Посвящается моей дочери, потому что в книге рассказывается о ней. Когда-нибудь она, если захочет, объяснит, что здесь правда, а что выдумано отцом.
Первое, что я помню в этой жизни, – отец ведет белого буйвола по кличке Стойкий к платформе для небесных похорон. Мы бредем по пыльной дороге. В стране, где я родилась, все, что не затоплено водой, покрыто пылью. По обе стороны дороги – разверстые канавы; они так и манят в них поиграть. Заливные поля стоят сухие, наполненные жнивьем, но теперь я не могу сказать, какое тогда было время года.
Хотя мне суждено было изменить судьбу городов и богов, тогда я была просто маленькой, грязной девочкой в маленьком, грязном уголке мира. Я и слов-то почти не знала. Хотя знала, что бабушка сидит верхом на терпеливом буйволе. В тот день она была очень тихая и молчаливая. Только звенели ее колокольчики.
Каждой женщине в нашей деревне при рождении дарили кусок шелка или лучшую ткань, какую могли позволить себе родные. Говорят, что длина материи означает продолжительность жизни. Правда, я так и не узнала, прожила ли сестра ростовщика, с ног до головы обмотанная дорогим шелком, дольше скромной крестьянки в коротком одеянии из простой материи. С самого раннего возраста девочек учат каждый день пришивать к своему шелку по колокольчику; выходя замуж, девушка танцует под звон четырех тысяч колокольчиков. Каждый день женщина продолжает пришивать к своему одеянию по одному колокольчику, и, когда она умирает, ее душа улетает из нашего мира под звон двадцати пяти тысяч колокольчиков. Самые бедные нашивают на материю гороховые стручки или раковины, но даже и они служат зарубками нашей жизни.
Мой первый шелк давно сгинул, как сгинули и несколько кусков, которыми я пыталась его заменить. Не торопите меня; позже я объясню, почему так вышло. Но раньше мне бы хотелось объяснить, как получилась я. Если не понять того дня, самого первого из тех, что мне запомнились, похожего на первую птичку, что слетает с ветки, вы не поймете, кто я такая и почему стала такой, какая есть.
В тот день громче всех звучал буйвол Стойкий. Его деревянный колокольчик цокал в такт его шагам. Тысячи колокольчиков на бабушкином шелку звенели, как первые капли дождя по крыше нашей хижины после долгого жаркого и сухого сезона. Позже, перед тем как я вернулась в Селистан, к своим истокам, я вспомню тот день и подумаю: может быть, под этот благословенный звон ее душа поднималась от обжигающих камней нашего мира в прохладные тени мира следующего?
В тот день звон колокольчиков казался мне слезами, которые роняют тульпы, празднуя ее переход в мир иной.
Помню, в тот день земля качалась перед глазами – значит, я не шла своими ногами. Перед собой я видела только Стойкого и бабушку. Отец вел буйвола в поводу, значит, меня, скорее всего, несла на руках мама. Тогда она была еще жива. Помню тепло ее рук и то, как крепко она прижимала меня к себе. Я извивалась, вырывалась; мне хотелось смотреть вперед. Больше я ничего не помню о матери – совсем ничего.
Ее лицо навсегда сокрыто от меня. Я очень много потеряла в этой жизни, потому что всегда спешила вперед и не оглядывалась на начало тех троп, по которым бежала.
И все же не сохранившаяся в моей памяти мама делала для меня все, что мать должна делать для своего ребенка. Она шла неспешно, приноравливаясь к цоканью деревянного колокольчика Стойкого. Она держала меня на руках, и я время от времени видела бабушкины глаза, подведенные белой краской.
Морщины у нее на лице напоминали карту. Карту, отражающую возраст женщины. Кожа у нее как будто была покрыта сеткой паутины, а белые веки напоминали пауков, которые только и ждут, чтобы поймать подошедшую слишком близко малышку и покрыть ее поцелуями или заключить в объятия. Скорее всего, зубов у бабушки под конец жизни не осталось совсем; помню, красные от бетеля губы были вечно поджаты. Выражение ее лица было мне так же хорошо знакомо, как вкус воды. Бабушкин длинный нос, не похожий на носы большинства селистанцев, придавал ей величественный вид, несмотря на старческую дряхлость. На голове сохранились лишь отдельные пряди волос, прикрытые шелковым одеянием в колокольчиках. Наверное, такая картина – это воспоминание о воспоминании.
Должно быть, после смерти ее обмыли, обрядили, раскрасили красной и белой красками. Предполагаю это по опыту прожитых лет; я многое узнала и поняла, помогая готовить умерших к переходу в следующую жизнь – и отправив туда многих собственноручно.
