В ночевщики – развозчики съестного – берут неутомимых мальчишек. Под конец дня даже у них тяжелеют ноги, тускнеют глаза. Никто не жалуется. Чающих приработка за воротами без счёта, резвых и рьяных.
Ныне Верешко сверх обычного дневного урока взялся свезти ещё две корзины. Добрым людям, которым Озарка посылала угощение в красные дни.
Старик по прозвищу Пёсий Дед жил неподалёку, на Лапотной. У него было страшно. По всему двору железные загородки, в загородках – потомки страшилищ, стерёгших каторжную Пропадиху. Рёв, слюна брызгами, вздыбленные тени за тонкими прутьями, каждая тень как два Верешка! Вырвутся – косточки разнесут!
У грамотника Вараксы, напротив, тихо и чинно. Книги, свитки, чинёные гусиные перья. В корытце с водой коптит горелка, заправленная чистым маслом. Даёт сажу на тонкие чернила для краснописания. Сам Варакса бледный, тихий, вздрагивает от нежданного оклика. Будто некогда набрался превеликого страха, аж до сих пор не избыл. Верешко грамоте разумел не слишком, мать начинала учить, но когда это было! Опять же су́кна скать – не пером черка́ть, а с тележкой сновать и подавно, однако к Вараксе заходил бы по три раза на дню. Беда только, живёт Варакса далеко. От «Барана и бочки» – поперёк через город.
А ещё тележку назад катить…
А ещё в «Зелёный пыж» за Малютой…
Уложив наконец отца, Верешко сам готов был уснуть, сидя рядом с ним на полу. Тепло, струившееся от жбана, лишало деятельной воли. Верешко начал поклёвывать носом… потом всё-таки встал. Старчески медленно оживил затёкшие ноги. Пошёл в ремесленную.
Кощей встретил юного хозяина поклонами, невнятными приветствиями. Верешко поставил жирник, сел на скамейку.
– А ты окреп, погляжу. – Голос прозвучал сипло. – Я нынче на торгу тебя видел.
– Этот раб… посмотреть… цену спросить…
Хоть ты плачь, хоть ты смейся. Купленный за три чешуйки бродил по торговым рядам. Присматривался. Приценивался…
– И много высмотрел? – хмыкнул Верешко.
Ответ прозвучал неожиданно:
– Этот раб… искал… чего на торгу нет.
Богатство шегардайской торговли давно вошло в поговорки.
– Ну и чего не нашёл?
– Игрушек… забавок… загадок…
Верешко отмахнулся. Кто ходит на торг за игрушками? Их детям в каждом доме сами исто́чат. Мать кукол вяжет. Отец лошадок режет из дерева. Верешко приподнял жирник. Глина, сообща отбитая у Моклочихи, лежала скатанная колбасками толщиной с палец. Колбаски изгибались в крючки. Мгла подпёр их разновеликими камешками, чтобы, засыхая, вида не потеряли.
– Это что?
– Загадка… хозяин…
Верешко ощутил позыв раздражения. Он ноги стаптывал, добывая снедный кусок. В том числе для лишнего рта. А обладатель этого рта меледой забавлялся. И кажется, норовил посмеяться, если Верешко загадку не отгадает?
– Добрый… хозяин… – Калека стаскивал дарёные варежки. – Люди… невиданное… захотят…
– Вот эти загогулины? Невиданное?
– Части… сложить, разнять… – Уцелевшие персты вдруг сплелись хитрым и красивым узлом. – Дёрнут, сломают… новую…
Раб хотел быть полезным. Наверно, боялся, что Малюта смекнёт лукавство Угрюма и отыграется на зряшной покупке. Верешко неволей представил кощея одного под дождём, выкинутого за ворота. Вспомнил тяжёлые жбаны, гревшие дом. Тёмушкину корзину. И… отцовский кулак, разминувшийся с его, Верешка, сусалами.
– Ладно, – смилостивился сын валяльщика. – Лепи, ну тебя. Глину бери против Кошкина мостика, там не заругают.
А ещё в доме у грамотника Вараксы, на втором жилье, было окно.
Чудесное, с белым стеклом вроде того, которым в пору благополучия порадовал супругу достаточный валяльщик Малюта. Только у Малюты окошечко было узенькое и смотрело на ближайший ерик. Варакса же, обжившись в Шегардае, некоторыми судьбами приобрёл сокровище, едва мыслимое для тихого и пугливого человека. Саженный переплёт в резной дубовой раме со ставнями!
Где добыл? Уж не в воровском ли ряду с шибаями пошептался? Помог ли кому из посовестных, а те честно отблагодарили?.. Никто толком не знал, даже Вяжихвостка с Ягармой. Лишь поговаривали, будто ради того-то окна и надстроили в старом доме второе жильё.
Наверху помещалась сокровенная ремесленная Вараксы. Хозяин не допускал туда сторонних людей, даже просителей, искавших помощи с письмом или челобитной.
Как водится, всё тайное становилось пищей для пересудов.
– Ворожит он там! – сидя в «Баране и бочке», доказывала Ягарма. – Над заговорами корпит, обидчикам наузы творит да по ветру шлёт!
– Да ну, – отмахивалась Вяжихвостка. – Всё тебе, соседушка, озёвы да уроки мерещатся. Лучше припомни, в которую зиму посовестного с ним видели?
– Коверьку, что ль?
– Охти, не поминай!.. Я ж к чему? Писал, значит, некие письма для кромешных людей? Писал! А только ли письма? Может, он там крамо…
– Типун вам обеим! – возмутилась Озарка, вышедшая из поварни с добротной скалкой в руке. – Больше ни словечка о добром грамотнике не стерплю! Как есть порог покажу и путь велю позабыть!
Недовольные сплетницы собрали рты куриными гузками. Конечно, вся Ватра вскоре прослышала, что Варакса был у посовестных доверенный человек, держал их казну, умышлял с Коверькой на городских богатеев… а то и повыше. Сплетни ходили как рябь на воде, сегодня бурлили, назавтра как не бывало.
Верешко, мизинный ночевщик, и в мыслях не посягал оказаться в заветном покое. Доставлял по праздникам Озаркин гостинчик, убегал с порожней корзиной. Лишь, ожидая хозяина, жадно разглядывал корешки старых книг, занимавших в доме Вараксы всё свободное место. Вдруг найдутся памятные, знакомые? Те, что матушка в руки брала… пока отец в кружало не снёс…
– Ты, чадо желанное, уж не искусен ли чтением? – однажды прозвучал тихий голос у него за плечом.
Верешко степенно обернулся:
– По складам, пожалуй, прочту.
– А прочти.
Верешко взмок, но материна наука не забылась – прочёл. Варакса удивился, спросил, горазд ли письмом. Что-то прикинул про себя. Велел приходить, взялся понемногу учить. Даром!
Месяца два спустя Верешко взошёл с грамотником наверх… чтобы на пороге встать заворожённым.
Окно!..
Огромное. От пола до подволока.
Оно летело над мокрыми горбами Отоков, над седым взъерошенным Воркуном. Прямо в туманную прозелень Дикого Кута!.. Под левым крылом казался Торжный остров с дворцом, где тогда как раз достраивали терема. А под правым крылом угадывался Ойдригов Опин – великолепная набережная Отоков. В праздничный вечер там зажгут светочи, и первозданную темень украсит огнистое ожерелье с подвесками отражений…
Всякий день видеть эту растворённую ширь! То угрюмо-прозрачную, то прорастающую белыми столпами мороза, то хлещущую дождём! Мыслимо ли смотреть на такое – и не тревожить струн, слагая дивные песни? Не заносить лебединого пера над чистым листом, записывая баснословные сказы?
Варакса, редко выходивший на улицы, жил как бы не в городе, а немного над ним. Оттого, может быть, видел чуть больше обычного шегардайского мещанина.
– Смотри, разумное чадо… – Он произносил слова тихо, чуть запинаясь, словно готовый тотчас пожалеть о каждом из них. – Вот гордые острова, пристанище птиц, убежище лодок. Чуть дальше твердь клонится в глубину, и волны захлёстывают каменные макушки. Ещё дальше валуны еле видно в пучине. А совсем далеко – лишь непроглядная тьма…
Всё так, привычное зрелище, но Верешко почему-то ждал продолжения, и грамотник продолжил:
– Это путь всей земли, детище. Всё уходит, и мы однажды уйдём, и кто вспомнит о нас? Кто нас разглядит сквозь бездну веков? – Варакса обвёл рукой книги, громоздившиеся на прочных струганых полках. – Вот, друг мой, маленькие светцы, в которые любознательный человек вкладывает лучину, и тьма раздвигается.
Нелюдимый Варакса вдруг показался сыну валяльщика выходцем из иного, высшего мира. Уж точно не из того, где обитал сам Верешко. Оттуда же, из-за туч, прибыло и окно. Его ставни распахивались наружу, а управлялись из комнаты, одним рычажком, и головка рычажка была в серебре. Верешко бывал в разных домах, но даже у богача Радибора не видел подобного. Ох, не про Верешкову честь было смотреть сквозь это стекло! Оно, поди, отражало венцы на золотых головах. Подле него беседовали преподобства куда как постарше красного боярина Болта…
– Приходи сюда, разумное чадо, – тихо, словно боясь собственных слов, выговорил Варакса. – Письмо́вность даст пропитание, когда ничто иное не даст.
В тот день Верешко до самого вечера ходил как во сне. Видел перед собой то острова, падающие в бездну, то руки в шитых пятерчатках, играющие серебряным шаром…
Кощей по прозвищу Мгла выгладил камешком глиняную закорючку. Осторожно вложил в другую такую же, слегка повернул. Теперь забавку можно было разнять только обратным поворотом, хитрым и бережным. Мгла опустил игрушку в корзинку, переложил сушёной травой. Пока всё. Можно разогнуть спину.
Покинув ремесленную, он перешёл двориком к дому. В передней комнате была крутая лесенка наверх. Ходить по ней рабу заповедали, но тряпкой от пыли он её протирал. Не будет великого греха, если застанут.
Он встал с исподней стороны лестницы. Бросил тряпку на одну из ступеней. Медленно, постепенно стал поднимать руку. За ней другую. Уложил локотницами на ступеньку. Постоял, опустив голову. Тёмное дерево ещё пахло воском, памятью былого достатка. Когда дыхание успокоилось, Мгла развёл руки в стороны и упёрся, расталкивая лестничные тетивы. Из правого плеча почти сразу стрельнула белая молния, рассыпалась звёздами перед глазами. Мглу качнуло, руки обмякли, он тяжело задышал, борясь с дурнотой.
«Я не сдамся. Не сдамся…»
Руки снова поползли в стороны. Упёрлись локотницами в тетивы. Сильнее, ещё сильнее…
Урок в боевом городке близился к завершению. Ребята сбили из крупных комьев подобие узкого стола, выгладили верхушку. Беримёд налепил крепких снежков в кулак толщиной, выложил длинным рядком. Парни скучились ближе.
Лихарь открыл захваченный из крепости коробок. Тускло-серое, меченное ржавчиной железо, чинёные рукояти… Боевые ножи с горбатыми клинками в полторы пяди. Эти ножи здесь многим были знакомы. Уноты, кого уже допускали к железному оружию, увечили ими снежных болванов, метали в стену городка.
Лихарь взял из короба первый попавшийся нож.
Лежевесным ударом снёс ровные маковки со всего ряда.
Снёс не примериваясь, легко, как пуговку застегнул.
– Пробуйте.
Ученики разбежались по городку, стали обрубать иссечённых на уроке болванов, лепить и ставить снежки. С первого удара не получилось ни у кого. Со второго тоже. Лихарь прохаживался, смотрел…
…В который раз возвращал неворотимое. Заново проживал прошлое, истирая оплошности и ошибки, рисуя в своих мыслях всё так, как должно было произойти. Оттепельной ночью он не уступил Ветру лыжню. Первым бросился за дикомытом в раскат… и не сорвался, в это он верил… Вот он настигает хромого… А дальше? Если себе не льстить, получался размен смертельными ранами. Ворон был моложе, но с Лихарем ходил наравне. Дай ему ещё годик…
С разных сторон зазвучали робкие жалобы:
– Тут лезо погнуто…
– Не наточено…
– Мы свои опа́сочки холить будем, а это…
Лихарь взял кем-то отвергнутый нож. Обождал, пока заново разложат снежки. И с прежней лёгкостью растя́л весь ряд, от первого комка до последнего: что в руки попало, тем воюй! Смущённый унот потянулся принять нож, но Лихарь не отдал – швырком отправил дальнему болвану в самое горло, беги доставай.
Бухарка похаживал среди старших учеников, показывал мальцам, растолковывал. «Ишь осунулся…» На вольном воздухе это было заметней, чем в крепости. «Спину гнёт…» Лихарь всё чаще взглядывал на него, затем подозвал. Спросил вполголоса:
– Что гнетёт тебя, ученик?
Бухарка приосанился:
– Воля твоя, учитель… Я в порядке.
– Лжёшь.
– Я…
– Обманывай мирян, не товарищей по орудью. А меня – даже не пробуй. Мне перед всеми заставить тебя снежки разрубать?
Бухарка молчал, опустив голову. Знаки нездоровья Лихарь отличал без труда.
– Явишься после ужина. Ступай.
Бухарка обречённо кивнул и пошёл, но судьба судила иначе. Лихарь не успел достичь края площадки, когда ребятня сзади испуганно загомонила. Источник стремительно обернулся, уже прикидывая, кого эти косорукие поранили и насколько опасно…
…Ошибся. Бухарка скорчился на убитом снегу. Кашлял, дёргался, зажав ладонями рот. Сквозь пальцы разлетались красные брызги. Двое мальчишек пытались уложить его поудобнее, третий нёс одеяло.
Лихарь про себя помянул хворостину Царицы, но удивления не было. Миг спустя он стоял на коленях, готовый очувствовать парня. Не понадобилось. Бухарку отпустило, он завозился, силясь привстать:
– Накажи, учитель…
Голос был чужой, хриплый.
– Накажу, – пообещал Лихарь. Вскинул голову, обратился сразу ко всем: – У тайного воина нет гордости, побуждающей таить немочь! Ваш брат устыдился испортить проучку, но кто вам простит загубленное орудье? Вы – персты земной руки Правосудной! Горе руке, не чующей, что ноготь отпал!
Бухарка сплюнул кровь, утёрся горстью чистого снега. Ему помогли перебраться на одеяло.
– Чем брюхо попортил? – уверенно спросил Лихарь. «Учитель, отец мой, слышишь ли?.. Ты всё умел обращать к славе Владычицы, а нам, дурням, на вразумление. Теперь вот я…» И разъяснил: – Бухарка, поди, не варнак с Пропадихи, чтоб лёгкие клочками выкашливать. Его на лыжах не угонишь… А раз так, где руда точится?
– В пупке.
– В кишках, – раздались несмелые голоса.
Лихарь вновь склонился к Бухарке:
– Ну?
– Количь колет, – с трудом выдавил тот. – Надмение…
Лихарь кивнул:
– Валенок снимите с него. Правый.
Ребята живо слупили валенок, толстую подвёртку, вязаное копытце. Стыдливо явившаяся ступня была белая, чистая. Лихарь властно взял её в руки:
– Зачем терпел?
– Ждал… пройдёт…
– Ветер вас учил, я вот пытаюсь, а толку?
– Прости, учитель… я этот урок…
– Не за то ругаю, беспрочее! Почему сам себя не исцелил, как воину подобает? Почему я тебе, точно дитю малому, ножищу обминать принуждён? И это мой подкрылыш, которого я вперёд прочих многому наторяю! Я при отце нашем Ветре не таков унот был!
Жёсткий намозоленный перст нашёл место на втором пальце, возле угла ногтя. Особенным образом придавил. Бухарка ахнул. Затем выдохнул с облегчением, глаза начали проясняться.
– Это перстное деланье, – сообщил младшим источник. – На теле множество устьиц, мы зовём их напёрстками. Кто умеет вдевать в них персты, волен повелевать иглами. – Он раздвинул Бухаркины пальцы, щепотью стиснул промежек. – Игла, ведо́мая напёрстком, хвост пришьёт любой трясовице… а может стать жалом смерти. Санки сюда! В моих санках домой поедешь, поты́чище.
Бухарка зашевелился, неловко, опасливо, прислушиваясь к угасающей боли в желудке. Попробовал улыбнуться:
– Лекари мы худые пока… только болячки с места на место гонять.
