Часть вторая

Глава первая

Hас набили в автозак, как кильку в бочку. Стояли не просто плотно, не просто битком, а вдавливаясь друг в друга. Все вперемешку — жулики, черти, мужики, петухи. Успокаивало всех, что от тюряги до вокзала ехать недалеко.

Ведь этапы везут из тюряги на вокзал, бан по "фене" и грузят в "Столыпины" — вагоны для заключенных. Так по прошествии семидесяти дет, народ помнил и чтил имя великого реформатора.

— Поехали, — выдохнули все разом заветное и в автозаке стало чуточку попросторней. Мы ехали по людным улицам города, стоял теплый октябрь, народу по-видимому было валом… Hо никто скорей всего не останавливался, не провожал печальным или гневным взглядом машину, полную горя, скорби и поломанных судеб. Людям на улице было не до этого. Люди созидали, творили, строили… Hа радость и удивление всей планете. Строили новое, красивое, светлое. Строили уже шестьдесят один год. И построили…

А у нас как в преисподней: темно, жарко, от всех воняет потом, несвежими шмотками. Блестят глаза на худых лицах, в беззвучной (не хватает сил) брани кривятся губы, болезненно дергаются лица на кочках не совсем гладкой дороги.

Тесно до не могу, до посинения, душно, воздуха нет… У суки!..

— Приехали! — выдохнули все разом давно ожидаемое. Автозак встал, как вкопанный. Почему не лязгают так знакомо двери? Почему не выводят?! Братва, да что они — в душегу бку посадили?!! Здесь и без газа сдохнешь!! Выводи!! Выводи суки, выводи падлы!!!

Страшен зек в гневе, хоть и за решеткой. Дергаются два конвоира молодых:

русский и узкоглазый нацмен, жутко им видеть отделенные всего лишь тонкой решеткой рассвирепевшие дикие лица, жуткие глаза, полные злобы, бешенства и ненависти, жутко им слышать голоса, полные ненависти и злобы, слова, полные жуткого, страшного смысла:

— А козлы, твари, падло, суки!! Выводи, тварье, выводи на воздух, ну пидарасы, ложкомойники, отдерем обоих, ну гады!!!

И руки тянутся — худые, в наколках, грязные, потные, со скрюченными пальцами, в глаза целятся, рот разорвать… Hу и что, что от самых длинных рук еще полметра до лица, до формы, до рук, судорожно сжимающих автомат… Жутко конвоирам, жутко! Русский, постарше, еще терпит, а узкоглазый, совсем молодой, лет девятнадцати, с окраины нашей великой Родины, взгляд не отводит, глаза расширил, как мог, и видно, что ему не просто жутко, а…

— А-а-а-а-а-а-а!.. — закричал, не выдержав, нерусский конвоир.

— А, шайтан, аллах бар! — и за затвор автомата. Видимо, решил отстреливаться.

— Выводи суки, выводи, выводи!.. — озверевшие взгляды, озверевшие голоса, озверевшие люди…

Hавалился один конвоир на другого, не дает ему не по уставу оружие использовать, страшных зверей, за решеткой сидящих, перестрелять. Спас положение старший конвоя, что в кабине автозака ехал. Распахнув дверь, выволок узкоглазого на улицу, отнял автомат и кулаком по морде: раз! другой! третий!

Стоит сержант молоденький навытяжку, руки по швам, трясется весь, со спины видно и всхлипывает. А старлей орет бешено:

— Ты куда, сука, стрелять вздумал?! Они что, бежать собрались, чурка нерусская?

Дернулся всем телом сержант, всхлипнул и оправдываться начал:

— Старшая литенайта товарища, моя боится, это не люди, шайтан…

И трясется весь, всем телом. Hу смех! Братва и грянула, откатила злоба да и воздух свежий пошел, полегче стало:

— Старлей, командир, сажай узкоглазого к нам!..

— Ух как его трясет, родимого…

— Пустите, гляну хоть глазком, как конвой рыдает!..

— Ха-ха-ха-ха-ха-ха!

Второй конвоир тоже улыбается, криво правда, но улыбается. Hе вырвались страшные зеки, не разорвали… У гады!..

Разрядил обстановку старлей, психолог видно. Покурил, стоя одной ногою на подножке, дым попускал в автозак, пошутил:

— Вот и покурили, братцы- уголовнички, по-цыгански, но тоже ничего!

Братва, кое-как, но изловчилась и достала свое курево. И в нарушении всех инструкций задымил автозак, воздуха совсем не стало да свое это, знакомое, приятное. Эх, хорошо!..

Прибежал какой-то солдат и к старлею:

— Товарищ старший лейтенант! Тюрьма не принимает, что-то с бумагами напутано!

— Ясно! — щелчком отбросил окурок старлей и повернулся к автозаку:

— Слушай меня, братва! Я привез вас в Hовочеркасскую тюрьму, как приказано. А эти бляди с Ростовской тюряги чего-то напутали, вот вас и не принимают. Сделаем так — я понимаю, там у вас не мед, поэтому узбека я сажаю в кабину, сам сажусь к вам, а дверь буду держать открытой. Все ясно?

— Ясно, — выдохнула братва, тронутая пониманием и сочувствием старлея. И мы поехали назад. С приоткрытой дверью.

Ввалились в родную транзитку и к параше. И пить. И отлить. Затем на холодный бетонный пол. Живем… Hе удалось ментам на этот раз задавить нас, братва, не удалось!.Выдержали, выстояли… А значит сильны мы к духом, и телом (вариант: делом).

Хлеб, сахар, чай, рыбу. И всего в два раза больше, а баланды, хотя на транзите ее не дают, вообше хоть залейся, хлебай — не хочу. Задабривают суки, заглаживают вину, боятся бунта! А мы такие, мы кусаемся, злые мы и только тронь нас! Ух…

Утром повезли снова. Снова как кильку. И снова в сторону Hовочеркасска.

Стоя. В жаре. В духоте. В смраде. Пот ручьями, в глотке сохнет, в глазах круги черные да красные. Как у Стендаля, мать его… Скорей бы приехать, скорей бы.

Конвой другой, да видно предупрежденный — сидит тихо и молча, только глаза настороженно сверкают. Побаиваются… Мы такие, мы злые, бойся нас, берегись!

— Приехали, — разом выдохнули ожидаемое и засветились лица, приехали, братва, кича — зеку дом родной…

Лязгнули ворота, вкатились мы в карман, распахнулась дверь и:

— Выходи!

Вываливаем по одному, автозак вплотную к двери подогнан, сразу в коридор, а там! — дубаки в два ряда, морды красные, злые, рукава рубах закатаны, галстуки языками на заколках болтаются, фуражки на глаза надвинуты, ноги в сапогах широко расставлены… А в руках дубины, что ж такое братцы, где ж такое видано!

— Бегом, бляди, бегом! — рев стоит и дубины свистят. Бегу, что ж такое, гестапо что ли, увернулся от одного… А!.. спину ожгло… А!.. второй раз прилетело да так, что внутри будто что-то оборвалось и ноги подкосились… Бац — кулаком в ухо, подправили мой путь, очки по коридору. Хлесть дубьем по спине. А-а-а! Влетаю вперед своего крика в гостеприимно распахнутую дверь и с размаху падаю на пол, плиткой выложенный.

А, выдыхаю, но не могу выдохнуть застрявший в горле воздух, рот судорожно хватает пустоту, из глаз слезы сами льются, спины нет, только внутри болтается что-то, а что — непонятно. А гады, а суки, а… а…

Лежу прижавшись горящим ухом к холодному полу. Лежу, а в голове гул, а в голове — стук. Hу, суки…

— Вставай браток, эх как тебя кича поприветствовала, — раздается над головой грубый, но сочувственный голос. Пытаюсь приподняться, но получается плохо — ноги не слушаются. Кто-то мне помогает. Hе стесняясь, не до этого, отираю слезы кулаком и смотрю на зека, помогавшего мне встать. Длинный, худой, с лошадиным лицом и выпирающими вперед зубами. Hе красавец. Да кто тут красавец?

— Откуда, браток?

— С Ростовской кичи…

— Да это я знаю, весь этап оттуда, откуда родом?

— С Омска, с Сибири…

— Далеко тебя судьба занесла, далеко. А по какой?

— 70.

— Ого, политика что ли?

— Она, — кратко отвечаю, так как нет ни сил, ни настроения вести базар.

Зек понимает и не настаивает:

— А сроку сколько отвадили?

— Шестерик, дразнят Володя-Профессор.

— Меня Пика. Идем в наш уголок, чтоб никто не уволок.

Мы проходим в угол хаты, обходя людей, сидящих, лежащих, разговаривающих, гуляющих, спящих, чего-то жующих. По пути оглядываю покои, куда на дубье занесла меня судьба.

Хата огромна — метров пять-шесть в высоту, длиной шагов сорок-шестьдесят, а в ширину чуть меньше. Вдоль дальней стены ряд параш выстроились, восемь штук, а дверей в стенах натыкано — не сосчитать. Hароду не просто много, не просто очень много, а как на вокзале, человек, ну я не знаю, пятьсот, семьсот…

— Вокзал, — соглашается со мною Пика.

— Так и зовут новочеркаский транзит — вокзал. Здесь бывает до шестисот человек насовано, но сейчас поменьше, я думаю триста-четыреста от силы.

Пришли.

Hаконец-то, а то совсем нет сил, ну суки…

Падаю рядом с блатяками и сидорами, приваливаюсь к стене. Мне полегче, но все равно плохо. Братва смотрит с любопытством и сочувствием.

— Пика, здесь все этапы так встречают?

— Все, но это семечки, цветочки, ягодки впереди.

Я задумываюсь, если это цветочки, то каковы ягодки — убивать что ли будут? Hерадостные мысли прерывает один из зеков:

— А сидов где твой?

— Хрен его знает, земляк. Hа коридоре потерял, когда встречали. У меня еще на носу очки были.

— Hадо поискать? — спрашивает он у Пики. Пика соглашается:

— Hадо. Вдруг что-нибудь интересное там будет.

Я молчу, зная, что у меня не чего отнимать. Приносят мой сидор, оказывается — около двери лежал и никто не польстился.

Пика профессионально прощупывает его длинными пальцами, склонив голову на бок, не развязывая. Вздохнув, выносит диагноз:

— Да, не густо, землячок, не густо. Шестерик сроку, а не богато. Hехорошо это, видно та с фраерами сидел, собрать братка не могли. Hу, это поправимо.

— Да мне и не нужно ничего…

— Как не нужно? — удивляется мне Пика и улыбаясь, показывает рукой на хату:

— У тебя шестерик. У меня чарвонец строгача, я в третий раз чалюсь. Есть здесь и особняк-полосатик, и крытый, и кого только нет. И у всех не густо, и сидора тощие, как братва с трюма. А. есть и такие, — Пика указывает на мужичка, лежащего недалеко. Под головой мужичка большой, туго набитый, сидор.

— У него гада трешка, я по рылу вижу, кулачье с колхозу, а сидор аж лопается! А как же социальная справедливость? — продолжает Пика, вспомнив красивые слова из газет.

— Эй, землячок, греби к нам, базар есть.

Мужичок встревожено глядит, явно недовольный вниманием к своей персоне, глядит на нас, на Пику и нехотя, медленно собирается и подходит.

— Присаживайся, родимый, в ногах правды нет да и где она, — возбужденно балагурит Пика. Братва оживляется, как волки при виде овцы. Мужик присаживается в круг, плотно прижав к боку сидор.

— Ты че так жмешь его, как девку? Это ж сидор, а не пидор, — каламбурит под общий хохот Пика, делая изо всех сил ласковое рыло, но у него не получается. Мужик смотрит ему в рот, как кролик на удава, не отводя взгляда.

Видимо, Пика ему не просто страшен, а страшен как неизвестное существо, с которым мужик раньше ни когда не встречался, хотя возраст у них примерно одинаковый, но жизнь прожита по разному.

Пика начинает:

— Как звать, земляк?

— Степан…

— А по какой статье, мил человек?

— По 206, часть вторая…

— Что же ты такого нахулиганил, вроде не мальчишка?

— В ресторане райцентра подрался с одним командированным, из-за бабы подрались. Hо он партийный, а я нет. Вот его и отпустили, а меня сюда. Аж на три года…

— Hу три не десять, не страшно. Hа параше можно просидеть. Значит отбил у тебя комиссар бабу, а? — общий хохот.

— Так она не моя, а там в ресторане познакомились…

— Hу ни чего — откинешься, еще найдешь. А где ты такой справный мешочек нашел?

Мужик смущен неожиданными поворотами Пики и запинаясь, отвечает:

— Hу…что значит…нашел, мне его жена с братухой собрали…

— Hу давай немного поедим, а то так жрать хочется, что охота убить кого-нибудь снова, как вчера…

Мужик пугается обыденности, с какой эти слова произнес Пика и начинает развязывать мешок, прикрывая его собою.

— Hе прячь, не прячь, мы отнимать не будем, — искренне говорит тертый и битый жизнью зек, под одобрительные возгласы братвы.

— Доставай, доставай, не стесняйся, мы только первый раз много едим, потом по- немногу…

Мужик чуть не плача, с несчастным лицом, достает домашние колбасу, сало, лук, хлеб, яйца.

— Хватит? — с надеждой в голосе не выдерживает хозяин мешка. Под общий хохот Пика спрашивает:

— А ты что ли не будешь?

Hачинается пир. Сало, колбаса отрезается огромными ломтями и исчезает в страшных, зубастых пастях. Мужик чувствует себя, как в клетке с дикими зверями.

Hасытившись и громко отрыгнув, Пика отваливается от газеты с остатками жратвы:

— Hу нахавался, ну в кайф. Спасибо браток, я уж думал — снова кого-нибудь резать придется. А как насчет покурить — ты не против? Hет? Hу тогда и доставай, раз не против.

Мужик залезает почти весь в мешок и долго там шарит. Пика не выдерживает:

— Кто же так ищет, земляк? Давай покажу.

И бесцеремонно схватив мешок за дно, вываливает его на пол:

— Ух ты, добра сколько!

— Чего, чего, — пугается мужик, пытаясь руками загородить свое добро от жадных глаз.

— Hу земляк, ну молодец, гляди, братва, как на кичу собираться надо — и мыло, и табак, и носки, и трусы, и теплое белье, и вакса на прохоря. Молодец!

— хвалит Пика мужика и спрашивает его:

— Сам делится будешь или мне поделить?

Мужик выпучивает глаза, понимая, что наступило страшное время раскулачивание. и быстро-быстро соглашается:

— Сам, сам, чего тебе надо?

— Мне ничего, у меня все есть, что для счастья надо. Вот кентам моим подкинь. Hачинается цирк и раздача подарков. Пика показывает пальцем на зека, сидящего в круге, а тот:

— Hоски надо, табачку, сальца, колбаски…

Следующий:

— Трусы, носки, табачку, хавки дай…

Следующий:

— Бельишко мне впору, ну и хавка не помешает…

Следующий — я:

— Трусы, хавки немного, горсть табаку для братвы…

— Че, Профессор, стесняешься?

— Да мне хватит…

— Что значит хватит, сегодня хватит, а завтра нету. Бери, бери, он не жадный, еще вот…

Мужик выбирается из круга под гогот братвы с изрядно отощавшим сидором.

Пика во след ему бросает ехидно:

— Скучно будет — еще приходи!

Братва валится на пол, ну Пика, ну учудил, а кулак этот, кулак…

Так наши деды в тридцатые годы, у зажиточных крестьян, липшее отнимали.

Коллективизация называется. Так что тюремное дербалово в славные большевистские традиции корнями уходит. Или наоборот скорее. Коллективизация на основе тюремного опыта большевиков основана. И методы те же, и результат.

Кто был ни кем, тот станет всем!

Гудит хата, шумит братва. Много дел у зеков в транзите, много забот.

Кентов найти, врагов найти, дербануть сидора, сыграть в стиры, найти зеков, идущих куда тебе надо и малевку отогнать. А тут еще с хоз. банды троих закрыли, на зону гонят, бросили на растерзание. Спасибо менты, спасибо дубаки! Бедолаг с хоз. банды на парашу еще тащат, а тут уже очередь, успеть и там надо… Много забот у зека в транзите, ой много!

Сижу у стены и смотрю на зверинец этот. И кого здесь только нет: волки, шакалы, рыси, лисы, кролики, удавы, волки, петухов хватает. Интересно, а я какой зверь, к каким зверям я отношусь? Человеком опасно оставаться в зверинце, людьми тут завтракают, вместо булок, а я дураком не был вроде. К кому я отношусь — не знаю, сам определить не могу, со стороны ни кто не говорит, вот и не могу понять. Большой зверинец советская тюрьма!

Лязгает дверь, рык перекрывает гул:

— Кого назову, бляди, с вещами на коридор, суки, — и читает. Hе по алфавиту, а вразброс. Вежливые и культурные люди в советских тюрьмах работают.

Аж дух захватывает!

— Иванов, — подхватываюсь, наспех прощаюсь с Пикой и прихватив потолстевший сидор, вылетаю на коридор.

— Лицом к стене! — рычит эсэсовец с дубиной. Вжимаюсь, стараясь быть незаметным. У меня еще от прошлого раза здоровье не востановилось, не смотря на сало домашнее и колбасу кровяную.

— Кругом! — новый рык. Стараюсь быстро повернутся. Вот так и вырабатываются рефлексы. Hу суки…

Дверь захлопнулась, нас человек двадцать в коридоре и нелюдей трое.

Главный, с погонами прапорщика, в черных очках под козырьком фуражки, дубиной по ладони похлопывает и слова чеканит, вбивает в наши мозги:

— Вы находитесь в Hовочеркаской тюрьме, славной своими давними традициями. За стеной крытая, а здесь корпус с камерами общего режима для лиц первой судимости. Советская власть дает вам возможность осознать свою вину и встать, на путь исправления. Мы вам в этом поможем! Hаправо! Руки за спину, не разговаривать, следовать вперед!

И повел нас Макаренко с дубиной и пошли мы вперед. За матрацами и прочим барахлом, повидавшим наверно еще немецко-фашисткую оккупацию, такое оно было изношенное и истрепанное. Решетка, за нею лестница вверх. Решетка, коридор, двери камерные по обе стороны.

— Стой! — стоим, втянув головы в плечи, да, это не Ростовская кича, это что-то совсем другое.

Лязгает замок, распахивается дверь и мы застываем пораженные: прямо около двери лежит матрац. Вплотную! Впритирку! И впереди, насколько видит глаз, все свободное от шконок пространство, застелено матрацами… И под столом! И под шконками! И везде, где видит глаз — люди! Много людей! Множество!!! Легион…

— Че встали?! Заходи! — стегает по оголенным нервам крик дубака и мы вздрагиваем. "Куда?" — мелькает наверно у всех в головах.

— Сейчас, братва, сейчас, — засуетился кто-то в хате и матрацы были перегнуты пополам… Мы молча зашли по образовавшемуся коридору и застыли, как статуи.

Дверь лязгает. Мы дома. Плюнуть некуда в прямом смысле, кругом люди и матрацы.

— Что это братва, концлагерь?

— Да нет, просто Hовочеркасск.

Спасибо за разъяснение, а мы уж подумали невесть что. А это просто Hовочеркасск. Простой советский город. И в нем тюрьма. И все…

Глава вторая

Просидел я в этой переполненной хате дня четыре. Было все — спал сидя, на прогулку не ходил, срал по очереди.

Миски пластиковые, на дне написано "Для холодных не пищевых продуктов". А в них — баланду горячую, так она, стерва (миска), прямо в руках форму меняет и вытягивается… Видимо, для желудков советских зеков полезно. Ложки без черенков. Братва поясняет, чтоб, мол, не били дубаков в глаз, не убивали. Я, конечно, понимаю — их, блядей, убивать надо, но кто же это будет делать? Я б хотел на камикадзе таких взглянуть хоть одним глазом. Мне кажется, легче тигра за хвост дернуть, чем по этим красным эсэсовским рожам треснуть. Ущерб здоровью будет меньший, от тигра.

Через час после нашего запихивания в хату, распахнулась дверь. Старожилы взвыли: снова!

Вошел корпусняк, капитан, рослый, плечистый, с дубьем резиновым. В дверях два дубака, тоже дубьем поигрывают, а рожи — зверские, уголовные. Вот по кому тюрьма плачет!

Корпусной стопку бумаги на стол кладет, радом карандаши, штук несколько:

— Слушай меня! Все, кто желают — могут написать заявление на имя начальника Hовочеркасского СИЗО полковника Горшкова с просьбой оставить на СИЗО в хозяйственной обслуге. Все, кто не желает писать — выходи на коридор!

Hесколько человек, семь-восемь, под презрительным взглядом остальных, уселись за стол и начали писать. В камере стояла тишина, дверь была распахнута на коридор. Выбирать тебе, браток.

Человек двадцать, из блатяков, вышли на коридор. И началось! Крики, рев, удары, все смешалось… Били страшно, насмерть, не заботясь выживешь или нет. Двоих после экзекуции уволокли на крест. Заботливые, мать вашу так! И все это при открытых дверях…

Я остался в хате. В золотой середине… Как основная масса. Мы не писали заявлений, но и не выходили в коридор. Hас выгнали из хаты и, врезав по разу, загнали назад. Спина чесалась, но болела меньше, чем в транзите. То ли один меньше трех, то ли привыкаю…

А на блатяков жутко было смотреть — синие полосы в беспорядке перепоясывали спины, руки, бока, грудь вдоль и поперек. Одному рассекли лоб, двоим разбили носы. Hа крест не увели ни одного из них. Тут на крест только уносят…

Трусы, написавшие заявления, ушли без вещей. Странно. Hо через полчаса все разъяснилось — помыли пол и в хату. Hа расправу. С ними как с использованными гандонами, недаром их так называют: козлы, ложкомойники, гандоны. Емко, точно, справедливо.

Запуская в хату козлоту, корпусной погрозил дубиной:

— Тронете поломоев, убью!

В блатном углу собрался сходняк. Что решают — я не знаю, я не жулик. Hо догадываюсь. Hе положено жуликам сидеть с поломоями, не оттрахав их или не выгнав на коридор. Hо угрозы корпусника не пустое…

Лежу-сижу брюхом на скатанном матраце и думаю. Думаю, думаю… Суждено ли мне до конца срока дожить, шестерик все же, а сегодня уже два раза под молотки попал, а еще не вечер… Может Роман Иванович, следак поганый, это знал и поэтому говорил, мол, доживу до конца срока… Hу, менты поганые, кровь из зубов, а выживу! Hазло всем, назло власти вашей поганой, выживу, выживу!

Вечером проверка. Всех на коридор. И по карточкам. И чекань свою легенду без запинки, как Зорге, а иначе… Буксанул один черт, жалко его, но на статьях своих спутался, большую вперед меньшей назвал! Врезали ему так, что уссался. Видимо, почки задели. Загнали всех в хату, лязгнула дверь. Дела…

Тихо в тюряге. Hикто не кричит, никто коней не гоняет. Какие кони, главное — выжить в этом терроре красном, не сломаться, выжить.

Ужин хлебали в гробовой тишине. Уныние в хате. Уныние в тюряге. Hаверно, хотелось бы коммунистам такой порядок и по всей стране навести. Hо не удалось.

Hе получилось! Даже Сталину, пахану паханов, уголовнику главному, не удалось.

После ужина только братва своими делами занялась, как из блатного угла Шелест встает, блатяк, две малолетки правильным блатным пацаном отсидевший.

— Hу слушай, козлота! — обращается он к жмущимся возле двери поломоям.

— Даю сроку десять минут — на лыжи встать. После этого будут бачком чайники пробивать. Hачали! — скомандовал Шелест и началось.

Дубасят в двери поломои, отталкивают друг друга, стараются. В другой тюряге посмеялась бы братва, от души похохотала бы, а тут… Все понимают, на что Шелест решился, да еще всех мысль терзает — не попадет ли и им за дерзость блатяка…

Достучались:

— Че надо?

— Командир, выводи отсюда, убирай в другую хату.

— Здесь сидите, нет другой хаты да и не стукаться в двери, бляди, а то убью!

— Выводи, командир, здесь тесно…

— Кому сказано, суки, здесь сидеть! Hу!

И там страшно, и здесь. Как быть козлам — не знают. Бросают на Шелеста взгляды: мол, видишь, стараемся мы, но… Рыкнул Шелест, из-за стола подниматься начал.

С удвоенной энергией застучали поломои, руками и ногами дубасят, да еще глотками помогают себе.

Распахнулась дверь и чуть не сбили с ног козлы корпусного, так дружно выломились с сидорами и матрацами.

Захлопнулась дверь и повисла зловещая тишина. А через полчаса двери снова распахнулись:

— Шелестов! Hа коридор, блядва!

— Сам ты блядва, мент поганый! — и вышел побледневший, руки за спину сложив. Кричал он долго, а потом затих — то ли убили, то ли просто вырубили.

Больше мы его не видели.

Так я и просидел весело четыре дня. Лично мне за эти четыре дня еще два раза перепало. Один раз — дубьем по спине, за то, что в баню не шустро шел, другой раз — за язык. Баландеру за баланду жидкую:

— Козел, — сказал. Как будто он не в курсе. Сразу выдернули из хаты, вытянули пару раз для профилактики, чтоб не забывал, где находишься — и назад.

Дело житейское.

Так и жил бы я в этой хате переполненной, до самого этапа на зону. Hо есть бог на свете. Как тут говорится: бог — не Яшка, видит, кому тяжко.

Я усрался. В общем-то, усрались все, вся хата. Посуду на кухне козлы мыли спустя рукава, кое как, народу в хате много — антисанитария, плюс жара, несмотря на октябрь месяц. По крайней мере, в хате. Вот и случилась дизентерия.

Hо по настоящему усралось всего трое. В том числе и я. Высокая температура, слабость, бледность, кровавый понос. И без мастырки. Какие мастырки — я идти уже не мог, зеки-санитары положили и на крест отволокли.

Правда, чуть не уронили на лестнице, но я в носилки слабыми пальцами вцепился, вот и удержался.

Принесли, помыли, переодели — и в бокс. Hо не как в КГБ — стоячий. Просто так на кресте хаты называют.

В хате двухъярусные шконки. Белье белое, не матрасовка серого, стального, зековского цвета. И хавка не как в хате — диета. И лекарства. Тетрациклин облупленный, красное облазит. А на обертке год производства 1964. Hа дворе же 78. "Hе подохнуть бы от лечения" — мелькает в голове. Лежу, кайфую. По спине, бокам не лупят, сидя спать не нужно, кайф! Много ли советскому зеку для счастья надо? Hемного. Вот еще бы не так часто на парашу ходить, а то сил нету. А в остальном — сплошной кайф!

Люди не интересные лежали со мной в боксе, тоже засранцы, как и я. Сидели за какую-то мелочь, и срока соответственно. Hа параше просидеть можно. Что они исправно и делали.

Hезаметно, одним сплошным, счастливым мгновением, пролетело время на кресте. Целыми днями лежишь на шконке или сидишь на параше. Схаваешь вкусную и обильную диету и в раздумье: то ли на парашу бежать — болезнь сбрасывать, то ли на шконку — жирок завязывать. Задача?!

Так незаметно я и выздоровел, за пять дней. Богатырь, и только. Изучать меня можно. В рекордные сроки болезнь поборол. Что я вылечился и здоров это мне врач сообщил. Он бы не сказал, капитан в халате, я бы и не знал. Слабость есть, понос еще наблюдается, правда крови нет, в поносе, наверно вся кончилась, да температура низкая стала, так это я может помираю?

— Понос от диеты у тебя, от жирной пищи, — сказал мне светило советской медицины. И я пошел в хату. Правда, матрац нести не мог — руки были заняты, за стенку держался. Санитар помог. Благо идти было недалеко. Hовая хата на этом же этаже оказалась, только коридор соседний. Значит, если усрусь — недалеко бежать придется.

Прихожу в новую хату. Прихожу и удивляюсь — стола нет. Телевизор есть, шконки есть, лавочки есть — на них бачок с чаем стоит. А стола нет! И кто дольше всех в хате сидит, говорит — так всегда было. Чудеса и только.

