В славном городе Париже на углу Университетской улицы и бульвара Сен-Жермен в здании Военного министерства располагается так называемое «Второе бюро» — административный центр всего французского шпионажа. У его дверей всегда дежурит бдительный часовой. Только со специальным разрешением Особого департамента при Сюрте Женераль вас пропускают внутрь. И то сначала не далее «Зеркальной приемной» — само собой, названной так потому, что вся она сплошь уставлена большими зеркалами в бронзовых подвижных рамах. Здесь вас принуждают ждать не менее четверти часа — вас незаметно осматривают со всех сторон, несколько раз фотографируют и профессиональный физиогномист накрепко запечатлевает в своей цепкой памяти ваше лицо — на будущее, чтобы без проблем узнавать вас в уличной толпе. Потом к вам выходит дежурный офицер.
— Что угодно месье? — спрашивает он с деланно скучающим видом.
Вы — давно уже вспотевший от одного осознания того факта, что находитесь в «святая святых» мировой тайной политики — мямлите свой текст об «особом предписании министра» и протягиваете бумаги. Офицер просматривает их бегло — ведь ему уже все давно известно о вашем поручении, телефонная связь здесь безупречна — и предлагает вам проследовать за ним. Но тоже недалеко, в один из нескольких отдельных кабинетов для работы с документами. Это размером с монашескую келью помещение меблировано лишь старым письменным столом и неудобным стулом с прямой высокой спинкой. Тут снова приходится подождать минут двадцать, пока не принесут интересующие вас папки со шпионскими секретами. Дела хранятся в подвале, в огромных железных шкафах, открыть же эти шкафы можно лишь соединенным воздействием двух ключей — один находится у начальника архива, а второй — у дежурного офицера.
Но вот, наконец, и вожделенные папки, целая гора. Картонные обложки их — бледно-синего цвета, внутри же, на листках желтой полупрозрачной бумаги — информация, способная колебать троны и ввергать в кризисы парламентские кабинеты. Сведения эти настолько взрывоопасны, что никакие выписки делать не дозволяется, вам разрешено лишь читать и запоминать. А пересказывать министру можете по памяти, это уж как вам будет благоугодно. Дежурный офицер неотлучно присутствует во все время вашего чтения, ему запрещается курить, разговаривать и даже сидеть. Опершись спиной о подоконник, он неотрывно следит за вами. Перед ним вы — как на ладони, он же видится лишь черным силуэтом на фоне забранного решеткой окна. Но только первые несколько минут вы осознаете его присутствие — настолько интересно содержимое папок. В них — подлинная, неискаженная пропагандой история Великой войны, действительность, и по сию пору тщательно скрываемая французским правительством от народа. Да что там — от народа! Даже не всякому министру с портфелем известно такое!
Например, вот эта папка. Досье на Поля Александера Мулена, открыто в январе 1914 года, поставлено на «особый учет» в июне 1922-го. На обложке — пропасть лиловых штампов и печатей, а так же надпись красным карандашом по-французски: «Что за дерьмо???». Именно так, с тремя вопросительными знаками. Нужно ли отнести этот эпитет к самому Полю Мулену? Ну, сейчас узнаем.
Итак, Поль Мулен, он же Пауль Мюллер, родился 15 июля 1880 года в Ницце, в розовом двухэтажном домике неподалеку от городского фруктового рынка. В досье указан, конечно, точный адрес, но вы забываете его уже через пять минут, а записывать вам запрещено. Неважно. Малыш появился на свет недоношенным, вес его при рождении составлял… ого!.. менее трех фунтов. Столько весит буханка крестьянского хлеба. Бедный мальчик. Родители его, кстати, ожидали девочку, уже приготовили распашоночки и платьица, придумали имя — Полина, а получился какой-то скороспелый Поль. Такой афронт! Его матушка — Матильда Мулен, дочка аптекаря с улицы Кармелиток — даже интересовалась у священника, нельзя ли мальчика все равно окрестить Полиной, больно уж имя красивое. Но святой отец уперся, словно мул какой. Это, де, не будет угодно Господу, так как приведет к ненужной путанице в день Страшного Суда. Такая ерунда! Но стараниями патера ребеночек, все же, получил мужское имя. Временно, как выразилась Матильда во время обряда крещения. Что вот только она имела в виду?
Ну, как бы то ни было, Поль вынужден был носить заранее припасенные девчачьи платьица и о штанишках даже и не мечтал. Это сильно повлияло впоследствии на его восприятие мира и своей роли в обществе — ведь, как известно, костюм делает человека, а не наоборот.
Отцом Поля был некто Фридрих Мюллер, инженер-архитектор из Берлина. Как же попал столичный немец на юг Франции, в Ниццу? Очень просто — он выиграл объявленный мэрией этого городка конкурс на лучший проект гранитной набережной, с блеском выполнил заказ, в срок и с экономией, потом было здание нового вокзала, он строил еще и еще, незаметно прижился и остался во Франции. Но человеку тяжело одному на чужбине, он сошелся с француженкой — Матильдой — уже через пару месяцев та оказалась в положении, и пришлось жениться. Человек он был неплохой, честный, только вот очень педантичный. Но ведь это скорее достоинство, чем недостаток, не так ли?
Одним словом, семья жила довольно счастливо аж до конца девяностых годов. Мальчик рос слабым, умным и застенчивым. По инерции его так и одевали «под девочку». Матушка звала его Полем, отец — Паулем, мать говорила с ним только по-французски, и была добра, отец же — исключительно по-немецки и был строг. Особой любви в семье не было, но и не скандалили. Прилично жили. Поль рано проявил способности к рисованию, отец радовался и учил мальчика изометрии, думал, что сын пойдет по его стопам. Вышло иначе.
Летом 1898 года приехал какой-то тип из Германии. От имени немецкого военного ведомства он предложил господину диплом-архитектору Мюллеру высокий, ответственный и очень доходный пост в департаменте железных дорог. Надо было проектировать и строить — много, срочно и крепко, строить в расчете на войну. А воевать будут с Францией, конечно, с кем же еще! Традиция такая, не подобает ведь нарушать традиции. Германии очень были нужны ее лучшие сыны, в числе прочих она вспомнила и о Фридрихе Мюллере, а отец Поля наконец-то вспомнил о своем долге перед «фатерляндом».
Итак, Матильде холодным приказным тоном было велено собирать чемоданы и готовиться к переезду в Берлин. Удивительно, но та отказалась. Она не поедет на чужбину, ее «фатерлянд» — здесь, она француженка и не оставит свою родину. Был большой крик, хлопанье дверями, слезы. На восьмилетнего мальчика это произвело огромное впечатление. Военных проблем он не понимал, а видел только, что родители ругаются. Отец уехал один и, как оказалось, уехал навсегда. Он хотел стать большим человеком в Берлине, а подобным людям редко есть дело до таких мелочей, как бывшая жена и ребенок.
От такого предательства Поль слег в горячке и чуть не отдал Богу душу. Болезнь продолжалась почти месяц, постепенно Поль смирился с потерей и температура отступила, но мальчик с той поры изменился. Он замкнулся в себе, упрямо молчал, когда к нему обращались и только дул губы. Встревоженная Матильда позвала доктора. Эскулап первым делом потребовал, чтобы мальчишку переодели в подобающую его полу одежду — от этого и все его неврозы, сказал врач. Он прописал маленькому злюке какой-то сладкий, укрепляющий косточки сироп и посоветовал незамедлительно определить Поля в приличную школу. Знаете — друзья, уроки, математика всякая — это хорошо отвлекает от ерунды и навязчивых мыслей.
Школа помогла лишь отчасти. Поль хорошо успевал по большинству гуманитарных предметов, особенно ему давались немецкий язык и рисование. А вот математика и спорт вызывали лишь отвращение. О друзьях не могло быть и речи, соученики дразнили его «девчонкой-плаксой», били и всячески притесняли — заставляли его, например, до изнеможения приседать в туалете, пока он не валился от усталости на грязный заплеванный пол. Какие уж тут друзья! Подруг тоже быть не могло, обучение в ту пору было раздельным. Директриса школы — мадам Дюпон — раньше обучала и девочек, но в один несчастливый день десять примерных и послушных учениц забили до смерти одиннадцатую, которая им чем-то не потрафила, и женские классы пришлось закрыть.
Поль окончил гимназию с единственной положительной отметкой — за немецкий письменный. Дома он сжег все учебники и тетрадки в кухонной печи и зарекся даже ходить по той улице, на которой стояло здание ненавистной школы. Радовался жизни он недолго. Тем же летом любимый дедушка-аптекарь, в последней попытке «сделать, наконец, мужчину из этой кисейной барышни», нанес Полю коварный удар в спину — поднял какие-то старые связи, дал взятку одному-другому чиновнику, и внука определили в городское артиллерийское училище. Военная карьера была Полю омерзительна. А вот перспектива носить красные форменные штаны привлекала очень. Поль поосмотрелся и ужаснулся. Сокурсники были все старше его и до невозможности жестокие на вид. Один здесь точно пропадешь, — подумал начинающий артиллерист Поль и попытался наладить контакты. К его радости, это удалось почти сразу — уже через пару дней он близко подружился с неким Анри, жизнерадостным толстяком и сыном кондитера. Анри пользовался известным почетом в учебной группе, так как папаша его раз в неделю выставлял всему классу угощение — целую коробку заварных пирожных. Под сенью этой дружбы наш Поль впервые в жизни вздохнул спокойно — унижения не то чтобы кончились, но стали вполне терпимыми, так сказать, товарищескими. Ведь чего только не бывает между товарищами, зачем же обижаться попусту?
К 1908 году Поль уже настолько прикипел душой к своему другу, что, похоже, преступил некоторые границы. Неизвестно точно, что именно произошло, но только оба они вдруг и в одночасье оказались выброшены из училища назад к штатской жизни. На их военной карьере был поставлен жирнейший крест, а в личных делах появилась устрашающая пометка о «склонности к аморальному поведению». Командир их выразился еще резче:
— Такие свиньи нам в армии не нужны! — сказал он. — Своих хватает.
Это может показаться странным, но Поль и Анри расстались совершенно безболезненно и более встречаться не хотели. Каждый уже сделал все, что мог — испортил приятелю жизнь. Оревуар. Анри уехал в Марсель, где папочка нашел ему место приказчика в писчебумажном магазине, а вот Поль к матери и деду не вернулся. Побоялся. Вместо этого он решил начать жизнь свободного художника. Он рисовал картины и пытался этим прокормиться. Почти никогда это не удавалось. Манера его письма была вполне вторична, он еще учился, искал свой стиль. Что-то заработать удавалось лишь малеванием вывесок для трактиров и цирюлен. Но и подобные заказы перепадали тоже не слишком часто. Поль, как и положено художнику, жил впроголодь и ходил в обносках. Повсюду в искусстве торжествовал модный в ту пору «арт-нуво», Поль его презирал, тяготел к чему-то, что позднее назовут дадаизмом, о выставках даже не мечтал, а без выставок было не пробиться. Так прошло еще пять лет.
К 1914 году Поль вполне созрел для самоубийства. У него не было ни денег, ни перспектив, ни надежды на что-то лучшее. Постепенно он убедил себя, что как художник он несостоятелен, а заниматься чем-то другим, торговать, например, или служить в конторе, он всегда считал недостойным и пошлым. Он разругался со всеми знакомыми, друзей же он так и не нажил. За свою комнату он сильно задолжал и скоро должен был либо окончательно оказаться на улице, либо с позором вернуться к матери. Он нашел третий выход — морфий, смертельная доза. Это было «богемно», это было утонченно. Пока он пытался собрать необходимое количество морфия, Австрия объявила войну Сербии. Германский кайзер тут же воспользовался этим удачным случаем и направил войска против Бельгии и Франции.
Парадоксально, но Поль должен благодарить войну и мобилизацию — они отвлекли его от опасных мыслей. Когда твои компатриоты пачками отдают свои жизни за Республику, самому травиться как-то… неэстетично, что ли. Получается, что война, принесшая смерть миллионам, спасла жизнь ему лично.
И вот в этот момент торжества жизни о бывшем курсанте Поле Александере Мулене вспомнили его господа командиры. Его нашли и силой доставили в здание училища. Ему сказали, что он мобилизован и настало время послужить отчизне. Когда он закатил истерику, ему надавали пощечин. Ему сказали, что за отказ от мобилизации его ждет расстрел. Этого он, как ни странно, испугался. Он был готов покончить с собой сам, но не хотел, чтобы это сделали с ним насильно. Он спросил, чего же им надо, разве им не хватает пушечного мяса? Если так, то пусть мобилизуют всех евреев и затыкают ими амбразуры. Хоть какая-то будет польза от войны. Но у господ офицеров были другие планы.
Ты владеешь немецким языком, как родным, сказали ему, а сейчас это редкость. Тебя обучат, экипируют и забросят диверсантом в германский тыл. Какого черта, протестовал Поль, я сто лет не говорил по-немецки, я же все забыл! Вспомнишь, успокоили его, под гипнозом сразу вспомнишь. Сказано — сделано: через час Поль уже сидел перед маленьким толстеньким доктором, у которого были бородка клинышком, монокль и добрые глаза садиста. Сосредоточьтесь на моих карманных часах, сказал, улыбаясь, этот змей, раскачивая на цепочке золоченый хронометр. Поль успел лишь подумать, что дядечка — свинья свиньей и внаглую нарушает клятву Гиппократа, но тут глаза его закатились, и больше он ничего не помнит.
Очнулся он только через шесть часов, доктор с довольной усмешкой оттягивал ему веки и заглядывал в зрачки. Полю захотелось сказать ему какую-нибудь гадость, он прокашлялся и облегчил душу длинным ругательством, чем привел доктора в полный восторг, а стоящие тут же господа офицеры обменялись торжествующими взглядами. Толстячок залопотал что-то, вероятно, на латыни, и отошел в сторону, потирая ручки, а вперед выступил один из офицеров.
— Герр Мюллер, прошу, никакой паники, — сказал он Полю. — Вы знаете теперь никакой французский язык, и вы можете только по-немецки говорить.
Чему Поль, кстати, совершенно не удивился. Он покопался в себе и выяснил с абсолютной уверенностью, что его зовут Пауль Мюллер, что он немец, хотя всю жизнь и прожил на чужбине, что Франция была к нему добра, и что он не оправдал этой доброты и доверия. Когда-то он безответственно оступился, стал художником, но призвание его — воинская служба, и он будет прощен и оправдан, если не пощадит своей жизни ради победы триколора над кайзеровским орлом.
Как выяснилось позднее, действие гипноза продержалось около трех месяцев, но за это время Поль значительно укрепил свои нервы и поднаторел в немецком языке. Уже через пару дней он научился неким мысленным усилием переключать себя между двумя различными состояниями. При одном положении невидимого рычажка его зовут Пауль, и он говорит только по-немецки, в другом — он по-прежнему француз Поль.
Одновременно с ним натаскивали еще человек десять, типажи подобрались самые удивительные. Например, могильщик муниципального кладбища Петреску. Или немец-эмигрант Штумм, бывший инкассатор Газовой компании. Было даже два иудея, фамилий которых не знал никто, поскольку с ними брезговали общаться. Обучалась и одна женщина, тоже без имени, к ней обращались просто — мадемуазель. Похоже, гипнотическая обработка включала в себя и подавление инстинктов, поскольку ни у кого даже мыслей не возникало ни о чем плотском. Сэкономленные силы все отдавали учебе. Ежедневно по четыре часа они слушали лекции некоего профессора германистики, который, видимо, по возрасту не годился в диверсанты. Поль читал немецкие газеты, их доставляли в Ниццу через Швейцарию. Он просматривал германского издания учебники по различным около-военным предметам — подобных книг, оказывается, было достаточно припасено в архивах артиллерийского училища. Он учился делать взрывчатку из сахара, порох из удобрений для полей и симпатические чернила из собственной мочи. Он тренировался открывать сейфы металлической линейкой и распознавать тайные мысли собеседника по его жестам. Он приобретал множество странных знаний — например, в каком количестве добавлять мышьяк в еду. Или мёд — в карбюраторы автомобилей. Единственное, чему в разведшколе не обучали — стрелять. Оружия им не полагалось, они и так были достаточно опасны. По крайней мере, так считали господа офицеры. Словом, за три месяца Поль стал другим человеком. Из него сделали револьвер, вложили пулю и взвели курок. Оставалось только прицелиться.
Седьмого декабря 1914 года его вызвал командир школы, полковник Юбер. Он кратко похвалил успехи Поля в обучении и сказал, что пришла пора испытать его в настоящем деле.
— Приготовьтесь, курсант Мулен, — сказал он. — То, что вы услышите сейчас — совершенно секретная информация. Знаете ли вы, в чем одно из основных преимуществ Германской армии перед нашей отечественной? В превосходном снабжении, в отлично организованной работе транспорта. Войска перебрасываются по железным дорогам в кратчайшие сроки и без малейших заминок, из одного конца империи на другой. Боеприпасы и провиант доставляются точно по плану, раненые без задержки эвакуируются в тыл, свежие дивизии строго по графику попадают на фронт, именно туда, где в них наибольшая нужда и где они принесут максимальную пользу. Все железные дороги Германии работают как один огромный, отлаженный механизм. Конечно, можно объяснять это врожденной немецкой пунктуальностью и страстью к порядку. Но поверьте человеку пожившему и знающему — немцы отнюдь не сильно отличаются от прочих народов, французов или англичан. Они такие же разгильдяи, как и все мы. Дело в другом.
За последние десять лет система управления немецкими железными дорогами претерпела значительные, можно даже сказать, драматические изменения. Теперь в Берлине известно местоположение и направление движения всякого эшелона, загрузка любого вагона, количество угля в тендере каждого паровоза, состав и графики работы всех локомотивных бригад. Учтено все — переведена ли стрелка номер 54 на перегоне Висбаден-Карлсруэ, опущен или поднят третий семафор на станции Мариенхоф, закончен ли ремонт моста через речку Илах. И мало того, что эта масса сведений оперативнейше собирается по всей империи и поступает в центр! Ее загадочным образом успевают изучить, проанализировать, разработать графики движения, учитывающие малейшие изменения ситуации. И эти графики за считанные минуты снова оказываются на железнодорожных станциях, где их принимают к немедленному исполнению.
Совершенно точно выяснено, что немцы не пользуются для передачи информации телеграфом или телефонной связью. Каждая железнодорожная станция соединена с соседними туго натянутой проволокой на невысоких столбиках, часто в несколько рядов. Подобные же тяги ведут к семафорам, стрелкам и прочему железнодорожному хозяйству. На каждой станции выделена охраняемая комната или даже отдельное здание и туда тоже подведена проволока. Понятно, что служит она для передачи сведений. Но как? Электрический ток по ней не течет. Попытки перерезать эту паучью сеть ни к чему не приводят, работа транспорта видимым образом не нарушается. Оборванные куски заменяют новыми, причем, не спеша. И всегда точно знают, где нужен ремонт.
В дополнение к этой чертовой проволоке развернута огромная сеть гелиографов. Знаете, что это? Передача сообщений с помощью солнечного света. Рядом с каждым городком, с каждым богом забытым поселком за прошедшие восемь лет была сооружена деревянная вышка, очень простая — вульгарная будка на сваях, метров десяти-пятнадцати высотой. Наверху сидит человек, который обслуживает несложное полуавтоматическое устройство, снабженное зеркалами. Зеркала ловят свет солнца и направляют солнечный зайчик гелиографу в соседней деревне, тот отражает свет следующему, и так далее. Конечно, ночью или в грозу гелиографы бесполезны. Но проволока работает всегда и в любую погоду, а Германия, в общем-то, солнечная страна. С каждой вышки видно минимум три-пять соседних. Если разрушить одну или две — ничего не изменится, передачу сигналов возьмут на себя соседние вышки. Взорвать сразу десяток одновременно у нас пока не получалось. Да мы и не верим, что это даст хоть что-нибудь. Мы все равно не можем уничтожить их по всей Германии.
