в ссоре с матерью, и необходимость держать под старость рядом с собой чужого, случайного человека воспринималась старухой как огромная несправедливость. Отвечать за эту несправедливость пришлось Тоне. Найти другое жилье она не сумела, пришлось терпеть вздорный характер, придирки, ворчание, пришлось вечерами приходить домой не позднее одиннадцати, вскаки­вать по нескольку раз за ночь и смотреть на часы, чтобы не проспать,— хозяйка запретила заводить будильник. Два-три раза за год приезжала на несколько дней из дома мама. Они спали с Тоней на одной кровати. Каждый раз хозяйка допоздна выговаривала маме в темноте все свои жалобы на Тоню и советы по воспитанию, а мама и Тоня, лежа рядом, беззвучно хохотали.

А потом мама не могла заснуть. И зачем Тоня стала литейщиком, если в их городке нет ни одного литейного цеха? Поступая в институт, она выбирала, где конкурс меньше, и мать согласилась с ней. Хотели как лучше.. Мать боялась умереть, не выдав дочь замуж. Она всегда гордилась Тоней, ровным ее характером, хозяйственностью — тем, чего всю жизнь так недоставало и ей самой и ее мужу. Она всегда была спокойна за дочь, и вдруг — двадцать пять и никого нет у Тони, кроме матери. Тоня как будто не думает о замужестве. Не слишком ли она разборчива? Мама считала себя виноватой. После рождения Тони она не захотела больше детей, и Тоня, когда мать умрет, останется одна на свете.

А помогла им хозяйка. Была у нее приятельница, у приятельницы своя приятельница, а у той сын. Тридцатилетний инженер, то ли раз­веденный, то ли вдовый. Как в старинном сватовстве, привели сына в гости. Хозяйка увлеклась затеей, они с мамой готовились с утра, по­тратили уйму денег. Гости пришли по-зимнему рано — две женщины и молодой человек. Женщины были дородными, снисходительно-спокой­ными, двигались и говорили неторопливо, и оттого казалось, что мама суетится.

Молодой человек появился вроде бы лишь для того, чтобы жен­щин на машине подвезти, его вроде бы уговорили выпить стакан чая, и он просидел весь вечер. Он как будто сам стеснялся своего обаяния и улыбкой извинялся за него. Весь вечер он развлекал женщин, мимо­ходом дал понять, что приехал ради мамаши, не мог не сделать ей при­ятное. Она, мол, считает, что он еще ребенок. В его чрезмерной обхо­дительности, в его внимательности к старым хозяйкам была щедрость высшего существа, дарящего себя другим. А мама тяготилась этим, сознавая свою недостойность. Она даже виноватой себя чувствовала, что из-за нее он так себя утруждает. «Он слишком хорош для нас»,— молча решила мама. Тоня держалась скромно, предоставляла маме померживать разговор, сама следила за тарелками. Особого усердия не проявляла. В меру смеялась шуткам. Вечер как будто удался.

Больше всех была довольна хозяйка. После ухода гостей уже и посуду перемыли и, улегшись по кроватям, свет погасили, а она все рассказывала, как ей удалось уговорить приятельницу, как она расхва­ливала Тоню... Мама терпела, терпела и сказала: «Мы вам очень благо­дарны. Вечер был очень приятным».

Мама задержалась тогда на целую неделю. Никто из их новых зна­комых не показывался. Мама и Тоня о них не говорили. Хозяйка тоже. Сделав Тоне доброе дело, она полюбила ее за это и теперь невнимание к девушке воспринимала как личную обиду. Мама, теряя надежду, хо­тела уже признаться, что инженер ей совсем не понравился, но тут он приехал в старом серо-голубом «Москвиче», и она, довольная, что про­молчала, обрадовалась, встретила его благодарная и преданная.

В следующий раз он приехал через три дня, потом через день, а потом уж как получалось: то чаще, то реже.

Он любил рассказывать о себе. Тоня слушала в меру заинтересо­ванно. Она хотела, чтобы у него появилась привычка ей рассказывать, но и опасалась проявить слишком сильный интерес. Он должен был чувствовать, что интересен ей он сам, а не его работа. Она уловила тон, который ему нравился: чуть-чуть насмешливая материнская сни­сходительность вместе с легким приятельским подразниванием. Она старалась стать его идеалом женщины: любезной, заботливой, но в то же время достаточно здравой, чтобы не посягать на священную муж­скую независимость, иногда легкомысленной, иногда и слабой, но сла­бой необременительно.

И Тоня добросовестно расспрашивала о его работе, старалась ни­чего не забыть и не перепутать, болтала о своей портнихе, иногда про­сила купить конфет. Ей нравилась эта игра, в которой она обманывала себя, потому что эта игра все-таки не была игрой. Незаметно Тоня при­вязалась к молодому человеку. Когда заметила это, испугалась. Боя­лась разочарования, если ничего не получится.

Время шло, а в их отношениях ничего не менялось. Очевидно, они удовлетворяли его полностью. Бессознательно Тоня чувствовала опас­ность, что они станут для него слишком привычными; нужно было встряхнуть его.

Кончилась зима. Влажными теплыми ветрами, темными низкими облаками дотянулась до города далекая Балтика. Снег во дворах и по обочинам потемнел, отсырели стены домов, город стал грязным и се­рым. Промозглая сутолока неустойчивых ноющих ветров подгоняла людей, торопящихся к автобусным и троллейбусным остановкам, к хлопающим дверям магазинов и домов. В такую погоду Тоня стано­вилась нетерпеливой и раздражительной. Молодой человек долго не появлялся. Однажды Тоня поссорилась с хозяйкой. Жить стало негде, она взяла отпуск и уехала домой.

И вдруг 8 марта он явился! Приехал, мол, навестить родню и за­одно к ним заглянул. Какое торжество для Тони, какая радость для мамы! Подарки его к празднику маму совсем доконали, она даже про­слезилась. Тоню задела чрезмерная и жалкая благодарность мамы, и по­этому весь вечер она была подчеркнуто невнимательной. Молодой че­ловек сначала опешил, но сказал себе: «Женские капризы» — и успо­коился. Тоня отказалась провести вечер у его родни, и хорошо сдела­ла: в этот день произошло несколько чудес.

Во-первых, позвонили у двери, и в квартиру нежданно-негаданно ввалилась галдящая толпа молодежи со свертками в руках — бывшие ученики мамы, спутники Тониного детства. Мальчишки первых после­военных лет, бедных не только хлебом, но и книгами, они выросли в этой комнате, у полок с остатками семейной библиотеки. С пустырей за поселком со снарядными гильзами, несгоревшими ракетами и дру­гими бесценными для мальчишек вещами они приходили по вечерам сюда.

Теперь они принесли вино, свертки из гастронома, кто-то пришел с гитарой. Крики, смех, толкотня и без конца: «Вера Львовна, Вера Львовна!»

Его забыли представить. Он сидел около Веры Львовны молчали­вый, но спокойный и уверенный. «Черт с ним,— подумала Тоня.— Черт с ним, тем лучше». Она была с друзьями.

Поздно ночью Тоня лежала в кровати, и было покойное чувство освобождения. Теперь он уже не придет, он видел ее настоящей. Он узнал пренебрежение, а это не прощается. И хорошо.

