Когда меня военные назвали «придурком», причем вместе с моим папой, я так обиделся, что не захотел даже оставаться в этом неприветливом здании с колоннами на улице Кропоткина, откуда знаменитой ночью 16 октября 1941 года сбежала Академия Генерального Штаба Красной армии имени К. Е. Ворошилова.
Но мы оказались, как в тюрьме, — у дверей стояли часовые и никого из штатских не выпускали из помещения.
— Почему они нас оскорбляют? Я не хочу с ними ехать, — заявил я своему папе. Мое самолюбие было очень уязвлено.
В здании Академии осталась лишь ее административно-хозяйственная часть и начальство — генерал-лейтенант Веревкин-Рохальский, начальник Академии, так же, как и ее комиссар Калинин (как нам успели сообщить, родственник всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина), подобно капитанам тонущего корабля, покидали свои посты последними.
Начальник Академии, когда-то знавший моего папу, взял его вместе со мной в эшелон, который должен был выехать в Уфу 21 или 22 октября. Конечно, все это дело организовала тетя, она звонила генералу и хлопотала за папу. Тетя, как всегда, командовала нами. Она решила, что папа должен ехать разыскивать свой институт, где его восстановили на работе накануне войны, а институт 16 октября убежал из Москвы в неизвестном направлении. Я уже договорился с соседом по квартире дядей Федей, что пойду к нему в истребительный батальон, который он организовал в помещении нашей школы. Тетя решительно воспротивилась этому. Она заявила, что мой долг в этот трудный момент — помочь больному папе, который почти ничего не видит, а без меня не сможет найти свою работу и стать полезным стране.
Конечно же, все получилось наоборот. Вместо того, чтобы помогать папе, я в Уфе тяжело заболел, и ему самому пришлось со мной возиться. Я стал для него только лишней обузой.
Комиссар Академии Калинин был очень недоволен распоряжением начальника. Не стесняясь нашего присутствия, он сказал генералу: «Куда я этих придурков дену? Как на довольствие их брать? Старика одного я бы еще как-нибудь пристроил, а для молодого придурка у меня места нет!» Родственник всесоюзного старосты был начальником эшелона.
— Пусть едут оба в вагоне с наглядными пособиями, — ответил генерал.
— Но там одни женщины, и гальюна в теплушке нет, — возразил комиссар.
Все же нас определили в одну теплушку с забытыми впопыхах в Москве генеральскими тещами и бывшими женами какого-то начальства. Среди придурков женского пола было несколько жен слушателей Академии, посланных на фронт с начальных курсов. Если память мне не изменяет, одна скромная дама представилась женой подполковника Гречко. Слышал я в нашей теплушке и другие, не менее громкие фамилии: Конева, Черняховская, хотя и не помню, кем эти особы приходились будущим знаменитым полководцам — тещами, свояченицами или племянницами.
16 октября паника была ужасная. Какой-то генерал, видимо, в спешке ошибся: свою жену позабыл, а в эшелон прихватил чью-то чужую и уехал с ней в Уфу. Законная супруга, естественно, жаждала поскорей добраться до мужа, в вагоне ей сочувствовали, а она всю дорогу причитала: «Уж я ему харю разукрашу! Он у меня будет знать, придурок окаянный!»
Прежде, чем начать рассказ о своих фронтовых похождениях, я хотел бы объяснить читателям, не служившим в Советской армии, в каком смысле употреблялось слово «придурок» в военной среде.
В деревне так называли всяких дурачков. Моя няня часто меня ругала так. На нашем дворе «огольцы» обзывали придурками тех, кто притворялся, обманывал или симулировал.
В военном лексиконе этот термин имел совсем иное происхождение. Как известно, военный язык отличается лаконизмом, и поэтому в нем всякие длинные наименования обычно заменяются сокращенными словами.
Например, в свое время заместитель народного комиссара по военно-морским делам для краткости назывался «замкомпомордел». Слово «придурок» — это тоже аббревиатура, оно расшифровывалось так: пристроившийся дуриком к командному составу.
Среди комсостава этим емким словом стали называть всяких выскочек и выдвиженцев на высокие командные должности, которых в Красной армии расплодилось особенно много в предвоенные годы, после сталинских чисток. Это время в учебниках по истории называется «периодом нарушения ленинских норм». Тогда наиболее квалифицированный и способный командный состав Красной армии, имевший боевой опыт и прошедший через академии, был передислоцирован из военных лагерей и штабов в спецлагеря НКВД и там ликвидирован за редким исключением. Таким исключением, на его счастье, оказался разжалованный полковник Рокоссовский, который, говорят, имел стеклянный глаз, вместо настоящего, выбитого ему в период нарушения ленинских норм в спецлагере.[5] Этот тщательно скрываемый им недостаток (как истинный военный, Рокоссовский, говорят, был большим сердцеедом и одерживал успехи не только на поле боя) не помешал ему быстро продвинуться на войне от полковника до маршала и стать одним из самых прославленных полководцев Второй мировой войны.
У папы было много друзей и знакомых из высшего комсостава, с которыми он когда-то учился в Военной Академии. Вероятно, они были не менее компетентными в военном деле, чем Рокоссовский и не менее успешно могли бы противостоять кадровым генералам Вермахта. Они не стали маршалами по причине все тех же нарушений ленинских норм.
Нашими соседями по дому оказались старые друзья нашей семьи еще со времен совместной жизни в гостинице «Астория», комбриг Николюк и его жена, комбриг Минская, вероятно, единственная в истории женщина-генерал, «бой-баба», как называла ее няня. Как и Рокоссовский, они были поляки. Мы очень дружили с семьей комбригов. Достаточно сказать, что в домработницах у них служила родная тетя моей няни. Их дети Ленька и Фелка были на несколько лет младше меня. В 1937 году супруги-комбриги были переведены в Харьковский военный округ и там арестованы, а Ленька и Фелка попали в детдом — так мне сказала няня.
Из папиных друзей-военных я так же близко знал дядю Павла, папиного друга еще со времен гражданской войны. Он носил два «ромба», жил на Чистых прудах в военном доме, который потом стал называться генеральским. С его сыном Шуркой мы дружили. Дядя Павел не раз бывал за границей, с маршалом Тухачевским он был связан личной дружбой, за что и поплатился. Его обвинили в утрате бдительности. Дядя Павел уцелел, после реабилитации он даже получил генеральский чин, но служить не стал. Во время войны он был сослан в Красноярский край, все его просьбы об отправке в действующую армию даже в качестве рядового были отклонены. Кстати, бывший его адъютант, случайно избежавший ареста, на фронте стал генерал-лейтенантом.
Ответственный пост в Красной армии занимал наш родственник, племянник моей бабушки, Урицкий, живший с ней по соседству в Доме правительства. Когда я его видел в последний раз, он носил три «ромба» и был начальником Главного разведывательного управления. Не могу себе представить, чтобы такой живой, энергичный и волевой человек, каким был комкор Урицкий, располагая данными о назначенном на 22 июня нападении немцев, мог бы спокойно ждать развития событий, не смея противоречить товарищу Сталину, убежденному в благородстве своего верного союзника Гитлера. Зато так поступил генерал Голиков, занявший пост начальника разведки Красной армии после ареста и расстрела дяди Семена. На карьере генерала Голикова этот провал нисколько не отразился, он стал маршалом.
Говорят, у товарища Сталина было чутье на врагов народа — не знаю, верно ли это, но из всех папиных друзей-приятелей по Военной Академии не был арестован лишь один А. Власов, сослуживец тети Оли Минской. Когда перед войной для высшего комсостава были введены генеральские звания, он оказался в числе первых советских генералов. В числе первых он и изменил товарищу Сталину. Это свидетельствует о том, что и товарищ Сталин иногда ошибался в людях.
Папа в свое время рассказывал, что в Академии Власов очень хромал по политическим дисциплинам и обычно «сдирал» у него конспекты по марксизму и политэкономии. Слово «эмпириокритицизм» он никак не мог выговорить. Его политическая отсталость, по-видимому, все-таки дала о себе знать впоследствии. Как известно, Власов, будучи способным военным, в политике действительно оказался полным придурком.
Втайне я мечтал стать военным, поэтому я жадно прислушивался к разговорам взрослых на военные темы, приставая к ним со всякими дурацкими вопросами… А спустя каких-нибудь 5–6 лет я столкнулся на фронте с генералами «новой» формации. Когда я мысленно сравнивал этих людей с теми блестящими военными, память о которых была у меня еще свежа, то они и вправду казались мне не настоящими генералами, а какими-то серыми, убогими придурками, случайно надевшими генеральскую форму.
Разумеется, мне, рядовому солдату, не пристало судить об их полководческих талантах, зато на этот счет я слышал немало убийственных отзывов штабных офицеров.
У меня же был один критерий, по которому я судил о военных. Все папины друзья-военные, арестованные в 37–38 годах, были заядлыми шахматистами. Николюк утверждал, что военный, который не играет в шахматы, — это ноль без палочки. Мальчишкой в 12–13 лет я играл в шахматы уже на приличном уровне и, бывало, побеждал некоторых военных специалистов в шахматных баталиях.
Представить себе генерала, даже не имеющего понятия о шахматной игре или, в лучшем случае, играющего на уровне слабого третьеразрядника, я не мог. Это в моей голове не укладывалось.
Обычно все штабные оперативники в шахматы играли. Начальник оперативного отдела штаба 3-го горно-стрелкового корпуса полковник Кузнецов был довольно сильным шахматистом. Неплохо играл и начальник оперативного отдела штаба 128-ой гвардейской горно-стрелковой дивизии подполковник Иванов, мой хороший приятель, несмотря на нашу разницу в возрасте и в чинах. Между нами, подполковник Иванов величал своего шефа, начальника-штаба дивизии полковника Федорова, не иначе, как «придурком».