Нет, с этой стороны настолько отлаженную систему сбора и передачи информации не разрушить. Бесполезно, знаете ли, обрубать осьминогу щупальца по одному — он успеет задушить вас оставшимися. Чудовище надо бить гарпуном в голову, прямо в мозг. Так и тут. Вот только, до последнего времени не удавалось выяснить, где находится этот мозг, этот центр управления. Мы полагали, что в Берлине. Узнать же истину помогла счастливая случайность.
В момент вступления передового отряда нашей конницы в один городок в Лотарингии, некий штатский немец пытался спастись бегством — босиком и с чемоданом в руках — был принят за мародера и убит пулей в спину. Среди его вещей нашлась довольно примечательная книга, заложенная не менее примечательным письмом. Паспорт немца и оба этих предмета были переданы в дивизионную контрразведку, те не знали, что с ними делать, и отправили в Париж. А вот в столице ими заинтересовались по-настоящему.
Книга называется «Справочник оператора-геодезиста», издана железнодорожным ведомством и имеет тираж всего 50 экземпляров, все пронумерованы. К нам попал экземпляр номер двадцать один, который принадлежал некоему Людвигу Штайну, геодезисту из города Любека. Именно его и убили в Лотарингии, и совершенно непонятно, за каким чертом его занесло так близко к линии фронта. Ведь согласно письму, он должен был ехать в местечко Майберг где-то под Кельном, куда его приглашали работать этим пресловутым «оператором-геодезистом». И у специалистов в Париже создалось впечатление, что эта работа как-то связана с тем, что нас так интересует — с этим проклятым центром управления всем транспортом.
И вот ваша задача, курсант Мулен. Вы отправитесь в Майберг с документами Людвига Штайна, выдадите себя за геодезиста и постараетесь выяснить все возможное: там ли располагается центр, как он работает, какие-нибудь фамилии и должности сотрудников, что угодно, любую информацию. Понятно, что вам не удастся их долго дурачить. Если дело дойдет до выполнения обязанностей геодезиста, то вы, конечно, не справитесь. Устройте тогда там небольшую диверсию, что ли, пусть это их отвлечет. Собирайте бумаги, все, что выглядит относящимся к теме нашего расследования. Сразу спланируйте свой побег оттуда, чтобы потом не пришлось импровизировать. Помните, мы не хотим вас потерять, вы еще пригодитесь Франции.
Теперь о том, как вы пересечете линию фронта — к счастью, она уже стабилизировалась. Вы полетите на планере. Управлять планером будет профессиональный военный авиатор. Вы совершите посадку где-нибудь около Кельна, после чего разберете и уничтожите планер. Как будет выбираться летчик — не ваша забота. Вам нужно будет найти этот Майберг — проблема еще и в том, что его нет ни на одной из имеющихся у нас карт. Видимо, он или недавно построен, или настолько секретный, что его не проставляют на картах. Или и то и другое сразу. Значит, находите Майберг, отыскиваете там, как сказано в письме, канцелярию группы «Вест-Вест», рекомендуетесь Людвигом Штайном, а дальше — уж по обстоятельствам. Экипировку получите у господина лейтенанта. Он же ответит на прочие вопросы. Это все, приступайте. И помните — нам нужен результат, а не похороны героя.
Ну, похоже, до похорон дело тогда не дошло. По крайней мере, дата смерти секретного агента Мулена на обложке досье не проставлена.
Если сказать честно, то вся эта затея — одна огромная безумная авантюра. Отправиться в глубокий тыл неприятеля, без предварительной рекогносцировки, с недостаточным знанием языка, с убогой легендой, которая не выдержит и минимальной проверки, это больше походит на приключение в стиле Дюма. Поль Мулен в роли д'Артаньяна. Однако справился же отважный гасконец, добыл-таки подвески королевы — один, без языка, в чужой враждебной стране — почему же не справиться и нашему мушкетеру? Один шанс из десяти у него все же есть, а? Бывает, играют и на меньшее. И случается, даже выигрывают.
Вот он стоит перед вашим мысленным взором — начинающий диверсант Поль — худенький, робкий и одинокий, потерявшийся в круговерти войны. Немцы называют таких — «наша бедная колбаска». Надеется ли он выиграть? Он ставит на карту больше всех — свою жизнь. В случае провала и поимки он даже не будет расстрелян, его вульгарно повесят без суда. Но не будем забывать, что он предусмотрительно загипнотизирован и не оценивает ситуацию здраво. Его словно несет по течению. Он восхищается красотой речных берегов и не думает о приближающихся порогах и водопадах.
А на что надеется полковник Юбер, затевая все это? О, с полковником все гораздо сложнее. Надо учитывать, что командир Поля первый месяц войны служил в Генеральном Штабе в Париже. Должность его была достаточно высока, он имел доступ к самым секретным документам. То есть, он прекрасно представлял себе, насколько слаба, дезорганизована и плохо оснащена французская армия и в какой степени командование этой армии бездарно, безответственно и зашорено. Понимание этого, помноженное на страшные неудачи начала войны, плюс личная трагедия — побег его дочери с цирковым акробатом — приводит полковника к сильнейшему нервному срыву. Он устраивает скандал на совещании Генштаба, он кричит на командующего, обвиняет того во всех смертных грехах и даже порывается ударить маршала Жоффра по лицу, приходится его оттаскивать. Командующий отстраняет полковника от работы в Генеральном Штабе и задвигает в провинцию, в Ниццу, безо всякого задания, в ссылку. Полковник пытается отправиться добровольцем на фронт, простым рядовым, ему не позволяют и этого.
Пока полковник едет поездом на юг, он предается мрачным раздумьям. Все их беды оттого, что они недостаточно информированы, они толком не знают, что творится в Германии, они полагались лишь на отчеты дипломатического корпуса, а с началом войны и этот скудный ручеек сведений пересох. Талантливые авантюристы-одиночки типа Мата Хари, известны всем, феноменально продажны и всегда работают даже не на две, а на три-четыре стороны одновременно, цена приносимых ими сведений — грош, а требуют они миллионы. Конечно, существует войсковая разведка, и работает она довольно эффективно, но лишь в прифронтовой полосе. Что творится в тылу немцев — не знает, по большому счету, никто. История поиска центра управления железными дорогами Германии показала это со всей наглядностью: до войны найти не успели, провели лишь несколько бесполезных диверсий, а сейчас все операции полностью остановлены, проблемы другие — как бы не сдать Париж и избежать оккупации. Полковник скрипит зубами и ругается в тишине своего купе. Потом он достает бутылку коньяка и решает напиться. После третьего стаканчика полковника осеняет.
Сразу по приезду он пишет генералиссимусу докладную записку с предложением создать в Ницце, вдали от тревог фронта, школу диверсантов-разведчиков. Понимая, что лишних денег у Республики на такие проекты нет, он заверяет, что готов организовать все на свои личные средства. Он просит лишь одобрения. Командующий не отвечает. Неизвестно даже, получил ли он вообще этот прожект. Но полковник принимает молчание Парижа за знак согласия. Он самовольно вселяется в здание бывшего Артиллерийского училища, и никто не осмеливается проверить его полномочия. Он находит нескольких отставных офицеров и сколачивает из них подобие штаба. Он поднимает старые документы из городского архива и мобилизует десяток минимально подходящих личностей, типа нашего художника-неудачника. Он лепит свою школу из ничего, из мусора и фантазий, работает днем и ночью, забывает спать и есть. Его нервный срыв только прогрессирует. Чтобы оставаться в форме, он начинает колоть себе разбавленный дистиллированной водой морфий. Наркотик ему поставляет некий врач-психиатр, толстячок с бородкой клинышком. За это эскулап ставит на курсантах школы совершенно предосудительные опыты с гипнозом. Невозможное в мирные дни становится нормальным в дни военного безумия.
Полковник поддерживает переписку с одним из своих бывших коллег по Генеральному Штабу, вернее, даже не с ним, а с его женой. Мужу не до переписки, он занят спасением отчизны. Из писем скучающей в заброшенности мадам полковник черпает, в основном, сплетни и слухи, но иногда проскальзывает и действительно полезная информация. Так он узнает, в частности, о смерти в Лотарингии от пули в спину любекского геодезиста — муж рассказал эту историю за обеденным столом как военный анекдот, он принес домой и письмо и книгу для детального изучения, но у него так и не дошли руки. Полковник складывает в уме два и два, получает заведомо известный ответ и мчится в осажденный Париж. Там он посещает означенную даму и возвращается в Ниццу уже с добычей — письмо и книга покоятся у него в саквояже. А у его бывшего коллеги входит в привычку периодически снимать свою фуражку с высокой тульей и почесывать макушку — видимо, начинают резаться рога.
Как результат — Поль Мулен получает свое задание. Полковник утверждает, что через линию фронта Поль будет переправлен на планере. Но этот планер существует лишь в воспаленном воображении полковника — летчику поручается найти в прифронтовой полосе подходящее летательное средство и угнать его. Назад этот авиатор должен будет выбираться пешком через Голландию. Никакие проходы не подготовлены, предстоит пересекать границу на свой страх и риск. Если это все не авантюра с большой буквы, то — как же прикажете это называть?!
Да и что это за «военный летчик», почему он не на войне? Какого черта он прохлаждается за сотни километров от фронта, а не гоняется среди облаков за будущим «красным бароном»? Что это за личность — в кожаной куртке и белом шарфе даже в жару, небритая и с кроличьими слезящимися глазами?
Знакомимся, Антуан Трюффо, сорок восемь лет, бывший ярмарочный летун, ныне — законченный алкоголик. В течении восьми лет, с 1903 по 1911 годы, он, вместе со своей незамужней дочерью, выступал на разного рода праздниках со «смертельными полетами», сначала на воздушном шаре, потом — на очень ненадежным биплане итальянской конструкции. Отважный авиатор с переменным успехом управлял летательными аппаратами, а его дочь, гимнастка-самоучка, в облегающем трико с блестками и в юбочке цветов национального флага, раскачивалась на трапеции под корзиной шара или возносилась к облакам на длинной лонже, подцепленная пролетающим на своем биплане папашей. Публика валом валила на представления, поскольку Трюффо, чтобы разжечь интерес, использовал нехитрый, но действенный трюк — он договаривался с мальчишками-газетчиками, давал им добавочно по монете, и те, размахивая пачкой программок, кричали во все горло:
— Сенсация! Сенсация! Отважная Марианна вниз головой на трапеции на высоте пятисот метров! Спешите видеть! Она обещает обнажить грудь под облаками во славу Франции! Мэр угрожает прекрасной Марианне арестом за непристойность поведения! Только у нас, читайте подробности!
Боже мой, куда спешить, чего смотреть?! Худую обнаженную грудь на высоте пятисот метров? Разве что в полевой бинокль… Да и в программках не было ни слова об этом завлекательном безобразии. Но благодаря этой уловке, Трюффо никогда не жаловался на сборы. Некоторым минусом было то, что Марианне проходу не давали разные сомнительные личности с довольно непристойными предложениями. Но прекрасная Марианна была девушка не промах, современная и бойкая на язык и окорачивала сластолюбцев с ходу.
Плохо было одно — Трюффо любил выпить и чем дальше, тем больше. После каждого полета он надирался с компанией случайных приятелей до невменяемого состояния. Это бы еще полбеды, но со временем он стал выпивать и до выступления тоже. Когда он замыкал контакт стартера, у него тряслись руки. Дочь умоляла его не рисковать и не летать пьяным, он обещал и всегда нарушал свое обещание. Она запирала все бутылки в будочке кассы, он же приловчился прятать плоскую фляжку с коньяком под матерчатое сиденье биплана. Едва взлетев, он, придерживая ручку управления коленом, нашаривал под собой склянку, отвинчивал зубами пробку и, похрюкивая, заглатывал сразу половину. Биплан швыряло из стороны в сторону, он едва не задевал колесами за флагштоки и деревья на краю ярмарочного поля, но, чудом выровнявшись, Трюффо все же ухитрялся закончить свой номер. Однажды он сделал слишком большой глоток, коньяк попал ему в нос, и потрясенная публика отчетливо различала сквозь треск мотора громовое чихание авиатора. В этот раз, к счастью, обошлось без последствий.
А вот в семнадцатого августа 1911 года на выступлении на загородном семейном пикнике добровольной пожарной дружины произошла настоящая трагедия. Трюффо должен был, показав несколько фигур пилотажа, зацепить специальным крюком канатную петлю на шесте, к другому концу лонжи была привязана за талию отважная Марианна. Планировалось это так: Марианна взмывает на канате в небо, отец поднимает ее на высоту полутора километров, там Марианна отцепляется и спускается вниз на парашюте. Но после одного особо резкого разворота у пьяного, по обычаю, Трюффо сильно закружилась голова и потемнело в глазах. Он все же высвободил крюк и попытался зайти на цель, но не рассчитал и взял слишком низко. Крюк зацепился за растяжку шеста, хрупкое равновесие аппарата нарушилось, его развернуло в воздухе, и он рухнул на землю, подминая под себя шест и несчастную Марианну. Трюффо выбросило из его сиденья, он прокатился десяток метров по земле, но даже не поцарапался, а вот его дочь получила смертельный удар металлическим колесом биплана по голове и умерла раньше, чем моментально протрезвевший отец успел к ней подбежать.
В одну секунду Трюффо потерял все — дочь, аэроплан, контракты на выступления и сам смысл жизни. Сбережения у него еще были, и он принялся убивать себя алкоголем с удесятеренной силой. К несчастью, человек он был физически очень крепкий, и здоровье уходило медленно, гораздо медленнее, чем таяли деньги. К началу войны он был вполне еще жив, хоть и совершенно без средств. Поэтому, сильно напивался он теперь лишь изредка, когда кто-то из бывших собутыльников его угощал. Но каким-то образом он ухитрялся все же поддерживать у себя непреходящее состояние легкого опьянения. Иногда его нанимали помогать в установке балаганов для очередной ярмарки, и он снова сваливался в штопор, едва получив первый расчет. До второго дело никогда не доходило.
Однажды, когда Трюффо в пьяном полусне лежал на мотках каната на задах цирка-шапито Барелли, где его наняли убирать навоз за дрессированными лошадьми, он услышал, как хозяин громко выкликает его имя — видимо, ищет, чтобы задать очередную трепку. Он даже не сдвинулся с места и с тупым безразличием смотрел на приближающихся двух военных. Синьор Барелли семенил следом, и что-то горячо говорил, прижимая к груди пухлые руки.
— Вы Антуан Трюффо, летчик? — спросили его. Он вяло кивнул и поморщился. То, что именно он и есть Антуан Трюффо, его никак не радовало. Его взяли под локти, подняли и встряхнули. На вопрос, может ли он идти сам, он ничего не ответил, тогда его чуть не волоком потащили к ожидавшему неподалеку извозчику. В пролетке сидел толстенький господин с медицинским саквояжем на коленях. Увидев Трюффо, толстячок нахмурился и сказал:
— Пардон, это не годится. Пока он не протрезвеет, я не могу проводить сеанс.
Трюффо подумал, что его везут в синематограф, и засмеялся. Потом он повалился боком на сиденье и заснул. Господа офицеры сели напротив, к доктору, и один из них всю дорогу упирался Трюффо сапогом в живот, чтобы тот от тряски не свалился на пол пролетки.
Никакого сеанса Трюффо не помнит, добряк доктор дал ему напоследок команду все забыть, но тяга к спиртному у авиатора исчезла совершенно. Одна только мысль об алкоголе вызывала тошноту и головную боль. Трюффо впервые за последние годы посмотрел на мир трезвыми глазами. Мир был свинцово-серым, холодным и неуютным. Тогда Трюффо поднял взгляд к небу, и небо улыбнулось ему. Небо было синее, бездонное, в нем парили чайки и плыли облака. Трюффо подумал, что больше всего на свете он хочет снова забраться на матерчатое сиденье своего биплана, почувствовать в ладони шершавую рукоятку рычага управления, замкнуть контакт зажигания и, разбежавшись по зеленой траве, подняться над деревьями, над домами с черепичными крышами и белыми флагами сохнущего за окнами белья, над людьми, над всеми заботами и проблемами, над войной и смертью, и лететь, лететь на закат, чувствуя, как пахнущий бензином ветер сушит на щеках слезы.
Но вернемся к Полю Мулену. Он и Трюффо получают от полковника два билета первого класса до столицы и две плацкарты — несмотря на близость линии фронта к Парижу, сообщение с югом страны еще не нарушено. Поздним вечером 27 ноября их поезд, исходя паром и громыхая на стрелках, отваливает от дощатого перрона Ниццы и начинает свой долгий путь на север. Они будут ехать всю ночь, весь следующий день и достигнут Парижа лишь заполночь. Кроме билетов у наших авантюристов наличествуют паспорта, некоторая сумма во французских франках и сколько-то немецких марок — на крайний случай, если придется расплачиваться за какие-нибудь услуги в Германии. Золотые монеты для подкупа должностных лиц бывают только в романах приключений. Подделать паспорт Мулена было относительно просто — пришлось лишь заменить вкладыш со списком особых примет Людвига Штайна на новый. А вот Трюффо не получил паспорта вовсе. Так как авиатор не знает никаких других немецких слов, кроме Ja и Nein, выдать его за немца было бы крайне проблематично. Поэтому он должен категорически избегать любых контактов с местным населением, не говоря уж о представителях власти. Как он справится в таких условиях с пешим переходом до Голландии — никто и не задумывается, а меньше всех — сам Трюффо. Для себя он все давно решил: уничтожать аэроплан он не станет, он украдет где-нибудь горючего на обратный полет и через пару часов будет снова на родной земле.
В поезде Поль внимательно изучает письмо. Как странно — оно подписано полковником Фридрихом Мюллером, отца Поля тоже так звали, не означает ли это, что… Боже, вот чего ему не хватает для полного счастья! Какая пошлость — возвращение блудного сына к не менее блудному папаше. Поль поскорее засовывает письмо обратно в конверт и прячет между страниц справочника. Нет-нет, лучше об этом не думать. Глупо надеяться. Но он все равно лишь об этом и размышляет, вплоть до самого Лиона и только поход вместе с Трюффо в станционный буфет и сытный завтрак немного сбивают его мысли с наезженной колеи.
В Париж поезд прибывает в два ночи, с тридцатиминутным опозданием, что еще неплохо для военного времени. Вокзал полон судорожной жизни, солдат, беженцев, повсюду мелькают белые чепцы сестер милосердия, плывет пар от паровозов, труб отопления и полевых кухонь, стоящих прямо на перронах. Пахнет горелым луком, карболкой, углем и экскрементами. Репродуктор хрипит что-то невнятное, солдаты поют, офицеры кричат, где-то далеко играет аккордеон, где-то совсем рядом — граммофон. Мулен спрыгивает на платформу и холод тут же пробирает его до костей. Температура воздуха — градуса два-три, не более, а он всего лишь в пиджаке. Трюффо устроился гораздо лучше, на нем его неизменная кожаная куртка и шарф, видавший виды, но все еще называющийся белым. С теплой одеждой решается неожиданно просто: прямо у выхода из вокзала беженцы устроили крохотный блошиный рынок, продают вещи, чтобы добыть немного денег на еду. Мулен в две секунды очень дешево покупает еще крепкое длинное черное пальто и черную же шляпу. Трюффо не хочет терять ни минуты, он устремляется за угол вокзала, прямо к стоянке такси. У него все продумано — он моментально договаривается с шофером на поездку в район Монмартра, а затем, когда такси уже петляет среди узких улочек, просит водителя остановиться. Далеко ли до фронта, спрашивает он. Примерно, километров восемьдесят, месье, отвечает шофер. Трюффо молчит, что-то прикидывая в уме, и тут до шофера доходит. Вы с ума сошли, месье, я не поеду, кричит он, размахивая руками в тесноте кабины, я один раз уже ездил, хватит, такого насмотрелся, не приведи господи! Трюффо наклоняется к нему и проникновенным голосом говорит, что им совершенно необходимо как можно быстрее попасть в расположение наших войск, что они везут срочный и совершенно секретный приказ. Шоферу плевать на все приказы, ехать он отказывается. Трюффо утверждает, что у него предписание Генерального штаба. Действительно, из внутреннего кармана куртки он достает какую-то бумагу, разворачивает и зачитывает вслух:
«Предъявитель сего действует на благо Франции и по моему приказу. Полковник Генерального штаба Густав Юбер»
У Поля Мулена от изумления отваливается челюсть — он узнает текст знаменитой записки из романа Дюма. Да кем считает себя полковник Юбер, вторым Ришелье, что ли?!