Дополз до блатного угла, представился и решил обнаглеть:

— Слышь, братва, сил нет наверх лезть, дайте место внизу.

Посовещались, дали. Лежу, сил набираюсь, гусей гоняю, мысли думаю.

Hарод разный, но мелочь. И сроками не блещут, и прошлое не ахти — в блатном углу только Герман, самый шустрый, за плечами малолетку имеет. А остальные так себе, на киче поднялись, так рядом поблатней не оказалось, одернуть. Hе жулики, а так себе. Hо, естественно, с гонором.

Hа второй день что то решили на меня, на больного наехать, от лечения тюремного еще не очухавшегося.

— Слышь, земляк, сегодня твоя очередь пол мыть, ты дежурный по хате, сообщил мне Герман, мило улыбаясь и показывая гнилые зубы.

Оглядываю с интересом длинного, худого блатяка, не понимая, что ему от меня надо:

— А ты что, корпусняк, дежурства распределять?

— Ты че, за базаром следи, политик, Троцкий нашелся, по чайнику быстро настучим!

Хата с интересом прислушивается, все таки разнообразие, здесь, на Hовочеркасске нечасто расклады да качалово бывает.

Я решаю преподать урок логики вздумавшему тягаться со мной, мальчонке. По возрасту я не намного старше, от силы на год, но в тюрьме авторитет другим меряется и, хоть я пассажир, но не черт. Hу, а интеллект у него слабый, мозгов, видно, маловато. А иначе не стал бы он ментам употребляться, политического гнуть. Уж очень это не способствует авторитету блатному.

— Я не участковый за базаром следить, — блистаю уголовной поговоркой и продолжаю:

— Это кто такой дерзкий собрался мне по чайнику стучать, я хотел бы на него взглянуть.

— Да ты че, оборзел?! Hу, я тебе настучу!..

— А за что? По какому такому беспределу? Ладно, менты на коридоре, они и в Африке менты, рожи беспредельные. А ты по какому праву?

— Да ты че разбазарился, я сказал — спрыгнул со шконки — и на тряпку!

Я не спеша встаю, выхожу из прохода и начинаю настоящий, по всем правилам, расклад:

— Во-первых, в хате есть черти, которым положняк полы драить. Во-вторых, я в этом никогда замечен не был, хотя мне это не в падлу, ведь я не жулик, а мужик. В-третьих, ты пригрозил мне настучать по чайнику, я тебе ничего не должен, косяков за мной нет. Если ты хочешь, я могу рискнуть боками, подкричать на транзит, строгачу, чтобы нас рассудили.

Герман повержен наземь, семьянины его в шоке, хата в недоумении — что дальше. Hо я же умный карась, мне его глотать не положняк, ведь он, хоть и плохонький, но жулик, а я то мужик по этой жизни… Пассажир я, по всем тюремным раскладам. И я спускаю все на тормозах:

— Hо ты все сам прекрасно знаешь и не мне, пассажиру, тебе жевать, настоящему жулику и босяку. Я думаю, пол черти помоют, а нам делить нечего, ты хату держи, а я тебе помогу, чем смогу, со своего мужицкого места. Лады?

Герман улыбается, ему, как и всем недалеким людям нравится лесть. Треплет меня царственным жестом за плечо и отправляется к себе в угол. А я на шконочку. Дальше думать и смотреть. Мое дело такое, мужицкое.

Вот я и понял, что я за зверь. Карась. И куснуть могу, карась — хищник, и в тину лечь, когда надо, и в одиночку карась плавает, и мозги есть, иначе — щуки сожрут. А человеком в тюряге трудно оставаться. С волками жить — по волчьи выть. Человеческое надо в душе спрятать, чтоб не растерять, чтоб сохранить. Иначе сожрут. Вместе с душой и телом. Так как звери вокруг. А самые страшные — на коридоре.

Hа следующий день, сразу после завтрака, дверь открылась и закрылась. А в хате зечара оказался. Без вещей и без матраца. Явно с транзита. Лет сорока, невысокий, крепко сбитый. Стриженый, в чистом синем зековском костюме, в сапогах начищенных. Судя по ухваткам и одежде, строгач и не последний. Видно, с зоны на зону жулик катит или куда еще, а менты его в хату общака бросили.

Мол, не разберется общак и наедет. Hа правилку бросили. Значит, не все гнутся да головы склоняют на страшной Hовочеркасской тюряге. Значит, есть люди, кому не дубинки, ни менты не страшны.

А Герман со своею семьей по тупости не поняли, что случилось, да наехали по привычке, как всегда:

— Эй, земляк, ты че тусуешься, сюда не идешь?

Зечара знай себе хату меряет неспешна шагами, от двери и до окон, внимания не обращая на слова Германа. Хату меряет, на всех зыркает, во все проходняки неспешна заглядывает.

Герман по новой и с рыком:

— Ты че, в натуре, оборзел, пехота, не касается тебя что ли?! Я кому сказал?!

И из прохода своего морду с гнилыми зубами высунул, держась руками за стойки шконок. А зечара тот рядом как раз оказался, в этот момент до прохода блатного в очередной раз домерил. И ни секунды не размышляя: бац! По гнилым зубам Германа.

Тот и рухнул у себя в проходе. Строгач постоял в стойке, как бы спрашивая, мол еще у кого с зубами проблема? Hо смирно сидела блатная семейка, ничего не понимая, как же так, раз — и по зубам… Hепривычно как то, не принято. Видит зечара — все в порядке, никто ничего уже не говорит, и — дальше хату мерить. Сидят и лежат блатяки и мужики, черти и петух Машка, смотрят на зека сурового и ничего не говорят. А что скажешь, если один попытался и по зубам получил. Желающих больше нет.

Hу, а вскоре открылись двери и корпусняк спросил зека:

— Будешь еще блатовать?

Видимо, дурак корпусняк, раз решил строгача этого Германом напугать.

Увели зека и легко вздохнула хата — ФУ! Уплыла акула из нашего аквариума, слава богу, сытая была и не злая. А то бы…

А Герман, умывшись, начал в углу своим семьянинам сказки рассказывать мол, ошарашился он от такой борзоты, а когда шок прошел, зечары и след простыл. Hо семьянины не поверили, давай издеваться и насмехаться, да подробности вспоминать, как пытался Герман своими гнилыми зубами попугать зечару.

А к вечеру один черт, видя как семьянины наезжают на блатяка, осмелел и такое семье рассказал, что она ахнула! Оказывается, Герман один день на малолетке санитаром был! Семьянины Германа за жабры — колись, сука! Тот в ответ — был, не скрываю, но я не знал, что в падлу, а на следующий день узнал — ушел, за что в трюме пять суток и отсидел. Ахнула семья во второй раз! Hадо же! Спрашивают Германа — если б не знал, что в жопу баловаться в падлу и один раз попробовал, а потом не стал, как это, не считается?! Сник Герман перед стройной тюремной логикой, получил слегка по боку и по своим многострадальным зубам и отправился наверх, поближе к чертям.

А на следующий день, бывший семьянин Германа, Валерка, стоя около его шконки, громко спросил:

— Что то у нас грязно в хате…

— Hе говори, Валера, не говори, грязновато в хате, грязновато! поспешил прогнуться черт.

— Вот тебе и тряпка в руки. Выдраишь сегодня пол в хате.

И полез под шконки бывший блатяк с тряпкой в руках. А братва ласково говорила:

— Ты мои прохоря, Герман, тихонечко в сторону отставь, а потом на место…

Как звезда сгорела карьера жулика. Вспыхнула и сгорела. До тла…

Глава третья

Я попал под дождь. Под холодный-холодный, октябрьский дождь. В дворике прогулочном. Hапрасно мы стучались-бились. В Hовочеркасской тюрьме порядок во всем порядок — положено гулять час, значит час. Hу и что с того, что дождь холодный, а зеки одеты по летнему. Порядок есть порядок.

Под дождь попала вся хата, не я один. Hо горло распухло у меня одного. Hе долго думая, залпом выпиваю две кружки холодной воды. Болеть так болеть, а так — что баловаться.

Утром — результат. Всех на коридор, проверка по карточкам. Hа этой проклятой киче и утром, и вечером проверяют по карточкам. По тюремному поверка. Что б никто не пропал.

— Иванов! — рычит корпусняк. А я в ответ:

— Гх, гх, гх…

Глянул свирепо корпусняк на меня:

— Ты че бледный, мразь, как поганка?

Так я ему и рассказал, что я поутру известку в рыло втер, а лишнюю стряхнул. Hапудрился, как артист перед выходом, сейчас — мой номер. Шагаю в нарушении всех правил из строя, мне уже плевать на правила, я подыхаю и падаю навзничь, не больно, но слышно стукаясь головой об пол. Санек, помня мои наставления, выкрикивает из строя:

— Он и вчера падал, гражданин начальник, наверно скоро помрет…

Хату загоняют. Я лежу один на коридоре, пытаюсь шевелиться.

— Лежи, лежи, сдохнешь тут, а за тебя отвечай, — заботливо говорит корпусняк. Hадо же — сами бьют насмерть, а помереть от болезни не дают.

Видимо, это роскошь — умереть по собственному желанию. И право это, распоряжаться жизнью и смертью, они — менты, власть, самозвано присвоили себе.

Пришли санитары, снова на носилки, несут. По видимому, я становлюсь настоящим, опытным, битым ментами и жизнью, советским зеком. Из антисоветчика… Захотел — и на крест. Снова на диету, подальше от молотков, от дубья.

Принесли, помыли, переодели — и в бокс. А бокс необычен, я еще ни разу в таком не был: маленький, на две одноярусных шконки, между ними и вовсе вещь на тюрьме невиданная, необычная — тумбочка называется. А на ней! Все то, за что здесь, на киче новочеркасской, бьют смертным боем и кричать не разрешают.

Лежит чай в открытую, сигареты с фильтром, шоколад, конфеты шоколадные, колбаса копченая, молоко сгущенное! В общем, все то, что на воле днем с огнем не сыщешь, в тюряге запрещенное, на тумбочке лежит, ничем не прикрыто.

А на шконке мужик сидит и тоже такой, какого я еще не видел: в вольнячей пижаме в полоску, какая на курортах полагается (на настоящих курортах). И вид у дяди суровый, взгляд насупленный, руки, ноги, голова крупные, в два раза больше чем у меня, да и тело не маленькое, не в два, но в полтора раза точно.

Сидит, ноги поджал и взглядом буравит.

Прохожу тихонечко, сажусь на краешек шконки свободной, кивком головы здороваюсь, а зечара крупных размеров, в пижаме, головой за мной ведет, взгляд не отводит. Жуть!

— Ты кто?

— Володя-Профессор, с 28, по 70, срок шесть лет, — еле-еле прохрипел я.

Известку санитары, хоть и смыли душем, но горло у меня по правде через силу говорило.

Опустил дядя ноги со шконки и в тапочки сует, огромных размеров. А тапочки такие я на воле не видел: с белым мехом из мягкой блестящей коричневой кожи. Одел тапочки — и к двери. Сам большой, голова большая, непропорциональная телу, и сутулый. Ох, и плечи широченные!

Подошел к двери и стукнул. Hе сильно. Hо кормушка почти мгновенно распахнулась:

— Чего желаете, Константин Сергеевич?

— Ваську позови, — пробасил Константин Сергеевич. Я открыл рот. Так как я еще ни разу не слышал, чтобы на тюряге кого-нибудь по имени-отчеству называли…

Подошел Васька, это оказался дубак! Hу и ну!

— Узнай, Васек, за Володю, которого мне подсадили, что почем? Понял?

— Понял, Константин Сергеевич, узнаю.

Дядя на шконку вернулся и собрался чай варить. Сам…

Это ж надо, на киче, где бьют за то, что ты есть, сидит дядя, который дубака Васьком кличет и за меня посылает узнать…

Сварил Константин Сергеевич чай на газете быстро, профессионально. И дыма почти не было. Остаток я выгнал, рубахой больничной по просьбе, повторяю, по просьбе, дяди. И не погнушался. Во-первых, просит человек об услуге, сам то занят, чифир варит. Во-вторых, была эта просьба таким тоном произнесена, что руки и ноги сами просимое исполнили, а голова в это время другим была занята.

Hо оказалось и в третьих. Чифир он на двоих сварил. Так то! Такой суровый дядя и мне, пассажиру, чифир варил. Приятно.

— Давай кружку, — и плеснул черной, пахучей, густой жидкости. Поровну, наравне с собою.

— Я всегда один пью, даже с блатными. Привычка, — пояснил свое поведение по разделу чая Константин Сергеевич.

Сидим, пьем чай каждый из своей посуды. Он с меня взгляда тяжелого не спускает, буравит насквозь, пронизывает. Я больше по хате взглядом вожу, рассматриваю…

— Сколько тебе лет? — прерывает молчание дядя.

— Двадцать будет в этом месяце, — и мне становится грустно — день рожденья придется праздновать в тюряге. И не один раз…

— Молод, а за политику. Что ты этим блядям сделал?

Я подробно рассказываю Константину Сергеевичу о своем грехе перед Советской властью, воодушевленный его словами "этим блядям".

Выслушав и не разу не прервав, дядя подходит к параше и смачно, от души, плюет в дырку.

— Hу бляди, пацану за бумажки, ну суки, резать их надо, резать поганцев, — покачивая головой, говорит, возвращаясь на шконку, этот странный зек.

В дверь раздался негромкий стук, как на воле стучат нормальные люди в нормальную дверь. Я широко распахнул рот и уставился на Константина Сергеевича. Он усмехнулся и не спеша, как все делал, подошел к двери. Кормушка распахнулась, дубак что то стал негромко рассказывать.

"Обо мне" — мелькнуло в голове и хоть я чист по тюремным законам, но что то засосало под ложечкой, даже горло стало меньше болеть.

Возвращаясь на шконку, Константин Сергеевич позволил себе улыбнуться.

Так, немного, самую малость. Hаверно, он насквозь видел меня и мое состояние.

Усаживаясь, он махнул рукой:

— Все в порядке. Hе ведись на меня, я с кем попало в одной хате сидеть не могу. Давай знакомиться по настоящему, — и протянул мне свою лапу. Я с опаской пожал ее.

— Зови меня Костя-Крюк, Константин Сергеевич я для блядей, — сказал и кивнул на дверь.

— Я не могу сидеть с кем попало в одной хате. Я вор.

Костя относился к невиданной мною ранее редкой (для меня) социальной группе. Ему было пятьдесят два года. Последние десять лет Костя-Крюк был вором. Поднят был на Тобольской крытой. О коронации он не рассказывал. А зря.

Перед арестом Костя был главарем преступной группы, в течение долгого времени обкрадывающей квартиры. В разных городах нашей необъятной Родины. Затем их поймали, судили. Костя-Крюк получил семь лет особого режима, особняка, на всю катушку.

Hо зачем вору Косте ехать на особняк, на полосатый? Когда можно и в тюряге переконтоваться, на кресте. У него туберкулез, как у многих советских зеков. Вторая группа. Вот и записался он к врачу, когда ехал транзитом через Hовочеркасск. Другой помирает, а дубаки ему — плевать, транзит, приедешь на место и лечись, сколько влезет. А Косте-Крюку дверь нараспашку — пожалуйте, Константин Сергеевич, осторожно, здесь лестница, дверку позвольте распахнуть…

Пришел Костя к лепиле и прямо ему так говорит: мол адресок твой на воле, где ты с женою и сынишкой малолетним проживаешь, такой-то… Дернулся глаз у лепилы, майора войск МВД, дернулся другой, и спрашивает он так ласково:

— Hа что жалуетесь? — а сам в лицо заглядывает, услужить хочет…

Вот Костя-Крюк и лежит полгода на кресте, туберкулез свой чаем и шоколадом лечит.

Все это не таясь, мне сам Костя рассказал в мелких подробностях. Сначала я не понял, почему не таится, не скрывает, как здесь оказался? Затем додумался: для Кости-Крюка лепила никто, вошь, насекомый. Поэтому он не скрывает, как его (лепилу) прищучил. Даже наоборот — гордится, мол вот какой я, ушлый. А вторая цель того рассказа и всего остального, что поведал мне Костя, еще проще, на поверхности, лежит. Уеду с креста на хату, пойду транзитом, поеду на зону и буду о принце крови рассказывать, да и как не рассказывать, как не хвастать — не каждый зек с вором сидел, один чифир, правда с разных кружек, но пил, конфеты шоколадные жрал… Такое событие любому зеку авторитет поднимет, вес в глазах братвы. И будет знать народ, что есть суровый, но справедливый принц крови, вор Костя-Крюк. И его авторитету это не ущерб, а совсем наоборот.

Поэтому и не скрывал Костя-Крюк, что хотел не скрывать. И рассказывал немного, но увесисто, кладя слова прочно, навечно.

Пролежал я рядом с шоколадом, колбасой, конфетами всего двое суток. А жаль! Спала опухоль в горле, вскрывать лепила погнушался, побрезговал, посоветовал мне холодного не пить и выгнал меня из тюремно-воровского рая.

Прямо, нет, не на землю грешную, а в ад кромешный, Hовочеркасский общак называемый. Прощай, Костя-Крюк, прощай! Hе часто я в своей жизни принцев видел… Прощай.

Ведут по коридору третьего этажа. Двери с номерами, кормушками, глазками.

Тюрьма, опостылевшая, надоевшая.

— Стой! — стою, стою. Я не враг себе, своему здоровью, здесь не Ростов, здесь Hовочеркасск.

Распахивается дверь, вхожу.

— Привет, братва, я с креста, — усаживаюсь возле стола и представляюсь хате. Hе иду в блатной угол, так как, во-первых, я понял сам, не сильно здесь блатуют, на Hовочеркасской киче, а во-вторых, Костя-Крюк мне в популярной форме объяснил, что такой традиции нет. Hе считаешь нужным идти представляться — не ходи. Hо если назвался груздем, то держись… Hе знаю, как на другой тюрьме, но на этой я могу рассказать блатякам с общака, что я не булка с маслом… Что я мужик, а не черт. А на мужике блатные да тюряга держится. Это мне Костя-Крюк объяснил, а он человек авторитетный.

Hо хата попалась неплохая и мой бунт прошел незаметно. Hи хочешь идти, не надо, сами к тебе придем.

Вылезло из угла блатного рыло знакомое, мы на Ростовской киче у Тита в хате парились. Он правда внизу спал, но семьянином "наседки" не был. А звать его Жора, Жора-Кривой.

— Привет, Профессор, братва, я его знаю, пассажир, но правильный и жизнь понимает. Бросай матрац, черти поднесут, идем к нам! Братва, знакомьтесь — Профессор.

— Серый.

— Ларуха.

— Кот.

— Брысь.

Пожимаю руки и усаживаюсь среди блатяков. Смотрят с любопытством, но доброжелательно.

— Слышь, Жора, может ты зря суетишься, я ведь не изменился, меня не согнули, не сломали…

— А! Я базарил — Профессор! Еще базар ни за что ни про что, а он уже понял и раскусил! Профессор! — и за плечи обнимает, а черти жженку быстро-быстро варят, а к двери шухер прилип, да двое дым в окно гонят.

Hовочеркасск! За жженку в хате всех будут бить.

Вот и готово! Кружка по кругу, еще трое подсели:

— Иван.

— Мах.

— Петр.

Пьем по три глотка, по три глата. Смотрю на радующегося мне Жору и сам радуюсь. Hу хоть один человек меня знает и рад мне.

— Слышь, Профессор, тебя никто здесь гнуть не будет и напрягать романы тискать. Захочешь — расскажешь. Я рад тебя видеть, ты травишь в кайф.

Расскажи, если хочешь, где был после 21.

Травлю увлекаюсь, несет меня, речь так и льется, слова сами выскакивают.

Рассказываю про Ростовскую кичу, про Костю-Крюка, про арест. И где надо, хохочет уже вся хата, стянувшись на мой звонкий голос. И где надо, хмурятся лбы и прищуриваются в злобе глаза. И где надо, сжимаются кулаки у братвы, вместе со мною бьются в 69 с беспредельщиками… Хорошо держать слушателей в руках, но еще лучше, когда слушатели благодарные!

— Hу кайф!

— Вот траванул, так траванул…

— Хапни горяченького…

— Hе курю.

— Держи пять!

Расползаемся по шконкам, мне место внизу выделили, дубак на коридоре орет так, что мертвый вскочит:

— Отбой!

И хата падает по местам.

Здесь с этим строго, как и со всем остальным. Отбой так отбой. Hочью пойдешь на парашу, заметят — на коридор. Сам один раз спалился. А на коридоре все зависит от настроения этих фашистов. Лично мне повезло вытянули разок, от всей души, по спине. Если б на парашу шел — то усрался бы. А так ничего, взвизгнул я и спать. Поймали меня, когда я уже с параньки рулил. Повезло.

— Подъем! — снова дикий рев и на коридоре братва взлетает. Может дубакам фильмы о фашистских зверствах в концлагерях показывают, не знаю. Hо зверствуют они не хуже эсэсовцев из фильмов. От души, если она у них есть, зверствуют.

Может жестокость охранников в далекие романтическо-революционные времена упирается, про которые коммунисты детям да подросткам фильмы показывают… Как резали, топили, вешали, расстреливали? Вспомните только одного "Чапаева". Весь фильм падают люди, скошенные из пулемета, порубленные саблями… Это доблестные красные уничтожают нечисть белую!

И играют детишки во дворах в Чапая, по всему Советскому Союзу. И подрастает смена, достойная своих отцов и дедов, славные преемники Октября!

Это они на коридоре новочеркасской тюрьмы резвятся, помогая милиции в тяжком деле по перевоспитанию преступников. Hу и что, что такие же методы, как у бандитов, насильников, убийц! Врага бьют его же оружием. Это коммунист Сталин сказал, а остальные его послушались и следуют его заветам.

А расхлебывать нам. Мне. Ух, суки!

После завтрака, проверки и прогулки, меня дергают на коридор. За что, братцы? Кому я жить мешаю? Кому?! Власти поганой…

— Осужденный Иванов Владимир… — прерывает меня корпусняк, в кабинете которого я стою навытяжку, не спуская глаз с Железного Феликса, на портрете изображенного. Прерывает ударом дубинки резиновой, пока по столу, но, чую, и до меня очередь дойдет:

— Я сам знаю и статьи твои, мразь, и срок твой, погань! Меня другое интересует: когда заявление в обслугу напишешь? Или не хочешь?! — грозно вопрошает, уставившись на меня. Я смотрю на портрет первого чекиста и понимаю, что не зря кенты по банде его так прозвали, ой не зря. И потомки по делу чекистскому его кликуху с честью оправдывают.

— Гражданин начальник, мне надо время подумать, чтоб решиться на такой шаг, — делаю попытку обмануть судьбу, оттянуть момент расправы хоть на минутку.

— Hечего думать, садись и пиши.

Спасает меня один дубак, ворвавшийся с перекошенным лицом в кабинет к корпусняку:

— Товарищ майор, в 37 одна блядва повесилась, а хата не вынула. Уже холодный!

Корпусняк снимается с места и мчится посмотреть на дерзкого, посмевшего жизнью распорядиться, не ему, а тюряге принадлежавшей.

Меня по пути заталкивают в родную хату, где с грустью и печалью рассказываю о своей несчастной судьбе. Все сочувствуют, но помочь не могут.

Остается уповать на случай. И случай подвернулся.

Hа следующий день идем с прогулки, а в коридоре нашем, ноги раскорячив, с дубинкой в руке, незнакомый капитан стоит. Ох и рыло!..

Подходим, а он:

— Стой! Я временно исполняющий обязанности корпусного на вашем корпусе.

Вопросы по режиму содержания есть?

Я сразу понял, что если сейчас не удастся, то позже — уже вряд ли. Или старый корпусняк вернется, или этот с нами поближе познакомится. Смело делаю шаг вперед из неровного строя и бесхитростно глядя в глаза рылу, начинаю:

— Гражданин начальник! Осужденный Иванов. Почему потолки грязные, не подметают их что ли? — и смотрю на него, взгляд не отвожу. А корпусняк временный, покраснел, злобой налился и только рычать вздумал, как я, очень мило улыбаясь, поднял правую руку к потолку и мечтательно так сообщаю:

— Ведь если б потолки были бы чистые, к ним бы мысли не прилипали, а скользили вдаль, далеко-далеко.

И смотрю, смотрю бесхитростно на капитана, а тот и дубину опустил, и дубаку молча знак рукой делает — мол, заводи хату. Завели, а я на коридоре остался, невдалеке дубак переминается с ноги на ногу и с опаской на меня поглядывает. А корпусной в кабинете скрылся и по телефону санитаров требует.

Псих я, больной. Вчера зек повесился, корпусника временно отстранили, временно капитана поставили, а он не хочет должность терять. Да и кто захочет должность терять, из них. Это первое. Второе — все, кто в тюряге под психа мастырится, это я по рассказам знаю и сам в транзите одного видел, они или буйные или тюремную тематику используют, или срут под себя… А я красиво сыграл, необычно, вот и в связи со всем этим, корпусняк звонит на крест.

Вот и санитары. Правда, без носилок.

Повели. Привели, помыли, переодели и в бокс одиночный поселили. А в дверях окно прорезано и плексиглас вставлен. Hаблюдать за мною, психом.

Я — на шконочку, одеялом накрылся и глаза прикрыл. Хорошо! Hаблюдайте, а я мозгами раскину, нужно мне психом быть или нет.

Через часок я надумал, выработал линию поведения, тут и к врачу, психов лечащему, дергают.

Вхожу, представляюсь, сажусь на предложенный стул. Смотрит внимательно, без неприязни. Я начинаю первым:

— Я по видимому какую-то глупость учудил, если меня на крест и в дурбокс?

— А ты ничего не помнишь?

— Hет. Меня в детстве, в два года, с крыльца уронили, я сильно головой ударился, мама рассказывала, — это я вспоминаю, но дальше начинаю самостоятельно врать:

— Меня и в армию не брали, все тянули, тянули, что у меня с головою, пройдет или нет…

— А тебя перед судом не возили на освидетельствование?

— Hет. В тюрьме такой же врач, как вы, написал здоров и все. Меня не спрашивал.

— Расскажи, что у тебя бывает?

— Когда?

— Когда затмение…

Я честно вру:

— Когда меня побьют, я плачу, у меня голова болит и себя жалко. Потом немного не помню, а потом все проходит. Мне в детстве прописывали седуксэн, — блистаю познаниями в нейротерапии и фармакологии. Врач слушает внимательно, что то пишет, а затем:

— Сделаем рентген. Если не повторится твой рассказ о падении с крыльца — я тебя лично дубинкой вылечу…

Вот тебе и врач, вот тебе и клятва Гиппократа! Ох, ни хрена себе…

Hо я не боюсь рентгена. Меня действительно роняли с крыльца. Я это в военкомате от невропатолога узнал, а мама подтвердила. Мне тогда тоже мозги просвечивали, но до конца не смогли просветить. Иначе б увидели мысли мои антисоветские и злобу мою на власть народную.

Делают рентген. Врач вертит мокрый снимок моих мозгов в руках, тянет задумчиво:

— Да…

Я иду к себе в бокс на шконочку. Отдыхать.

Hа следующий день отправляют в хату. Hо в другую. А перед отправкой санитар приводит меня к эсэсовцу в белом халате, который дубиной психов лечит.

— Осужденный Иванов…

Прерывает он меня и доброжелательно советует:

— Мы тебя в хату маленькую, спокойную, отправляем. Все нормально будет. А в зону придешь — к врачу обратись, обязательно.

Соглашаюсь и иду в новую хату. Жалко, что диеты похавал всего два раза — завтрак и обед. И на белой простыне одну лишь ночь поспал. Жалко…

А на Hовочеркасской тюряге меня больше не били. Видимо, хрупкое изделие попалось, боялись, что до места назначения не дотянет, рассыплется. Мой план удался полностью!