И подполковник Иванов, и полковник Кузнецов были прекрасными специалистами своего дела, но почему-то карьеры не сделали. А они могли бы стать, на мой взгляд, настоящими генералами. На их долю выпала участь штабных ишаков, вывозивших на своих горбах самую тяжелую и неблагодарную работу, а почести и награды доставались вышестоящему начальству, которое их цепко при себе держало и было незаинтересовано в продвижении по службе столь ценных работников.
Я уже упоминал о двух горе-генералах Григорьеве и Веденине, командовавших нашим 3-им горно-стрелковым корпусом. Правда, о прежнем комкоре, генерале Лучинском, в оперативном отделе отзывались очень хорошо. Лучинский, тоже начавший войну в небольших чинах, впоследствии стал генералом армии и занимал большую должность.
Конечно, среди генерал-придурков попадались и дельные мужики, которые в ходе войны, учась на своих ошибках, превратились в прославленных военачальников. Но сколько миллионов советских солдат они угробили зря, обучаясь «сталинской науке побеждать»?!
Готовясь к войне, Гитлер в отношении своего генералитета «ленинских норм» не нарушал. Он украл у товарища Сталина его мудрый лозунг: «Кадры решают все!» и офицерский корпус германского Вермахта не уничтожил. В результате этого хитрого маневра он получил такой перевес на первом этапе войны, что если бы не полководческий гений товарища Сталина, нам не одержать бы Великой Победы. Товарищ Сталин жестоко отомстил Гитлеру за плагиат, он предпринял ответный маневр: бросил на чашу весов столько десятков миллионов жизней советских людей, сколько потребовалось, чтобы чаша весов склонилась в нашу пользу.
Жалкий маньяк Гитлер с его больной фантазией оказался неспособен на ответ, потому и кончил плохо, отравился крысиным ядом в своем логове под развалинами имперской канцелярии в Берлине.[6]
Однако спустимся с небес и вернемся к нашим придуркам. Этот термин употреблялся не только для обозначения определенной категории лиц командно-начальствующего состава. Придурками также именовали некоторых солдат и сержантов, пристраивавшихся в тылу и считавших дурачками тех, кто погибал на передовой. Народ это был хваткий, прагматически настроенный, но, как говорят, в семье не без урода.
Как только я был мобилизован в армию, нашу команду из военкомата препроводили на пересыльный пункт, помещавшийся в школьном здании на Переведеновке.
В школьном вестибюле толпилась самая разношерстная публика. Были такие, как я, в гражданской одежде, с узлами, рюкзаками, чемоданами и даже домашними авоськами. Были солдаты с вещмешками, видимо, выписанные из госпиталей. В толпе шныряли какие-то темные личности в грязных ватниках, своим видом никакого доверия не внушавшие. Были и деревенские, сидевшие, как клуши, на своих громадных «сидорах», да еще державшиеся за них обеими руками.
Сопровождающий сразу же предупредил: «За вещами глядеть в оба — на пересылке много блатарей из заключения!»
В толпе я заметил высокого мужчину средних лет, очень выделявшегося своей интеллигентной внешностью, который, в свою очередь, обратил внимание и на меня. Мы оба были в очках. Я бы не решился подойти к нему первым, хотя сразу почуял в нем единственную родственную душу среди всего этого сброда. Высокий джентльмен подошел ко мне сам.
— Чекризов, Всеволод Иванович — представился он.
Я назвал себя.
— Лева, держитесь вместе со мной, со мной не пропадете, — сказал мне Всеволод Иванович таким тоном, будто нянчил меня с пеленок.
Я был весьма изумлен, увидев в его авоське складные удочки, мармышки, черпачки, сачки и другие принадлежности для рыболовства, включая баночки с наживкой. В моем рюкзаке при ходьбе гремели и перекатывались внутри доски шахматные фигуры, которые я взял с собой в армию. (Но шахматы — это все-таки не удочки.) Не только я, вся толпа глядела на эти удочки с таким ошалелым изумлением, что никто даже не решился спросить Всеволода Ивановича: зачем он их взял?
Не успели мы с ним переброситься несколькими словами, как раздалась команда: «Строиться!»
Держаться вместе с моим странным компаньоном мне не удалось. Нас сразу же разлучили из-за его высокого роста. Он оказался в строю правофланговым, а я где-то в середке.
Я представлял себе, что первым делом будут выяснять, кто служил в армии, кто бывал на фронте, имел ранения, кто пулеметчик, танкист или санитар.
К слову скажу, что и я ухитрился побывать на фронте еще в шестнадцать лет и успел даже каким-то чудом выбраться из немецкого окружения под Ярцевом и даже получить легкое осколочное ранение.
25 июня 1941 года я находился уже под Смоленском, мобилизованный вместе с огольцами из Новых домов, чтобы рыть окопы. В Москву вернулся в начале октября, причем вернулся, сам того не ожидая. Из-под Вязьмы, уже занятой немцами, мы лесами пробирались к своим, на фронт, а вышли на какую-то станцию под Малоярославцем, где был тыл. Кого ни спрашивали из местных, где Красная армия, никто ничего не знал. А тут как раз подошел дачный поезд, мы сели и поехали в Москву по домам.
Так что я тоже считал себя обстрелянным человеком, несмотря на то, что и винтовки в руках не держал.
Честно говоря, я и войны-то не видел, хотя побывал во многих передрягах, драпая от Смоленска до Москвы. Но теперь другое дело — теперь я в армии и попаду на настоящую войну…
К моему разочарованию, старшина почему-то не стал вызывать обстрелянных людей.
— Парикмахеры… два шага вперед! — скомандовал он.
Несколько человек вышло из строя.
— Отойти в сторону! — скомандовал старшина.
И парикмахеры отошли в сторонку и стали закуривать. За парикмахерами последовали сапожники, плотники, повара…
Меня, естественно, все это не касалось. Правда, в Уфе я поступил учеником слесаря-сборщика на моторный завод, но из-за болезни проработал в этой должности только две недели.
В Ташкенте, где оказался папин институт мирового хозяйства, я немного поработал чертежником и учился в вечерней школе. А потом нанялся в вагон-ресторан на неделю «кухонным мужиком», чтобы в этом вагоне приехать в Москву к тете. Там я хотел поступить учиться в институт, так как для военной службы меня признали непригодным из-за плохого зрения. Мне выдали белый билет, каковым мои мечты о военной карьере были перечеркнуты. Но и белобилетником я тоже недолго просуществовал. Спустя три дня, после того, как я предъявил билет в военкомат для оформления прописки, мне пришла повестка о призыве в ряды Красной армии. (Тогда я этому страшно удивился, лишь позже, уже эмигрировав из СССР, я убедился, что и в других военкоматах мира такой же бардак).
Судьба снова предоставила мне шанс, который я не захотел упустить. Тетя готова была бежать в военкомат, устроить там скандал, чтобы выяснить недоразумение и не дать отправить на фронт племянника с очками — 7,5 диоптрии, но на этот раз я оказался мужчиной, я не позволил ей над собой командовать…
После поваров были вызваны печники, истопники и стекольщики, затем старшина скомандовал: «Художники, два шага вперед!»
И вот я увидел, что мой новый знакомый с удочками и мармышками отмахал два саженных шага, причем сделал и мне знак последовать за ним. Я не был художником и считал себя не вправе выйти из строя. Тогда Всеволод Иванович сказал старшине, указывая на меня: «Мы с ним оба художники».
— Раз художник, чего стоишь? Оглох, что ли, — зарычал старшина. — Два шага вперед!
Видя мое замешательство, Всеволод Иванович сделал несколько шагов в мою сторону и, довольно бесцеремонно дотянувшись своей длинной рукой до моего плеча, вытолкнул меня из строя.
— Он со странностями, не обращайте внимания, — сказал Всеволод Иванович старшине.
Когда он меня дернул, шахматы в моем рюкзаке загремели…
— Что это там у тебя гремит? — удивился старшина.
— Фигуры… — объяснил я.
Старшина смерил меня удивленным взглядом.
— Фигуры? А яйца у тебя тоже гремят?!
После этого мы присоединились к парикмахерам, сапожникам и истопникам под громкий хохот всего строя.
— Лева, вы ведете себя не солидно. Мы договорились, что будем держаться вместе, — укоризненно сказал Всеволод Иванович.
— А если узнают, что я не художник. В каком я окажусь положении? — спросил я.
— Вы, действительно, ребенок, Лева. Ответственность беру на себя я, пусть вас угрызения совести не терзают. Вы помните, как Остап Бендер работал на пароходе художником?
Я, конечно, помнил, как великий комбинатор с Воробьяниновым выдавали себя за живописцев и изобразили такой транспарант, что едва унесли ноги с парохода. Мне такая перспектива явно не улыбалась.
— Между прочим, — добавил Всеволод Иванович, — я знавал Остапа Бендера лично.
И тут раздалась команда: «Придурки, выходи строиться!» Парикмахеры, сапожники, жестянщики, портные, повара встали на то место, где только что стоял строй, который куда-то увели.
— Художники, а вас это не касается? — крикнул старшина. — Эй ты, фигура с яйцами…
Всеволод Иванович, не закончив рассказа, мигом пристроился к парикмахерам и жестянщикам, а вслед за ним и я.
Тогда я и представить себе не мог, какую роковую роль в моей жизни сыграет милейший Всеволод Иванович Чекризов и воинский чин, к которому он меня приобщил. Ведь именно благодаря незабвенному Всеволоду Ивановичу я избрал себе профессию и стал на скользкий путь художника советской книги.