Однако, ни Трюффо, ни шофер такси никаких литературных параллелей не замечают, они продолжают спорить. Наконец, Трюффо прибегает к убийственному доводу — что ж, говорит он, тогда придется самому сесть за руль. Владелец машины останется в Париже, в полной безопасности, а авто будет брошено в прифронтовой полосе и больше его никто никогда не увидит. Все, сопротивление шофера сломлено, он не хочет терять свою единственную собственность. Проклиная всё и вся, а более всего — Генеральный штаб и господ офицеров, доведших страну до войны и оккупации, он рулит к шоссе, ведущему из города на северо-восток. И чтобы никаких остановок до самого Реймса, настаивает Трюффо. Мы едем в Суиссон, месье, — устало говорит шофер.
Они мчатся сквозь ночь, под полной луной, мимо бесконечных подвод с ранеными, мимо бредущих на запад беженцев и спешащих на восток походным строем солдат. Часто попадаются всадники, несколько раз пролетают штабные автомобили, никому нет никакого дела до маленького черного такси, которое, вдобавок, ослепляет всех встречных фарами. Трюффо то и дело высовывает голову из окна и изучает усыпанный звездами небосвод — то ли высматривает немецкие аэропланы, то ли просто интересуется погодой, ведь часа через два они уже должны быть в воздухе. Как они добудут себе аппарат, как полетят без карт, где сядут — все это остается для Мулена загадкой.
Горизонт на востоке светлеет и краснеет, но это не рассвет, для восхода солнца еще слишком рано. Это, наверняка, пожары, осветительные ракеты, прожектора, или что там еще. Все это уже очень близко, еще четверть часа такой гонки и авто влетит прямо в окопы. Трюффо внезапно требует при первой возможности сворачивать влево, оказывается, он углядел в ночном небе идущий на посадку французский аэроплан, значит — где-то рядом расположена и эскадрилья. Такси с грохотом и дребезгом выкатывается с гудрона на проселочную дорогу, тормозит, Трюффо буквально вываливается наружу, таща Мулена за рукав. Шофер в одну секунду разворачивает машину и пропадает. Трюффо решительно углубляется в лес, Поль едва успевает за ним. Минут пять они с треском продираются сквозь заросли, вдруг Трюффо, заметивший что-то впереди, резко останавливается и прячется за дерево. Едва Мулен успевает последовать его примеру, как в десяти метрах перед ними на освещенную луной полянку, не торопясь, выходит какой-то военный. Кожаная куртка с меховым воротником, кожаный шлем с очками-консервами и перчатки с крагами за поясным ремнем — либо авиатор, либо мотоциклист. Он закидывает на плечо концы длинного шарфа — ага, все-таки летчик — недолго возится с пуговицами, потом откидывает голову назад и пускает мощную струю на ближайший кустик. При этом он смотрит на висящую в небе луну и насвистывает. Приходится ждать, пока он закончит свой сольный номер и очистит сцену.
Наши друзья осторожно следуют за этим фронтовым асом, стараясь, все же, оставаться в тени деревьев. Через минуту уже видно большое поле, тут и там стоят аэропланы разных видов и размеров, поодаль пирамидами составлены бидоны — видимо, с бензином — они обнесены веревкой с предупредительными флажками. Повсюду горят костры, деловито ходят люди. Мулен недоумевает, как же в таких условиях можно угнать аэроплан, их же моментально заметят и арестуют. Но Трюффо выглядит необычайно уверенным, если не сказать вдохновленным, он словно и не сомневается в успехе. Он бегло осматривает поле и аппараты, потом указывает Полю на один из них, стоящий почти рядом с началом длинной цепочки факелов — дорожкой для взлета и посадки.
— Видите, вон там? Это Фарман, я с ним справлюсь без проблем. Он одноместный, но это ничего, вы можете лечь у меня под сиденьем — если будете крепко держаться и не попадете ногами под винт, то прекрасно долетите. Интересно только, заправлен ли аэроплан горючим. Идите за мной, не бегите и не пригибайтесь, идите уверенно, тогда нас примут за своих. Если вообще увидят из-за этих костров.
Действительно, все обходится без помех. Аэроплан кажется на вид очень хрупким, ажурным, даже непонятно, как он вообще в состоянии поднять в воздух двух взрослых мужчин. Мулен проводит ладонью по крылу — бамбук и толстый шелк, все на проволочках, шнурках и растяжках, причем в роли последних выступают, похоже, рояльные струны. Трюффо хозяйски барабанит пальцами по цилиндру бензобака, звук ему нравится, бак полон и это означает, что и мотор и сам фюзеляж — исправны, аэроплан подготовлен к полету. Трюффо вертит какие-то краники, дергает рычаги, отчего переднее крыло ходит вверх и вниз.
— Теперь слушайте, — жарко шепчет Трюффо. — У нас на все не больше минуты и второй попытки не будет. Я лезу наверх, а вы заходите сзади и беретесь за лопасть винта. По моей команде, и не раньше, со всей силы дергаете лопасть книзу и отскакиваете. Если заведется, обегаете крыло, лезете наверх и проползаете ногами вперед у меня под сиденьем. Не прорвите только ботинками шелк. Наступаете сюда, сюда и вот сюда. Если заглохнем, то придется повторить, но все в темпе, в темпе, вы поняли?
Мулен ничего не понимает, но кивает, надеясь, что как-нибудь справится. Трюффо подтягивается на руках и отработанным движением закидывает себя на место пилота. Биплан сотрясается и проседает на своих велосипедных колесах. Мулен уже обежал аппарат и теперь стоит наготове, держась за лопасть деревянного лакированного винта. Трюффо оборачивается и орет шепотом — другая сторона, другая! Приходится подныривать под хвост, на что уходят драгоценные секунды. Не успевает Мулен как следует взяться за правильную лопасть, как Трюффо чем-то щелкает наверху, затем спокойно и негромко командует — давай! Мулен повисает всем телом на пропеллере, тот неожиданно легко проворачивается и Поль падает на колени в хрусткую от мороза траву. В уши ударяет сухой треск мотора, Поль инстинктивно отползает на заду подальше от блистающего круга бешено вращающихся лопастей и с ужасом видит, что аэроплан начинает отъезжать от него, сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей. Но тут Трюффо рывком разворачивает аппарат и теперь он движется уже в сторону Поля. Тот вскакивает, растерянно примеривается, куда можно наступать, куда нельзя, скачет на одной ноге, но в этот момент сверху протягивается рука Трюффо, хватает Поля за воротник и затаскивает на борт. Поль отчаянно трепыхается, его ноги скользят по шелку, и вдруг он оказывается крепко зажат между коленей Трюффо, на животе, лицом вниз, а под ним стремительно убегает назад утоптанная земля. Боковым зрением он видит, как факелы сливаются в рваную огненную линию, мотор воет, толчки и тряска возрастают, становятся невыносимыми и вдруг прекращаются совсем — они все-таки взлетели. Внизу проносятся костры, крылья других аэропланов, какие-то кусты, Трюффо неимоверно задирает нос аппарата и Поль отчаянно вцепляется в край крыла, на котором лежит, в страхе сползти назад к визжащему циркулярной пилой пропеллеру. Биплан трясется и ходит ходуном, как старый плетеный стул — если бы не треск мотора, можно было бы слышать, как скрипит и гудит его конструкция. Поль не слышит этого, но ощущает скрип всем телом. По колесам хлещут ветки дерева, аэроплан дергается, но опасность уже позади и они вырываются на оперативный простор. Звук двигателя становится ровнее и тише, Поль понимает, что никуда не падает, а, напротив, надежно и даже удобно лежит на плотном упругом шелке крыла. Внезапно перед самым его носом возникает рука в кожаной перчатке — это Трюффо наклоняется к нему сверху, показывает большой палец и торжествующе хохочет. Все в полном порядке.
Через минуту они уже высоко. Пальцы рук моментально начинают мерзнуть, Поль зубами натягивает себе на кисти рукава пальто — к счастью, рукава достаточно длинные. Встречный ветер треплет ему волосы, похоже, уши он все-таки отморозит. Но нет, Трюффо вдруг нахлобучивает на голову Полю свой кожаный картуз с наушниками, шнурки приходится держать зубами, но в кепке восхитительно тепло. Поль страшно благодарен и делает попытку вывернуть голову и посмотреть на Трюффо. Это не удается, летчик только легонько хлопает его по спине — лежи, мол, спокойно. Поль и лежит, он смотрит через край крыла — в метре от него небыстро крутятся велосипедные колеса, а далеко внизу проплывают огоньки, белеет вата тумана, серебрятся в лунном свете лужи и темнеют спички деревьев. Это все равно, что смотреть вниз с очень высокого собора. Страх полностью исчез, набегающий поток воздуха оттесняет его от опасного края и можно даже не так стискивать руками бамбуковый брус. Тут Мулену приходит в голову, что они должны же вот-вот пересечь линию фронта, он вглядывается вниз, страшась увидеть полные мертвых тел окопы, колючую проволоку и пушки, но внизу все та же чернота полей, редкие деревья и клочья тумана. Он понимает, что они уже давно находятся над территорией, занятой немцами, что линию фронта они пролетели, пока он воевал с рукавами пальто. Тем лучше, думает он.
Следующие три часа ничего особенного не происходит, если не считать того, что Трюффо периодически выключает мотор и потом минут пять планирует. Когда двигатель останавливается в первый раз, Мулен чуть не делает в штаны от испуга, но Трюффо наклоняется сверху и кричит ему прямо в ухо, что боятся нечего, что так и надо — мотор должен охладиться. Мулен трясет головой в знак того, что он понял, затем затихает, лежит, мерзнет, слушает органные аккорды рояльных струн-растяжек и думает, что будет, если мотор не заведется снова. Но агрегат, почихав, исправно раскручивается, и биплан опять трудолюбиво карабкается к облакам. Постепенно светает, но утро выдается пасмурным и внизу почти все затянуто одеялом тумана. Нигде не видно ни души, кажется даже, что местность какая-то нежилая, заброшенная, словно отданная во власть духам умерших. Хотя, думает Мулен, почти так оно и есть на самом деле — здесь никто уже не живет, здесь прокатился каток войны, теперь тут только кости и ржавое железо.
Во время очередного периода тишины Трюффо неожиданно сует ему, чуть ли не в лицо, сложенную раз в пять карту. Поль ничего не может на ней разобрать, но это и не важно, поскольку Трюффо утверждает, что они как раз пролетают Кельн. Налево, кричит он, посмотри налево! Поль поворачивает голову и далеко на горизонте видит крохотный, словно игрушечный, Кельнский собор, два тонких шпиля тянутся к низким тучам, будто рожки. Трюффо закладывает большой вираж, чтобы, как говорит он, зайти на посадку против ветра, хотя ветра внизу никакого и нет, туман лежит совершенно неподвижно. Впрочем, летчику лучше знать.
Биплан спускается все ниже и ниже, они планируют бесшумно, с грацией совы, Трюффо делает зигзаги, выбирая место поровнее. Земля летит навстречу — ручей, дорога, изгородь, поле, снова дорога — Мулен не успевает испугаться, как колеса аэроплана уже скребут по щебенке и камешки летят во все стороны. Всех опять отчаянно трясет, Трюффо дергает за рычаг тормоза, аппарат клюет носом, затем нехотя и со скрипом останавливается. Они прилетели. Поверить в это нельзя, можно только смириться.
Мулен сползает с крыла, буквально сваливается кулем, он совершенно окоченел, руки и ноги затекли и не слушаются. Трюффо спрыгивает бодро, Поль смотрит на него с восхищением, как на героя. В полете авиатор обмотал свой длинный шарф вокруг головы для защиты от холода и ветра — неэстетично, но эффективно — теперь его шевелюра и шарф спереди покрыты инеем от дыхания, кажется, будто за пару часов полета Трюффо совершенно поседел. Поль снимает картуз и возвращает его летчику; тот безразлично берет кепку, комкает и засовывает в карман куртки. Его мысли заняты теперь другим — сколько они потратили бензина, и есть ли запас. Он отвинчивает крышку бака и сует внутрь прутик, вынимает и охает — осталось буквально пара стаканов. Хватит лишь на взлет и минут пять полета. Итак, ему нужно срочно добыть горючее, купить невозможно, значит, придется украсть или отобрать у кого-нибудь силой.
Они откатывают Фарман подальше от дороги, через поле к кустам и за них. Поль пока все еще думает, что аэроплан нужно будет разобрать и уничтожить, как приказывал полковник. Поэтому, когда Трюффо отстегивает пару растяжек с крыльев, он с удовольствием ему помогает, а затем вознамеривается продолжать демонтаж. Нет, говорит Трюффо с досадой, нет, это еще пригодится — домой лететь, надо только найти бензин. Поль с удивлением смотрит, как летчик сматывает проволоку в клубок, сует за пазуху и направляется к дороге. Помедлив, Мулен плетется следом. Трюффо идет уверенно и целеустремленно, как будто он точно знает, что произойдет и как ему надо будет поступить. Внезапно он оборачивается и ждет, пока Поль подойдет поближе.
— Дальше я справлюсь один, — говорит он и в его голосе слышна решимость. — Я доставил тебя куда надо было, дальше не твое дело. Уходи, выполняй свое задание. Я свое выполнил.
Мулен поражен произошедшей переменой в отношениях — последние часы Трюффо был великолепен, у него все получалось, он совершил невозможное, он заботился о Поле, помогал, а теперь он с ним так холоден и отстранен. Что случилось, что это должно значить? Трюффо отворачивается и глядит в сторону. Иди, говорит он, не теряй времени.
Поль хлопает себя по карманам — книжка на месте, письмо и паспорт тоже, а шляпу он потерял еще во Франции, когда заводил мотор. Он хочет обнять Трюффо напоследок, он надеется растопить этим внезапно возникший между ними лед, однако что-то его останавливает. Может протянуть руку для прощания? Но летчик упорно смотрит в сторону и молчит. Мулен вздыхает и идет к дороге, однако, не сделав и десяти шагов, снова возвращается.
— Вот, — говорит он и протягивает своему другу комок французских ассигнаций. — Мне это уже не нужно, а тебе может пригодиться. Прощай.
Трюффо так и держит деньги в кулаке, пока Мулен не скрывается из виду за поворотом.
Поль идет лесной дорогой, загребая ногами рыжие прелые листья, руки в карманах пальто, воротник поднят. Первые несколько минут после расставания с Трюффо, ему было грустно, потом на него подействовала красота и спокойствие осенней природы, Мулен приободряется и даже начинает легкомысленно насвистывать. Конечно, никакой «Марсельезы», только венские вальсы. Душа у него трепещет в предвкушении приключения — о том, что его авантюра может закончиться в одну минуту, если кто-нибудь заподозрит в нем французского шпиона, он как-то не думает. В его мире нет и не может быть ничего плохого. Если о неприятностях не думать, они просто не произойдут. После вальсов он переходит на «Женитьбу Фигаро» Моцарта. Во время исполнения песенки Керубино им овладевает чувство, которое можно было бы назвать «веселой наглостью», он даже делает несколько танцевальных па и чуть не сваливается в канаву. Он отламывает сухую веточку и начинает дирижировать невидимым, но, как ему кажется, очень слаженным и сыгранным оркестром. Моцарт гремит в пронизанном лучами утреннего солнца лесу — скрипки здесь, фаготы там, а теперь вступают виолончели, просто божественно! Еще аккорд, и еще, и еще!
Резкая фальшивая нота автомобильного клаксона срезает его, что называется, на лету — Мулен, страдальчески сморщившись, зажимает ладонями уши и зажмуривается. Он так и стоит, пока авто — небольшой грузовик — осторожно объезжает его по обочине и останавливается в нескольких метрах. Потом Поль приоткрывает один глаз.
— Извините, если напугал вас, мой господин! — кричит шофер, перегнувшись через низенькую боковую дверцу. — Мне показалось, что вы нас не заметили.
Мулен улыбается ему и машет примирительно рукой. Ничего страшного, он почти и не испугался. Он рассматривает бородача шофера и его колымагу — оба крестьянские на вид, оба трудяги. В кузове под легким брезентовым тентом на дощатых лавках сидят пять или шесть деревенских парней с котомками, таращатся на Поля во все глаза, не иначе — мобилизованные, значит, должен быть и какой-нибудь сопровождающий ефрейтор с ними. Действительно, а вот и он, с планшетом в руках и с очками в проволочной оправе на носу, появляется из-за правого борта, правда, не ефрейтор, а подпоручик, наверняка, из запаса. Он тоже дружелюбно улыбается, вероятно, вспоминает, как он тут дирижировал — размахивал руками, как дурак.
— Доброе утро, — говорит офицер. — Если вам в город, то мы вас с удовольствием подвезем. Мы едем на вокзал, возможно, нам по дороге?
— Доброе утро, — отвечает Мулен, невольно копируя произношение. — Нет, мне не в город. Однако, спасибо за ваше любезное предложение.
Произнеся это, он понимает, что говорил на хорошем, гладком, правильном немецком. Рычажок в его голове сработал незаметно, сам собой, теперь он не Поль, а Пауль, а кругом — Германия, Дойчланд, его родная страна.
— По этой дороге можно попасть только в город, — говорит офицер. — Куда же вам, в таком случае? В Гарзебах? Тогда мы можем высадить вас у развилки.
Нет, господину дирижеру не надо в Гарзебах, ему нужно в деревню Майберг, но он, не иначе как заблудился — идет уже несколько часов, а никакого Майберга все нет.
— Да, похоже на то, — соглашается военный. — Где-то вы крепко сбились с дороги. До Майберга километров тридцать и совсем в другую сторону. Эдак, вам шагать и шагать. Давайте, я покажу вам на карте.
Он достает из планшета карту. Вот здесь мы, а вот здесь Майберг. Видите, написано — Оберкрумбах, это и есть Майберг, в прошлом году переименовали. Вот здесь вам нужно будет свернуть налево, пройдете Цвейфельсхайм, Хоххаузен и Сассенберг и через пять километров попадете куда надо. Можно, конечно, дойти до железнодорожной линии, а дальше держаться проводов, но мост через Ванбах закрыт, там ремонтируют. Бревно подгнило, знаете ли.
Пауль тоже заинтересовано возит пальцем по карте, попутно примечая географические координаты поселка. Офицер достает блокнот, линейку и аккуратно отрывает ровно полстранички. Он записывает для Пауля ориентиры, названия деревень, рисует приблизительную схему пути и помечает, где надо будет свернуть, а где идти прямо. Листочек вручается Паулю.
— Разрешите полюбопытствовать, — говорит подпоручик, — какие интересы у господина в Майберге? Возможно, торговые?
— Нет, мне предложили там работу, я, видите ли, дипломированный геодезист и надеюсь, что…
— Вот как? — перебивает офицер. — Тогда вам очень повезло, господин геодезист. Тем, кто работает у графа, я слышал, полагается весьма приличное жалование.