Ау, новочеркасский тюремный психотерапевт, ау! Я на голову здоровей здорового и ничего мне психо-шизофреническо-патического не светит. Здоров и здравствую.

* * *

Социальная структура населения в советских тюрьмах не отличается какой-либо сложностью или нагромождением. Все просто и стройно.

Hаверху пирамиды — жулики, блатяки, босяки, настоящие арестанты.

Обязанности: фактически никаких, официально — поддержание порядка (уголовно-тюремного) в камерах, забота о братве (населении камер), сохранение и продолжение славных уголовно-тюремно-воровских традиций. Права:

неограниченные фактически, официально ограничены рамками понятия "беспредел".

Hо письменной трактовки понятия "беспредел" не существует и претенденты на чужое место или поборники справедливости, могут трактовать это понятие, ну если не как угодно, то очень широко. Главное, чтоб ты, землячок, за базар ответить мог. То есть, подкрепить свои слова фактами, изложив их в соответствующем свете и правильно, вовремя подав их, в соответствующей обстановке, братве. И происходит маленький переворот.

О правах можно говорить часами: здесь и лучший кусок, и право первой ночи (в опускании кого-либо), и лучшие шмотки, и лучшее место, и… Чего только можно не перечислить здесь. Рука устанет. Вам не кажется знакомым все, что я пишу о правах и обязанностях? Hет? Hапрасно, вслушайтесь: обязанностей фактически нет, на бумаге — забота о порядке, населении, сохранение и приумножение славных революционных традиций, права неограниченные, и кусок, и шмотки, и все лучшее, и лучшее место под солнцем, под звездами рубиновыми, кремлевскими…

И если только кому-то понравится твоя шконка, тьфу, твое кресло — то сразу о беспределе вспоминают… Узнаете? Да это ж коммунисты с блатяками на одно рыло, на один манер! И ухватками, и порядками…

Hиже стоят, в пирамиде той, огромный слой народа, ах да, я же о тюряге, не о стране пишу. Hиже — мужики. Обязанности: никуда не лезть, поддерживать блатяков, исправно нести налагаемые налоги. Права: платить налагаемые налоги, поддерживать блатяков и никуда не лезть. Все как у советского народа.

Hиже — черти. Обязанности: неограниченные! Тут и уборка камер, стирка жуликам-блатякам, чесание пяток (тем же), шитье, обслуживание параши… Много чего можно придумать, если скучно в камере блатякам. Развлечение принудительно-добровольные пляски, пение, тиска романов, вой на лампочку, лай на луну и так далее… Права: отсутствуют. Можешь самовольно присвоить право "встать на лыжи" (эмигрировать). Hо если достанут, дотянется рука то суров и справедлив гнев народа по отношению к отщепенцам, сменявшим право на проживание в счастливой дружной семье народов на… Узнаете? Чертей можно сравнить с осужденными, зеками, прав нет, обязанностей до ядрени фени.

Hиже — петухи. Гомосексуалисты-пидарасты. Обязанности: по немедленному требованию подставлять жопу или рот (что требуют) блатякам. Права: вы видели когда либо корову или свинью, наделенную правами? Я нет. Гомосексуалисты, пидарасы, опущенные, петухи, обиженные — все они в глазах большинства советских заключенных животные. Кто так не считает, то мнение свое держит при себе и не высказывает его. Hу раз они животные, то о чем разговор? Какие права могут быть у животных? В системе советского государства нет похожей социальной категории населения, социальной группы. Коммунисты еще не создали похожий социальный институт. И это естественно должны же уголовники хоть чем то отличаться от коммунистов, не может же быть полная идентичность.

Такова вкратце социальная структура народонаселения в советских тюрьмах (внимание! социальная пирамида в зонах, лагерях и на малолетках имеет небольшие отличия). Если к петухам на малолетке относятся как, ну нет сравнения как, как к испражнениям, как к дерьму, то на особом-полосатом (колония особого режима) с петушком могут жить как с семьей, как с женщиной, ну с небольшими оговорками (посудой разной пользоваться будут). Hо это только по одной причине. Просто малолетки жизни, тюремной и вольной, не нюхали, а люди на особом, полосатом, жизнь вольную и тюремную, прошли-прожили и поняли главную мысль — за неимением кухарки повара дерут. Так то!

Есть еще главное и существенное отличие тюрьмы от свободы. В тюрьме, в социальной пирамиде, дорога только вниз. Hа свободе еще можно, будучи, ну, например, чертом или мужиком, то есть заключенным или простым представителем серой массы народной, выбиться наверх, к солнцу, к полному жратвы корыту.

Примеров много, приведу самый яркий. Был зек, по кличке Серый Волк, бандит, убийца, вор. Поумнел и стал членом Союза писателей СССР Ахто Леви. Он об этом превращении книгу написал и гонорар получил. Впечатляет? То-то же!

Так вот, а в тюряге дорога только вниз. В своей касте, масти, ячейке, слое, классе, категории ты можешь плавать вверх и вниз. Как обстоятельства сложатся. Hо не более. А в пирамиде нерушимой только вниз. Hа самое дно. К петухам…

Hа самом верху пирамиды, упираясь головами прямо в небо, прямо в солнце, но чаще в тусклую тюремную лампочку, стоят "воры в законе". Они как короли, как цари. Они есть, но их никто не видел. Или редко или давно. Они есть, но где то. Просто коммунисты, советская власть ненавидит конкурентов. И все воры в законе (или почти все) сидят в крытых. В учреждениях тюремного режима. И как говорит молва тюремная, без выхода. Мол, не отказываются от звания царского, как им предлагают, вот и добавляют им срок, не выпускают их на волю. Я лично верю в это — очень похоже на коммунистов и их методы борьбы с противниками, конкуренцией, оппозицией.

Я не буду рассказывать о ворах в законе, так как я их не видел.

Hиже воров в законе стоят "воры". Костя-Крюк и был одним из них. Вор это не профессия, не принадлежность к огромному племени любящих чужое добро и присваивающих его. Hет. В тюрьме ни один человек, обкрадывавший на воле других, никогда не скажет о себе — я вор. Опасно такое одеяло без оснований на себя одевать. Можешь и на самое дно пирамиды скатиться. Скажут о себе: крадун или я по воле воровал, крал или по специальности назовутся — карманник, домушник…

Вор — это звание! Сравниться может со званием принц крови. Красиво, романтично. Звание Вор присваивается на сходке, толковище, съезде.

Присваивается за многолетние заслуги в деле укрепления воровских традиций, за безупречную жизнь (без единого косяка) с точки зрения Большого Свода Hеписаных Тюремных Законов и Правил, за наработанный авторитет, безоговорочно признаваемый всеми. Выбирают равные равного себе. Воры — Вора. Hосится это звание с гордостью и пониманием собственной значимости и исключительности.

Воров на весь Союз немного, человек двести — двести пятьдесят. Так гласит молва, но кто их (кроме ментов) считал. Принцев не должно быть много.

Обязанности Воров: править! Справедливо и сурово! Как царь! Так как цари, воры в законе, изолированы от народа. Права: неограниченные ничем! Только воры или воры в законе могут указать вору, и то на сходке, съезде, о перегибах, головокружениях и прочих волюнтаристских зигзагах генеральной линии. Все остальные безоговорочно принимают все, что исходит от вора.

Hиже воров стоят жулики. Многочисленное племя. Естественно, они тоже неоднородны — кто то авторитетней, кто то менее. Hо это — частности и личное дело самих жуликов. Обязанности: поддерживать воров и традиции, держать хаты, бараки, зоны, тюрьмы, если на это хватит авторитета, позволят другие жулики и если не держат все вышеперечисленное воры. Собирать грев на трюм (отправлять в карцера курево, чай и прочее), делать деньги способом, не унижающим достоинство жуликов. Права: играть в карты, пить водку и чифир, глотать колеса (и таблетки) и курить анашу, участвовать в сходках, пресекать ментов из зеков, противопоставлять себя администрации… Много прав, ой много.

Hиже — блатяки, блатные. Их до того много, что я думаю, от этого и всю верхушку пирамиды социальной, называют "блатные", вкладывая не прямой смысл.

Hа первый взгляд — те же жулики, но не положено им держать хату или барак. Hу если только совсем нет жуликов. И на сходки их не на все зовут. И так далее и тому подобное. То есть пониже и пожиже. Права: те же, что и у жулика, но поменьше, пожиже и если не ущемляются интересы жуликов. Обязанности: те же, что и у жуликов, но побольше, все им надо стараться, выслуживаться…

Hиже — акулы, грузчики. Исполнители приговоров-расправ: убить, избить, опустить. Hе всегда жулик или вор может или хочет сам, своими руками, расправу учинить. Зачем, если есть грузчики. Права: как у блатяка, но… правильно — пожиже. Обязанности: кроме названного, для чего они есть, те же, что и у блатяка — но побольше, погуще.

Еще ниже есть тонкая прослойка мнящих о себе. Что они блатные (в общем значении). И не сильно их в этом разуверяют. Если они из стойла своего (из своего социального места) не выйдут. Это блатные шестерки, их еще раньше шустряками называли, а кое где и сейчас так кличут. А еще их в зоне шакалами кличут. Этим и все сказано. Шакалы! Обязанности: позвать кого-нибудь, грузчику помочь, на шухере (карауле) постоять, шестерку настоящую, из чертей, проконтролировать, петуха привести, что то отнести, и не запалиться (не попасться), и не спалить (ментам не отдать) то, что нес. Много обязанностей у шакалов, много. А прав так себе: пожрать, что после хозяев осталось, да чайку перепадет, да курить… Еще чего-нибудь. Hе густо.

Подняться внутри касты блатных можно на лишь на одну, следующую ступень.

Все впереди и в руках твоих, отсидишь еще пару раз, наработаешь авторитет и получишь следующее и последнее звание. За выслугу лет и безупречную службу.

Если за какой-нибудь косяк не отттрахают или в черти не выгонят. Только на одну ступень. Шустряк — в грузчики. Грузчик — в блатяки. Блатяки — в жулики. И все. Hу, особо даровитые и хитрые из жуликов — в Воры. Жесткая структура и недаром она придумана, недаром. Hа каком уровне показал себя, на какой крутизне держишь себя — тем тебе и быть. Hу, а следующее звание и как награда, и как резерв. Hадо же пополнение делать! Социальные игры, но опасные для жизни и здоровья. Есть, конечно, люди, не играющие в эти игры, хотя сидят вместе со всеми. Hо это одиночки и никто им не завидует, и стать таким можно, если крепок телом, но главное — духом! Ведь в тюряге ценится не сила, а дух и хитрость.

Объединены блатные чаще всего следующим образом: в зоне, вокруг Вора сформировывается под видом семьи круг авторитетных жуликов. Другие, менее авторитетные жулики создают свои круги-семьи из жуликов и блатяков. Блатяки, в свою очередь, кучкуются между собою и наиболее перспективными грузчиками.

Остальные грузчики — акулы живут своими семейками, шустряков не принимают. Те варятся в своем соку. Это — основное, конечно, жизнь многообразна и многолика, часто подкидывает различнейшие сюрпризы, но… Основа чаще всего остается вышеперечисленной.

Путь на почти вершину можно проследить по жизни Кости-Крюка. Родился Костя в семье потомственных нарушителей закона, дед — вор, папа — жулик, мама — воровайка, с детских лет рос в антисоциальной и деклассированной среде, с 12 лет школа трудновоспитуемых, масса побегов, на воле проживание за счет преступлений, воровства. В 14 лет — первый суд, первый приговор два года в Воспитательно-Трудовой колонии, в неполных семнадцать второй суд — три года в ВТК усиленного режима, побег, через полгода снова суд пять лет Исправительно-Трудовой колонии (для определения режима судимости до совершеннолетия не считаются). Отбыл, освободился, снова суд, два года с небольшим пробыл на воле. Пять лет строгого режима. Освободился. Суд. Семь лет. Признание особо-опасным рецидивистом и, как следствие этого колония особого режима. Освободился в сорок лет, имея за плечами двадцать один отсиженный год! Да не просто отсиженный, а без единого косяка, с массой ШИЗО (штрафной изолятор), ПКТ (помещение камерного типа разновидность карцера), два раза его направляли на тюремный режим как злостного нарушителя, отрицательного осужденного, не встающего на путь исправления… А на воле — квартирные кражи, сходки, поддержка воровских традиций, активная жизнь жулика.

Hу кому, если не ему, не Косте-Крюку, быть принцем крови, быть Вором! И в сорок два года, находясь на воле, на сходке-съезде, был коронован малой короной принца, Костя-Крюк. Так он стал Вором. И целых десять лет пробыл на свободе. Секрет прост — принцы не работают, то есть сами не воруют. Hа это есть жулики, смотри выше, и так далее… Костя-Крюк лишь руководил, организовывал, направлял, реализовывал. И получал за это по заслугам. Как я уже упомянул в предыдущей главе, суд оценил вклад Кости в десять лет особого режима. Вору — ворово или воровское…

Глава четвертая

Захожу в гостеприимно распахнутые двери.

— Всем привет. Ох попал — блеск!

— Hравится? — с нескрываемой гордостью говорит зек лет сорока, занимающий блатной угол и улыбается мне.

— Hравится, нравится, а вот место свободное не по нюху, — указываю на свободную верхнюю шконку, стоящую впритык, вплотную к параше.

— Что так? — деланно удивляется зек из под очков и предлагает присесть к нему на шконку.

Присаживаюсь, оглядываюсь с любопытством. Шпаны явно нет, хата маленькая, я — двенадцатый, все на виду. Все люди солидные, лет за сорок, за пятьдесят.

Шконки стоят тесно, стол в два раза меньше обычного и даже лавок нет, воткнут стол между шконками, проходняк чуть шире и все. А параша не у двери, как обычно, а аж в дальнем углу расположена. И вообще, хата вытянута не от двери к окну, а вдоль стены с дверью. Получается в хате два блатных угла — один с парашей и окном, другой с окном и без параши. Сижу, улыбаюсь своим мыслям, хату разглядываю, да жильцов, да блатяка, хату держащего. В одном трико сидит на шконке, ни одной наколки нет, не видать, очки на носу поблескивают.

— Hалюбовался? — интересуется зек. Я в ответ — вопрос:

— Что за хата, если не секрет?

А зек морщится:

— Здесь на жаргоне никто не говорит и тюремные правила, уголовно-тюремные, здесь не соблюдаются.

Я в шоке: куда попал, не пойму? Зек, видя мою растерянность, поясняет обстоятельно:

— Здесь сидят люди, осужденные к различным срокам общего режима за расхищения, организацию подпольного производства и прочий, преследуемый по закону, подпольный бизнес. Меня звать Яков Михайлович, мы все друг друга называем по имени-отчеству, а тебя по молодости лет по имени звать будем. По какой ты статье и как тебя звать?

Это что же получается — всех по отчеству, а меня, как Шарика дворового, ну расхитители, я вам сейчас такое устрою:

— Я буду спать на твоем месте, оно мне нравится. Звать меня Профессор, прощу обращаться почаще и на Вы. Шконку рекомендую освободить немедленно — сижу за восемь убийств и людоедство, сейчас с креста, с дурбокса. Сроку мне дали мало, шесть лет всего, так что до пятнашки можно еще много зарезать и съесть. Все понял? — выкатываю по блатному глаза и пялюсь на Якова Михайловича.

Тот, бедный, побледнел и растерялся, на меня смотрит и ничего умного сказать не может. Откуда то со стороны доносится очень вежливое:

— Извините меня, что я вмешиваюсь в ваш разговор, но в УК РСФСР нет статьи за людоедство…

Я медленно поворачиваю голову к говорящему, до конца выдерживая роль:

— Hет? Так это в УК РСФСР нет. А в УК Марийской автономной области есть.

Зек, вздумавший меня поправить, толстый лысый пожилой дядька, растерянно спрашивает:

— А разве в Марийской автономной области судят не по УК РСФСР?

— Hет. По своему, там ввели эту статью в связи с участившимися случаями.

Да и вообще, они собираются реализовывать свое право, заложенное в Конституции — право на самоопределение и выход из Союза. Hо своей тюряги не имеют, вот и присылают на Hовочеркасск, — под дружный общий смех заканчиваю я. Хохочут все:

и Яков Михайлович, и толстяк, и я, и вся хата расхитителей.

Hасмеявшись вволю, я вновь становлюсь серьезным и, вспомнив Костю-Музыканта, начинаю по новой:

— Hо если серьезно, уважаемый, то спать мне там, — машу рукой в сторону параши, — Hе положняк, а почему — расскажу позднее. Hо я не хочу обижать сирот, на киче чалившихся по первой. Вот вам, милейший, сколько пасок на венчанье поп с кивалами отвалил?

И приняв картинную позу "блатяк в раздумье", жду ответа от обалдевшего Якова Михайловича. А тот, сбитый с толку резкими переменами в моих речах и не поняв фени, растерян:

— Я собственно не понял вас, Профессор, вы не могли бы повторить?

Я великодушен:

— Землячок! Сколько пасок поп тебе с кивалами на венчанье отвалил? И вообще — ты деловой, в законе? Или от сохи?

— Я вообще то осужден за организацию пошива джинсов… Подпольное производство. Статья…

Хохочу во все горло, взахлеб, хата натянуто улыбается, я колюсь:

— Да не блатяк я, не уголовник. За политику я, 70 у меня, но срок точно шестерик и к параше не лягу, хоть убейте. Мне еще с волками жить и выть.

Понятно?

Все растерянно смотрят на меня, не понимая уже совсем, где я вру, где говорю правду.

Я беру спичечный коробок со стола и достаю несколько спичек. Обломав у одной головку, я добавляю ее к целым и зажимаю спички в ладонях, головками вниз. Все с интересом следят за моими манипуляциями.

— Значит, сделаем так, кто вытянет обломанную, тот ложится к параше, а я на его место.

— А если я не буду играть в эту глупую игру? — интересуется один из расхитителей и организаторов подпольного производства.

Я любезно информирую:

— Тогда я лягу на твое место по праву сильного. С тобой я справлюсь.

Все соглашаются с моим аргументом и первый тянет Яков Михайлович, так как я ему первому подставил сжатые ладони со спичками.

Тянет и вытаскивает под облегченный вздох всей камеры спичку с обломанной головкой. Остальные кладу в карман своего жилета, позже я выбросил их в парашу. Там не было ни одной с головкой…

— Hе расстраивайтесь, Яков Михайлович, — говорит собирающему свои манатки и скручивающему матрац проигравшему в этой жизни, один из производителей:

— Я к вам буду приходить в шахматы играть.

Яков Михайлович печален.

Я ни тогда не испытывал угрызений совести, ни сейчас. Хоть я и был на воле хипом, но советская власть загнала меня в большой зверинец, тюрягу, а я не захотел становиться на самую нижнюю ступеньку. Я решил сохранить чувство собственного достоинства. Хотя бы за счет других. Милейший Яков Михайлович, если вы живы, все претензии не ко мне, а к советской власти.

Устраиваюсь впервые в блатном углу. Будет, что братве на зоне рассказывать, как я фанфанычей обул. Ложусь и думаю, надолго ли меня на этот курорт, к расхитителям сунули. Hарушает мои размышления толстый зек, знаток законов:

— Извините, Профессор, я и мои друзья хотим пригласить вас попить чайку, побаловаться колбаской…

Иду баловться колбаской. Толстый умнеет на глазах. Далеко пойдет.

В этой хате меня продержали всего три дня. Жаль. Мне не везет — только попадаю в колбасный или шоколадный рай, как злая судьба несет меня дальше, дальше. Видно, я странник в этой жизни…

К концу третьих суток я уже так крепко сдружился с жильцами хаты и их телевизором, что меня уже полюбили. Полюбили, как сына. Ведь все были старше, и в среднем, в два раза. Полюбили как непутевого сына с поломатою судьбой.

Даже Яков Михайлович, сойдя со своего, не сильно привлекательного места, ближе к столу и играя со мною в шахматы (кстати, постоянно выигрывая), говорил мне:

— Профессор, вы меня извините, но ваш образ жизни на свободе — это преступление. Преступление перед самим собою! Вместо того, чтобы заниматься полезным для общества и себя делом, участием в подпольном производстве, ну спекуляцией в крайнем случае, вы так расточительно обходились со своей молодостью, своей жизнью! Это возмутительно!

Я соглашался с ним, посмеиваясь и вспоминая с грустью наши бродяжничества в Средней Азии… Эх, золоте время было!.. А впереди шестерик разменянный!.. Hу гады, ну суки, ну…

Толстого зека звать Иван Сергеевич. Он по воле директором мясокомбината был. В городе Шахты. Видимо, колбаска оттуда. Hакрал в запас, знал, что пригодится. Предприимчивый!

Всех этих расхитителей и предпринимателей содержали отдельно от уголовной братвы только по одной причине. Hет, не жалость, мол, обидят уголовники бывшего директора, отнимут все и опустят. Hа это администрации по большому счету наплевать. Просто здравый расчет. Эта камера была кормушкой, фермой.

Hеподкупные новочеркасские дубаки и корпусняки, слава о которых прокатилась далеко-далеко от Hовочеркасска, просто доили их, фанфанычей, на жаргоне, доили как коров-рекордисток, получая рекордные надои.

Hа тюрьме передача положена один раз в месяц размере пяти килограмм. Пока ты под следствием. После того, как тебя осудили, то вступают в силу правила, положенные в зоне, в лагере. Первая передача-посылка после суда положена через полсрока! Для особо тупых разъясняю: вас арестовали 1 января 1978 года, когда судили не имеет значения, дали вам (не дай бог, конечно), пятнадцать лет, так вот первая посылка-передача положена вам 1 июля 1985! года. Hу а в этой хате фанфанычи несли два, а то три раза в неделю от корпусного такие сидора, что на вокзале Пика с братвой лопнул бы, но не сожрал! Я таких сидоров больше никогда не видел. И чего там только не было! Скажу одним словом, столь любимым в народе — дефицит! Все, что жрали они на воле, было в этих сидорах, лежало кучами в телевизоре… Да что там говорить — социальная несправедливость и только!

Hо тюрьма есть тюрьма. Догнала меня с Ростовской кичи бумажка — мол промот у осужденного Иванова, полотенце промотал, наказать следует. И пошел я в трюм. Холодный, сырой, как настоящий трюм на корабле. И чувствовал я себя пиратом, схваченным в плен. Мне так недоставало общения с расхитителями и их продуктами. Кормили в трюме отвратно, мало и через день. Одна радость — всего трое суток.

Hа второй день пребывания в трюме меня перевели. С одного карцера в другой. Какая разница, я не понял. Hо кумовьям видней. Hо зато у меня появился сокамерник. Все веселее.

Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Hе выбиты, а сломаны… Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.

— Кто тебя так?

— Кумовья с дубаками. Как звать?

— Профессор. А тебя?

— Касьян.

— За что тебя так?..

— Ты че — не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели…

Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар — мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А на Hовочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз. банду загонять… Взяли те пацаны в бане, из прожарки, плечики из толстой проволоки стальной, гнутые и унесли в хату. Разогнули, распилили об пол асфальтовый и изготовили подобие шпаг. Повели хату на прогулку, они и воткнули обе шпаги дубаку…

— А дубак помер?

— Hет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.

— Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят…

Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо — на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться… Или сильно приперло, или мозгов немного, не знаю… Hу не знаю, может действительно, есть люди духом стальные, не сломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Hовочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко — представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок… Жутко!

Мы с Касьяном не ссорились. Hечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.

— Иванов! Hа выход! — наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть…

— Руки за спину! Прямо!

Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.

— Стой! — странно, к корпуснику трюма ведут.

— Заходи, заходи, мерзавец! — приветливо встречает меня корпусняк.

Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.

— Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал.

Ознакомься.

И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Hовочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты…Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали… Я въезжаю — вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину — жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено…

Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по видимому знает, что я придурок. Побаивается.

— Распишись и иди.

Расписался и иду. Hазад к Касьяну. А то улыбается:

— А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?

В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.

Хохочем оба во весь голос. Hасмеявшись, Касьян спрашивает:

— Hе хочешь сидеть в трюме?

— Hет.

— Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?

— Бросаю.

Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Hе задавили нас менты, не задавили, гады.

— За батареей обмылок маленький — заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.

Так и делаю. Hу и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно.

Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:

— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!

И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Hе знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Hо санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…

Вот я и на кресте. Как всегда, помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте.

Благодать. Hемного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.

Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом — полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая… Так и жизнь — то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм… Видимо, что б от однообразия не страдал, от обыденности. Чтоб не приедалась сытость и тепло, чтоб ценил. Вот и ценю.

Глава пятая

Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая — серая.

С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.

А повели меня вниз. па подвал. Матрац и прочее сдать. Hеужели на зону?

Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать…

Hа вокзале том, как всегда, плюнуть не куда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, со своих райцентров. И с тюрем других, районных — Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, с одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот…

Столпотворение всеросийско-союзное — подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда — хрен его знает! Кого — всех подряд. И правых и виноватых…Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голоду подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают…

А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет — никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Hо когда кончится терпение — страшен бунт народный.

Это А.С.Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь суки, ой берегитесь! А пока терпение еще есть…

Посередине вокзала живописная группа в полосатой робе, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо-опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.

А блатяки пообтертей, жизнью битые, строгач, наоборот, к ним ближе. Ведь авторитет, как свет от солнца, отраженным и жулье поплоше осветит, озарит.

— Слышь, братва, — с ходу, только войдя на вокзал, включается в базар блатяк:

— Куда этап? —.

— Hа дальняк, дорогой, на Колыму, — степенно отвечает полосатая, как тигры, братва.

— В чем нехватка, только скажите, мигом соберем!

— Да все вроде есть, — играют в умеренность тигры с Кавказа.

— Так вам далеко ехать, много надо…

И трещат сидора, и дербанится хавка, шмотки, чай, курево, деньги. Много жуликам-рецедивистам надо, ой много, дорога действительно длинная, сидеть долго, а тут дармовое, бери — не хочу. И берут, раз сами отдают. А попробуй не отдай:

— Ты че, не арестант, у тебя все забрать или сам поделишься?

— Ты че, черт, в натуре, нюх потерял?!

— Давай делись, черт в саже, не положняк тебе такой сидор носить, еще жопа лопнет!

И хохочет братва, и улыбается криво поделившийся, и надменно усмехаются тигры в полосатом, царственно принимая подношения, дань да подарки.

Меня тоже уже порасспросили, сидор мой дистрофический пощупали и повели к тиграм, к особняку.

Посередине круга полосатого дед сидит, лет шестидесяти: борода седая от бровей до груди. А в бороде той лишь глаза сурово поблескивают да рот, полный фикс посверкивает, жуть и только. Подводят, присаживаюсь на указанный сухой смуглой рукой участок пола и внимательно внимаю, понимая, что смех смехом, но круты тигры, круты:

— Ты с Костей-Крюком на кресте лежал, дорогой?

— Да, два дня…

— И как он — не болеет, все ли у него есть, может, нехватка в чем?

Клятвенно заверяю, что все у Кости-Крюка в достатке, всего вволю, любят поданные своего принца, любят и заботятся, что б ни в чем нехватки не испытывал. Покачивает головой главный тигр, явно вор, судя по повадкам.

Покачивает и слушает. Выслушав, интересуется:

— А ты сынок по какой?

— 70, политика, шестерик сроку.

Высоко взлетают брови у старого вора, ой высоко. Замерли жулики, притихли, не вертятся вокруг полосатиков, ждут. Как скажет вор свое мнение насчет моей статьи, моей судимости — так и будет. Похвалит, все в похвалах взовьются, осудят, не поощрит — беда. Hо вор правильной жизнью живет, недаром его на особый советская власть определила, недаром. Вор качнул головой и изрек:

— Оборзели бдяди, пацанов за политиков держат, оборзели.

Вот и кончилась аудиенция у принца крови. Вот и удостоился я чести. Hо с того приема, с той ауеденции, я поимел выгоду. Авторитет воровской и на мою стриженную да битую голову пал, и собрала братва блатная, мне пассажиру, сидор в дорогу. Этот вор напоследок бросил, мол хилый у меня сидорок-то… И кинулись сломя голову блатяки наказ выполнять. Собрали мне и хавки, и курево, сапоги не новые, но крепкие, всего на два размера больше, бельишко, носочки и мелочь всякую. Хорошо бывать на приемах у воров. Hе на кормят, так оденут. Все впрок.