Демобилизовавшись после войны и будучи принятым в Московский энергетический институт, я его разыскал через адресное бюро. Всеволод Иванович проживал на Метростроевской, рядом со станцией метро «Дворец Советов», и пришел в неописуемый восторг, когда я к нему явился в солдатской гимнастерке, увешанный семью медалями.
Узнав, однако, что я собираюсь стать физиком и уже зачислен на электрофизический факультет МЭИ, он в ужасе закричал: «Лева, вы губите свой талант! Вы должны поступать в художественный институт, это говорю вам я!» На его письменном столе стоял большой портрет Ильи Ильфа с собственноручной надписью писателя: «Моему любимому Севе: что посевешь, то и пожнешь».
Мог ли я не посчитаться с мнением человека, которого так любил сам Илья Ильф, столь почитаемый мной.
Я плюнул на МЭИ и решил перейти в Московский полиграфический институт на художественно-оформительский факультет. Как и все в жизни, эта акция прошла у меня не совсем гладко.
Директрисой института была супруга небезызвестного Георгия Максимилиановича Маленкова. Если не ошибаюсь, ее фамилия была Голубкина. Она наотрез отказалась вернуть документы мне и еще одному «перебежчику», с которым мы явились вдвоем для храбрости. А без документов не брали в другой ВУЗ.
Эта властная толстая дама, напоминавшая внешностью самого Георгия Максимилиановича (говорили, что фактически она и есть оргсекретарь ЦК), была оскорблена нашей изменой. Выручил мой напарник, некто Нейгольдберг, тоже фронтовик, демобилизованный старший лейтенант, переметнувшийся из МЭИ в МГУ на истфак.
Когда Голубкина нам отказала, Нейгольдберг горько заплакал. А Голубкина — хоть и была супругой Маленкова, в то же время была и женщиной — не выдержала слез фронтовика-офицера. Она приказала ему, а заодно и мне, документы вернуть.
Ставши художником, я много лет встречался с Всеволодом Ивановичем в издательствах — он работал фотографом и в этом качестве вышел на пенсию.
…В распредпункте на Переведеновке Всеволод Иванович развил бурную деятельность, он доставал краски и материалы, необходимые для оформительской работы, денно и нощно был в бегах и хлопотах. Под мастерскую нам отвели химический кабинет. Спали мы с ним на столах, служивших прежде для школьных опытов. Когда он стал меня учить тайнам художественного мастерства, то неожиданно обнаружилось, что я рисую намного лучше своего учителя.
— Лева, вы талант! — заявил он. — Когда вы станете знаменитым художником, не позабудьте сказать, что это я открыл вас.
Наше безбедное существование на пересылке вначале омрачалось недовольством начальства, которое никаких результатов наших трудов не видело.
Но Всеволод Иванович это предубеждение без особого труда развеял и, по его словам, с начальством установил неплохие отношения. А с замполитом он якобы даже договорился вместе поехать на рыбалку.
В школе я по рисованию не очень успевал и эти уроки не любил. Зато на других уроках всячески изгилялся, рисуя карикатуры на учителей. Особенно мне удавался наш директор школы Михаил Петрович Хухалов, кавказский человек, являвшийся на уроки истории в черкеске с газырями и с громадным кинжалом на поясе. Михаила Петровича я рисовал во всевозможных ракурсах, даже верхом на свинье в одежде Юлия Цезаря, по имени которого его прозвали. Он преподавал историю, а «Юлием Цезарем» его звали за то, что, когда он излагал историю убийства этого тирана, то для иллюстрации материала выхватывал из ножен кинжал и кричал: «Юлия Цэзаря убыли кынжалом!» Его любимой фразой была: «Исторыю делают не всякие там людовики-мудовики. Исторыю делают трудящие и служащие, — сказал товарищ Сталин».
И вот, вспомнив на Переведеновке свое недавнее школьное развлечение, я решился нарисовать сатирический плакат и повесить его в вестибюле, чтобы все видели, что не только парикмахеры, но и художники в поте лица трудятся.
На большом листе бумаги, который откуда-то раздобыл Всеволод Иванович, горячо поддержавший мою идею, я изобразил Гитлера верхом на свинье. Когда я изображал в таком виде Хухалова, все приходили в дикий восторг, так как знали ненависть нашего директора к этим неблагородным животным. Стоило свинье из соседних бараков зайти на школьный двор, как Михаил Петрович, рыча, словно тигр, срывался с урока и несся во двор, чтобы покарать нарушительницу школьной границы.
Гитлеру я тоже пририсовал хвост и вдобавок рога и сделал подпись: «Не так страшен черт, как его малюют, — сказал товарищ Сталин».
Товарищ Сталин действительно сказал в какой-то своей речи такие слова про негодяя Гитлера, потерявшего человеческий облик, и они все время цитировались в газетах.
Но вечно ходивший «под мухой» замполит нашей пересылки газет не читал, это и сыграло роковую роль в оценке моей художественной идеи.
В восторге от открытого у меня таланта Всеволод Иванович, как драгоценную ношу, понес мое произведение замполиту, но вернулся от него белый, как бумага.
— Лева, — еле выговорил он дрожащими губами, — вас приказали немедленно отправить в маршевую роту. Зачем вы приписали туда товарища Сталина? Вы не можете себе представить, что я сейчас пережил… Если бы я не сказал этому идиоту, что подарю ему свой фотоаппарат взамен вашего плаката, мы бы вместе загремели под трибунал.
В доказательство он представил мне клочки бумаги, оставшиеся от плаката. На всякий случай, мы стали рвать эти клочки на еще более мелкие кусочки, чтобы нигде и никогда не осталось вещественных улик.
Всеволод Иванович был расстроен неблагоприятным для меня поворотом событий значительно больше меня. Он чувствовал себя передо мной виноватым и, когда я уходил с пересылки, даже пытался всучить мне свои удочки и мармышки, стремясь загладить свою вину, но это богатство мне было ни к чему.
— Лева, куда бы вы ни попали, обязательно скажите, что вы художник. И если будут спрашивать парикмахера или художника, смело выходите из строя.
С Переведеновки до Казанского вокзала, откуда я уже однажды отправлялся из Москвы в глубокий тыл, а теперь надеялся отправиться на фронт, наша маршевая команда топала пешком. Всеволод Иванович долго провожал меня, неоднократно повторяя свое напутствие.
Я решил не следовать совету Всеволода Ивановича, роковая встреча с которым нарушила мои жизненные планы.
Первый план, как читателю уже известно, вынашивался в моей душе много лет. Я мечтал стать военным и сражаться с фашистами. План этот рухнул по вине моей тети: если бы я ее не послушался и пошел бы в батальон к дяде Феде, нашему соседу по квартире, я бы попал на фронт еще в 1941 году, причем без всякой медкомиссии.
Правда, тетя сказала, что, как только мы с папой разыщем его институт, я могу вернуться к ней в Москву и поступать, как мне угодно, хотя считала, что с моим слабым здоровьем мне на фронт идти нельзя. Сразу же простужусь и заболею, не говоря уж о моей близорукости.
Момент выезда из Москвы с Академией Генерального Штаба в высшей степени приятном обществе офицерских жен, тещ и своячениц я уже описал. Не нужно обладать большой фантазией, чтобы представить, что делали в дороге офицерские жены (кто прожил с ними хоть день в коммунальной квартире, тот может это себе представить). Я лишь скажу, что до папиного института мы добирались почти год, а когда, наконец, добрались в Ташкент, там меня на допризывной комиссии сразу забраковали вчистую.
Когда я оправился от этого страшного удара, у меня созрел другой план: стать ученым и изобрести гиперболоид, подобный описанному в книжке Алексея Толстого «Гиперболоид инженера Гарина». При помощи моего «луча смерти» Красная армия сокрушит любого врага. Но для этого надо сначала окончить институт, что я и собирался сделать, если бы, к моей великой радости, не пришла уже упомянутая повестка из военкомата, которая и привела меня на уже упомянутую Переведеновку.
Перед лицом фронта тетя настаивала на гиперболоиде, я же заявил, что гиперболоид от меня не убежит, и ратные мечты вспыхнули в моей груди с новой силой.
Но едва я встал в строй, как на моем пути к фронту возникло совершенно непредусмотренное препятствие — я, сам того не ожидая, как уже знает читатель, оказался в придурках. Покидая пересылочный пункт на Переведеновке, я, согласно моему плану, предполагал, что наша маршевая команда направляется в сторону фронта, где нас обмундируют, вооружат и бросят в бой. И тогда я совершу какой-нибудь подвиг, а если потребуется, отдам свою жизнь за родину и лично за товарища Сталина. Если я погибну, то на моей груди обнаружат письмо с адресом: «Москва, Кремль, товарищу Сталину», в котором я сообщу товарищу Сталину о страшной ошибке, допущенной НКВД в отношении дяди Марка и моего папы, и попрошу его, как погибший герой, обоих полностью оправдать.
Я не сомневался: как только мое окровавленное письмо доставят товарищу Сталину, он сразу же вызовет кого следует и прикажет удовлетворить мою просьбу.
— У такого героя, — скажет товарищ Сталин, — родственники не могут иметь никакого отношения к предателям родины и троцкистским двурушникам.
Если же я стану героем, но не погибну — еще лучше. Я сам тогда обращусь к товарищу Сталину лично. Тогда я еще не знал пословицы «Солдат предполагает, а начальство располагает». Поэтому все получилось наоборот.