— Но за это, я думаю, требуют стопроцентной ответственности и прилежания?
— В наше время без этого нельзя, мой дорогой господин. Не забывайте, вся Европа ополчилась на нас. Отчизне должен послужить каждый, даже вот эта деревенщина, — он кивает на парней в кузове, те растерянно хлопают глазами. — И все же, господин геодезист, хоть нам и не совсем по пути, но мы вас можем подвезти до Хоххаузена. Это добрые пятнадцать километров, вы сэкономите часа четыре. А то вам никак не попасть в Майберг до темноты. Эй вы, остолопы, ну-ка, подвиньтесь и освободите местечко господину инженеру. Извините, что не могу пригласить вас в кабину, господин геодезист. Обязан показывать шоферу дорогу, а места там только для одного.
— Нет-нет, что вы, я прекрасно тут устроюсь, большое спасибо! — Пауль еще лишь ставит ногу на рессору, а сверху уже протягиваются три или четыре крепкие руки, миг — и он уже в кузове.
— И смотрите мне, папуасы, своих блох держать при себе! — напутствует новобранцев офицер. — Господину инженеру пустой болтовней не докучать, сидеть смирно. Поехали, заводи, — это он уже шоферу.
Авто судорожно трясется, затем трогается, стреляя выхлопом. Не успевший толком сесть Пауль чуть не вываливается через задний борт, но его вовремя подхватывают. Наконец, он устраивается на деревянной лавке и благодарно кивает своим попутчикам. Хорошие ребята, думает он, простые неиспорченные деревенские парни, в городе таких не встретишь. Поселиться бы на природе, среди крестьян, по утрам пить молоко, рыбачить ходить вместе, или еще что. Что они там, в деревне делают? Коров гонять на луга, например. Вот с этим, русоволосым. Какой у него взгляд открытый — мечта!
Предмет мечтаний, тем временем, достает из-под лавки свой мешок, развязывает тесемки и вынимает завернутые в чистую тряпочку хлеб и копченую домашнюю колбасу. В мешке находится так же и кухонный ножик, обернутый в бумагу. Русоволосый отрезает толстый шмат хлеба, добавляет к нему шайбу колбасы и дружелюбно протягивает все это Паулю. Тот вдруг соображает, что ничего не ел со вчерашнего утра и страшно голоден. Он, не чинясь, принимает этот дар богов и буквально впивается зубами в бутерброд. Колбаса великолепно прокопчена и невыразимо вкусна, хлеб мягкий и душистый. Пауль почти счастлив.
— Разрешите спросить, господин инженер? — несмело говорит один из парней, от почтения он даже снимает с головы кепку. Пауль кивает, не переставая жевать. — Вы ведь строитель, как я понял?
— Нет, я геодезист, — отвечает Пауль, проглотив очередной здоровенный кусок. — Ну, геодезист; знаете, что это? Как же вам объяснить… Мы делаем измерения на местности, составляем карты, потом по этим картам строят дороги, или каналы для судоходства, или еще что… «Гео» — это значит «земля», а мы измеряем.
— Землемер, — говорит кто-то. — А, так вы, получается, землемер!
Пауль улыбается и кивает. Парни тоже довольны, загадка разрешилась, господин городской геодезист оказался своим братом — деревенским землемером. В знак того, что он принят в компанию, Пауль получает еще один кусок хлеба, теперь с окороком.
Грузовичок катится себе по петляющей грунтовке, среди полей, голых и ждущих снега, мимо покосившихся сарайчиков, мимо коричневых стогов сена, мимо придорожных распятий и изгородей. Пейзаж кажется Паулю каким-то спокойно-обреченным, смирившимся с надвигающейся зимой, с холодами, с войной. Машина выбегает на пригорок и внизу, среди соломенных крыш неизвестного селения, Пауль замечает высокую деревянную башню, одну из тех будок на ногах-сваях, о которых рассказывал ему сто лет назад полковник Юбер. Значит, это и есть гелиограф? Башня отнюдь не выглядит чужеродной, она совершенно органично вписывается в ландшафт — просто увеличенная копия охотничьей будки, в которой егерям так удобно поджидать кабана или косулю. Тоже три бревна, скрепленные досками, сбоку лестница из жердей и обрубков толстых сучьев, наверху дощатая коробка с окнами, обитая потемневшей от дождей фанерой, и односкатная крыша, просто крашеная зеленым жесть. Да это два дровосека за день могут такую сколотить и даже не вспотеют. Дешево и прочно.
Но вот и Хоххаузен. Пауль прощается со своими попутчиками, он пожимает руку офицеру, новобранцы машут ему кепками, а бородач шофер жмет клаксон и хохочет — видимо, снова вспомнил, как напугал Пауля в лесу. Машина оставляет после себя облако сизого дыма, Пауль кашляет и отходит в сторону. Ближайший дом оказывается отделением почты, что ж, очень кстати. Пауль поднимается по ступенькам крыльца, толкает дверь и входит, звякает колокольчик. Внутри натоплено и очень уютно. На стенах развешаны календари на пестрых широких картонках, портреты господ в военной форме, фотографии лошадей и автомобилей и прочая подобная всячина. Сбоку стоит конторка с чернильницей и желтыми телеграфными бланками. За широким деревянным барьером сидит почтовый служащий, и что-то пишет в гроссбухе, вот он поднимает голову и приветливо смотрит на Пауля, а Пауль смотрит на него. Секундная пауза. Идиллическая картина.
— Добрый день. — говорит служащий. — Чем могу служить?
— Добрый день, — кашлянув, отвечает Пауль. — Я хотел бы отправить карточку в Цюрих, это возможно?
— Да, конечно. Швейцария — нейтральная страна. Если бы ваш адресат проживал во Франции или в России, тогда сноситься с ним было бы затруднительно. А Цюрих — это будет стоить десять пфеннигов вместе с карточкой. Вы можете выбрать понравившийся мотив и назвать мне номер.
— Спасибо. — Пауль отходит к фанерному стенду и рассматривает почтовые карточки. В изобилии представлены ландшафты отчизны, виды Кельна с его собором, портреты членов августейшей фамилии, сцены морских и воздушных боев. Вот немецкий моноплан почти в упор расстреливает из пулемета хрупкую авиетку — видно, как перегнулся за борт раненый летчик. «Альбатрос и Фарман: французская ворона получает по заслугам», читает Пауль подпись под снимком и вздыхает — хорошо, что они не встретили такого Альбатроса во время своего безумного полета. Вот две обнаженные дамы на фоне автомобиля «Мерседес-Бенц», одна томно полулежит на переднем крыле, а вторая обнимает подругу за плечи и доверительно заглядывает ей в глаза. Пауль хмыкает. Однако, надо же на чем-то и остановиться. Он снова оборачивается к почтовому служащему.
— Я возьму номер В7.
— С позволения сказать, мой господин, это был патриотичный выбор. — Служащий отходит к шкафчику с карточками и снова возвращается с одной. Это карикатура на правителей России, Британии и Франции — кинжалы в руках, пушки на колесиках у ног, оскаленные физиономии, сверху ироническая надпись: «Голуби мира. Следующие кандидаты на Нобелевскую премию».
— Поймут они там, в Швейцарии, наш юмор, как вы думаете? — спрашивает Пауль, принимая карточку и отходя к конторке.
— Поймут. Что же тут не понять, дорогой господин? Если у них сохранилась хоть капля разума… — служащий умолкает, видя, что посетитель уже надписывает адрес. Через минуту на карточку наклеивается две почтовые марки, Пауль получает горсть мелких монет в качестве сдачи, кивает на прощанье и, довольный, снова выходит на деревенскую улицу. Итак, одна часть задания выполнена, доверенное лицо в Цюрихе перешлет текст сообщения полковнику Юберу и тот сможет нанести на свою карту местоположение деревни Майберг, секрет перестал быть таковым.
К сожалению, он ошибается. Вся почта с самого начала войны перлюстрируется и подозрительные отправления попадают прямиком в так называемое Нахрихтенбюро при германском Генеральном Штабе. Не избежала этой судьбы и открытка нашего героя, уж больно неестественным показался почтовому работнику следующий невинный текст «Дорогой дядюшка, я доехал благополучно, остановлюсь у знакомого. Надеюсь тут немного отдохнуть и порисовать. Пиши мне в Оберкрумбах, пансион „Гортензия“, твоему любящему племяннику Вольфгангу.» Представляете? Отдохнуть и порисовать! И это — когда страна воюет! Нет-нет, очень подозрительная беззаботность!
Но тревогу забьют только через неделю, а пока Пауль, еще раз сверившись с планом и прикинув где север, а где юг, сворачивает с главной улицы поселка и по тропинке, петляющей среди пустых огородов, мимо низеньких крестьянских домиков, серых от набравшей влагу известки, оскальзываясь поминутно на раскисшей земле, спускается к ручью. Полоса воды неширока, но мостика поблизости нет никакого. Что ж, попробуем с разбега. Конечно, из этого ничего хорошего не получается — не допрыгнув добрых полметра до противоположного берега, он приземляется прямо в ледяную воду и ему приходится выбираться чуть ли не на четвереньках, хватаясь руками за траву и проклиная все на свете. Результат плачевный — ботинки, носки и брючины мокры насквозь, продолжать путь невозможно. Кое-как Пауль преодолевает двадцать метров до ближайшего сарая, тот — о чудо! — полон сухого сена. Пауль садится на бревно, снимает мокрую обувь и набивает ее ломкими стеблями. Сырые носки выжимаются и тоже закапываются в сено. Не менее получаса он сидит и ждет, пока все высохнет. Пальцы ног приходится растирать ладонями, и все равно они не согреваются. Пауль раздосадован и чуть не плачет. В довершение всего он принимается чихать и чихает раз десять подряд. Проклятье, не хватало только заболеть!
Все же, выход из положения находится. Пауль снимает пальто и выдирает подкладку из одного рукава. Если разорвать ее на две части, получится пара заменителей носков. Ботинки, конечно, разбухли и отяжелели, но он запихивает внутрь несколько страниц, вырванных из «Справочника оператора-геодезиста», натягивает ботинки на ноги и пытается сделать шаг-другой. Неприятно, но не смертельно, идти можно. Набитые сеном носки он понесет в руках, будет сушить их на воздухе. Уже чуть не полдень, а еще идти и идти.
Через полчаса интенсивной ходьбы ноги немного согреваются, а носки высыхают настолько, что их становится возможным снова надеть. С честью отслужившая свое рукавная подкладка теперь может использоваться как носовой платок, поскольку чихание не отпускает. Видимо, он все же простудился. Пауль поднимает воротник, засовывает руки поглубже в карманы и прибавляет шагу. Наверное, у него уже поднялась температура, нос-то уж точно забит и голова как в тумане. Он словно видит себя со стороны — маленькая черная сутулая фигурка, на проселочной дороге, среди голых деревьев и стылых полей, одинокая и потерянная на бескрайней равнине чужой страны, задавленная между свинцовым небом и ледяной землей. По левую руку, невидимый глазу, далекий и одновременно близкий как возмездие, Кельнский собор, словно неотвязный спутник, будто кукловод, опутавший несчастного странника паутиной неразрываемых нитей, трепещущих, как обнаженные нервы, контролирующих каждый шаг, тянущих в пропасть. Справа, в сотнях километров, громоздятся до самого подножия божьего трона Альпы, молчащие, каменные, мертвые. Они стеной ограничивают этот мир, за ними — ничто, мрак и вечность. Теплое море, город на его берегу, смех и шампанское — все это морок и сон. Нет ничего, только чужая земля, мертвецы, неподвижно сидящие на лавках в своих омшелых домах, гранитная плита неба и красный трепетный огонь впереди, поначалу крохотный, но все более растущий и близящийся, наливающийся кровью и злой уверенной волей — конечный пункт его путешествия, Майберг.
В тринадцать часов сорок минут Пауль стоит перед придорожным распятием и неотрывно смотрит в закрытые глаза Спасителя. Постепенно ему начинает казаться, что человек на кресте нарочно не открывает глаз, он не хочет уже помочь, утешить и спасти. Он просто с тысячелетним терпением ждет, что настырный бродяга, наконец, отчается и уйдет прочь, и снова воцарятся одиночество и покой. Открыть глаза означает — прозреть, увидеть весь окружающий ужас, снова принять на себя ответственность за изломанную судьбу этого мира, опять содрогнуться от отвращения и бессилия что-либо изменить. Нет уж, если осталась в вас хоть капля сострадания, уйдите, оставьте этот потрескавшийся крашеный кусок дерева висеть там, где вы его сами же и повесили — среди полей, возле канавы, на трех ржавых гвоздях…
Пауль наклоняется к подножию креста и поднимает с земли крохотный белый клочок — это брошка невесты, лилия из ткани, проволоки и кружев, искра давно догоревшей крестьянской свадьбы. Зажав цветок в кулаке, Пауль поворачивается и уходит дальше по дороге, все вперед и вперед, пока, наконец, не перестает слышать у себя за спиной молчание бога.
В восемь часов вечера, уже в сплошной темноте, он стоит на мостике через ручей на окраине Майберга. Деревня лежит перед ним черная и чужая, не слышно ни мычания коров, ни лая собак, вообще ничего, только стыло булькает ручей где-то внизу, под ногами. Пауль чувствует, что следующий шаг, если он его все же сделает, разделит его путь на две части, на до и после, на жизнь и на смерть. Сейчас он стоит точно посередине, этот мост — вне времени и пространства, секунды здесь остановились и загустели в патоку вечности. Можно стоять так столетиями и ничего не произойдет, не хрустнет ветка, не хлопнет ставня, но стоит сделать еще один крохотный шаг — и снова начнет разматываться пружина времен, произойдет сотня событий разом, тысячи жизней возникнут из ниоткуда и канут в никуда. Но что бы ни случилось, и как бы не повернулась его судьба, ему не суждено будет снова пройти через этот мост в обратном направлении, из Майберга назад, в божий мир.
Он чувствует боль в ладони, и эта боль возвращает его к реальности. Заколка проволочной лилии впилась в пальцы — так он стиснул кулаки. Пауль секунду смотрит на белый цветок и вдруг, неожиданно для себя, бросает его через плечо назад, как невеста свой букет на свадьбе. Этим жестом он словно отшвыривает и свой страх. Он нарочито громко, даже с вызовом, прокашливается и кричит замершей в темноте деревне:
— Эй, вы! Всем встать! Землемер идет!
Майберг притворяется спящим, маленькие домики прячутся во тьме, щетинятся зубами штакетника, следят за ним черными провалами окон. Изредка в каком-нибудь стекле отразится блик луны и тогда кажется, что… Сложно сказать, что именно — то ли вспышка пистолетного выстрела, то ли блеск глаз голодного волка — рассудком Пауль понимает, что все это лишь его пустые страхи, но вот только всякий раз вздрагивает и сбивается с шага. Знать бы еще, куда я иду, думает Пауль, возможно, прямо в лапы военному патрулю. Раз-два, предъявите бумаги, три-четыре, становитесь к стенке. Паф-паф, комедия закончена, Пьеро истекает слезами и кровью, злой Арлекин хохочет, занавес падает и больше никогда не поднимется. Публика рыдает и… Да смотри ж ты под ноги, черт! Пауль спотыкается о торчащий из земли корень и чуть не падает.
Он стоит на перекрестке, куда же идти дальше? Пауль осматривается. Улицы совершенно неотличимы одна от другой — одинаковые домики вдоль идеально прямых булыжных мостовых, левая обочина — словно зеркальное отражение правой. Ощущая себя Буридановой ослицей, Пауль топчется на месте, не в силах сделать осмысленный выбор. К счастью, он замечает на углу столбик с какими-то табличками, подходит ближе и читает в свете луны: «Зонненштрассе». Ага, Солнечная улица, а тут? «Шаттенвег». Тенистый проезд, как поэтично. Ох уж эти немцы, романтики, сплошные шиллеры и гете. Что выбрать? Еще указатель — «Постоялый двор „У золотого гуся“» и стрелочка направо. Вот и пойдем туда. По крайней мере, выберемся с этого ужасного перекрестка.
Через минуту-другую Пауль различает впереди тусклый желтый огонек, но это явно не фонарь у ворот постоялого двора, это что-то другое — пятно света движется навстречу, дрожа и покачиваясь, низко-низко над землей, не более метра, скоро становится слышно механическое позвякивание и скрип. Пауль предусмотрительно сходит на обочину, уступая велосипедисту дорогу.
— Добрый вечер, — неожиданно для себя говорит Пауль, когда тот черной тенью пролетает мимо. Скрип мгновенно прекращается, сменившись визгом резины под тормозной колодкой. Луч керосинового фонаря, укрепленного на переднем колесе велосипеда, описывает резкую дугу и бьет прямо в глаза Паулю, так что приходится заслониться рукой. Пауль уже от всей души сожалеет, что открыл рот.
— И вам того же, — говорит велосипедист. Голос у него мягкий и доброжелательный. — Я вас совершенно не заметил, мой господин. Тоже охотитесь на призраков?
— Я ищу постоялый двор, — говорит Пауль, чтобы хоть что-то сказать. — Я правильно иду?
Велосипедист некоторое время не отвечает. Потом он хмыкает и произносит медленно, растягивая слова:
— Идете-то вы правильно… Немного поздновато уже для гостей. Да мы и не ждем никого.
Пауль молчит, боясь сказать что-нибудь лишнее.
— Вижу, придется вас проводить, — говорит велосипедист, словно решившись. — Вы один дорогу не найдете. У вас тяжелый багаж? Можно погрузить мне на машину.
— У меня нет никакого багажа. Спасибо, я дойду сам. Не стоит беспокоиться.
— Никакого беспокойства. Я довезу вас. — Велосипедист наклоняется к заднему колесу и чем-то два раза щелкает. — Становитесь вот сюда и держитесь за мои плечи. На булыжниках немного трясет, поэтому поедем по обочине, по песку.
Пауль обреченно подходит ближе, пытаясь рассмотреть в темноте выражение лица своего собеседника, но различает только бороду и крупный нос. Глаза совсем не видны под козырьком картуза. Пауль вздыхает, берется рукой за плечо велосипедиста и ставит одну ногу на откидную ступеньку, укрепленную на оси заднего колеса. В тот же миг велосипедист крепко отталкивается сапогом от земли, бросает машину вперед, и Пауль в панике вцепляется обеими руками в грубый материал спортивной куртки. Нога его еще болтается в воздухе, а они уже катят вперед, виляя и кренясь — пружины седла скрипят, цепь свистит — но вот Пауль, наконец, нащупывает ногой второе стремя и снова обретает равновесие. Теперь можно и выдохнуть. Штакетник так и проносится мимо, фонарь бросает на дорогу масляные лучи, велосипедист с силой крутит педали.
— Не страшно? — кричит он Паулю. — Этот бицикл очень устойчив. Я правильно произношу это слово?
— Какое?
— Бицикл.
— А что это?
— Это я про свою машину. Бицикл — это ведь по-английски. Или трицикл?
— Я не знаю, — говорит Пауль, недоумевая. — Я всегда называл это просто велосипед.
— Как вас зовут? — снова кричит велосипедист после паузы. — Как к вам обращаться?
— Штайн, Людвиг Штайн.
Дай боже, чтобы он поверил!
— А меня зовут Феликс Эберт. Очень приятно. И что же занесло вас в наши края, господин Штайн?
— Я геодезист. Буду здесь работать.
Новый знакомец вздрагивает всем телом, пытается обернуться и посмотреть Паулю в лицо, велосипед виляет, колеса скрежещут по гравию и водителю только чудом удается снова выправить равновесие. Дальше они едут лишь по инерции, велосипедист уже не крутит педали, слышно лишь его тяжелое дыхание. Скоро они совсем останавливаются и Пауль, чтобы не упасть, должен спрыгнуть на землю.