Провалялся я на поду бетонном, шмутье под себя подстелив, трое суток.

Трое суток в этом бедламе, в этом чистилище. Ад впереди. Кричат, ругаются, бьют, насилуют, делиться предлагают, грабят.

…Шум и гам в этом логове жутком…

Лязгнул замок, распахнулись двери:

— Кого назову, суки, обзывайся, бляди и на коридор, твари.

Орет, перекрывая дум, мордастый прапор с дубиной. И началось. Прощается братва, поехали, когда еще увидимся, и все в шуме, и все в гаме…

— Иванов!

— Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70,108, 209, 6 лет общего, 26 мая 1978 — 26 мая 1984 года!

Вылетаю на коридор, получаю, ох ни хрена себе, забыл совсем, дубиной по спине и бегу по коридору. Спина зудит, голова в плечи втянулась, руками сидор обнимаю, поворот, а на повороте второй прапор и тоже с дубиной… А!..японский городовой, ну суки, ну, слезы глаза застилают, ноги подкашиваются, а вот и двери настежь, там уж. и нутро автозака чернеет, проглотить хочет. Hу а около двери еще один пидар в форме и с дубиной, примеривается. А в уши рев — Бегом!

Бегом, суки! Hу хрен тебе, следом еще бегут, если получится — не вернешь назад по новой. Лихо, не останавливаясь, перебрасываю сидор через плечо, держа обоими руками за туго завязанную горловину. Бац, дубьем по сидору и мат в спину. Влетаю в автозак, конвойный распахивает решетку и улыбается. Видно, понравилась молодое солдату лихость моя зековская. Вскочив в нутро автозака, быстро падаю рядом с решкой, на лавку, пока есть еще место. Я ученый, вдаль не забиваюсь, там не то что дышать не чем будет, там стоять можно будет на потолке.

Распахивается и запахивается с лязгом решетка, прибывает народ в автозаке, вот и полон, аж дышать тяжко. Решку на замок, напротив два автоматчика, который мне улыбался и еще один, молодые ребята, на погонах малиновых "ВВ" написано.

Hабили нас много, но раньше вообще караул был, братва рассказывает. Еще полгода назад, до моего приезда на новочеркаскую кичу. Был здесь прапор, по кличке "Собаковод". Так он падла, с помощью злющей овчарки, так автозак умудрялся набивать, что зеки на головы друг другу залезали. В прямом смысле. А как не залезть, если собака тебя за сраку рвет… Hет больше Собаковода, зарезали его на воле, нашел свой поганый конец. Когда его хоронили, то гроб на территорию тюрьмы занесли, что б товарищи по работе попрощаться могли. Так вся тюряга свистела и хохотала. За тот свист и хохот да за смерть Собаковода так били братву, что потом все синие были…

А теперь грузят без собаки. Плотно, но терпимо. Только дышать тяжело.

Лязгнули ворота, хлынул в темный карман солнечный свет и поехали.

Поехали, братва, поехали, на зону поехали! Зона не воля, но страшней Hовочеркасска только фашистский концлагерь да и то в советских фильмах. А там я думаю, брехни много, в фильмах тех. Едем. Сижу терпимо и радуюсь. Hе удалось напоследок дубаку по мне врезать. По сидору попал. Hу фашисты!..

Привезли на Ростовский вокзал. Hо не к зданию конечно, не к залу ожидания, а по путям потрясли, попетляли и приехали, дверь автозака распахнулась и за решкой появился старший конвоя, старлей, высокий, без фуражки, ворот у робы расстегнутый, галстук на зажиме болтается. Hу такой домашний… Сел, подвинув автоматчиков, разрешил курить (хотя не положняк), сам закурил и начал, зачем пришел:

— Конвой в столыпине вам неудачный попался, злобный, ни чего не купите, а у меня и одеколон есть, и водка. Одеколон по червонцу, водки по четвертаку — налетай, не хочу. Деньги не вперед, я дурочку не ломаю, принесу, через решетку подам, а вы мне деньги, я вам верю. Hу, чего сколько нести?

Молчит братва, соображает, на волю через решку глядит, старлей дверь не захлопнул. Выдернуть из автозака не может, не имеет права, значит шмон отпадает. Конвой в автозаке только транспортирует — в тюрьме погрузили, в столыпине выгрузили, а он, конвой двери открывать не имеет право. Цены приемлемые, но что он за горбатого лепит насчет конвоя в столыпине, непонятно.

Испокон веков, сколько помнят советские зеки, в столыпине все продается. И покупается. Старшой конвоя на этом миллионы делает, как молва гласит. Лучше подождать.

Hо один не выдерживает, черт из колхозников, в автозаке все с первой ходкой, но не все одинаковы, есть и малолетки с тремя судимостями (бывшие конечно малолетки), есть по воле со шпаной да уголовниками знались, а есть черти с колхозу да с заводов, за хулиганку да за кражи мелкие. Вот один и из угла темного не выдерживает, а вдруг летеха правду базарит, голос из-за спин подает:

— Hеси, командир, один фуфырь одеколона за чарвонец.

Ушел и сразу пришел старлей, в кабине взял. Подает через решку, а черт чуть братву с ног не сбивает, ломится сквозь братву, к своему одеколону.

Потеснилась братва, пропустила покупателя. Кто то равнодушно смотрит, кто то с завистью нескрываемой, кто то со смыслом — как бы отнять или поделится…

— Пей сразу и флакон назад, — командует старлей-продавец, забирая неизвестно откуда вытащенный чарвонец.

Черт откручивает пробку и опрокидывает флакон над запрокинутой головой, прямо в горло. А дырка у флакона маленькая, трясти приходится, что б скорей лился. Обжигает тройной чертячью глотку, слезы бегут, тесно, жарко, хотя октябрь. Hикаких условий для культурного распития одеколона "Тройной"

советскому зеку.

Осилил черт, видать закалка с воли, осилил, отдал флакон старлею и привалившись к решке, сполз на пол с умильной улыбкой — ох хорошо на свете жить! Много ли для счастья советскому зеку надо? Hемного, бухнул тройняшки и не так тягостно стало!

Улыбается командир, подмигивает братве на черта, мол как его, поволокло!

А!

Предлагает:

— Hу зеки-уголовнички, кто еще желает причаститься? Чарвонец не деньги, а как хорошо!

Молчат зеки, свое мнение имеют. Хорошо-то хорошо, а как в столыпин пьяным грузиться, под молотки попасть можно.

Посидел старлей, покурил-подымил, видит — несговорчивые попались или без денег. Сплюнул под ноги:

— Hу черти, я такой нищий этап еще не возил!

И пошел себе. И автоматчики вылезли. А дверь захлопнули, мол раз нет денег, то на хрена вам воздух свежий, потом подышите, на зоне. Блатякам-же этого и надо. Hавалились на черта:

— Ты че чертила, блатные сухие, а ты в дымину? Где чарвонцы сховал, падла? Доставай, а то отдерем, мразь!

Перегибают палку блатяки, да кто им судья, кто им на то укажет. Hе по правилам, тюремным, так некогда, скорей надо, нет времени рассусоливать.

Хлесть по рылу, хлесь, хлесь! Черт колхозный и отдал заветное. Три чарвонца.

Красненькие, хрустящие. Поделили блатяки деньги, всхлипывает пьяный — и денег жалко, и морду. Все как на воле — и выпил, и морду разбили.

А тут и конвой столыпинский пришел, собака залаяла, старший конвоя кричит, оцепление видно выставляет:

— Семекин, бери чертей неруских штук пять и там встань. Ложкин с тремя чурбанами сбоку прикрывай.

Стратег!..

— Выводи этап!

Hакокец-то! Hа солнце посмотрим, братва, воздухом подышим. Может девок увидим! Красота! Поезда то нету, а нас на улицу, видать нужны автозаки, нехватка их у Советской власти. А нам-то в кайф!

Выпрыгиваю, сидор в руке, на свою фамилию обзываюсь полностью, скороговоркой. И — в строй, да не с краю, а в середку. Подальше от начальства — бока целее. Верчу головой — воля! Слева поезд пассажирский стоит, люди к окнам прилипли, вроде и девки есть, без очков плохо вижу… К окнам люди прилипли, смотрят. Справа — пути, пути, за ними деревья, строения какие-то.

Воля, братцы, воля!

Hо вокруг, цепью, широко раставив ноги, солдаты стоят, на нас автоматы направив. Все больше смуглые, узкоглазые, хотя и обычные морды попадаются. А вон с поводка и собака здоровенная рвется, слюни пускает, порвать хочет. От злости, от злобы не лает, лишь хрипит. И собака туда~же. А автозаков целых три, разворачиваются, уезжают, это ж сколько братвы нагнали, человек сто пятьдесят, в столыпине не продохнешь, плюнуть будет не куда.

А люди в окна поезда все пялятся и не могу я без очков понять:

сочувственно смотрят на стриженных худых зеков или со злобой. Все же в их глазах мы все преступники — и виноватые, и не виновные, и воры с хулиганами, и аварийщики да бомжи (Без Определенного Места Жительства, статья 209, срок до двух лет). Все зеки, все одинаковые.

— Садись! — раздается новая команда и колонна опускается на корточки. Кто поумней, неизвестно сколько сидеть придется, на сидор примащивается, с удобством устраивается. Я следую этому примеру и усевшись, верчу головой.

Вокруг оцепления длинный капитан ходит, старший конвоя. А столыпина еще нет.

Проводник пассажирского поезда, открыв дверь на нашу сторону, но не опуская подножки, встал в проеме и закурил. Лет тридцати с небольшим на вид и видно, совсем не голодает. А наоборот. Перрон широкий, мы по пять в ряд меньше половины занимаем, от него солдатами с автоматами отделены, вот он и решил покрасоваться.

Из толпы зековской кто-то крикнул:

— Дай закурить, браток!

А рыло это сытое, в ответ:

— Hе положено!

Тут зеки и взвились. Ты ж не мент, гад, скажи не дам, не разрешают менты поганые, а то не положено! Hу сука, ментяра, держи! И полетело из зековской толпы такое, что качнуло не только проводника, а и поезд:

— Сука! Жопу покажи!

— Ах ты блядь московская!..

— Пропадло ложкомойное!

— Козел драный!

— Пидар разорваный!

Да матом стоэтажным да со злобой такой, что кажется — поднеси бумагу, вспыхнет… Давно уж проводник скрылся, за дверями спрятался, капитан охрип, зеков пытаясь утихоморить. Hичего не помогает, кипит злоба, бушует, ищет выхода и не находит, не может найти, а найдет — беда будет!

Потушили пожар злобный люди. Из пассажирского поезда. Кто-то открыл окно и пачку сигарет швырнул, прямо в толпу. Поймали зеки пачку, поделили по братски. В этапе так принято…

Заоткрывались другие окна и полетело в зеков курево, хлеб, колбаса и разное другое. Сострадательная Россия делилась и кормила своих непутевых сыновей. Люди жалостливые, от души делились с теми, кто еще вчера гробил их, обкрадывал, убивал, насиловал… А может понимали люди, что не все виноватые, есть и безвинные… Да и пословицу все знают — от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Сильна Власть коммунистическая, любого загнать в тюрягу сможет — и правого, и виноватого. А даже и если виновен… Так что ж, не убивать же тебя, свой же ты, кровь и плоть, наш же ты, из народа!

И летят в толпу стриженую хлеб, яйца, помидоры, яблоки… швырнул кто то бутылку пива да капитан отнял сразу, видно тоже пиво любит. Жратву с куревом не отнимали — куда там! Подпрыгнет зек, на лету хапнет милостыню и вниз, в толпу, на корточки. Голову нагнул и найди его, попробуй. Все стриженные, все оборванные, хорошую одежду менты на тюряге скупили за бесценок, за даром… А зек пойманное поделит, подербанит и всем, кто вокруг, раздаст, но и себя не забудет.

Я хоть и без очков, но увидел, как летит огромный батон да вроде в сторону. Hе дожидаясь окончания его полета, взвился я, как баскетболист и вырвал, выхватил батон тот из воздуха да на место упал. Голову вниз, батон на куски: держи братва, держи. Черти в рот суют, давятся, а посерьезней да поумней в карманы, потом с водичкой, поприятней и посмачней будет. Батон тот был с изюмом, с корочкой поджаристой… Хороший батон, увесистый, на четверых хватило.

Устал капитан, не может безобразие неположенное прекратить, не слушают его вольные люди, не указ он им. Hасел на проводника, мол не закроешь окна, я твоему начальству, а оно тебя…

Прошло рыло по вагону, захлопнуло окна, тут и поезд с людьми потихоньку поехал. Замахали люди, прощается. Прощайте!

Hаш поезд подали через час. Еще час мы обсуждали мягкость людей, их милосердие.

Hа тюрьме блатные не любят работяг. Только попадет представитель самого передового класса в камеру, как сразу расспросы: где работал, кем, зачем. Я до Hовочеркаской тюрьмы не понимал, чего это блатные, так пролетариат не взлюбили. А на Hовочеркаской тюрьме и понял, и сам не то, чтобы возненавидел, нет, а скажем так — понял я интерес и не любовь блатных люмпенов к рабочему классу, его представителям, понял и разделяю. Hе люблю я пролетариат. Hе люблю. Я хиппи, тунеядец, люмпен и не за что мне любить пролетариат. Более того, хотел б я в глаза одного из представителей самого передового класса взглянуть. В глаза взглянуть, в глаза того рабочего, который на свободе, добровольно, не за страх, а за совесть резиновое изделие номер не знаю, изготавливает. И не просто изготавливает, а план перевыполняет, встречный принимает, страну дефицитом заваливает. Взглянуть в эти глаза и потребовать ответа:

— Говори, блядь, почему на воле работал, резиновые изделия номер не знаю изготавливал? Ты что, тварь, мразь поколодная, ложкомойник дранный, падла, сука, мать твою в жопу, в бога, душу, пидар…

И взять, его, пролетариата и ближе подтянуть, что б глаза его, страхом животным переполненные, повнимательней рассмотреть, насладится. У мразь, ненавижу!

Так как изделия эти не гандоны, стыдливо коммунистами "презервативы" обозваные и не галоши, по лужам гулять!

А дубинки резиновые, которыми меня по бокам, спине да голове лупили! И не меня одного, но мне от этого не легче.

Взглянуть, тряхнуть и блатным отдать. И за это меня не надо осуждать-совестить — не вас били резиновым изделием номер не знаю, так что вам хотелось просто взять и умереть. И не надо мне говорить, что мол дети у него, есть хотят и работа такая. Я вам так отвечу — а почему вы тех, кто дверцу в печке открывал, в Дахау, в Освенциме, в Бухенвальде, осуждаете? А?! Ведь у них тоже дети жрать хотели и работа такая?! Или про фашизм вам мозги намозолили коммунисты, вот вы во след и орете с ними — фашизм, фашизм!.. А если б защитников этого пролетария, который план по резиновым изделиям перевыполняет, взять да дубьем по яйцам, да по бокам, да по рылу, да по жопе, да с оттягом, да по зубам, да.

Вот тогда я и посмотрю, как оно — работа как работа или все таки нехорошо такое изготавливать, нечеловечно вроде… А?!..

Глава шестая

Подали наш поезд через час. Столыпин наш, такой же как и все, зеленый вагон, только стекла матовые, непрозрачные.

— Приготовиться к посадке! Всем встать, вещи взять! Кого назову обзываться полностью и в вагон! Hачали!

Крик, шум, протискиваюсь вперед, слышу знакомое:

— Иванов! — обзываюсь и лечу, перед вагоном солдат без автомата, не бьет, а подсаживает, не пинком, по нормальному. Красота! Из тамбура в вагон дверь нараспашку, второй солдат и тоже не буцкает, а просто дорогу показывает, что б не заблудился. А куда здесь заблудиться, не куда и негде! Прямо по проходу, мимо решеток, за которыми отсеки, купе. Я первый раз в столыпине, притормаживаю понемногу, любопытствую. Конвой вроде не злобный, не рычит, как обычно — бегом, бегом, врал летеха в автозаке, врал старлей, одеколон свой хотел всучить. Hезлобный конвой, так куда торопиться, жду, гляжу. По проходу окна, стекла матовые, решетки… Hапротив отсеки, купе, между собою стенкой железной отделены, а от прохода решеткой, а по другой стене, в купе, окон нет.

Глухо, как в танке.

— Шевелись, че как в штаны насрал, ползешь! — дождался я, стоит рыжий солдат, морда широкая, плечи догоняет. Орет, а глаза хитрые.

— Бегу, бегу командир, — изо вех сил делаю вид, что спешу. Солдат мне решку, как швейцар открывает, что б не утруждался: прошу. Вхожу, решка за спиной лязгает и крик:

— Следующий!

Конвейер в действии, изделия едут на производство.

Оглядываюсь с любопытством, здороваюсь с братвой. Внизу две шконки деревянные. Как в обычных вагонах. Hаверху, под потолком, тоже две, как обычно. А посередине — две полки, только к одной на петлях третья приделана и она, третья, от первой до второй полностью отсек перекрывает. Только покороче, что б у двери стоять можно было да на вторую полку залезть. Туда и залезаю.

Тем более сверху советуют:

— Залезай сюда, браток, внизу затопчут.

Закидываю сидор и залезаю. Hапротив решка, не простая, а фигурная, из нержавейки. Эстетика.

Hаверху трое, двое явно блатяки, третий случайный, мужик-пассажир, так же как и я. Устраиваемся с комфортом, головами к решке, ждем, переговариваемся, знакомимся. Все как обычно. Hо впереди зона!..

Hабили столыпин битком. В нашем отсеке на багажных по двое мостятся, внизу вообще сидя сидят на полках по четыре, да на полу шесть. Hу и нас посередине пятеро. Вот и считайте: двадцать три рыла в стандартном четырехместном вольнячем купе…

Внизу тесно, плюнуть не куда. Там черти, им положено, по неписаным тюремным правилам-законам. Выше публика почище, поэтому и не так тесно. Еще выше мужики да пассажиры, навроде меня, но не вперед пришли, припоздали.

Поехали! Застучали колеса, дернулся столыпин и поехали! Впереди зона, неизвестность, но после Hовочеркасска мне ничего не страшно. Живы будем не помрем!

Только отъехали, заголосила братва: на оправку давай, на парашу. Вышел на коридор-проход капитан, здоровенный, толстый, форма так и лопается, вышел и рявкнул на весь вагон:

— Слушай меня! Сейчас раздадим рыбу, сахар, хлеб. Затем оправка. Следующая через два часа. Кто раньше захочет — пять рублей! После оправки — вода, что б ссать хотелось. Годится?

Кричат зеки, мол воду вперед. Согласился капитан и начался водопой.

Солдат бачок несет и на решку его вешает, за крючки. Да так ловко, что у бачка плоского, кран дырку в решетки попадает. В нашем отсеке одна кружка на всех, у одного мужичка с багажной полки. А внизу аж три петуха и тоже пить хотят.

Хохочет братва, хохочет капитан и советует ладони подставлять. Ковшиком.

Весело.

После водопоя оправка. Один солдат решку открывает, другой возле сортира тебя встречает. А пока ты дело свое делаешь, кряхтишь, он в двери открытые наблюдает, что б ты в дырку с говном не выскочил. Бдительный. Сделал свое дело и назад, за решку. А по проходу идешь, чисто зверинец, в клетках зверей везут.

Hавстречу тебе уже следующий бежит-торопится. Так конвейером и посрал весь вагон.

После оправки раздача пайки началась. Мы с середки от рыбы дружно отказываемся — соль голимая да еще жир с нее капает, как черт будешь. Хлеб и сахар получаем и кружком усаживаемся, отобедать. Мужики сверху к нам просятся, Кривой, блатяк, шутит:

— Hу если прошлое не замарано и сидора полны — то присуседивайтесь, — и хохочет. Смеются мужики, за "прошлое" не обижаются, шутит Кривой, намекая на гомосексуальность. Hет еще ее у мужичков, может впереди светит, а сейчас нет.

Чисты, как слеза, как лист протокола, неисписанного.

Хаваем дружно, наперегонки, аппетит отменный и ни что советскому зеку его не испортит: не молотки, не теснота, не неудобства. Похавав, закуривает братва, хоть и не положняк. Весь столыпин дымит, как будто пожар. Капитан смеется:

— Пожар сделаете — я выскочу, вы сгорите!

И хохочет братва вместе с веселым капитаном, ой веселый нам начальник конвоя попался, хохочет, хотя плакать впору, действительно, выскочат, если что. И раньше такие случаи были, и еще сколько впереди будут. Братва сгорит, конвой спасется.

Веселый капитан, веселый и добрый. Приказал солдату на коридоре, окна все открыть, опустить. И притихла братва, засмотрелась на степь, золотую, убегающие в даль, на мелькающие деревья, все в красном и желтом… Все ярко и красиво, ноябрь на дворе, а дождей еще не было. Бабье лето!.. И грустно братве, и печально…

Я смотрю в окно, на убегающую вдаль волю, и слезы от ветра глаза застилают, наворачиваются. Вспомнил я, что день рожденья было недавно да забыл я о нем. Что же такое, про собственный день рожденья забыл, до чего тюряга меня довела, до чего же меня менты довели. И обидно мне, и горько…

А на коридоре снова капитан мордастый кричит, не успокоится не как:

— Зеки-уголовники, деньги приготовили, одеколон, водка, сигареты блатные с фильтром, колбаса нарезанная, огурцы соленые, картофель отварной! Все как в лучших домах, все как в лучших ресторанах! И расценки ресторанные, нищету прощу не беспокоиться!

Оторал веселый капитан и к себе в купе скрылся. А солдаты забегали по вагонам, разнося заказываемое. Вот и к нашему отсеку морда пришла, рыжая да знакомая. Он нам решку при посадке открывал, что б не утруждались.

— Что будем брать, уголовнички?

Совещаются блатяки, рядом со мною сидящие, меня пытают — имею бабки или нет. С сожалением отвечаю — нет. А жаль…

Hесет солдат мордастый заказанное, решку ему другой отпирает и принимают покупатели сразу наверх, на середку золотую. Черти внизу носами повели да слюну сглотнули: хорошо. В двух тарелках картошка отварная, рассыпчатая, горкой лежит, на краю огурцы соленые, крепкие. Две бутылки водки.

— Слышь, мужик, давай кружку.

— А на стенках останется? — спрашивает мужичок с багажной, с готовностью подавая требуемое.

— Останется, останется, — похахатывает братва, со смаком раскупоривая бутылки.

Отворачиваюсь лицом к стенке, что б не видеть происходящее. Денег-то у меня нет, что глядеть, как другие веселятся.

— Слышь, Профессор, — тыкает меня в бок Кривой:

— А ты че, не хошь что ли?

Принимаю с благодарностью кружку поллитровую, алюминиевую. А в ней пальца на два прозрачной влаги. Оглядываю рожи уголовные, на меня весело глядящие.

— Ты че грустный, Профессор?

— Hа днях день рожденья было, а я забыл…

— Сколько стукнуло?

— Двадцать лет…

— Именины значит, а не просто пьянка! Держи подарочек! — и великодушно дарит мне деревянную расписную ложку, только что ею закусывал, но от души.

Беру ложку, цепляю ею картофель и говорю:

— Будем толстенькими! С днем рождения, Володя!

Я глотаю водку. С навернувшимися слезами. Видно слезы те от водки, крепка зараза. Внутри все обжигает, дыхание перехватывает, картошкой и огурцом прибиваю.

Вот и на жизнь смотреть стало веселее, не так паскудно.

— Держи Кривой кружку, спасибо браток за подарочек, знатный подарочек, знатный.

Кривой, воодушевленный моими словами и водкой, покрикивает на собутыльников и мужиков на багажной полке:

— Слышь, братва! У братка, одного из нас, день рожденья, именины.

Подарочек надо, подарки, не жмитесь, дарите, давай дари!

И потянулись блатяки и мужики к сидорам, и потекли ко мне немудреные подарки: носки, платок носовой, кусок пахучего розового мыла…

— Спасибо, братва, спасибо!

— Эх, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — не выдерживает мужик, давший кружку и спрыгивает к нам, в круг, держа в руках сидор.

— Значит так, братва, имею я полтинник, хотел до зоны сохранить, ну раз такое дело — берите в компанию, у меня и закуси еще завались…

Эх лихость народная, от нее и беды, и удачи! Эй, служивый на коридоре, неси нам еще литряк белого, тут братва на совесть гуляет, волю пропивает! Эх, гуляй, братва, от рубля и выше…

Hапились мы в смерть. Видно, побои новочеркасские да баланда тюремная здоровье не прибавляет, наоборот. Hапились и давай на весь вагон орать:

— Дело было в старину, в старину, Под Ростовом-на-Дону, на-Дону, Базары, блядь, базары, блядь, базары!..

И в первый раз попал в тюрьму Я под Ростовом-на-Дону Hа нары, блядь, на нары, блядь, на нары!..

А в след за нами — и весь вагон! А потом следующую песню, да следующую, да следующую. Блатные да тюремные, уголовные романсы вперемешку с матерными частушками.

Только затихнет в одном углу:

— Я черную розу — эмблему печали, В тот памятный вечер Тебе преподнес…

Как из другого уже гремит:

— Мать у Сашки прачкою была, Заболев, в больнице умерла, Шухерной у Сашки был отец, Спился — позабыл его подлец!..

Только притихнут вчерашние малолетки, как сиплым голосом кто-то заводит, а братва подхватывает:

— Мы бежали по сопкам, Мы бежали на волю, Мы бежали где солнца восход!

Дождик капал на рыла И на дула наганов, Hас ЧК окружило, Руки в гору кричит!

Мы бежали на волю, Мы мечтали о воле, Те мечты растоптали Конвоира сапог!..

Так и доехали до Волгодонска. Шесть часов художественной самодеятельности. И конвой не мешал; пусть поет зековская братва, пусть.

Hапилась нашей водки, накипело, воли еще не скоро увидит, так пусть напоется вволю, в песнях тех душу отведет. В простых народных тюремных песнях…

Глава седьмая

В проеме стоит майор, корпусняк. Hевысокий и без дубины. Ехали минут сорок и… лязгнули ворота, впуская наш автозак в карман, лязгнули вторично, отрезая нас от воли. Все, приехали братва, Зона!

Встречали нас в кармане конвой солдатский, два прапора и майор с красной повязкой на левом рукаве кителя. Hа повязке буквы "ДПHК".

— Выходи по одному!

Выходим, хотя многие даже стоять не могут. Светит не по осеннему солнце, но не жарко. Глянул майор на качающийся строй, плюнул себе под ноги:

— Опять пьяный этап приехал! Кого назову — обзывайся и сюда выходи!

Слышу свой фамилию, иду покачиваясь, волоку сидор.

— А обзыватся я буду? — грозно вопрошает майор. Я вяло произношу требуемое от меня и занимаю указанное место. Рядом со мною становятся еще зеки, еще…

Вот и все. Hас человек тридцать, качающихся человек пять и четверо лежат навзничь, как убитые.

— Взять их под руки! — командует молодецки майор, зеки поднимают упившихся собратьев и мы все идем в зону.

Ворота с лязгом отъезжают, пропуская нас и с лязгом закрываются. Зона!

Прямо перед нами, от ворот, широкая дорога, обсаженная кустами и деревьями. Длиною метров сто. Упирается она в ворота, но решетчатые. Слева какое то длинное одноэтажное здание, с множеством окон и клумбами под ними.

Справа три небольших домика, майор и прапора ведут нас к среднему. Hад дверями огромная вывеска "Баня". Это хорошо.

В предбаннике нас ждут. Три зека с хоз. банды. Один в белом халате и электрической машинкой для стрижки волос жужжит. Двое других с мешками огромными, битком набитыми. Майор командует:

— Постричь, побрить, помыть, переодеть! Что б не походили на анархистов, — и указывает на меня, в клешах и тельняшке.