Она ошиблась — и в нем и в себе. Он пришел, а она обрадовалась. Он не заметил пренебрежения, как не замечал других неприятных для себя вещей. Но в тот вечер он увидел привлекательную женщину, кото­рая нравится другим. Через месяц они поженились, и фамилия Тони стала Брагина, потому что его звали Степан Алексеевич Брагин.


Глава вторая


Аркадий Брагин


Они проводили женщин и остались вдвоем. Морозны и гулки были ночные улицы.

Валю Тесова дома ждала жена, но ему жалко было терять слуша­теля. Жене, «малой», как он ее называл, все уже было рассказано, в та­кой поздний час она только заворчит и не станет его слушать. А Арка­дий боялся, что Валя вдруг свернет в какой-нибудь переулок и оставит его одного.

Мать вернулась давно, и родители уже спали. Через прихожую пришлось идти на цыпочках. В комнате Валя заглянул в разбросанные по столу книги.

— «Элек-тро-ценфа... «Электроэнцефало... Ты врач?

— Я медик.

— Так что же я тебе про щелок рассказываю, тебе ж неинтересно!

— Ты говори, я пойму. Так что же Корзун?

— Корзун в лужу сядет. Рано или поздно. Правда, Аркадий, она всегда свое возьмет. Но из-за этого они зажмут мою селитру. Им селит­ра поперек горла! Но я не сдаю-юсь...

— А что, собственно, она дает, селитра?

— Тысячи рублей экономии!

— В месяц?

— Ну да, в месяц. В год. Мало?

У матери оставалась с 8 Марта начатая бутылка портвейна. Арка­дий нашел ее на кухне и принес в комнату.

— Ну, за твою селитру.

У Вали круглая голова, а волосы торчат ежиком. Может быть, его селитра вроде талисмана? Нацепить ее с кольцом на палец и но­сить?

— Звонят,— сказал Валя.— Или мне кажется?

— И мне к-кажется, кажется. Звонят?

— Вроде звонят. Пацан мой ночами не спит. Орет, черт.

— Сколько ему?

— Пять месяцев.

— Ну пусть орет, глотку развивает.

— Это точно. Только не высыпаюсь. Малая хоть днем часок соснет... А ведь звонят...

— Я вижу, у тебя свет,— сказал, вваливаясь с чемоданом в кварти­ру, Кошелев, сослуживец Аркадия.— Отчего не открывал?

— Тише. Мои спят.

— Ну, если их звонок не разбудил...

— Почему ты уверен, что не разбудил?

— Я ж говорил, что звонят,— сказал Валя.

— Вы, безусловно, знакомы..

— Нет, мы не знакомы. Кошелев Дмитрий Сергеевич.

— Валя. Садись, Дмитрий Сергеевич, ты вовремя..

— Знакомьтесь, это Валя. Он выдумал селитру. А из селитры Бертольд Шварц выдумал порох. Кажется, так.

— Не хотелось тащиться в Боровое,— сказал Кошелев,— до утра ждать автобуса. А на такси в такую даль денег нет. Сам понимаешь, после отпуска.. Все деньги жене оставил, она задержалась.

— Молодец, чего там. Как отдохнул?

— Бесподобно! Две пары лыж сломал!

— Кошелев, где ты потерял инстинкт самосохранения? Или ты его дразнишь?

— Ничего я не дразню. Это ты меня дразнишь.

— Валя, разве я его уже дразню?

— Кстати, об инстинктах,— сказал Кошелев.— Я есть хочу.

— В мире есть царь,— вспомнил к случаю Валя,— этот царь беспо­щаден. Голод — названье ему.

— Ты не прав,— указал ему Аркадий.— Ты меня извини, ты, Валя, не прав.

— Ты идеалист, Аркадий,— влюбленно сказал Валя.

— Ты извини меня...

— Он признает свою ошибку,— успокоил Аркадия Кошелев.— Правда, Валя?

— Конечно, я не прав,— согласился Валя и заинтересовался: — А впрочем, почему?

— Ты меня извини..

— Он тебя извиняет,— сказал Кошелев.

— А все-таки,— выяснил Валя.

— Теперь у родителей главная забота — заставить детей есть. Не хотят дети есть. В России голод уже не царь..

— Точно,— мгновенно согласился Валя.— Вот взять моего пацана...

— Мы живем по ту сторону голода. У нас нет голода.

— У меня он есть,— напомнил Кошелев терпеливо.— Голод.

— Почему же ты дразнишь?

— Да ничего я не дразню!

— Ты меня извини. Мы все дразним свои инстинкты.

— Кто это «мы»?

— «Мы»? Спроси у психологов. Шизотимики по Кречмеру, или цребротоники по Шелдону, или, как это...

— Дальтоники,— подсказал Валя.

— Плагиат. Это я сказал — фисгармония.

— При чем тут фисгармония? — обиделся Валя.

— А я говорю — плагиат...

Кошелев откинулся в кресле.

— Ну и набрались вы, братцы.

— Я-то при чем? — спросил Валя.— И, кстати, это Жанна сказала: фисгармония. Тебе сказала.

— Вы молодцы,— сказал Кошелев.— Вы вместе сказали: фисгар­мония.

— Представляешь, Валя: Кошелев познакомился с девушкой, а она оказалась социологом. И что ты думаешь?

— Поженились?

— Кошелев, разве вы поженились?

— Привет, старик.

— Ах да... Я лично социологов не люблю. На трон свергнутого голода они посадили временщика — шлюху потребительства. Что они сделали с человеком, Валя?

— Я, кажется, того,— сказал Валя.— Немного. Мне пора.

— Социологи не говорят, что личность исчезает,— сказал Коше­лев.—Личность создается творческим характером труда.

— Кошелев, у меня труд какой? Творческий?

— Жениться тебе надо,— сказал Кошелев.

— На социологе?

— Хоть на черте.

— До свидания,— сказал Валя.— Малая, наверно, уже милицию на ноги подняла.

— Погоди, Валя. Ты, Кошелев, гуманист. За это я принесу тебе домашнюю наливку.

— Ты ему есть принеси,— сказал Валя.— Он весь голодный... Же­ниться, конечно, надо,— говорил он Кошелеву.— Взять мою малую. Кажется, она кто? Дите еще, двадцать лет. И образования у нее всего десять классов, да и то вечерних, да и то десятый не закончила. Но она все понимает...

— Брагин, ты что тащишь? Разве такие наливки бывают? По цве­ту —денатурат!

— Ничего, тут у нас специалист по химии, он тебе определит, что это.

Однако Валя уже исчез. Он знал свою меру и умел незаметно исче­зать из компании. Эта его способность обычно очень сердила друзей.

Кошелев стал объяснять Аркадию смысл жизни. Аркадий разло­жил ему кресло-кровать и слушал, пока Кошелеву не надоело гово­рить. Ему жалко было, что Валя ушел так внезапно. Потом Кошелев уснул, а Аркадий спать не мог и стал думать, что же с ним сегодня слу­чилось. Может быть, просто тревожит какой-нибудь пустяк, просто засела где-то заноза и надо все хорошенько вспомнить, найти ее, выта­щить и заснуть спокойно.

