Выйдя в отставку, какое-то время граф Ланжерон еще оставался в родной Одессе, но в 1824-м году он отправился за границу и остался во Франции. Фактически это была политическая эмиграция, ставшая, в общем-то, неизбежной после разрыва отношений с Александром I.
Между старыми приятелями возник целый клубок противоречий, но особенно императора допекли реформаторские проекты губернатора Новороссийского края.
Александр позволил ввести в Одессе порто-франко, узаконив тем самым его статус свободного заморского города, имеющего не так уж много общего с тоталитарно-иерархическим духом Российской империи. Но Ланжерону этого показалось мало.
Он решил содействовать общим переменам в самой Российской империи. Вот государь и рассердился и считал при этом, что был абсолютно прав в своем гневе. А Ланжерон считал, что российская государственная машина требует коренной ломки, ибо система с азиатским нутром и европейским фасадом представляет опасность не только для Европы, но и для самой России.
Вернулся Ланжерон в Россию уже только после смерти Александра I, в котором был очень разочарован. В 1826-м Ланжерон едет на коронацию нового российского императора Николая I и остается в России — уже навсегда.
Он был сложён просто волшебно. Все портило выражение прозрачно-голубых глаз: они смотрели как-то пусто и чересчур уж стеклянно.
Граф Ланжерон не в состоянии был вынести взгляда императора Николая Павловича — становилось не по себе. Вообще хотелось как-то побыстрее уйти, освободить себя от него. Нет, никакого страха не было, хотя и было доподлинно известно, что императора многие боятся. Просто было весьма неприятно.
И еще граф не мог найти между собой и Николаем Павловичем буквально ни одной точки пересечения. Личность Его Величества была слеплена из совсем другого состава.
Александр Павлович хотя бы лукавил, таился, а тут и этого не было, нечего было таить. Пустой взгляд. Он мог бы быть водянистым, но там еще все замерзло — он ледяной.
Ланжерон поежился. Он все время думал о том, когда же закончится этот вечер, который после коронации Николай Павлович устроил для своего близкого круга.
Сначала граф был польщен, но теперь у него осталось только сожаление. А графиня молчала по своему обыкновению, но кажется была довольна и не замечала поразительно пустого взгляда императора.
— Боже, куда все катится? — спрашивал себя Ланжерон, возвращаясь домой в большой поместительной карете. Графиня рядом дремала. Отключившееся от жизни красивое лицо ее выражало полнейшее довольство. А в графе все бурлило.
— Надо было оставаться в Париже, — думал он. — Служить такому не хочется.
Сквозь окошко кареты мелькали обледенелые пустые петербургские улицы. Они напомнили Ланжерону взгляд императора.
Ланжерон опять поступает на службу, уже военную. В 66 лет граф опять берется за оружие: он участвует в русско-турецких кампаниях 1828–1829 годов.
Это были последние военные кампании, в которых Ланжерон участвовал, но они не оправдали его надежд, хотя начиналось все вполне заманчиво.
В июле 1828 года под начало генералу Ланжерону были отданы все русские войска, стоявшие в Молдавии и Валахии. Причина же для начала боевых действий была следующая. Тут нам придется обратиться к концу царствования Александра I.
Турецкий султан, не обращая внимания на договоры, занял своими войсками Молдавию и Валахию, грозил Сербии и истреблял греков. Все представления правительства Александра I оставались тщетными. С воцарением Николая I султан как будто стал сговорчивей. 25 сентября в Аккермане была подписана конвенция, в соответствии с которой султан обязался восстановить нарушенные постановления трактата 1812-го года. Но тем не менее в Греции кровопролитие продолжалось. Тогда в 1827-м году союзники (Россия, Англия и Франция) истребили эскадры турецкого флота при Наварите. Отношения России и Турции опять начали осложняться. Запахло войной.
Получив в свое распоряжение все силы, стоявшие в Молдавии и Валахии, Ланжерон приступил к осаде Силистрии. Но наступила ранняя осень, полили проливные дожди, которые сменились обильными снежными метелями (застигнутый одной из них генерал едва не погиб). Ланжерону пришлось отвести войска на зимние квартиры. Но когда весной 1829-го года вновь открылись военные действия, то главнокомандующим был назначен уже не Ланжерон, а генерал Иван Дибич.