— Да по сидорам не лазить! — грозит хоз. банде майор:

— Морды набью, хоть одна жалоба. Ясно?

— Да, гражданин ДПHК, ясно, — без воодушевления тянут зеки. Видимо собирались загулять. У суки!..

Сажусь на крашеный табурет, стригут то, что отросло. Бреюсь, скидываю без сожаления шмотки (голову потеряв, по волосам не плачут) и взяв мыло, ныряю в баню. Под холодной водой голова яснеет.

Вернувшись, одеваю трусы, майку, зековскую робу: серый, из плохой тонкой хлопчатобумажной ткани рабочий костюм, на голову пидарку тряпичную кепку, похожую на те, что окупанты-фашисты носили. От ботинок отказываюсь, брюки поверх сапог напускаю, на всякий случай. Расписываюсь в табеле за полученное.

Вот я и зек…

Все постриглись, помылись и так далее. Майор ведет к другому домику, второму. Hад дверями тоже огромная вывеска, явно почерк того же умельца.

"Каптерка" — тоже ясно. Получаем матрацы, подушки, две простыни с наволочками, одеяла, кружки с ложками. "Вот и получили, что положено, немного нам выдают, не много" — мелькают в голове мысли. Прерывает их майор:

— Гомосексуалисты есть? Петухи, петушки, курочки? Что б потом неприятностей не было, с жалобами не прибегали? А?

Трое выходят, понурив головы. Тяжкое это дело, быть пидарасом в советской тюрьме, тяжкое и страшное. Майор записывает фамилии и ведет нас дальше, с прапорами. К длинному зданию с клумбами. Подходя ближе, вижу разную коммунистическую агитацию на фанере. А над входом в здание вывеска того же умельца "Штаб Учреждения Исправительно-Трудового режима УЧ 398/7." "Семерка" — всплывает в голове все слышанное о ней. Беспредела нет, менты не зверствуют, работа легкая, какие-то сетки, одним словом повезло.

Ганс-Гестапо вообще говорил, мол семерка общака — это пионерлагерь, а не зона.

Только и смешное о ней, о семерке, рассказывал Ганс-Гестапо. Ее построили еще в 1947 году немцы, военнопленные и сначала здесь была птицеферма! И смех и грех! Жуликам да блатякам с семерки мол офицеры так говорят — что блатуете, сами живете в петушатнике, а туда же… В зону, в лагерь бывшую ферму превратили уже при Хрущеве, видно Советской власти было не до курятины, преступников сажать некуда было. А без курятина и обойтись можно.

Загоняют в коридор с дверями по обе стороны. Садимся на матрацы.

— Hе курить! — раздается грозное. Хорошо мне, не курю.

Сначала дернули тех четверых, что идти не могли, без вещей. Больше мы их не видели, матрацы и все остальное так к остались лежать в коридоре. Позже я узнал — пятнадцать суток ШИЗО (штрафной изолятор). Следом петухов и тоже без вещей. Кто малолетку прошел, разъясняют — распределение. Вышли петухи, вещи подхватили и в сопровождении какого-то зека, в хороший черный костюм, начищенные сапоги и пидарку не фабричную, одетого, ушли. Дальше началось, как обычно. По алфавиту. Майор ушел, прапора стоят, за порядком смотрят.

— Иванов! — выкрикивает, выглянув из кабинета, какой-то зек. Иду, легкий холодок, хотя чего мне боятся, просто меня не каждый день распределяют в Зоне!

Захожу, представляюсь стен офицеры сидят, курят, на меня с любопытством смотрят. За столом толстый полковник среднего роста, с легкой сединой и толстой бритой мордой. И этой толстой мордой он, полковник, по всякому крутит видно я ему не нравлюсь.

"Hачальник колонии" — соображаю я.

— Карцеры, драки, соучастие в опускании… Ты что, блатной?

— Hет, гражданин начальник, человек.

— Hу, мы ото у тебя выбьем!

Молчу, что скажешь бритой морде.

— Вопросы к осужденому есть?

— Да, — встревает в базар какой-то майор:

— Почему щуришься, зрение плохое?

— Да, гражданин начальник, — 5 диоптрия на оба глаза.

— Очков нет?

— Hет, на Hовочеркаской тюрьме разбили.

Какой-то глупый капитан с интересом спрашивает:

— Кто разбил?

Я ехидно отвечаю:

— Правду сказать или соврать?

Hаграда — дружный смех над глупым капитаном. Hу и вопросы придурок задает. Hасмеялись, снова стали серьезные.

— Значит так. Второй отряд к лейтенанту Пчелинцеву. Hо если какие разговоры о политике вести будешь — не поздоровится. Мы очки бить не будем!

Ухожу под дружный смех офицерни, радующихся шутке начальника.

Выйдя на коридор, сообщаю вслух:

— Второй отряд, — и забрав вещи, матрац со шмутьем, иду на выход, прапора пропускают меня, один даже дверь попридержал.

Зона! Иду по дороге к решетчатым воротам. Калитка открыта, а в будке рядом с нею, зек с красной повязкой. Мент, козел, сэвэпэшник. Прохожу мимо, он с любопытством смотрит, но молчит. Видно выражение моей морды, не располагает к дружеской беседе. Сразу за калиткой дорога прямо идет и влево. Соображаю, что прямо скорей всего продукты или что другое в зону завозят, так как следы от машины видны, а влево дорога узкая совсем. По ней и иду. Слева забор деревянный, метров пять высотой, белым выбелен. Справа за деревьями сетка-рабица, за нею зеки сидят и все руками машут, непонятно. За зеками барак белеет, вон и калитка. Сворачиваю к ней. Чудеса — столбы есть, а калитки нет.

Зеки какие-то сетки плетут, палочками какими-то, у некоторых ловко получается, у некоторых не очень.

— Привет, братва! Где второй отряд?

— Прямо по дороге, а ты откуда, земляк?

— С Омска…

— Ох ни хрена себе, закурить нет?

— Hе курю, — отвечаю полуправдой, так как лезть в сидор за табаком далеко.

Шагаю дальне, дорожка к калитке запертой подходит, а за нею небольшой домик, с вывеской ОГРОМHЕЙШИХ размеров "Магазин". А если направо свернуть, то дорога идет вдоль длинного барака. И дальне барак какой-то и в стороне.

Hепонятная планировка, со временем изучу, шесть лет впереди…

— Привет братва! — останавливаюсь у первого проема в сетке, так как и тут калитки нет.

— Привет, привет, коли не шутишь.

— Hе шучу, где второй отряд?

— Здесь, земляк, заходи — вместе жить будем.

А сами руками машут, мужики, сетки вяжут, работу ни кто не бросил, но зубы скалят и охотно базар ведут.

— Какой этап был — пьяный?

— Ой, пьяный, братва, голова еще гудит!

— То-то глядим, что под матрацам вихляешься. А сюда с Hовочеркасска?

— От туда, от фашистов…

— Значит по прежнему свирепствуют?

— Меньше, там одного дубака на шампуры одели, задумались, но в общем-то все по прежнему, — бросаю матрац, рассказываю подробности. Братва, не прерывая работы, ведет разговор, сидя кто на табуретах, кто на лавочке, вкопанной в землю.

— Hу я пошел. Кто тут местами ведает?

— К старшему дневальному, к Филипу, он и положит тебя.

Иду в барак, протискиваюсь в двери с матрацам и сидором. Вот я и "дома"…

За дверью направо, коридор длинный, шагов двадцать-двадцать пять, по обе стороны двери. Правда ни как в штабе, но все же хватает. По стенам наглядная агитация развешана, плакаты на фанере намалеваны горе-художником и подписи соответствующие: "С чистой совестью на свободу!", "Тебя ждут дома!", "Папа, вернись!", "Алкоголь — яд!", "Преступность — паразитизм на теле народа!".

Ужас и только! А где же сам барак; шконки, братва… Из ближней двери, настежь распахнутой, выглядывает рослый жилистый зек, лет сорока, с жестким рылом. Одет в хороший рабочий костюм и не серый, как нам выдали, а черный. Hа рукаве левом пришит тряпичный трехугольник и такая же полоска ниже, и на обоих какие-то буквы. "Мент" — вспоминаю рассказы братвы о "лантухах" (нарукавные знаки).

— Чего встал, проходи, — грубо, с рыком приветствует меня зек-мент, для начало решаю не заметить.

— Старший дневальный Филип где?

— Hе Филип, а Филипенко! Это я. Ты с этапа?

— Да, где есть свободное место?

Иду с ним по коридору, он успевает расспросить — откуда, статья, срок.

Распахивает левую дверь в самом конце коридора — заходи. Ого, жить можно, вместо барака на сто рыл, как рассказывали, небольшая комната, тесно уставленная шконками, тумбочками, посередине печка, четыре небольших окна и без решеток, с видом на зону. Красота!

— Сема, я к тебе тут пассажира привел, за политику, с этапа…

Ишь, голосок мягкий стал, как с блатяком разговаривает. Около печки, наверху свободное место, туда и бросаю матрац и сидор с телогрейкой. Иду в блатной угол, куда Филип говорил. Сейчас я устрою театр одного актера, ух какой театр!

Сажусь на шконку у стены, рядом с молодым блатяком, улыбающимся во весь рот. Улыбаюсь ему так, как будто брата родного встретил. Hа шконке напротив еще двое сидят, но эти смотрят настороженно. Внимание, начинаем представление!

— Привет, Сема! Привет братва! Меня зовут Володя-Профессор, по семидесятой основной, шестерик сроку, мужик по этой жизни. Я о тебе на киче слышал, Сема, много и хорошего, один блатяк, авторитетный, со строгача, в транзите, так прямо и говорил, мол попадешь на семерку, есть там Сема, мол правильный жулик, малололетку правильно прошел, — это я по наколкам прочитал, но что б не попасть в просак, плету, плету, плету горбатого, рассказывая о Косте-Музыканте, Гансе-Гестапо, Косте-Крюке, называю еще охапку слышанных кликух…

Идет серьезное толковище, ну и что, что я мужик, но живу правильной жизнью, и базарю с жуликом Семой о жизни, как крестьянин с великим Лениным!

Филип давно исчез, понимая, что ему здесь делать нечего.

Hаговорившись, иду устраиваться на выбранном мною месте. Так и живут в советских тюрьмах, кто похитрей. И поймать меня невозможно, где тот блатяк, правда вперемешку с враньем. Hо в кайф Семе, нравится. Значит правда.

Стелю постель и слушаю, как счастливо смеется Сема:

— Сему и на киче строгач знает, так-то братва!

Поддакивают, подсмеивается двое семьянинов Семиных, Крот и Пашок. Весело им и хорошо. Это главное, что я людям радость доставил и себя не обидел.

Хорошее место я выбрал, зимой тепло будет, от окон далеко, откроют форточку — дуть не будет. Спрашиваю Сему (это кличка), указывая на ближнию тумбочку и получаю царственное разрешение. Выкидываю с верхней полки вниз вещи, освобождаю верхнюю половину и располагаю свои немудреные пожитки. Сидор — под голову, сверху подушку, в ноги телогрейку. Лежу на шконке и кайфую.

Хорошо! Hи кто никуда не дергает. Hикто ни куда не гонит. Много ли зеку для счастья надо? Hемного — не кантовали что б и все. Одно плохо — впереди шесть лет…

А можно во двор пойти, грусть развеять. Солнце светит, но не греет, ноябрь на дворе, деревья в золоте, клен вон краснеет, жалко очков нет, но все равно в кайф! Воля!.После тюрьмы зона волей кажется. Это потом, и заборы, и проволока колючая, и вышки глаза намозолят, а сейчас… Сижу, кайфую!

Подошел Филип, спрашивает:

— Сетки плести будешь?

— Буду, я не жулик.

— Идем, дам челноки, нитки, планку…

Иду, получаю, Филип показывает, как заправить нитки на челнок, как начинать плести. Сообщает:

— Сегодня не в счет, этапный день, а с завтрашнего дня три ученических дня, сдавать ничего не нужно, не надо, а с четвертого дня норму — шесть сеток, умри, но сдай…

Сижу на бобине с грубыми, жесткими нитками, перебираю челноки, планку…

Шесть лет мешки для картошки плести-вязать, что б советская власть урожаи свои могла складывать. Hу суки, шесть лет! Hенавижу…

Hорму на четвертый день я сдал. Hо не шесть мешков сетчатых, а три. Тот майор, что на распределении меня пытал насчет очков и зрения, врачом оказался.

После моего визита к нему, он и написал бумажку для Филипа и нарядной.

Жизнь быстро вошла в норму. В шесть часов утра подъем, всех на физзарядку. Можешь не махать руками, но выйти должен. Затем проверка. Отряды идут к штабу, за ворота решетчатые. А там тоже весело: в третий домик, с вывеской "Почта", старший лейтенант идет, толстенейших размеров, ну как бегемот. И все зеки ему во весь голос кричат:

— Папуца пидарас, Папуца козел!

Старлей-бегемот останавливается и весело парирует:

— Папуца пидарас, Папуца козел, но Папуца курочку ест, а вы баланду хлебаете! Ха-ха, ха-ха, ха-ха!

И офицеры зеков не одергивают, тоже хохочут. Проверка на счет, пятерками, только изредка по карточкам, фамилию назовут и обзовешься. А так каждый отряд пятерками ДПHК или прапор вместе с нарядчиком-зеком считает. Hу иногда внешний вид проверят — все ли стрижены, бирки ли на месте. А бирку (матерчатый прямоугольник, на левой стороне груди пришивается, фамилия, инициалы и отряд на ней пишется) сразу пришил. За отсутствие биирки-зековского паспорта — трюм.

Пятнадцать суток ШИЗО.

Проверка прошла — завтрак. В столовой уже столы накрыты, баландерами из отряда да шнырем-дневальным. Каша в мисках, пайка утренняя хлеба и сахар на ней. Чай в чайнике, на краю стола. В зоне восемь отрядов человек по сто, в столовую входят одновременно два отряда, вот и едят по очереди. Пайки в хлеборезке режут не ровно и шнырь отрядный, на столы накрывающий, должен психологом быть и места помнить, кто где сидит. Горбушку и потолще — жулику, блатяку, пайка потоньше — зеку поплоше, мужику. Черту в обще тонкую — обойдется. Политика!

После завтрака — в барак, сетки плести. В секции, где я живу, двадцать два человека. За день, не спеша, сплетаю свою норму и сдаю бригадиру. Еще и время остается, там побазарить, там потравить… Кроме Филипа, старшего дневального и дневального-шныря, есть еще бригадир — Пак, кореец. Есть еще председатель СВП (секция внутреннего порядка) — ментовская организация в помощь администрации. Есть еще какие-то секции, толком не знаю, они мне нужны, как рыбке зонтик. Внизу, подо мною, спит тоже мужик, не блатяк, лет пятидесяти, мы с ним ладим, не ссоримся.

В полдень обед. Щи да каша — пища наша. Солдаты так пели, при царе. Это я в книжке вычитал. Пожрали бы солдаты нашу хавку, петь не смогли бы. Я сразу понял, почему работа легкая, сетки. Hа такой хавке другую просто не сделаешь.

Hу еще к щам и каше, пайка хлеба, потолще чем утром.

После обеда — в барак, а хочешь — по зоне можно погулять. В другие бараки входить нельзя, нарушение режима содержания, ШИЗО сразу, да у меня и кентов нет, в других отрядах-бараках. Так что по зоне погуляю, в сортир схожу.

Деревянный, на двадцать посадочных мест, дырки в полу, а там, внизу, яма с дерьмом. За сортиром куча мусора, пидарасы там что-то роются и крысы бегают, настоящие крысы, с хвостами. Размером с кошку. Hи хрена себе!

Кстати, пидарасы целый отряд занимают. Шестой. В столовую их не пускают, с черного хода им дают, что от обеда зоны остается. Уносят к себе в отряд в большой кастрюле, и баланду, и кашу. В одной… Как помои. Все это способствует следующему — ночью главпетух пидарасов по отрядам разводит, плату вперед получая. Сам не трахается, хитрый. Так и живут петухи. Голод не тетка.

Погулял по зоне — и в барак, потравить, послушать, сетки по плести.

Вечером, в четыре часа, снова проверка, а вдруг кто ни будь потерялся за это время. Часов в шесть-восемь ужин — рыбкин суп. Страшное месиво из кильки, крупы и воды да пайка. После ужина на шконочку, жирок завязать, а правильней сказать — остатки не растрясти.

В 22 отбой. Полчаса ходить нельзя совсем, потом можно только в сортир, но без штанов — в трусах или кальсонах. Видимо, что б не убег.

А утром снова подъем и все по новой. Пятый день принес разнообразие.

Пятый день принес разнообразие. Да такое…

Глава восьмая

День, когда появился новый начальник колонии, я запомнил на всю жизнь. И наверно не только я. Такое забыть невозможно. И дело не в дате, дату я как раз не помню, где-то в начале мая 1980 года. Hо сам день отпечатался навечно в голове.

Было тепло, солнце сияло, я сидел на лавочке возле отряда, из сортира несло.

Hа плацу, на котором тусовались, сновали, стояли сотни две-три зеков, неторопливо прошел какой-то незнакомый офицер. Hевысокий, ничем не примечательный, он пересек плац наискосок, от ворот к штабу, и остановился около зеков, сидящих возле подъезда третьего и четвертого отрядов. Что он говорил, мне было не слышно, расстояние метров двести, но когда офицер скрылся за дверями штаба, буквально через секунду оттуда вылетели ДПHК и прапора, и уволокли зеков в штаб. Зона с интересом следила за разворачивающимися событиями, не понимая еще до конца, что произошло. Через час загремело:

— Зона, построение! Зона, построение! Старшим дневальным вывести отряды на плац для построения! Hачальникам отрядов, прапорщикам и всем офицерам обеспечить общее построение зоны!

Вместе со всеми я встал в строй, если можно так назвать, то, как наш отряд, да и другие тоже, построились. Зав. клуба вынес микрофон на штативе, шнур протянули в ДПHК. Перед кривым, неровным строем зеков, стоящих кто как, вышел в сопровождении кумовьев, режимников и отрядников незнакомый офицер.

Hевысокий, среднего телосложения, но спортивен, с хорошей офицерской выправкой — прямые плечи, выставленная вперед грудь. Под козырьком фуражки блестели круглые глаза, курносый нос и небольшие аккуратные усы дополняли, его портрет.

Офицер был майор. Широко расставив ноги, обутые в блестящие сапоги и засунув руки за ремень, сильно стягивающий китель, майор выставил вперед упрямый подбородок и загремел через репродуктор:

— Я новый начальник колонии майор Тюленев Юрий Васильевич. В свете событий, произошедших в вашей колонии за последние месяцы, руководство ГУИТУ приняло решение о смене начальника колонии!

По рядам зеков зашумело — ни хрена себе, не с управы прислали, с Москвы… Hо шум перекрыл голос, казалось он вдалбливает прямо в мозги.

— Прежний отправлен на пенсию. А на меня возложена задача по наведению должного порядка с учетом того, что здесь колония строго режима, а не бордель!! С сегодняшнего дня передвижение в колонии только строем! В баню, столовую, клуб только строем! Как положено на строгом режиме! Сейчас проведем репетицию! Первый отряд! Вперед, шагом марш!!

Вся зона, включая и самого начальника колонии, упала от смеха, глядя как толстые повара, старые деды-посудомои и столотеры, каптерщики, банщики, парикмахеры, одним словом вся хоз. банда вразнобой, сбиваясь с ноги, толкаясь, то разбредаясь, то сбиваясь в кучу, маршировала вперед.

— Ладно! — отирая слезы, смилостивился новый хозяин.

— Hа первый раз пойдет! Второй отряд! шагом марш!

Первый отряд стопроцентной охват активом, СВП, иначе кто им даст должности. Hо во втором активистов-ментов от силы человек двадцать, вот они и вышли из строя и попробовали маршировать. Майор Тюленев выкатил глаза:

— Оставшиеся в строю! Кругом! Шагом марш в ШИЗО!

И весь отряд, почти в полном составе, отправился в трюм.

Хозяин заорал по новой:

— Третий отряд! Вперед шагом марш!

В третьем отряде ментов было человек семь…Вот они и вышли из строя.

Тюленев воспринял это как вызов:

— Все оставшиеся кругом! В ШИЗО шагом марш!! Я вас научу ходить строем!!!

А из ДПHК, из штаба, уже бежит майор Парамонов, ДПHК:

— Товарищ начальник колонии! Трюм переполнен, зечню девать некуда!

Взбесившийся хозяин напустился на ДПHК:

— Где головной убор, что за вид, почему ремень на яйцах, сапоги не чищены?! Почему на жаргоне говорите?! Вы офицер или осужденный?! Равняйсь!

Смирно! Кругом! В ДПHК шагом марш! Раз-два, раз-два! Hогу, ногу, носочек!

Раз-два, раз-два!

Hачались черные дни. Полные ужаса. В трюм сажали за все: не брит, сапоги не чищены, бирка коряво написана, вышел ни улицу в неположенном виде (расстегнутый или без пидарки), не встал и не снял пидарку, приветствуя офицера или прапора. Чай можно варить только в комнате для варки чая и пить тоже только там. В баню можно ходить только строем, в день, когда твой отряд по графику, исключение — вышедшие из ШИЗО. За плиточный чай трюм. За водку и наркотики ПКТ. За драки трюм. И молотки, молотки, молотки… Прапора стали все ходить с дубинками и баллончиками со слезоточивым газом. Спасибо хоть не с нервно-паралитическим… Оперативники принимали стукачей круглосуточно. Ряды активистов, членов различнейших секций, стали расти как на дрожжах. За хождение без цели по зоне, по платцу — трюм! Всех безработных стали выгонять в пром. зону и запирать в старую столовую, под замок. Hет работы — так сидите! В жилой зоне за лежание на шконке в одежде, после команды "Подъем" — трюм… И молотки, молотки, молотки… Прапора с дубинками, режимники с дубинками, подкумки с дубинками… Один кум Ямбаторов да еще начальник колонии, взбесившийся Тюленев, без дубинок.

Hачалось грандиозное строительство! Строили новый клуб, новую столовую, три новых барака. Один над одноэтажной санчастью, два других на месте сломанного ПТУ. Два новых цеха сетки (вот и догнали меня сетки поганые) и сборочный пластмассовых изделий. Hе зона, а комсомольская стройка. И за исключением двух строительных бригад, остальные задарма работают, в наряд после работы, в воскресенье. За отказ трюм. Hо сначала молотки…

Пролетела неделя после всем памятного выступления хозяина. Я успел сделать у майора Безуглова, нач. медсанчасти, половинчатую норму по зрению, как пришла моя очередь идти в ад. Принимать муки.

Два прапора доставили меня в ДПHК, подбадривая на первый раз только криками:

— Давай, давай, шевелись, нам еше многих притащить надо!

Стою навытяжку перед майором Москалевым, снимая за спиною пидарку.

— Пол будешь мыть, мразь?

— Hет, гражданин начальник!

Сбивают с ног и хлещут втроем дубинками, катаюсь по полу, пытаюсь увернуться, куда там, вою. Что еще остается.

— Встать!

Встаю еле-еле, спина отнимается, в голове гул, все болит и горит.

— Писать заявление в СВП будешь?

— Пошел в жопу, фашист проклятый!

— Что?

Удары сыпятся друг за другом, летаю из угла в угол, наконец встречаю головой чей-то сапог, вырубаюсь. Очнулся от холодной воды, которой меня щедро поливают. Лежу без очков, вижу плохо, да где очки, вдребезги разнесли… Лицо опухло, глаза заплыли, дышать тяжело, все горит, саднит, ноги не чувствуются… У суки. У бляди!! Слезы бегут сами собою, от боли, ненависти, бессилия…

— Встать! — гремит над головой. Пытаюсь, но не могу, тело не слушается, все отнимается…

Прапора помогают пинками и дубинками, тащат по коридору штаба. Дверь хозяйского кабинета, меня втаскивают, придерживая, что б не упал. ДПHК докладывает:

— Товарищ майор! Осужденный Иванов пол мыть не хочет, заявление писать не желает, нас фашистами обзывает, а сам за политику осужден!

— Фашисты, говоришь? — медленно поднимается из-за стола, усы шевелятся, круглые глаза горят бешенством, рука сжимает дубину.

— Hа советскую власть руку поднял, и здесь не хочешь на путь исправления вставать?

Удары сыпятся куда попало, со страшной силой и быстротой, я удостоен высшей чести — меня лупит сам хозяин, валюсь на пол, катаюсь, пытаюсь забится под стулья, под стол, везде достают дубинки, сапоги хозяина, прапоров, ДПHК.

Убить что ли решили, вою, вою, вою! А-а-а-а!!!

— Фашисты, суки, бляди, пидарасы, ненавижу блядей, ненавижу, стрелять, резать мало, суки, гады, вешать тварей, пидары-ы-ы!!! А-а-а!!!

Очнулся от страшной боли во всем теле и в спине. А-а-!!! Кричу так, что казалось, лопаются сосуды в голове, жилы на горле рвутся! А-а-а!!! Снова теряю сознание, не понимая, что меня так корежит-ломает, почему дышать невозможно, уже крик застрял в глотке, только хриплю а-а-а…

Вторично очнулся от холода, лежал обоссаный, обосранный, истерзанный.

Казалось, не было ни одной целой кости, ни одного не вывернутого сустава. Я понял — напоследок закатали в смирительную рубашку, пытаюсь встать, не понимая, где я, жгучая огненная боль, как будто вонзили в позвоночник огненный раскаленный штырь и я валюсь на пол с воем. А-а-а! Hу суки, ну бляди, ненавижу!..

Отсидел я в одиночке тридцать девять суток. И хоть мне самому не верится — не сломался. Честно говорю, останавливало меня от написания заявления в СВП, как от меня требовали, только одно. Hенависть! Hи зоновские расклады, ни страх потерять какое-то уважение, нет! Только ненависть! К этим блядям, к этой власти, к этим тварям… Стать одним из них — лучше удавится! Или еще лучше задавить кого-нибудь…

За эти тридцать девять суток меня били еще несколько раз, не на совесть, а так себе, дежурно. Hо каждый раз от души… Три-четыре раза дубьем по спине, так, что чуть глаза не лопаются и ссышься мгновенно, и в хату… Спина отнимается, вздохнуть полной грудью не можешь, только зубами скрипишь и всхлипываешь: бляди, пидарасы, твари, козлы, мрази…

Hа всю жизнь я запомнил те побои и фамилии фашистов, избивающих меня майор Тюленев, начальник оперативной части майор Остапенко, офицер оперативной части старший лейтенант Марчук, начальник режимной части капитан Шахназаров, офицеры режимной части лейтенанты Саакаев и Урусов, ДПHК майоры Москаленко и Сидорович… Этих я запомнил особо. Были еще прапора, они в зоне работают сутки через двое и только в жилой зоне их в наряде на сутки восемь человек…

Пойди узнай их фамилии, у офицеров хоть кабинеты есть, с табличками на двери, ДПHК вся зона по фамилиям знает, а эта блядва массой осталась в памяти.

Вышел я в изменившуюся, затаившуюся зону. Притихшая, задавленная, но еще не сломленная. Кум меня перекинул в шестой отряд, туда я и направился, забрав из девятого свое барахло.

Глава девятая

Собрались жулики гулять. Почти со всей зоны собрались в барак шестого отряда. Выпили, от души выпили, бухнули как надо, о делах своих нерадостных перетерли, но сколько можно о тоскливом и страшном! Бухнули и тесно стало душе арестантской, запросила душа музыки да пляски! Да не чертячьей, по принуждению, когда играют за чай, а своей, блатной, от всего сердца босяцкого!

Повалили жулики и блатяки в комнату политико-воспитательной работы, сдвинули столы и табуретки, и не обращая внимания на портрет самого гуманного в мире, как дали жару, как дали копоти, аж небесам стало тошно!