Лихарь уже стряхивал с рук толику вреда, взятого у Бухарки. Услышав, обернулся:
– Мы? Пробовал, значит? С кем?
– Я не…
Лихарь молчал. Бухарка вдруг узрел себя в холоднице, у столба, на дереве казней. Пришлось сознаваться:
– Шагала… ухо мял… от вереда.
Лихарь спросил неожиданно мягко:
– И как? Пропал чирей?
– За ночь пропал…
Бухарке помогли забраться в лёгкие саночки, помнившие Ветра. Он вытянулся, отдыхая, прикрыл глаза… Страшен вчерашний стень, но с ним и не пропадёшь. Кто-то накинул алыки, Лихарь пошёл рядом. Когда покинули городок, он возвысил голос:
– Что умом нынче объяли, бестолочи?
Поднялась разноголосица:
– Как снежки растёсывать…
– Это наименьшее. Что ещё?
– Как товарища на орудье лечить…
– Как хворобу не запускать…
– Чтобы в саночках не оказаться…
– Которые и смертными невдолге стать могут, – мрачно подытожил источник. – Недавно с орудья аж двое саночек привезли.
– Белозуба!
– И пленника!
– Это он, Бухарка, обоих вёз. Вьялец ещё…
– А теперь самого везут.
– Белозубу в угон.
– Ты, Бухарка, как Белозуба догонишь, от нас привет передай!
На глумца шикнули. Беримёд кому-то дал подзатыльник. Вся стайка боязливо притихла.
Оборачиваясь на ходу, Лихарь многое успел прикинуть, взвесить, отвергнуть. Грозно промолчать? Посоветовать не судить превыше ума? Холодницу посулить языкастым?..
Он сказал:
– Да, так всё и было. Наш брат Белозуб ошибся лишь в том, что развязал отступника сам, когда надо было поручить младшим. Пустяковая оплошка, а стоила жизни. Ведь если бы рану принял кто-то из неучей, опытный Белозуб его сберёг бы в пути. Да и пленника… – Лихарь вздохнул, – мы встретили бы униженного, но бодрого… не ту мокрую тряпку, аж руки было тошно марать.
Он замолчал.
– И учитель Ветер тогда бы не умер? – тихо спросил кто-то из младших.
Лихарь ответил:
– Этого мы не знаем. Даже Ветер не предвидел, что одному из нас братоубийца окажется милей братьев. – И набрал воздуху в грудь. – Ещё что вы должны были уразуметь?
Мальчишки шушукались, но внятного слова не последовало. Лихарь вздохнул:
– Молчите? Я подскажу. Двое, не сумевшие помочь Белозубу, изнемогли в беге, но примчали его живого домой. Он умер на руках у нашего отца, успев последние слова сказать и правду открыть… Потому что другие за него превыше сил порадели. Запомните это… А ну, подняли головы! Хвалу запевай!
Под самый уход из Чёрной Пятери новый стень призвал воронят. И тяжело, долго расхаживал туда-сюда. Хмурил светлые брови, раздумывал. Выслушивал что-то. Может, за дверью, может, в себе самом. Взвешивал на левой ладони правый кулак. Хотён никогда не был речист, а с гибели Ветра стал вовсе молчальником. Воронята следили опасливо. Сделавшись в крепости вторым человеком, Хотён ссутулился под бременем, стал злым, угрюмым. Чуть что не так – долго в голове звенеть будет! Наконец стень решился.
Кивнул, чтобы приблизились.
Раскрыл руку. Протянул бурый комок.
На ладони медленно распрямились обрезки верёвочных прядей…
Плетежок. Неказистый, свалявшийся в долгой носке.
Очень знакомый.
Вспоротый ударом ножа.
Склеенный кровью.
…И завыл ветер над пустым обледенелым раскатом. Заскрипели голые ветки, заплакали человеческим плачем. Воронята с другими унотами бегали там на лыжах. Как все, кланялись оскаленному обрыву… а ещё – тайно – дереву возле кромки.
Упал, значит, в оттепельный снег плетежок. А Хотён незаметно подобрал. Спрятал.
Они-то думали, что стеня своего знают…
Слепой Некша с поводырём шагали Вторыми Кнутами.
– Ну нету охоты, так и нейди, – в который раз повторял Некша. – Сам дорогу сыщу.
– Сказал – отведу, приведу, значит отведу, приведу, – ворчал Хшхерше. – А рот мне не затыкай!
– Так и я, сказано, без нянек управлюсь.
Заплутать впрямь было сложно. Улица повторяла изгиб стены, плавно заворачивая вправо. Оточный Кут, притон рыбаков, по-другому звали просто Островняком. Пеший ход здесь тянулся больше мостами, чем сушей. Два-три дома с причалами – и снова плеск под ногами. Па́зык каждого моста Некша знал с малолетства. И сколько шагов осталось до Щучьего, мог сказать без запинки. А там Полуденная. И нужный двор на углу.
– Сознайся, морянин: сам любопытствуешь…
– Ещё чего! Посмеяться иду. Певчий у безголосого ученья хочет просить!
На калитке висела деревянная колотушка, привязанная верёвкой. Прежде блестело витое бронзовое кольцо, но хозяин давно пропил его.
Раб подоспел на стук со всем проворством, возможным для хромоногого. Он кланялся, прятал в нарукавники измазанные глиной руки, пытался что-то сказать. Неурочные гости только поняли, что дома не было ни хозяина, ни хозяйского сына.
– А мы не до них, мы до тебя дело пытаем, – сказал Хшхерше. – Сулился ты намедни вот ему рожоное горло на соловьиное перековать?
– Добрый… господин…
– Умел сболтнуть – умей ответ держать за посул. Тебе вроде позволено улицами гулять?
– Да, доб…
– Вот и пошли. Не то к хозяину попла́чусь, чтоб выпорол!
– Грозен ты, морянин, – пожурил Некша, пока Мгла закрывал ремесленную и дом. – Это ж раб безответный. И так любого чиху боится.
– Да мне бы в толк взять, чему он, поло́хало, тебя учить хочет!
Некша пожал широкими плечами:
– А вдруг?
– Глянем, сказал слепой, послушаем, отмолвил глухой, нога здесь, нога там, сказал колченогий… Э! Раз учить не отрекается, кабы платы не запросил!
– И что? Умный невольник по медной чешуйке выкуп копит.
– Он тебе на медную чешуйку и посоветует. А сам утку захочет.
Некша рассмеялся:
– За утку я наших черёдников выучу из луков стрелять…
Злая молва приписывала малорослому Хшхерше долгие пальцы. Не настолько, чтобы водиться с Карманом или засылать с добычи вору Коверьке… просто, видя его на улице, люди почитали за благо придерживать кошельки. И уж городские зауголья морянин знал как никто. Он выбрал местечко под обрывом на берегу Воркуна. Широкое плёсо забирало все голоса, хоть песни ори, хоть разбойные дела обсуждай.
– Я слышал, как ты… потешки пел на торгу, – прошептал Мгла. Он больше не суетился, не кланялся через слово, оттого речи стали понятней. – А песня любимая… есть?
– Как не быть, – удивился Некша.
– Спой.
Некша помолчал, улыбнулся, хмыкнул, набрал воздуху в грудь.
Уж как пал туман на седой Воркун,
Берега покрыл и серёдочку.
Я в тумане том всё гребу веслом,
Не найдёт причал моя лодочка…
Кто таков был кощей, чтобы перед ним красоваться? Всё же покрасоваться хотелось.
У меня хлопот как уж полон рот:
Подалися в лодке опруженьки.
А моей душе, ох, зазнобушке
Расплетают косу подруженьки…
Люди в охотку баяли про дивные голоса, летевшие аж до Дикого Кута. Некша на такие высоты не посягал, просто вкладывал всё, что умел, и радовался тому, что получалось. Даже приобиделся, когда Мгла тронул нарукавником его руку:
– Погоди…
– Песню портить, невежа! – рассвирепел Хшхерше. – Давно добрые люди разуму не учили?
Мгла смолчал, сгорбился.
– Оставь, – вступился слепой. – Не тешиться шли. Что сказать хотел, парень?
– Тебе в голоснице… как в той лодочке… вроде не тесно, а руки-ноги прижаты… и опрокинуться трусишь…
– Да ты!.. – снова полез воевать Хшхерше.
– Оставь, сказано!.. А ты не тяни. Надо-то как?
Мгла слегка развёл руки:
– Как… лебедь над Воркуном… Захочет, к тучам взовьётся… в воде поплывёт… со дна зерно жемчужное выловит…
Кувыки молчали некоторое время. Пробовали осмыслить. Некша безнадёжно вздохнул:
– Это ж крылья нужны. Куда с махалками воробьиными.
Глаза невольника блеснули сквозь вислые колтуны.
– Крылья… вырастить можно. Выпустить… охрабрить… сможешь…
Некша, готовый поверить, потянулся к забрезжившему:
– Как?
– Я тебе… проучку дам…
– А-а, – махнул рукой Хшхерше. – Проучки в храмах поют. Чтоб десять голосов как один.
Некша вздохнул, жалея о развеянной мечте:
– Мне, заскорбышу, в святом служении не стоять.
Мгла шептал с напряжением, силясь удержать, одушевить:
– Они себе поют… мы себе…
– Ладно, – сдался Некша. – Что за проучка?
– Голос устами исходит… им работа… Вот… сделай так: пфр-р-р…
Некша попытался. Нахмурился, попытался ещё. Вышло бестолковое шлёпанье.
– А ты бороду выстави… щёки пальцами подопри…
– Пф-ф…
Хшхерше сперва давился смехом, глядя на друга, потом вдруг оскалил все зубы:
– Да он глумиться надумал!
И пнул сидевшего раба, угодив в плечо.
Велико ли дело – пинок!
Мгла свалился без звука и так, словно его самострельный болт пригвоздил.
– Да шёл бы ты уже отсюда! – рявкнул Некша. – Прибил никак!
Тревожась, он нашарил докучного кощея. Тот лежал ничком, молчал, дышал сипло, сквозь зубы. Хшхерше обиделся, назвал Некшу лягухиным сыном, влез на обрыв и был таков.
– Слышишь, паренёк… – Некша теребил замершего раба. – Ты как, бедолага?
Сам с горя выставил подбородок и, к собственному удивлению, произвёл заветную трель.
– Духу… подбавь… – прошептал невольник.
– Прь-рь-рь, – вышло у Некши.
Мгла наконец зашевелился. Очень медленно сел. Наверняка сам не радый, что заговорил с кувыками на мосту.
– Пой так… все песни… голосницы, что знаешь.
– Ладно, – сказал Некша и стал ждать, но Мгла ничего больше не добавил. – Домой-то дойдёшь?
– Угу…
Некша подождал ещё, потом вылез вслед за морянином и ушёл.
Когда шегардайцам было не о чем сплетничать, оглядывались на камышничков и их Дикий Кут. Там коренились причины всех бед, сберегались тёмные тайны, гнездилась угроза! В северных вольках привычно кивали на Коновой Вен, но от Шегардая дикомыты жили всё же далековато. А камышнички – вот они. Только плёс переплыть.
– За угол выманят, мешок на голову – ищи-свищи! – пугали своевольных детей.
Бойкие отроки шептались о сокровищах, погребённых в Диком Куту ещё Ойдригом:
– После сам не нашёл. Спутал Хозяинушко тропки, залил сушу ручьями, в болота островки выпустил.
– Да ну! Заклял, поди, клад от чужой руки великим заклятьем, а расколдовать не сумел.
И плелись широкие лапки для хождения по мочажинам. Готовились наговоры против синих огней, о́береги от неключимых луканек.
– Не про нашу честь Ойдригов клад, – ворчали с полатей деды, занимавшиеся тем же полвека назад. – Он удачника от знакомых кровей ждёт. Ему дастся.
Говорили, в Диком Куту до сих пор зреет клюква. И вместе с болотными гадами составляет пищу камышничков, делая их злыми и вороватыми. А у росянок зубастые листья вырастают в лапоть – за ногу цапнет, не вырвешься! И куга стеной стоит по берегам. Камышнички из неё плоты вьют и вежи на тех плотах ставят. Что ни стебель – маховая сажень, в полое нутро не палец – рука войдёт!
…Опасливый раб тащился Ржавой улицей, покидая зажиточные дворы. Ничтожный кощеишко, издали забавный, вблизи страшноватый. Редкие прохожие насмешливо косились. Раб всякому кланялся, шелестя неизменного «доброго господина» и неся свою бирку до того напоказ, будто здешнему люду только дел было – с него спрашивать.
Ржавая улица глядела бедной падчерицей Царской или той же Полуденной. Облокотники на мостах торчали пеньками, берега у воды каймились рудожёлтым налётом.
«Я только гляну, растёт ли там вправду эта куга. Вдруг всё врут люди, ну и ладно, и хорошо. А коли растёт, я рядом постою… рукой даже не трону…»
Ох, не надо было ему идти туда. Совсем не надо. Но можно ли устоять?
…Ибо руки уже вспоминали, как, бывало, резали тонкой пилой подсохшие стебли. Содрогаясь под маленькими зубцами, одревесневшие стволики начинали отдавать голос. Глухой, невнятный, чающий освобождения. Это рвались из куги наружу кугиклы.
Так гусли, сокрытые в еловых стволах, под порывами ветра чают рождения… звенят, поют созвучьями иных миров…
Дома по сторонам теряли ухоженную добротность. Деловитый, достаточный Шегардай как бы поворачивался иным ликом – горьким и грустным. Однако надежда обитала и здесь. Ворга, бежавшая из-под щербатого моста, вдруг распахивалась стальным узорочьем Воркуна. Давала узреть островной храм Морского Хозяина, а за ним, за бродячими полосами тумана, – тонкий, бесплотный окаёмок дворца.
Из святилища наплывала по воде песня.
Не человеческая.
Её считали одним из новоявленных шегардайских чудес.
Храмовый островок был благословлён кипуном. Целой вереницей трещин и жерл, метавших жгучие струи. Извергалось то одно ды́хало, то другое, то несколько сразу. С год назад кто-то надоумил жрецов приспособить к жерлам свистки. От пронзительных пищалок до ревунов. «Что скажешь, Воркун Киянович, Шегардаю?»
Сегодня чаще прочих трубил самый низкий ревун. Глухо всхлипывал, подвывал на пределе слуха, пуская кожей мурашки.
В точности как Наклонная башня перед метелью. «Думаешь, глупый, на другом конце света укрылся? А вот и нет. Я здесь, рядом…»
Хорошим знаком это быть не могло.
Мгла присел на обломок каменного стойка́, дал отдых больной ноге. Он уже научился ставить её так, что было всутерпь. Искалеченная лодыжка заживала с трудом. Просила покоя, а где его взять? Всё же телесное упорство брало своё, по двору он сновал без костыля. Скоро и в людях сможет, но…
«Костылики тебе защита, Надейка. Недобрый глаз от красы твоей отведут. А могут и оружием стать…»
Произнесённое слово бывает услышано. И претворено негаданно, странно, страшно. Советовал сестрёнке названой, а сам…
Осторожнее надо быть со словами.
Мгла слез с камня, привычно согнулся, заковылял дальше.
Лачуги вдоль Ржавой становились всё горестней. Уличная мостовая взялась дырами и вовсе пропала, сменившись убитым красноватым песком. Остатки сгнивших мостков… черновато-зелёная парша, наползающая с обочин… В воргах плавал туман, лез на берег. К вечеру затянет всю улицу. И тогда в нём действительно могут замаячить тени камышничков, так пугавшие Верешка.
Скоро улица кончится. Прямо за кружалом, чей шум уже глушит песнь Воркуна.
Дальше плавни, где растёт, по слухам, куга.
На подходах к «Зелёному пыжу» кощея словно руками стало тянуть назад, прочь. Наверно, это был страх. Туда ушли пить пиво Пороша с Шагалой. Разум твердил, что их там давным-давно уже не было, но загнанный зверь знал лучше. «Вот сейчас я мимо двери, а они оттуда вдвоём. Думал, спрятался?..»
Вчера Мгла впервые не заскрипел зубами, поднимая руки к стропилине в ремесленной. Дотянулся, обнял остатками пальцев… постоял, успокаивая дыхание… всё-таки не отважился на усилие. Опустил руки, стал ждать, чтобы вернулся ток крови.