Наша маршевая команда поехала не на фронт, а в тыл, еще более удаленный от фронта, чем Москва, в город Горький, бывший Нижний Новгород.
Нас привезли в 193-ий запасной стрелковый полк резерва Главного командования, из которого уже посылали на фронт маршевое пополнение.
Но это еще полбеды. В запасном долго не держали. Беда произошла, когда меня из-за моих очков послали на комиссию. Правда, на комиссии я симулировал, притворялся, будто вижу лучше, чем на самом деле, но полностью обмануть врачей мне не удалось. Мне дали нестроевую статью, написав, что в военное время я «ограниченно годен с коррекцией», то есть в очках, и могу быть использован только в тылу.
В результате получилось ни то ни се: ни фронта, ни гиперболоида… Если бы я знал, что так случится, я бы, наверное, послушал тетю и выбрал гиперболоид, а не Марьину Рощу, под городом Горьким, где мне предстояло бесцельно околачиваться до конца войны в качестве придурка при клубе 3-го запасного батальона.
Правда, я мог попроситься в стройбат, но там, говорили, еще хуже, чем в тюрьме. Придурки же: парикмахеры, сапожники, печники и прочие, которых оставили работать в запасном полку, неплохо устраивались.
Теперь я оказался уже не перед выбором — фронт или гиперболоид, а стройбатовец или придурок.
После истории со злополучным плакатом я поклялся никогда в жизни не брать в руки кисть, но и с бухты-барахты назваться парикмахером у меня не хватило смелости. С другой стороны, в ординарцы со своими данными я явно не годился. Бравый солдат Швейк был не по моей части. Вот и получилось, что не оказалось у меня другого выхода, как последовать наказу незабвенного Всеволода Ивановича, последними словами которого были: «Лева, если будут вызывать художников, выходите из строя».
Диплома об окончании Академии художеств предъявлять не требовалось, а мой новый начальник, замполит 3-го запасного батальона старший лейтенант Дубин в изобразительном искусстве, по его чистосердечному признанию, «ни х… не петрил». (До армии он был колхозным бригадиром.)
И все же, когда меня определили в бригаду художников при батальонном клубе, я ужасно испугался, что буду разоблачен, как самозванец. Но в этой «артели богомазов», как ее называл замполит Дубин, и был лишь один настоящий художник. Но и он обычно отсутствовал на спецзаданиях — писал портреты полкового начальства. Все прочие были талантливыми самородками. Один, например, Хряков, был специалистом-профессионалом по Ленину. Правда, он умел рисовать портрет Владимира Ильича только в одном ракурсе, а именно в том, в каком он был изображен на «красненькой» тридцатирублевке. Портрет великого вождя этот самородок насобачился рисовать, изготовляя фальшивые купюры. В результате он много лет проработал художником в ГУЛаге, опять же числясь специалистом по Ленину. А теперь благодаря Владимиру Ильичу Хряков, по пути на фронт, прочно осел в запасном полку.
Другой самородок был специалистом по гербам и эмблемам боевой славы. Он напрактиковался в своей области, подделывая печати и бланки. Третий уже во время войны стал специалистом по изготовлению хлебных карточек.
Кроме бывших заключенных, считавших себя профессионалами, было несколько художников-любителей, мнивших себя гениями, они, в основном, разглагольствовали на темы об искусстве и пили разведенную спиртовую политуру, употребляющуюся в качестве разбавителя для красок.
В этой теплой компании, только и думавшей о том, как бы не угодить на передовую, я сразу же стал объектом насмешек из-за своих мечтаний о фронте.
Даже сам замполит Дубин, которого богомазы, конечно, окрестили «Дубиной», поднял меня на смех, когда я обратился к нему с просьбой об отправке меня в маршевую роту.
— Сиди и не рыпайся со своими двойными рамами! На фронте ты нужон, как мерину х… Одна помеха, — ответил он мне со своей деревенской непосредственностью.
В моем положении нормальный придурок не сетовал бы на судьбу. Клубные художники, баянисты, киномеханики жили вольготно, полковой распорядок и строй их не касались, ибо они опекались политчастью. Наиболее солидные люди даже обзавелись временными семьями и ночевать ходили в город. Но для придурка-идеалиста, каковым был я, такая жизнь казалась невыносимой. Сидеть в глубоком тылу и малевать лозунги в то время, как на фронтах гремят бои и солдаты ходят в атаку?
Как я завидовал солдатам маршевых рот, покидавшим полк с лихой песней:
Ордена-медали нам страна вручила,
Это знает каждый наш боец.
Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов,
Мы готовы к бою, Сталин — наш отец.
Эх, в бой за родину, в бой за Сталина,
Боевая честь нам дорога.
Кони сытые бьют копытами
Встретим мы по-сталински врага…
У богомазов была своя жизнь и свои песни, в которых они, правда, обращались к товарищу Сталину и Ворошилову, однако, на свой лад. Чокнувшись разведенной политурой и запершись, они весело запевали в своем клубном бараке:
Ордена-медали нам ни х… не дали,
Это знает каждый наш боец.
Мы не хочем в бой, товарищ Ворошилов,
Мы е… фронт, Сталин — наш отец…
Несколько слов о нашем запасном 193-ем резерва Главного командования стрелковом полку, в котором я прослужил почти полгода. Стоял он в громадных лагерях в районе Марьиной Рощи. В одном только нашем батальоне насчитывалось больше солдат, чем в целой фронтовой дивизии. Непрерывным потоком шло от нас пополнение на Запад, «193 запасной» был известен на всех фронтах Отечественной войны, но называли не резерва Главного командования, а «Горьковским мясокомбинатом».
Однажды я вместе со школой был на экскурсии на Московском мясокомбинате имени Микояна и могу удостоверить, что это прозвище не было уж таким беспочвенным — производственный процесс, который нам показывали, действительно очень напоминал распорядок запасного полка резерва Главного командования. Наш полк представлял собой огромное предприятие по производству пушечного мяса, да простят меня незабвенные Кукрыниксы, ибо на их плакатах в качестве пушечного мяса выступали исключительно военнослужащие Вермахта. Если так, то наш полк был исключением. Со всех концов страны поезда доставляли на его главный распределительный пункт разношерстное человеческое сырье, где оно перемешивалось, обдиралось догола, обстригалось и очищалось от волосяного покрова и пропускалось через вошебойки, бани и каптерки. Обработанное таким образом сырье уже в виде полуфабриката поступало на батальонные конвейеры, где доводилось до солдатских кондиций, проходя через плацы, стрельбища, пищеблоки, фильтры особого отдела. Затем «готовая продукция» приводилась к присяге и погружалась в эшелоны, отправляющиеся к местам назначения. На фронте готовая продукция перемалывалась, так сказать, жерновами войны, разделялась на две части: одна часть ложилась в братские могилы, другая — в госпиталя.
Славная была шутка: «На войне у солдата два выхода — либо в „Наркомзем“, либо в „Наркомздрав“». После «Наркомздрава» солдаты опять попадали на полковой распредпункт, и процесс начинался сначала.
Личный состав полка делился на три категории: постоянный, переменный и придурочный. К постоянному составу относилось все начальство, начиная от командира отделения и кончая командиром полка. Переменный состоял из массы, непрерывно проходившей по полковому конвейеру, а придурочный состав выполнял функцию рабочих на конвейере или обслуживал начальство. Приуменьшить роль придурочного состава было бы глубокой ошибкой. Если бы, к примеру, придурки забастовали, как эксплуатируемые рабочие при капитализме, наш «Горьковский мясокомбинат» тотчас бы встал и перестал посылать пополнение на фронт. Но, поскольку при социализме забастовок не может быть, это исключалось.
Статус придурков был необычным, ибо они существовали только фактически, а юридически их как бы и не было. Более того, приказом наркома обороны придурки были строжайше запрещены, их должны были истреблять, словно вшей, путем отправки на передовую.
Вышестоящие политические инстанции вели с придурками борьбу не на жизнь, а на смерть. Они без конца слали в наш полк ревизоров, инспекторов, поверяющих, целые комиссии, которые месяцами проводили расследования, пытаясь придурков выявить, изловить и уничтожить. Однако на моей памяти ни один придурок так и не был захвачен живьем, несмотря на то, что, согласно секретным сведениям, поступавшим в вышестоящие политические инстанции, в нашем полку расплодилась невероятная тьма сапожников, парикмахеров, жестянщиков, столяров, портных, печников, художников, а также заштатных писарей, кладовщиков, каптенармусов и бухгалтеров и даже специалистов по самогоноварению, укрывавшихся от передовой.
Агентурные данные, которыми располагало Главное политуправление, указывали на то, что где-то в дебрях Марьиной Рощи придурки гнали самогон в промышленном масштабе, оборудовав для этой цели небольшое предприятие и используя в качестве сырья казенное продовольствие.
Специальная комиссия расследовала это дело и ровным счетом ничего не обнаружила, хотя и понесла человеческие жертвы. Рассказывали, что комиссия допустила просчет, отправившись на поиски самогонщиков без противогазов. В результате, когда она приблизилась к предполагаемому местонахождению подпольного завода, алкогольные пары (являвшиеся побочными отходами производства) вызвали у членов комиссии такое опьянение, что один из них, потеряв равновесие, упал в пруд и утонул. Пока его товарищи после опьянения пришли в себя, прошли целые сутки, и утонувшего спасать уже было поздно.
Комиссии по борьбе с придурками работали во всех батальонах, рылись в штабных списках и документах, шныряли по всему расположению.