Это была совершенно комическая личность. Тучный, малорослый, с большой головой на короткой шее, короткие и непомерно широкие ноги, которые не позволяли ему, как следует ездить верхом. За неимоверно вспыльчивый характер (любимые словечки «под арест», «под суд», «расстрелять») и маленькую толстую фигуру Дибича называли «самоваром».
Николай I вдруг взял да и выдвинул этого «самовара». Почувствовав себя оскорбленным, Ланжерон немедленно подал в отставку.
Поселился он в милой его сердцу Одессе. Но в начале 1831-го года он прибыл в Петербург, вел активную светскую жизнь и занимался окончательной отделкой своих обширных мемуаров.
Почти десять лет Пушкин не видел графа Ланжерона. За эти годы он успел жениться, обрасти грандиозными долгами, вконец испортить свой характер, хотя Александр Сергеевич всегда отличался неуживчивостью и бешенством, которое, кажется, не знало границ. Но зато за эти годы у него обострился и усилился интерес к истории, к тайным политическим пружинам российской реальности. У Пушкина скопилось огромное количество вопросов, которые он надеялся успеть задать графу, который ведь заключал в себе целый кладезь любопытнейших преданий.
Узнав, что Ланжерон объявился в Петербурге, Пушкин тут же написал ему записку, содержавшую, кроме радостных приветствий, еще и приглашение на ужин. Граф незамедлительно явился на зов.
Пушкин представил его своей жене, всю прелесть которой Ланжерон сразу же оценил, впрочем, как и ее несомненную глуповатость. С полчаса поговорив в гостиной, в основном о парижских модах и свирепствовавшей холере, Пушкин взял графа под руку и провел в свой кабинет, игриво помахав рукой Наталье Николаевне, которая осталась сидеть в гостиной.
В кабинете уже стоял накрытый стол, на котором, кроме дымящегося кофия, были любимые ланжероновские бисквиты и апельсиновый джем.
Граф страстно принялся за бисквиты, а Пушкин тут же накинулся на него с расспросами. Прежде всего, его интересовало взятие Парижа в 1813-м году, а именно то, как корпус графа Ланжерона брал Монмартр.
Пушкин расспрашивал о всякого рода деталях, о сподвижниках графа, особенно интересуясь личностью генерала Александра Яковлевича Рудзевича, яркая судьба и незаурядная личность которого с недавних пор его стали интересовать.
Собственно, когда-то в Одессе уже что-то рассказывал Пушкину о Рудзевиче, но Александр Сергеевич тогда не знал, что этот смелый татарин был подлинным героем Монмартра, столь много сделавшим для взятия Парижа. Но зато теперь Пушкин стал расспрашивать именно о генерале Рудзевиче, который, оказывается, был не просто любимчиком Ланжерона, а при этом еще и совершенно замечательным русским полководцем, умевшим выходить победителем из совершенно проигрышных дел, виртуозом бешеной атаки.
— Начну по порядку — обратился к Пушкину Ланжерон, запихивая в рот квадратик бисквита, намазанный апельсиновым джемом:
— В Дунайской армии адмирала Чичагова (да простит Бог все те глупости, что он наделал) полк, которым командовал Александр Яковлевич Рудзевич (сын крымского татарина Якуба Измаиловича), был прикомандирован к моему корпусу. Тут-то я и увидел, что имею дело с офицером неустрашимым и дерзким, умеющим отчаянно рисковать. Командуя авангардом моего корпуса, он преследовал Наполеона до самой границы. Перейдя Неман, генерал Рудзевич стал гнать неприятеля до крепости Торн и участвовал вместе со мной в блокаде этой крепости (к этому времени под его началом была бригада, состоявшая из двух егерских полков). Проявил себя Александр Яковлевич совершенно блистательно. Исходя из этих соображений, я ходатайствовал о назначении его начальником штаба моего корпуса.