...Сегодня утром он дремал в институтском автобусе. Институт онкологии стоит среди соснового леса, в двух десятках километров от города, и весна, которая уже началась в городе, здесь еще не чувство­валась. Лаборатория у Аркадия была такая маленькая, что, сидя на стуле, можно было дотянуться до любого предмета в ней. За спиной в углу стоял баллон со сжиженным газом, и от него вдоль всей стены тянулся спектрофотометр. Над письменным столом на самодельных полках до потолка лежали справочники, книги и катушки кардио­грамм. Слева у ног была смонтирована центрифуга, когда ее изредка включали, то от ее грохота весы под стеклянным колпаком теряли точ­ность.

Справа за окном был виден лес. Низко над соснами, разворачи­ваясь в полете веером, пролетела стая ворон, черных в белесом небе. Аркадий слушал их нервное весеннее карканье и ничего не делал.

Его работа, длинное название которой начиналось со слов «К во­просу о влиянии...», а дальше состояло из терминов иностранных, опре­деляющих, какие именно вещества и при каких условиях влияют на состояние других веществ,— эта работа, двадцатая или тридцатая в его жизни, и по методам своим и по результатам мало отличимая от преды­дущих, эта работа показалась ему скучной и нелепой канителью. Арка­дий собирался до начала опыта просмотреть полученные вчера кардио­граммы собак, но вместо этого открыл свежий номер журнала. Ему сразу попалась статья его знакомого, совсем молодого парня. Статья была интересной, много интереснее работы Аркадия, и усилила его недовольство собой.

(«Может быть, это и есть заноза?— подумал он, вспомнив о журна­ле.— Зависть? Да, но почему же никогда прежде у меня не было зави­сти? Может быть, она приходит с возрастом?» Однако признавать в себе зависть к чужим успехам очень не хотелось, и Аркадий решил, что заноза сидит где-то в другом месте.)

Он еще не дочитал статью, когда позвонил Михалевич, его началь­ник, сообщил, что приняли к печати сборник, в котором была их сов­местная работа. Михалевич засмеялся: «Жди теперь письма от Фили­мона». Филимоном в институте прозвали английского онколога Фенимора Дугласа, о котором узнали три года назад. Прочитав реферат дис­сертации Аркадия, он послал ему письмо почему-то в Академию наук, «профессору Брагину», и письмо несколько месяцев плутало по академии, пока его случайно не увидела будущая жена Кошелева, ко­торая сообразила, что «профессор Брагин» — это Аркадий Брагин из Борового.

(«Нет, не зависть,— подумал Аркадий.— Какой чепухой я занима­юсь, однако. Надо спать».)

Сегодня он должен был продолжать опыты на собаках: вводить им в кровь вещество, действие которого он исследовал, и отмечать результаты этого действия, предугаданные им еще полгода назад. Он позвонил в собачник: «Анна Евменовна, пришлите мне в эксперименталку псину килограмм на шесть».

Надо было зайти в библиотеку. В вестибюле главного кор­пуса сидели вдоль стен больные и посетители. Там была и старуха Почечуева. В третий раз попала она сюда, все здесь уже ее знали. И не любили. И опять около нее — вишневого цвета пальто племянни­цы. Почечуеву навещали ежедневно — либо, как сейчас, племянница в стареньком пальто с воротником и шапкой из рыжих лисьих хво­стов, либо муж племянницы, во все времена года примелькавшийся здесь своей нейлоновой курточкой.

Племянница выгружала из сумки баночки и свертки с едой и ви­новато говорила: «Я на два дня принесла. Завтра, наверно, приехать не смогу, Маринка температурит, ночами не спит, Сережа совсем с ног сбился..» — «Да зачем ездить,— кивала старушка,— я и есть ничего не могу, не надо мне ничего.. Вот если б, я тебя просила вчерась, огур­чика свежего достала..» — «Нет их нигде, тетя, они в мае..» — «Не доживу я до мая». — «Мы поищем, тетя».— «Тут одной принесли, я спрашивала, в «четырнадцатом» брали, что у базара. Ну ладно.. Зав­тра отдыхай, ко мне не надо. Разве что огурчик достанешь, так завези. Это недолго — только через сестру передать и этим же автобусом домой. Они не воруют, сестры, им тут и так хватает..» — «Мы поищем, тетя..»

Как-то Аркадий оказался в автобусе вместе с мужем племянницы.

Разговорились. Четыре года, кроме работы и самых необходимых до­машних дел, они знают только одно — долгую автобусную дорогу к тете. Муж и жена почти не видят друг друга. Сегодня муж с ребен­ком, а жена с тетей, завтра наоборот. А когда Маринка болеет, сов­сем плохо. Денег нет. В марте тетя просит огурцы, в мае клубнику, все не по сезону, когда очень дорого. Маринке своей они огурец не дадут... Тетка даже не спросит о внучке, кроме еды и лечения, ее ни­чего не интересует.

Из сочувствия молодой паре Аркадий пожелал смерти старухе и, поняв это, поморщился.

(Поморщился он и теперь, вспомнив, и не захотел об этом думать: «Об этом я еще как-нибудь подумаю потом.. Конечно, проклятая Янечка всадила занозу. Непрошеные благодетели».)

Почему — Янечка? Янина Войтеховна. Два года до пенсии оста­лось. Ординатор лечебного корпуса. Но уж так повелось — Янечка. Она встретилась ему в коридоре и затащила в ординаторскую: «Арка­дий, ты ужасно выглядишь». Когда-то он имел глупость измерить себе давление в пустой ординаторской, и она поймала его за этим. А было тогда восемьдесят на пятьдесят. С тех пор она считает себя его дру­гом. Вот и сегодня усадила и заставила поднять левый рукав, укре­пила манжету. «Ага.— Она посмотрела на шкалу.— Головные боли есть?» — «Нет. Разве что после выпивки...» Он не видел шкалу. «Чем ты расстроен, Аркадий? Дома неприятности?» — «Резина на «Моск­виче» облысела, Янина Войтеховна. Не знаете, где новую достать?» — «Ты разве купил машину?» — «Нет, это у брата. Как не переживать, брат все-таки».— «Сердце не болит?» — «Ну что вы, Янина Войтеховна, вы уж совсем меня не уважаете». Она неодобрительно рассматри­вала его. «Тебе сколько? Тридцать? Нет еще? Объясни мне, старому человеку, почему ты превращаешь работу в самоедство? Переутомле­ние — пустяк, но не для тебя. Ну отдохнешь, снимешь его, а потом? Опять? Тебе нужно себя переделать. Просто, по-человечески жить. Присмотрись к людям, Аркадий, к обычным людям, поучись ты жить просто, по-человечески. Ведь все работают, не только ты. Но не изма­тывают себя так. Что тебя дергает? Чего ты добиваешься? И так тебе завидуют. Торопишься доктором наук стать? Успеешь. Уверена, что и с девчатами ты как с работой — самоед. Нет у тебя чувства меры. И парень ты интересный, а не любят тебя девчата, верно?» — «Вы­думываете вы все, Янина Войтеховна. Меня обожают,— возразил Ар­кадий и вдруг неожиданно, застигнутый врасплох сочувствующей ее грустной улыбкой (купила-таки, проклятая старуха!), признался: — Наверно, в прошлой жизни я был вьючным мулом. Атавизм».