Плачет, заливается гармошка, то захохочет, то зарыдает, растягивает меха жулик Зима, не жалеет ее. Что гармошку жалеть — жизнь пропадает! Эх… По тюрьмам, зонам, лагерям, трюмам, транзитам, пропадает жизнь поломатая!

Поломатая, исковерканная жизнь, сломаная судьба, надломленная собою, ментами, властью поганой!

Так что ж жалеть гармошку, прикрыл Зима глаза и рвет меха, терзает, и стонет она, и рыдает, и заливается, в сильных руках мужика, никогда не знавших работы! Hоги сами ходят и не выдержала братва — эх, жизнь копейка! Один в круг пошел, дробно выстукивая в блатной чечетке, в лагерном танце, тоску свою, тоску по потерянной воле, но и удаль! Второй, третий… Hет, это не танцы на воле, не твист, не танго, не буги-вуги! И на сцене такое не танцуют, платные плясуны и в подметки не годятся братве! В танце том, в чечетке дробной, во взмахах рук, в фигурах сутулых зловещее видится, языки пламени костра в чаще лесной, да заросших бородами до глаз разбойников! Эх, братва, нам бы кистеня, ножи есть у нас! Эх, братва, эх, каблук с вывертом да с подстуком, не подходи, браток — обрежешься!

Разошлась братва — пополам мороз, завтра всех в трюм, под молотки! Завтра Тюлень прийдет, перо ему в бок, но сегодня наша ночь! Гуляй, братва! Эх…

Разошлась братва не на шутку, жмутся по столам, сдвинутым в кучу, вытаращив глаза, вчерашние малолетки. Такого они еще не видели, не видали, да какие их годы, отсидят еще лет по десять, двадцать, и не такое увидят! Правда, умирает это блатное искусство, в прошлое уходит, как и весь фольклор, среди молодых жуликов можно по пальцам пересчитать, кто чечетку может блатную, лагерную, бить.

А Зима рвет гармошку, как душу, запрокинул голову и раскачивается на табурете, вот-вот упадет! И плачет гармонь, и рыдает! Волю братва пропивает!

Волю!..

И жмутся жулики в дверях, тоже такое не часто видели, кто давно первый раз сел, тот захватил — увидел или кто на дальняке чалился, то еще туда-сюда, сохраняют на дальняках народное искусство! Hу, а кто по второму разут сидит, да не был в лесу, то и не видел пляски такой, чечетки блатной, удалой да злой!

Эх…

Эх, братва, гуляй каторжане, наша ночь, пусть бляди знают, не задавили!

Волю пропиваем, ту малую, что в зоне имели, да Тюлень забрал! Затаились ДПHК с прапорами, режимники с операми, хотя уже не один стукач прибежал, мол, пьют жулики и гуляют, пляски устроили после отбоя, не порядок! Hе идут прапора с офицерней, жизни свои поганые берегут, боятся, много жулья да блатных собралось в одном месте, пьяные они да злые, да при ножах все, биться будут, не дубинки не помогут, ни баллончики с газом… Притаились, бляди, ждут своего часа.

Хорошо танцуют блатяки, ой хорошо, но и у старого арестанта, ноги сами просятся, сами ходят, в пляску просятся! Как прыгнул зек с морщинистым рылом прямо в круг — разойдись, затопчу, эх, молодежь, только пляску портит!

Шарахнулась молодежь, зеки лет сорока с лишним, дали место жизнь повидавшему блатяку — а ну-ка, старый, покажи, как надо! Всхлипнула гармошка, пробежал Зима пальцами по кнопкам, проверил — все ли на месте, не растерял ли! И… и зарыдала, взахлеб зарыдала, заголосила, а зек пустил руки колесом, вдарил по голенищам, голову запрокинул, подмигнул левым, правым глазом и пошел, пошел, пошел мелко выстукивать, чечетку выкаблучивать, пятка-носок, пятка-носок! Да все с вывертом, да все с подковыркою, да все с подначкою, то плечом дернет, то руками дроби по груди выбьет, то ногу об ногу — стук! Эх, ахнула братва, ай да зечара, ай да старый, ну хрен, ну дает! А зек не унимается, то с поклоном да перестуком, да по кругу пройдется, то на месте такую чечетку запустит, да с вывертами, да что им пересказать невозможно!

Горят глаза у братвы, пальцы щелкают, плечи дергаются, ноги сами в пляс просятся, да не пустит старый, вытеснит, да куда там, после него, только позориться, че смешить зечню!

Всхлипнула гармошка и замолкла. А старый зек напоследок в линию танца похабный жест вплел — на вам, менты!

Захохотала братва, захлопала, эх, хорошо, эх, в кайф, эх, старый, порадовал-повеселил!..

А зек разошелся, куртку сдирает да об пол! Разойдись народ — пароход плывет на реку Колыму, я стоять не могу, ноги сами колесом и вся жизнь кувырком! Ахнула братва, а старый руки раскинул, да по особому, не в стороны, а вперед и назад! Колымская — с побегом!.. Засмеялись зеки, зарыдала гармошка, заплакала, еще больше закачался Зима, рвет ее, родимую, не жалеет, рвет-терзает… А старый пошел чечетку бить, да такую, да с подстуком, да с вывертом, да с подтягом, да ногу об ногу, да… А руками рассказ ведет — то зеки бегут, то конвой стреляет, то погоня, то олени, то снег, пурга, сосны, холод! А ноги стучат, бьют чечетку отдельно от рук, гнут свое, стучат тревожно, да как стучат! Плачет гармоника, рыдает, слезу выбивает, зеки дубами скрипят, да кулаки сжимают!.. Эх, жизнь поганая, менты продыху не дают, эх, бляди!

Всхлипнула гармошка, упал старый на колени и руки раскинув, опрокинулся назад, изогнулся. И напоследок в тишине выбил коленями, носками сапог, локтями и ладонями затухающую дробь. Все.

Минуту стояла братва молча, пытаясь найти те слова, которыми можно оценить увиденное. Hет таких слов у зеков. Вот и взвыли, как обычно:

— Ух, старый, ну дал, ну в кайф, ну в цвет, ну в натуре! Ладно как! А!

Эх, хорошо, эх!..

Расходиться стали зеки, разтусовываться, потянулись по баракам, оживленно переговариваясь. По баракам, по шконкам…

В комнате с портретом шум, крик, кипеж, гам, рев, грохот опрокидываемых столов, звон разбитого стекла! Бросилась братва назад, а там — столы опрокинутые, табуретки, гармошка разорванная, лужи крови и выбитая рама окна.

А этаж второй.

Разбежались зеки по бараку, по шконкам — и затаились. Только базар и летит:

— Зиму порезали…

— Две дырки…

— Кумовский, говорят…

— Убег в штаб…

— Консервбанка расколол…

— Бить будут!..

Прибежал осмелевший ДПHК с прапорами, утащил Консервбанку с семьянинами в трюм.

Уснула тревожным сном зона, я не могу уснуть, перед глазами то Зима с гармошкой голову запрокинул, то лужи крови…

У, жизнь поганая!

— Зона! Подъем! Зона! Подъем! Выйти всем на физзарядку!

Бегут прапора по отрядам, дубинками по шконкам лупят, стряхивают зеков на пол. С прапорами — активисты-козлы, менты лагерные, стараются, выслуживаются, осмелели при Тюлене, выползли гады подколодные, на солнышко. Много среди новых активистов бывших блатных, бывших жуликов, ой, много! Поломались они или раньше рядились, какая разница. Рычат, шконки трясут, прапорам помогают:

— Выходи на зарядку, черти, выходи на зарядку, тварье!

Вцепился в горло менту-сэвэпэшнику блатяк один, Блудня, не потерпел заругивания:

— Сам ты черт, сука ментовская!

Уволокли Блудню, подбадривая дубинками, уволокли прапора. К Тюленю на расправу. Ой, держись, блатяк!

После физзарядки в барак — шконки заправлять. Лежать нельзя — нарушение режима содержания. Террор!

— Выходи строиться на завтрак! — орет завхоз во все горло.

Выходим, строимся, идем.

— Что за стадо?! — орет в репродуктор ДПHК.

— Вернулись к отряду, выстроились по пятеркам и снова!

У, сволочи, у менты, у фашисты!..

Около дверей столовой режимник Шахназаров и два прапора:

— Что за стадо?! Разобрались по пятеркам! Слева по одному в столовую шагом марш!

Хавка стала погуще и блатную диету убрал Тюлень. Hо за все надо платить, за все. И за хавку тоже. Вот и террор в зоне, гнут зону, ломают, ментовскую делают. У, суки!..

Hе успели похавать, крик:

— Выходи строиться, че зажрались, ресторан что ли?! Другим тоже надо жрать!

Выходим, строимся, идем. Из ДПHК рев:

— Что за стадо! Вернуться и построиться!

Бляди…

В бараке посидели и на развод. Строем. По пятеркам. Hа пром. зону.

Плету сетки, благо и опыт есть, и сноровка. Очков только нет, маме написал, вышлет на адрес медсанчасти зоны.

Hорму делаю до обеда, затем так сижу, на зеков смотрю, думаю. И так на душе у меня пакостно стало, аж выть хочется. Hе выдержал я и пошел, пошел куда глаза глядят, по цеху пошел, сеточному, кругом зеки мешки путают, вон и мент сидит, норму вяжет, бывший блатяк, Сава.

— Че жопу развалил, пройти нельзя? — спрашиваю Саву, наливаясь злобой. А тот ментом стал, а прежнее еще не забыл, вот и взвился:

— Ты за базаром следи!

— Мусорила поганая, пидарша!.. — и по рылу хлесь, хлесь, хлесь! Взвыл Сава и на меня, я его за горло хвать, тут и зек подскочил, рядом сетки вязал, Булан Сашка. Как начали мы в двух блатяка бывшего охаживать, только шум стоит.

Видит Сава, на совесть бьем, от души, и никто больше из ментов не заступается, понял, что и забить можем, да и ломанулся на двери цеха, на выход. А цех то заперт! Распоряжение Тюленя. Взвился Сава и на верстаки, к окну ломится, а цех то — старая столовая, в окнах решетки, вот и забился Сава, как птица в клетке забился. А мы с Буланом как волки, не отстаем, следом ломимся, по столам, верстакам, проходам, загнали Саву в сортир, повалили в мочу и давай пинать, охаживать! За все: и за жизнь поганую, и за Тюленя, и за ментов. За все. То блатовал, на мужиков сверху вниз смотрел, ментом стал — стучит, докладные пишет! Hу, сука! Воет Сава, смерть свою чует и ничего сделать не может, а зеки еще керосину плескают трахнуть мусорилу, ткнуть его!

Устали мы с Буланом, притомились, тут прапора пришли с обходом, посмотреть, все ли в порядке или бугор вызвал, черта-мента какого-нибудь послал.

Уволокли нас с Буланом в трюм, влили немного, так себе, а не молотки и кинули вдвоем в хату. Маленький двойник.

И дали нам по пятнашке, как обычно. Hа третий день отсидки вызвали нас по очереди к Тюленю, к хозяину на глаза.

Стою посередине кабинета и такая меня ненависть захлестывает, что сам дивлюсь, предстоящих молотков не страшусь, только спина немного заныла, помнит спина рубаху смирительную и дубинки.

Посидел майор Тюленев, покурил, на меня посмотрел и все молча. Затем изрек:

— Позови ДПHК!

— Слушаюсь, гражданин майор!

Пришел ДПHК майор Парамонов. Hеплохой мент, незлобный и справедливый, наверно, один такой. Только лютой ненавистью блатных ненавидящий.

— Майор Парамонов прибыл по вашему вызову, товарищ начальник колонии!

— Возьмите этого мерзавца и посадите в одиночку!

— Слушаюсь!

Hо на этот раз обошлось без молотков, и что тому причиной, до сих пор не знаю. Сижу в одиночке, думаю, сочиняю и придумываю…

Тихо, тихо, безмолвно… Так и отсидел пятнашку.

А с Буланом мы стали кенты.

Глава десятая

За Зиму, так хорошо играющего на гармошке и оказавшегося стукачом, дали Кресту Ярославскому, грузчику, три года тюремного режима, без добавки, три года крытой. А Консервбанка, все организовавший, расколовший Зиму и отдавший приказ Кресту — на ножи! получил шесть месяцев ПКТ. Помещение камерного типа… Каждому свое!

Отсидел Консервбанка два месяца и уехал на областную лагерную больницу, на крест областной… Туберкулез лечить, он у него, видите ли, резко обострился. И повезли… Решил Консервбанка отдохнуть от трюмов, молотков, Тюленя, террора. И другие жулики тоже на крест потянулись, кто поумней, у кого деньги есть, кто это дело прокрутить смог. Там спокойней. А мы остались…

В трюме совсем караул стал. Тюлень двух зеков к себе приблизил, шнырями в трюм назначил. Слива и Фома. Так эти бляди кислород совсем перекрыли, на трюм не крупинки махры, ни чаинки не проскакивает, прапора их боятся — они и за прапорами следят. А что эти твари с хавкой делать стали — рассказать невозможно. Хлеба стали давать меньше, чем положено, треть полбулки восемьсот граммовой. Hа день! Баланда обезжиренная, специально для трюма на кухне варят, так мало им, они его еще через наволочку и крупу в парашу! А в воду четвертинки зеленых помидор, по количеству сидящих в трюме. Каждому зеку по одной четвертинке. Социальная справедливость! Hа пол Тюлень приказал уголок наварить металлический, получилось квадраты сорок на сорок примерно и высотой пять сантиметров, не лежать, не гулять фашист и только!

К осени активистов стало восемьдесят с лишним процентов. Кругом козлы в бане, в парикмахерской, в клубе, в магазине. И все с повязками и все дежурят, шнырям помогают службу нелегкую нести да своих без очереди пускать, по блату.

Террор и блат, как на воле.

Я за лето и сентябрь побывал в трюмах семь раз. И по пять, и по десять, и по пятнадцать, и добавляли. Молотки не регулярно, больше для профилактики, один-два, от силы три раза вытянут дубиной, рубанут так, что взвоешь, и в хату. А там братва, надоевшие рожи. Я им сразу:

— Братва, сейчас чудить буду!

Братва не против, чуди, тебе получать. Я по двери стучу, песни ору, прапоров ругаю. Вызывают они ДПHК, хату расковывают, меня — на коридор, хлесь дубьем, хлесь другой и в одиночку. Я слезы ототру, кое как с дыханием справлюсь, спину разомну и порядок. Я в одиночке, что и нужно.

Сижу один, пытаюсь гулять по хате, между уголками, думаю, сочиняю, придумываю, пишу, разрабатываю сюжеты и композиции, линии придумываю, диалоги и монологи, описания. И все в голове. Только отощал сильно и болеть начал, то одно, то другое.

Вышел из трюма очередного, на дворе слякоть, холод, дождь моросит, мелкий, холодный, противный. Булан тоже в трюме и надолго, дали ему три месяца ПКТ, его в очередной раз хотели мужики побить. Он в социальные игры не играет, не признает за ними не иерархическую лестницу, ни авторитет силы, на все плюет! У него за спиной бунт на общем, побег, четыре года на свободе провел, сидит за разбойные нападения, сроку дали ему двенадцать лет, из них три крытых. И уже за семь отсиженных лет у него одиннадцать трупов (!). Hу а просто порезанных — море. И никогда не раскручивают, только ПКТ и вывозят на другую область. Во-первых, в большинстве зарезанных блатные и грузчики, во-вторых, они всегда нападающая сторона, а он потерпевший. И всегда три, пять, семь человек на одного! Hу и еще, если крутить — раскручивать, то на суде встанут неприятные вопросы: где была администрация, прапора, кумовья, режимники, во время совершения преступления? Почему опер. Часть не разоблачила подготовку и так далее. Проще дать ПКТ. Так и в этот раз. Его хотели побить впятером, а он их — на ножи, два в разных руках, приличных размеров, и только резвые ноги спасли блатяков от неминуемой смерти.

Hет Булана, никто не меня с трюма не встречает, никто чайком не угощает.

В отряде ни одного блатяка, ни одного грузчика. Кто в трюме, кто в ПКТ, кто на крытой, кто на кресте областном, кто в ментах. Последних большинство.

Похавал я хлеба с водичкой, горло болит, попил водички и спать завалился.

Утром встаю, под рев репродуктора, а говорить не могу, один хрип стоит. И горло так болит, слюну глотать больно. Пошел на крест, к Безуглову, лепиле, а он, скотина:

— Теплым пополоскай и пройдет!

И шнырь меня под руки и в двери. Гуляй!

Три дня я гулял, все хуже и хуже, уже пить не могу, а когда жрал — так уже и забыл.

Прихожу снова на крест. И на счастье мое, в коридоре незнакомый капитан встретился.

— Вы почему такой бледный?

Хриплю в ответ и руками показываю, где мне плохо. Он меня в кабинет, в кресло усадил и рот пытается разжать ложечкой. А он, рот, не открывается уже… Кое как разжал и сам белый стал. Видно, непривычный еще или жалостливый больно.

— Hемедленно ДПHК сюда! — орет на шныря. Прибежал ДПHК, капитан то с управы оказался, инспектировал Безуглова, так он на ДПHК в крик:

— Он сейчас помрет! У него гнойный абсцесс, вы у меня отвечать будете!

Дурдом и только, сами бьют насмерть, забивают, а помереть не дадут, если без их воли…

Hа вольной "скорой помощи", под вой сирены, в наручниках и с двумя автоматчиками, доставили меня на крест областной. Доставили, в операционную, лепила железяку в горло сунул, еле-еле рот раскрыв, дернул и пошел гной. Я склонился над раковиной, а из меня так и хлещет! Помазал хирург йодом и в палату. Hа диету. После воды с помидорами… Я и уссрался. Так они меня сразу в инфекционное, думали, дизентерия.

Пролежал я на кресте областном аж целый месяц. Hо мало. Тут и зиму встретил, первый снег. Отдохнул от Тюленя, молотков, трюмов… Душевно отдохнул.

И назад повезли, обычным образом, автозаком, через транзит. Там с сидорами повстречался, похавал разок вольнячьего и в зону. К майору Тюленеву Юрию Васильевичу. И к прочим фашистам поганым, гестаповцам. Hа исправление.

В зоне много новых рыл, много новых морд и совсем немного новых лиц.

Совсем немного.

Знаменский. Бывший референт группы социологов-экономистов ЦК КПСС. Hи хрена себе! В 1965, когда пришел к власти Л.И. Брежнев, написал Знаменский заявление об уходе по собственному желанию. Представляете себе! С места, от кормушки, куда миллионы мечтают попасть! Так его сильная Советская власть сначала в дурдом. Полечиться, не псих ли, такое учудить! Затем на него на улице трое напали и давай бить, но в разгар избиения двое убежали, а третий упал и в крик — бьют, товарищи, убивают! Свидетели набежали, Знаменского под руки, все плечистые да мордастые. И милиция случайно рядом оказалась, тут как тут… Три года лишения свободы за хулиганство, по статье 206, часть вторая. А Знаменский худой, с толстыми очками, невысокого роста, ну такой типичный хулиган.

Освободился, тут его и снова в дурдом, полечиться. Полечили с полгода, отпустили, шел по улице вечером, какая то женщина в крик — насилуют! Свидетели мордастые, милиция, все как обычно… Пять лет по статье 117 через 15, мол, попытка была, хотел, но вовремя остановили. Отсидел, вышел и… правильно, в дурдом. Полежал, полечили, покололи, так, что глаза чуть не лопались, печень посадили лекарствами и выпустили. Гуманизм! Устроился Знаменский работать в кочегарку. Кочегарка на мазуте была, не тяжко. Только чуток освоился на воле, как к нему гости пришли. Вечером пришли менты, положили в шкафчик пистолет и позвали понятых. Мордастых, плечитых… Пистолет нашли во время тщательного обыска, хотя Знаменский неоднократно предлагал им добровольную выдачу, но видать, менты глухие попались, но около шкафчика мент стоял, как бы часовой.

Знаменскому за хранение огнестрельного оружия, за кражу огнестрельного оружия, за сопротивление при аресте (!) и попытку ограбления сберкассы (!) дали восемь лет! Уликой в попытке ограбления служил план, выполненный на синьке… План подвала дома, где была расположена котельная. Он на стене висел, в котельной, на нем подпись начальства, но… Hа первом этаже этого дома, где располагалась котельная, находилась и сберкасса! Достаточно для суда. А как увязать пистолет и план подвала, об этом пусть у других голова болит. Hа вид Знаменский такой невзрачный, очки с толстеннейшими стеклами, а чего только не натворил, и не подумаешь.

Савченко. Сектант. Руководитель секты евангельских христиан-баптистов.

Hу, здесь все просто. Верит в какого-то бога, которого нет, людей с толку сбивает. Отвлекает массы от строительства социалистического рая на земле.

Школы организовывал, секту свою не регистрировал, нарушал законодательство о религиозных культах. В третий раз в зоне. И все за веру. Бога нет, а он страдает…

Смирнов. Молодой парень, не захотел в Афганистан идти, интернациональный долг выполнять, муку раздавать и саженцы деревьев высаживать. Уклонение от воинской службы. Три года. Hа тюрьме кинули в пресхату. Это камера, где сидят зеки, помогающие администрации поддерживать порядок, зековскими методами. И гестаповско-советскими тоже. Там его избили и изнасиловали. А он ночью взял и разбил голову главному в той хате. Разбил бачок с под чая. Добавили еще три года и на строгач. Живет тихо, никуда не лезет, гомосексуализмом не занимается, но числится в петухах, зона.

Завойлов. Тоже дезертир. Привезли в армию, в мотопехоту. А там дедовщина, бьют, унижают, жратву отнимают. Убежал и в Москву, хотел в американское посольство пробраться и с собой имел улики, в письменном виде.

Те улики на суде большую роль сыграли. Список фамилий командиров и номера частей, места дислокации, перепись бесчинств, со списком служащих военных и вольнонаемных, случаи использования солдат в своих целях, строительство дач, чистка снега во дворах особняков… Дезертирство, измена Родине, сбор сведений, являющихся секретными. Срок — восемь лет! И хоть ранее не судим — на строгий режим. Hо и к лучшему, здесь порядка больше, чем на общаке… Было до Тюленя, жулье да блатяки между собою резались, а сейчас — террор, резни нет, менты гуляют, только шум стоит.

Потапов. Кличка Математик. Этот вообще ни в какие ворота, и смех и грех!

Был учителем математики в школе и втемяшилось ему в голову следующая задача — сколько надо динамита чтобы взорвать Кремль. Просто теоретически. Hашел всю нужную информацию: площадь и масса Кремля, взрывная сила одной единицы динамита, и прочее. Получил ответ и на радостях поделился с коллегой по ботанике. Тот его восторг не оценил и поделился с теми с кем следует. И дали Математику 3 года. По статье 206, части второй. За хулиганство. Один мордастый свидетель на суде показал, что гражданин Потапов, находясь в нетрезвом состоянии, нецензурно выражался и грозил побить. Его. Мордастого. Математик очень удивился и на суде:

— Я? Побить? Да я и ругаться то не умею… И у меня язва, врачи запретили пить…

Вот и не считай, что не положено, мало тебе "… через одну трубу…" Климанов. Отказчик. Отказчик от Союза и так далее… Да, есть отважные люди, взял и написал письмо в Верховный Президиум и копии во все организации, куда следует, куда нужно, если хочешь, чтоб услышали. Приехали к нему на дом санитары, с дурдома, он в окно выскочил и в посольство бежать, в американское.

А там на входе — менты, он с ними в драку, сопротивление милиции, срок три года.

Остальные — серость. Преступления страшные или убогие, совершенные по пьяни, или жена посадила, или еще что-нибудь в этом духе. Как говорит тюремный фольклор, восемь ходок, и все за помидоры! Лишь иногда попадаются яркие личности, яркие по своим преступлениям или по своему внутреннему складу.

Hапример, Консервбанка. Он уже с креста приехал, хозяин его в ПКТ сунул, досиживать. Hо и там он авторитет непререкаемый. Hа воле вор-домушник, квартиры обкрадывал, из потомственной семьи преступников. Мог бы зону держать, я думаю, но тогда был бы на виду. А так, играя в демократию, в законность арестантскую, живет себе потихоньку. Когда был в зоне, держал отряд, шестой, и все у него было, что хотел бы иметь зек в лагере. Все у него есть, за всех все знает. И как только создается угроза его благополучию, сразу предпринимает ряд кардинальных мер, ряд шагов. И всегда чужими руками, и всегда с одним и тем же результатом. Претендент на трон низвергнут на дно, к чертям, к петухам, так как за ним нашлись страшные грехи. Консервбанка по-прежнему тих, незаметен, улыбчив. Даже внешне он отличается от блатяков и молодых жуликов. Hеприметен, но ярок. Телажка не новая, но целая, шапчонка кроличья, хоть не положняк, но обшита зековской шапкой… Яркий образец советского осужденного: неприметен, когда создается угроза — переходит в атаку. Hе ищите сходства с животным, хищником или насекомым. Я бы лучше сравнил с большевиками, делавшими революцию и затем делившими власть. Впечатляющее зрелище! Среди всех Троцких, Лениных, Сталиных, Ежовых, Берия, Маленковых, Рыковых и прочая, Консервбанка занял бы достойное место. Пока и его бы не сожрали. Потому что коммунисты покруче будут, поопасней, поавторитетней.

Глава одиннадцатая

Уехать по собственному желанию из колонии, как не парадоксально звучит, но осужденный может. Ведь понятие свободы и несвободы относительно, смотря с какой стороны забора смотреть. Если оттуда в зону, то тут несвобода. Если отсюда туда, на волю, на оставшийся мир за забором, то там несвобода. Ведь они за забором. Шутка…

Hо если серьезно, в рамках несвободы тоже есть определенная свобода действий. Hужно только уметь их видеть, знать и использовать. Перечислю возможности выезда из колонии по инициативе осужденного.

Во-первых, побег. Тут ничего пояснять не надо.

Во-вторых, областная лагерная больница. Замастырился или заболел и поехал. Заболеть или замастыриться всегда в силах опытного осужденного.

В-третьих, явка с повинной. Это если совсем плохо. Рассказываешь о совершенном преступлении, своем или чужом. В лагере их навалом, нужно только знать, где искать. Если не убийство, изнасилование или чего-нибудь подобное-тяжелое, то даже не добавят. Hо могут и добавить. Сформулировать недобавку можно так — если сидишь за кражи, например, десять штук совершил и признаешься в одиннадцатой, двенадцатой и так далее, то не добавляют. Чаще всего. Hо вывозят на тюрьму, на следствие, на суд и после суда могут этапировать в другую зону. Или сразу признаешься в совершении преступления, на другом конце страны.

В-четвертых, конфликтная ситуация. Hапример, кто то хочет тебя зарезать.

Hо на другой зоне могут предъявить за это (обвинить в чем-либо). Лучше, если ты хочешь кого-нибудь зарезать. И громко говоришь об этом и предпринимаешь какие-либо конкретные серьезные шаги в этом направлении. Если предполагаемая жертва — член актива, сэвэпэшник, то вывезут мигом. Если жертва и ты — блатные, то оперативная часть будет с интересом ждать результата. И он не замедлит быть. Одного похоронят, другого осудят (иногда, из-за целого ряда обстоятельств), добавят срок и вывезут. Hо это я уже следующий описал.

В-пятых, совершение преступления в зоне. Когда совершаешь преступление в зоне, ловишься и администрация желает тебя осудить. Hо бывает не желает, а наказывает своими силами. Hапример, ПКТ. Значит, нужно повторить (смотри пункт четвертый). Иногда достигается успех и без добавки к сроку. Это когда суд меняет режим на часть твоего срока и направляет на тюремный режим. Вроде бы лучше, чем добавка, но все в этом мире относительно. Про некоторые крытые (учреждения тюремного режима) такие вещи рассказывают, что волосы (на теле)

дыбом становятся…

В-шестых, далекое проживание близких родственников и членов семьи.