— А что же Париж, граф? Меня занимает сейчас именно штурм Парижа — крайне нетерпеливо проговорил Пушкин.
— Постойте, милейший. Будет вам сейчас и Париж. Слушайте и не перебивайте.
Пушкин молча кивнул. Ланжерон продолжал свой рассказ, увлекаясь все больше и больше:
— Александр Яковлевич Рудзевич был назначен командующим пехотным корпусом взамен смертельно раненого генерала Сен-При. Наши корпуса вместе защищали город Суассон, отбив все атаки превосходящих сил наполеоновских маршалов Мортье и Мармона. Александр Сергеевич, я тогда просто влюбился в Рудзевича, ибо все более и более убеждался, что он обладал подлинным военным талантом. Но особенно потрясающим он оказался при взятии высот Монмартра. Без него, не знаю, как бы я справился. К моменту штурма в десяти полках его корпуса осталось всего восемь тысяч человек. К четырем часам дня Рудзевич выстроил остатки своих войск в штурмовые колонны. Сам он занял место впереди, между первой и второй колоннами. Не надеясь остаться после штурма живым, Александр Яковлевич отдал последние распоряжения и просьбы своему адъютанту. Штурмовые колонны наших корпусов стали подниматься на высоты, сметая все на своем пути. Атака получилась столь стремительной и мощной, что французские батареи успели дать только два залпа картечью. Атака была просто молниеносной. Монмартр был взят.
— Граф, то, что вы рассказываете, это просто поразительно. Неужели так бывает?
Ланжерон, воодушевившийся от воспоминаний и давно забывший о бисквитах, ответил Пушкину следующее:
— За девятнадцать сделанных мной походов я никогда не видел ничего подобного, за исключением измаильского штурма.
Через пару дней граф опять встретился с Александром Пушкиным. Еще в пору их одесских бесед он обещал рассказать ему подлинную историю аустерлицкой ретирады, но как-то тогда не пришлось. И вот теперь в январском замороженном Петербурге среброголовый, но бодрый, энергичный граф Ланжерон собрался таки поведать то, что самолично знал о грандиозном российском позоре.
— Может, вы и слышали, любезный Александр Сергеевич, — начал граф свой рассказ, — то, что Аустерлиц начался с глупости и легкомыслия императорского фаворита князя Долгорукова. Я сейчас только добавлю несколько штришков, полагаю, что небезынтересных. Итак, Александр Павлович послал к Наполеону своего неизменного Долгорукова. Последний нашел императора французов на аванпостах, где он не рассчитывал его встретить. Долгоруков сам мне говорил потом, что, прибыв на первый неприятельский бивак, он увидел выходящего из траншеи маленького человечка, очень грязного и чрезвычайно смешно одетого, и что он был страшно удивлен, когда ему сказали, что это Наполеон, которого он дотоле не знал. Он имел с ним с ним свидание и довольно долгий разговор. Долгоруков, от природы дерзкий, обошелся с Наполеоном довольно невежливо. Любопытно, что император Франции выказал при этом крайнюю умеренность и даже боязливость, которая обманула Долгорукова, а через него и Александра Павловича, которые, представьте себе, вообразили, что Наполеон страшно боялся атаки с нашей стороны. Долгоруков возвратился в Ольмюц, объявляя повсюду, что Наполеон дрожит от страха и что достаточно нашего авангарда, чтобы его разбить наголову. Он и мне передавал те же предположения, но не разубедил меня, как это сделал со многими другими.
Пушкин боялся проронить хоть единое слово. Всегда бесконечно живой, крайне непоседливый, напоминающий бегающий ртутный шарик, тут он был совершенно неподвижен и сидел, подперев щеки ладонями. Ланжерон между тем продолжал свой рассказ — спокойно и неторопливо, казалось бы, совершенно презрев свой бургундский темперамент:
— А началось сражение, дабы знали вы, милостивый государь, с невероятных сумятицы и беспорядков. Это было совершенно фатально и невообразимо. Судите сами. Мы двигались пятью колоннами, не считая авангарда. Пять генералов, начальствовавших этими колоннами, полагаю, должны были сохранять под своею командою войска, которые прежде были отданы под их начало. Но не ту-то было, милейший Александр Сергеевич. У нас перепутали дивизии, и начальники теряли полки, бывшие прежде под их командою, а на войне знакомство со своими войсками весьма полезно для генерала. Идя атаковать неприятеля, необходимо доверить и оставить каждому начальнику те батальоны и эскадроны, которыми он должен командовать в день боя, дабы дать им возможность привыкнуть друг к другу. Не нужно быть военным человеком, чтобы понимать это. Не правда ли?