Такой вот герой.
…Но из куги можно сделать кугиклы. И руки подрагивают от нетерпения, а губы уже ласкают горлышки цевок…
– Эй! Человече прохожий!
Перед глазами всё ринулось. «Место людное… смерть скорую отвоюю…»
– Куда мимо, желанный? Поди к нам, пиво пить будем.
Мир встал на место. Голоса исходили от шайки пьянчужек, развалившихся под стеной «Пыжа» на длинной каменной лавке. У растоптанных коверзней вертелись две уличные шавочки. Некрупные пушистые крысоловки, спасение города.
Мгла обернулся к бражникам – смешно, преувеличенно неуклюже. Замахал нарукавниками, подхватил, показывая, рабскую бирку.
– Да ладно, – снизошли мочеморды. – Жи́вучи на веку, ни от правежа, ни от ямы, ни от пробитого уха не зарекайся… Иди уж, бедолага, нальём!
К вечеру эта шаверень озлится и перессорится, а собаки с визгом удерут от пинков. Покамест выпитое добавляло говорливого великодушия.
Бессловесный кощей приседал и приплясывал, как учёный петух. Руками воздвигал что-то в пустом воздухе, хлопал себя через плечо. Хмель творил чудеса: его понимали.
– Надоел, знать, хозяину: во мхи посылает!
– Тропку примечай… заплутаешь.
– Ветки заламывай.
– И этих пасись… ну…
– Обизорников?
– С нами Батюшка Огонь!..
– Ни днём ни ночью не поминай!
– Ты, желанный, слыхал ли, как они, обизорники, Вязилу-санника изобидели?
– Кафтан на голову завернули, штаны сдёрнули! Избили, искровенили, под забор бросили.
– Не устыдились, злодеи, что большак уличанский… Стретные сани Йерелу Эдарговичу источит!
– Да где натекли! Не в наших задворках – возле «Ружи», чуть не в дверях.
– И что Вязила?
– А ничего. Смолчал.
– Дома сидит, ждёт, покуда затёки с рожи сойдут.
– Откуда же слух?
– Челядь шепталась, водоносы подслушали.
– С такого в било вечное бить, черёдников поднимать!
– Чтоб срам по всему городу разнесли? Оно ему надо?
Пьянчужка, первым взявшийся остерегать Мглу, под разговоры начал придрёмывать, но вдруг очнулся, воздел палец, обрёл искомое слово:
– Чудищ пасись – вот кого.
– Да! – подхватила хмельная сарынь, вспомнившая, о чём речь. – Чудищ!
– Наши собачки туда уж не суются, а промышляли, бывало.
– Охти! Самих трус берёт. Набегут да съедят.
– Пришли последние времена, чудища дикоземные в стольный город полезли…
Мгла потешно благодарил, кланялся, мёл улицу нарукавниками. Ему везло: Малюты-валяльщика среди пропойц не было. Незачем попадаться на глаза Малюте. Это не Верешко, готовый хотя бы дослушать смиренные объяснения. Мол, пришёл дорогу разведать, вдруг сын хозяйский однажды пошлёт отца выручать… Верешко накричит, не ударит. У Малюты даже для сына кулаки всегда наготове, а уж для раба…
Последние дворы, отмечавшие границу Отоков, стояли пустые. Деревянные срубы давно пошли на дрова, каменные подклеты – на поновление чьих-то домов и амбаров.
Здесь кончалось всякое подобие улицы. Ржавая словно ныряла в красно-бурую землю, подарившую имя. Ещё шаг, и под босыми ступнями чавкнула даже не человеческая тропа – мягкая торёнка, оставленная звериными лапами. На кустах лишайник махрился гуще листьев, но кусты не сдавались. Воевали, норовили растеребить ветхую гуньку. Хвалились очёсками чьей-то шерсти, повисшими на цепких шипах…
Ветер целыми па́облаками гнал туман с Воркуна. Белёсые волны то напрочь кутали заросли, то населяли их маньяками, бродячими, зыбкими. Над ёрником плыли в прыжках белые молчаливые волки. Отращивали сквозистые крылья, забывали о тверди. На смену шествовали коренастые витязи с клубящимися бородами, в широких плащах, раздувавшихся, точно паруса над Кияном…
Здесь как будто царила вечная осень. Но не слякотная, предзимняя, а такая, когда из палой листвы ещё может вылезти свежий росток. Мгла давно не видел столько зелёной жизни. Жизни угнетённой, придавленной холодом, вечными тучами… и всё равно чреватой мощью весны. В воде юрила шустрая мелочь, распускались красноватые и зелёные нити. Камни-шкельи, торчавшие с матёрого дна, стояли в бархатных шубках. Пупыши, измельчавшие папоротники… в топких заводях – ситник с болотником и рогозом…
Куги не было.
Мгла положил себе ещё сто шагов ходу вглубь Кута, а там уж смекнуть, надо ли разведывать дальше… когда в животе зародилось и разрослось беспокойство, неуловимое, как прядка тумана.
Всё вдруг стало казаться неправильным. Подменным, тревожным. Исполненным зловещего смысла.
«Чего здесь-то боюсь?.. Заплутать? Напугали щуку протокой. Домой припоздать, милостивому хозяину под руку угодить?..»
Вечером это оскорбление отцовства может вовсе не вспомнить, что у него есть раб. Будет мешком висеть на плече сына, непотребное, провонявшее…
…Запах!
Мгла повёл носом, уже зная, что́ ищет. И в самом деле уловил душок свежей собачьей кучки.
Сколько раз этот смрадец становился для него благой во́ней! Веял с полозновицы, указывая близость упряжки!
Мгла заново стал отсчитывать сто шагов, которые, может быть, выведут его к куговнику.
Тут же сбился.
Если верить мы́чкам разбросанной шерсти, здесь ломилась ёрником станица здоровенных зверей. Шла россыпью, вычёсывая колючками шубы. Тешилась то ли охотой, то ли игрой.
Стая была совсем рядом. Немного дальше рубежа, что он положил сегодняшнему разведу.
И впрямь пора убираться.
Ещё десяток шагов…
На ветке, унизанные прозрачным бисером влаги, качались в воздухе волоски.
Долгие, тонкие завитки позолоченной меди.
Мгла пошёл дальше, забирая вправо, под ветер.
Красться незримо, неслышно, как он лучше всех когда-то умел, получалось с трудом.
Стая отдыхала ровно там, где мысленно поместил её Мгла, но перво-наперво он увидел девчонку. Полугодьё лет четырнадцати, в застиранной, заношенной одежде чернавки. Каким чудом взмыла на шкелью в два своих росточка – поди знай. Там и сидела уточкой, съёжившись, обхватив руками коленки. Мгла видел только спину да косу веником по спине. Роскошную, медную с золотом, наполовину растрёпанную.
У подножия камня в тепле и безопасности покоились звери.
Мощные, матёрые псы частью спали, блаженно раскинувшись во мху: здесь не было нужды прикрывать хвостом нос. Привыкшие грызть снег – лакали из ручейка. Лениво играли. Дробно щёлкали челюстями, уткнув нос в пышный мех… Каждый мог небрежным прыжком снять с насеста бессильную от страха добычу. Не прыгали, даже не лаяли. Только порыкивали, стоило девочке шевельнуться. А присматривала за станицей суровая, опытная сучилища. Белогрудая, в рубашке из всех оттенков бирючьего, бусого, дикого. Лежала, вылизывала переднюю лапу. Царственная, непререкаемая, свирепая…
– Шурга, – еле слышно выдохнул Мгла.
И тем безвозвратно выдал себя.
Молодая сучонка, дозорная стаи, выскочила насупротив, залилась истошным лаем. Остальные взвились, подброшенные сполохом. Мгла встал на ноги. Пошёл через поляну.
Кобели рванули навстречу! Остановить, взять в кольцо! А там – уж как царица прикажет!
Рыжий «подвоевода» первым ткнулся в невидимую препону. Озадаченно сел. Что-то пробурчал, заскулил, оглядываясь на Шургу. Другие кички́ тянули носы, неуверенно виляли хвостом.
«Запах! – мог бы снова сообразить Мгла. – Шурга помнит, но остальные откуда?..» Не сообразил. Не задумался. Напрочь забыл даже девочку на камне. Забыл удивиться, почему она не отозвалась ни звуком.
Серая псица неровным скоком плыла к нему, разгоняя туман на рваные вихри. Мгла начал опускаться на колени, не успел. Налетела, опрокинула в мох. Грозная владычица стаи пищала, плакала, ликовала, языком смывала шрамы с его лица. Захлёбывалась, рассказывала обо всём сразу. О ненавистной руке, так сладко хрустнувшей на зубах. О вольной жизни, добыче, охоте. Ещё о чьей-то руке, о пахнувшем-как-ты, никак не поспевавшем за стаей…
О том, что теперь всё будет хорошо.
Мгла улавливал четверть, разумно воспринимал осьмину. Время текло вспять, ему снова было семнадцать, он гордился первым большим орудьем, великим служением, доверием учителя… мечтал вернуться домой…
Неловкое движение передавило больную жилу в плече. Мгла дёрнулся, возвращаясь в себя.
Человек и псица одновременно вспомнили о несчастной девке на камне и посмотрели в ту сторону. Шкелья была пуста. Беглянка улучила мгновение и скрылась, никем не преследуемая. Лишь чёрная сучка-дозорная побежала было за ней, но скоро отстала.
Через полторы седмицы торговое становище в Устье опять всполошилось, как всегда при появлении сторонних людей. К шатрам боярина Нарагона примчался резвый мальчишка:
– Важный господин с бедовников едет! Четверы саночки гонит! Знамя подняли – рожок да перо!
Старший рында наградил вестника сухарём, прокалённым по ту сторону моря.
– Неужто молодой Грих пожаловал? – хмыкнул Болт. И спросил Галуху, единственного здесь способного судить о нравах двора: – Это так теперь принято уговорных сроков держаться? Видно, ты прав – от самого Выскирега, поди, ни подола не пропустил…
Он не был дома полных три года. Мадана, во дни его отъезда сущего сопляка, знал больше по рассказам Галухи. Игрец тихо проклял свой слишком длинный язык, а толку? Пролитого не поднимешь…
Приезжих направили мимо купилища, прямо к стоянке «аррантов». Едва остановились возбуждённо гавкающие упряжки, из вторых саней выскочил нарядный юнец – и, неловкий на отвыкших ногах, пошёл к Болту, раскрывая объятия:
– Добро и удача тебе на земле предков, щитоносный предводитель Нарагонов, доблестный брат мой Болт!
Болт сделал полшага навстречу:
– И тебе добро, государев скоротеча, наследник Грихов, неутомимый Мадан.
На царском пиру Болт сидел бы изрядно повыше Фиринова племянника, однако здесь, у края земли, не лицо степенством считаться. Двое вельмож обнялись по-братски.
– Борво! Люди притомились в гоньбе, помоги им с палатками. И пусть ставят котёл.
Болт не пенял Мадану за опоздание, тот сам повинился:
– Это я должен был встретить тебя и помочь с высадкой…
– Не оправдывайся, брат. – Болт вскинул ладонь. – Ты вправе гордиться собой. Мне ли не знать, что за притчи подстерегают в дальнем пути! Множество гонцов сгинуло, так и не добравшись до цели, а тебя дорожные невзгоды лишь чуть задержали.
Мадан снизу вверх, с зарождающимся восторгом смотрел на мужественного бывальца.
Галуха тем временем заметил, что Мадановы спутники шли как будто двумя отрядами, притом очень неравными. Сытые, крепкие порядчики, ради прибытия накинувшие полосатые плащи… и вереница каких-то ходячих глодней, иссохших от голода и мороза. Игрец пригляделся к ним со смесью любопытства и отвращения, даже вспомнил отступника, спасённого Непогодьем…
…И ниже пупа расползлись ледяные нити: он узнал этих людей.
Ялмаковичи!..
Отпущенные Сеггаром в жестокое никуда, они всё-таки выжили.
И пришли спросить с Галухи за всё, что он намолол Болту.
Руки сами поднялись заслонить горло…
– Я бы подоспел раньше, но странствующий обязан попутью, – наполовину винился, наполовину хвастался Мадан. – Я уже оставил за левым плечом взглавье здешнего берега, рекомое Сечей, когда нам перебил путь след вот этих людей. Я велел разыскать бедующих и подать им помощь, и когда это было сделано, они вложили свои руки в мои. Я счёл их достойными присяги, ведь это витязи из Железной дружины, чьё ратное счастье померкло возле той самой Сечи… Оттого вышла задержка: с ними раненый.
Рядом с Маданом почётными рындами высились порядчики Новка. Ялмаковы сироты суетились поодаль – раскидывали палатку, несли кого-то под кров.
Болт кивнул с безупречным вежеством:
– Великодушие и стремление привлекать достойных суть черты истинного вождя.
– Кому присущи эти благородные черты, как не тебе, – подхватил Мадан. – Твои окольные, я смотрю, тоже молодцы один к одному.
– Моих па́робков ковала суровая Аррантиада, где есть место лишь сильным… – Могучий Борво приосанился, и за ним подначальные, а Болт, глядя на ялмаковичей, задумчиво продолжил: – Вот бы знать, чья рука железо согнула?
Мадана удивило любопытство боярина к таким мелочам, как свара вольных дружин, но раз Болт хотел знать, ему следовало ответить.
– О том ведаю лишь понаслышке… Эй! Добрый господин слово о Сече слышать желает!
Мятая Рожа подошёл с воеводой Гориком, они держались друг дружки:
– Благополучия на четырёх ветрах твоему высокоимёнству, щитоносец древнего рода.
Болт обратился к старшему:
– Что привело вас, добрые витязи, под боярское знамя?
Паробки, любопытствуя, подступили поближе.
– У Сечи мы сошлись с дружиной Сеггара Неуступа, и счастье отвернулось от нас. – Голос Мятой Рожи скрежетал ровно, безжизненно. – Сеггар стоял крепче в тот день. Мы не удержали знамени и не уберегли воеводу.
Болт поднял брови:
– Кто сумел сразить могучего Лишень-Раза?
– Наш отец был последним, оставившим поле. Он метнул в Неуступа топор, отмщая за поражение. Тогда из облаков слетел симуран и разорвал Ялмака.
– Симуран?.. Да кто их видел после Беды?
– Мы все видели. И сеггаровичи с кощеями.
Борво сощурил голубые глаза:
– Легко кивать на тех, с кем мы в море разминулись…
– И кто новый след ушёл пролагать.
– Галуха! – вспомнил Болт. – Эй, игрец! Видел ты симуранов у Сечи?
Пришлось Галухе выбираться из-за шатра, где он надеялся пересидеть эту встречу.
– Господин… не вели казнить… – Губы были чужие, голос противно дрожал, взгляды ялмаковичей целили в горло. – Я тогда об избавлении молился… живота не чаял… ни головы поднять…
Болт отмахнулся и учтиво кивнул Мятой Роже:
– Нет причин сомневаться в слове витязя из Железной дружины.
Его подручные оказались далеки от подобного вежества. Так всегда: дворня делает то, что господину не рука, не лицо, не обычай. Борво с молодыми паробками стали посмеиваться:
– Пёсина, бает, крылатая разорвала?
– Хороши витязи, шавок забоялись.
– Так вот кем нас гудила пугал!
– Храбры только беззащитным головы сечь.
– Даже гусляра, слыхать, убили за что-то…
Болт поглядывал то на своих, то на медленно звереюших ялмаковичей. Не вмешивался.
– Изоржавела Железная! Коржавая стала.
– Дед сказывал, в нашей деревне иней называли куржавиной.
– Вот вся и потаяла от пёсьего рыка.
Эти люди родились за Кияном, чем и гордились, но корни тянулись из андархского Левобережья. Слова оставались понятны, хотя выговор постепенно чуждел.
Сейчас зарежут, понял Галуха. Объявят виновным и… «Гусляра убили, слыхать…»
– А у нас плюгавцев звали коржавыми.
– Уродов противных – коржавищами!
– Кто воняет – коржит…
Ялмаковичи угрюмо молчали. На побеждённого всяк лаять горазд. И они стояли живые, а Ялмак ушёл под киянский лёд с отъеденной головой. Что можно ответить на правду?
– Будет вам, – сказал наконец Болт.