— Вот как, геодезист? Очень приятно, очень, — бородач говорит тихо, почти шепчет. — Я поехал прогуляться и встретил геодезиста. Так-так! Расскажи кому, ведь не поверят! Надеюсь, вы не призрак, господин Штайн, не дух? У вас есть документы, паспорт? Признаюсь, я никогда не слышал о призраках с паспортами, так что, если у вас есть какие-нибудь бумаги, это многое прояснит. Да-да, это разом все прояснит.
— Конечно, у меня есть и паспорт и другие бумаги, — медленно произносит Пауль, потихоньку отходя в сторону и уже прикидывая, куда бежать. — Полный карман бумаг. Должен ли я предъявить их прямо здесь? Хорошо же у вас встречают гостей.
— Идет война, господин Штайн. Ситуация неспокойная и нам, прямо скажем, не до гостей. На гостей у нас нет времени. Конечно, вы должны предъявить ваши бумаги, но… не сейчас, потом. И не мне, а вышестоящим лицам. Вы сказали, что приехали работать, я правильно понял?
— Да, у меня есть приглашение за подписью начальника канцелярии господина Мюллера.
— Очень хорошо, если так. Держите его при себе и не потеряйте. Видите это здание? Это и есть постоялый двор. Больше похоже на казарму, чем на нормальную немецкую гостиницу, но тут уж ничего не поделать. Пойдемте, я должен вас представить хозяину. Иначе вам никогда не дождаться от него свободного места.
Он отстегивает фонарь от рамы, поворачивается и крепко берет Пауля за локоть. Попутно он снова, словно невзначай, светит Паулю в лицо. Пауль зажмуривается и чертыхается про себя. Спокойно, тебя даже еще толком и не начали проверять, все еще впереди. Это так, прелюдия.
Бок о бок, они идут по дорожке к длинному, серому, приземистому дому. Закрытые ставни и совершенное отсутствие огней придают фасаду особую угрюмость. Луна уже спряталась, теперь, вдобавок, начинает накрапывать мерзкий холодный дождик. Пауль идет, запинаясь, словно овца на заклание.
Эберт первым поднимается на крыльцо, находит веничек для сапог и обметает с обуви прилипшие листья и траву. Пока Пауль следует его примеру, велосипедист уже дергает оловянную ручку звонка, слышно как далеко внутри дома бренчит колокольчик. Потом они стоят и молча смотрят в закрытую дверь.
Проходит чуть ли не пять минут, наконец, с другой стороны двери слышится:
— Какого черта?
— Прекрати чертыхаться, Хайнц, и отвори эту чертову дверь, — говорит Эберт. — Я тебе постояльца привел.
— У меня тут уже полно, — ворчит хозяин, громыхая запорами. — Идите к Эльзе, а если нет, то хоть к черту.
— Во-первых, я не поведу его ночью к Эльзе, незачем пугать старую женщину. А во-вторых, для этого постояльца у тебя место найдется, должно найтись. Ведь это наш землемер.
Хозяин, уже отворивший к этому моменту массивную скрипучую дверь, охает и отшатывается в темноту. Эберт поднимает фонарь повыше и Пауль видит хозяина — красная круглая физиономия, растерянные маленькие глаза, рыжая бородка того фасона, что называется «шкиперской», безвольно отвисшая нижняя губа. На голове у хозяина спальный колпак, поверх ночной рубашки наброшен серый засаленный стеганый халат.
— Вечно эти ваши чертовы шуточки, господин Эберт, — бормочет хозяин, — сказано же, не поминай черта к ночи…
— Вот и не поминай сам, — говорит Эберт, проходя в дом. — Разрешите представить, господин Штайн, наш добрый хозяин, грубиян и задира Хайнц Шустер. Несмотря на фамилию — вовсе не сапожник, а даже бывший моряк. Ныне ресторатор и владелец отеля. Никого и ничего не боится, кроме, пожалуй, адского пламени. Поэтому непрестанно чертыхается, чтобы побороть страх. Хайнц, это господин Штайн, наш новый землемер, как я понимаю, пешком прямо со станции. Сегодня он переночует у тебя, а завтра мы подыщем ему местечко поуютнее. Хотите поужинать, господин Штайн?
— Было бы неплохо, — говорит Пауль, кашлянув.
— Я тоже поем с вами, если не возражаете, — продолжает Эберт, ставя свой велосипедный фонарь на середину стола. — Хайнц, сделай нам что-нибудь горячее. Разметишь на мои талоны. Как вы относитесь к пиву, господин Штайн? У нас неплохие поставщики. Дорогой Хайнц, не стой столбом, сначала пиво, потом все остальное. Садитесь здесь, господин Штайн, а пальто можете повесить вон там.
Через две минуты появляется пиво в грубых глиняных кружках, глазурованных лишь изнутри, но удивительно приятных на ощупь и удобных в руке. Пиво такое холодное, что леденит пальцы даже через стенку кружки. Пауль, всю жизнь предпочитавший вино, с сомнением заглядывает внутрь, осилит ли он столько? И хватит ли у него денег расплатиться?
— Итак, за знакомство, господин Штайн! — Эберт поднимает кружку, кивает Паулю и пьет, внимательно поглядывая поверх пены.
— Что ж, за знакомство, господин Эберт, — отвечает Пауль, вздыхает и осторожно отпивает глоток, потом другой, третий, пиво замечательно вкусное, он пьет и пьет, и останавливается лишь, когда начинает ломить зубы. Эберт усмехается в бороду.
— Неплохо, а? Вам у нас понравится. Как у вас там с пивом, ну, откуда вы родом? Майнц? Я никак не соображу, какой у вас выговор, такой вы молчун. Так откуда же вы?
— Из Любека, это, знаете ли, на севере, — Пауль показывает пальцем вверх, на потолок. — Но наша семья беспрестанно переезжала, поэтому у меня никакого определенного выговора нет.
— Ну, в Любеке я не был, — тянет задумчиво Эберт, — а вот наш добрый хозяин, наверняка, плавал в тех местах. Хайнц, старый ты мореход, ты бывал когда-нибудь в Любеке?
Хайнц как раз приносит две тарелки яичницы с беконом и соль.
— Яйца утрешние, — бурчит он. — Мы в Любеке сукно грузили.
— Ну и как, красивый город?
— А черт его знает, я из трюма не вылезал. Может, и красивый, мне-то кой черт с того?
— С тобой положительно невозможно разговаривать. Неужели ты даже не сошел на берег, к своей невесте? У тебя же в каждом порту было по красотке.
— У меня только в Гамбурге была невеста. Вы это, черт подери, знаете не хуже меня. Если бы я тогда женился, я не гнил бы в этой чертовой дыре, а имел бы пивную на самой Реезендамм. Только моей невесте сейчас уже за шестьдесят и она уже лет сорок, как замужем.
— Ты нашел свою тихую гавань, Хайнц, и не надо ворчать. Мы тебя, грубияна, любим таким, какой ты есть. Твоя невеста наверняка запретила бы тебе чертыхаться, сделала бы из тебя добропорядочного бюргера. Ты и недели бы не выдержал, завербовался бы тайком на корабль и сбежал бы в Южную Америку. Повтори-ка, друг мой, яичницу и положи побольше бекона — господину Штайну, похоже, твоя стряпня пришлась по душе. И нацеди нам еще пива, но на этот раз не напусти так много пены.
Наевшись, они сидят и просто пьют пиво. Потом Эберт хмыкает, отодвигает кружку и Пауль понимает, что сейчас-то и произойдет серьезный разговор. Однако он совсем не боится, сказывается выпитое.
— Видите ли, господин Штайн, — говорит Эберт, глядя куда-то в угол, — мы здесь живем тихо и очень замкнуто, работа, понимаете ли, обязывает, а дела тут творятся нешуточные, поневоле будешь подозрительным. Я-то нахожу это смешным и глупым, но наше начальство — о, нет! — оно смертельно серьезно. Мы были вынуждены даже прослушать цикл лекций о соблюдении секретности, которые прочитал нам какой-то тип из Берлина. В нерабочее, разумеется, время. В рабочее полагается трудиться, а на подобную галиматью извольте потратить личные двадцать часов. И на этих лекциях такого наслушаешься, что в любом приезжем начнешь видеть врага. Так что, я прошу меня извинить, если мое поведение показалось вам неподобающим. Нет, нет, не возражайте. Потом, тут ведь такое происходит…
Эберт вздыхает, вертит в пальцах солонку, крупинки соли сыплются на доски стола.
— Вы удивитесь, если я вам скажу все как есть. За последний месяц у нас восемь человек убито и один пропал без вести. Представляете, нас тут всего шесть сотен вместе с обслугой и прочими женщинами, фронт далеко, а такая смертность. Пропал, кстати, именно ваш предшественник, наш прежний геодезист Андреас Вайдеман. И так странно — из запертой изнутри комнаты, все вещи остались, одежда, только он сам и исчез — ночью, прямо из кровати. Остальные восемь смертей тоже не намного яснее. Два компониста умерли, за соседними рабочими столами, никаких ранений, сердце остановилось, но — какое совпадение! — у обоих одновременно. В комнату никто не входил. Мы сразу подумали на отравление, но никакого яда не нашли, оба с утра пили только кофе, но и в кофе яда тоже не было, в Кельне проверили. И шесть техников, примерно в это же время, отправились в подвал ремонтировать второй промежуточный усилитель и не вернулись. Похоже, что их задушили, у некоторых были выпученные глаза и руки были прижаты к шее, как будто они пытались освободиться от удавки. Но на шее — никаких следов от веревки, царапины от ногтей и все. Была такая версия, что они надышались каким-то отравляющим газом, но никакого газа у нас тут нет, мы живем очень мирно, зачем нам боевые газы… Да, и с этой версией не согласуется смерть одного из техников — он найден с отверткой в левом глазу, явное убийство. Шесть трупов в маленькой подвальной комнате и никто ничего не видел и не слышал. Это было, как я уже сказал, больше месяца назад. С той поры, слава богу, смертей не было. Неприятности, конечно, не кончились, но, по крайней мере, никто не исчезает и не умирает, уже хорошо. Но без геодезиста мы не можем выполнять расчеты. И взять нового практически неоткуда, все заняты. Хорошо, что прислали вас. Казалось бы, теперь геодезист есть, можно снова начать работать. Но нет, ничего не получится, по крайней мере, еще какое-то время. И даже довольно длительное. Дело в том… ах, да какие уж тут секреты… словом, у нас упала конфигурация. Можете себе представить? Мы парализованы. Это считается… считалось возможным лишь теоретически. Мы, конечно, как и предписывает инструкция, вели архивы, да только что в них теперь толку… Проблема в том, что внешне все нормально, на входе архив, но на выходе — пустота. И никто не знает, что делать. Понимаете?
Понять Эберта мудрено, по крайней мере, для Пауля. Ясно только, что в деревне Майберг действительно расположен какой-то крупный военный объект — еще бы, шестьсот человек персонала! — и работа этого объекта уже месяц как парализована из-за того, что… гм… упала какая-то конфигурация. И, вероятно, сломалась при падении. Плюс еще усилитель.
— А усилитель-то хоть починили? — спрашивает Пауль.
— Починили, а как же… Пошла вторая бригада техников, каждого проинструктировали, поставили двоих солдат с примкнутыми штыками в коридоре и один связист непрерывно докладывал обстановку в полевой телефон. Ремонт длился четыре часа, парень так наговорился, что наутро совсем потерял голос. Техники утверждают, что усилитель теперь как новый, но проверить это невозможно, с упавшей-то конфигурацией…
— А убийства? Один ведь исчез, как вы сказали. Может, это он убил всех и сбежал? Может, он был… этим… французским диверсантом?
— Нет, диверсантом он не был, я его хорошо знал. Сволочью он был изрядной, это правда, но убивать он никого бы не стал. Он был… как бы сказать… трусоват для такого дела. Отверткой в глаз… нет, это не он.
Эберт передергивается и отпивает еще глоток пива.
— Так что, господин Штайн, хорошо, что вы приехали, но работы для вас пока нет. Сейчас мы возимся с конфигурацией и отбиваемся от запросов из Берлина. Головы еще не полетели, но ждать осталось недолго. Его величеству про конфигурацию не скажешь, там подавай результат. Пока что сигналы идут в обход нашей станции, мы, так сказать, выключены из процесса. Остальные группы еще справляются с возросшей нагрузкой, но долго ли они протянут? А если упадут и они? Если все рухнет, как карточный домик? Мы не успеем оглянуться, как француз окажется у стен Берлина и война будет проиграна. В этом и состоит новая реальность двадцатого века, дорогой господин Штайн. Слишком многое ставится на единственную карту. И если эта гулящая девка Фортуна вдруг повернется к нам тылом? Если сибирский медведь встанет на дыбы? Где мы будем с нашей техникой? В ватерклозете… Кстати, не желаете ли составить компанию, пока Хайнц готовит вам постель? Хайнц! Ты где, соленая треска?! Дай нам ключ от клозета, господам статистикам надо привести себя в порядок.
— Одну ночь, господин Штайн, одну только ночь, — продолжает Эберт, пробираясь со своим неразлучным фонарем по узким деревянным коридорам гостиницы и стараясь не сильно скрипеть половицами. — Потом мы подыщем вам местечко у Эльзы, среди чистой публики. А это ночлежка для обслуги, знаете, конюхи, плотники, поварихи и прочие подавальщицы. Осторожно, здесь притолока низкая. Стены фанерные, когда один храпит или еще что другое, то соседи вынуждены обонять. Зато сэкономили при строительстве. Сколько казенных средств осело в карманах подрядчиков — я уж и молчу. Теперь вот сюда. Подержите, пожалуйста, фонарь, я открою замок. Приходится запирать, один конюх может за пять минут устроить из чистого клозета конюшню. Для них есть латрина на заднем дворе. И потом, «клозет» — это от английского «клозт», то есть, «закрыто», значит, полагается запирать. Пожалуйста, вы, как гость, вперед, я вам посвечу из коридора.
Пауль вскидывает удивленно брови, потом нахмуривается и испытующе смотрит Эберту в глаза. Тот моргает, растягивает губы в глупую невинную улыбку и добавляет:
— Или можете взять фонарь с собой.
Пауль так и поступает, без сожаления оставляя Эберта в темном коридоре. Несколько мгновений он прислушивается, не запрет ли Эберт дверь снаружи, но слышит только сопение и вздохи. Поставив фонарь на пол, Пауль принимается сражаться с брючными пуговицами, подбодряемый возгласами Эберта: «Быстрее, камрад, плотина вот-вот рухнет! Наводнение в Дрездене, несите картины на чердак!»
Сделав дело, Пауль моет руки холодной водой из-под крана, с горечью ощущая, как высохла и загрубела его кожа за эти два дня. К мылу он не притрагивается, хотя мыло наличествует, но уж больно серого оно цвета. Или это фонарь виноват? Ну, да все равно.
Потом уже Пауль вынужден стоять в темноте, разглядывая светящиеся щели в туалетной двери. Внутри возится и шуршит бумагой Эберт.
— Камрад, — говорит он, снова появляясь в коридоре, — прости мою откровенность, но ты забыл дернуть за цепочку.
В обеденной зале уже снова хлопочет Хайнц, убирает тарелки со стола. Эберт интересуется, готова ли постель для господина геодезиста. Оказывается, что ни черта она не готова, если чертовых мест нет, то их и взять неоткуда. Пришлось растолкать девчонку из буфета и прогнать ее спать в чулан. Так что, если приезжий господин не побрезгует чужой постелью, то он может попытаться переночевать, простыни там сравнительно свежие и уже теплые. Приезжий господин чувствует себя настолько усталым и разбитым, что согласен спать хоть в хлеву. Эберт желает ему доброй ночи и прощается до утра, обещая зайти показать, где расположена канцелярия и прочие службы. Перед уходом Эберт должен, однако, еще позвонить в свой отдел. Оказывается, в обеденной зале есть и телефонный аппарат, просто Пауль его не заметил, так как сидел к нему спиной. Из осторожности Пауль решает задержаться и послушать, о чем пойдет речь — он уверен, что о нем.
— Алло, фройляйн, — говорит Эберт в бакелитовый рожок, — здесь восьмой, дайте мне четвертый блок, пожалуйста. Я надеюсь, кто-то все же дежурит. Алло, это кто? Карл? Ты не спишь там? Новости есть? Ясно. Не скажу, что ты меня обрадовал. А что ребята из третьего? Я понимаю, что работают, а результат? Вот и я о том же… Ну, у меня-то новость есть и немаленькая. Да-да. Так вот, угадай с трех раз, кого я сегодня встретил, когда поехал проветриться. Нипочем не догадаешься — нового геодезиста. Нет, не Вайдемана, я же сказал — нового. Это господин Штайн из Любека. Очень приятный молодой человек, я его уже ввел в курс дела. Ну, в общих чертах. Да, сказал. А что тут разводить секреты?! Тут не надо иметь музыкальный слух, чтобы понять, что тупицы из третьего ничего не добились. Я отсюда слышу, по телефону. Господин Штайн, пожалуйста, можете убедиться сами. Сейчас, Карл, он подойдет, а ты поднеси трубку к выходу каскада.
Пауль, полный дурных предчувствий, берет у Эберта наушник. Стараясь сохранить нейтральное выражение лица, он вслушивается в шорохи и потрескивания телефонной линии, но ничего особенного не слышит, только далекий шелест листьев на ветру. Потом кто-то кашляет, слышен стук о дерево, шум ветра в трубке внезапно делается громче и отчетливее, и даже приобретает некоторую музыкальность — словно огромный оркестр, сплошь состоящий из флейт и гобоев, вразнобой играет тысячи мелодий одновременно. Удивленный и растерянный, Пауль осознает, что это никакой не ветер, а что-то другое, непонятное, тревожное и манящее, что именно этот звук ему предлагается оценить и высказать свое профессиональное мнение. Да, но он в жизни своей не слышал ничего и отдаленно похожего! Этот звук даже не с чем сравнить, разве что с хоровым пением легиона ангелов господних… Он что, должен уловить в этой мешанине фальшивые ноты? Приходится выкручиваться.
— Да, вы совершенно правы, — говорит Пауль, возвращая наушник Эберту. Феликс невесело усмехается, глаза у него как у больной собаки.
— Тут любому ясно, что единственный выход, это отключение напора. Алло, Карл! Я завтра хочу выспаться, я приду только к одиннадцати. Вечером у меня по графику дежурство, придется бдеть, хотя смысла в этом, при сложившихся обстоятельствах, круглый ноль. И я хочу еще показать господину Штайну канцелярию, надо помочь молодому коллеге адаптироваться. Так что, не теряйте меня. Хорошо? Давай отбой. Пока.
— Так что, диспозиция патовая, господин Штайн, — говорит Эберт, вешая наушник на крюк и снова поворачиваясь к Паулю. За его спиной рожок немедленно сваливается с крючка и повисает на проводе. Пауль, не отрываясь, смотрит на раскачивающийся наушник, а Эберт продолжает объяснять тупиковость ситуации. — Мы хотим, но не можем. Граф может, но не хочет. Его величество и хочет и может, но пока не делает. Однако было бы непростительной глупостью думать, что будет позволено неограниченно долго увиливать. Мы так и не думаем, но… но… мы просто не заглядываем далеко. Живем сегодняшним днем. Как на войне. День прошел? Никого не убили? Выпить пива и завалиться спать. Новый день принесет новые проблемы и новую кучу дерьма для разгребания, но это будет завтра. А сегодня я желаю вам доброй ночи, дорогой господин Штайн. Не думайте ни о чем. Крепкий сон в девичьей кроватке — вот все, что нам всем нужно. Утром увидимся. Часов в десять, хорошо? Сервус, камрад. Фонарь я забираю.