Пушкин молча кивнул, не желая своими репликами прерывать рассказ графа. Ланжерон продолжал:
— Сделано же было совершенно наоборот — вопреки элементарной логике. На этих пяти переходах ни один генерал, ни разу (понимаете: ни разу) не командовал теми же частями, что накануне. Какая была цель всех этих перемен — ума не приложу. На биваки прибывали ночью, диспозиции получались поздно, ничего не возможно было делать в темноте. Каждый генерал должен был утром посылать в другие колонны за полками, назначенными в его колонну. Мне, например, дали только один русский батальон, а все остальные были австрийские. Нельзя было собраться ранее десяти — одиннадцати часов утра. Колонны часто скрещивались и пересекали друг друга — ошибка не простительная ни для кого, а особенно для офицеров генерального штаба. Приходили на ночлег поздно, разбредались за местными припасами, грабили деревни и доводили беспорядок до предела.
Тут Пушкин не выдержал и горестно всплеснул руками. Он даже вскрикнул при этом что-то — гортанно и дико. Ланжерон тоже заметно стал нервничать. Он подернул плечами и бурно выпалил:
— Это была прелюдия к Аустерлицу. Ну как же можно было выиграть, коли царил такой хаос?
Возникла пауза. Граф отпил глоток остывшего чая и уже более спокойно продолжал:
— А теперь послушайте, как, собственно, все началось. В 7 часов утра колонна, в которой находились государи, начала движение. Она шла повзводно, без приказаний, без предосторожностей, без авангарда, без разъездов, даже ружья не были заряжены — это было сделано только в 300-х шагах от противника. При колонне не было кавалерии, но разве генерал Милорадович не имел при себе адъютантов и ординарцев-казаков? Не мог разве он послать хотя бы одного из них осмотреть впередилежащую местность? Разве он не мог сделать этого сам, скажите на милость? И что делали триста кавалеристов из конвоя государей и Кутузова? Что делали молодые адъютанты императора, его ординарцы и бывшие при них казаки, если 40 000 солдат противника было сосредоточено в тысяче шагов, и никто об этом не знал. Одного разведчика было бы достаточно, чтобы заметить расположение противника и спасти армию от поражения наголову. И вот что еще я хотел бы, милейший Александр Сергеевич, сообщить вам.
Пушкин внимательно, предельно сосредоточенно посмотрел на Ланжерона. Граф же мрачно повел двоими глазами, обычно живыми и блестящими, и сказал:
— Покойный генерал Милорадович говорил в свое оправдание, что он не получил никаких донесений из колонны, шедшей впереди его, и поэтому не предполагал французов так близко. Но разве это оправдание чего-нибудь стоит?! Приказать произвести рекогносцировку дорог, где предположено идти и дать бой, есть долг не только генерала, но и вообще каждого офицера, командующего отрядом. Я убежден: если бы тогда удалось разведать, что французы покинули ту позицию, что занимали накануне, дабы захватить инициативу атаки, прорвать наш центр и захватить высоты, то колонна русских была бы остановлена и развернута в две линии близ Працена. Тогда приказали бы повернуть и трем остальным колоннам, в это время едва начавшим движение. В результате 60 000 человек, сосредоточенных на высотах с очень крутыми скатами, без всякого сомнения, принудили бы Наполеона отказаться от своего предположения. Если ему удалось добиться своего и одержать столь легкую победу, то он обязан этим в значительной степени ошибке обласканного Александром Павловичем генерала Милорадовича, подставившему Наполеону свою колонну, а с нею и всю армию.