В экспериментальной операционной все уже было готово к опы­ту. Сестра ввела морфий Шарику — маленькой рыжей дворняге с чер­ной подпалиной на носу. Шарик был весь оплетен проводами от дат­чиков к показывающим приборам. Собачьи глаза смотрели на Арка­дия. Аркадий надрезал вену и ввел в надрез тонкую трубочку — ка­тетер. Шарик не чувствовал боли. Ужас и ярость привязанного пса сменились равнодушием наркоза. В трубочке появился маленький красный столбик — первая проба крови. Сестра понесла ее в лабо­раторию. «Нечего так на меня смотреть,— сказал Аркадий собаке.— По­думаешь, переживания. А ты как хотел? Даром никого не кормят».

(Кажется, он даже прочитал собаке стихи. С него станется. На­верно, Есенина. «Счастлив тем, что целовал я женщин, пил вино, ва­лялся на траве и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове». Теоретически он весьма одобряет такую программу. А практически... «До свиданья, друг мой, до свиданья...» Практически он ничего лучшего для себя не нашел, чем мучить «братьев наших меньших». Конечно, он оправдывает это гуманизмом. Чего стоит его гуманизм, подумал он, если в нем не осталось места даже для старухи Почечуевой, которой он по пути в эксперименталку пожелал смерти?)

Кончился день. Ушел служебный автобус и увез в город сотруд­ников. Аркадий всегда на него опаздывал. Позвонил Михалевич: «Тебя женщина спрашивает. По городскому телефону». Михалевич был хорошим начальником. Более того, он умел отделять работу от своих пристрастий. Но Аркадий знал, что Михалевич его не любит. Так же, как и другие сотрудники. Они все были хороши с ним, и всех их отпугивала его, как они говорили, одержимость.

(«Люди всегда предпочитают общество ленивых весельчаков уг­рюмым работягам, Стиву Облонского предпочитают Константину Ле­вину. В этом пристрастии должен быть какой-то смысл».)

Телефонный аппарат стоял на столе Михалевича. Аркадий взял трубку. Звонила Лера. Подарок она уже купила, с Аркадия двадцать рублей, пусть он за ней заедет. Он ничего не понимал. «У Тони день рождения, ты, конечно, забыл?» «Я помню»,— соврал он и положил трубку. «День рождения?» — догадался Михалевич. Аркадий кивнул и вдруг признался: «Не работается мне». «Но в срок-то уложишь­ся?» — «Не в этом дело. Никчемная вещь получается».— «А тебе надо, чтобы сразу докторская? Торопишься ты, брат. Молод ты для док­торской». «Ты домой не идешь?» — спросил Аркадий. Михалевич не ответил. Вытащил из кармана сверток, развернул его. «Смотри, гал­стук мне подарили. Иностранный. Боюсь я его надеть: не слишком ли яркий?» — «Да уж ярче не бывает».— «Значит, не советуешь?» — «Ни в коем случае! Ты что, жизнь свою погубить хочешь?» Михалевич обиделся: «Да ну тебя, я серьезно...» «И я. Во-первых, ты всегда будешь чувствовать на себе этот галстук и думать про него. Во-вторых, женщины, конечно, будут пялить глаза, а ты решишь, что они не на галстук, а на тебя. Вещи — коварная вещь, особенно такие, как огнен­ный галстук! Через месяц ты бросишь семью, через полгода...» «У меня сегодня тоже день рождения»,— сказал Михалевич. «Ну? По­здравляю, что ж ты молчал? Сколько тебе?» — «Пятьдесят». Аркадий осекся. «Во-от как... Я не знал... Мы не знали, Игорь...»

Михалевич, хромая (в сорок четвертом ранило в ногу), прошел от окна к столу, открыл дверцу. Он долго рылся в ящиках, спрятав за дверцей голову, и Аркадий понял, что он не хочет показываться, пока не справится с лицевыми мускулами. Потом он выставил на стол бутылку коньяка, две рюмки, тарелочки с нарезанным лимоном и бутербродами (Аркадий узнал посуду из институтского буфета). «Ждал, что придут поздравить. Ты садись». Аркадий представил, как он нес все сюда, тайком резал лимон, придумывал остроумные ответы на поздравления, ждал с самого утра, смотрел на часы и ждал. «Я сей­час, на минуту, погоди...» — «Куда ты? — остановил Михалевич.— Все уже уехали».— «Черт, как же мы...» Михалевич вытащил из ящика третью рюмку, в столе звякнуло: конечно, были еще. «Знаешь что, Демину из восьмой палаты позови. Рыжая такая, в очках, с пе­ченью».— «Знаю я Демину. А галстук возьми. Бери, бери, я его все равно не надену».

Этот час прошел невесело. «Я же не ждал поздравления через газету,— говорил Михалевич.— Хоть пятьдесят лет и могли бы...» — «Черт нас возьми, ну, забыли...» — «Не забыли, Аркадий. Я кое-кому неделю назад намекнул».— «Не расстраивайтесь, Игорь Васильевич,— нерешительно сказала Демина.— Эти юбилеи так не­приятны, сухая официальность...» — «Так разве я не заслужил офи­циальности? Воевал, двадцать шесть лет работаю»).

Он был так жалок, Михалевич, и так симпатичен в скромности своих желаний...

(Аркадий вспомнил, как он разволновался, как захотелось бо­роться за справедливость. Отчего он принял так близко к сердцу стра­дания Михалевича? Отчего они в ту минуту были ему понятней, чем страдания Почечуевой?

«Вот она, та наживка, которую я сглотнул. Тщеславие».

Он стал вспоминать, как следил за успехами людей моложе себя, как радовался, узнав чье-нибудь лестное о себе мнение, как старался всегда понравиться. Вспоминал свои отношения с женщинами, свою заботу о внешности, бесконечные попытки сказать что-нибудь остро­умное даже наедине с собаками.

«Тщеславие, почему его надо стыдиться? Самое полезное чув­ство — искать одобрения общества. Нелепо этого стыдиться. Мы не можем жить иначе. Сколько бы нам ни доставалось в жизни любви, нам никогда не будет ее хватать. Потому что человек рождается в любви, окутан ею, дышит ею, весь мир для него вначале — родитель­ская любовь. Без нее он погибнет, но она никогда уже не будет для него равной целому миру. Она может только убывать. А мы всегда стремимся сохранить ее, данную нам в младенчестве, как не­обходимое условие... Конечно, не одно и то же — подвижничество и тщеславие обывателя. И само слово выразительное: тще-славие. Мо­жет быть, не так уж я и тще-славен; но дьявол тут ничего не ли­шился...»)

Демина успокаивала Михалевича. У себя в палате она все время работает. Она математик, им для работы нужен только карандаш да листок бумаги.

(«Она застенчива. У нее впалая грудь — наверно, всегда была бо­лезненна. Когда мир вышел для нее за пределы родительской любви, у нее были причины сомневаться в себе, в своем праве на любовь. Она нашла призвание. Призванию приносилось в жертву то, что для дру­гих составляет высшую ценность жизни. Всякая жертва, которую мы приносим на алтарь, привязывает нас к нему все сильнее и сильнее, и в конце концов остается принести последнюю жертву — себя».)