Заперев за Эбертом дверь, возвращается Хайнц. Он вручает Паулю чадящий огарок свечи в жестяной кружке и знаком предлагает следовать за собой. Целую вечность они пробираются по узким извилистым коридорам, поднимаются на этаж выше и снова спускаются вниз, ступеньки скрипят и этот звук опять напоминает Паулю то многоголосое пение, которое он слышал в телефоне. Гудение огня в ацетиленовой лампе, думает Пауль, а я — словно ночная бабочка, должен лететь на этот звук и свет, чтобы узнать ослепительную истину прямо перед неминуемой смертью в пламени. Какая успокаивающая мысль! Мне надо поменьше фантазировать, а побольше смотреть вокруг, слушать и примечать. Чтобы не оказаться бабочкой-однодневкой.
— Это здесь, — говорит Хайнц, открывая фанерную дверь в конце очередного коридора. — У Эльзы оно попросторней было бы, но вы же не пошли.
Да, комнатка действительно, размером со стенной шкаф. Кровать, больше напоминающая ящик комода, поставленный на ножки, пара олеографий над кроватью — дева Мария и пейзажик с церковью — стул, на котором аккуратной стопочкой сложено чистое и отглаженное бельишко. На вбитом в стенку гвозде висит на деревянной распялке серое с черным форменное платье, белый передник и еще что-то такое же. На полочке у изголовья — оплывшая свеча в блюдечке и две сережки. Все вместе оставляет впечатление совершенно безнадежной бедности, такой, когда о перемене участи уже и не мечтается, дотянуть бы до тридцати без чахотки, а там — уж, будь что будет. Паулю кажется, что комната словно кричит беззвучным криком отчаяния. Он растерянно смотрит на Хайнца, но тот истолковывает его взгляд совершенно неверно.
— Девчонка до утра не появится, спите спокойно. Да она и утром вас не разбудит, иначе я ее вздую. Заберет свою чертову одежду и все. Не волнуйтесь. Дверь запирать не надо, а то, не ровен час, унесут вас черти, как нашего прошлого землемера, не к ночи будь помянут.
— Так что же именно произошло? — спрашивает Пауль, отнюдь не обрадованный перспективой быть унесенным чертями. — Я так понимаю, что он исчез из запертой комнаты?
— Точно так. Когда он утром того дня не появился на работе, за ним послали мальчика. Мальчонка обнаружил, что дверь заперта, но его туфли стоят, как обычно, у порога. Значит, господин землемер просто спят еще, не выходили. И видно было, что ключ торчит в скважине изнутри. Тогда паренек стал стучать — не помогает. На стук пришла Эльза, что такое? Да вот, господин, значит, проспали. Слушают — тишина. Уж не помер ли ночью? Эльза — умная баба, пропихнула шпилькой ключ внутрь и открыла дверь запасным. А никого внутри и нет! Постель смята, одежда разбросана, не хватает одного сапога и господина постояльца. И с тех пор его никто больше не встречал. Куда он мог отправиться в ночной рубашке? Не на станцию же. Станцию тоже проверили потом, никого там не было, вообще никого. Второй сапог тоже куда-то в общей сутолоке задевался. Исчез человек, одним словом…
— И никаких следов? Кровь или что другое? — спрашивает Пауль, садясь на кровать и расшнуровывая ботинки.
— Никакой крови, ни черта нет. Но самая-то дрянь потом началась. Похоже, нашего землемера и господь всеблагой на небо не пустил, и черти его тоже не захотели. Так и болтается здесь неподалеку. Видят его люди, чуть не каждый день. И не то что бы видят, а так… замечают. Я и сам замечал. Наливаешь, к примеру, пива кому-нибудь и кажется, что сбоку он стоит. Голову повернешь — нет никого. Через минуту-другую снова чудится, что он в комнате. Прямо людей пересчитаешь за столами — все здесь, лишних нет, а поди ж ты… печенкой чувствуешь, что он тоже тут. И еще…
— Что еще?
— Он ест. Ага, представьте себе, ест и пьет. Пища исчезает, пиво. Только отвернулся — твоя тарелка пустая. Вещи пропадают. Потом появляются совсем на других местах. Он стал духом, говорю вам, призраком. И у господ в замке неприятности с того самого дня. Это все он, тут и думать нечего. Мы хотели послать в Сассенберг за священником, чтобы тот покропил святой водой, но господа запретили, говорят, над нами смеяться будут. Как бы нам всем плакать не пришлось, вот что я вам скажу. Так что, спите спокойно, свечку можете не гасить.
Выбираться из комнаты Хайнцу приходится спиной вперед, развернуться просто не получается, так тут тесно. Пауль раздевается до кальсон, ложится и натягивает повыше тонкое штопаное одеяльце. Ноги не разогнуть, кровать коротка и жестка, как прокрустово ложе. Повертевшись, Пауль все же находит наименее неудобное положение. Он так устал, что сон не идет. Возможно, мешает свет, но лежать в темноте как-то не хочется. Он разглядывает стопочку белья на стуле — нитяные чулки, какие-то, видимо, рубашечки и штанишки, платки и прочие подвязки, все чиненое-перечиненое. Опускает руку и шарит под кроватью, точно, ночная ваза и ботинки. Пауль достает один, и некоторое время его рассматривает — прилично изношен, каблук стоптан и давно нуждается в починке. Когда-то у него тоже не было ни сантима на новую подметку, а старая стерлась до прозрачности. Помнится, он тогда закинул туфли за шкаф и ходил босиком. Хорошо, что лето было сухое и жаркое. Он нарисовал себе ботинки акварелью прямо по коже ступни и эпатировал этим публику на бульварах. Ну и дураком же он был тогда… Лет пять назад, да? Точно, пять лет. А как вчера.
Внезапно он садится на кровати и встревожено прислушивается. Какой-то непонятный звук доносится из коридора, быстро приближающийся шелест, постукивание, шипение, словно огромная змея несется по переходам дома прямиком к двери его комнаты, кожа трется о дерево, свист вырывается из гигантской ощеренной пасти, все ближе и ближе, нагоняя столбняк и ужас. Пауль готов закричать от страха, он уже набирает в грудь побольше воздуха для панического визга, но тут следует мощный удар в стену комнатки — такой, что вибрирует и приоткрывается дверь — и звук так же быстро удаляется, затихает, унося с собой кошмар и оцепенение, оставив только мгновенно выступивший пот и невесть откуда взявшееся в голове слово «пневмопочта».
— С-сволочи, — выдыхает Пауль. — Вот ведь, сволочи.
Он валится на подушку, дрожащий и злой. Снова вскакивает с проклятиями, задувает свечу и опять ныряет под куцее одеяло. Через пять минут он уже спит и ему снится Антуан Трюффо, мертвый, с синим вздувшимся лицом и проволочной петлей на шее, летящий на своем биплане через бесконечный океан в дивную далекую Францию.
Пауль просыпается среди ночи от того, что его потеплее укутывают его одеялом. Все еще в полусне, он бурчит что-то благодарное в подушку и собирается уже спать дальше, но из глубин сна медленной рыбой выплывает вопрос — на каком языке он говорил, не по-французски ли? Пауль в полном смятении и не может сразу сообразить, кто он и где. Задержав дыхание, он осторожно приоткрывает один глаз.
В комнатке снова горит свеча, причем, стоит она, видимо, на полу, так как свет идет откуда-то снизу. Стопка белья исчезла со стула, теперь через спинку перекинуты его брюки с аккуратно сложенными подтяжками, сорочка и пиджак. Можно только надеяться, что в карманах никто не копался. Ничего предосудительного там быть не должно, но все-таки… Выбросил ли он билет до Парижа? Это вспомнить не удается. Впрочем… Ах, да, билеты были у Трюффо. Бедный Трюффо, как он там сейчас?.. Да и где это — там?..
Пауль слышит тихий смех, явно девичий. Так хихикают пятнадцатилетние барышни, когда не знают что сказать, маскируя смешками пустоту в голове. Они называют это «интриговать». Кто же это интригует его с утра? Пауль открывает и второй глаз тоже.
И правда — девчонка. Худая, чернявая, непричесанная, в ночной рубашке. Лицо удивительно некрасивое. Подбородок слишком тяжел, рот до ушей, нос вообще никакой. Гадкий утенок. Или это освещение виновато? Скалит зубы в улыбке, все десны наружу. Над ним смеется, что ли?
— Сервус, — говорит Пауль. Приветствие звучит хрипло, на полторы октавы ниже, чем обычно. Голос взрослого человека, не мальчика, но мужа. Похоже, он простыл.
— Доброго утра, господин землемер, — говорит девчонка. — Вы спите, спите дальше! Сейчас только четыре часа. Мне на работу пора, воду кипятить.
— Четыре утра? — переспрашивает Пауль. Тут он замечает, что за дверью комнатки, в коридоре, уже слышно хождение, скрипят доски пола, кто-то надсадно кашляет. Обслуга проснулась, соображает Пауль. Девчонка тоже из обслуги. Из буфета. Или из чулана? Нет, точно — из буфета.
— Мы рано встаем, — говорит юная буфетчица. — Когда господство проснется, все уже готово будет, и вода для бритья, и кофе, и ботинки будут почищены. Вам ботинки надо почистить? Я выставила их за дверь. Лоттхен их заберет и тут же вернет начищенными до блеска, вы и проснуться не успеете.
Она опять хихикает. Дурочка какая-то. Пауль вздыхает.
— Меня зовут Хильда, — продолжает тараторить девчонка. — А как ваше имя, господин землемер? Это секрет? Можно мне вас звать просто «господин землемер»? Вот уж будет, что рассказать нашим на кухне — приехал новый господин землемер, и не успела я оглянуться, как он уже у меня в кровати! Ой, господин землемер, извините, прошу вас, я ничего такого не имела в виду! Я только хотела сказать, что вы у меня спите… Ой, бог ты мой, да что же это я?!..
Вот ведь глупая, совсем зарапортовалась, думает Пауль. Интересно, как она воду кипятит? Если так же — ходить всем ошпаренными…
— Послушай, Хильда, — говорит Пауль, чтобы загладить неловкость. — Можешь принести мне воды для бритья в половине восьмого? А так же и все остальное? Бритвы у меня, к сожалению, нет, потерялась. Могу ли я взять у кого-нибудь на время? Потом я куплю себе новую.
Хильда делает круглые глаза и вытягивает губы в трубку, словно для поцелуя, но через секунду снова улыбается во весь рот. Господин землемер, мало того, что в ее кровати, так она еще и бритву ему должна где-нибудь украсть. Это будет тема для разговоров на кухне на целый месяц!
— Я попрошу бритву у старого Отто со склада. Он давно уже перестал бриться, говорит, что борода добавляет ему мудрости. На самом деле, он просто выжил из ума — утверждает, что войну мы проиграем, и что англичане нас завоюют. У них, мол, есть какие-то «лучи смерти», а у нас нет. Вот ведь, чепуха какая! Как вы полагаете, господин землемер, неужели у нашего доброго Кайзера нет каких-то там несчастных «лучей смерти»?!
Пауль скептически хмыкает и не знает, что и ответить. Лучи смерти? Это что еще за напасть?
— Я думаю, что у нашего доброго Кайзера есть все необходимое, — отвечает он осторожно. — Тебе не пора еще на работу?
— Ох, и правда! — спохватывается Хильда. — Надо же одеваться!
Она принимается суетливо стягивать через голову ночную рубашку, но вдруг сообразив, что не одна в комнате, останавливается. Нахмурившись, она смотрит на Пауля.
— Господин землемер, — говорит она делано суровым тоном. — Я попрошу вас отвернуться!
Святые небеса, было бы желание! Что там смотреть-то?! Ребра, наверное, выпирают, как у последней коровы. Пауль, фыркнув, откидывается на подушку и тщательно, напоказ зажмуривается. Хильда, помедлив несколько секунд, начинает шуршать тряпками.
— Наши господа чиновники, — говорит Хильда тоном завзятой сплетницы, — всегда рады подсматривать за девушками. Просто ужас! В комнате для мытья все стены в дырках. Господа по ночам просверливают стены. Приходишь мыться, а на полу полно опилок. Только круглая дура не поймет. А если и не поймет, то подруги объяснят. Господа курят за стенкой, и весь дым идет к нам в банную комнату. Мы делаем так — мочим водой газетный лист и прилепляем его на стену. Но даже это не всегда помогает. Поэтому многие девушки моются без света. Такой кошмар! Все, господин землемер, можете смотреть.
Пауль открывает глаза. Хильда — в черной юбке и прочей дамской амуниции — застегивает пуговички на груди. Если это можно назвать грудью.
— Я так понимаю, — говорит Хильда грустно, — что вы, господин землемер, будете теперь жить с прочим господством? Вам понравится у Эльзы. У нее тепло. И девушки там другие. Они там заносчивые, как же, они ведь живут с господами! Вот увидите! С нами они даже не разговаривают. Да, совсем другие! Они сами сколько хочешь дырок в стенах насверлят!
Пауль мечтает уже только об одном — чтобы Хильда, наконец, ушла, и он мог снова заснуть.
— Вы заходите к нам, господин землемер, — говорит девчонка, открывая дверь в темный коридор. — Вы хороший человек, я это сразу поняла. Мы вам кофе сварим, настоящий, я у хозяина попрошу, он не откажет. А эльзины девушки… зачем они вам? Они вам не понравятся. Да и то, право слово, как они могут кому-то понравиться? Они бездушные, как куклы, вот так-то.
— Вот как? — бормочет Пауль без малейшего интереса. Он уже почти спит. Хильда, поплевав на пальцы, гасит свечку.
— Доброй ночи, — говорит она. — То есть, доброго утра…
— Доброй ночи, Хильда, — зевая, отвечает Пауль. Дверь стукает, закрываясь. Пауль еще некоторое время думает о дырках в стенах, потом проваливается в липкий беспокойный сон.
Он просыпается усталый, с больной головой. Затылок просто ломит, в горле стоит комок. Определенно, Пауль заболел. Простудился. Этот безумный перелет, падение в ручей и все такое. Вчера, из-за нервного напряжения, он не замечал своей болезни, а ночью расслабился — и вот вам. Больной диверсант, что за пародия!
Тусклый серый свет проникает в комнатку из коридора через крохотное окошечко под потолком. Максимум что можно различить — это очертания предметов. Пауль спускает ноги с кровати и пытается нашарить свои ботинки. Ах, черт, они же стоят снаружи, какая-то Лоттхен должна была их начистить. Пауль со стоном ковыляет по ледяному полу к двери и выглядывает в коридор. Ботинки сиротливо стоят у порога, по-прежнему грязные, никто к ним и не прикасался. Спасибо тебе, дорогая неведомая Лоттхен, от всего сердца спасибо.
Пауль решает одеться и попытаться найти где-нибудь порошок-другой аспирина. Должна же быть у них тут санчасть, шестьсот ведь человек, болеют же они хоть иногда. Обязан быть врач, а как же!..
Закутавшись в пальто, он бредет по узким полутемным коридорам в поисках выхода. Интересно, который час? Он трет глаза, лицо, щетина уже колется. Хильда, бритва, горячая вода — где это все? Там же, где и начищенные ботинки. Там же, где солнце, молодость, шампанское вино и счастье. В заднице. Какая все-таки ужасная дыра, этот Майберг!..
Из-за двери в конце коридора тянет сквозняком. Пауль толкает тяжелую дощатую створку и щурится от бледного света утра. Крыльцо, мокрый унылый сад, раскисшая дорожка, над всем этим низкие тучи. Дождя нет, но долго он себя ждать не заставит. Бочка для дождевой воды полна до краев, Пауль подходит, зачерпывает горсть воды и, содрогаясь, изображает что-то вроде умывания. Вода течет в рукав. Просто превосходно, черт возьми!.. Найти бы револьвер и застрелиться.
Пауль решает обойти дом кругом и добраться до обеденного зала через главный вход. Есть ли у Хайнца аспирин? Вряд ли, но по крайней мере, можно будет попросить завтрак. И ключ от клозета. И бритву. И горячую воду. И мыло. Нет, мыло там ужасное. Катастрофа, если другого мыла нет.
Когда он через четверть часа заканчивает завтракать, он уже не так пессимистично настроен. Толстенный ломоть свежего хлеба с мясным паштетом, вареное яйцо и огромных размеров глиняная кружка с обжигающим ячменным кофе способны поднять настроение кому угодно. Да еще желтый кусковый сахар в неограниченном количестве в деревянной миске, а в миске белая салфетка, а салфетка с бахромой и вышита крестиком! Кофе прогоняет головную боль, смягчает голосовые связки и жизнь делается вполне терпимой. Вдобавок, Хайнц угощает Пауля яблоком. Пауль грызет ледяное яблоко и с интересом осматривается. Вчера, в темноте, он пропустил много занимательного. Фотографии в рамочках на стенах, открытки, рекламки всяческих «поставщиков его величества», на подоконниках — букетики засушенных цветов и полевых трав, садовые и столярные инструменты, какие-то деревянные резные фигурки. В углу — лакированная тачка, полная сухих колосьев и сена, очень живописная. А под потолком, почему-то — тележное колесо, на цепях, плашмя. Что это, местная люстра? Авангардизм какой-то. Слева от двери в простенке — большой темный портрет военного вида господина, морда надменная, усы лихие, как у кавалергарда, на плечах — толстенные эполеты. Мазня явно любительская. Эта персона кажется Паулю смутно знакомой, он показывает на портрет огрызком яблока и спрашивает Хайнца:
— Это кто, Господин Граф?
— Господь с вами, — отвечает Хайнц, с удивлением уставившись на Пауля. — Вы поосторожнее шутите-то! Знаете, донесет кто-нибудь — попадете под закон об оскорблении величества.
— А что? — переспрашивает Пауль, хлопая глазами и чувствуя, что сказал что-то лишнее.
— Ничего, только меня загребут к черту вместе с вами, а мне на каторгу неохота.
Некоторое время Хайнц яростно трет тарелки мокрым полотенцем.
— Доказывай потом, что никто не имел в виду ничего плохого, называя нашего молодого императора графом, — бурчит он.
— Император? Боже правый, а я его не узнал! — ерзает на скамейке Пауль. — Портрет какой-то… непохожий.
Он чувствует, что ситуация скверная, подозрительная, но, после сытного завтрака, в опасность как-то не очень верится. Он улыбается Хайнцу, стараясь выглядеть поглупее. Но Хайнц уже успокоился — свидетелей не было, а господин землемер будет и сам помалкивать.
— Да, портрет неудачный, — говорит Хайнц. — Один из господ чиновников нарисовал по открытке. Принес мне, дескать, повесь его получше. А что, к черту, сделаешь, отказать-то нельзя. Кайзер все-таки. Ну, я и повесил господина императора… то есть, а черт!.. я говорю, повесил портрет. Ну да, портрет, что же еще!.. Знаете что, оставим лучше эту тему! Так и до беды недалеко.
— Конечно, конечно! — поспешно соглашается Пауль. — Могу я попросить у вас ключ от туалета?
Пауль получает ключ и ретируется, радуясь, что все обошлось, и его ошибка не стоила ему головы. Надо быть осторожнее, зарекается он, надо меньше говорить. Придерживать надо язычок-то!
В туалете, оказывается, есть окошко, а он и не знал! Ночью шел дождь, створка окна была откинута, и на пол натекла немаленькая лужа. Неприятно. Конечно, это всего лишь дождевая вода, но — лужа в туалете… Это неприятно. Пауль опускает на стульчак сидение и оглядывается в поисках клозетной бумаги, чтобы — на всякий случай — это сидение протереть. Ага, вот стопочка рваных газет на полочке в углу. Еще и почитаем. Нет, погодите, а это что тут такое?!