Ланжерон умолк, глотнул чаю, окончательно остывшего, сердито дернул себя за густой седой вихор и решительно зашагал по пушкинскому кабинету, не оглядываясь на своего собеседника. Наконец, он остановился, оборотился к Александру Сергеевичу и сказал:
— Но дело тут, конечно, не в самом Милорадовиче, а в той атмосфере невероятной легкомысленной самоуверенности, которую буквально источал тогда император и его окружение. Это-то, мой друг, собственно, и погубило в 1805-м году русскую армию.
Взгляд Пушкина стал растерянным и вдруг резко помутнел — у него начинался приступ бешенства.
В русском обществе и, особенно, в придворном мире личность графа Ланжерона была довольно заметной. Этот знаменитый завоеватель Парижа в быту был забавен, непосредственен, оригинален.
Он был яркий, неподражаемый рассказчик, блистательный собеседник, но говорил не только он, но и о нем — с его именем был связан целый блок особых сюжетов: за Ланжероном тянулся целый шлейф весьма занятных историй, которые выставляли его как чудака-остроумца, рассеянного администратора, врага чиновничьей рутины.
С именем графа Ланжерона, храброго, неустрашимого генерала и крупного администратора, в глазах современников, прежде всего, связывались забавные, пикантные истории. В обществе он был галантно-легкомысленным кавалером. Но главное заключается в том, что Ланжерон был замечательный, непревзойденно оригинальный собеседник. Граф Ланжерон к свойственной французам высшего круга любезности присоединял забавную рассеянность, дававшую пищу к бесчисленным о нем анекдотах.
Рассказывали, что в бытность свою генерал-губернатором Новороссийского края, он, держа в руке прошение, поданною ему какой-то просительницею, и выслушивая внимательно дополнительные словесные ее объяснения, он кашлянул, и когда просительница перестала говорить, вместо того, чтобы отдать ей обратно, как намеревался, прошение, и плюнуть на пол, он плюнул в протянутую ею для взятия своего прошения ладонь, а бумагу бросил на пол.
Однажды на вечере у кого-то из городских жителей (дело происходило в Одессе), не узнавая при входе в гостиную некоторых из гостей и обратясь для спроса об их фамилии к хозяину дома, граф Ланжерон указал между прочим на одну даму. «Эту даму», отвечал, улыбаясь, хозяин, «зовут графинею Ланжерон». «То-то», заметил граф, «я вижу, что лице ее знакомо мне». Прелесть этой рассеянности состоит в том, что, забыв на время, что она ему жена, граф признавал в ней лишь даму из круга своего знакомства. Он был также находчив и оригинален в ответах. И таким он остался до конца.
Когда в середине 20-х годов XIX столетия граф Ланжерон появился в Петербурге, то современники вспоминали, что это был еще необыкновенно моложавый и стройный старик, лет семидесяти, представлявший собой олицетворение щегольского, теперь бесследно исчезнувшего типа большого барина-француза восемнадцатого века. Всякий вечер его сухая, породистая, щегольская фигура появлялась то в Михайловском дворце, где он наперерыв острил с хозяином, то в салоне Елизаветы Михайловны Хитрово, то у Нарышкиных; везде он был свой человек, везде его любили за его утонченную вежливость, рыцарский характер и хотя неглубокий, но меткий и веселый ум. Заседая в Государственном Совете, которого он состоял членом, он часто прерывал какого-нибудь говорящего члена восклицанием: «Quelle bètise!» Его сослуживец с негодованием обращался к нему с вопросом, что значит эта дерзость. — «А вы думаете, я о вашей речи? — добродушно отвечал Ланжерон: — нет, я ее совсем не слушал, а вот я сегодня собираюсь вечером в Михайловский дворец, так хотел приготовить два-три каламбура для великого князя, только что-то очень глупо выходит!»