Видимо, работа у поверяющих была настолько суетная, что за какую-нибудь неделю они успевали износить не первого срока обмундирование, в котором к нам прибывали. Во всяком случае, убывали они из полка, как правило, в новеньких с иголочки шинелях, хорошо пригнанных по фигуре, и специально пошитых для них хромовых сапогах. Вместе с тощими портфельчиками с зубными щетками и бритвами они увозили с собой в Москву солидные тючки с американскими консервами и бутылками марьинорощинского первача для передачи вышестоящему начальству взамен так и не обнаруженных придурков.
Этот удивительнейший феномен природы объяснялся очень просто: все полковые придурки, за исключением нестроевиков, числились в списках переменного состава. Сапожник Васька в списке значился вторым номером ручного пулемета 1-го отделения 3-го взвода 4-ой стрелковой роты, портной Сашка — стрелком, ординарец Берлага — связным и т. д. и т. п. Днем они сапожничали и портняжничали, обслуживая начальство, или гнали для него самогон, а ночевать ходили в ротные землянки, где за ними держали места, приличествующие ротной интеллигенции.
Поверяющие применяли одну и ту же тактику, которая в полку давным-давно была известна: среди ночи поднимали роту по тревоге и сверяли наличный состав со списками. Получалось полное совпадение, что и удостоверялось соответствующими актами. Все пулеметчики, стрелки и связные находились на своих местах.
Конечно, начальству в некоторых случаях приходилось идти на жертвы и придурков, которые его поили и обували, также бросать в пасть войне.
«Горьковский мясокомбинат», как и всякое соцпредприятие, работал неритмично из-за перебоев с поставками живого сырья. Иной месяц под угрозой срыва оказывался план «по валу» и во избежание его срыва прорехи в спешном порядке затыкали парикмахерами, портными или поварами. Их отправляли на фронт с маршевыми ротами, где они и значились в списках стрелками, пулеметчиками или разведчиками.
Однажды такая участь чуть было не постигла артель богомазов, которые здорово подвели замполита Дубину. Богомазы так загуляли на чьей-то свадьбе в Канавине, что позабыли явиться в часть на работу. Когда Дубина пришел в нашу мастерскую, там находился лишь один я.
— Политотдел приказал всем батальонам произвести митинги, — сообщил мне замполит. — Надо объявить про нового героя Александра Матросова и подготовить выступления рядового и сержантского состава, а также прислана резолюция, которую будем принимать. Художникам тоже дадено задание — поспеть нарисовать к митингу портрет героя по газете.
И он дал мне свежий номер «Комсомольской правды» с Указом за подписью Калинина о присвоении звания Героя Советского Союза рядовому Александру Матросову, закрывшему своей грудью амбразуру вражеского ДЗОТа и геройски погибшему.
В газете была напечатана очень плохая фотография — трудно было разобрать черты лица — и рисунок какого-то известного художника, изображающий момент подвига, когда герой бросается на амбразуру, — небольшое окошко на уровне груди, откуда торчит рыло немецкого пулемета.
После скандала на Переведеновке я избегал заниматься рисованием. В артели я был в амплуа шрифтовика и мальчика на побегушках, а так же подсобника — мыл кисти и разбавлял краски.
Я объяснил Дубине, что для портрета у меня не хватит таланта, я специалист только по лозунгам. До митинга оставалось два часа, а богомазы не являлись. Обстановка накалялась.
— Я с этими бля…ми чикаться не буду! Хватит, лопнуло мое терпение, — орал замполит. — Одни только неприятности из-за них: по наглядной агитации на последнем месте в полку. Все краски пооблезли, не разберешь ни х… Политуру только жрать могут. Всех в маршевую загоню!
— И меня? — с надеждой спросил я разбушевавшегося Дубину.
Замполит уставился на меня ошалело.
— X… с тобой! Ежели потрет будет к сроку — и тебя отправлю! — пообещал он.
Должен сказать, что подвиг Александра Матросова меня потряс — ведь он осуществил то, что было моей тайной мечтой. Я взял кисть и на большом листе загрунтованной фанеры, приготовленном Хряковым для очередного Ильича, нарисовал черной краской портрет Матросова. Я даже не глядел на тусклую фотографию в газете. Нарисовал героя таким, каким себе представлял.
Мой портрет понравился всем, и прямо на митинге замполит от лица командования объявил мне благодарность, после чего раздались громкие аплодисменты в мою честь.
Я не знаю, что со мной произошло, не могу этого объяснить. Хотя меня Дубина не назначил выступать, я вышел и произнес речь. Первый и, кажется, последний раз в своей жизни.
Я даже не помню, что я говорил, но смысл моего выступления свелся к следующему: вместо того, чтобы целыми днями бороться со вшивостью и ловить придурков, надо бросить все силы на украшение новой, прямой, как стрела, дороги, по которой маршевые роты будут уходить на фронт. По одну сторону надо установить громадную звезду героя Советского Союза, по другую — орден Ленина, а в самом начале — огромный щит с изображением бессмертного подвига Александра Матросова… Дорогу я предложил назвать «Аллеей героев имени Александра Матросова».
Это был триумф.
— Ларский, ты что, сам допер? — не раз потом у меня допытывался Дубина, который и в Москве-то ни разу не был и даже не слышал о Дворце Советов и о гигантском Ленине, с пальца которого должны были взлетать сталинские соколы. Правда, он мне рассказывал, что и у них в райцентре поставили довольно большой памятник Ленину с протянутой рукой, но после того, как на этой руке повесился какой-то алкаш, вместо Ленина поставили Сталина с рукой на груди.
Более внушительных монументов ему не довелось видеть. Мои масштабы его просто огорошили: я предложил орден Ленина и золотую звезду сделать высотой в пятьдесят метров!
Возможно, во мне заговорила кровь далеких предков, строивших пирамиды в древнем Египте. Но об этом замполит Дубина знать, конечно, не мог. Правда, комбат распорядился снизить высоту монументов с пятидесяти до десяти метров:
— Если эти херовины попáдают на маршевое пополнение, кто будет отвечать? — резонно спросил он.
С учетом этого замечания мой план за подписями командования батальона был послан в полк и получил у начальства самую горячую поддержку.
Командованию батальона была объявлена благодарность за ценный почин, а другим батальонам было приказано брать с нас пример и тоже построить «Аллею героев».
Так в один миг из безвестного придурка при клубе я сделался выдающейся личностью батальонного масштаба.
Мне, как автору плана, командование поручило руководить созданием «Аллеи героев». Комсомольская организация батальона взяла шефство над стройкой. В помощь мне был придан целый штаб во главе с комсоргом батальона. Половина придурков была освобождена от будничных работ и передана в мое распоряжение. Кроме того, нам придали 2-ю стрелковую роту, саперный взвод, бригаду плотников и столяров, артель богомазов и даже настоящего художника Гайдара, окончившего в Москве ВХУТЕМАС. Он-то должен был возглавлять создание гигантского панно, изображавшего подвиг Матросова.
Надо отдать должное командованию, которое отнеслось к созданию «Аллеи героев», как к боевому заданию. Многие операции, в которых мне впоследствии пришлось участвовать на фронте, не планировались с такой тщательностью. По приказу начальника инженерной службы полка для расчистки просеки был применен подрывной способ. Подготовка к операции заняла около десяти дней, каждые два часа в штабе батальона раздавался телефонный звонок — сверху запрашивали о выполнении графика. В связи с предстоящими взрывными работами в городской газете «Горьковская правда», а также по радио было объявлено о возможных взрывах в Марьиной Роще, население призывалось сохранять спокойствие (на Горький уже совершались налеты немецкой авиации). Разумеется, о целях взрыва не сообщалось, — как и любая военная операция, создание «Аллеи героев» было засекречено.
Я командовал операцией, в которой участвовало больше солдат, чем было во всем нашем 323-ем Гвардейском Краснознаменном ордена Богдана Хмельницкого горно-стрелковом полку, с которым мне довелось пройти от Северного Кавказа до границ Германии.
Так я встретился со вторым, после Всеволода Ивановича Чекризова, человеком, сыгравшим решающую роль в моей судьбе. Им оказался рядовой Александр Матросов, благодаря которому я возглавил крупную военно-политическую операцию, а затем, несмотря на белый билет, угодил в гущу войны. Замполит тянул с выполнением своего обещания, хитрил, мол, было сказано, что пошлю вместе с богомазами, а они остались, значит, и ты вместе с ними. Богомазы же прониклись ко мне горячей любовью.
Судя по реакции Дубины на их загул в Канавине, они бы наверняка загремели на фронт, если бы не моя «Аллея героев».
Дубина сработал, как мина замедленного действия, и неожиданно вспомнил о своем обещании в тот момент, когда у меня был в разгаре мой первый роман со студенткой Любой из Горьковского мединститута. Я еще не успел разобраться в своих чувствах, зато отлично почувствовал, что связной, посланный за мной в середине ночи Дубиной, прибыл совсем некстати.
Больше всех спросонок переполошились богомазы, но, разобравшись, что приказ их не касается, они от всего сердца принялись мне помогать снаряжаться.
Когда я запыхавшись прибежал в штаб, Дубина уже нервничал — очередной маршевый эшелон вот-вот должен был отправиться со станции Горький-Товарная, а комсорг, лейтенант Зимин, в последний момент отправлен в госпиталь с острым приступом аппендицита.
— Боец Ларский, — обратился ко мне замполит, — учитывая ваше желание и политическую сознательность, а также руководящий опыт при создании «Аллеи героев», командование направляет вас комсоргом эшелона.
…В кузове мы тряслись вдвоем с каким-то незнакомым лейтенантом. Я долго не мог прийти в себя, все происшедшее казалось мне сном. И вдруг до меня дошел весь трагизм ситуации: а ведь я даже не комсомолец, а Дубина послал меня комсоргом. И я струхнул не на шутку.