Остановил своих, как отец – разошедшуюся ребятню. Мадан смотрел снизу вверх, завидовал. Мог он вот так придержать витязей, давших ему присягу? Нутром чувствовал – нет. Зато сам с радостью принял бы водительство Болта.
Всё же один из паробков презрительно запустил:
– А какой ещё быть дружине, когда воевода негоден.
Насмешки затеялись по новому кругу.
– Рыба с головы тухнет.
– Одна слава, что Лишень-Раз. Топор метал – прометнулся, вражишку бил, бил, не убил…
– Живот на собачьи зубы сложил! Гав, гав!
Поношений приёмному отцу Горик не стерпел:
– Слышь ты, разбаба!.. Поди, безотцовье, отика лаять!
И шагнул вперёд. Мятая Рожа вытянул руку. Горик наткнулся, остановился, трезвея. Паробки обидно засмеялись:
– От раздевули слыхали. Старшак за отца встать не даёт!
Мятая Рожа сплюнул наземь.
– Иные только способны из-за боярской спины гавкать.
Мадан в растерянности смотрел на Болта. Кажется, пора было что-то сделать или сказать, явить себя вождём, но как? Боярин Нарагон погладил усы. Он развлекался.
– А что, брат мой? Дадим нашим еро́хам молодечество испытать? Иначе ведь не уймутся.
– Ну…
– А то вишь, волю взяли языками молоть. Пенял, не послушали! – Он зыркнул на своих грозно, но и с гордостью. – Думают, спесивцы, на нашем берегу мужи не родятся. А если ответ попросят держать? Ответишь, Дотыка?
Вперёд выступил крепыш, годный Борво в младшие братья:
– И отвечу, батюшка, и сам ответа спрошу.
Мадан кивнул. Мятая Рожа убрал руку. Горик вздохнул, словно тяжесть с плеч сбросил. И улыбнулся, впервые со встречи на морозном бедовнике. Улыбка вышла волчья, беспощадная. Мадан смотрел с бьющимся сердцем. Сейчас он увидит, каков в настоящем деле его человек. Его человек!
Быстро приготовили круг.
В знак раздора место подмели двумя вениками. Один свили из зелёного камыша, на второй не пожалели тонких лучин.
Вы постойте, погодите, о́блаки бегучие.
Вы умолкните, улягтесь, ветры буйные.
Утишитесь, волны грозные, на море-Кияне.
Как по первовременью из волн чудный остров восстал.
Как уж Перводрево могучее до небес поднялось.
Брали сильные Боги от того Древа пруто́чки.
Зелен прут живой – на долгую жизнь.
Мёртвый прут сухой – на неминучую смерть…
Болт спросил деловито:
– Чем биться выйдете?
Он распоряжался с видимым удовольствием, чаял славной потехи. Мадан тосковал, топтался, чувствовал себя простым позорянином, ждал срама, завидовал спокойствию и веселью старшего «брата».
– Безоружны не ходим, – заулыбался Дотыка. У него поперёк чресл висел хороший кинжал с рукоятью в бирюзе. Бирюза была яркая, красивая. Верный знак, что кровью умывалась исправно.
– В чем застали, в том и судись, – отозвался Горик сквозь зубы. При нём был виден только поясной нож, а взгляд как упёрся в Дотыку, так и не покидал его.
…Стали землю подпахивать, приговаривать:
«А чьё дело право, тому прямо глядеть.
А чьё дело право, тому бить сплеча.
А чьё дело право, тому верх держать…»
Оба веника закинули далеко в Светынь, они закружились, быстро уплыли.
– Как драться уговоритесь? – будто лакомясь, продолжал Болт. – До первой крови, до пощады, на смерть?
Дотыка засмеялся:
– С него, блёклого, поди, кровь-то не потечёт.
На Горике одежда впрямь висела как на шесте. Он сказал:
– Повинись, кичень, памяти Ялмака, иначе щады не дам.
– Сам щады не запроси, неключимыч!
Горик промолчал.
Ты, Земля Матерь, ты, Отец Небо!
Ты, батюшка Белый Свет о четырёх вольных ветрах!
Узрите правду нашу, с кривдой рассудите её…
Спорщики стояли натянутые, разделённые двумя аршинами выпаханной земли. Их замкнули в круг, отсыпанный угольями из жаровни. Окончив вещбу́, паробки поймали Галуху, успевшего тихо отступить с глаз. Принесли из шатра уд, сунули в руки:
– Играй давай.
– И… что… мне?
Ошибись с выбором, потом скажут – одному на руку играл, другому под руку.
– «Царь молодой на рать скачет», – велел Болт. – Знаешь ли?
Галуха знал. Надев на плечо обязь уда, страшным усилием отвёл руку, тянувшуюся взять заглавное созвучье «Самовидца»… повёл величавую голосницу. Загремели по гулкой земле неистовые копыта, хлынули, сметая лесных дикарей, всадники будущего Эрелиса Первоцаря…
Галуха играл, крепко зажмурившись. Не видел и видеть не хотел, что происходило в кругу.
– Да начнёт… – подал голос Болт Нарагон.
Аррант шагнул, хватая бирюзовую рукоять. Горик согласным движением уловил его правую руку, заставил глубже вбить клинок в ножны. Дотыку начало разворачивать. Не смекнув, что случилось, он пытался силой вырвать кинжал, когда Горик метнул левую пятерню за плечо, в откинутый куколь. Полетели прочь короткие ноженки. Трёхлезвийный нож-колодей оскалил среднее жало… сверху вниз куснул Дотыку в зашеек.
– …ся бой, – договорил Болт Нарагон.
Тело паробка сползло наземь, податливое и мёртвое.
Было слышно, как тосковали над берегом голодные чайки.
– Крив был сей человек, – невозмутимо приговорил Болт.
– Ярн-яр!.. – Остатки Железной отозвались с такой неожиданной мощью, что Мадан даже вздрогнул. Клич прогремел торжеством сбывшейся мести, отчаянно и прощально.
Болт прохаживался как ни в чём не бывало, теребил усы. Поглядывал на ялмаковичей как на сокровище, угодившее в негожие руки.
Борво из медного стал серым. Он-то уши развешивал, внимая байкам про то, будто дедовский берег больше не рождал храбрецов, лишь заскорблых кощеев! Всё враки? Или это он сам перехвалил подначальных?.. Святой круг разметали. Борво встал на колено, расстегнул пояс Дотыки, молча преподнёс его Горику.
– Пошли Есеню обрадуем, – сказал Мятая Рожа.
Горик пошёл за ним, неся почётную добычу.
Из палатки в лица дохнуло теплом. Молоденький отрок Озима, ходивший за раненым, теплил жаровню. Унот с таким отчаянием обернулся навстречу старшим, что те застыли на месте. Озима держал воина за руку, беспомощно повторяя:
– Дядя Есеня… дядя Есеня…
Есеня, столько раз просивший бросить его в снегах дикоземья, не отзывался. Мятая Рожа припал на колени, поднёс к ноздрям лежавшего шерстинки, выдернутые из одеяла. Шерстинки не затрепетали. Мятая Рожа покачал головой и бережно закрыл старому другу глаза:
– Что ж ты сам нас бросил, Есенюшка? Да ещё теперь, когда стало всё хорошо…
Когда Некша пришёл снова, раб валяльщика долго не хотел открывать.
– Хозяин… накажет… – шептал он сквозь решётчатое окошко в калитке. – Дел… много…
Он боялся. Даже у решётки стоял бочком, смотрел искоса. Изведав битья, повторения не хотел.
– Да я тебя, полохало дурное, не бить пришёл, благодарить!
Хотя дурным чувствовал себя сам Некша. И Клыпа, сопровождавший слепца вместо задиры-морянина. Скажи кому, чем занимались, ведь засмеют. Благодарили, уговаривали – чужого раба!
– Добрый господин…
– У меня попевки ласточками взлетали! Где горло хрипело, ныне звенит! Дашь науки ещё?
– Этот раб… ничего… не…
Окошечко начало закрываться.
– Я даже голосом вынес, – уже понимая, что толку не будет, взмолился Некша. – Где прежде дудка подхватывала!
Клыпа живо достал гусли, носимые, по обыкновению, под плащом, на плетёной верёвке. Вложил пальцы меж струн, через две. Извлёк одно созвучие и другое, показывая: вот тут Некша о прошлом торговом дне спотыкался, зато уж теперь!..
Гусли были слажены по его собственному разумению. Пальцы вверх, пальцы вниз – ухвати только распев, любую голосницу худо-бедно сопроводишь. Клыпа даже две верхние жилки со шпеньками снял за ненадобностью. Убрал про запас.
Чуткий Некша позже клялся: при звуках струн кощей сдавленно охнул, словно у него все зубы враз заболели. Окошечко закрылось.
– Э-эх! – бросил Клыпа досадливо.
Некша привычно взял его за плечо – идти прочь. В калитке щёлкнул засов.
– Доброму господину… – кланяясь, прошептал раб, – на торгу… шпенёчки кто-то задел…
Клыпа нахмурился. Ему было гоже. Некша сказал с облегчением:
– Так пошли выправим. Мы сухариков захватили.
Для певческих тайнодействий отправились к уже облюбованному обрыву. Этот берег звался Гнилым: ветер часто отгонял воду с за́плесков, обнажая чёрные топи. Ныне, после двух дней моряны, каменную гряду подтопило. Тут Некше пригодилась и нелюбимая палка, и помощь обоих поводырей, но он едва замечал.
– Ты, Мгла, кудесы творишь! – поведал слепец, распираемый хмелем первых успехов. – На чём прежде сипел, ныне серебром блестит, жемчугом катится! Куда вчера крыльев не было долететь – сегодня перстами касаюсь, завтра накрепко ухвачу!
Кощей помалкивал. Его плечо под рукой Некши ощущалось твёрдым, надёжным. Рамо человека, привыкшего быть сильней многих. Где жалкий урод из россказней собратьев-кувык? Хромой, беспалый, ветром шатаемый?.. В другое время Некша задумался бы, но не теперь.
– Ты молви, кощеюшко, тебя как наградить? Мы, ясно, не старцы кутные… но скатёрочку в уголке разостлать можем!
– Добрый господин… этого раба… хозяин… досыта…
– Ты, может, выкупиться подумываешь? Золота горстями не посулю, но щепотку чешуек…
Мгла озадаченно притих. Так, будто мечта с ликованием вынуть бирку из уха вовсе не посещала его.
– Я просто… чтобы ты… пел, – выдавил он наконец.
Некша продолжил увлечённо:
– А то слово в потешке! Где надо вверх для украсы, да я никак допрыгнуть не мог! Ан взял и вывел вдруг как по маслу! Слушай вот: он объехал целый све-е-ет…
Тут певца ждала обидная неудача. Голос, ещё не освоившийся в прозрачных высотах, ёкнул, сорвался.
– Ну вот… – протянул Некша обиженно, как ребёнок после сна о небесах, убедившийся, что наяву летать не способен. – А я радовался, дурак!
Мгла остановился. Босым ступням нипочём была россыпь битого камня, некогда скреплявшего вал.
– Смог раз… сможешь… ещё! – Глаза кощея горели двумя болотными огоньками, спотыкливый шёпот не бременился опасливыми почётами, звучал как приказ. – Наклонись… руку на живот… улыбнись… брови задери…
Клыпа, спохватившись, прикрыл рот. Вот за такие советы раба отпинал Хшхерше, да правильно сделал!.. Позже уверенность дала трещину. Теперь гусляр не знал, чью сторону взять.
– Пробуй!
Некша попробовал. Голос не взмыл сочно и вдохновенно, как вчера на торгу. Прозвучал жидко, блёкло… но всё-таки вытянул верно. А красу-басу́ – наживём!
Некша распрямился, улыбаясь уже не вымученно, а от уха до уха.
– Я тебе… – начал раб, но слепой вдруг стиснул его руку:
– Погоди… люди там.
– Люди, и что? – заворчал Клыпа. – Коверькины посовестные по бережкам не таятся, а прочие Воркуна не купили!
Пока шли, его решимость успела показаться зряшной каждому из троих. Правда, не настолько, чтобы искать нового места. А с полусотни шагов Некша проговорил уверенно:
– Дети там. Двое.
Когда приблизились, под обрывом стала видна лодка-челпа́нка, вынутая на песок. Маленькая, почти круглая. Остов, сплетённый из крепкой лозы, обшитый промасленной кожей. Такие некогда плавали по всему Воркуну, но при андархах не прижились в рыбацких ватагах. Ныне их видели только в…
Парнишка, сидевший на камне, вскочил как пружина. Подхватил острогу с костяным жалом.
…В Диком Куту.
У камышничков.
Отрок, исподлобья взиравший на удивлённых кувык, был столь же чужим по эту сторону Воркуна, сколь сами кувыки были бы в его родных плавнях – достань им безрассудства туда забрести. Кто-то знал камышничков потомством нищих, сбившихся за болотами в подобие племени. Кто-то – осколком первонасельников Левобережья, не сдавшихся Ойдригу. Парнишка стоял, равно готовый к драке и к бегству. Одёжа – крапивная домоткань, повадка вольного дикаря.
Он прикрывал собой девочку. Наряды линялые, перешитые: чернавка из небогатого дома. Лишь горела медным златом коса, на диво обильная: чесавши, гребень изломаешь, любовавшись, разум утратишь.
По пушистой косе и узнал её Клыпа, было растерявшийся при виде камышничка:
– Ракитушка! А ты что здесь потеряла?
Возглас, движение нарушили шаткое равновесие. Паренёк стремительно толкнул подружку к лодчонке:
– Греби! Я доплыву.
Водица в матёром Воркуне плескала стылая, не то что в ласковой ворге, но ему ли бояться!
Девочка пала на колени, кланяясь в землю, безгласно размахивая руками. Она была даже не шептунья, как раб валяльщика. Вовсе немая.
– Молит… тайну сберечь… – прошуршал Мгла. Он пристально смотрел на девочку, на её губы. – Безмерными… службами… сулит отслужить…
На песке, на чистой тряпице, лежала только что выловленная пеструшка: голова долой, хвост плескать норовит. Подростки собирались полакомиться.
– Разве мы злодеи какие, де́вице красной вослед худую славу пускать? – покривился Некша.
Клыпа разглядел рядом с рыбиной горсть серой соли. Дармовой, с ближнего кипуна.
– У вас, ребята, соль, у нас хлеб! – Гусляр показал торбочку сухарей. – Нам не золото друг от друга стеречь, нам, людям мизинным, дружество заповедано. – И улыбнулся. – Оставь воевать, свет грозный камышничек. Твою Ракитушку здесь ни полсловом не обесчестят.
Пока вечеряли, да и после, дикий пловец не промолвил громкого слова. Держал подруженьку за руку, а на троих взрослых поглядывал с опасливым любопытством, как на выходцев баснословной закиянской страны.
Два Шегардая существовали один для другого как бы за пеленой. Можно было родиться и постареть на Лобке, в глаза камышничка не видав. И так же, наверно, многие изживали век в Диком Куту, благо он простирался далеко за Ойдригову стену – сколько покрывал тёплый хвост зеленца.
Дети плавней просачивались на городские окраины. Шаечками, в сумерках, по ночам. Поживлялись, уносили что плохо лежало. Шегардайские богатеи выезжали в Дикий Кут охотиться. И тоже особо вглубь не совались.
– Ты мне науку дать обещал, – напомнил Некша кощею. – Чтоб я, значит, вверх-вниз голосницей похаживал! Лёгкими ножками по ковровым ступенечкам!
Камышничек уставился во все глаза: от еле шепчущего певческой премудрости ждут?.. Девочка и так неотрывно смотрела на раба, скромно сидевшего в стороне. Он редко поднимал голову, пряча обезображенное лицо, взгляд поймать было трудно. Однако ей удалось.
«Как ты понял меня?» – спросили нежные девичьи уста.
«Я умею».
«Ты их правда учить будешь?»
Рубцы на щеках болезненно натянулись – он почти улыбнулся.
«Увидишь сейчас».
«А меня говорить выучишь?..»
Безмолвные речи произносятся быстро, куда быстрее обычных. Мгла кивнул, повернулся, руками показал Клыпе: давай гусли. Клыпа с готовностью вытащил вагуду. Кощей взял бережно, нарукавниками. Повертел, приметил заклеенную надсадину.
– Смелый ты… в гусли играешь…
– А что?