Граф Ланжерон во время одной своей поездки прибывает на почтовую станцию. Слуга докладывает ему, что не может дать подорожную из-за отсутствия на месте смотрителя. Граф в бешенстве выскочил из экипажа и ринулся в комнату станционного смотрителя. Там он увидел человека, спавшего на диване. Решив, что это и есть смотритель, ион схватил свою нагайку (обычай оставшийся с военного времени, когда все кавалеристы носили нагайку через плечо) и начал жарить по спине спящего, которого он принял за смотрителя.
Тот вскочил на ноги, и каково же было изумление Ланжерона, когда он увидел пред собою русского штаб-офицера, который, как и он ожидал на станции лошадей. Нимало не сконфузившись, граф тут же насильно всовывает в руки своей ошибки все ту же нагайку, а сам поворачивается к нему спиною и, указывая рукою на свое мягкое место, говорит, обращаясь к офицеру: «Полковник, покорнейше прошу — без церемоний, без церемоний!»
Богатая херсонская помещица Виктория Францевна Траполи (в замужестве Морини), как свидетельствуют современники, была большой зазнайкой и вообще особой весьма самоуверенной. Именно поэтому в обществе ее прозвали Победой Францевной. Как-то раз г-жа Траполи приехала в Одессу и явилась к графу Ланжерону с просьбой помочь ей в процессе по имению. У Ланжерона была моська, его сердечная привязанность, которая, как шутили одесситы, занимала его больше, чем Одесса.
Во время беседы Ланжерон был так рассеян, что взял г-жу Траполи за подбородок и сказал ей: «Моська, о моська». Обиженная г-жа Траполи в изумленно и одновременно настойчиво отвечала: «Господин граф, но я не Моська и прошу вас обратить внимание на мое дело» (Mr le Comte, mais je ne suis pas Моська et je sous prie de faire attention à mon affaire). Граф Ланжерон, ничуть не растерявшись, заметил госпоже Траполи: «Да, да, это уладится» (Oui, oui, cela s’arrangera, o Моська, о Моська).
Однажды граф Ланжерон сказал одному из своих соотечественников, одесскому старожилу весьма сомнительной репутации: «Вы, конечно, знаете, что у нас во Франции вешают людей честнее вас».
Кто-то однажды навестил графа Ланжерона: он сидел в своем кабинете с пером в руках и писал отрывисто, с размахом, как многие подписывают имя свое в конце письма. После каждого подобного движения повторял он на своем ломаном русском языке: «Нье будет, нье будет!» Что же оказалось? Он пробовал, как бы подписывал фельдмаршал граф Ланжерон, если когда-нибудь пожалован бы он был в фельдмаршалы, и вместе с тем чувствуя, что никогда фельдмаршалом ему не бывать.
Он был очень рассеян и часто от рассеянности мыслил вслух в присутствии других, что часто подавало повод к разным комическим сценам. К. обедал у него в Одессе во время его генерал-губернаторства. Общество было преимущественно составлено из иностранных негоциантов. За обедом выхвалял он удовольствия одесской жизни и, указывая на негоциантов, сказал, что с такими образованными людьми можно приятно провести время. На беду его, в то время был он особенно озабочен просьбой о прибавке ему столовых денег. «А не дадут мне прибавки, я этим господам — стал мыслить он вслух, — и этого не дам!» (схватил с тарелки своей косточку, оставшуюся от котлетки).
Ланжерон был умный и вообще довольно деятельный человек, но ужасно не любил заниматься канцелярскими бумагами. Случалось, что когда явятся к нему чиновники с докладами, он от них прятался, выходил из дому какими-нибудь задними дверьми и пропадал на несколько часов.
Генерал Николай Каменский, во время Турецкой войны, объяснял Ланжерону планы своих будущих военных действий. Как нарочно на столе лежал журнал «Французский Меркурий». Ланжерон машинально раскрыл его и напал на шараду, в журнале напечатанную. Продолжая слушать изложение военных действий, он невольно занялся разгадыванием шарады. Вдруг, перебивая речь Каменского, вскрикнул он: «Что за глупость!» Можно представить себе удивление Каменского: но вскоре дело объяснилось, когда он узнал, что восклицание Ланжерона относилось к глупой шараде, которую он разгадал.