Вперемешку со старыми газетами лежат и листочки нотной бумаги, такие же рыхлые и мятые. На первый взгляд — обычная музыкальная нотация, партитура чего-то мощного, фуги или хорала. Вон, какие аккорды — так и громоздятся… Похожие на головастиков ноты густо пересыпаны цифрами, стрелочками и неразборчивыми пометками. Очень сложная вещь, наверное, для органа. Вместо скрипичного ключа нотный стан открывает знак параграфа.
Странные ноты, очень странные.
Листы бумаги изначально были обычного письменного формата, затем их разорвали на четвертушки. Пауль находит четыре подходящих обрывка и составляет их вместе. Ага, вот и новое открытие — сбоку мелко приписаны пояснения, черт, карандаш почти стерся, ага, вот: «слой 216», «разбивка», «каскад 12а». Очень понятно. Нет, это не для клавесина, это уже ясно. Тогда что же? Опять авангардная графика? Или секретный приказ для полковой музкоманды? На полочке в туалете? Нет, не смешите меня.
Пауль переворачивает листочек с пометкой «каскад 12а» — на обороте что-то проставлено красным. Ого! Это резолюция какого-то начальника: «Передать в отдел геодезии» и кучерявая нечитаемая подпись. Какая ирония! Документ попал к адресату, но как! И где!
Ладно, нужно заканчивать. Пауль спускает воду, собирает все до единого рукописные листочки и складывает добычу в карман пальто. Зачем ему это «богатство», он не знает, но — не бросать же! Возможно, это ключ ко всему, кто знает?!
Напоследок Пауль наклоняется к куску мыла и с сомнением нюхает его. Воняет гадостно. Лучше я вымою руки в бочке с дождевой водой, думает он. Поджав губы, он возвращается в обеденный зал. Хайнц уже куда-то делся. Пауль бросает ключ от туалета на буфетную стойку и смотрит на настенные часы — без пяти восемь утра. Феликс обещал появиться к десяти, время пока есть, можно устроить прогулку для моциона и немного оглядеться. Если повезет, то найдем парикмахера — хоть побреемся перед визитом в канцелярию… А вдруг, начальник канцелярии Мюллер — и в самом деле, его отец?.. Вот будет ситуация!..
На улице ничуть не потеплело. Наоборот, при взгляде на нависшие тучи думается уже не о дожде, а о снеге. Пожалуй, два часа для прогулки будет многовато, можно и замерзнуть. Пауль поднимает воротник пальто и с сожалением вспоминает теплый летчицкий картуз Трюффо. Пауль выходит за калитку, поворачивает направо, от ветра, и поспешает вдоль заборчиков, стараясь запомнить обратную дорогу. Это, похоже, не будет сложным, так как на каждом перекрестке обязательно находится столбик с указателями — «Улица павших сынов», «Площадь принца-регента», «Переулок 1870-го года». Как патриотично! Минут через пять Пауль, так и не встретив ни единого прохожего, сворачивает на «Бульвар народного единения» и тут, внезапно, видит Замок.
Ничего величественного. Просто группа двух-трехэтажных домов, соединенных невысокими стенами, с однотипными окнами, закрытыми зелеными деревянными ставнями, несколько крайне неказистых башенок с черепичными крышами, флюгера на спицах, и снулый флаг над воротами. Сейчас Пауль стоит на одном холме — на том, где деревня — замок же расположен на другом, повыше, до него не более полукилометра по прямой. Конечно, если идти через деревню, по улицам, вниз и снова вверх, к замковым воротам, выйдет подальше, хотя и не намного. Ворота закрыты. Их створки — полосатые, грязно-желтый перемежается с линяло-черным. Вдоль стен буйно разросся терновник, его жесткие, лишенные листьев, стебли придают всей композиции особую безжизненность. У Пауля создается впечатление, что господин Граф съехал из этого замка минимум лет триста назад.
Словом, замок настолько рядовой и невидный, что интерес к нему угасает у Пауля уже через пару минут. Хмыкнув, Пауль отправляется дальше по «Бульвару народного единения». Булыжник кончился, поэтому Пауль идет осторожно, стараясь не наступить в грязь. Когда, метров через триста, он снова поднимает глаза, он замечает, что вышел на окраину деревни. Дорога исчезла, далее — до близкого горизонта — только мрачные поля и редкие деревья. Пауль поворачивает назад, решив вернуться к Хайнцу каким-нибудь другим путем, просто для разнообразия.
Теперь он идет по «Улице молодых дарований». Совершенно закономерно он выходит к местной школе — приземистому кирпичному сараю, унылому как барак, с десятком окон по фасаду и крыльцом посередине. Пауль слышит веселые детские голоса и смех — на ступеньках стоит учитель, окруженный ребятишками, дети что-то оживленно рассказывают учителю, смеются, тот бледно улыбается и гладит одного из них по голове. Потом учитель поворачивается и улыбка словно замерзает у него на губах — он встречается взглядом с Паулем. Не отводя глаз, учитель нащупывает и достает из кармана колокольчик на ручке, принимается яростно звонить, будто зовя на помощь. Дети, с разочарованными возгласами, тянутся в класс. Учитель остается стоять один на крыльце, ветер треплет его длинные жидкие волосы. Пауль подходит поближе и возможно приветливее говорит:
— Доброе утро! Какие у вас милые дети!
— Дети? — переспрашивает учитель. — Какие дети?
— Ваши дети, — говорит Пауль, вежливо улыбаясь. — Ведь это же школа, не так ли?
— Ах, дети… — спохватывается учитель. — Да, дети. Конечно, — продолжает он, принимаясь яростно моргать, будто песок запорошил ему глаза. — Эти дети…
И вдруг он быстро и отчетливо произносит по-французски:
— Будьте особенно осторожны в присутствии невинных детей!
— Что, извините? — растерянно бормочет Пауль. К счастью, он говорит это по-немецки, хотя тот самый рычажок в его голове едва-едва не соскочил.
— Вы ведь француз, не так ли? У вас французский прононс. Не притворяйтесь, вы все отлично поняли! Вы шпион, признавайтесь. Можете меня не бояться, я вас не выдам! Ну же, говорите!..
— Я… — начинает Пауль, почти сломленный этим напором, но тут же спохватывается. — Какого черта!.. Вы с ума сошли! Кто дал вам право меня оскорблять?! Почему я непременно должен быть французом?!..
— Тогда, кто вы? Лорд Нельсон? — учитель вытягивает вперед худую руку и буквально упирается Паулю в грудь костлявым пальцем. Пауль отступает на шаг. — Вы ведь не здешний, я всех тут знаю! Это закрытая зона. Кто вы такой?!
— Меня зовут Людвиг Штайн, я новый графский геодезист. И я только вчера приехал, — говорит Пауль со всем возможным достоинством.
Учитель разом теряет весь свой апломб.
— Геодезист? — бормочет он, пряча взгляд. — Вот как? Штайн? Очень приятно.
— Не могу сказать того же, — холодно говорит Пауль и собирается идти дальше.
— Вынужден перед вами извиниться, господин Штайн. Мое имя Леопольд Зоммерфельд, — подавлено говорит учитель, протягивая руку. Ему и в самом деле неловко, это видно. Однако, Пауль, напуганный произошедшим, не собирается его прощать.
— Возвращайтесь к вашим молодым дарованиям, господин учитель, — говорит Пауль, глядя на окна школы и на детей, корчащих ему за стеклами обезьяньи рожи. — Если не ошибаюсь, они уже подожгли вашу кафедру.
Учитель, в растерянности, оборачивается, замечает своих гримасничающих подопечных и, спотыкаясь, устремляется к входной двери. Дети мгновенно исчезают из окон, слышен стук крышек парт и бешеный треск учительской линейки по кафедре. Хорошо, если не по детским головам! — думает Пауль.
Раздосадованный, он бредет дальше. Право, эти попытки поймать его на пустяках начинают надоедать. Сегодня учитель, вчера — этот Феликс. Только он успевает подумать о Феликсе…
— Доброе утро, Людвиг! — вот и Феликс, собственной персоной, спешит навстречу. Улыбается, машет рукой. Приятный он, все-таки, малый.
— Куда же вы ушли, Людвиг, мы же договорились ровно в десять встретиться! И Хайнц не заметил вашего ухода, не мог ничего сказать. А я принес вам шоколадный порошок, мне показалось вчера, что вы, вроде, простужены. Оставил у Хайнца. Вот попьете горячего шоколада, и все как рукой снимет! Это мой дед всегда так лечился, дай бог ему здоровья. Называл напиток «каколадом», ну, из-за цвета, это у него юмор такой. Все еще весел и бодр, ему скоро стукнет девяносто пять. В кампанию семидесятого года он даже пытался уйти добровольцем. Такой был крепкий. И вот что, Людвиг: вам не стоит гулять в вашем тоненьком пальто. Если у вас — извините, что спрашиваю — нет другого, то я вам с удовольствием одолжу теплую куртку. Она сама суконная, толстое зеленое сукно, а рукава у нее вязаные, из настоящей альпийской шерсти. Что скажете? Не вздумайте благодарить, мы же свои люди! Пойдемте, нам вот сюда. Можно идти по улице, а можно вот тут, тропинкой вдоль ручья, так значительно короче. Только не поскользнитесь. Я сегодня специально обул горные ботинки, в них и тепло и остойчиво. Вот вам моя рука, спускайтесь. Какой ветер сегодня! Вы можете подумать — вот какой пустой человек, болтает о погоде, как на светском рауте, словно не знает ничего другого. Помните, у Бернарда Шоу, в его «Пигмалионе» — продавщицу фиалок обучили говорить на две темы, о погоде и еще о чем-то. О шляпках, кажется. Я уверен, что потом она смогла стать лидером суфражисток. Ну, как же, в модных фасонах мы разбираемся, можно и в парламент. Да? Что вы так улыбаетесь?
Феликс и сам смеется своей незамысловатой шутке. Болтая о пустяках, они идут вдоль стылого ручья, мимо лесопилки и дровяных складов, тропинка петляет между кустов. Говорит, в основном, Феликс. Пауль лишь изредка отвечает и почти его не слушает. Похоже, Эберту просто нравится разглагольствовать.
— Вы читали свежий номер «Академического вестника»? Нет? Я вам обязательно дам почитать! Большой скандал у них там, в научных высях. Какой-то еврей из Швейцарии издал за свой счет брошюрку с новой физической теорией. Идея-то совершенно бредовая, но этот прохиндей доказал ее математически и никто не может найти в расчетах ошибку. Он всем разослал по экземпляру, в Берлин, в Лондон, всем. Это уже год назад было, и, представьте, никто за целый год не смог разбить его построений! Как же, вы не слышали? Они просто не знают, что с этим делать. Формулы совершенно корректны, но из них следует очевидная чепуха, которой просто не может быть. Например, чем быстрее двигаешься, тем больше уменьшаешься. Если мчаться очень быстро, со скоростью света, например, или даже еще быстрее, то станешь совсем маленьким. Почему?! Это совершенно непонятно, но так следует из его формул. В обыденной жизни мы этого не замечаем, поскольку двигаемся, якобы, недостаточно быстро. Каково? Гоночное авто может делать больше ста километров в час, отлично, на сколько же оно уменьшится? На толщину волоса. Какое это имеет значение — толщина волоса?! Кого это интересует?! Какая в этом польза для отечества?! Что вы хотите от еврея?! И как это проверить, что, измерить линейкой? Так ведь и это не выйдет! Представьте себе, если я, с рулеткой в руках, сяду на другое гоночное авто, и буду мчаться рядом с первым, то никакого изменения размеров я не зафиксирую! Для меня первое авто будет по-прежнему большим, как и раньше! Но не для вас, если вы стоите на обочине и тоже с линейкой. Для вас оба, понимаете, оба наших авто уменьшатся на толщину волоса, если вы как-то ухитритесь это измерить! Представляете?! Первое авто будет одновременно и длинным, и коротким! И это доказано расчетами! Я уважаю математику, в нашем с вами деле без математики нельзя, но эти физики! Мне кажется, им просто заняться нечем!
— Лучше бы они занимались «лучами смерти». Больше было бы пользы для отечества! — смеясь, говорит Пауль.
— Вот именно, Людвиг, вот именно! В самую точку! — Эберт хохочет и чуть не падает. Заметил ли он сарказм в словах Пауля? — Только «лучей смерти» нам и не хватает для полного счастья!
Сколько ему лет? — думает Пауль. — Двадцать пять? Двадцать восемь? Из-за его бороды возраст совершенно не определяется. Ведет себя как мальчишка.
— Скажите лучше, долго ли нам еще идти? — спрашивает Пауль.
— Уже пришли, — становится серьезным Феликс. Тропинка последний раз петляет и упирается в некрашеную дверцу в кирпичной стене. Феликс откидывает щеколду, и они проходят внутрь, в маленький, совершенно пустой дворик. Еще одна дверь, коридор, снова выход на улицу — и в трех шагах Пауль видит большую вывеску, масляной краской по стеклу:
«Полевая канцелярия четвертого особого полка, группа WW»
— Я уже телефонировал, — говорит Феликс, тихонько подпихивая Пауля в спину. — Майор Зайденшпиннер здесь и примет сразу. Не забудь получить талоны на питание.
— Зайденшпиннер? — переспрашивает Пауль. — Я полагал, это будет господин Мюллер…
— Полковник вызван в Берлин, уже неделю как. Высочайшая аудиенция. Должен вот-вот вернуться, но пока… Словом, старик Шпиннер тебя ждет. Смотри, кстати, не назови его случайно Шпиннером, он тебя съест и не поперхнется, в гневе он ужасен.
Зайденшпиннер, великий и ужасный, оказывается совершенно безобидным на вид старичком, с пушистыми седыми бакенбардами в стиле Франца-Иозефа, совиными глазами за круглыми стеклами очков, в шерстяной кофте, накинутой поверх майорского мундира. Этакий плешивый и добрый дедушка. Но сесть он Паулю не предлагает. Итак, Пауль остается стоять, Шпиннер без интереса пробегает глазами предъявленные письмо и паспорт, возвращает Паулю его бумаги, затем, открыв какой-то гроссбух, делает в нем пару пометок, закрывает и снова прячет книгу в ящик стола. Потом фокусирует на Пауле свои бесцветные глаза:
— Ну-с, молодой человек, что вы обо всем этом думаете?
— О чем, простите? — теряется Пауль.
— Обо всем этом, — Зайденшпиннер осторожно делает широкий жест рукой, как бы обнимая все подотчетное ему пространство. При этом вязаная кофта сползает у него с одного плеча и ее приходится водворять на место. — О политической ситуации, о вашей работе у нас, о проблемах, с которыми мы столкнулись. Скажите, что вы думаете. Хороший начальник — а я, надеюсь, принадлежу к таковым — должен знать все, что думают его подчиненные, быть в курсе их проблем и чаяний. Как капитан на корабле обязан знать душу каждого матроса. Поскольку только так капитан может привести свое судно в порт назначения и не потопить его по дороге.
Пауль не уверен, что капитаны так уж и знают душу каждого матроса. Но он держит свое сомнение при себе.
— Я не большой мастак рассуждать о политической ситуации, господин майор, — произносит он осторожно. — Я думаю, что командование, безусловно, поступает единственно правильным образом.
Зайденшпиннер приторно улыбается.
— Обер-лейтенант Эберт в телефонной беседе характеризовал вас, как умного и спокойного молодого человека. Я думаю, что он не ошибся.
Ого, Феликс, оказывается, обер-лейтенант. В каком же чине он, геодезист Штайн? Спросить об этом представляется совершенно невозможным, остается ожидать, что все прояснится само собой.
— Но все же, молодой человек, как вы думаете, в чем ваша задача? Ваша, если можно так выразиться, максимальная задача, сверхцель? Вы задумывались об этом?
— Я полагаю, если я буду с полной отдачей сил трудиться на благо отчизны…
— Это непременно, тут мы даже не сомневаемся. Трудится или воевать, каждый на своем месте, во имя нашего Кайзера, э-э… на благо империи. Правильно. Но это тактика. Так сказать, решение повседневных задач. А знаете ли вы логику нашего развития, понимаете ли стратегию? Вы будете сражаться на передовой линии современной науки, вашими товарищами станут талантливейшие инженеры и техники, и вы должны видеть дальше прочих, понимать, так сказать, общую картину боя… Вижу, что придется объяснить вам это. Что поделаешь, мудрость приходит с годами, вы молоды, но это поправимо, да, к сожалению, поправимо… Считайте мое брюзжание этакой вводной беседой, я ведь должен с вами побеседовать, успеете еще к своим устройствам…
Пауль слегка подается вперед и наклоняет голову, изображая вежливое внимание. Сейчас старик, под видом инструктажа, прочитает ему мораль столетней давности.
— Задумывались ли вы, в чем разница между Германской империей и всем остальным миром, между немцем и французом, между немецким мировоззрением и взглядами какого-нибудь зулуса? Можете не отвечать. Разница есть, она очевидна, но далеко не всякий возьмется сформулировать это различие. Не каждый философ… Да, что там философ… Впрочем, я не буду вас томить, я скажу вам просто и ясно, без философствований. Мы несем миру порядок. И это надо понимать. Мир веками пребывал, и сейчас еще, большей частью, пребывает в хаосе. Мир — вся эта Англия, Франция, Россия, прочая периферия — бьется в тисках этого самого хаоса. Про какой-нибудь Китай я и не говорю. Человечество стонет. Стонет и взывает. Но, слава Богу, есть Германия. Слава Богу, есть мы, немцы, скажу даже больше, германцы — великая нация с прекрасной и богатой историей, нация поэтов и мыслителей. И мы несем миру порядок, в этом наша тяжелая миссия. Бремя белого сверхчеловека. Вы читали Киплинга? Нет? Почитайте. Хоть он и англичанин. Да, итак! Порядок. Стабильность. Предсказуемость. Запомните это ключевое слово. Предсказуемость всего — природы, человека, социального устройства. Только в предсказуемом мире человек свободен, только в таком мире он в безопасности.
Акцентируя свои слова, Зайденшпиннер ритмично стучит по столешнице тонким, пергаментно-желтым пальцем. Ногти у него идеально ухожены.
— Мы с огромным трудом построили маленький островок стабильности и порядка здесь, в Германии, на нашей дорогой родине, — продолжает Зайденшпиннер. — А что окружает нас? Хаос! Франция с ее революциями, лихорадка правителей на час, Наполеон, пролезший из солдат в императоры, эти его жалкие потуги в Африке… Что это? Какое название можно этому дать, какое другое слово подобрать, если не хаос? Чувствует ли обычный житель себя в безопасности в такой стране? Счастлив ли он? Нет. Человеку нужна уверенность в завтрашнем дне, твердые цены и обеспеченная старость. И никаких случайностей. Хорошо, это на западе. Что же на востоке? Необозримые и гибельные просторы России и Сибири. Царство случайности. Никто не может предсказать, как завтра повернется дело, куда качнется лодка. Начнет русский царь снова рубить подданным головы и сажать на кол, или введет указом просвещение и изобилие? Как можно торговать с такой страной, как можно вообще иметь с ней дело? Даже если какой-нибудь сумасшедший и рискнет вложить немецкие капиталы в российское производство, то он неминуемо падет жертвой русской непредсказуемости. Да, возможно, что его русский компаньон — какой-нибудь купец с бородой до колен и в пальто из медвежьей шкуры — построит на эти деньги современную фабрику с машинами и прочим, наймет умного управляющего, и будет давать прибыль. Но не менее возможно, что этот купец внезапно пропьет все деньги, проиграет их в какую-нибудь русскую рулетку, раздаст нищим или отольет для любимого монастыря свечу в сто килограммов весом и в миллион марок стоимости. Понимаете, о чем я говорю? В этих странах возможно все — даже невозможное. Двести лет назад наши послы писали нашим монархам из всяких казаней и петербургов, что там медведи ходят по улицам. Представляете картину? О чем это говорит? О дикости среды, о близости неустроенной натуры к обывателю? Нет, молодой человек, нет и еще раз нет. Это говорит нам, людям с пониманием, что в странах этих властвует слепой случай. Можно выйти из дома и встретить кого угодно — медведя, монгола или мамонта. Или даже существо с Марса. Это ужасно, поистине ужасно.