– Так мораничи… жрецы строгие…
– Они одной улицей, я другой. Я им перед храмом хульных песен ведь не ору? Не ору. А они на торгу помалкивают.
– Царь Аодх в гусли играл, – напомнил Некша нетерпеливо.
Кощей указал пустые отверстия для шпеньков. Клыпа надулся:
– Для красы сделаны. Толку с них? – Мгла собрался что-то сказать, не успел. Клыпа вздумал разобидеться. – Я двумя пятернями песни играю, а ему, вишь, недостаёт! У самого вона перстов по одному на ноздрю!
Мгла торопливо спустил засученный было нарукавник. С рабским поклоном протянул гусли «доброму господину».
– Ну тебя, Клыпа! – восстал напряжённо слушавший Некша. – Ты, пиявка, сюда напросился, чтоб вместо Хшхерше мне учение портить? Ещё драться полезь!
Клыпа буркнул:
– И полезу, как изломает…
– Он мне глотку от надсады избавил, небось гуселькам урону не сделает! А то как хочешь! Сам себе играй, сам подыгрывай!
Клыпа выпятил бороду:
– Слыхано от соловушки шегардайского…
Однако гусли вернул.
Пришлось вновь тянуть рукава, являя жутковатые клешни, торчавшие из намотанного тряпья. Чуткая девочка сразу подметила, каким усилием он понуждал двуперстия к работе. Но – понуждал. Взывал к силе, которой некогда обладал. Поворачивал гусельные шпеньки, добиваясь верного звука…
Молчаливый камышничек взял толстый прут, принесённый волнами. Сбил песок, вынул ножик, начал строгать.
Клыпа ревниво наблюдал за кощеем.
– Угораздило кому попало гусельки вверить! – разворчался он наконец. – Умаюсь через твои проучки туда-сюда слаживать…
– Так не вверял бы! – осадил Некша. – А в руки дал – помалкивай!
– С чужого коня… – приподнялся было Клыпа. Хотел продолжить: «…среди грязи долой», не пришлось. Мгла добился нужного голоса от последней струны, сам подал гусли. Клыпа схватил их как отбитое в схватке сокровище, даже отвернулся, закрываясь плечом. Привычно сунул пальцы между струн. Взял книзу, ударил… взял кверху…
– Ты мне тут что начудил? А ну сделай как было!
– Погоди! – вскинул руку Некша; он что-то услышал.
Не чая объяснить, Мгла подобрался к гусляру на коленях. Снял его персты с деревянной палубки. Утвердил их на струнах, через одну, а большой палец – щепотью. Сам провёл сверху вниз… снизу вверх…
– А ещё? – жадно, севшим голосом спросил Клыпа.
Теперь услышал и он.
У облезлых, бросовых гуселек прорезался голос. Привыкшие бессвязно юродствовать – заговорили. Отозвались волнам, бежавшим на берег… песне, что взялся напевать Некша…
Мгла переставлял руку Клыпы, менял хватку, сплетая перстный узор. Кощей и кувыка выманивали из гуселек созвучие за созвучием, вдвоём делали то, что Клыпа будет повторять сам, а Мгла в одиночку не сделает уже никогда.
– Злодей ты! – неверным голосом вымолвил наконец Клыпа. Некша позже будет клясться, что якобы Клыпа распустил сопли, и тот посулит прибить его за неправду. – Это ж я сколько песен!.. Всё заново!.. А поголосицу твою как прикажешь уразуметь?!
Кощей опять почти улыбнулся, мол, сроднишься, струны подскажут… Отвлекло движение камышничка.
Паренёк бросил ему в руку шпеньки. Искусно вырезанные, даже с расщепами. И уже тянул из поясного кармашка моточек жильной лесы:
– Держи, дядя, струночки.
– Навязать успеется, – свёл брови Некша. – Ты проучку мою давай!
Какое! Клыпа мигом свил петельки, продел под косточку гуслей. Шпеньки всели в отверстия, как там и были. Парнишка знал толк. Зря ли на носу челпанки гнула шею, распахивала крылья резная из дерева лебедь.
Вот наклонился к подружке, шепнул на ухо. Юная чернавушка перехватила взгляд кощея:
«Дайша тоже думает, ты выучишь меня говорить…»
«Дайша?»
«В угодья зовёт, а как мне в его вежу войти? Немую, скажут, привёл, таковы и дети родятся…»
Мгла не отвечал. Думал.
«Я тебе повязки сменю… выстираю, высушу… придёшь?»
– А нам с песнями не временить стать! – Некша, по обыкновению, взял быка за рога. – Слушай вот, кощеюшко, какую мы потешку новую сочинили!
Со второго раза раб валяльщика стал показывать Клыпе созвучья. Тот неловко повторял, сбиваясь, ахая то в безнадёжном страдании: никогда не упомню! – то в восторге: сами ошибки временами рождали украсы для голосницы – одну другой драгоценнее.
– Охти-ахти, надо замуж идти!.. А вот так если? А так?
Гусельки под руками смеялись, ощеулили, хрипели, закашлявшись. Знал ли, неся их под полой, каков станется первый шаг прочь от нищего треньканья?!
…Подспудно, в глубине души – знал! Ибо тот, у кого вовсе уха нет на меру и красу, к вагудам не тянется.
– Голоден пойду! – почти не скрываясь, всхлипывал Клыпа. – Холоден спать лягу! Посовестным голову заложу! А стальные струночки да эх прикуплю!..
– Не до нас нынче посовестным. Сами в лапти переобулись.
– Всё равно прикуплю!
Мгла внимал, опустив кудлатую голову. Наконец тронул за руку Некшу:
– Добрый господин… а слова… склад… согласия… кто обрёл?
– Так морянин, кому ещё. Он у нас зол глаголы весёлые на нитку низать.
– Стерпит ли… господин… Хш…
– Хшхерше.
– …если… красный склад… потревожу?
– Обиженных в Исподнем мире возы тяжкие возить нудят. Что на уме держишь, всё сказывай!
Кувыки объявились у Малютиной калитки тремя днями позже.
– Да мы чуть в тот же вечер не прибежали! – принялся взахлёб рассказывать слепой.
Колченогий подхватил:
– Сел я песни на новый лад переигрывать, думал, жар-птица в руки слетела, а она – фрр! Пёрышком поманила…
– Решил, поголосицу не сберёг! Подкручивать взялся.
– Напрочь строю не стало!
– К тебе хотели.
– Вечерело уже, нам, худым кувыкам, улицами угрозно…
– А оно свербит!
– А нешто сами не совладаем?
– Я петь, Клыпа шпеньки ладить…
– И наладил! Что, не возмог?
– Хшхерше, слушавши, на стенку полез.
– Морянской спесью надулся.
Мгла смотрел на одного, на другого.
«Неудача – та же удача, только скорлупка потолще…»
Так когда-то говорил Ветер.
Какое годить до уединённого берега! Клыпа вытянул из-под плащика гусли, бросил на грудь. Торопливо показал строй. Ринулся в наигрыш.
Его пальцы ещё не выучились порхать по звонким тетивам, рождая звучание в изяществе пляски, в неистовстве летучих прыжков. Заплетались, как ножки дитяти-дыбушонка при первых в жизни шагах. Где вымучивали, где выдразнивали из гуслей верные голоса.
Созвучие за созвучием.
Некша тоже не удержался – запел.
Вполголоса, медленно, помогая спотыкливому гусляру.
Что Полуденная, что Третьи Кнуты были улицы людные, деловитые. Прохожие замедляли шаги, иные останавливались.
Горбун мялся с ноги на ногу, не смел вытащить бубен, встрять в беседу голоса и струн.
Под ноги, цокая об уличный камень, вкатился медяк. Потом ещё.
Кощей бочком выбрался из калитки. Взял у Бугорка бубен, почти неслышно опробовал. Стал ударять то кончиками перстов, то костяшками. Заставил рокотать далёким прибоем, па́зыками живой весенней грозы. Горбун вроде уловил меру, потянулся за бубном… ждал ли, что калека-раб, прячущий серыми колтунами уродство, пустится в пляс? Учинит вдруг ломание, как поединщик перед схваткой на мостике? Пройдётся по гудящему ко́лу запястьями, локтями, плечами, коленями, давая голосу бубна всё новые краски…
Бросит вагуду Бугорку, шмыгнёт обратно в калитку.
Когда стало ясно, что в жилом покое скоро не станет места от книг, Лихарь просто перенёс свои занятия в книжницу. Учеников с их лествичниками, судебниками, хвалебниками сперва разогнали по углам, потом выдворили в пустующие палаты, чтоб не мешали. На большом круглом столе, под немигающим взором Матери Всех Сирот, стопками громоздились книги совсем иного свойства. «Свойства морских гадов» попирали «Перечень териаков», с них грозило упасть «Слово о снадобьях отравных и противотравных»…
– Учитель, орудники вернулись! – сунулся в двери дозорный. – Пороша с Шагалой к воротам бегут!
Лихарь с видимой неохотой отложил «Роспись болотным травам северных украин Андархайны».
– Веди сюда немедля.
И они явились, покинув только лыжи, толстые кожухи да кузовки с остатком припаса. Румяные, разгорячённые быстрой гонкой вобрат. С искрами снега, тающего на волосах.
– Славься, Владычица! От воли её, по слову твоему, нашим радением!.. Вот, учитель. Исполнили.
Лихарь принял закрытый чехольчик. Удостоил орудников мимолётного взгляда.
Пороша и Шагала стояли вытянувшись, прижав к сердцу кулаки. Говорили одним голосом, таращились, кажется, на один и тот же камень в стене.
Отрада учителя, гордость воинского пути!
Приняли повеление, убежали, исполнили, возвратились. Живые, здоровые, бодрые. Хоть сейчас опять на орудье.
Откуда же ощущение ненадёжного льда под ногой?
Лихарь посмотрел на образ Владычицы. Всё-таки Аргун Ляпунок был истинный богописец. Женщина с величавым одухотворённым лицом собирала к себе детей, одетых очень по-разному, от парчи до нищенской гуньки. Открывала перед ними книгу и в ней – мир, полный чудес. Глаза, выписанные с едва ли не пугающей живостью, проницали самую душу. «Матушка, надоумь…»
– Учитель, мне уйти? – вполголоса спросил Беримёд. Он только что принёс очередную стопку книг и листал самую толстую, ища потребное Лихарю.
– Останься.
Беримёд кивнул, склонился над рисунком шипастой рыбы, а Лихарь снова повернулся к орудникам.
Он знал обоих ещё до их прихода в Чёрную Пятерь. На то был стенем Ветра, чтобы унотов наглядывать.
Чехольчик лёг на стол.
– Жду повести вашей.
Пороша начал без промедления:
– Сыскали мы, значит, песнотворца, как ты велел… Этот Кербога по-прежнему слагает только дозволенное, иного мы не слышали ни от него, ни от других. Сколько можно судить, он любим мирянами за благоверие и благонравие, но большой ватаги не держит, с ним только дочь и старик. Нас он принял, как подобает прощённику, скромно и боязливо. Потом, как ты и предвидел, стал вопрошать, и мы поведали необходимое. Кербога выговорил седмицу срока…
Образ Владычицы на стене чуть заметно покачивал головой в огнистом венце: «Не утаишь, не утаишь…» Пороша старательно обходил его взглядом.
– …И был вновь разыскан нами в Линовище, где пел на празднике отпускания обетованных. Мы забрали то, что он дал нам, и…
– Хотён был уже там? – перебил Лихарь. – С поездом?
– Нет, учитель. Он, наверно, только сейчас подходит туда. Миряне взяли обычай пировать и прощаться заблаговременно… чтобы не оскорблять бабьим рёвом уход под руку Владычицы. Вот… Приняв грамотку, мы сполна заплатили Кербоге, как ты велел, и побежали домой. На том всё.
«Не утаишь…»
Лихарь прошёлся по хоромине туда-сюда. Беримёд поднял голову от книги, ожидая чего-то. Лихарь остановился, резко бросил:
– Ты не рассказал, как дела у наших верных в Кутовой Ворге.
Орудники вздрогнули от неожиданности: как? откуда?.. Даже это у них вышло разом и так одинаково, что Лихарь усмехнулся:
– Я должен поверить, будто вы седмицу в снежной норе мурцовку сосали? Когда рядом волька с тёплыми избами?
Пороша сглотнул.
– Кутовая Ворга, где тайные воины всегда находят пищу и кров, кланяется великим поклоном дому Владычицы. Им как раз принесли письмо от среднего сына, что теперь жрецом в Шегардае, и большак дал мне читать его. Сын пишет: город бывает захвачен метелью, но по молитвам святых людей наказание вновь умягчается… Не обессудь, учитель, я просто хотел сперва рассказать, как исполнялось орудье.
Лихарь ждал, чтобы прозвучало «…и на том воистину всё», но смущённый Пороша просто умолк, а великий котляр вдруг понял, что́ было не так.
Шагала, вечно алкавший внимания и похвал, ни разу не влез с обычным «А я!..».
Лихарь вновь с головы до пят оглядел обоих орудников. Заложил руки за спину, дважды измерил промежину от стены до стены. Остановился.
– Ты, – приказал Пороше. – За дверь.
Старший орудник повиновался, успев заполошно переглянуться с Шагалой и услыхать приказ источника Беримёду:
– А ты у двери постереги.
Выпроводив Порошу, Лихарь вновь стал измерять шагами чертог. Вот что-то увидел в книге, доставленной Беримёдом. Поднял, стал читать не садясь. Была у него такая привычка. Злые языки болтали, будто от долгого сидения ныла на седалище старая рана.
Шагала молчал и не двигался, только вверх-вниз гулял по шее начавший пробиваться кадык. Лихарь внезапно поднял глаза:
– Правду говорят, будто ты под самое орудье Бухарке веред лечил?
Шагала зримо приободрился:
– Я, учитель!
– Ухо мял, значит?
Гнездарёнок заулыбался:
– Мял, учитель. Всё как ты нам показывал!
Книга резко хлопнула о столешницу.
– Так, да не так! Я учил тонким шильцем притыкать, не колуном гвоздить дровосечным! Ты веред убрал, а в брюхе закрут с надмением поселил!
– Я…
Голос Лихаря не сулил хорошего:
– Ты ухо измял и на орудье ушёл, заботы не ведая! Ищи-свищи! Я тебе дозволял перстное деланье без надзора творить?
– Там Лыкаш был! Он…
Гнездарёнок успел заметить некое предвестье удара. Уклониться не посмел бы, даже если бы смог. Перед глазами вспыхнуло белое полотнище, взорвалось звёздами.
– Не «Лыкаш», а «господин державец высокостепенный»! Значит, это он искусство костяного пальца тебе объяснял? Ты чьё благословение должен был испросить, долбня?
Шагала размазывал красную жижу, всхлипывал, булькал, страшился измарать наборный каменный пол…
Пороша маялся по ту сторону двери. Переступал с ноги на ногу, слыша то глухой рык Лихаря, клокочущий нешуточной яростью, то отчаянные стенания Шагалы. Тяжёлая и толстая створка едва пропускала отголоски. Пороша напрягал слух, но ничего внятного не мог различить.
Холодница. Холодница. Тяжёлый ржавый ошейник…
А то вовсе – чёрный столб за спиной…
По счастью, он не отважился припасть ухом к доскам. Дверь открылась внезапно и почти сразу настежь. Беримёд вытолкнул Шагалу – тот спотыкался, зажимая расквашенное лицо. Пороша испуганно убрался с дороги.
– Учитель зовёт, – хмуро сказал Беримёд.
Пороша сделал шаг и другой. Беримёд притворил дверь.
В свете дозволенного огонька лицо великого котляра было вырезано из бледного дерева. Ни чувства, ни помысла.
– Вы, двое неучей, меня замыслили провести? – проговорил он тихо, ровно и страшно. – Надуть, как приспешника на поварне?..
Пороша заледенел.
– Твой товарищ немало занятного мне поведал, – продолжал Лихарь. – Хочу послушать, что добавишь. Да не лгать мне больше, не потерплю!
В дальнейшем Пороша так и не вспомнил движения, бросившего его перед источником на колени. Он и собственных речей пословно не вспомянул бы.