«Я вас давно заметила,— сказала она Аркадию.— Вы уходите поздно, позднее всех».— «Я должен был закончить работу».— «Брагин, если вам нужны добровольцы для экспериментов, я бы... Я с удо­вольствием...» — «Моя работа в онкологии — маленькая, локальная тема. Это даже не терапия». «Я слышала, появилось какое-то новое лечение?» — спросила она. Он знает эти вопросы. «Да, да, много но­вого,— поторопился он сказать.— Часто помогает».— «Идите же до­мой,— сказала Демина.— Нехорошо оставлять жену одну».— «Я не женат».— «Это очень плохо. Вы обязательно женитесь».— «Говорят, и женатые люди не всегда счастливы».— «В счастье я не разбираюсь. Но запасных выходов должно быть несколько. На случай пожара.— Ей нужен был собеседник, у нее много накопилось.— Вы такой же, как я, Аркадий. Вы ничего не умеете, кроме работы. Вы не можете представить себя в ином состоянии. Но это... из-за петелек. Жизнь — как узор на ковре. И есть два способа исполнения. Есть люди, которые ткут от петельки к петельке. Сегодняшняя, случайно затянувшаяся петелька рождает в них желания и действия, которые соткут завтраш­нюю петельку, а завтрашняя обусловит послезавтрашнюю. Узор зави­сит от всяких случайностей и получается запутанным и пышным. А мы с вами сначала создаем себе идеальный узор в голове, а потом начинаем набивать его на канве. Мы стараемся исключить из жизни случайности, и узор получается прямой, как стрела. Все поле ковра остается чистым. Иногда мы способны восхититься или огорчитьсячем-нибудь посторонним, но это жалкие крохи. И мы беззащитны. Неуспех в работе для нас катастрофа, потому что запасных выходов нет. Ведь наш узор ткался из наших жил, адская боль — вытягивать их из узора, чтобы начать новый. То ли дело пышный, запутанный узор: не получается вправо — он пойдет влево, нельзя влево — пойдет назад. Подумайте об этом, Аркадий. Инерция петелек называется при­вычкой. Попробуйте сдвинуть их, потом они начнут вязаться сами. Вот я прожила жизнь, не узнав ее. Я струсила, у меня не хватило мужества жить для себя. Конечно, работа, как панцирь, страхует нас не только от жизни, но и от многих страданий. Это удел трусов — жить в панцире. Жизнь стоит страданий, по-моему».

А потом автобус добирался до городских улиц, задерживался у светофоров. Был первый весенний вечер в городе, тихий и теплый. Солнечные лучи нагрели стекло, к нему приятно было прикасаться лбом. За окном чистенького беленького домика дремал между цве­точными горшками рыжий кот. Жмурился на солнце, дышал боками. На стуле у крыльца застыла старушка в валенках, длинном пальто и теплом платке. Перебежали улицу три девушки, шесть белых сапожек и открытых коленок прочертили в воздухе веселый узор, и его унес куда-то поток машин. Фазаньими крыльями, петушиными хвостами прыскали из-под колес тугие водяные веера. Чем ближе к центру, тем гуще становилась веселая суета вокруг.

Приятно было медленно идти в толпе, слушать городской гул, как шум перламутровой раковины, жмурить глаза в весенней слабости. Каждую весну становится как будто тяжелее жить, словно глаза де­лаются слабее, воздух гуще, а весна уже пульсирует в твоей крови, и телу, ослабленному зимним смирением, трудно выдержать ее напор.

(«Не болезнь ли это —самокопание в поисках микроскопической мошки, занозы? Самоотравление мышлением? Философская интокси­кация? Старухе Почечуевой не нужно мое сочувствие, ей нужна моя работа, и эту работу я делаю как могу. Я ничего не должен ни ей и никому другому. Янечка права. Надо учиться жить просто, по-чело­вечески... А вдруг эта микроскопическая мошка — самое мое важное, самое мое человеческое, для самообмана прикрытое высокими мате­риями?.. Я как будто пытаюсь убедить себя, что я не червяк. Нет, надо учиться жить просто...»)


Глава третья


Антонина Брагина


1

Утром она оставила Степану завтрак, такой же аккуратный, как всегда. Утром труднее. Утром обидно за себя. Утром не скажешь, что Лера ошиблась.

Бывало, приятели-мужчины пошучивали при Тоне о своих греш­ках, она посмеивалась вместе с ними не потому, что смешно было, а просто тема такая, не всерьез же о ней говорить. И нужно было Лере все принять всерьез! И вообще какое ей дело до Тониной жизни? Не знала бы Тоня ничего...

Первой, кого Тоня увидела в гардеробе, была Гринчук. Поверх ее черных с проседью гладких волос, закрывая правое ухо, протянулась марлевая повязка.

— Ты зачем приплелась? — сказала Тоня.— У тебя же приступ!

Гринчук втискивала в комбинезон свое объемистое тело.

— А-а, приступ. Моему деду аппендицит вырезали, так он наутро уже плугом пахал. Шов разошелся, кишки вывалились, а он их назад в живот запихал и опять пашет. Пока не свалился.

— Смотри, чтоб у тебя кишки не вывалились, мне потом отве­чать,— сказала Тоня, для удовольствия Гринчук преувеличивая грозя­щую той опасность.

Мимо них из душевой прошла Федотова, обмотанная полотенцем. Она увернулась от дружеского шлепка Гринчук и перед шкафчиком стала растирать полотенцем сухое тело — согревалась. Кожа не по­краснела даже — как будто устала за двое бессонных суток кровь.

— Можешь сегодня взять отгул,— сказала ей Тоня.— Отдохнешь.

Вчера она пообещала Важнику послать людей на земледелку, но не пошлет, подождет до завтра. Может, за сегодняшний день он и не хватится.

Федотова не ответила.

— Так берешь отгул? — спросила Тоня. Она уже переоделась и теперь стояла в чулках на газете.

Федотова опять не ответила.

— Ты что? — удивилась Тоня.— Возьмешь отгул, а завтра вый­дешь в первую смену на земледелку, за пульт. Меня Важник просил двоих дать.

— Як на земледелку, дык Федотова, а як горилку пить...

Вот оно что! Обижена, что ее на день рождения не пригласили. Тоня покраснела. Она просто не подумала о Федотовой.

— Так что ж ты не пришла? Чудачка...

Поди знай, кому что надо.

— Я и не приглашала никого,— продолжала оправдываться Тоня.— А земледелка тебе ж лучше: сиди и кнопки нажимай. Я дума­ла, ты обрадуешься..

— Страх як радуюсь,— буркнула Федотова.— Пошукай кого по­дурней.

Так она и не согласилась на земледелку. Знала, что Тоня из друж­бы предлагает, знала, что там ей лучше будет (действительно сиди и кнопки нажимай — все автоматизировано), и не согласилась. Отстояла право на обиду.

— Не гоношись,— сказала Гринчук.— Нервы стреплешь, замуж никто не возьмет.

— Як у тебя мужик, дык лучше никого не надо.

— Чем же мой тебе плох? — Гринчук удивилась. Она забыла, что бинт на ее голове виден всем. Сама-то она его не видела.