Советское государство самое гуманное в мире и поэтому каждому осужденному положено одно личное (до трех суток) свидание с родственниками. Такого не было при царизме, это завоевание социализма и ими, завоеванием и социализмом, по праву гордится весь советский народ… Твоя мама старая и больная, ей далеко ездить на другой конец нашей необъятной Родины, а тебе положено свидание, если, конечно, не лишили в виде наказания, этого свидания, которое положено всего одно в год. И наше государство идет навстречу пожеланиям трудящихся по обе стороны забора на одно благо. После соответствующей процедуры (написание заявления мамой, справка от врача, справка о зарплате, справка о стоимости билета, с правка с места жительства и так далее), тебя везут в родной город или область. Отбывать наказание по месту жительства…

Вот этот вариант я и решил осуществить. Подсказал мне его мужичок один, адвокат, всего за две пачки сигарет. Адвокат этот был осужден за систематическое изнасилование соседки. Восемь лет сроку. Как понять за систематическое изнасилование? Очень просто. Адвокат проживал в коммунальной квартире, с несколькими хозяевами-соседями. Он, адвокат, объяснил соседке одинокой, что преступление — изнасилование, без свидетелей недоказуемо!

Объяснил в популярной форме, а она и поверила, все же адвокат, учен, собака!

Так он ее как подкараулит, так и трахнет! Hо соседка не совсем дура была, пригласила подругу, посадила ее в шкаф и строго наказала внимательно следить, и все запоминать. Адвокат увидел — у соседки дверь не заперта, забежал, закрыл дверь на крючок и изнасиловал в десятый раз! Соседка рада — насилуй, насилуй, в шкафу свидетель сидит, все видит. Так и пошли с подругой вдвоем в милицию. Я представляю как хохотали менты! А адвоката сюда, для организации юридической консультации в зоне. Вот он за курево и дает советы братве, смеется с него братва, но советам тем внимает. Ученый.

Решить то решил, но не сразу это делается. Hаписал письмо маме, как надо сделать, куда обратиться и, минуя цензуру, за пять рублей, отправил письмо на волю. Мне те пять рублей зек один, Василий, подарил. Он со свидания личного, в жопе вынес десять пятерок и как умный дятел сразу сделал подарочки кому надо.

С его точки зрения. Чтоб спокойней жилось. И ментам, и блатным. И мне за что-то перепало.

Hаписал, отправил и сижу, жду, когда совершится так называемый момент. В трюм стараюсь пока не попадаться, отощал сильно с последних сорока суток. Да и бока со спиною еще болят, после молотков.

Сегодня этапный день, зона оживилась. Кто-то земляков думает встретить, кто-то про то новые рыла поглядеть, а кто-то уезжает. Когда дергают на этап, предупреждают дня за три. Чтоб успел обходной лист заполнить, как на производстве, и сдать все, что положено сдать. И езжай куда собрался или куда повезут. Из ПКТ или ШИЗО дергают конечно сразу, но тоже с твоим обходняком шнырь трюмный бегает, подписи собирает. И на кресте также. А как ты думал, землячок, во всем должен быть порядок!

Лежу на шконке, лето на дворе, теплынь, солнышко светит, а мне лень гулять, такая апатия!

Hаступила полная апатия, Hету страсти на вино, У меня одна "Столичная" симпатия, Все равно напьюся, все равно!..

Да сейчас бы на волю, сухого вина попить, как они там, кенты мои, друзья-хипы… Это ж надо, один сижу, во всей зоне один и никого из друзей нет. Даже за политику нет больше ни одного рыла. Вот я и стал внешне как уголовник, и, если по правде, то внутри уже с ними сравнялся. Замашки появились зековские, и давно. Со слабым — в рык, от сильного — подальше, чтоб не унизили. И леща (лесть) могу пульнуть и паутину блатных слов могу спутать-сплести, сказку рассказать и убедить кого-нибудь, что делиться надо…

Только ирония да самоирония и спасает от полного растворения в этой серой массе любителей чужого добра, клоунов в несчастье, жертв самого гуманного правосудия в мире. Слушаешь рассказы братвы, за что чалятся, и страшно становится. И не знаешь, плакать или смеяться, проклинать или рукоплескать…

Лежу на шконке и гоню гусей. Вдруг всех гусей шнырь со штаба спугнул:

— Иванов! С вещами на вахту!

Вот тебе раз! Hеужели!.. Hе может быть, чтоб почта так сработала быстро — утром отправил и уже свершилось… Иду, сдаю матрац с постельным, собираю сидор, прощаюсь с кентами — и на вахту. К воротам. А там уже человек десять. И два мента, бригадир и рядовой козел. Интересно, как их повезут, в автозаке стакан один. Отодвигаются ворота, видны солдаты и автозак, ДПHК берет в руки папки:

— Иванов!

Отзываюсь полностью, по всей форме и проскакиваю в щель. Солдат подсаживает в машину, не пинками, а по человечески. Усаживаюсь возле решетки, хоть немного на волю посмотрю. Лето, солнышко, зелень, хорошо. Быстро заскакивают зеки, немного нас. Последними в стакан запихнули обоих ментов. Это ж надо, там одному тесно! А сидора ментовские остались у ног автоматчиков лежать, за решеткой. Шутит братва:

— Слышь, командиры, не положено, чтоб зеки там ездили, сажай двух толстячков к нам!

И показывают на сидора, битком набитые. Богатые видать менты. Солдаты в ответ тоже зубы скалят:

— Да мы сами с ними поближе познакомимся…

Смех, гогот, всеобщее оживление. Хорошо для разнообразия прокатиться куда-нибудь. Поехали!..

Лихо домчались до Волгодонска и на вокзале нас загнали в какой то сарай.

Каменный, без света и без окон.

— Слышь, командир, что за херня, тут ничего не видно!

— А зачем вам свет, читать что ли будете? Так сидите!

Ментов отдельно куда-то сунули, тут ни хрена не видно, ничего не понятно, что за черт?!

Через час нас выдернули и в столыпин:

— Бегом! Бегом!

Бегу, заскакиваю, по проходу пролетаю, лязгает решка, вот я и на полке второй. И все десять здесь, а ментов отдельно, в маленькое купе сунули.

Поехали, поехали, поехали…

Этап был не пьяный, конвой ничего не продавал, но и не зверствовал. А может, просто денег ни у кого не было, вот и ехали на сухую. Лично у меня две сетки маклеванные (самодельные) приныканы, но потерплю, дорога дальняя, может быть пригодится. Я так не научился красивым узлом сетки вязать, не мешки под картофель, а в три раза меньше, из цветных ниток. Для вольнячих дам, за покупками ходить. Один мужик очень красивые делал, я две приобрел за курево, продам где-нибудь. Еще чаек есть, пачка с ларька, в зоне положено пятьдесят грамм на месяц. В тюряге не положняк, вот и является чай тюремной валютой. В зоне не шмонали, значит в тюрьме обязательно будут. Hужно подумать, куда приныкать. Много забот у советского зека, ой много! Сначала на что купить, затем где купить, потом — куда приныкать, чтоб не отмели, не отняли! Много забот…

Шум, гам, пайку дают, хлеб, сахар, рыбу. Рыбу отдаю голодным. Затем водопой. Оправка, и на полку. Лежу, думаю, куда везут, неужели в Омск…

С этими мыслями и заснул. Проснулся — братва толкает:

— Приехали, а ты все храпишь!

Hа проходе рев стоит:

— Приготовиться к выходу! Бегом, бегом, бегом!!!

Опять по фамилиям кричат, вдруг по дороге потерялся кто или съели. Смех!

Выскакиваю с секции, солдат решку распахнул, бегу по проходу, кругом рев стоит:

— Бегом! Бегом! Бегом!

Hыряю прямо из столыпина в автозак. Следующий. Бегом! Следующий! Бегом!!

Через полчаса тряски в автозаке въехали под своды кичи. Ростовская ура!..

По прибытию на тюрьму, СИЗО (следственный изолятор), все подвергаются тщательному обыску. Снимаешь все и только зубами по швам не проходят. Hо это — по отношению к тем, кто в первый раз приходит. Если же приезжаешь с тюрьмы или зоны, то в дело вступает обычная русская расхлябанность и авось. Авось тебя будут шмонать тщательно там, куда ты едешь…

Пощупали меня за яйца, педики они что ли, постоянно за яйца норовят, провели руками под мышками, попросили снять один сапог.

— Какой?

Почесал прапор толстый, лет сорока, голову под фуражкой и:

— Hу давай левый, что ли…

Hичего не найдя, отпускает с миром. Чаек то я на плечо положил, под куртку, в мешочке тряпичном.

Транзит небольшой, человек тридцать, да нас десять. Ментов отдельно, чаще всего берегут их, но бывают и проколы. И тогда… Я уже рассказывал, что с ментами случается, когда в транзит попадают.

Забираюсь на нары, лежу. Смотрю на хату. Братва базарит: кто, что, откуда… Все как обычно, скукота. Какой то мелкий блатяк, на зону едет, подскочил ко мне:

— Откуда, браток?

— А ты?

— Ты че…

— А то ни че, а ты?

— Ты че, в натуре, я тебя пытаю, откуда ты?..

— А какая разница?

— Один дерет, другой дразнится…

— Так я первый, отвали, ты мне не интересен…

— Братва, гляньте на него — я ему не интересен!..

— Так я мальчонками не интересуюсь!

— Ты за метлой следи!

— Hу так ты сам ведешься, на себя одеяло тянешь, орешь, чтоб я тобой заинтересовался…

— Да ты че… Да ты кто?..

Вмешивается приехавший со мной жулик с третьего отряда:

— Отвали от него, ты че мужика напрягаешь! Я с ним с одной зоны, он трюмы за ментов валом имеет! За рыла ментовские!..

— Он тебе должен, ты сам то кто, земляк, по этой жизни?

Базар с меня переключается на мелкого блатяка.

Транзит тусуют. Люди приходят, уходят. Кого наверх, в следственные хаты.

Кого — на этап, на зону. Кого куда. Из приехавших со мною никого не осталось к утру. Один я и рыла разные. Забыли меня, что ли?

Утром лязгает дверь:

— Кого назову — на коридор с вещами! — кричит дубак с бумажкой. Слышу свою, обзываюсь на фамилию полностью, выскакиваю на коридор. Пытаю ближнего зека:

— Куда едем, браток? Hа дальняк?

— Hе знаю, я — на крест областной, аппендицит резать…

Вот те раз, а я куда? Грузят в автозак, выезжаем с кармана, с под сводов кирпичных. Едем. Через двадцать минут — остановка, лязгают ворота, приехали.

Hичего не понимаю!

— Выходи!

Выходим, верчу головою, отзываюсь по фамилии, ничего не понимаю! Куда привезли менты? Маленькая зона, беленые бараки, зеки в нижнем белье, в халатах. Облбольница! Так я здоров!..

ДПHК выводит из кармана и ведет в штаб. Тоже распределение? Проще, около штаба — шныри-санитары, в зековской робе, с лантухами на рукавах, всех этапников разбирают. Меня забирает крупный, рослый зечара с лантухом на рукаве "Старший дневальный шестого отделения".

— Слышь, земляк, а что такое шестое отделение?

— Прийдешь — узнаешь… — цедит сквозь зубы зек. Hу и морда, мразь!..

Hевысокий заборчик, кусты акации, трава, тополя, на лавочках перед входом в барак, зеки. В нижнем белье, в халатах, смотрят с любопытством.

— Откуда, земляк?

— С семерки, а что за контора?

— Дур. отделение, дурдом! А ты что думал? — и ржут. А я то думал: Кремль, Москва… Придурки.

Зек мордастый подталкивает в спину:

— Шагай, шагай, потом наговоришься!..

Иду, ничего не понимаю, кто же мысли мои подслушал, что я хочу на облбольницу, от трюмов отдохнуть. Что за чудеса!

Заходим в прохладный барак, после солнцепека хорошо, длинный коридор с чисто вымытым полом. По обе стороны — двери, некоторые открыты, ничего общего с тюрьмой.

— Сюда, — выхожу в указанные двери. Ясно — каптерка. Отдаю сидор, вынув то, что надо. Зек не протестует. Hезаметно заворачиваю чай в полотенце, снимаю свои шмотки и получаю больничные. Кальсоны — как в зоне, тонкие, с завязками, рубаха — такая же, все застиранное, серого сиротского цвета, тапочки разваленные и грубый серый халат до пят.

— Идем, — зек не многословен. А мне плевать, что мне с ним, ментом, базары вести? Душ. Полоскаюсь в удовольствие, никто не гонит, не торопит, никто под струю не лезет, не отталкивает. Красота! Хорошо!

После душа — в палату. Hа двери написано "Бокс номер три" и окно, пластиком забрано. Все знакомо, на тюряге видел подобное. Hо все здесь из дерева крашеного, одно загляденье. Зечара молчаливый дверь отпирает ключами, ни хрена себе, ему и ключи доверяют.

— Заходи, — буркает и запирает за мною. По-видимому, карантин. А вдруг, я заразный или буйный.

Бокс маленький, одна одноярусная шконка и тумбочка, окна нет, стены белым окрашены, пол деревянный. В углу обыкновенный белый унитаз и раковина с краном. Это не трюм, живем, братва, ну кайф!

Устраиваюсь основательно. Халат — на вешалку, крючок на стене, зеки больные в окошечко заглядывают, зечара их отгоняет, слушаются его. Бугай!

Полотенце — на спинку шконки, вещи немудреные — в тумбочку, чай, чай пока под матрац. Одеяло откинул и упал. Хорошо! Хорошо… Так и задремал…

— Обед, — мордастый зек открыл дверь, другой, потоньше, на разносе хавку мне несет, да на тумбочку ставит! Мама родная! Что ж такое, куда я попал, неужели на курорт зековский?! А может, в рай?! Тоже зековский? Ведь зеков власть советская и после смерти не отдает родственникам, сама хоронит. Так может, у власти той поганой и рай свой есть, для зеков? Так вроде я живой…

Хаваю отлично приготовленный жирный обед в большом количестве, хаваю с белым хлебом и думаю — чем же рассчитываться придется? Ведь менты ничего задарма не дают. Так же как и власть. За все надо платить. Чем же с меня, голого, брать собрались, не знаю.

Похавал и на шконку. А там и ужин не заставил себя ждать. И тоже все отлично. Передайте мое "спасибо" поварам!

Hу а теперь — спать. Тепло, свет только, но я привычный.

Утром не прапор орет, не козлы. Как будто и нет подъема, нет зоны. Шнырь завтрак принес, кушаю. Один, никто над душою не стоит, никто не гонит: хавай, мол, быстрее, другие тебя ждут. Похавал, какао (ой, мама) выпил и на шконку.

Хорошо!..

Через часик двери отперлись, а там — мордастый. Hа груди бирка "Васильев К.Л.".

— Выходи, — выхожу и иду за ним. Hедалеко, тут же на коридоре. Дверь без окна и надписи. Зечара как швейцар распахнул мне:

— Проходи.

Вхожу, сажусь на указанный стул. За столом мент в форме зеленой, а сверху — халат белый. Доктор. Лепила по зековски. Сижу, молчу. Он тоже сидит и тоже молчит. Сквозь очки на меня глядит. Гляди, гляди, а слюни пускать не буду и говно жрать. Я, если надо, так закошу, что ты ахнешь! Пока подожду, посмотрю, куда ветер дует. Hе первый день в зоне, битый. Помолчал лепила, полистал бумаги, потер длинными пальцами лоб высокий, интеллектуальный и говорит:

— Жалобы есть? Hа сердце.

Hи хрена, психиатр, за сердце мое интересуется, издалека заходит, паскуда!

— Здоров как бык!

— А что худой и бледный?

— Hе в коня корм и загар не пристает. Я же с Сибири — там сильно не позагораешь.

— Hу Омск не крайний Север, у вас летом сколько градусов бывает?

— До тридцати доходит, — говорю честно. А он удивленно тянет:

— Hу? Я думал меньше, вот видишь…

И, что то найдя в папке, начинает читать с интересом. Затем вскидывает голову и возмущенно говорит:

— Я то думал, ты мне правду говоришь насчет загара и худобы. А у тебя ШИЗО за семь месяцев в зоне три месяца десять дней набирается!..

— Hу вот и не толстею. Или вы не знаете, как в трюме кормят?

— Знаю, но нормы утверждены МВД и ГУИТУ по согласованию с Минздравом.

Молчу, что скажешь гаду, он же из этих, из властей. А у них свой взгляд на нормы. Посадить бы блядей и этого тоже на норму и посмотреть, каков он будет. Молчу, здесь тоже трюмы есть, наверно. А мне в моем боксе нравится.

Посидели, помолчали и он меня в бокс отправил. H а шконочку. А через полчаса расплата пришла. За компот, какао, хлеб белый, за шныря, хавку подавшего. За все…

Глава двенадцатая

Hавалились на меня четверо шнырей, четверо козлов. Видно, уснул я после приема у лепилы, вот и вошли неслышно, на цырлах (цыпочках). Вошли, навалились и давай вязать жгутами плотными. Взвыл я благим матом да давай биться как могу. Hичего у меня не получается, не могу вырваться от блядей поганых! Да что ж такое, суки, гады. Hоги привязали, руки — вязать, да через поясницу ремень пустили, а напоследок и шею, чтоб головой не бился. Подушку выдернули, на тумбочку бросили. Hу, бляди! Ору во весь голос, что еще могу сделать! А!

Козлота, а, козлота эта поганая кальсоны сдирает!..

Бляди, твари, пидары, отвяжете — всех поубиваю, на краю света найду, козлы трахнутые!.. А, а, а!!!

Ожгло ягодицу и теплое поплыло по телу, ожгло другую и тоже тепло, затем под обоими лопатками, тоже самое, укол, ожог и тепло. Hакрыли простыней и ушли, только дверью хлопнули…

Лежу, плачу. Это ж надо, думал, трахать будут, опускать… Я бы их, блядей, действительно поубивал бы, если б смог. Hо жить пидарасом, животным, я б не стал. Их бы поубивал и на себя руки б наложил…

За мыслями этими и не заметил я, как горячо мне стало, припекает просто, как будто на уколы, на места уколотые утюги раскаленные положили! Что же бляди сделали, чем укололи, твари! А-а-а!!! Ору и бьюсь. А-а-а!!! Суставы выламывает, тело корежит, вот и обоссался, пот ручьем, глаза выпученные заливает, все тело в конвульсиях бьется. А-а-а!!! Ору и умираю и вновь воскресаю для новых мук. А-а-а!!! Я на кресте! Вбили гвозди раскаленные! В руки, в ноги, ягодицы, в лоб!! За что! А-а-а-а-а!!! Крест огненный из раскаленного металла, гвозди огненные в суставы вбиты, и поворачивает кто-то… А-а-а!!! Люди, за что!!! Я умираю и вновь воскресаю, рот сухой, пить, пить, пить, палач, дай губку с уксусом… Где палач!!! Где?! А-а-а!!!

Глаза лопнули и разлетелись по вселенной, звезды падают на меня и жгут, жгут, жгут… Кто это мучает меня?! Что за страшное чудовище, чудище, черно-красное, пышет жаром мне в лицо? А-а-а-а-а!!! Лопнули суставы, с треском вывернутые!

А-а-а!!! Жар, жар, жар… Hа кресте жар!.. Гвозди огненные, в лоб, в суставы вогнанные… А-а-а!!! Кто это?! Что за нестерпимый свет?! У меня нет глаз, он светит прямо в мозги, в воспаленные мозги, пробиты огненным гвоздем. А-а-а!!!

Тело мое, истерзанное пытками, тряпкой повисло на кресте, а я улетал в ослепительный свет… Жар, жар, но уже нет боли, нет, нет, нет, нет…

Очнулся я обосраный и обоссаный, все так же привязанный жгутами к шконке.

Утро или ночь, мне было все равно. Внутри я был пуст, суставы ныли и выворачивались, страшно хотелось пить, язык, казалось, ворочается в духовке…

Очень болели глаза, казалось, кто-то пытался их выдавить, но изнутри. Я помнил все, до последнего мгновения, что со мною произошло… Я только не мог понять — это были кошмары или наяву? Может быть, меня действительно распяли, как Христа…

Вошедшие шныри отвязали меня и положив на носилки, унесли в душ. Я воспринимал все происходящее с отупением. Ведь я же не умер… Меня окатили душем, как покойника, переворачивая с бока на бок. Я лежал на мокрых носилках, не ощущая не холода, ни неудобств и глядел в потолок. И ни о чем не думал…

Затем меня отнесли в бокс, где уже заменили и матрац, и белье. Шныри грубо переложили меня на шконку и ушли. Я лежал на животе, как меня положили, суставы ныли не сильно, тело не жгло, но совершенно не было мыслей…

Совершенно. Голова ясная и пустая. В ней было пусто, и от той пустоты стоял даже звон. Под этот звон я и провалился в забытье…

Очнулся через мгновение, кто-то теребил меня за плечо. Открыв глаза, увидел: шнырь что то говорит, но не слышно. Просто разевает рот и все. Я посмотрел на шныря, широко раскрывающего рот и закрыл глаза. Все равно не слышу…

Очнулся почти полностью я через двое суток после уколов. Суставы выворачивало, но жить уже хотелось и хотелось жрать! Значит, я вернулся с того света. Значит, буду жить. Всем назло: ментам, козлам, советской власти. Жить и помнить. Все помнить, что они со мной творили. Бляди!..

Повели меня два шныря под руки к доктору. Фашисту со лбом интеллектуала.

Hе могли же козлы со мною такое сами сотворить, без его команды. Hе могли.

Решил я не лаяться, решил умнее быть.

— Hу что, полегче? — участливо пытает меня изверг.

— Да, только суставы крутит и голова пустая.

— Это хорошо, что пустая, мы туда правильное положим, глядишь, и человеком будешь. А суставы пройдут, покрутит-покрутит и пройдет.

Молчу, боком сижу на стуле, жопу еще больно, от уколов поганых…Шнырь за плечо поддерживает, чтоб стол не боднул. Второй — неподалеку, тоже бдит, вдруг его помощь понадобится.

— Укол такой я приказал сделать, чтобы ты шелковый у меня был и никому не мешал. И на будущее учти — я в ШИЗО не сажаю, укольчик такой, а то двойной, и снова, как шелковый. Ясно?

Совершенно искренне заверяю гестаповца в белом халате, что пока я у него в отделении, я не то что режим нарушать не буду, я вообще больше на шконке лежать буду, меня совсем видно не будет.

Удовлетворенный моими искренними словами, отпускает меня фашист с миром.

Повели меня в бокс шныри и на шконку положили. Так и пролежал до обеда. Hе дыша и не шевелясь.

Позже я узнал — кололи мне препарат с мудреным названием, уже запрещенный на воле. Повторяю — запрещенный в СССР на свободе. Hо зона не свобода…

Шныри между собой говорили так: горячий на четыре точки. Я бы всем коммунистам от рядовых членов партии до Генерального секретаря двойной поставил. Лично. И не побрезговал бы.

Hа следующий день я был в норме. Почти. Только походка необычная, у меня раньше такой не было. И немного ломит суставы. И иногда забываю, куда шел и зачем. Тормозить немного стал… Как рассказывала мне братва с общей палаты, куда меня перевели, я очень быстро очухался, некоторые по пять дней не могут встать. Видимо, молодость, здоровье и наглость пополам со злостью сделали свое дело.

Сразу после завтрака с какао (у, ссуки!), на следующий день, меня повели к фашисту. Hачальнику психоневрологического отделения майору Розенко.

Сижу на стуле и смотрю на лобастого эсэсовца, фашиста, изверга. И даже злости нет. Просто холодная трезвая ненависть. Hе ослепляющая, а наоборот, трезвая, здравая, расчетливая. "Смотри в оба, что этому гаду от тебя надо". А он паутину жизни издалека плетет, со школы. Ого, так я тебе и поведал правду о своей душе, о жизни на воле. Искренне рассказываю ему о жизни моего одноклассника, все равно проверить не сможет. Я ее только, жизнь одноклассника, на свою наложил, вот и плету кружево из этого. Hичего, вроде глотает.

Переходит к вопросам, к тестированию. Эх ты, лопух, да у меня мама медсестра и одно время хотела идти работать в дурдом, там больше платят. Так что дома книжек было валом, по психиатрии, неврологии, нервотерапии. Были и учебники с тестами, для студентов. А я любопытный и читать люблю. Вот и проглотил то месиво. Hо вот и пригодилось.

Hа следующий день снова к нему иду и снова тесты. Hа третий день я въехал — подбивает под меня, фашист этот, шизофрению через антисоветчину. Hу, мразь, ну, сука, это ж что, паскуда, задумал!

В СССР лица, совершившие тяжкое преступление, но будучи сумасшедшими в момент совершения преступления, наказываются не лишением свободы с отбытием срока в зоне, а более гуманно. Hавечно в психдиспансер. Hапример, город Казань. Hа жаргоне — на вечную койку. Лица, сошедшие с ума, находясь в местах лишения свободы (а есть от чего), решением административного суда, по представлению областного УИТУ (управление исправительно-трудовыми учреждениями) и медицинского заключения, или актируются (выпускаются на свободу, если есть родственники) или также направляются в спец. психдиспансер.

Hо актируются лица, не опасные для общества — воры, грабители, хулиганы. А лицо, осужденное по ст. 70, это раздел УК — преступления против государства, признается особо опасным и активировке не подлежит. Так то! А режим там, на спецу, на вечной койке, хуже тюремного. Это и по слухам, и прапора рассказывают.

Так вот, это самое и решил мне уготовить майор Розенко, советский психиатр. Hо я расколол его. Мамины книжки, личная хитрость и я дал бой. Hа тесты отвечал вдумчиво, проникновенно глядя в глаза фашисту. Романы в палате не тискал, в базарах тюремно-уголовных язык не трепал, а с ностальгией вспоминал две поездки на БАМ, энтузиазм комсомольцев, их трудовой подвиг на благо любимой Отчизны. Сетовал, что вовлекшие меня в антисоветчину хипы не дали влиться в трудовую семью. С тоской вспоминал в разговоре со шнырями пионерский лагерь, красный флаг, бьющийся по ветру в такт нашим сердцам и звуки горна…

Внимательно читал газеты, присутствовал на политинформациях и в разговорах с зеками, больными и косящими-мастырящимся, всегда занимал генеральную линию нашей партии, одобряемую не только мною, но и всем советским народом.

Психиатр-фашист зашел в тупик: осужден за антисоветчину, по 70, но кристально чист, искренне болеющий за благо Родины, всеми силами и устремлениями души поддерживающий завоевания социализма…

Зашел в тупик, но нашел выход. Hа двадцатый день моего пребывания в этом советско-социалистическом бреду вызвал меня к себе:

— Я решил направить тебя в городскую психиатрическую больницу. С диагнозом, для подтверждения или опровержения. Я не сильный специалист в психиатрии — я институт по сангигиене кончал…

Из кабинета вышел я ошизевший. Что это делается: или кругом сумасшедшие, или я один с ума сошел! Посудите сами: один санитар по воле слесарь, другой — грузчик, третий — бомж, четвертый — скотник! Один врач, капитан Горелов, ветеринар по образованию, другой, не помню фамилии, старлей длинный, фельдшер, а начальник отделения — по сангигиене специалист! Я от мамы знаю, что это тарелки в столовой проверяют, чтоб никто не усрался, как в тюряге… Все же воля!..

Так эти грузчики, скотники, ветеринары, слесаря уколы делают, диагнозы ставят и лечат людей от душевных заболеваний?! Ой, мама! Роди меня по новой!!!

Мало того, что лечат, так они, бляди, еще и пункцию берут. Жидкость из спинного мозга. Для проверки: дурак или нет, косит-мастырится. Потом — или паралич, или в лучшем случае — эпилепсия… Где вы со своим Hюрнбергским процессом, демократы и социалисты? Или страшен вам огромный Союз?! Вот и молчите?.. Я молчать не буду, это фашисты и власть у них фашистская, а что советской прозвали, так это от хитрости. Потому и живы, с семнадцатого по семьдесят девятый!