– В Кутовой Ворге подошёл ко мне шегардайский местнич с улицы Днище, именем Комыня…
Он со странным облегчением исповедовал всё как было. Несчастную Комыничну, танец Шагалы, вечернее возвращение и то, чем кончилось дело. Материнские глаза со стены наконец-то лучились строгим одобрением: «Набедил – скажи „крив“, прими кару да поблагодарить не забудь…»
На середине его повести Лихарь кивнул Беримёду. Снова отворилась и затворилась дверь, и рядом с Порошей пал на колени Шагала.
– Денежный почёт когда приняли? – прозвучал первый грозный вопрос. – Когда девка уже мертва была?
– Нет, учитель… прежде…
– Покорыстовались! – Голос Лихаря звенел отвращением. – Взяли малое орудье, ничего толком не разузнав! Не благословясь! Волю Владычицы не испросив! И первое, что сотворили, – почёт приняли! Ты, старший! Хотя бы серебро в храм отнёс?
Пороша мотнул головой. Выдавил через великую силу:
– В городе прогуляли…
– Встань.
Пороша выпрямился, явственно ощущая лопатками столб. Удар не звёзды высек из глаз – отнял чувство верха и низа, швырнул в дурнотный туман.
– А ты, значит, взялся напёрсток смерти у неё в рёбрах искать? – Голос учителя, обращённый к Шагале, опять был ровным и жутким. – Две крапинки выучил, от поноса да соплей избавляющие, и туда же, чирьи лечить, костяным перстом убивать?
– Ты нам…
– Я тяжко грешен Владычице, но такого не заслужил!.. Я вам, недоумкам, ладонью на теле место показывал!
– Ты говорил, рука сама в тот напёрсток…
– Говорил! А ещё говорил, что Владычица твою руку направит через великое послушание! Через великие знания, до которых тебе пятеры сапоги железные истоптать!
…И звонкий шлепок. Удар принял Шагала, но испуганное Порошино тело ощутило боль как свою. Пороша судорожно дёрнулся, и стало темно.
Когда наказанных оттащили в холодницу, Лихарь наконец взялся за свиток, доставленный орудниками. Беримёд вопросительно смотрел через стол, вновь готовый уйти по первому знаку.
– Сиди, – повторил Лихарь.
Беримёд был молчалив и умён, в его присутствии великого котляра посещали дельные мысли.
– Иные сочли бы меня слишком суровым, – проговорил он, весомо похлопывая по ладони чехольчиком. – О девке с Днища я слышал, она была вправду никчёмна. И парни, пусть опако и косоруко, в конце концов исполнили дело… Притом в городе, который у многих с непривычки отнял бы мужество…
Беримёд смотрел ему в глаза.
– Я слушал тебя и вспоминал учителя Ветра.
– Пирующего ныне с Владычицей…
Оба вычертили трилистники померкшего пламени.
– Сколь прав он был, приблизив тебя, а не меня, – продолжал Беримёд. – Эти двое уже никогда не выйдут из твоей воли и не попробуют обмануть.
Лихарь улыбнулся. В вороте простой тельницы моталась на цепочке монетка.
– А ещё я собственную оплошку исправил, брат мой. Хоть и не до конца.
Беримёд удивился:
– Разве тебе есть в чём себя упрекнуть?
– Кто часто любуется собой, не достигает высот, – сказал Лихарь. – Вспомни прошлый поезд с новыми ложками: обычай торжественной казни, привитый андархами дикоземью, в который раз явил свою мудрость… И вот накануне нового поезда Справедливая ввергла в мои руки отступника, а я… я поддался злобе мгновения. Я посмел забыть, что месть, услада мирянина, глупа, горька и бессмысленна, если не становится орудьем Владычицы. Когда на дороге не сыскали даже костей для Великого Погреба, я усвоил урок… И вот Царица в своём милосердии попустила ошибиться этим двоим. Настоящей казни в этот раз мы лишились, но наказание у столба новые ложки увидят…
Поддев ножом, он сдвинул крышку чехольчика. Вытряхнул свиток.
Кербога не воспользовался берёстой, вручённой орудниками. Где и как скоморох добыл прекрасный кожаный лист? Но – добыл. Пернатая андархская вязь изливалась ровными строками. С нарядными буквицами при каждом круге стиха.
Ещё в лист была завёрнута дудка, а строки в разных местах сопровождались россыпью каких-то точек.
Лихарь сперва прочёл написанное молча. Сколько бы ни гневалась мирская учельня, привычка читать про себя оказывалась кстати и тайному воину, и царедворцу, и государю.
– Послушай-ка, Беримёд…
Лики святые в чёрном граните
Высек огонь Беды.
Жил-был великий мудрый учитель,
Пестовал молодых.
Он любил мальчишкам повторять:
«Не забывайте Мать
Почитать,
Прославлять,
Защищать…»
Ночь напролёт не спится в заботах,
В душу стучится зов:
Где-то, наверно, плачут сироты,
Просят пустить под кров.
У лихих людей он забирал
И в сердце принимал,
Обучал,
Наставлял, Распрямлял…
– Боговдохновенный Кербога, – еле слышно прошептал Беримёд.
Воровская песня про Кудаша не поминала имени, возносясь до торжественной хвалы вольнолюбцу. И сказ о Ветре будут петь без имени, просто ради красного слова, ради грусти и мудрости, тревожащей сердце.
Лихарь продолжал читать нараспев:
Он малышей готовил к полёту
Прочь от своих седин.
Крепко его любили уноты,
Злобствовал лишь один.
Становясь со всеми на крыло,
Он правил ремесло,
Но оно
Принесло
Только зло…
– Смотри, что сделал Кербога, – кончив читать, сказал Лихарь, и Беримёду помстилось, будто голос великого котляра дрогнул. – Он дал нам не только слова, но и наигрыш! Здесь показаны голоса дудки и обозначен распев… Я велю ученикам накрепко затвердить эту хвалу. Пусть бестрепетно поют в перепутных кружалах, останавливаясь на ночлег. Мы сделаем списки и разошлём в храмы, где славят Владычицу… И вот ещё что. Кто хоть пальцем тронет Кербогу, я тот палец сам отсеку.
В покаянной был один ошейник, на который больше не пристёгивали наказанных. В нём когда-то маялся Ветер, теперь железную снасть обвивали лепестки сусального золота, трепетавшие от движения воздуха. Пороша всё следил за ними, сидя у противоположной стены. Скоро холодница оправдает своё название, но покамест разогнанному, разгорячённому телу было тепло, да и вытянутые ноги радовались отдыху.
Может, Лихарь велит закинуть им сюда по тощему одеялу. А может, и не велит. Насмерть в холоднице не застынешь, но зубами настучишься вдоволь. Ибо покаянная есть далёкое, очень далёкое подворье Исподнего Мира, каким тот видится из Левобережья.
Шагала хоть мог гулять туда-сюда, разминаться. Пороша – ни лечь толком, ни встать. Ржавое железо корябало беззащитное горло. Диво! На душе всё равно было веселей, чем по дороге из Шегардая. Это оттого, что утаённое прегрешение больше не залегало течения жизни. Вытерпеть кару, взять честь – и ручей опять зажурчит. Каково много лет жить под грузом неисповеданного греха, Пороша даже представлять не хотел. Наверно, очень скоро станешь злым, подозрительным, начнёшь в каждом видеть охотника до чужих тайн…
«Как Лихарь, – посетила Порошу внезапная и крамольная мысль. – Да ну…»
– А вы́тные были пирожки в Шегардае, – сказал Шагала.
У Пороши в животе немедленно заурчало.
– И пиво вкусное…
Они посмотрели один на другого и засмеялись.
Когда «Сорочье гнездо» навещали Машкара или Цепир, в обычно шумном кружале воцарялась редкая благопристойность. Прекращали галдеть заядлые игроки, метавшие бабки. Даже задорные крики, сопровождавшие победные или проигрышные броски, звучали как-то потише.
Кто решится тревожить уважаемых гостей, с которых Харлан Пакша никогда не брал платы!
– Сдаётся мне, мальчик непреклонен, – сказал Машкара.
Цепир ответил не сразу. Перед ним на столе знаками вниз рассыпалась зернь. Цепир водил над ней ладонью, угадывая костяшку, похищенную Машкарой: забава, требующая тонкого сосредоточения чувств.
– Принято считать, что среди праведных неизменно согласие, – медленно проговорил он наконец. – Дееписания Андархайны не помнят мятежных царевичей.
Машкара грустно улыбнулся:
– А песни послушать, непокорство прежде послушания родилось. Мы-то знаем, что при каждом благом и милостивом правлении хватало упрямцев.
– И что с того? – пожал плечами желчный Цепир. – Хоть один ослушник счастьем облёкся? Ты взял зубатку и сети, друг мой.
Машкара выложил на стол костяной прямоугольник. Зубатка скалила собачьи клыки, силясь обойти невод, раскинутый на другой половинке.
– Юнцы строят крепости из песка, но приходит море, и вот уже лишь чайки плачут над берегом…
Царский райца тщательно смешал зернь на столе.
– А песок вновь гладок, как дееписания, выправленные Вааном. Возьми кость, друже.
– Потом родится очередной своевольник, и уж его-то крепость прочна, как Закатные скалы…
– Ныне расплавленные Бедой…
– Вот именно, – проговорил Машкара задумчиво. – Невлин почти в открытую называет мальчика неблагодарным. Его-де холят на царство, а ему лишь бы сестру увезти с собой в Шегардай.
– Где долг перед престолом! Перед отцом, наконец! – неожиданно верно и смешно передразнил Цепир выспреннюю речь старика.
– На то, что яблочко, мол, от строптивой яблоньки, не намекал?
– Намекал… обиняками, конечно. Надо бы, мол, растить добрую славу родителя, а не худой пищу давать.
– И что?
Цепир неохотно поднял глаза:
– Я обучен проницать помыслы, таящиеся за напускными улыбками. Отрок поистине удивляет меня. Он тих и внешне сонлив, но внутри кремень. Помогай нам всем Отец Небо, если из этого кремня высекут искру.
Взгляд Машкары стал пристальным.
– А не маловат кремешок?
– Маловат, – согласился Цепир. – Всё дело в том, чего мы не видим. Если под камнем песок, его смоет первая же волна. Но вдруг это скала, чьи корни в стане земли? Под ударами волн она будет только расти…
– А море – становиться всё яростней, – вздохнул Машкара.
За кружальными столами не было порожнего места. Вот почтенные вожди рыбацких ватаг, по старой памяти рекомые кормщиками. Сегодня их счастливо миновала большая волна, зато жадно брала наживку треска, а донные ловушки принесли мякишей. Вот купцы во главе с Жалом, беседующие над теми самыми мякишами, пожаренными в птенцовом жиру. На устах торговые прото́ры, только слышно: «Шегардай» да «на Радиборе искать». Вот порядчики, полусотник Обора, спрятавший в бороде выбоину на челюсти…
Добрые, работные люди. Скольких сметёт вихрящаяся волна, если неодолимое море, выглаживая берег, упрётся в скалу?
– Решение владыки изумило и порадовало меня, – сказал Цепир. – Цари былых времён предпочитали приказывать. Владыка избрал кажущуюся уступку, давая мальчику споткнуться о собственное упрямство. Оплошает – не на кого будет пенять.
– С ним рядом маленький райца, – напомнил Машкара.
– Ставший ещё меньше на два звена пальцев, – привычно скривил губы Цепир. Однако ладонь, плывшая над рассыпанной зернью, замедлила движение, а взгляд, устремлённый в паутину тончайших ощущений, обратился к давно опостылевшей яви.
Машкара улыбнулся:
– Телесная убыль порой лишь подстёгивает проворство ума. Наши юнцы уже смекнули, как использовать увечье Мартхе к своей выгоде. Ты видел новико́в, прибывших из мирской учельни?
Сквозняк, тянувший подземной улицей Выскирега, веял запахами ску́ченного людского жилья. Из тёмных отнорков разило застарелой мочой, трудники в пропотелых зипунах катили тележки, весёлые девушки распространяли душноватые во́ни, откуда-то струился дух калёного масла… и надо всем властвовал запах рыбы. Он шёл от коптящих жирников по стенам, пронизывал наружные воздухи, тёкшие холодными нитями из ветряных дудок, сплетался в дыхании толпы, питавшейся от щедрот Кияна.
Добрые выскирегцы кланялись Ознобише. В охотку и с гордостью объясняли кто гостю, кто заезжей родне:
– То Мартхе, райца третьего сына.
– А не молод?
– Кабы ум бороды ждал…
– Он муки принял за государя Эрелиса.
– Он злодеям царских тайн не открыл.
– А рядом кто?
– Сибира не узнаёшь? А́твы, кружевницы, сыночка?
– Да не о нём пытаю! Девка, очам радость! Она чья?
Два новика пугливо жались друг к дружке. Рядом шёл Ознобиша, то есть Мартхе, но он был совсем не такой, каким они его помнили. Чужой взгляд, чужая улыбка… Правую руку облекла тонкая пятерчатка, расшитая золотой и серебряной нитью.
– Тебе хорошо… – выговорил наконец Тадга. Он был выше коренастого Ардвана на полголовы, но ёжился и сутулился так, что выглядел меньше.
Ознобиша повернулся к нему:
– Это чем же?
– Ты здесь всё знаешь, а мы… дальше Подхолмянки…
Ознобиша пожал плечами:
– Меня в мой первый день порядчики увели выяснять, с чего это я, соплёнок, царским знаком размахиваю.
Прикормленный мезонька, по обыкновению семенивший за райцей, стрельнул глазом сквозь льняные вихры:
– Для приезжих мой господин составил внятные начертания. Их на исаде…
– Цыц! – усмирила нахального служку стройная Нерыжень. Лёгкой рукой добавила подзатыльничка. – Молчи, покуда не спросят.
Тадга всё жаловался:
– Я и с начертаниями пропаду, не найдут…
– Ты, счислитель, поворотами ошибёшься? – удивился Ардван. – Бьёмся на пирог с окунем, что наума́х с любого места домой выйдешь?
Домой – это в стражницкую возле царских покоев, где покамест обитали друзья. Добившись их выезда из Невдахи, Эрелис оговорил жильё, но там пока не было даже двери.
– Беззащитный счислитель в миру обиден…
– Так если что, ты к порядчикам!
Ардван расправил грудь, приосанился: заметил впереди два полосатых плаща. Рядом орудовал тряпкой грустный бесхмелинушка. Смывал со стены рисунок: суровый воитель, преувеличенно широкий в плечах, несёт измождённого, окровавленного юнца. Уличные дозорные были простые воины, отнюдь не допущенные стеречь царские подземелья. Ардван всё равно смотрел с завистью, словно кольчугу на грудь примеряя.
– Ну тебя, – сказал Тадга. – Мартхе сам сказывал…
Порядчики с десятка шагов отдали царскому райце воинское приветствие. По-особому, чеканно шагнули, стукнули в камень ратовищами копий. Ознобиша поклонился в ответ, сказал Тадге:
– То давно было.
– Тебе хорошо говорить…
– Завёл нойку, – вздохнул Ардван.
Ознобиша остановился:
– Друг мой Тадга, не стоило ли тебе нынче дома передохнуть?
– Позволь, я его назад провожу? – лениво мурлыкнула Нерыжень. Поймала за ворот мезоньку, сунувшегося в сторону.
Тадга, всхлипывая, повернулся к Ардвану, словно тот был во всём виноват:
– Мне вовсе в Невдахе надо было остаться! Ты, краснописец, к делу будешь приставлен, а я? Ворона залетя́щая…
– Я у Горного Хозяина знатной руки́ к письму не просил, – буркнул Ардван. – Я бы лучше воином стал.
Сибир усмехнулся, глядя сверху вниз:
– Ага, тайным, в котле. Ты ж обетованный… ох, Мартхе… прости.
Ознобиша вправду слегка вздрогнул, но справился:
– Я тоже когда-то гадал, кому я, отброс воинства, пригожусь.
Тадга понял по-своему:
– Это не здесь тебя лиходеи схватили?
Правую руку Ознобиша старался книзу не опускать, вкладывал за полу шитого кафтана, где была расстёгнута пуговка.
– Нет, – ответил он ровным голосом. – Совсем не здесь.
– Пошли, – нахмурился Сибир.
Ещё сотня шагов, и Тадга вздохнул с видимым облегчением. Повеяло свежей сыростью. Впереди забрезжил синеватый дневной свет.
