Состав и пропорции:
джин – 50 мл;
зеленый мятный ликер «Crème de menthe» – 5 мл;
горькая ангостура – 3 капли;
лед.
Смешать все ингредиенты в шейкере со льдом, процедить в «олд фэшн» бокал.
– Да нормально все будет, – сказал Эдгар. – Ты же раньше на Другую Сторону проходила. И чуть ли не месяц безвылазно там прожила.
Цвета неопределенно пожала плечами – дескать, мало ли. На самом деле, когда она спрашивала проводника: «А если у нас не получится?» – это было не столько опасение, сколько надежда. Вдруг, – надеялась Цвета, – Другая Сторона не захочет меня пропускать? Потому что я ее невзлюбила? Так сильно, что даже какое-то местное мистическое явление самолично явилось меня отчитать за то, что своим унынием им атмосферу в городе порчу? В общем, не пустит, и все. И тогда можно будет сказать профессору Лангу: «Я старалась, Эдгар старался, но ничего не вышло, не принимает меня Другая Сторона». Да черт с ним, с профессором, он мне не начальство, не нянька и не учитель. Главное, – думала Цвета, – тогда я сама буду точно знать, что больше не могу пройти на Другую Сторону. Знать, а не предполагать! И спокойно жить дальше без дурацкой Другой Стороны не потому, что я трусиха и паникерша, каких свет не видывал, а по техническим причинам. Потому, что она сама меня не принимает, ничего не поделаешь, никто не виноват.
Цвета хотела не на Другую Сторону, век бы ее не видела, а только помириться с собой. Сбежав с Другой Стороны раньше срока, не дотерпев даже до концерта, на котором пообещала играть, она чувствовала себя проигравшей. Трусихой. Слабачкой. И это ей очень мешало – ладно бы только оставаться в мире с собой, можно как-нибудь обойтись и без мира, многие без него живут. Но ощущение поражения не давало Цвете нормально играть. Ее мастерство никуда не делось, и страсть осталась на месте, и сил было – завались. Однако играла паршиво; ну, то есть другим нормально, слова дурного ни разу никто не сказал, коллеги не косились на нее с сожалением, по крайней мере, пока, но сама-то она видела разницу, понимала, до какой степени все стало не так.
Играя, Цвета чувствовала себя мошенницей. Как будто позарилась на чужое. Музыка, – казалось ей в такие моменты, – достояние прежней храброй, веселой, отчаянной Цветы. Трусиха не имеет права так круто играть.
Ясно, что такое никому не расскажешь. Даже когда произносишь вслух в одиночестве, звучит как полная чушь. Что значит – «не имею права»? С каких это пор музыка – удел исключительно победителей и героев? При чем тут какая-то дурацкая Другая Сторона? С музыкой у музыканта все просто – или ты играешь, или ты не играешь. А я – да.
Но Эдо Лангу она все-таки рассказала. Потому что осточертело молчать. А с ним – это Цвета поняла буквально в первый момент знакомства – можно было говорить о чем угодно. Почти как с мертвыми Элливаля, потому что он тоже – нет, не мертвый, конечно, настолько живых еще поискать. Просто не очень-то здешний, всему и всем тут чужой. И от этого кажется, будто его ничего по-настоящему не касается, смотрит на нашу жизнь, как кино, – думала Цвета. Причем сама понимала, что это неправда, фантазии, выдумки. Просто живет человек в двух реальностях, на два дома, ну так не он один. Взять хотя бы Кару из Граничной Полиции, у нее даже на официальных рабочих визитках два телефонных номера – местный и Другой Стороны. Или Эдгар, ее проводник. Не просто туда-сюда за товаром мотается, у него на Другой Стороне жена.
Все понимала, но говорить с Эдо Лангом ей все равно было легко. За несколько коротких встреч в кофейнях и барах, всегда практически на бегу, столько ему о себе рассказала того, о чем до сих пор молчала, потому что папа умер, а больше такое нельзя никому, что сама всякий раз пугалась своей откровенности. Думала: ну все, на этом дружбе конец, невозможно приятно проводить время с человеком, который столько о тебе знает. Но оказалось, еще как возможно. Встречаешь его после очередного не в меру откровенного разговора, и не испываешь ни смущения, ни сожалений. И сам он ведет себя так, словно между вами ничего особенного не случилось – выпили, поболтали, подумаешь. В этом смысле профессор Ланг и правда был почти как настоящий Элливальский мертвец.