Разумеется, все эти выходки не вредили Ланжерону, а только забавляли и смешили зрителей и слушателей, которые уважали в нем хорошего и храброго генерала. В армии известно слово, сказанное им во время сражения подчиненному, который неловко исполнил приказание ему данное: «Ви пороху нье боитесь, но затьо ви его нье видумали».
Генерал Ланжерон, несмотря на высокий чин, знал русский язык отнюдь не в совершенстве, и команды, отдаваемые войскам, писал на небольших листочках бумаги, которые клал себе в карман. Туда же он складывал и слова русских народных песен, которые ему очень нравились. Однажды на смотре, в присутствии государя, Ланжерон вынул одну такую записочку и скомандовал войскам: «Ты поди, моя коровушка, домой!»
Однажды во время своего начальства в Одессе был он недоволен русскими купцами и собрал их к себе, чтобы сделать им выговор. Вот начало его речи к ним: «Какой ви негоцьант, ви маркитант; какой ви купец, ви овец», — и движением руки своей выразил козлиную бороду.
Ланжерон женился на дочери банкира, мадемаузель Бриммер (это была его третья жена), очень красивой, но без всякого образования и манер. Великий князь Михаил Павлович сказал ему: «Где вы это выловили?» Ланжерон отвечал великому князю: «Черт возьми, монсеньер, где же ловят, как не в Черном море».
Возвращаясь после смерти Александра I в Россию, граф Ланжерон отнюдь не помышлял об отдыхе. Но гражданская служба его не привлекала — она была явно не для него. Выйдя в отставку, граф любил повторять: «Для того чтобы быть чиновником, надо родиться дураком и прожить жизнь подлецом». А он себя ни дураком, ни подлецом не считал. Канцелярская рутина ему всегда претила. Реформаторские проекты по ее ослаблению прежний царь положил под сукно.
Одессу граф нежно и преданно любил, но вот губернаторство свое — увольте. Вспоминая эту пору своей жизни, он не раз говорил: «Большая часть административной деятельности в нашем управлении есть переливание из пустого в порожнее. И добро бы еще, если эта деятельность была бы бесполезна, а то, подчас и даже весьма нередко, бывает она вредна, ибо отодвигает дело вместо того, чтобы подвигать его. Иной раз спакостим так, что во сто лет не поправить».
Седина шла графу. Благодаря узкому смуглому лицу в оправе густых серебристых кудрей, он выглядел изящно, благородно, даже величественно. Вообще при всей своей неизменной пылкости был удивительно представительным. Казалось, седина в чем-то уравнивала, сглаживала его неистребимо бургундский темперамент.
Ланжерон всегда был слишком подвижный, слишком живой, слишком нетерпеливый. Он весь был — порыв. Возраст как будто не сказывался на нем. Совершенно не сказывался. Так что седина была очень кстати — что-то же должно было напоминать о возрасте. Но все равно было ясно, что, в сущности, он остался тем же мальчиком, который рвался бороться за свободу английских колоний.
Недюжинный ум графа как-то счастливо совмещался с изрядной долей легкомыслия, какого-то вечного мальчишества.
Он всегда, как маленький, обижался, если приходилось слишком долго ждать повышения или если его обходили наградами, мечтал стать маршалом, но спесь у него начисто отсутствовала.
Граф был непосредственен, забавен, занимателен. С ним всегда было легко и приятно. Он любил рассказывать анекдоты, раздавал своим современникам острые, подчас беспощадные приговоры, но не прочь был послушать, как вышучивают его.
В нем совершенно не было педантизма, интеллектуальной сухости, но живой, пульсирующий ум ощущался постоянно. В нем не было легковесности и фатоватости, но были легкость, динамизм, необычайная стремительность.
Так хочется оказаться с графом Ланжероном в одной гостиной, на одном балу, но особенно соблазнительно поболтать с ним с глазу на глаз в его кабинете и насладиться его искрометной беседой.
Граф, обернитесь к нам. Подойдите поближе. Вы нам интересны и симпатичны. Не важно, что нас разделяет более двух столетий. Мы страстно хотим вас послушать и вообще побыть с вами. Граф, рассказывайте…