На исад удалось выйти через великую силу. Подвысь в середине торга заняла очередная скоморошья ватага, отчего жителям стольного Коряжина стало не до покупок. Вот призывно загудела шувыра, слаженно вызвонили андархские уды – большой, средний, малый. И наконец вздохнула глиняная дудка. Повела дивную песню, известную каждому выскирегцу. Только не каждый игрец умел так пронести голосницу. Где надо – украсить, где надо – явить простоту, в которой душа.
– Это кто так гудит, не Сойко ли наш?
– Он, он!
– Сманят за собой, кого слушать останемся?
Песня о любви и прощании звучала не зря. На подвыси, сплетя руки, закружились парень и девушка.
Красавица, ясно, была подставная. Мочальную косу, тряпичную грудь приспособили узкоплечему недорослю. Настоящие девки у скоморохов плясали и пели, но не лицедействовали. Сто лет назад женства не потерпели бы даже среди позорян, но древнее благочестие отживало.
Ватажок, обладатель красивого звучного голоса, баял нараспев за обоих. Бахарь кутался в тёмный плащ с глубоким куколем, кружил по окраине подвыси, как подстерегающая судьба:
«Для чего ты дорожную сумку сложил,
Обозначив прощания час?
Или плохо ты батюшке службу служил,
Что расстроилась свадьба у нас?»
«Твой богатый отец был со мною суров,
Уходить приказал со двора,
Да ещё посмеялся: какая любовь,
Если нет за душой серебра?»
Наверх, оживляя действо, выскочил мужик с накладным брюхом, усатый, бородатый, в опашне из пёстрых лоскутьев, изображавших парчу. Топнул ножищей, пригрозил кулаками, яростным взмахом руки указал парню – вон! И сам спрыгнул долой.
Жених наклонился к уху невесты, воздел перст, поверяя страшную тайну:
«Только слышал я землепроходца рассказ:
Есть за морем на острове клад!
Откопаю его – поведётся у нас
В новом доме достаток и лад!
Говорят, будто накрепко заперт сундук,
Будто про́клятый он, – ну и пусть!
Упорхнуть не позволю удаче из рук,
Будет надо – с драконом сражусь!»
«Неминучая судьба» оскорблённо шарахнулась, взметнула широким плащом, занесла когтистые пятерни… Позоряне взволнованно возроптали. Невеста заломила руки:
«Не ходи, мой любимый, прошу, не ходи!
Дармового богатства не тронь:
Не про нас он в земной похоронен груди,
Этот клад из далёких времён.
Я гадала, и вышло – случиться беде,
Потому что сказанье не врёт:
Тот сундук заколдован на жизни людей,
Он в отплату твою заберёт!
Лучше биться в трудах, неудачи терпя,
И кормиться от собственных рук,
Чем постылую жизнь коротать без тебя,
Мой болезный, сердечный мой друг!»
На подвысь запрыгнули ещё скоморохи, ряженные бабами. Окружили невесту, увлекли прочь. Жених сдёрнул смётанный живой ниткой кафтан. Явилась лицедейская кольчуга, связанная из жёсткой верёвки, крашенной под железо.
Но не девичье дело – стращать молодца.
Слишком смел, и горяч, и силён!
Все заветные тропы прошёл до конца,
Все опасности выдержал он…
Доброго молодца взяли в кольцо страшилы, косматые, хвостатые, чешуйчатые. Дива лесные, чуда морские! Парень всех разогнал, отмахиваясь блестящим мечом. Выволок на цепи пузатый сундук, неприметно поданный снизу. Пустился в торжествующий пляс и плясал так многовертимо и ловко, что в толпе увлеклись, затопали ногами, стали рукоплескать.
Лишь «судьба» качала высоким куколем, стоя в углу подвыси.
Уцелел и в морозы, и в огненный зной,
Уцелели за ним и друзья;
С оглушительной славой, с несметной казной
Повернул он в родные края.
«Вот вам лалы, вот яхонты – ну, каково?
Только трус забоится волшбы!
Я удачей своей обманул колдовство,
Увернулся от злобной судьбы!»
Под восторженный гул позорян взглядам явился замечательный конь. Два крепких парня, зашитые в чёрную мешковину, слаженно перебирали ногами, подпрыгивали, порывались встать на дыбы. Победитель вскочил верхом, сжал пятками вороные бока. Ватага подхватила сундук.
Знай пришпоривал резвого парень коня:
Ждёт ли милая, слову верна?
Всё сильнее тревожился день ото дня:
Не забыла ли друга она?
Пока весь исад любовался бе́гом и скоком, вершимым на одном месте, поперёк подвыси воздвигли забор. Даже с воротами.
Вот он к дому невесты поспел наконец
И в калитку стучится извне:
«Где тут красный товар? Не боится купец
С продавцом рассуждать о цене!»
Ворота заскрипели. Застонали человеческими голосами, да так страшно и жалобно, что площадь притихла, насторожилась. Как-то сразу стало понятно, что счастья жениху с невестой не будет… Вновь вышел богатый отец. Признать его можно было лишь по одёже. Горестно согнулась спина, пропало дородство, в рыжее мочало бороды впуталась белая кудель…
Парень бросился к нему, движениями рук повторяя вопрос.
А в ответ: «Схоронили невесту твою.
Был недолгий отмерен ей срок…»…
…Тут он вспомнил удачу в пути и в бою
И как будто несбывшийся рок…
Из ворот светлой тенью выплыла девушка в одеждах смертной кручины, свадебных, погребальных. Миновала жениха, не повернув головы под фатой… «Судьба» подхватила её, повлекла в неворотимую сторону. Жених шагнул было, простёр руки, но обнял лишь пустоту.
– И не боятся ведь, – сказал кто-то близ выхода с улицы. Осудил? Позавидовал?
Тадга пугливо завертел головой: чего надо было бояться?
И стоял сирота, понимая едва,
Что пришлось поплатиться святым,
А с деревьев вокруг осыпа́лась листва,
Кроя землю ковром золотым.
Парень замер, потерянный. «Судьба» успела проводить девушку и вовсю торжествовала, отплясывая вприсядку. К сапогам скомороха под пятками были пришиты твёрдые плашки. С подвыси нёсся зловещий костяной стук.
Постепенно в него снова вплелась рыбацкая песня о любви и прощании. Глиняная дудка пела всё громче, пока не заглушила дробный шаг смерти.
Площадь безмолвствовала.
– Это здесь у вас так потешаются?.. – шёпотом спросил Тадга. Щёки серые, губы дрожат. Он никогда ещё не видел представлений окрутников и не знал, что душа умеет равно взлетать и от победы героя, и от его гибели. Он аж присел, когда ещё через несколько мгновений над исадом подвинулись скалы.
Позоряне надорвались ликующим рёвом, затопали, засвистели, загремели в сотни ладоней.
Плюгавый мезонька допрыгнул к уху рослого счислителя:
– Не видал ты, как представляли во славу Йелегена Первого, отравленного хасинами! Трижды понудили повторять, как он валился от яда! Уличным сказителям седмицу потом только дела было что падать, а люди плакали и смеялись!
Нерыжень вновь изловила шустрого служку, утянула поближе.
Взмыленные скоморохи всей ватагой вышли на подвысь, благодарно кланяясь во все стороны. Лицедеям бросали съестное, в колпаки для мзды, с которыми вышли младшие, щедро сыпалась медь. Мелькали даже светлые сребренички: не жалко!
Протолкаться к самой подвыси было не в человеческих силах, но ради порядчика люди всё-таки потеснились. Полосатый плащ что-то сказал скоморохам, тыча в сторону Ознобиши со спутниками. Ватажок зорко вгляделся, кивнул, взмахнул полами плаща, как тёмными крыльями. Мощный голос набатом отдался в утёсах, огромный даже сквозь гомон исада:
– Благо на благо вам, добрые люди! А восславим же правдивого царского райцу, храброго Мартхе!
Разгорячённый народ с готовностью поддержал.
Ардван и Тадга уставились на былого приятеля, словно впервые узрев. Ознобиша на мгновение сморщился, как от кислого, но тут же вымучил приветливую улыбку, поклонился в ответ.
Кто-то захихикал, то ли Нерыжень, то ли наглый мезонька, поди разбери.
– Я ребятам город вышел показать, а не себя городу, – краснея, проворчал Ознобиша.
На Дальнем исаде опять стояли станом кощеи. Оттого полосатых плащей в городе было гуще обычного. Очередной дозор, подошедший из подземной улицы, вначале заметили только Сибир с Нерыженью.
Рослый воин рукой в кольчужной пятерчатке похлопал Ознобишу по плечу:
– Скоро, глядишь, и про тебя что-нибудь сочинят, евнушок.
Люди кругом оглянулись… и, будто кнутом обожжённые, кинулись ломать шапки. Волна непокрытых голов, согнутых спин разбежалась по торгу. Миновала подвысь, где преклонили колена скоморохи. Достигла противоположной стены. Позорянам, оседлавшим выступы скал, кланяться было не с руки, но согбенные затылки виднелись и там. У воина было жёсткое, обветренное лицо, огненный взгляд и густая проседь в жарых некогда волосах. Тадга с Ардваном сами не поняли, как ткнулись носом в слякотные камни.
На всём исаде остались стоять лишь порядчики да Сибир с Нерыженью.
Когда Площадник нёсся разнимать кружальную потасовку или гнать проскользнувших в город кощеев – было достаточно убраться с пути, вжаться в стену скального хода. Когда Меч Державы выходил на стогны и обращался к народу – шапки с голов летели немедля. Ученикам Невдахи ещё предстояло запомнить выскирегский обычай. Пока они лишь почувствовали присутствие власти. Древней, страшной, непреклонной, как стихия Кияна. Равно способной вознести и сгубить.
– Хватит порты грязнить, евнушок. – Царевич Гайдияр поставил Ознобишу на ноги, даже приобнял. – Станут про тебя представлять, авось и меня… не самым срамным словом помянут.
Ознобиша вдруг густо покраснел:
– Государь, этот райца был ничтожно мелок и глуп…
Царевич засмеялся, отечески растрепал ему волосы. Тем же движением занёс было длань – всыпать нахальному мезоньке, но служка стремительно порскнул за молодого советника. Гайдияр погрозил ему перстом. И повёл дозорных обратно в коптящие потёмки, где, может быть, творились злые дела.
Площадь выдохнула, ожила, вернулась к прежним заботам.
Ардван с хихикающим мезонькой подняли совсем раскисшего Тадгу. Двинулись дальше.
В слегка поредевшей толпе к Ознобише стали привычно подбираться бродяжки. Вольная уличная ребятня делилась свежими слухами, получала кто сухарик, кто рыбку. Ардван обратил внимание, как ловко служка перехватил чью-то руку, самовольно сунувшуюся в корзину. Неволей вспомнился шлепок Гайдияра. «А если этот малый тоже охранник, как Нерыжень, только тайный?» Догадка немало утешила краснописца. Причастник внутренних знаний чувствует себя уже не вовсе чужим.
– Добрый господин райца! – ближе к выходу с площади окликнул Ознобишу торговец выскирегскими свечами. – Смотри, господин! Сказывают, ты о калачной печке печалился! Вось своды выкладывают!
Рука указывала вверх, туда, где из стены исада высовывалась хлебная печь. Она много лет пекла калачи, исконное лакомство северян. Колуны и дубины толпы, обозлённой слухом о дикомытском разбое, оставили от труженицы один под. Недавно руину прикрыли рогожным затином. Печник с помощником установили кружала и всаживали в липкую глину камень за камнем, возрождая горнило.
Ознобиша поднял голову… Ардван видел: райца смотрел как-то так, будто его теми калачами пытались травить…
…А дальше всё произошло сразу.
– Капельник! – резанул детский голос.
– Берегись!.. – отозвалась толпа.
Люди, наученные опытом многих лет, шарахнулись от скальных стен площади. Бабу, замешкавшуюся у корзины, схватили порядчики, как попало бросили прочь. Высоко, в мокрых космах тумана, пошёл треск. Сперва – едва различимый, под конец – тяжёлым ударом. Что-то мелькнуло, взвихривая туман… Птица Острахиль бросилась с неба, длинным светящимся клювом пробила рогожный кров… Хорошо, печники успели убраться. Тяжёлый клин льда своротил мокрую кладку. Брызнули щепы кружал, стенобитными ядрами свистнули камни, расплескалась тонкая глина.
Всё утихло в мгновения. Великан Сибир выпустил Ознобишу, которого прикрыл своим телом. Поднялись мезонька и Нерыжень, рухнувшие в обнимку. Ардван, начавший вскидывать руки к лицу, наконец их донёс – и увидел на ладони грязь, сдобренную кровью. Его и Тадгу заляпало глиной, посекло ледяными отломышками, ребята и не заметили как.
– Ишь… – промолвил кто-то рядом. – Порушить – единый миг, а вот чинить… Тяжко, долго, да, ты глядь, не с первого раза.
– Печка что! – вытряхивая зипун, отозвались с другой стороны. – Человека и того – р-раз! А поди оттятое обратно пришей!
Ардван посмотрел на перчатку Ознобиши, где под узорочной тканью скрывались мягкие катышки. Поспешно отвёл взгляд.
На долгом спуске в Книжницу было покойно и тихо. Здесь даже потолок со стенами остались светлей, чем в обычных улицах Выскирега. Сюда спускались с дозволенными светильничками, не дававшими копоти, а плесень истребляли токи свежего воздуха. Подавно не было и мазни на стенах. Озорных, шалых людишек, охочих до пачкотни, придерживали опричь.
– После Беды верхние жилища города, вырубленные в утёсах, начали замерзать, – рассказывал Ознобиша. – Там было много деревянного убранства. Его частью перенесли в подземелья, ставшие новыми домами почёта, но многое было покинуто и пошло на дрова. Жители, мучимые холодом, мало думали о ценности книг. Когда грозит гибель, старинные листы, хранящие бытословие Андархайны, делаются обычной растопкой… Я не судья тому времени, но мне милей храбрецы, обходившие брошенные дворцы ради сундуков с книгами, свитками, пачками писем… вплоть до записей торговцев… всё это наполнило подземелья, прежде видевшие только бочки с вином. Случалось, спасители знаний и охотники за растопкой рвали добытое друг у друга из рук. Достойнейший муж рассказывал мне, как в схватках тех месяцев ему приходилось обнажать меч, и дело не всегда ограничивалось угрозами. Будем же помнить: хранимое в нынешней Книжнице оплачено кровью. И я сам убеждался, что каждое зёрнышко сбережённого обретает качество золотой песчинки, лишь стоит как следует присмотреться…
Ардван кашлянул.
– Здесь по стенам письмена или свет так маячит?
В мягком камне там и сям блестели вкрапления. Додревний жар, породивший выскирегские скалы, запёк пласты песка с валунами. Строители подземелья, узревшие красоту, вылощили разрубы глыб. Ардван подошёл к стене, проследил пальцем угловатые завитки, тёмные на светло-сером и рыжеватом.
– Многие усматривают здесь чудо, – негромко пояснил Ознобиша. – Я рад, что ты его разглядел. В какую сторону ни пили этот камень, являются письмена. Их пытались разгадывать, но дастся ли смертным начертанное при рождении мира?
Ардван с восторгом представил, как срисовывает божественные завитки. Оснащает ими благородный устав для царских указов…
– Сам я склонен считать, – продолжал Ознобиша, – что по высшему замыслу эти подвалы были сразу предназначены для хранения знаний. Вы увидите: в Книжнице, как и внутри этих камней, можно двигаться вверх, вниз, в стороны, обретая сокровища, о коих даже не помышлял…
Впереди уже виднелись огоньки у ворот, изукрашенных виноградными лозами.
– Господин! – пискнул мезонька. – Пока ты будешь занят высокими делами учёности, позволишь ли верному служке полистать ту книгу из сундука?
Ознобиша ответил не спеша, с важностью:
– Какую?
– Ну ту! «Благочестивое брачение праведных дев, или Как в старые времена…» Ой!
Быстрый подзатыльник, отвешенный Нерыженью, совсем сбил драную шапчонку на нос.
– Чего должны были скоморохи бояться? – спросил Тадга.
Ознобиша ответил:
– Есть верование… Пережитое на подвыси якобы потом сбывается в жизни. Когда ты примериваешь чужой лик и судьбу, это не проходит бесследно… Потому-то жрецы недолюбливают окрутников, полагая лицедейство сродни колдовству.