В общем, Цвета рассказала ему о своей дурацкой, нет, правда, совершенно дурацкой беде, в надежде, что Эдо Ланг выступит в роли голоса разума, скажет: «Не выдумывай, дорогая, мне бы твои проблемы. Что значит – ты не имеешь права? Полная чушь». Но вместо этого он кивнул: «Понимаю. Я бы тоже так мучился. Тоже решил бы, что трус не имеет права быть таким распрекрасным мной. И, чего доброго, лишил бы его наследства – всех своих прежних достижений, радостей и заслуг. И влип бы в тысячу неприятностей, лишь бы доказать себе, что снова, как прежде герой».
Пока Цвета краснела, бледнела и пыталась вообразить героические неприятности, в которые ей теперь придется храбро влипать, он добавил: «Твой-то случай довольно простой. Роковых глупостей можно не делать. Всего-то и надо – сходить на Другую Сторону с надежным проводником, испугаться до полусмерти, но взять себя в руки, сделать вид, будто все тебе нипочем, прогуляться, хлопнуть тамошней водки и вернуться домой на свет Маяка. А потом повторить столько раз, сколько понадобится, чтобы это стало рутиной, а не великим подвигом. После чего можно показать Другой Стороне средний палец и заняться своими делами. По крайней мере, я бы на твоем месте поступил именно так».
Больше всего на свете Цвете тогда хотелось отколотить профессора Ланга. Барный табурет об его башку в щепки разбить. Потому что совет был годный. Рабочий. А значит придется ему последовать. Вернуть себе право быть великой Цветой Янович. Ну или дальше трусливой курицей бессмысленно жить.
Драться она, конечно, не стала, но честно ему сказала: «Знал бы ты, как я сейчас хочу тебе врезать!» – а Эдо Ланг рассмеялся, страшно довольный: «Значит, правильно все сказал». И добавил: «Ты Блетти Блиса знаешь? То есть Эдгара Куслевского. Ладно, я вас познакомлю. Он отличный. Будет у тебя лучший в городе проводник».
И теперь лучший в городе проводник вел Цвету за руку по улице Битых Чашек – ну как по улице, по тропинке, с одной стороны ярко раскрашенные заборы, с другой – огороды, где зимой растет только трава. Они специально приехали на эту сонную окраину, где даже в разгар буднего дня пустынно, чтобы никто бродить не мешал. У Эдгара свой способ попадать на Другую Сторону, ему специальных тайных проходов не надо, он просто идет по улице, и вдруг – хлоп! – уже там. Ну это когда один, без попутчиков, просто. А Цвете он сразу честно сказал, что, может, долго гулять придется. А может, совсем недолго. Как повезет.