Перед своим шкафчиком неслышно появилась Жанна. С утра она, как Гринчук говорит, квелая. Едва ходит, еле слышно бормочет. Пока не разойдется. А после вчерашнего совсем раскисла. Поздоровалась — только губами шевельнула. Шарф сняла — будто тяжелый хомут.

— Ты что, нездорова? — спросила Тоня.

Жанна слабо шевельнула губами. И она на Тоню сердится. Утром она всегда сердита на всех.

Не было девяти, когда Тоню разыскал Валя Тесов.

— Здравствуй, счастливый человек,— улыбнулась она.

— Угадай, Антонина, зачем я к тебе пришел?

— Опять селитру сватать?

— А что, пишем рацию?

— У меня еще голова на плечах есть.

— Зря, пожалеешь. А пришел я к тебе по категорическому прика­зу твоero любимого начальника. Согласовать место, куда поставить уль­тразвуковую установку.

— Озвучивать щелок? Ты ж говорил, это ничего не даст?

— Корзун начальник, ему виднее.

— Так мне он не начальник,— к удовольствию Вали, сказала Тоня.— Я этим заниматься не буду. Пусть Важнику жалуется.

Важник не любит, когда подчиненные жалуются друг на друга. Мол, сами должны все улаживать. Так что Корзун еще прибежит к Тоне.

Однако раньше него на участке появился Важник. Остановился посреди пролета — руки в карманах халата, пальцы что-то ощупывают там, перебирают,— посмотрел в одну сторону, в другую. Подлетела Жанна. Он показал ей глазами на беспорядочную кучу сушильных плит. Жанна сразу послала туннельщиц, чтобы сложили их аккуратно. А он с обычной своей медлительностью пошел к бегунам, остановился, наблюдая за работой. Пальцы в карманах продолжали чем-то бренчать.

— Антонина,— позвал он.— Что это такое — ультразвуком озву­чивать щелок?

Тоня объясняла как могла то, что Валя ей когда-то рассказывал

— Ну и как ты смотришь на это?

— Темное дело. Валя Тесов уверен, что ничего не выйдет.

— Тесов еще не Академия наук.

— Корзун тем более не академия. И мой участок не академия чтобы эксперименты производить.

— А где их производить? Каждый за новую технику, но только не на своем участке. Лишь бы забот поменьше.

— Так с Тесовым поговори. У него расчеты, а я науку давно по­забыть успела.

Важник вытащил руку из кармана, и Тоня увидела связку ключей.

— С Тесовым я говорил.

— Сколько стоит установка? — спросила Тоня.

— Предварительная смета — две тысячи. Считай, значит, все четыре.

— Лучше бы транспортер для плит сделали. Мои бабы их на горбу таскают.

— Вот что, Антонина,— сказал Важник.— Ты Корзуну не мешай, ясно? Делай, что он скажет. Не торопись, но делай.

— Мне-то что. Деньги не из моего кармана.

Сказала, чтобы задеть: мол, и не из твоего, ты и не беспокоишься.

— Отдала двоих на земледелку? — Важник переменил тему.

— Завтра будут. Не могла же я сразу после третьей смены людей посылать.

Он не стал ругаться. Даже усмехнулся. На один день Тоня его обманула, но он заранее знал, что она обманет. Только сказал:

— Смотри.

Похоже, Важник готов выложить четыре тысячи за кота в мешке Боится главного металлурга?

Хорошо, когда есть указание начальника. Ультразвук так уль­тразвук, Тоне больше об этом думать не надо. День и без того полон беготни, хлопот и вопросов, которые, кроме нее, никто не решит. Людей не хватает, муфта пошла с браком, на «ноль-пятнадцатую» крышку перепутали стержни. И некогда вспомнить что-то очень важ­ное и неприятное, память старательно обходит это неприятное. Но вот и домой пора, домой как будто не хочется, и тогда вспоминается: Степан.

Ничего в жизни не изменилось. Ничего не убавилось и не приба­вилось. Ничего не произошло. А надо что-то делать. Почему надо? Как будто кто-то требует у Тони: «Ты должна действовать». Кто тре­бует — неизвестно. Что требует — непонятно.. Может быть, ничего не нужно, пусть будет что будет?

Оля держалась за мамину руку, стараясь залезать в лужи. Тоня устала ее одергивать и пошла по теневой стороне, где еще лежал серый лед и луж не было.

— А меня сегодня наказали,— рассказывала Оля.— Отвели обе­дать в другую группу.

— За что же тебя наказали?

Хоть посмотреть на эту женщину. Зайти в булочную. Посмотреть. Там видно будет.

— Я плохо ела. Ну и что? Я как раз хотела побыть в той группе... Они там мой компот выпили.

— Как — выпили?

В конце концов, просто она купит хлеб сегодня не в гастрономе, а в булочной. Разве так не может быть? Какая разница?

— Сказали, что лишний, и выпили.

— Они не знали, что он твой, и думали, что лишний?

— Нет, они знали.

— Зачем же выпили?

Вот будет весело, если она там Степана застанет.

— Они меня выручали.

— Почему же выручали?

— Откуда я знаю? Что ты все почему да почему? Дежурные се­годня плохие были.

— Какие дежурные?

— Ну, дежурные, что ты, мама, не понимаешь!

— А что они делают, дежурные?

— Со стола посуду убирают, что.

— И почему же они плохие?

— Не выручили меня.

— Как не выручили?

— А дежурные с кем дружат, у того еду забирают, а с кем не дружат, у того не забирают.

— Да зачем же забирают?

— Так выручают же!

— И ты, когда дежурная, забираешь?

— Я у Светы забираю, у Мосиных, у Катьки Юркиной...

Господи, такие малыши! Тоня почти с уважением посмотрела на свою пятилетнюю дочь. Молодец, Оля. Кажется, мы учились этому позже.

— Оля, надо хлеба купить.

Она? За прилавком в белом халате рослая девка — белотелая, гладкая, с роскошным шиньоном. На неподвижном, свежем, грубо раскрашенном лице недовольство. Очевидно, она приучила себя к этому выражению, путая его с выражением достоинства. Почему бы и не она?

Тоня уложила в сумку хлеб, поймала у своего бедра беспокойную Олину руку и потащила дочь к выходу. И тут сбоку, над стеклянным прилавком кондитерского отдела, над вазочками конфет вдруг увидела она испуганно следящие за нею глаза. Привороженная этими глазами, Тоня замерла у самой двери, будто с поличным попалась, пока кто-то торопливый не толкнул ее плечом и они с Олей не оказались на улице.

Черт понес ее в булочную. Конечно, эта девчонка знает ее. До­верчивое детское личико, полуоткрытые губки. В белоснежном хала­тике полцентнера женской преданности и беззащитности. Уж лучше бы та, другая, молочно-восковой спелости...

Степан отдыхал на тахте. С газетой. Накрыла ему на кухне. По­дала первое, второе... Это ежедневно повторяется много лет, и, оказы­вается, в это время они не смотрят друг на друга. Лоб его, увеличен­ный залысинами, склоняется к тарелке. О чем он думает?

— С завтрашнего дня покупай, пожалуйста, хлеб,— неожиданно для себя сказала Тоня.— Все равно в булочной бываешь.

Он не поднял глаз. Как будто не слышал. Он всегда выбирает самый трусливый способ действий.