– Что-то не читал я о таком, – нахмурился Ардван.
Тадга пребывал во власти уже нового страха.
– А тот… тот великий… он с тобой… он назвал тебя… а ты…
В Невдахе сын рыбака возносился мечтами не свыше казны у какого-нибудь купца. Приятие на царскую службу грозило смять его, как снежный обвал. Третий сын Андархайны!.. плёточка золочёного шёлка, лёгшая на плечо!.. а слева и справа – бояре с именами из древних лествиц! Ардар Харавон! Невлин Трайгтрен!..
И сегодняшний царевич, воевода порядчиков, своими руками поднявший Ознобишу с колен. Мыслимо ли этакое пережить?
Молодому райце было горестно и смешно.
«Видел бы ты, как Эрелис учился в высоком кресле сидеть, грозный вид принимать… чтобы всё по обряду, чтобы Невлин зрелость увидел. Слышал бы ты, как Эльбиз уговаривала почтенных бояр принять новиков сидя, но два старых воина что две скалы: обряд повелевает стоять…»
– Когда я попал в Выскирег, – начал он, – великому порядчику было угодно испытать мою верность престолу, поведав, как райцы былых времён избавлялись от ненужных страстей.
– Они… что?! – помертвел Тадга. Остановился, завертел головой, ища путь к спасению, хотя куда здесь было бежать.
– Нет, и я вскоре выяснил это, – успокоил друга Ознобиша. – После чего, глупец, вздумал отплатить за свой страх непочтительным словом. Благородный царевич тогда простил меня… а недавно спас жизнь. – Помолчал, задумчиво добавил: – А кто затеет дразнить меня евнушком…
– Того я нагну и так оставлю, – обращаясь к пустоте над головами ребят, прогудел сзади Сибир.
– Больно надо, – поспешно отрёкся Ардван.
Порядчики, скучавшие у ворот, разом вылупили глаза на прекрасную спутницу Ознобиши. Казалось, даже воинское приветствие отдали ей, а не райце третьего сына. Когда шаги стихли на спуске, один порядчик тоскливо протянул:
– Знать бы, кому радость-душеньку привезли.
– Тебе на что? Лаком кус не для наших уст.
– Райцу вознаградили небось.
– Да ну. Мартхе на неё лишку глянуть боится.
– На такую и царевичу заглядеться не грех…
– Не хватало нам о делах царских судить!
– А кто судит. Я же про что? Ей бы не в Книжнице томиться, а румяна с белилами выбирать, лавки златокузнецов обходить…
Самым первым, кого при входе в Книжницу узрели вошедшие, был роскошный мудрец. В точности как на лубках, представлявших сказочных чародеев. Длинная борода, взбитое серебро волос. Меховой опашень, крытый парчой…
– Наше почтение правдивому Мартхе, райце третьего сына державы!
– Просвещённый Ваан, – склонил голову Ознобиша.
Новики у него за спиной стукнулись плечами, отвешивая поклон. Украдкой переглянулись… Ваан! Сам Ваан? Тот, из чьих книг они постигали века Андархайны?! Сердитый Дыр называл Ваана учителем мудрецов, вдохновителем великих деяний…
И эта живая легенда говорила с Ознобишей как с равным.
Неужто не сон? Хоть щипли друг дружку украдкой!
– Правдивый Мартхе, желаешь ли взглянуть на черновик записи, касающейся твоего служения?
Ознобиша помедлил.
– А не мелковат я, почтенный, для дееписания…
Ему ни разу ещё не удавалось скоро отделаться от Ваана, не удалось и теперь. Старик лишь покачал головой:
– Скромность правдивого Мартхе достойна всяческой похвалы, но да будет мне позволено напомнить, что ради той притчи сбились с ног два высших царевича. Завтрашний царь был готов сам пуститься на поиски. Меч Державы тотчас сел в седло, чтобы… Кроме того, черновик записи составил мой внук Тейрин. Ты ведь не откажешься оценить его труд?
Тейрин безмолвно присутствовал. Длинношеий, худосочный, нескладный. Ардван и Тадга рассматривали его с неприязнью. Нерыжень чуть заметно повела носом. От юнца тянуло всем, что он ел накануне.
– Я уверен, почтенный Ваан, работа высокоучёного Тейрина, огранённая твоим надзором, в иных оценщиках не нуждается, но раз таково твоё желание… Надеюсь, ты позволишь разделить эту честь двоим новикам, присягнувшим служить государю Эрелису бок о бок со мной? Один из них приехал сюда, чтобы стать в прямом смысле моей правой рукой… – Ознобиша шевельнул пятерчаткой, прятавшей увечную кисть. – Думаю, ему будет полезно узреть запись, созданную признанными искусниками…
По ту сторону бархатных занавесей всё было как прежде. Тепло, тихо, светло, кресла с мягкими отслонами… дух съестного из большой закрытой корзины. Весь стол занимали ещё не сшитые листы, покрытые узорами строк, – одни завершённые, другие едва начатые. Когда они обретут должный вид и порядок, переписчики повторят их множество раз, переплётчики оденут в обложки… Пока до этого было далеко. Вперемежку с чистовыми листами лежали свитки непослушной берёсты – служанки учёности, предтечи книжных страниц. Ваан попытался усадить Ознобишу на своё место. Когда тот предпочёл скамейку напротив – с виноватой улыбкой погрузился в расшитые подушки.
Он был не слишком доволен присутствием грубого стражника, а паче того – Нерыжени с вороватым мезонькой. В этой палате записывали деяния Богов и царей, место ли здесь худородным бездельникам! Прямым словом выставить их Ваан не решался, а посему перестал замечать. Мудрые не тратят времени на никчёмных.
– Прочти, внук.
Тейрин взял большую церу, прокашлялся. Голос у парня был не для площадных представлений, но всё же обученный звучать раздельно и ровно.
– «В середине того же лета держава едва избегла непокоя, ибо забывшие благодарность взрастили семя измены. По счастью, промышлением воинского пути, незримо бдящего у врат праведного Дома, замысел смутьянов был открыт и развеян. В те дни пал учитель котла, именем Агрым Полночный Ветер, ныне чтимый верными Правосудной как новый святой, котёл же возглавил достойнейший муж, именем Лихарь».
Ознобиша слушал молча, невозмутимо.
– «Тогда же, – продолжал Тейрин, – доблестным подвигом четвёртого наследника, праведного царевича Гайдияра, в столицу был возвращён царский райца, именем Мартхе, похищенный нечестивцами. Так Андархайна вновь обратилась к мирным трудам…»
– О коих, смею надеяться, мы напишем в свой срок, более не смущаясь известиями о неустройствах и крови, – подхватил Ваан. – Итак, не посоветуешь ли, правдивый Мартхе, что-нибудь уточнить или поправить? Не обессудь моего внука на том, что привёл твоё имя в самом конце. Ты знаешь лучше других: дееписцам подобает чтить очерёдность деяний; когда же подвиг вершится многими сразу, первыми упоминают знатнейших…
Ознобиша кивнул:
– Эта запись поистине достойна книг, составляемых тобой для потомков, почтенный Ваан. Если будет позволено, я бы отважился посоветовать благородному Тейрину лишь одно.
Ваан зримо насторожился, внук приготовил писало.
– Что же?
– Он написал «взрастили семя», чем слегка погрешил против точности. Взращивают не семя, а то, что проклюнется из него.
– Вот острота юного ума, не притуплённого усталостью многолетних трудов! – восхитился Ваан. – Учись, внук мой! Видишь теперь, сколь рано было посягать на сан райцы, едва тебе не предложенный? Какое счастье, правдивый Мартхе, что ты к нам вернулся!
– Незримо бдящий… новый святой… достойнейший муж! – яростно прошептал Ознобиша, когда срединный чертог остался далеко за спиной. – Вот так составляются летописания. Вот поэтому, друже Ардван, ты ничего не читал ни о лицедействе, ни о верованиях скоморохов.
«И ещё о многом, что видится летописцам злыми складками на шёлковых простынях. На что завтрашним людям подробности смут и правда, за которую умирали смутьяны? Потомки должны прочесть лишь правильное и должное. И о царствовании Эрелиса так будут писать?..»
Он ждал – ребята одолеют расспросами. Ошибся. Даже Ардван словно забыл, как в Невдахе они кидались снежками. Снизу вверх смотрел на прежнего друга. Ознобиша-Мартхе касался головой неба. Знался с царевичами… самому Ваану указывал…
Он недооценил навыки мирского пути. Ардван вдруг встряхнулся, деловито спросил:
– Ты куда теперь нас ведёшь? Туда, где сокровенные летописания спрятаны? Которые не для простецов?
Ознобиша с облегчением улыбнулся:
– Нет. Сперва хочу Тадге кое-что показать, скуку его развеять.
– Мне?.. – Приунывший счислитель с детской надеждой вскинул глаза.
– Тебе. – Ознобиша отдёрнул реднину, первым ступил в боковой неприметный проход.
Хоромина за порогом оказалась на удивление просторной – целый отнорок, тянувшийся в непроглядную темноту. Грубые полки занимали все стены до потолка, а на них!.. Ряды плоских деревянных ларцов, скреплённых ржавыми полосами. Полки не могли вместить всех богатств. Ларцы шаткими сто́пами громоздились посередине прохода: чихни – рухнут! Широкие и поменьше, целые и побитые. Каждый – при висячем замке. Ознобиша поднял крышку единственного незапертого сундучка. Внутри, сваленные в беспорядке, лежали ключи.
– Ну, если это не сокровенные писания… – пробормотал Ардван.
Тадга, догадываясь и боясь, спросил шёпотом:
– Что здесь?..
– Лакомство ума, преданного счислению, – сказал Ознобиша. – Здесь собраны суждения о вековых путях звёзд и о том, как пытливому взгляду отличить волю Богов, начертанную в небесах.
– Звёзды!.. – выдохнул Ардван, жалея уже не о воинских навыках, а о счётных.
Тадга ожил, глаза начали разгораться.
– Почему нам в Невдахе… ни единого разу? Пути звёзд… я не задумывался…
Ознобиша смотрел на друга, любуясь отсветами столь знакомого ему вдохновения. Разум Тадги уже рвался вперёд, к тайнам и чудесам, упрятанным под замок.
– Досточтимый Ваан ограждает потомков от колючей правды нынешних дел, – сказал Ознобиша. – Его друзья, учителя Невдахи, ограждали нас от неприветствуемых наук.
– Это как?
– Перед Бедой в Кругу Мудрецов взяли силу ревнители. Святой Краснопев изгнал из храмов праздник и смех, а из мирского познания – стремление осмыслять небесный закон. Когда небо скрылось за тучами, ревнители узрели в том подтверждение своей правоты. Разыскания о звёздах были упразднены как бессмысленные. Книги, ставшие отрече́нными, с тех пор лежат запертые… те, до которых не успели добраться с огнём.
Тадга молчал и смотрел. Он не знал себе занятия в Выскиреге, и вот! Неведомый мир, таящийся в скорлупах сундуков!
– Мы верим Владычице, – осторожно заметил Ардван. – Пристойно ли нам… поди, не зря ограждали…
– Да. Я забыл ещё помянуть, – кивнул Ознобиша, – на звездословие косо поглядывали со времён Первоцаря, ведь оно унаследовано от Прежних.
– От Прежних? От дикарей в шкурах?..
– Да. Так нас учили.
– И здешних книг половина – от них же, – вставил мезонька.
В чертоге не было посторонних, поэтому Нерыжень лишь показала кулак.
– И книг половина, – подтвердил Ознобиша.
– А ты… сам-то читал?..
– Очень немного, а понял ещё меньше. Там слова, чей смысл от меня ускользает, да знаки, посрамляющие мой ум.
Тадга уже не слушал, не слышал. Сын рыбака подбирался к коробке с ключами, этак бочком, хищно, как голодный босяк – к столу доброго Аодха, заваленному доедками.
– Друг мой! – окликнул Ознобиша. – Если надо, порядчики приведут тебе в помощь вора с отмычками…
– Домой один доберёшься? – хмыкнул Ардван.
Тадга что-то промычал, даже не оглянувшись.
Когда поднимались наружу, Ардван спросил ревниво и алчно:
– А для меня книги найдутся? Со всякими буквицами завитьеватыми?
– С чертами дописьменными, – подсказал неугомонный мезонька.
– Найдутся, – заверил Ознобиша. – И ты будешь свободен вникать в них, но главное твоё дело иное. Ты же скоропись не забыл?
Ардван приосанился:
– Мне завидовали в учельне. Дыр водил нас на письменное ристание в Подхолмянку. Там была торговка грибами, умевшая быстрее всех тараторить. Я один поспел записать и за ней, и за бабой, с которой они взялись браниться.
– Ругались, поди, картинками красными? – возгорелся мезонька. – Похвастать не привёз?
Нерыжень фыркнула, но сама навострила уши. Ардван не выдержал:
– Ты, Мартхе, слишком снисходителен к служке, испытывающему предел твоей доброты…
Ознобиша ответил ровным голосом, точно таким, каким сулил кару за «евнушка»:
– Этот служка вкупе со смелой Нерыженью дал бой отерёбышам Выскирега. И кого не прибил, тех привёл на допрос. С того допроса сделалось понятно, куда праведному Гайдияру скакать мне на выручку.
Ардван помолчал, глядя в сторону. Потом сказал:
– Красные слова остались на цере, изглаженной после ристания, но я вспомню…
– Твоя скоропись невдолге нам пригодится, – продолжал Ознобиша. – Государь Эрелис желает, отбывая на правление в Шегардай, взять с собой сестру, милую царевну Эльбиз.
– Зачем? – удивился Ардван. – Ей великого жениха ждать, а какие на севере женихи?
– Дикари в шкурах, – смешливо поддакнула Нерыжень.
– А здесь какие? – подал голос немногословный Сибир.
– Вона весь почёт одни старые да сопливые, толку с них, – хихикнул мезонька.
Заспорили все разом. От слуги и охранника до высокостепенного райцы. Ардван понял: растревожил болячку.
– Молодой господин Грих себе думает: ещё раз-другой весёлые кружала объеду – и быть мне царственноравным.
– А боярин Болт Нарагон кабы не привёз всю Аррантиаду выкупом за невесту.
– А Высший Круг и уши развесит.
– Из красных бояр в царственноравные – полшага.
– Как поклонится владыке Хадугу лакомствами заморскими…
– Ну его, Пустоболта, – пробурчал заметно поскучневший мезонька. – Мало ли в каких царствах-государствах наследники сбереглись. Мы ведать не ведаем, а завтра сваты приедут.
Ардван поймал случай на равных войти в разговор:
– Что далеко смотреть! Я тоже родословия и лествичники знаю. Люторад, жрец Владычицы, не красный боярин, но из больших. Сын святого! И годами не стар!
Ох, зря не прикусил языка. Беседа увяла, смолк даже беспокойный мезонька.
Ознобиша строго откашлялся.
– Не всем праведным и вельможам, чей голос звучит в чертоге Высшего Круга, любезно намерение третьего сына. Многие считают путешествие на север прихотью, слишком опасной для кроткой царевны, а государя Эрелиса – слишком юным, чтобы вполне позаботиться о сокровище Андархайны. Владыка Хадуг в своей мудрости принял снисходительное решение. Молодой государь будет испытан престолом Правосудной Палаты. День суда ещё не определён, тяжущиеся не названы, но мы с тобой должны быть готовы.
Ардван даже остановился.
Захватило дух.
Великие и грозные дела царствующих, до которых из Невдахи было как до Тадгиных звёзд, вдруг придвинулись, чтобы стать его жизнью. И не «когда срок придёт», а прямо сейчас.
– Моё дело во время суда – называть государю законы и тяжебные случаи былых времён, – сказал Ознобиша. – Твоё – записывать каждое слово, сказанное в Палате.
Ардван тут же усомнился в своей способности скорописца. Потом задумался глубже. Наконец спросил еле слышно, указывая на шитую пятерчатку:
– Очень… больно?..
Снегопада в Невдахе он не забыл.
– Уже нет, – сказал Ознобиша.
– А было?
Ознобиша скривился. Давний разговор был памятен обоим.
– Ты говорил, не выстоять, – продолжал Ардван. – А до дела дошло…
Ознобиша ответил так же тихо:
– Я радовался, когда государь пово́лил вас с Тадгой сюда выписать. Теперь думаю, благо ли это для вас…