Касался ли мой отец остывающего тела матери, проводя последние обряды?
Помогала ли мать подготовить свекровь к переходу в мир иной?
Хорошо ли мать и бабушка ладили друг с другом, или же они часто ссорились и бранились?
Меня многого лишили. То, что мне дали взамен, кажется мелким по сравнению с яркостью того мига. Помню ярко раскрашенное бабушкино лицо; мерное цоканье буйволиного колокольчика и серебристый перезвон бабушкиных колокольцев; выцветшие кисточки на больших витых рогах буйвола. Помню жару, окутавшую меня ярким и душным одеялом; пыльный, гнилостный запах, которым тянуло от дороги; гнусавый голос отца, тянувший монотонную погребальную песнь. Хотя я была еще очень мала, я понимала, что он сильно горюет.
Тот день выделяется из клубка позднейших событий. Он стоит особняком, как первая скала, что обнажается на прибрежном рифе во время отлива. Хотелось бы мне видеть прошлое так же отчетливо, как видят его люди в синих одеждах, которые сидят на искрошившихся головах древних идолов в Портовом рынке, что в Медных Холмах. За несколько медных монет они входят в свои дома воспоминаний и рассказывают, какими яркими были праздники и знамена в давно ушедшие годы.
Память о прошлом – искусство, которое поглощает своих приверженцев и топит их в лабиринтах разума. Меня окружают воспоминания о временах не столь отдаленных, но исполненных крови, страстей, пота и изощренных политических интриг. Из-за того, что у меня отобрали, украли в самом раннем детстве, мои самые первые в жизни воспоминания кажутся мне самыми светлыми и цельными по сравнению с тем, что было потом, – вот если бы все вернуть!
Вернуть голос матери, которой я лишилась.
Вернуть лицо отца, которого я лишилась.
Вернуть данное мне при рождении имя, которого я лишилась.
Образ бабушки ярок и светел, как восход солнца над океаном. Она стоит у истоков моей жизни. В день ее похорон я начала сознательно относиться к окружающему миру.
Какой бы яркой и светлой ни казалась мне бабушка, она умерла в самом начале моей жизни. Какой она была в мерном ходе обычных дней? Тайна окутана непроницаемым туманом. Мне нравится думать, что она присматривала за мной, пока мать работала в поле вместе с отцом. Приятно верить, что она ласково пела мне песни обо всем на свете.
Такие мысли – только догадки, не больше.
Если не считать бабушкиных похорон, из первых дней жизни я лучше всего помню Стойкого. В раннем детстве буйвол казался мне огромным, как небо. От него пахло влажной шерстью, навозом и душистой травой. Буйвол заменял собой хижину, которая будто бы следовала за отцом и всегда отбрасывала на меня тень. Бывало, я играла в его тени, время от времени отползая от солнечных лучей, если Стойкий долго стоял на одном месте. Иногда я задирала голову и разглядывала полосу у него на брюхе – посередине шерсть сходилась на складке кожи. Его белая шкура на брюхе была темной, серой, как грозовой фронт, что наползает с гор. Буйвол часто лежал в пыли и грязи.
Время от времени у буйвола бурчало в животе. Его внутренние голоса завораживали меня; я готова была бесконечно слушать их рокот. Перед тем как помочиться, Стойкий мычал, словно предупреждая меня. Тогда я выползала из-под его огромных копыт и ловила лягушек в рисовых чеках. Потом он отыскивал сухое место и снова застывал в неподвижности. Его большие карие глаза не мигая следили за мной, когда я играла на краю рисового поля, влезала на гибкие пальмы и разветвленные бугенвиллеи или подстерегала змей в вонючих канавах.
Стойкий обладал бесконечным терпением – как скала. Он всегда ждал, когда я вернусь к нему. Если он считал, что я, заигравшись, убегала слишком далеко, он фыркал и тряс головой. Клацал деревянный колокольчик, подзывая меня назад. Буйвол никогда не упускал меня из виду, если только отец не брал его с собой в поле или не уводил в деревню.
По вечерам, сидя у костра перед нашей хижиной, я нашивала очередной колокольчик на кусок шелка под бдительным взглядом отца. К тому времени мама уже умерла, хотя самой ее смерти я не запомнила. Из стойла доносилось фырканье Стойкого. Вглядевшись во мрак, я замечала, как в карих глазах буйвола пляшут отблески костра. Они, как маяки, звали меня домой из страны грез.