После обеда вернулся на свою тахту. Оля играла с куклами. Тоня убирала со стола. Вдруг она услышала, как хлопнула дверь. Выгляну­ла — ушел. Даже так. Небось успел убедить себя, что несправедливо обижен. Ушел, а она сиди дома. Ужин готовь, укладывай Олю спать.

— Оля, хочешь, пойдем гулять?

— Куда, мама?

— Да просто гулять. К дедушке можем зайти.

Перед дверью дедушки Оля спряталась за мамину спину. Сейчас дедушка откроет, и Тоня скажет с ужасом: «А Олю волки съели». Дедушка начнет стонать и искать ружье, чтобы убить волков и осво­бодить внученьку, а Оля выскочит с радостным визгом. Это ритуал, отступлений от него Оля не терпит.

Дверь открыла бабушка.

— А нашу Олю волки съели,— сказала Тоня.

— Какой ужас! —закричала бабушка.— Леша, где твое ружье! Нашу Оленьку волки съели!

У Оли не было больше сил притворяться, она выскочила:

— А вот и я!

— Родная ты моя внученька!

Для Оли естественно: ее существование — источник радости для всех. Настолько естественно, что она не ставит это себе в заслугу. Она несется в грязных своих ботинках через просторную прихожую, через комнату на диван к дедушке.

Тоня поцеловалась со свекровью. За раскрытой дверью увидела в кухне незнакомую женщину в домашнем халате. Женщина торопливо поднялась, вытирая красные от слез глаза.

— Ох, надоела я вам, соседка,— сказала она.— Пойду уж...

— Сидите, сидите! Тонюшка, ты извини нас...

Значит, Степана здесь нет. Только теперь Тоня поняла: была еще у нее эта надежда.

Дедушка раздевал Олю, а она вырывалась, тянулась к уголку со своими игрушками.

— Как чувствуете себя, папа? — крикнула Тоня (свекор был глу­ховат).

— Поздравляю тебя, Тонечка. Вчера-то мы сплоховали. Мать, где наш подарок? Мотор мой барахлит.— Старик показал на сердце.

Красивый он был старик. От него Брагины все пошли — красивые. Оля подлетела, навалилась ему на живот:

— Дедушка, а покатать? Ты обещал меня покатать!

— Оленька, у дедушки сердце болит,— сказала Тоня.

— Ну, раз обещал..— Поднимаясь, старик закряхтел.

Тоня попыталась ему помешать. Больной, мнительный старик, ко­торый лишний шаг боялся сделать, крутил на вытянутых руках девочку.

Умница ты моя, Олька. Пусть воздастся тебе за деда.

Семь лет назад, дослужившись до полковника, он вышел в запас и никак не мог приспособиться к жизни пенсионера, Другие как-то устраиваются: у кого специальность есть и он работает, у кого дети нуждаются в помощи, кто садоводством увлечется, кто — коллекцио­нированием, а он ничего для себя не нашел. Он пытался вмешиваться в домашние дела, в хозяйство, в жизнь своих детей и стал невыносим. Жена жаловалась на его вздорный характер и плохое настроение, они ссорились. «Что же мне, петь? — говорил он.— Я в этой комнате как в клетке. Есть же птицы, которые не могут петь в клетке». Так он, всю жизнь служивший, говорил о появившейся свободе. Жена не понимала его или не хотела понимать: «Если тебе здесь не нравится, давай переедем. Хоть в другой город, хоть в деревню. Куда ты хочешь?» Но куда можно уехать от свободы? За год он заметно постарел. Началась гипертония, стало сдавать сердце. Он никогда раньше не болел, поэтому упал духом, охал, кряхтел, стал думать о смерти. Может быть, врачи помогли ему не столько лекарствами, сколько требованиями: в такое-то время гулять, так-то спать, того-то не делать, то-то обязательно делать... Это были приказы, и приказы организовывали его жизнь, сделали ее похожей на прежнюю. Он купил шагомер, хо­дил с ним по улицам, он знал теперь длину всех улиц поселка и рас­считывал свои маршруты. В кармане он всегда держал распорядок дня, где с точностью до четверти часа было расписано, когда есть, когда и как принимать многочисленные лекарства, когда гулять и смотреть телевизор...

Но давно уже Тоня не видела, как он, надев очки, присаживается с этим листком к столу и вносит в него исправления либо переписы­вает его заново ради вновь назначенного лекарства. Наверно, и листка этого уже нет. Теперь есть Оля. Вначале ему было тяжело с ней. Он, совсем больной, боялся за себя. Жена уже не могла следить за ним по-прежнему. Олька многого требовала. Отец и мать работали, у бабушки сил было мало, и дед стал необходим..

Умница ты моя, Оля, приказывающая инстанция..

— Ну, хватит, хватит.

Тоня, смеясь, поймала дочь в воздухе, оторвала от деда и броси­лась с ней на диван. Оля вырывалась, и обе они хохотали, а дед, по­бледнев, ходил по комнате, успокаивая сердце.

Соседка все еще прощалась:

— Ох, вы уж извините..

— Что вы, что вы... Заходите..

— Господи, сколько горя на свете.— Свекровь появилась в ком­нате. Взгляд и голос ее вопреки смыслу слов выдавали приподнятость духа. Свекровь любит жалеть и сочувствовать. Как Федотова. Разго­вор, в котором она утешительница, для нее всегда радость.— Соседка из девятой квартиры приходила, жена водопроводчика... Как у него получка, она одевает детей и уводит гулять, пока он не заснет... Иног­да до полуночи по улицам ходят.

Тоня слушала невнимательно. Она не любит рассказы о чужих несчастьях. В рассказах мир всегда, кажется ей, выглядит более не­справедливым, чем увиденный собственными глазами.

Оля первая услышала, что пришли Аркадий и Лера. Она помча­лась к ним за своей данью — знаками любви. Аркадия, правда, она стеснялась. Он и сам всегда стеснялся детей, потому что побаивался их и не умел находить с ними нужный тон. Прижавшись к тете Лере, Оля ерзала, не глядя ему в глаза. Он пощекотал ее шейку, и она глупо за­хихикала.

Бабушка кормила Олю перед телевизором, а детям своим накрыла на кухне. Тоня сидела с ними.

— Где Степа? — спросил Аркадий.

— Не знаю.— Тоня беззаботно пожала плечами, не желая заме­чать взгляда Леры.— А вы где были?

— Аркадий меня в кино водил, бедняга.

— Тоня, какую мы страсть сегодня видели!

— Аркадий,— сказала Лера.— Тебе не кажется, что над этим слишком легко смеяться?

— Сестренка,— посоветовал Аркадий,— ты всегда смейся, когда это легко.

— Да жалко время тратить. Хочется иногда и поплакать. Правда, Тоня?

— Не знаю,— сказала Тоня.— Как-то все некогда.

Сегодня она не могла относиться к Лере как всегда. Лера это поняла и виновато на нее посмотрела. Аркадий тоже что-то понял и сказал:

— Слезы теперь подорожали.

— Бог с ними, со слезами,— сказала Тоня.— Что это вы за разго­вор затеяли? Мне уже идти надо, Ольке спать пора.

— Балует папа Ольку,— сказала Лера.