– Глаза прикрой, тогда будет быстрее, – посоветовал он. – Совсем закрывать не надо, а то начнешь спотыкаться, это нас с толку собьет. Прикрой и смотри сквозь ресницы под ноги. А по сторонам не смотри. И не волнуйся. Вопрос сейчас только в том, быстро мы пройдем или полдня потеряем. А пройдем, или нет – вообще не вопрос. Другая Сторона жадная, и это нам с тобой на руку. Она всегда хочет вернуть обратно всех, кто там побывал. Поэтому с новичками часто возникают проблемы, а с теми, кто идет второй раз – уже нет. И чем дальше, тем легче становится. Но не настолько легче, чтобы случайно во время обычной прогулки туда провалиться. Не беспокойся, так не бывает, нет. Когда я был молодым, мне на эту тему много страшилок рассказывали. О старом контрабандисте, который не мог выйти из дома, потому что попадал на Другую Сторону, просто переступив свой порог. И о девчонке-школьнице, которая засыпала в своей кровати, а просыпалась на Другой Стороне; в конце концов сгинула там бесследно, не вернулась на свет Маяка. И еще много похожих историй. Я верил, конечно. И опасался, что со мной тоже такое однажды случится. Одно дело ходить на Другую Сторону по собственному желанию, и совсем другое – внезапно там оказаться в какой-нибудь неподходящий момент. Но потом выяснилось, это были обычные байки. Страшилки для начинающих. Контрабандисты в этом смысле, как моряки и водители-междугородники, любят запугивать новичков. И полиция еще добавляет; точно не знаю, но говорят, у них в Граничном отделе есть специальный сотрудник, ответственный за создание и распространение пугающих слухов о Другой Стороне. Чтобы наши там особо не расслаблялись, вели себя осторожно и благополучно возвращались домой. Может, оно и правильно, хотя будь я полицейским начальством, не стал бы пугать людей глупыми выдумками, потому что осторожные – они и так осторожные. А рисковые люди, чем больше их напугаешь, тем сильней захотят сделать наперекор…
Говорил, как колыбельную пел – негромко, спокойно, ласково и так монотонно, что Цвета, пожалуй, начала бы дремать на ходу, если бы шли помедленней. Но Эдгар шагал так быстро, словно они куда-то опаздывали. И постепенно ускорял шаг, так что даже у Цветы слегка сбивалось дыхание, поставленное многолетней игрой на трубе.
– Случайно на Другую Сторону попасть нельзя, – говорил Эдгар. – Легко – можно. Я всегда легко туда прохожу. Но для этой легкости необходимо большое желание оказаться на Другой Стороне. Вот про детей говорят, что они часто туда внезапно проваливаются, без опыта, навыков и специальных приемов – хлоп, и уже там! И это правда, но только отчасти. Штука в том, что дети обычно хотят приключений. Ну или просто чего-нибудь необычного. И знают много завиральных историй о Другой Стороне. Поэтому хоть и боятся, а все равно очень хотят туда попасть. А дети умеют хотеть как следует, взрослым с ними тут не тягаться. И вот такой получается результат… А мы с тобой уже давно взрослые, – сказал он, резко остановившись и крепко обняв Цвету. – Но у нас все равно отлично все получилось. Voila!
Это «вуаля» прозвучало так неожиданно, что Цвета сперва рассмеялась, а уже потом осознала смысл сказанного, открыла глаза и огляделась по сторонам. Ей сперва показалось, что они где-то за городом: дома с садами, сейчас по-зимнему голыми, заборы, редкие фонари разгораются в сгустившихся синих сумерках, и полная тишина. Ну да, гуляли-то мы на самой окраине. И оказались тоже на окраине. Логично, – подумала она.
– Это Антоколь, – сказал ей Эдгар. – Отличный район. Мне очень нравится. Одно время даже хотел сюда переехать. Но жене на работу отсюда было бы далеко. С Белой улицы и то ближе, если добираться с таким проводником, как я. – Он улыбнулся так беззаботно, словно не рассказывал о страшном периоде жизни в полном забвении, а вспоминал хорошие времена, и заговорщически подмигнул Цвете. Дескать, оценила проводника?
– Ты крутой, – подтвердила Цвета. – Когда меня Симон сюда вел, мы часа полтора по холму взад-вперед мотались, а ведь это был его любимый короткий проход. А с тобой – раз, и мы уже тут!
– Симон тоже крутой, – серьезно возразил Эдгар. – Ты же сама говорила, что до него на Другой Стороне не бывала, даже в детстве ни разу. Впервые шла. Я бы сам, знаешь, не всякого новичка провел.
Он достал из кармана телефон, объяснил:
– Сейчас такси вызову. Пешком отсюда до центра долго. А доедем буквально за пять минут. Ты как вообще?
– Гораздо лучше, чем думала, – честно сказала Цвета. – Осенью был такой ужас! Мне здесь даже воздух казался отравленным, об остальном уже не говорю. А теперь вроде вполне нормально. Даже плакать пока не хочется. У тебя легкая рука.
– Есть такое, – согласился Эдгар. – Ну и знаешь, первый раз это все-таки первый раз.