Комсорг, это тебе не парикмахер или художник, за такой обман по головке не погладят… Надо бы рассказать начальнику эшелона? Но не сразу, а когда отъедем от Горького, чтобы не отправили назад — решил я и уж, было, чуть-чуть успокоился, как заговорил незнакомый лейтенант.
— Я оперуполномоченный особого отдела, фамилия моя, допустим, Лихин. О тебе, товарищ новый комсорг, мне уже все известно, все твои данные. Работать будем вместе.
Лейтенант заговорил о каких-то донесениях, которые я должен буду тайно подавать ему на больших стоянках, что я также должен буду передавать ему донесения от других лиц из разных теплушек, в которых мне придется бывать под видом проведения комсомольских мероприятий.
Вначале я вообще не понял, о чем речь, но интуиция мне подсказала, что я влип в такую историю, из которой не просто будет выбраться.
Что такое маршевый эшелон? Маршевый эшелон, на первый взгляд, — это очень длинный товарный поезд, состоящий из теплушек (на которых написано «сорок человек или восемь лошадей») одного пассажирского вагона и, естественно, паровоза, который везет весь состав на фронт.
В каждой теплушке, в этом случае вместо восьми лошадей едут сорок солдат. Солдаты знают, что их рано или поздно привезут на фронт, но не знают, на какой — это военная тайна. Не знают они также и ответа на роковой вопрос: куда именно они попадут — в «наркомзем» или в «наркомздрав». Поскольку этот гамлетовский вопрос гложет их души на всем пути на фронт, они, на всякий случай, торопятся урвать от жизни все, что может сгодиться на пропой. Кроме казенного имущества терять им нечего. Иные даже решают отправиться в «наркомздрав» прямо из эшелона, минуя фронт, то есть выбрать из двух зол меньшее, пока не поздно.
В пассажирском вагоне едет бригада сопровождающих офицеров. Это, так сказать, офицеры-экспедиторы, в функцию которых входит доставка готовой продукции из «Горьковского мясокомбината» на место назначения. Они отвечают за сохранность груза, то есть за то, чтобы пушечное мясо в дороге не «протухло», а главное, чтобы не было усушки и утруски. Они обязаны сдать груз заказчику в соответствии с накладными.
Но офицеров-экспедиторов, как и солдат, тоже гложет неизвестность. Они не знают: вернутся ли они обратно в запасной полк за новой партией, или пойдут под Военный трибунал, если не довезут груз до места. Поэтому они и пьют без просыпа всю дорогу, а потом пьют на радостях вместе с «покупателями», если все кончается благополучно — обмывают приемо-сдаточный акт.
Не дремлет лишь оперуполномоченный особого отдела, имеющий в каждой теплушке несколько пар глаз и ушей.
Чтобы дезориентировать противника, маршевый эшелон длительное время совершает сложные железнодорожные маневры: меняет направление движения, делает виражи и петли и только после того, как он окончательно собьет вражескую агентуру с толку, начальник эшелона вскрывает секретный пакет, где указано точное место назначения.
В отличие от обычного товарного состава, путь которого измеряется количеством пройденных километров, движение маршевого эшелона измеряется количеством совершающихся в пути ЧП (чрезвычайных происшествий). Чем больше ЧП, тем больше у сопровождающих шансов загреметь в офицерский штрафбат.
— Хорошо тебе, комсорг! — бывало говорил мне в минуты отрезвления мой шеф, парторг эшелона, лейтенант Мухин. — Твое дело телячье: обосрался и на бок. Какой с тебя спрос? Тебе и терять-то нечего…
Можно было понять лейтенанта Мухина и прочее сопровождающее эшелоны начальство.
Что ни день, на их головы валились все новые ЧП, одно страшней другого. По мере продвижения к фронту людские потери росли не только за счет отстававших от эшелона.
Однажды весь наш эшелон чуть было не был уничтожен из-за массового отравления клещевиной. На какой-то станции маршевики обнаружили платформу с этими зернами, из которых производят касторовое масло, применяемое в медицине в качестве сильнодействующего слабительного средства. Клещевину разворовали и стали тайком варить в теплушках, а она в неочищенном виде оказалась ядовитой.
В результате сорок человек (что эквивалентно восьми лошадям) было в Армавире отправлено в госпиталь в тяжелом состоянии, пятеро из них погибли. Прочие отделались сильным расстройством желудка и еще несколько дней за нашим эшелоном тащился по железнодорожному полотну след «медвежьей болезни».
После следующего ЧП наш маршевый эшелон из пополнения для передовой едва не превратился в пополнение для венерического госпиталя.
Недремлющие глаза донесли оперуполномоченному, что на теплушечные нары «просочились неизвестные б…ди», которых маршевики укрывают от глаз начальства. Была объявлена боевая тревога, как при воздушном налете. По сигналу «Воздух!» эшелон остановился в открытом поле, и весь личный состав повыскакивал из теплушек. При помощи таких чрезвычайных мер подпольные пассажирки были выявлены и заключены под стражу. К ужасу начальства, ни у одной не оказалось справки о прохождении медицинского осмотра! Возможно, лишь потому, что сдача маршевого пополнения была оформлена сразу же после этого ЧП (когда его последствия еще не успели выявиться), сопровождающая бригада не была отдана под трибунал.
Я уж не упоминаю здесь о целом ряде мелких ЧП, наподобие произошедшего в Сталинграде. Там несколько наших маршевиков, вооружившись железными ломами, пристукнули трех солдат-часовых, охранявших вагоны с продовольствием. Они почти уж было очистили эти вагоны, но Лихину, на этот раз с моей помощью (о чем еще пойдет речь дальше), удалось настигнуть грабителей на месте преступления.
С обмундированием тоже вышло ЧП.
Эшелон наш отбыл с «Горьковского мясокомбината» в конце весны. Как я уже писал, спустя полтора месяца, летом 1943 года, маршевое пополнение было доставлено на юг, в район Кавказа. Но, видимо, в целях дезориентации противника маршевикам было выдано зимнее обмундирование, будто они следуют на север в Заполярье, где стоит сорокаградусный мороз. Все были одеты в валенки, ватники, рукавицы, теплое белье и вязаные подшлемники. А прибыли мы на Кубань в тридцатиградусную жару. Зимнее обмундирование по пути пропили, за ненадобностью: было ясно, что по прибытии на место все равно переобмундируют в летнее.
После выгрузки из эшелона наше маршевое пополнение по внешнему виду смахивало на легендарных чапаевских бойцов (из кинофильма братьев Васильевых), застигнутых врасплох белогвардейцами. Некоторые пропились до исподнего белья, на других оставались лишь стеганые ватные портки…
Во всех бесчисленных ЧП особенно отличились «мои» комсомольцы, которые, как им и положено, всегда были впереди. И я, их новый комсорг, оказался тоже не на высоте — отстал от эшелона и нагнал его лишь в Сталинграде, вернее, он меня нагнал, потому что я оказался там раньше. Только большой опыт по части отставаний от эшелонов и поездов, приобретенный мной при эвакуации, помог мне не потеряться.
Я отстал из-за Лихина, который после нашего с ним разговора в машине из лейтенанта почему-то превратился в младшего сержанта. Я его, конечно, узнал, но, на всякий случай, сделал вид, будто не узнаю.
Между прочим, я оказался между двух огней. В теплушке, где я ехал, мне сразу же заявили: «Эй, комсорг, если кого-нибудь заложишь — пойдешь под колеса, понял?!» Я прекрасно помнил, как на нашем дворе, в Новых домах, «огольцы» обходились с «лягавыми».
Но и Лихин не думал отступаться. Однажды он меня прижучил на остановке в станционной уборной и потребовал объяснения:
— Комсорг, ты что это в прятки играешь? Почему не работаешь? — спросил он.
Я пробормотал что-то, мол, замотался с комсомольцами, нету времени.
— На следующей станции, чтобы ждал меня за водокачкой. Придется потолковать, — сказал он.
На следующей стоянке оказалась не одна водокачка, а целых две, причем не рядом, а в разных концах. А Лихин мне не сказал, у какой водокачки его ждать. Я долго стоял у одной водокачки, потом решил пойти к другой — может быть, он там?
А эшелон тем временем уехал.
Я подумал, что Лихин мне нарочно приказал ждать, чтобы отомстить. Отставание от эшелона приравнивалось к дезертирству, так что я мог бы здорово поплатиться, если бы меня зацапал комендантский патруль.
Что было делать? Я пошел в железнодорожную комендатуру на станции и рассказал, по какой причине отстал — разминулся с опером. Меня не арестовали, а выдали путевой лист до Вологды и продаттестат, чтобы я своим ходом догонял эшелон. Уже в Вологде путевой лист переписали на Сталинград.
Когда Лихин меня увидел, его лисья физиономия удивленно перекосилась, по-видимому, он уже занес меня в список дезертиров. Что же касается невыполненных комсомольских мероприятий, то здесь обошлось благополучно, мое двухнедельное отсутствие комсомольцами вообще не было замечено.
И все-таки на Лихина поработать мне пришлось. В Сталинграде я передал ему тайком свое первое донесение, которое, правда, не было связано с политикой. Произошло это так. Один из моих соседей по нарам предложил пойти с ним прогуляться «подышать воздухом», как сказал он. Мы с ним стали ходить по путям рядом с эшелоном, он мне с упоением заливал всякие истории. Потом вдруг попросил меня постоять, подождать его пару минут и нырнул под вагон на другую сторону состава. А вместо него вынырнул ко мне какой-то солдат и шепнул: «Комсорг, я знаю, что ты оперативник… наши пришили троих солдат, вагон взломали!» И тут же скрылся под теплушкой.