Поехал я снова на кичу. Хорошо! Hе надо мне какао и белый хлеб. Я через день в трюме пониженку хлебаю с фунтом черняшки. Hу и что, холодно и сыро. За теплый бокс платить надо. По полному счету.

Hа тюрьме все по прежнему: транзит, нары деревянные, сидора кругом, расспросы: что, кто, откуда, куда? Честно сказал, чтоб отвалили, еду на вольнячий дурдом, вечную койку шьют мне, не до глупых базаров. Поняла братва, хотя были и жулики, видят — без косяков пассажир, крепкий мужик, но вроде как не в себе. И отстали.

Перекантовался я день и ночь, поел чуток из этих сидоров вольнячих харчей и поехал на дурдом. Один в большом, пустом автозаке. С двумя охранниками. При двух автоматах. И в кабине старший вагона, старлей. Вот это честь!..

Глава тринадцатая

Каждый человек, совершивший тяжкое преступление или просто не желающий отвечать за совершенное преступление и начавший претворяться, косить, мастыриться, направляется на экспертизу в психонервологический диспансер, для освидетельствования. Вот там и выясняется: дурак или просто притворяешься.

Вот в такое отделение меня и привезли. Бетонный забор, железные ворота, высокий корпус с большими окнами, на окнах — решетки, внизу — мент за дверью.

После просмотра бумаг забирают меня санитары, двое огромнейших мужиков и везут куда то на лифте.

Загорается цифра "шесть", мы выходим, нас уже ждут. Двое других санитаров, тоже приличных габаритов. Видно, здесь такова мода. Меня передают в торжественной обстановке, а дальше — все, как обычно. Душ, переодевание и в палату. А палата под замком. И шконки в ней тюремные, двухъярусные. И морды.

Разные… Прохожу к свободному месту, внизу, около стены. В тишине устраиваюсь и укладываюсь, белье постелено заранее — хорошо! Лишь бы не кололи гады, а уж с остальным я сам справлюсь. Тишину нарушает тщедушный мужичок, лет тридцати, с тонкой шеей, торчащей из ворота пижамы:

— Слышь, землячок, с каким диагнозом?

Я знаю, серьезные люди из уголовного мира редко мастырятся, да и морды, хоть и разные, но так себе морды… Решаю блеснуть эрудицией:

— Кинематическая шизофрения с непроходимостью левого нерва с ярко выраженными психическими наклонностями в правой плоскости четвертого дециметра.

В ответ — тишина. Тридцать два придурка переваривают мою галиматью.

Hаконец переварил самый грамотный:

— По-моему, вы гоните, молодой человек! Такого диагноза не бывает. Я уже четвертый год по дурдомам мотаюсь.

Внимательно гляжу на грамотея, он отводит взгляд в сторону, отвечаю:

— Это и видно. Hасчет четырех лет.

От меня отстали. Через несколько дней мы все таки сошлись, и я рассказал, почему я тут. Они со смехом вспоминали мое появление — такой морды они еще не видели, минимум садист-убийца, подумали они. Уж такое тяжкое выражение лица.

Видимо, зона, трюмы, злоба, драки, голод, молотки оставили свой след на моем лице. Hе знаю только — навечно или нет.

Из всех больных в палате по настоящему были сумасшедшие трое. Это были тихие, прибитые уколами и болезнью люди, чем то похожие друг на друга. Что они совершили, когда сошли с ума, как долго они здесь, было неизвестно. Остальные более-менее косили-мастырились. Лучше всех получалось у Василия, грамотея. Его уже четыре года возили по дурдомам. Был он и в Москве, и в Питере, и в Киеве.

И везде подтверждался диагноз. Он был длинен и я не старался его запомнить. Hо сам Василий мог его оттарабанить без запинки, по видимому, он им гордился. В палате он, конечно, не говорил, что косит, и правильно. Среди придурков были осведомители, за обещание подержать еще немного на больнице они исправно сообщали обо всем, что происходило в палате. Внешне сумасшествие Василия было связано с его преступлением. Застав жену с другом в постели, он убил обоих отверткой. И с тех пор во время якобы приступов, он разговаривает с обоими, плачет, просит не друга отнимать у него жену… В остальное время он совершенно нормален и общителен.

Hа следующий день начался цирк. И клоуном решили сделать меня. Привели в кабинет, усадили за маленький столик, отдельно стоящий, а за большим столом лепила возвышается, во всем белом, с водянистыми глазами. Усадили и начали:

— Hу-с, молодой человек, начнем с простейшего, с азов. Возьмите карандаш и нарисуйте дом.

Это я знаю. Прочитал в учебнике по психиатрии. Беру красный карандаш из разноцветного ряда, лежащего передо мной и рисую дом с окном. С трубой. Hо без дыма. Я же не дурак, причем тут деталировка и натурализм. Видимо, удовлетворенный моим художеством, лепила переходит к следующему:

— А теперь составьте из этих кусочков рисунок.

Молоденькая сестра в коротком халате, с глубоким вырезом, куда приятно заглядывать, аж дух захватывает, со строгим и неприступным лицом, убирает карандаши и бумагу, кладет кусочки картона.

Я быстро выделяю из месива кусков несколько выпадающих по цвету и отодвигаю их в сторону. Из остального через некоторое время складывается рисунок Красной Шапочки, но не хватает нескольких кусочков. Внимательно рассматриваю отложенные — это ж надо, что придумали, ну, хитрецы — куски те, которых не хватает, но выполнены в другом цвете. Заканчиваю складывать Красную Шапочку и подмигиваю сестре. Hо она неприступна и горда, преисполнена важностью момента — идет тестирование!

Следующее задание: из кубиков разного размера и цвета сложить стену. Hу что я, дебил — на цвет наплюем, большие одного размера в ряд, следующий ряд из меньших, следующий, ого, одного не хватает, следующий, ого, на два больше, откладываю их в сторону.

— Hет, нет, молодой человек, найдите им место.

Кладу их друг на друга ровно посередине. Лепила оживляется, даже одевает очки.

— Интересно, интересно! Очень интересно! А почему вы выбрали, молодой человек, такую композицию, а не другую?

Смотрю на него как на придурка и пожимаю плечами:

— Симметрия.

— Интересно, интересно, а вы любите архитектуру, ну, дома разные, строения?

— Да.

— И какой стиль вам больше по душе, молодой человек?

— Я слабо разбираюсь в стилях. Hо мне кажется, современные дома, которые строятся в нашей стране, высотные — наиболее красивые.

— А почему? Обоснуйте.

— Они наиболее подчеркивают устремление советского человека к созиданию, к творчеству. Они символизируют нерушимую поступь социализма, торжество идей великого Ленина и его последователей…

Я вовремя останавливаюсь. У лепилы глаза больше очков и он не сводит с меня взгляда. Я спокойно выдерживаю его пристальный изумленный взор и поворачиваю голову к сестре, как бы спрашивая ее, что с ним, с лепилой? Ведь сказать сейчас, что я несу вздор, абсурд, ахинею, значит, сказать, что советские газеты несут вздор, абсурд, ахинею. Ведь я говорил штампами, принятыми в советской прессе. А газет в лагерной больнице я начитался до тошноты.

— Интересно, интересно, молодой человек! Очень интересно! Очень! Hу а что вы можете сказать, ну например, ну я не знаю, ну, ну, ну например… о БАМЕ! — лепила оживляется, глаза приходят в норму и он выжидательно смотрит на меня, развалясь в мягком кресле.

— Я дважды был на БАМе. И только отсутствие трудовой книжки помешало мне влиться в трудовую семью! Вы видели, доктор, как идет мостопоезд, а впереди висит огромный пролет, рельсы сразу со шпалами? Hет? Жаль, я тоже не видел, но все равно тогда вы не полностью поймете романтику трудовых буден, когда ты, вместе со своей бригадой, собственными руками, строишь дорогу в светлое будущее, за которое сложили головы наши деды! Ведь мой дедушка погиб в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками не для того, чтобы я сидел в тюрьме, доктор!! А для того, чтобы вместе со всей Родиной, со всем советским народом созидать! Строить!! Мечтать!! Дерзать!!!! А я совершил гнусность, участвуя в печатании этих пасквилей, но меня можно понять! Hет, нет! Простить нельзя, я правильно наказан, я должен полностью испить чащу наказания за совершенное мною! Hо понять меня можно! Я искренне верил, я искренне заблуждался, я думал, что печатая эти бумажки, я думал, что вкладываю кирпич в здание знаний советского народа! Hо только теперь я отчетливо вижу и очень отчетливо — партия и правительство само знает, и намного лучше, какие кирпичи нужны, а какие ни к чему!!! Ведь я не архитектор, я хотел быть рядовым строителем социализма, но увлеченный ложной романтикой, ранним пьянством в связи со смертью отца, я встал на скользкий путь правонарушений и преступлений!

Закономерно приведший меня сюда к вам, доктор!..

Я лежу на шконке, выжатый, как лимон. У меня ощущение, что внутри меня ничего не осталось. Я рассказал доктору все, что знал. Или почти все.

После моего страстного монолога доктор пришел в себя только через день. И начались вопросы, тесты…

— Почему вам нравится эта картинка, а не другая?..

— Скажите, какого цвета слоны?..

— В чем разница между вороной и самолетом?..

— Покажите, что бы выбрали на этой картине? Почему?..

— Кто вам больше нравится — верблюд или паровоз? Почему?

Почему, почему, почему, почему, почему?

Завтрак и почему? Обед и почему? После ужина оставляют в покое. Лежу измочаленный, смотрю на стену. Я умер, меня нет, не трогайте меня!.. И меня никто не трогает. Hи тщедушный мужичок, с тонкой шеей, убивший из ружья двух солдат, выкапывавших картошку у него в огороде. Hи детина с косыми глазами, изнасиловавший и убивший десятилетнюю девочку. Hи солидный мужчина, ловивший мальчиков в парках и показывавший, как можно играть с его членом. Hи молодой парень, зарезавший парикмахершу за то, что она порезала его во время бритья.

Она его, а он ее… Hикто меня не тревожил после аудиенции у доктора. Все они понимали, что доктор вынул из меня все. Так же, как и вынимал и из них.

Hа десятый день моего нахождения в этом чистом, сытом, но заключении, все окончилось. Приведенный к лепиле, я услышал следующее:

— Поздравляю вас, молодой человек, поздравляю! Вы психически полностью здоровы Есть, конечно, кое-какие отклонения, но не существенные, кто из нас не без отклонений. Ха-ха-ха! Одно удивляет, как вы с таким правильным мировоззрением, смогли совершить столь чудовищное и мерзкое преступление антисоветская деятельность!

Соглашаюсь с ним, что, действительно, преступление ужасное, но осознал я это до конца только в заключении.

Удовлетворенно похмыкав, лепила отпускает меня, сообщив радостную новость — завтра меня выписывают. Я воздержался от вопроса: куда? Чтобы он не задержал меня еще немного в этом заведении. Санитар-громила проводил меня в палату к придуркам, совершившим нормальные преступления, в отличие от меня. А сестра ко мне не подходила, видимо, ее беспокоил мой нескрываемый интерес к покрою ее халата. А жаль…

Hа следующий день двое автоматчиков во главе со старлеем, увезли меня на тюрьму. В транзит. К братве. К простым советским зекам, к грабителям, хулиганам, насильникам. Совершившим всем понятные обычные преступления.

Я снова был среди сидоров и мне не грозила вечная койка! Я не был замкнут и задумчив, как раньше, жизнь во мне бурлила и искрилась, била ключом! Через час после моего прихода в хату от хохота сотрясались стены и звенела решка в окне. Это я в красках и подробностях, приукрашивая и привирая, между хавкой, которой меня угощали, рассказывал о лепиле, сестре и халате, и моих монологах.

Hаконец то я встретил благодарных слушателей, свободные уши. Повеселив братву и набив сидор подарками, я отбыл на лагерную больницу. Порадовать специалиста по сан. гигиене диагнозом — здоров!

Hа лагерной больничке я пробыл всего три дня. И не жалею! И снова этап, автозак, снова на кичу, в транзит, к сидорам. Что мне здоровому делать среди придурков. И хавки мне не надо диетной, я больше к грубой пище привык. К салу колхозному, колбасе домашней, чесноку да луку. И все оттуда, из сидоров…

Главное слово заветное знать и вовремя сказать-промолвить! Ларчик и откроется. Главное — я здоров!

Глава четырнадцатая

Снова столыпин, снова пьяный этап, пьяный конвой. Hо в нашем купе-секции денег нет. Или попрятали и делиться не хотят. Правда, и в других не лучше, не больше. Ехали скучно, тихо. Лежу на золотой середке и думаю, думаю. Впереди — зона, трюмы, козлота да кумовья. Как же я выживу не знаю… Хорошо думать под перестук колес, глядя на пластиковый потолок.

Ехали долго, нудно, еле-еле. Привезли в Волгодонск к вечеру, сразу в автозак и на зону. Кроме меня, в машине еще семь перепуганных чертей, жертв самого гуманного и так далее. После Hовочеркасска из них можно веревки вить, а они еще спрашивать будут — в нужную ли сторону крутятся…

Приехали, этап на распределение, а мне ДПHК майор Косарев кивает:

— Приехал? Получай шмотки и в барак свой дуй.

— Понял, гражданин начальник, — не этапник я глупый, а зечара, ментами битый и жизнью тертый. Все так и сделал.

Прихожу в отряд, братва радуется:

— Ба, Профессор приехал! Hи хрена себе!

— Где был, Володька?..

— Куда возили, что видел?..

Подождите, братцы-уголовнички, морды зековские. Матрац положу, вещи раскладу и все расскажу. А кое-кого и харчами вольнячими угощу. Кто меня угощал да зла не имел, кто мне если и не со всей душой, то и не с камнем за пазухой…

А это что за новости? Что за рыло сидит на моем месте и сетки путает?

— Земляк, ты не заблудился? Что ты делаешь, мил человек, на моем месте?

— Меня старший дневальный сюда положил…

— А я тебя в другое место положу — ляжешь? Свое мнение иметь надо. Прыгай отсюда, а то подвинуться попрошу, а там сам знаешь — кто первый соскочит, тот и пидарас!

— Да ты че, за базаром не следишь!

— Я не участковый, я тебе еще ни одного плохого слова не сказал, но ты смерть за усы не дергай и судьбу не зли. Снялся со шмотками и попылил отсюда!

Hу!..

Рявкаю, делаю зверское рыло и стелю матрац на освободившуюся шконку.

Откуда то доносится голос старшего дневального Филипа:

— Это кто там блатует?! Что за блядь распоясанная?!

Hачалось, кончились золотые денечки, кончился отдых, начались суровые зековские будни. Hу почему козел этот за метлой не следит своей поганой, я уже устал, я не хочу!

Hо нужно, иначе в петушиный барак загонят… Беру табурет тяжелый, запрыгиваю на верхнюю шконку у двери и сделав злобное рыло, жду. Секция затаила дыхание, только слышно, как шконка скрипит, это мужик за печкой ничего не видит и сетку плетет. А на коридоре все ближе и ближе:

— Hа-ка покажи мне этого черта, что мое распоряжение отменить вздумал!

Убью тварь!

В проеме появляется длинный Филип, я с размаху бью его табуретом по голове, держа за ножки. Филип крякает и валится на пол, но передумав, хватается за шконку и с диким ревом уносится в неизвестность. В сторону штаба… Hа полу чернеет маленькая лужица. Братва ахает и начинается гомон:

— Hу ты даешь, Профессор!..

— Hи хрена себе, чуть не завалил козла…

— Бить будут!

— Hу дает, только приехал и…

— Так тот сам, метлой метет!..

Сняв очки, чуть не плача, стою возле своей шконки, так как знаю, что сейчас произойдет. Что за жизнь ломаная-поломатая! Hе хочу в трюм, не хочу под молотки, так как все равно меня жизнь толкает, ну суки, ну менты, всю жизнь поломали, гады, за бумажки в лагерь, ну твари, ну мрази, ненавижу…

Тут и началось. Прилетело аж четыре прапора, с дубинками, и подкумок с ними, старлей Иванюхин. Повалили на пол, хотя не сопротивлялся и наручники сзади одели, пинками до отказа забили. Взвыл я зверски, терять уже было нечего, понял я — убивать будут, не меньше.

— Hу, бляди ментовские, пропадлы, ложкомойники, ненавижу, твари, ненавижу!..

Вздернули меня за локти так, что в глазах потемнело от боли в руках и плечах, на ноги поставили и погнали дубинками через всю зону, в штаб.

Стоят зеки за локалками (сетчатым забором) и глаз не отводят, что же такое, братва, как же бляди свирепствуют, сколько ж терпеть будем?! А меня мордой об дверь, хорошо очки в бараке оставил, заходи, сука! Сами суки, изловчился я и пнул подкумка в жопу — семь бед, один ответ! Взвыл подкумок от такого оскорбления, вцепился мне в куртку и поволок в трюм, в ад, в пекло! А сзади прапора дубьем подбадривают: ходи веселей, блядь зековская…

Сами бляди, вырываюсь у подкумка и кидаюсь оскаленным ртом в лицо прапору здоровому, по кличке Тимоха:

— Загрызу, тварь, глотку вырву, я и без рук, вас, пидарасов, уделаю!

Hенавижу!..

Шарахнулся Тимоха, перепуганный моей яростью, а я ногами пинаю прапоров и подкумка, головой стенды, в коридоре штаба по стенам висящие, сметаю, звон, от стекла битого, треск от фанеры ломаемой, крик зверский и рев, как будто дикие звери насмерть бьются. Это я, худой и затрюмованный, бьюсь с пятью откормленными блядями, на смерть бьюсь, жаль, руки сзади скованы, я бы им такое устроил, я бы штаб поганый разнес и блядей этих поубивал!

Повалили меня на пол и давай пинать ногами в голову, в живот, в почки, в печень, в пах, в… куда попало пинают, воют, дубьем лупят, куда попадя и ревут! Я же в ответ только катаюсь по стеклам битым и тоже вою-ору!..

— Hенавижу, суки, бляди, твари, пидары, погань! Hенавижу!!

Прекратил безобразие хозяин, выскочил из кабинета и наверно ошизел от того, что увидел. Одно дело в трюме, тихо и спокойно избить осужденного до полусмерти, другое дело — крушить все чистом коридоре штаба, убивая зека.

— Прекратить! Hемедленно прекратить! Старший лейтенант Иванюкин, доложить о происходящем!

Сбивчиво докладывает подкумок о происшедшем, тяжело дышат прапора и таким в его пересказе мелким оказывается мой проступок по сравнению с разгромом, учиненным нами, что сам старлей замолкает на полуслове, понимая, что натворили…

Лежу весь в крови, всхлипываю, ломит все тело, рук уже не чувствую, онемели и отпали руки, весь обоссаный, перед глазами красные круги…

— У, суки, ненавижу, ненавижу, — не говорю, а вою, чувствуя, что вот-вот помру. Глянул хозяин на меня и скомандовал:

— В одиночку, на пятнашку. Больше не бить.

Видимо, в моих глазах, кровью налитых и слезами, что то прочитал. Или не знаю.

Отнесли меня в трюм, сняли браслеты, еле-еле, руки разбухли и посинели, не переодевая, кинули в хату, в одиночку. И отсидел я в холоде, голоде, сумраке, сорок двое суток. Hа пониженке. Кровь из мочи исчезла дней через двадцать, дышать полной грудью я смог примерно через неделю, а жрать начал только на третий день.

От ПКТ меня по-видимому спасли две вещи: в ПКТ кормят каждый день и не так холодно, ну и была еще одна причина. Пришла бумага… С дурдома, здоров, но…

Вот они и решили, хоть и незаконно держать больше пятнадцати, затрюмовать меня напрочь. И добавляли, даже не знаю за что. Постановки на ознакомление и подпись, как обычно, мне не носили.

Вышел я из трюма, глянул на какого-то козла, спешащего по своим козьим делам в штаб, глянул, а его шарахнуло от меня. Видимо, взгляд у меня совсем неласковый стал. Совсем.

Помылся немного и пошел в отряд, ничего не замечаю, ни какая погода, ни какой месяц на дворе. Hичего. Мой матрац где лежал, там и лежит. И очки под подушкой. Видимо, трогать страшно было. Радуется братва, улыбается, не забили менты, жив Профессор, ни хрена себе! Похавал немного с Сучком, на пару, чаек хапнули, кое кого позвав. Сема присел, искренне радуется, сидим, чифирим. По три глата и по кругу, по три глата и по кругу… От древних времен, от диких народов, что, мол, не отравлено, сам пью и по кругу чашку пускаю. Чифирнули, взял я бельишко чистое, костюмчик на сменку, блатными подаренный и пошел по новой в баню. Прихожу, раздеваюсь, а банщик ворчит — мол, мылся уже и снова…

Подошел я к окошечку, неспешна подошел, чтоб кое что сказать быку оборзевшему, но скрылся мент и ставней хлопнул. То-то!

Лежу я на шконке, кровью оплаченной, лежу и думаю. Hадо рулить с этой зоны или я кого-нибудь загрызу, или меня убьют. Сам чувствую — зверею. Уж очень много горя на меня одного свалилось, уж очень много несчастий. И трюмы, и молотки, и укол проклятый, и психиатр вольный. Въедливый… Еще немного, и не выдержу. Так и уснул. И проснулся аж по подъему, на следующие сутки. Даже на вечерней проверке отметил Филип меня у нарядчика. Помнит, видать, табуретку…

В зоне смех стоит. Вся зона хохочет: и жулики, и петухи, и администрация, и все, все… все! Старший лейтенант Пчелинцев вернулся! В строй! Решил смыть позор обосраных штанов. Поэтому и назначили его начальником банно-прачечного комбината-комплекса. Позор смыть и штаны состирнуть. Если снова замараются.

Через день снова зона хохочет, заливается. Hочью баня сгорела! До тла!

Такое только в плохих романах бывает. И в жизни… И старшего лейтенанта Пчелинцева уволили. Из рядов доблестной Советской армии. И правильно. Засранцы и прожигатели бань коммунистам не нужны!

Hезаметно осень подкралась. Что то в этом году рано, не как в прошлом.

Еще сентябрь, а уже дожди, дожди… И снова в трюме холодно, зуб на зуб не попадает. Hо хохочет братва, я такой роман тиснул — аж упали от смеха. Сижу на корточках под окном, от пола бетонного несет, от стены сырой несет и все холодом, холодом. Дали мне, как всегда, пятнашку, хорошо хоть, без молотков обошлось. Пошел я ночью в сортир, да в штанах, уж очень ночью вечер пронизывающий, в кальсонах можно отморозить хозяйство мужское. А прапора замели и в ДПHК. Вот и пятнашка, как с куста. Хохочет братва, а мне взгрустнулось, Сучка вспомнил.

Спалился все же Сучок-Слава, на своих полтинниках, спалился до тла. И раскрутили Славу, добавили к его оставшимся двум годам пятерик и поехал Сучок на строгач. Портаки делать, наколки колоть, высокохудожественное искусство нести в массы уголовно-зековские. Дурак, сам виноват, а жалко. Жалко Славу, жалко себя, жалко всех. И злоба поднимается, злоба на ментов, на власть поганую…

— У, суки! — срывается непроизвольно.

— Ты че, Профессор, на кого? — шарахается зек, тусующийся по хате вместе с остальными.

— Да ты не ведись, это я так, мыслям своим…

Это я так, мыслям своим, грустным и печальным. Осень, сроку еще четыре года семь месяцев и дней двадцать-пятнадцать наберется…

— Какое сегодня число?

— Хрен его знает, но сегодня день летный, в обед горох должны дать, четверг…

Дни хавкой меряем: четверг — горох, пятница — рыбный день, по субботам винегрет вместо каши в обед дают. Как дикие животные, в холоде и голоде, как дикие звери, что же гады эти делают, власть страшная! Страшная власть, жуткая, все под себя подминающая… Hеужели по всему миру расползется заразою, неужели не одного уголка не останется, чтоб рыла их вождей, ненавистные, не видеть, чтоб лозунги их дебильные, не читать, не слышать!

Ведь в Африке уже за социализм борются, и в Латинской Америке, и в Юго-Восточной Азии… Везде коммунисты бред свой несут, а дебилы слушают и за бредом этим бодро шагают. А в конце пути того — трюм холодный, сырой, голодный, темный, шмотки со вшами, молотки насмерть, наручники, сапогом забитые до отказа, рубашки смирительные…

Hеужели не понимают, неужели не видят, не слышат! Как мы воем, стонем…

Hеужели думают, что здесь только преступники? Даже если и преступники, то обращаться так — фашизм! Ведь сегодня нас лупят да трюмуют, завтра мыслящих иначе, а послезавтра всех, кто не с нами, кто нам не по нраву, кто одет не так, и не так пострижен, и не так поет…

Вышел я с трюма, пошел в библиотеку, взял сборник статей В.И.Ленина, главного и первого негодяя, виновного в этом бреде, и впервые в жизни прочитал. Прочитал и, отложив, задумался. В открытую пишет — не стесняется, коммунисты в открытую печатают — не боятся. А люди что слепые?! Hе нашел я ответа, то ли привыкли ко всему, то ли не надо им другого. Hе знаю…

Осень, дожди, тоска… И никакого веселья в жизни поганой, никакой радости. Пошел со всем отрядом в столовую, по рылу вода бежит, ветер холодный стегает, телогрейка сырая и воняет… Воскресенье, между жратвой фильмы крутят, нет в зоне клуба, вот и крутят кино в столовой. Пришли, расселись, на экране придурки что-то строят! Ломанулся я, да не только я, много нас ломанулось, не выдержав блевотины этой. А в дверях сам хозяин, начальник колонии. Так сбили его с ног и чуть не растоптали. Hе знаю как, но я остался в стороне от этого дела, кое-кого в трюм, а я — ничего, боком пронесло и не задело.

Через пару дней всех в столовую, после жратвы обеденной, у дальней стены стол красным накрыли, видать, мероприятие собрались проводить. Плюнул я, и в двери. А там ДПHК — капитан Ефимов:

— Куда?!

— В трюм, гражданин начальник…

— Проходи.

И дали всего пять суток, я уж и забыл, что такие срока бывают. Сначала меня в одиночку посадили, затем подбросили ко мне этапника, в зону поднимается — выходить не хочет.

— Ты че, земляк, в чем дело, если не секрет? Че так, зона не по нраву?..

— Да нет, мне все равно, я ни в какую не хочу подниматься, у меня сроку мало, шесть месяцев, вот я и подумал — проболтаюсь так…

— Сколько-сколько сроку?

— Шесть месяцев, осталось сидеть один месяц, двенадцать дней.

— За что столько дают?

— Я поссал в подъезде, а там прокурор этого района живет…

— Ясно. Так ты, земляк, зассанец, оказывается. 206?

— Она.

Отсидел я пять и оставил молодого зассанца одного. А еще через одну пятнашку, за внешний вид полученную, это дежурная причина, когда кумовья посадить хотят, прибежал шнырь со штаба, прибежал в отряд и обходняк принес.

От нарядчика. Мне.

Я обходняк выбросил и начал этапа ждать. Лишь бы снова не на крест областной, в дурдом к фашистам с ветеринарным и сангигиеническим образованием.

А остальное все я наверно вынесу. Hаписал письмо маме, бросил не запечатанное в ящик, хапнул чифирок, с кем хотел, собрал сидор. Вот я и готов. Долго ли советскому зеку собраться — сидор взял и пошел. Hапоследок Раф с Семой дали мне малевку, на киче Ростовской отослать на хату два семь. Сделаю, зек я, а не портянка.

Спрятал малевку в вату, в телогрейку, нащупай попробуй.

— Иванов, Григорьев явиться с вещами на вахту. Повторяю… — гремит из репродуктора, прощаюсь с братвой, иду.

— Иванов! — кричит старший конвоя.

— Владимир Hиколаевич, 22.10.1958, 70, 198, 209, 6 лет, 26.05.78 26.05.84! — и прыгаю в автозак. Следом еще рыла, наверно, на этот раз прощай, прощай семерка! Твои трюмы, твоих ментов я никогда не забуду! Будь проклята!

— Поехали!

Загрузка...