— Ну и что? — Тоне все время хотелось противоречить.— Меня тоже баловали — и ничего.

— Я люблю разбалованных людей,— сказала Лера.— Но только разбалованных в детстве, не позднее. Правда, смотрю я у нас в саду на детей, и кажется — все разбалованные, как они жить будут?

— Чего ты боишься? — сказал Аркадий.— Это только со страха так кажется. Ты у нас герой, тебе ли бояться?

— Ну да, герой. Чуть что не по мне, сразу тебе звоню — и в кино... Сегодня меня один родитель довел. У нас фортепьяно настраивали, я от нечего делать пошла в старшую группу, рисовала им акварельки. А он за сыном пришел. Немолодой уже, габардиновое синее пальто, серый каракулевый воротник. Воспитательница ему говорит: «Ваш мальчик игрушку сломал, там гвоздями надо сбить, у нас молоток есть, вы сделали бы». А он ей: «У вас же плотник есть». Она говорит: «Плот­ник всегда занят, у нас всегда отцы игрушки чинят, если могут». А он уже вообще понес чепуху. Сад, говорит, государственный, и ребенок мой государственный. Наверно, двадцать минут сын одевался, и двад­цать минут он спорил. А там и работы-то для мужчины — два раза молотком стукнуть. Понимаете, у него тоже есть принцип. Ему не­трудно починить, но ему важна справедливость. И мне отчего-то так страшно стало, я бросилась звонить Аркадию — и в кино.

Аркадий и Тоня рассмеялись.

— Ты не думай, Тоня, ему ведь тоже фильм понравился. Он толь­ко делает вид, что не верит...

— В страсть?

— Ну, Аркадий...

— Страсть — это тот же голод. Восхвалять его могут только объевшиеся. Лечение голоданием.

— Твоя беда, Аркадий, что ты считаешь себя обязанным быть счастливым.

Вошла мать и сразу стала рассказывать про соседку. Аркадий пытался перебить ее. Зачем рассказывать такие вещи при Лере? Она пугается, и потом целый вечер нужно потратить, чтобы ее развеселить.

— Я бы на ее месте давно его бросила,— сказала мать,— чем так-то мучиться. Да и деньги он никогда домой не приносит, наобо­рот, еще с нее тянет.

Тоня пошла одевать дочь.


2

Зимой Тоня договорилась с одним маляром, чтобы сделал в апре­ле ремонт. Маляр явился в срок, а она раздумала: на две недели стане дом нежилым, Степан совсем в нем бывать не захочет. С ремонтом надо потерпеть.

Степан любит Олю. Если Оля не удержит его дома, ничего не по­может. Тоня взяла на воскресенье билеты в кукольный театр и попро­сила Степана:

— Сходи ты с Олькой, у меня стирки полно.

Отец и дочь вернулись из театра довольные. Степан пообещал Оле каких-то чертиков смастерить, весь вечер они вдвоем рисовали, клеили.

Может, все обойдется. Надо только выдержку иметь. Никаких разговоров и упреков. Она вообще ничего не знает.

Она старалась оставлять мужа и дочь вдвоем, но не слишком дол­го, а то ему надоест. Оля, умница, как будто понимала, что от нее тре­буется: вдруг попросила купить шашки. Оказывается, у них в саду два вундеркинда без конца играют. Глядя на них, и Оля ходам научи­лась. Тоня на следующий день принесла шашки и доску, Степан три дня подряд никуда не выходил и играл с девочкой. Задумал ее и в шахматы учить. Тоне стало казаться, что она снова любит его.

В чем он виноват? Мужчина интересный, конечно, девушки лип­нут. Кому это не понравится? Та, продавщица, скромненькая, наседистая, конечно, у них ничего серьезного нет. Просто ему приятно, что свеженькая девушка влюбилась, а серьезного ничего нет.

Мужу должно быть хорошо дома. Его должно тянуть домой.

Тоня купила себе халатик, такой дорогой, раньше ни за что не ре­шилась бы. Красивый и очень ей подходит. Яркий, пушистый — япон­ский. Когда его бросишь на спинку кресла, в комнате веселей. И еще купила ночную сорочку. Немецкую, затейливую, с цветочками и рюшечками. Дороже приличного платья эта сорочка, уже в самой доро­говизне было что-то смущающее.

За собой тоже надо следить. Отмыться под душем от литейной копоти — это для женщины мало. Хорошо, с волосами ей повезло, на них время тратить не надо. А вот руки совсем никуда не годятся. Тоня стала бывать у маникюрши.

Как-то вечером возилась она на кухне: у женщин в бухгалтерии списала рецепт какого-то пирожного, теперь раскатывала тесто — в переднике поверх японского халатика, надушенная... Степан забрел, разыскивая газету, и наконец заметил:

— Что-то ты в последнее время все прихорашиваешься? Хотел бы я знать, для кого ты стараешься?

Говорил шутливо, но смотрел внимательно. Неужели ревнует? Это даже удачно получилось. То ли она читала, то ли по телевизору видела, как женщина удержала мужа, заставив его ревновать. Но рев­ности его хватило лишь на этот вопрос. Неужели ревновать нельзя? Она перебирала в памяти всех знакомых мужчин. Действительно, рев­новать не к кому.

Еще не так давно ей приятно было услышать вопрос: «Кто вы?» Приятно было лукаво сказать: «Угадайте». «У вас такие тонкие пальцы, сильные, гибкие пальцы музыканта, в вашей речи, в ваших движениях живет скрытый ритм музыки.. Я угадал?» — «Нет...» И вдруг тот болван в поезде: «Эта девушка — инженер, цеховой ин­женер, технолог или мастер, я прав? Я сам тридцать лет на производ­стве». Как скромно он прятал самодовольство — прав! Он ждал на­грады за свою принципиальность — изумления, восхищения... Дур-рак!

После ужина Степан тщательно оделся и собрался уходить. И тут — как она потом проклинала себя за эту глупость! — Тоня взбунтовалась. Остановила его у двери:

— Ты далеко, Степан?

— Да нет,— смутился он.— Скоро буду.

— Куда ты?

Он привык, что она не спрашивает, и не приготовил ответа, начал мямлить, неудачно соврал, она тут же поймала на лжи. Начался му­чительный для обоих скандал с криками и оскорблениями... Оля впер­вые увидела своих родителей такими. Девочка, всегда надоедливая и капризная, сейчас повела себя как большая: незаметно юркнула из кухни в комнату, затаилась там среди игрушек, как будто играла и ничего не слышала. Затем стала тихонько хныкать, а уж потом заре­вела, бросилась к матери и прижалась к ней.

— Можешь уходить! — кричала Тоня.— У меня не гостиница!

Степан отодвинул ее от двери и вышел.

Нет, она правильно поступила. Она не тряпка, не позволит себя топтать. Хватит играть в поддавки. Двенадцать, половина первого... Тоня разделась, легла в постель. Она ненавидела его. Неужели не придет? Баба есть баба, всегда напортит себе языком. Зачем она со­рвалась? Она заставила его лгать, заставила быть мелким, противным, она сама толкнула его к той девчонке, и теперь для того, чтобы оправ­дать себя и успокоить свое самолюбие, он должен будет выдумать романтическую любовь, даже если ее нет. Она его знает, Степана.

Загрузка...