В такси они ехали молча, поэтому настроение у Цветы успело немного испортиться. Но по сравнению с тем, как было минувшей осенью – полная ерунда. Когда вышли из машины, Эдгар сказал:
– Мне, конечно, трудно судить объективно. У меня нет проблем с Другой Стороной, как у большинства наших. Я здесь так долго жил, что стал отчасти своим. Но по моим ощущениям, настроение в городе изменилось даже по сравнению с началом осени, когда ты здесь была. И продолжает меняться. Это можно почувствовать, но нельзя объяснить. Иногда мне кажется, что здесь дышится почти так же легко, как дома. А иногда, что я оказался не просто на Другой Стороне, а на другой планете, как в каком-нибудь фантастическом фильме. Но на этой планете по счастливому совпадению тоже виден свет нашего Маяка.
Ева часто говорила: «Ты странный». И была совершенно права. Зоран был странным, и сам это признавал. И чувствовал себя странно, особенно в последнее время, особенно вот прямо сейчас. Пожалуй, скорей хорошо, но непонятно, как это «хорошо» описать. Даже себе ничего про себя объяснить не могу, – думал Зоран, лежа в постели и разглядывая потолок, по которому суетливо скакали фонарные блики. На всей Заячьей улице фонари не жестко закреплены на столбах, а подвешены на специальных декоративных петлях, вот и мотаются. Веселое получается зрелище, особенно когда снаружи ветер и дождь.
Всегда, сколько Зоран себя помнил, жизнь казалось ему прекрасной, если хорошо шла работа. Ну и наоборот. Все остальное тоже, конечно, имело значение. Но такое, второстепенное, что ли. Формальное, как справка из канцелярии какого-то небесного банка о состоянии счета, то есть судьбы. Была настоящая, главная жизнь, где кипит работа, или напротив, ни хрена не кипит, и это определяет, счастье тут у нас, или горе, стоим на месте, или несемся, и если несемся, то примерно куда. А все остальное в его восприятии выглядело каким-то отдельным дополнительным списком, вроде того, с которым ходят по магазинам, отмечают по мере приобретения: это у меня в корзине уже есть, а этого еще нет.
Вот и Зоран вполне бесстрастно отмечал в своем списке: жив, здоров (приписка: «можно пахать»), дом – есть, денег – хватает, друзья – есть (скорее все же просто приятели, зато до хрена), путешествия – нет (и это не дело), карьера – есть (хотя К. считает, для художника моего уровня это не карьера, а полная ерунда), семья – нет (сиротой остался так рано, что это просто факт биографии, а не боль), подружка – есть… а, уже нет, ушла.
Собственно, окончательно понял про «главную жизнь» и «дополнительный список», когда Ева сказала, что дальше так невозможно, что так вообще не бывает, что у людей бывает не так, что рядом с ним она чувствует, будто постепенно становится невидимкой, тает, словно уже умерла; короче, нельзя живого теплого близкого человека до такой степени не замечать. Зоран должен был огорчиться, Ева ему очень нравилась, но он почти ничего не почувствовал, только думал: «Я огорчен», – мысленно вычеркивал Еву из списка своих житейских приобретений, ставил пометку напротив пункта «подружка»: «не вышло, как жаль».
На самом деле все его женщины рано или поздно уходили по той же причине, что Ева. Говорили примерно одно и то же: ты живешь со мной рядом, словно нет никакой меня. И были правы, Зоран это и сам понимал. Думал: я, наверное, слишком художник, чересчур вдохновенный, как говорится, не от мира сего. О таких, как я только в книжках читать приятно, а жить рядом, должно быть, кошмар. Все про себя понимал, но не знал, как это исправить. Да и не особо хотел исправлять.