Я стоял в полном замешательстве. Тут сосед опять появился со своими историями, взял меня под руку и повел подальше от эшелона к продпункту. И только сейчас я сообразил, что он специально мне вкручивал шарики, как человеку Лихина. И тут я увидел оперативника собственной персоной. Он крутился возле продпункта в форме младшего сержанта, я решил сообщить ему об услышанном. Отлучился в уборную и там написал записку. Проходя мимо Лихина, я незаметно ее сунул ему в карман.
Я выполнил свой гражданский долг и от ужаса не находил себе места. Завидев Лихина, я сразу же нырял под вагон, опасаясь, что он начнет приставать со своим сакраментальным вопросом: «Почему не работаешь?»
Но, видимо, после случая с водокачкой Лихин понял, что с таким придурком, как я, каши не сваришь, а мое донесение насчет грабежа он вообще не считал за работу. (Я уверен, что другая сторона, считавшая меня «оперативником», придерживалась противоположной точки зрения и узнай, кто донес Лихину, оценила бы по достоинству мой гражданский порыв.)
Половину нашей теплушки составляли отпетые рецидивисты. Я попросился в нее, потому что встретил там знакомых придурков — сапожника Ваську и портного Сашку, долго кантовавшихся в нашем батальоне. В своей компании ехать было как-то веселее. Вместе мы держались и прибыв на фронт. Оказались в одной стрелковой роте и в одном взводе. Но каково же было мое изумление, когда портной Сашка, как по волшебству, мгновенно перевоплотился из известного всей части придурка в гвардии старшину Куща и помощника командира взвода, а другой придурок, сапожник Васька — в сержанта Сидоренко, моего непосредственного начальника, командира нашего отделения! Солдатские погоны они поснимали и достали из вещмешков старые, соответствующие их фронтовым званиям. Вот тогда-то я впервые уразумел, о чем писал уже выше, отчего придурки в нашем запасном полку так и не были пойманы ни одной комиссией.
Что касается оперуполномоченного, называвшегося Лихиным, то после ЧП с грабителями мне ему донесений передавать не пришлось, и я с ним расстался, так и не выяснив: у какой же водокачки он мне назначил свидание.
…Между прочим, этот вопрос я ему задал спустя четверть века, когда встретил его в Коктебеле возле Дома творчества Союза советских писателей.
Я сразу его узнал — благо, он не особо изменился, только немного оплешивел. Был он без сержантских погон, в гражданской тенниске и шортиках, однако, судя по всему, работа у него была прежняя. Он околачивался на набережной среди писательской братии, подсаживался к инженерам человеческих душ то на одну скамеечку, то на другую и делал вид, будто занят чтением газеты.
Из великих писателей в Доме творчества пребывал Борис Полевой с супругой, к которому Лихин, не ясно почему, проявлял особый интерес. Меня так и подмывало ему сказать: «Товарищ Лихин, зря теряете время — это ж наш человек».
Как-то я его встретил возле дачи, которую мы обычно снимали. И вот решил ему представиться.
— Моя фамилия Ларский, — сказал я. — Мы с вами ехали в одном эшелоне из Горького в 1943 году. Помните ЧП в Сталинграде? А еще помните, вы встречу мне назначили у водокачки, но почему-то не пришли?
— Нет, не припоминаю — ответил он. — Много их было-то эшелонов и ЧП.
Между прочим, он сообщил, что вместе с товарищем по работе снимает койку в Доме Волошина. Почему именно в Доме Волошина, я так и не понял: то ли это место казалось ему наиболее подходящим для дислокации своей опергруппы, то ли решил слегка подмухлевать на суточных — ведь оперативник тоже человек, и ничто человеческое ему не чуждо.
До конца жизни не забуду ночную панораму Керченского плацдарма, которая открылась передо мной, куда наше маршевое пополнение прибыло к месту переправы. Это было что-то грандиозное, сравнимое, быть может, с извержением Везувия в последний день Помпеи. У меня дух захватывало. Судя по всему, приближался мой звездный час.
Было приказано не курить, чтобы не выдать противнику нашего месторасположения. Погрузка на катера происходила в напряженной обстановке, в страшной спешке. Я ночью плохо видел, а тут еще вспышки меня ослепляли, но я крепко держался за своих друзей Ваську и Сашку, чтобы не потеряться.
И вот, наконец, катера двинулись к крымским берегам, туда, где гремел страшный бой. Однако, в эту ночь нас в бой не бросили. Нас водили по каким-то оврагам и склонам, строили, перекликали по фамилиям. Видимо, происходил заключительный этап сдачи маршевого пополнения. Роту, в которой находились мы с Васькой и Сашкой, построили на открытом ветру бугре, где нас уже ждали «покупатели». Они ходили в темноте вдоль строя и кричали:
— Саратовские есть?
— Тамбовские есть?
— Рязанские есть?
— Курские есть?
Каждый командир роты искал своих. Сашка был из Днепропетровска, Васька — сумской, я — москвич, но таких не выкликнули.
Не знаю, почему Сашка закричал: «Есть курские!»
— Сколько вас? — спросили из темноты.
— Трое! — ответил Сашка.
Итак, вместе с Сашкой и Васькой я был зачислен в «курские». Мы пролезли в какую-то дырку и втиснулись в груду спящих прямо на земле тел.
Утром проснувшись, я, ожидавший чего-то сверхгероического, был страшно разочарован: вместо захватывающей дух феерической картины я увидел унылые холмы без единого деревца и непролазную грязь, в которой копошились перемазанные с ног до головы люди.
Я был готов к великим подвигам, но отнюдь не к тому, что увидел, то есть серым, унылым, как станет ясно, будням, именно из-за этого я снова оказался в придурках, но на этот раз уже не в тылу, а на фронте.
Пусть простит меня читатель за небольшое отступление от сюжетной линии, но я снова хотел бы затронуть вопрос о месте и роли придурков в Советской армии. По наивности в свою бытность клубным богомазом я полагал, что последние существуют только в тылу, а на фронте кантоваться не могут. Поэтому они и стараются всеми правдами и неправдами в запасных частях окопаться, и комиссии за ними охотятся именно для того, чтобы бросить их в бой.
В моем представлении, на фронте почти все поголовно должны были бы сражаться в бою, на передовой. Однако на своем немалом опыте я убедился, что придурков на фронте оказалось еще больше, чем в запасном полку, да и почетом они пользовались куда большим, чем тыловая бражка.
Читатель может положиться на мой опыт. На фронте мне пришлось спускаться и подниматься по многим ступеням «придурочной иерархии». Достаточно перечислить мой послужной список, чтобы в этом убедиться. Прежде чем стать ротным придурком в саперах, я побывал в придурках при обозе и при похоронно-трофейной команде. Затем я некоторое время был штабным придурком, поднялся до штаба корпуса и, возможно, пошел бы еще выше, если бы не обнаружилось, что у меня нет допуска к секретной работе. Я опять спустился до ротного уровня, был писарем в стрелковой роте. А в самом конце войны, по воле судьбы, я (к счастью, ненадолго) оказался придурком, исполняющим обязанности советского коменданта города Тржинца.
К этому я должен добавить, что иногда — хоть это и случалось не по моей воле — я, по совместительству, состоял в придурках при оперуполномоченном особого отдела, а также при комсомольском бюро.
Во фронтовом лексиконе термин «придурок» употребляется еще в одном значении. У ротных и батальонных писарей и в строевых отделах штабов, ведающих учетом, этим термином обозначаются лица (а также и конский состав), не состоящие на довольствии в подразделениях, где они числятся по спискам.[7]
Именно эта многочисленная категория всевозможных «откомандированных» и «прикомандированных» и составляла цвет, элиту всей придурочной братии из числа рядового и сержантского состава.
В ее рядах состояли даже целые коллективы, к примеру, дивизионный ансамбль песни и пляски, заштатные писари в штабах и службах, дополнительные счетные работники и весовщики, политотдельские художники, фотографы, внештатные корреспонденты и корректоры дивизионной многотиражки, целая гвардия неположенных вестовых, коноводов, личных парикмахеров, сапожников, поваров и портных. И это еще не считая фронтовых подруг, состоявших при начальстве. Но пусть читатель не сделает поспешный вывод: мол, вся эта братия холуев и захребетников заботилась лишь о спасении своих шкур, в то время как на передовой гибли в боях солдаты, отдававшие свои жизни за родину и лично за товарища Сталина. «Для кого война, а для кого — хреновина одна…» — говорили на фронте. «Почему эту братию, получавшую лучшие куски из солдатского котла, разбавлявшую солдатскую водку и за этот счет выкраивавшую себе по пол-литра не разбавленной — вместо положенных 100 грамм! — не бросали в бой, наряду со всеми?» — спросит читатель.
Дорогой читатель, институт придурков в Советской армии, конечно, порождал некоторые отрицательные явления, в первую очередь, воровство, хищения казенного имущества, пьянство, но его роль не исчерпывалась лишь негативными моментами. В том и состоял парадокс, что именно придурки в боевой части образовывали ее ядро, ее костяк, без которого воинская часть была бы не в силах восстановить свою боеспособность после понесенных потерь. А потери в боях доходили до 80–90 процентов от численности личного состава.
Скажи мне, читатель, кто имел больше шансов уцелеть в жестоких боях: пулеметчик или парикмахер, автоматчик или сапожник, стрелок или столяр? Я думаю, что теперь ты сам догадаешься, из кого формировались ряды ветеранов, являвшихся, наряду с боевым знаменем, необходимым атрибутом воинской части.