Шло третье лето моей жизни. Было жарко, как почти всегда в Селистане. Вам, северянам, не понять, как можно жить под вечно палящим солнцем. В знойных странах юга дневное светило дарит не только свет, но и огонь. Его жар падает с неба как дождь, а воздух такой густой, что его можно резать ножом. Солнечное тепло всегда было со мной, как рука, что гладит по голове, делая волосы липкими от пота, а кожу – темной.
Я играла в зарослях пизанга. Красно-коричневые цветки сулили скорое появление сладких, липких плодов. Толстые стебли были моими друзьями, выросшими среди буйной зелени; они рассказывали мне тайны погоды. В детстве я хотела стать царицей воды, потому что в нашей деревне вода управляла всем. Я шлепала по канавам и мечтала о будущем волшебном царстве; ступни мои были облеплены теплой грязью.
Клацанье деревянного колокольчика разносилось по всему полю. Стойкий упорно тряс головой. Я услышала его, но еще не поняла, что случилось. Обернувшись, я увидела, что буйвол прижал уши и мотает хвостом, как будто ему досаждают слепни. Отец стоял рядом, положив одну руку на веревку, служившую уздечкой. Он беседовал с человеком, одетым очень необычно – я такой одежды никогда не видела. Незнакомец был с ног до головы закутан во что-то черное – наверное, боялся обгореть на нашем палящем солнце. Издали я увидела лишь мертвенно-белый овал лица. Сама-то я шесть дней из семи бегала вовсе без одежды, а отец носил лишь узкую набедренную повязку. Мне и в голову не приходило, что кому-то захочется прятать свое тело.
Отец окликнул меня по имени. Тысячу раз я напрягала память, надеясь вспомнить его звучание, но ничего не получалось. Я точно знаю, отец звал меня по имени, он обращался ко мне, но это слово утеряно для меня навсегда, как и голос отца.
Можете себе представить, что значит лишиться собственного имени? Не отказаться от него, как поступают представители некоторых профессий или священники, а просто потерять? Меня уверяли, что так не бывает, что невозможно забыть имя, данное у груди матери. Скоро я объясню, как такое стало возможно, а пока просто поверьте мне: эта потеря, которая кажется многим невероятной, для меня безмерна.
Отец обернулся ко мне и приложил руки раструбом ко рту, чтобы позвать. Я знаю, что мое имя разнеслось по всей округе. Я сразу же подбежала к отцу; волосы мои развевались на ветру. Я спешила к концу моей жизни – и к началу.
Веселая, смеющаяся, дитя опаленного солнцем Селистана, я была покрыта пылью и грязью родной земли. Отец крепко держал Стойкого за веревку, а буйвол вскидывал голову и недовольно фыркал.
Подойдя ближе, я поняла, что незнакомец – мужчина. Я еще никогда не видела чужестранцев, поэтому тогда решила, что, наверное, все чужестранцы – мужчины. Ростом он был выше папы. Мучнисто-белое лицо напоминало опарышей, что ползали в нашей мусорной куче. Из-под черного покрывала торчала прядь волос цвета гниющей соломы, глаза напоминали мякоть лайма.
Опустившись на колени, незнакомец крепко взял меня пальцами за подбородок и вздернул его вверх. Я вырывалась и, должно быть, ругалась – сдержанность никогда не была моей сильной стороной. Не обращая внимания на мои возражения, Опарыш несколько раз повернул мою голову вправо-влево. Затем схватил за плечо и, развернув кругом, костяшкой пальца грубо провел вдоль позвоночника.
Наконец он отпустил меня. Оскорбленная, униженная, я собиралась наброситься на него с кулаками, но почему-то не стала. Опарыш не обращал на меня внимания. Он тихо говорил о чем-то с отцом. Голос у него был какой-то невнятный, как будто слова не умещались у него во рту. Сначала они о чем-то заспорили; затем Опарыш сунул в ладонь отцу шелковый мешочек и сомкнул его пальцы.
Отец опустился передо мной на колени и поцеловал в лоб. Потом вложил мою руку в руку Опарыша, которая совсем недавно передавала ему шелковый мешочек. Отец быстро зашагал прочь, таща за собой Стойкого. Буйвол, всегда отличавшийся кротким характером, то и дело взбрыкивал и вертел головой. Он фыркал, он звал меня с собой.
– Мои колокольчики! – закричала я.
Опарыш, крепко сжав мою руку, потащил меня прочь. Так я лишилась своего шелка, расшитого колокольчиками, – как и всего остального, уготованного мне по праву рождения.
Вот мое последнее воспоминание о том времени жизни, до того, как все поменялось: белый буйвол, деревянный колокольчик и отец, навсегда отвернувшийся от меня.