Не то чтобы он рисовал с утра до ночи. Иногда подолгу бездельничал, в смысле, физически ничего не делал, кисти в руки не брал, дни напролет бесцельно слонялся – по дому, по городу, по берегу моря, с друзьями по кабакам. Но все это время, пока лежал на диване, сидел на веранде, ходил по улицам, плавал, нырял, разговаривал, ел и пил, присутствовал в мире только формально, а всем своим существом пребывал на зыбкой границе между зримым светом и незримой внутренней тьмой, где мир соединяется с собственным отсутствием, полнота жизни с загадочной пустотой, в которую мы, – говорил себе Зоран, – после смерти уходим. Никто не знает, что там. Но если долго, внимательно, самоотверженно – в буквальном смысле самоотверженно, отвергая себя и весь свой предыдущий опыт – в эту пустоту смотреть, она становится зримой, кромешная тьма постепенно заполняется видимым глазу светом, и тогда оказывается, что никакой пустоты в мире нет, только прискорбная человеческая неспособность разглядеть восхитительные детали того, что нам, немощным, кажется пустотой.
Быть художником, – думал Зоран – означает преодолевать эту немощь, каждый раз как впервые; на самом деле, не «как», а всегда впервые, всегда. А потом рисовать – не по памяти даже, с натуры. Спешить, стараться успеть, пока на этой зыбкой границе еще стоит хоть какая-то часть тебя.
Звучит отлично. И результат получался отличный. И жизнь на границе между человеческим миром и тайной – отличная жизнь. Но другим людям в этой моей отличной жизни делать и правда особо нечего, – думал Зоран. – Наверное, по-дурацки себя чувствуешь, когда тот, кто рядом, постоянно пялится в пустоту.
Сна не было ни в одном глазу, хотя перед тем, как лечь, выпил – не с горя и не на радостях, а именно ради снотворного эффекта – полбутылки контрабандного сладкого «снежного», так оно называлось, вина. Глупо ворочаться с боку на бок, – решил Зоран и встал. В спальне было прохладно, поэтому он закутался в одеяло, которое волочилось за ним по полу, как жреческий шлейф эпохи Первой Империи. Подумал: жаль, что за мной сейчас никто не подглядывает, такое зрелище зря пропадает! Ну зато самому смешно.
Подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потому что оно гладкое и холодное, реальное, как мало что в моей жизни, приятно его ощущать. И еще потому, что за окном – зимний запущенный сад. Ну как – сад, небольшой палисадник, заросший высокими старыми туями. И бурьяном каким-то живучим, которому нипочем зима. А может, не бурьяном, а специальными декоративными зимними травами? Черт разберет. Что выросло, то выросло, раз смогло, пусть живет, – думал Зоран, глядя, как свет уличных фонарей, трепеща, перепрыгивает с ветки на ветку, и улыбался – без причин, просто так.
Честно говоря, особых причин улыбаться у Зорана не было. Умом он понимал, что все плохо, Ева только вчера ушла. Ева такая хорошая, – думал Зоран, – как я теперь без Евы, месяц практически не расставались, я был влюблен, привязался, привык, люди грустят, когда расстаются с любимыми, и мне сейчас надо грустить, – говорил он себе, но все равно почему-то был счастлив, как почти всегда в последнее время. Как-то даже, пожалуй, слишком. Не в том смысле, что хотел бы перестать быть счастливым, а только в том, что к такому состоянию не привык. Каждый день, проснувшись, начинал улыбаться прежде, чем успевал открыть глаза, и это было странно и непривычно. Зоран хорошо помнил, что раньше тяжело вставал по утрам, даже если нормально выспался, все равно поначалу в голову неизменно лезли мрачные мысли о бренности бытия, до первой чашки крепкого кофе он ползал по дому, как сонная зимняя муха, да и потом ему надо было спокойно посидеть часа полтора, чтобы почувствовать себя нормальным живым человеком. Но теперь все изменилось, стало не так. Иногда Зоран думал: это потому, что я наконец-то сюда переехал, любит меня этот город, и климат мне идеально подходит, и море, и воздух, и люди, да все подходит, здесь мое место силы, как в таких случаях говорят, – но тут же спохватывался: ничего себе «наконец переехал»! Почти двадцать лет назад. А счастливая легкость пришла недавно. Кажется, перед открытием выставки, в сентябре. Или уже после открытия? В общем, примерно когда-то тогда.