Ветераны, прошедшие большой боевой путь, являлись хранителями славных традиций воинской чести, живыми памятниками истории. Спору нет, имелись среди ветеранов и бывшие вояки, в свое время отличившиеся в боях, а затем сменившие строй на тепленькие места подальше от передовой. Портреты их продолжали появляться на страницах дивизионной многотиражки, где рассказывалось об их подвигах, в назидание новичкам. Но сами герои давным-давно успели сменить автоматы на чернильницы, поварешки или сапожный инструмент, либо пристроиться в ординарцы к начальству.
К сожалению, я не силен в философии, а Карл Маркс, друг моего детства, который на фронте от меня отвернулся и однажды едва не подвел под пулю, в своей бессмертной и всеобъемлющей теории обошел вопрос о придурках. Я полагаю, что если Его Теорию применить творчески, то придурков можно определить, как базис, на котором стоит вся армейская надстройка. В подтверждение этого вывода приведу такой эпизод. Когда наша 128-ая Гвардейская Туркестанская Краснознаменная горно-стрелковая дивизия была переброшена из Крыма на Четвертый Украинский фронт, к нам прибыл со своей свитой сам командующий фронтом генерал армии Петров. Это был прославленный военачальник, герой обороны Одессы и Севастополя.
На торжественном построении всех частей генерал Петров приказал представить ему старейших ветеранов, проходивших в дивизии кадровую службу. Таких старослужащих ветеранов во всей нашей 128-ой дивизии сохранилось лишь десятка полтора, однако, в строю не оказалось ни одного. Произошло небольшое замешательство среди начальства, но, слава Богу, все обошлось. С небольшим опозданием герои-ветераны прибежали из тылов и были представлены командующему, который лично вручил каждому самые высокие награды — ордена Боевого Красного Знамени или Отечественной войны 1-ой степени. В нашем полку были награждены следующие заслуженные ветераны: старшина-хозяйственник комендантского взвода Горохов, коновод замполита Джафаров и повар Колька Шумилин.
Но вернусь к злоключениям, с которых пошла у меня по прибытии на фронт целая полоса неудач. Начались они с моей встречи с капитаном Котиным, о чем я уже рассказывал в первой части. За продолжительное отсутствие в роте я получил тогда три наряда вне очереди в караул.
Вначале меня послали вместе со стрелковым отделением в боевое охранение на самый берег моря. Там находился сооруженный немцами блиндаж, где мне установили ручной пулемет. Дежурили по двое, остальные спали. Место было совершенно безлюдное. Лишь изредка по берегу моря проходил раненый с передовой или препровождали немца, только что взятого в плен.
Когда нас направили в наряд, начальник полкового караула сказал, что мы будем держать самый южный фланг советско-германского фронта, поэтому наше задание очень ответственное. Погода стояла очень хорошая и я, отдежурив свою смену, решил умыться морской водой. Снял шинель и разделся до пояса, сложив обмундирование на пляже. Сверху я положил свои очки, которые берег пуще глаз, и накрыл их ушанкой. Затем я по торчащим из воды камням отошел в море на несколько метров, умылся до пояса и вернулся. Обмундирование лежало на месте, но моей комсоставской ушанки с настоящей красной звездочкой не оказалось. А самое страшное — не оказалось очков!
Конечно, я поднял на ноги весь караул, все искали мои очки и ушанку, но окончилось безрезультатно.
Мне говорили: «Сам виноват, какой дурак оставляет свое обмундирование и уходит?» Но ведь кругом же не было ни души!
Конечно, если бы кто-то был, я бы так обмундирование не оставил, еще на Переведеновке я узнал: «Все, что плохо лежит — убежит». Такой в армии закон.
Ребята вспомнили, что проходил какой-то тяжелораненый, когда я раздевался. Нижняя челюсть у него была начисто оторвана, язык телепался на груди… Неужели в таком состоянии человек может красть?! Ну взял бы ушанку — да зачем она ему, он, может, и жив-то не останется. А очки-то ему вовсе ни к чему… Нет, на этого тяжелораненого я не мог грешить.
Потеря очков совершенно меня убила. Впоследствии я получил контузию, затем был ранен в живот, к счастью, не тяжело. Но этот удар для меня был намного болезненней, он надолго вывел меня из строя. Какой я был солдат без очков? Я же ничего не видел, а ночью вообще был слепым на 100 процентов!
Командир взвода этого понять не мог.
— Раз тебя прислали на передовую, значит, видишь, — сказал он. — Слепых сюда не присылают.
И тут же отправил меня в следующий наряд. По уставу я сначала должен был выполнить его приказание, а потом мог жаловаться.
Вместо моей комсоставской ушанки с красной звездочкой с серпом и молотом старшина дал мне сплющенный блин, пропахший лошадиным потом, — видимо, он служил для подкладки под подпругу, чтобы у лошади не было потертостей. Звездочку он тоже мне выдал — жестяную, вырезанную кое-как из банки от американской тушенки. На ней вместо серпа и молота оказались буквы «MADE IN USA». Для солдата потерять шапку — самое позорное дело, вот меня старшина и наказал.
Второй наряд был у склада боеприпасов. На инструктаже караула нам сообщили пароль. Было приказано стрелять по любому, кто на пароль не отзывается, даже если это будет сам командир полка. Я сказал начальнику караула, что на посту стоять не могу. Днем я могу увидеть приближающегося человека, а ночью нет.
Карнач распорядился поставить меня на пост днем, а к ночи сменить. Склад помещался в землянке, на дне глубокого оврага, выходящего к морю. Это был старый склад, с которого еще не успели все вывезти на другое место. Кроме меня, там никого не было. Как только стало смеркаться, в овраге сразу стемнело, и я ничего не видел. По моим расчетам, мое время давно уже истекло, а смена все не приходила.
Я стоял на посту, как слепой. На всякий случай я кричал через каждые несколько минут: «Стой, кто идет?!» Но в овраге не было ни души. Наверно, разводящий про меня просто позабыл, а самовольно я не имел права уйти с поста. Тогда я решил еще немного подождать и, если смена не придет, дать сигнал тревоги — выстрелить из винтовки три раза. Я стал считать до тысячи и только досчитал до семисот, как вдруг винтовка сама рванулась из моих рук, а я от неожиданности упал и сильно ударился о камни. Кто-то выстрелил три раза, затем послышался сильный топот — это прибежал по тревоге караул с разводящим.
Обезоружил меня сам дежурный по полку, который решил обойти караул. Он спустился в овраг, когда я уже перестал кричать и считал. Не услышав окрика, он решил, что часовой уснул и стал ко мне подкрадываться. Он подошел ко мне вплотную, а я его не видел. Дежурный по полку был в полной уверенности, что я на посту спал и приказал меня арестовать и доставить в штаб. Это было ЧП! За сон на посту полагался трибунал.
При разбирательстве карнач и разводящий, видимо, перепугавшись, что им может тоже влететь, отрицали, что я их предупреждал и просил ночью меня на пост не ставить.
Но мой взводный подтвердил пропажу у меня очков, хотя тоже считал меня симулянтом.
Потом меня допрашивал сам командир полка. В тот момент эту должность занимал подполковник Кузнецов, видимо, человек он был не злой. Мне пришлось ему рассказать всю свою историю, как я попал из запасного полка на фронт.
Подполковник ужасно ругал этих «тыловых крыс», как он выразился. Присылают на фронт «всяких придурков», с которыми только одна морока.
Под трибунал меня решили не отдавать, но не знали, что со мной теперь делать и куда пристроить. Наконец, определили дневальным в офицерскую землянку, где ночевали помощники начальника штаба.
Им не полагалось ординарцев. Я должен был приносить им еду с офицерской кухни и караулить их вещи. В землянке была печурка и немного дров, в мои обязанности входило ее топить под вечер и греть офицерский чай.
Когда дрова кончились, я отправился на поиски топлива, но так его и не раздобыл. Нигде не валялось ни одной щепки или чего-нибудь мало-мальски годного на растопку.
На Керченском плацдарме даже старый бурьян весь истопили, земля была голой, будто саранча все объела. Топку для полковых кухонь специально привозили с другой стороны из Темрюка.
Вечером офицеры устроили мне скандал за то, что я со своими обязанностями не справился.
— Раз тебя поставили дневальным, ты обязан печку топить. Какой же ты солдат, если дров не сумел раздобыть! — заявил мне помощник начальника штаба по разведке.
Он вывел меня из землянки и сказал, указывая куда-то в темноту: «Возле землянки командира полка стоит бричка. Ползи туда по-пластунски, чтобы часовой не заметил. Вынешь чеку из задней оси и снимай большое колесо, только по-тихому. И обратно его таким же макаром приволоки, мы его в землянке разобьем, на два раза хватит подтопиться».
Я ответил ему: «Товарищ капитан, я в темноте ничего не вижу, и вообще я воровать отказываюсь. Как командир полка будет ездить без колеса?»
— Командир полка и без твоих забот проживет, а ты о нас должен позаботиться, на х… ра ты нам тогда нужен?! — сказал в сердцах помощник начальника штаба по разведке и сам нырнул в темноту. Примерно через час он вернулся, таща колесо.
— Совести у тебя солдатской нет! — зло пробурчал капитан, — по твоей милости, я, офицер, как свинья, должен был в грязи валяться. Раз ты такой честный, тебе греться на ворованном тепле не положено. И вообще, катись-ка ты лучше от нас к е… матери! Без тебя обойдемся…
После того, как офицеры меня прогнали, я был переведен в полковой обоз.