Чтобы справиться с ужасом, Зайденшпиннер отпивает воды из стакана.
— Но как же тогда жить в таких условиях?! Ведь невозможно никакое осмысленное планирование даже на короткий срок — все равно придет медведь и планам не суждено будет сбыться. Прогресс останавливается, немыслимо всякое улучшение условий. Если нельзя предусмотреть, то остается лишь плыть по течению, созерцать, не вмешиваться. Стать, если хотите, фаталистом. Поэтому народы, вынужденные жить в таких местностях, и отличаются столь удивительной нам покорностью судьбе. А вместе с тем — и ненадежностью, безответственностью, неорганизованностью.
Зайденшпиннер скорбно качает головой в такт своим словам, видно, что он неподдельно огорчен. Но через секунду чело его проясняется.
— И тут на историческую сцену приходим мы, — провозглашает он. — Мы, немцы — народ, славный своим рациональным и осмысленным подходом ко всему, народ инженеров и философов, народ, ставящий во главу угла порядок и — как закономерное следствие этого — процветание. В кратчайшие сроки мы организуем и упорядочиваем нашу страну. Как часы, как скрипку настраиваем тончайший механизм экономической жизни империи, подчиняем все здравому смыслу и лучшему функционированию. Мы опутываем наш рейх новой нервной сетью и сигналы в этой сети текут бесперебойно. Новейшее изобретение наших современных гауссов и кеплеров — рукотворный мозг — непрерывно и безошибочно производит сложнейшие расчеты, организуя и упорядочивая, сегодня — транспортные потоки, а завтра — неизбежно — финансовые, военные, товарные, новостные и даже социальные. Рост благосостояния не замечает только слепой. Все расцветает на глазах. Прогресс. Но народы окружающие нас — по-прежнему во власти случая, во власти непредсказуемости, хаоса. Правительства этих стран не в состоянии помочь своим подданным, они только делают вид, что управляют — на самом деле они такие же рабы случая, как и все. Помощь может поступить только извне. Только от нас. В этом наша историческая миссия. Придти, организовать, направить и тем — спасти.
Но больной не всегда осознает, что он болен. Кокаинист обычно считает себя здоровым и только врачу очевидно, что неотложно требуется лечение. Часто пациент отказывается добровольно принять необходимое, но, возможно, горькое лекарство. Если не применить некоторую разумную силу, больного не спасти. Бинты, веревки, ну, вы понимаете… Когда речь идет о странах и государствах, это означает поддержку организующего начала силой оружия, смену косного и продажного правительства новым, логично устроенным по оправдавшему себя образцу и отлично функционирующим. Порядок должен распространяться дальше, на все новые и новые земли, тесня хаос и принося процветание. Либо порядок, либо непорядок. Если мы не победим хаос, если мы не освободим все народы мира, то хаос победит нас и снова придет прискорбное средневековье.
Зайденшпиннер делает, наконец, паузу в своем монологе и сокрушенно качает головой. Нежелание других народов принимать прописанную доктором Зайденшпиннером микстуру вызывает у него явное сожаление. Впрочем, разумная твердость — вот что всех спасет. Он поплотнее закутывается в шерстяную кофту.
— Разумная твердость, молодой человек, только разумная твердость. Дисциплина. Если бы косность не сопротивлялась прогрессу, не нужны были бы пушки и снаряды. Война — дело вынужденное и временное. Какая замечательная, поистине императорская идея — поставить на службу армии рукотворный разум, доверить ему тактику и стратегию современной войны, заставить его с точностью до секунды координировать взаимодействие сил, подавлять врага безошибочностью решений! Это не может не принести блистательнейшие плоды в самые кратчайшие сроки. Молниеносная война — вот наш новый лозунг. Превосходно спланированная, идеально организованная, безупречно выполненная — против такого не устоит ни один враг, только так будет побежден случай, только так будет установлен порядок.
Зайденшпиннер стукает по столу кулачком и ушибает себе пальцы. Крышки чернильниц издают тихий хрустальный стон.
— Теперь вы понимаете, — тихо говорит Зайденшпиннер, — на каком ответственном участке фронта вы будете сражаться? Сегодня все поставлено на карту, мы или они, порядок или безумие. Не думайте, что ваша работа не так важна, скучна или может выполняться небрежно. Ваши товарищи трудятся с полной отдачей, приносят себя на алтарь… э-э-э… на алтарь знания. Принесите себя и вы. Работайте так, чтобы вам не в чем было себя упрекнуть, тогда вы встретите наше полное понимание. Отдел геодезии в последние несколько недель лишен руководства, персонал охладел к работе, и его требуется приструнить… подтянуть. Это все. Если у вас нет вопросов, можете приступать.
Зайденшпиннер опять делает осторожный царственный жест рукой, как бы посылая нового бойца на пулеметы противника. Аудиенция окончена. Даже если бы у Пауля были вопросы, никто не стал бы на них отвечать. В лучшем случае он получил бы еще одну порцию риторики. Пауль, не зная, как попрощаться, неудачно пытается щелкнуть каблуками. Зайденшпиннер не реагирует, он словно впал в летаргию — неподвижно сидит в своем кресле и смотрит на противоположную стену, на огромную карту Европы. Германская империя на этой карте плотно утыкана булавками, между ними натянуты цветные нити, словно герр Зайденшпиннер собрался ткать ковер, но еще не определился с узором. Пауль представляет, с каким удовольствием старина Шпиннер затянул бы такой же паутиной Францию, Испанию, а потом и весь остальной мир, страну за страной, континент за континентом.
— Разрешите идти? — спрашивает Пауль, борясь с тошнотой.
— Разрешаю, — говорит Зайденшпиннер, не пошевелившись, и, похоже, даже не открыв рта.
Пауль поворачивается и бредет к выходу. У двери он секунду медлит, вспомнив о талонах на питание, смотрит на Зайденшпиннера, но тот совсем окаменел в своем кресле, непонятно даже, дышит он вообще или нет. Совершенно подавленный, Пауль выходит в приемную.
— Господин поручик, — окликает его ординарец майора, пухлый малый в очках. Он протягивает Паулю толстый пакет серой бумаги. — Ваша почта.
— Почта?
— Копии последних приказов, несколько циркуляров и свежий номер журнала. Я не мог отдать пакет вашим помощникам, у них низкий уровень допуска.
— Да-да, — говорит Пауль, ничего пока не понимая. Требуется известное время, чтобы свыкнуться с услышанным, вся эта борьба порядка и хаоса, искусственный мозг, паутина над Европой, теперь вот какие-то помощники… — Скажите, я слышал… я насчет талонов на питание…
— Все необходимое ожидает вас в вашем кабинете на столе.
— В моем кабинете? А где…
— Восьмой блок. Табличку на двери уже сменили. Вы увидите, мы тут времени зря не теряем.
Да, времени они тут не теряют. Пауль смотрит на стенные часы — разговор с Зайденшпиннером занял пятьдесят минут, уже почти полдень. В желудке — словно камень лежит. Надо найти восьмой блок, надо найти свой кабинет, найти талоны и, наконец, надо найти место, где эти талоны обменивают на еду. Одному не справиться, а Феликс давно уже ушел. Пауль поворачивается к толстому ординарцу и говорит возможно более непререкаемым тоном:
— Телефонируйте в мой отдел и передайте моим помощникам приказ срочно явиться сюда. У них пять минут. Сейчас я проверю, действительно ли вы тут умеете ценить время.
Парень каменеет лицом, но без возражений принимается крутить ручку телефонного аппарата. Пока он бубнит в трубку, Пауль выходит во двор и в который уже раз сожалеет, что не курит — сигарета сейчас очень бы не помешала. Возможно, голова бы и прояснилась. На улице свежо, ветер шевелит бурые листья на мостовой. Посреди улицы скачет черный жирный ворон и каркает, как заводной, его крик болью отдается в голове. Пауль, все же, старается сосредоточиться.
Итак, судя по выспреннему бреду старика Шпиннера, существует некий рукотворный мозг, искусственный разум, который и руководит транспортными потоками в масштабах империи. Пауль даже представить себе не может, что за природа может быть у этого мозга, как он выглядит — слоновьих размеров медуза в цистерне с формалином? Отрезанная и гальванизированная голова циклопа Полифема? Что бы это ни было, оно существует и мыслит, строит планы, рассчитывает и организует. Судя по всему, с делом оно справляется. Воодушевленное успехом, высшее германское руководство решило применить его способности в военной науке, и с этим мозг тоже совладал, так как орды гуннов почти мгновенно оказались у стен Парижа. Но насколько Пауль понимает, месяц назад что-то разладилось. Здесь рухнула конфигурация, а там захлебнулось наступление. Немцы все еще топчутся на прежних позициях, даже не пытаясь идти на приступ почти незащищенной столицы. Вероятно, эти два события — падение конфигурации и провал на фронте — как-то взаимосвязаны. Понять бы еще, как? Но одно уже ясно: на события во Франции можно влиять отсюда, на расстоянии. Если уронить конфигурацию вторично, да посильнее, не разобьется ли она при падении окончательно? Тогда силы Франции и Германии уравняются, и они снова будут воевать по-старинке. Тогда появится и шанс победить. А пока боем руководит Полифем — такого шанса нет. Против Полифема любой бессилен. Хотя… Помнится, хитроумный Одиссей как-то же справился…
Ворон с пронзительным криком снимается и улетает — его кто-то спугнул? Да, по улице приближаются двое, парни лет двадцати, какие-то оба похожие друг на друга — темные курчавые волосы, маленькие бородки, черные костюмы, худые шеи торчат из тугих воротничков. Лица открытые, веселые, шагают парни бодро, с удовольствием, словно нет ничего лучшего в это хмурое утро, чем пройтись вот так, с другом, перешучиваясь и посмеиваясь, радуясь мелкому дождичку и легкому ветру. Они бы еще за руки взялись, думает Пауль, милая вышла бы парочка.
— Господин поручик Штайн? — спрашивает один из парней. Пауль кивает. — Мы ваши помощники.
— Представьтесь по форме, — холодно цедит Пауль, сомневаясь, не переигрывает ли он. Парни вытягиваются во фрунт.
— Помощник геодезиста старший писарь Краузе! — выпаливает один.
— Младший помощник геодезиста писарь Юнг! — вторит другой. — Ожидаем приказаний, господин поручик!
Ах, да, приказаний… Что бы им приказать такое?.. Как вообще немцы отдают приказания, есть какие-то особые формулы, или что?
— Так! — Пауль прокашливается. — Гм… Сверим часы.
Хорошая идея, немцы пунктуальны, он тоже пунктуален, ergo — он немец, и никакой не француз. Нет, плохая идея, просто катастрофа, у него ведь нет часов, что сверять-то?! Вот положение!
В это мгновенье Пауль слышит тихий мелодичный перезвон, словно ангельские колокольчики играют первые такты моцартовской серенады, нежно и удивительно оптимистично. Звук исходит из области живота старшего писаря Краузе. Часы, понимает Пауль. Краузе таращит глаза и поджимает губы, чтобы не рассмеяться, но не двигается, продолжая стоять по стойке смирно.
— Осмелюсь доложить, точное время на текущий момент составляет: двенадцать часов дня, ноль-ноль минут пополудни, — рапортует старший писарь, когда затихает последняя нота репетиции. Пауль хмыкает — а они, похоже, клоуны. Или из него делают коверного дурака.
— Обед, господин поручик, — словно извиняясь, говорит младший помощник Юнг. — Мы принесли вам ваши талоны.
— Было бы неплохо отправиться в кантину сразу, господин поручик, — подхватывает Краузе. — Ведь количество обеденных мест в зале ограничено. Опоздавшие будут вынуждены сидеть на веранде, а при такой погоде это очень неуютно.
— Мясо быстро остывает, — жалобно добавляет Юнг и сглатывает слюну. Ах ты, бедненький, думает Пауль, набегался во дворе, устал, теперь хочет к мамочке — обедать.
— Кстати, вольно, — говорит Пауль. — Где же ваша кантина?
— Пожалуйста, сюда, господин поручик, в эту улицу.
Пауль идет первым, он здесь командир и лидер. Какая странная жизнь, думает он, еще позавчера я был за сотни километров отсюда, был художником-одиночкой, а сегодня я в тылу врага, у меня двое подчиненных и я веду их обедать. Мы будем есть мясо и пить пиво, а платить за все будет германский кайзер. Бред сумасшедшего, если вдуматься…
— Разрешите понести ваш пакет, господин поручик, — говорит между тем Краузе и уже протягивает руку.
— Отставить! — испуганно рявкает Пауль, прижимая пакет к груди. Боже, что же он кричит-то на этих детей?
— У вас низкий уровень допуска, — уже спокойнее поясняет Пауль. Сойдет это за объяснение его резкости? Пусть думают, что он беспокоится из-за секретности бумаг. Краузе надувает губы и сутулится, он обижен.
— Да-а, Макс, пальцы прочь от секретного журнала! — поддакивает младший писарь. — Вдруг там композиции, которые тебе знать не положено!
Старший писарь скептически хмыкает.
— Лишнее знать вообще опасно, — через плечо роняет Пауль, перепрыгивая через лужу. Помощники, потоптавшись, шлепают вброд. — Сколько у вас смертей было за последний месяц? Это война, а не игра в серсо. Я берегу ваши жизни, понимаете, вы?
— Так точно, господин поручик, понимаем…
— Как не понять…
Остаток пути они проделывают в молчании.
Кантина — большой бревенчатый дом в два этажа с широким и длинным балконом на беленых столбах — встречает их разноголосым шумом, запахами кухни из приоткрытых из-за духоты окон и навоза от крытой коновязи. Несколько военных курят во дворе, развлекаясь киданием зажженных спичек в облезлого петуха, нервно фланирующего в отдалении.
— Привет, Максик, — кричит один из курильщиков и машет рукой старшему писарю Краузе. — Я слышал, вам выписали нового начальника? Так что, конец безделью?!
Краузе делает страшные глаза и украдкой показывает на Пауля пальцем.
— Вот дерьмо, — бормочет спросивший и с серьезным видом козыряет Паулю. Тот ограничивается прохладным кивком. Если его будут считать задавакой, то меньше будут лезть с разговорами.
— Господин поручик, ждем вас вечером на партию в карты, — говорит другой офицер, тот, что со спичками. — Пожалуйста, сегодня в семь прямо здесь, у нас запросто. Девочки тоже будут!
Вот ведь влип, думает Пауль. Девочки. Еще девочек не хватало.
— Спасибо, господа, очень сожалею, но я должен разобрать бумаги моего предшественника. Вынужден отказаться.
— Тогда завтра. Ефрейтор Клее будет показывать карточные фокусы, очень занимательно! Рекомендуем!
— Благодарю за приглашение, — Пауль медлит перед обитой непромокаемой фанерой входной дверью кантины, Юнг мышью проскальзывает вперед, открывает и придерживает створку. Они проходят темным коридором, минуя увешанные шинелями и фуражками гардеробные стойки. В подставки для зонтиков воткнуты сабли, из угла слышится хлюпанье и чавканье — чей-то денщик, сидя на картонном ящике с консервами, хлебает суп из котелка, на бороде его нависла капуста. Пауля передергивает от отвращения.
— Найдите место поспокойнее, — приказывает он Юнгу. — По возможности, без соседей.
Младший писарь исчезает и тут же возвращается.
— В офицерской зале все занято. Есть четыре места в зале для технического персонала — в углу, возле механолы. Но надо поторопиться, а то займут. Сюда, пожалуйста.
Через две комнаты, полные обедающих, они проходят в угловую залу, протискиваются между стульями, задевая чужие спины и колени, стараясь не толкнуть никого под локоть. На них недовольно косятся, но не протестуют. В помещении душно и накурено, Пауль спохватывается вдруг, что забыл снять пальто. Проклятье! Извиваясь в тесноте ужом, он выпутывается из рукавов (одна пуговица при этом отрывается и закатывается под чужой стол) и, не найдя лучшего места, кладет пальто на крышку механического пианино. Они садятся, вернее, занимают места только Пауль и Краузе, а младший писарь отправляется на кухню за едой. Пауль намеренно устраивается спиной к остальной публике, лишних расспросов он боится.
— Что же механола? — спрашивает Пауль, помолчав. — Она играет?
— О, да, играет, — живо отвечает Краузе, обрадованный вопросом, — и еще как играет! Мы сами ее усовершенствовали — с вашего места не видно, но сзади к ней подвели трубки, а внутри набили ее модулями, конечно, списанными, но еще вполне пригодными. Наши компонисты наперебой переводили все известные мелодии в машинные композиции, это было как соревнование между группами — кто больше и быстрее напишет. Теперь это — чудо-аппарат, сто восемьдесят композиций, если не ошибаюсь. Да что там, больше! Стоит только запустить насос и механола будет способна играть двое суток подряд, ни разу не повторившись. Отдел технического контроля организовал небольшой хор и нередко радует нас вечерними концертами. А вы поете, господин поручик? Извините за вопрос.
— Нет, я не пою. Но люблю послушать, если, конечно, пение хорошее. Когда будет следующий концерт?
— Точно не скажу, но кажется — в пятницу. Если не восстановят конфигурацию. Если все же поднимут, во что я лично, уж извините, господин поручик, не очень верю, то придется работать в две смены, наверстывать упущенное, и будет не до концертов.
Пауль рассматривает механолу — лакированный деревянный комод на гнутых ножках, на передней стенке роспись маслом, пасторальная сцена, овечки, пастушки, глупое бледно-голубое небо, старательная бездарная мазня. Верхняя крышка, на которой теперь лежит пальто, частью из дерева, частью застеклена. Если привстать, то через стекло можно видеть клавиши. Что же это за модули, которыми нашпигован инструмент? Пауль представляет их в виде стальных тяжелых шаров, размером с кулак, холодных и местами заржавленных. Если включить насос, то шары перекатываются, соударяются с глухим биллиардным стуком, перемешиваются. Когда же они задевают струны, то механола отзывается гудящим звоном и щемящими душу стонами. В воображении Пауля шары снабжены множеством крючочков и петелек, словно атомы Аристотеля, этими крючками они сцепляются, образуя композиции, три шара — народная песенка, четыре — марш, пять шаров — торжественный хорал…
Малыш Юнг приносит керамические тарелки и судки. Столовые приборы, завернутые в крахмальные вышитые салфетки, торчат из нагрудного кармана его форменного сюртука. Итак, куриный гуляш для начальника и капуста с сосиской для помощников.
— Только не чавкать! — грозно говорит Пауль, но тут же ухмыляется. Писаря наперебой заверяют шефа в своих отменных манерах. Юнг опять убегает, теперь он приносит графинчик красного для руководства и две кружки светлого для подчиненных. Подчиненные поднимают кружки и выжидательно смотрят на начальство.
— Прозт! — вспоминает нужное слово Пауль. Помощники кивают и окунают усы в пивную пену. Пауль пробует вино. Не Бордо, конечно, но пить можно. Жизнь, в общем, не такая плохая штука.
Красное вино оказывает свое действие — следующие два часа остаются в памяти Пауля лишь отрывочно, подобно кускам целлулоидной синематографической ленты. Вот один из фрагментов: Краузе рассказывает анекдот из еврейской жизни, очень смешной, дословно уже не вспомнить, что-то про дочку молочника и ребе — хохочут даже за соседними столами. Второй обрывок: появляется посыльный из канцелярии и приносит записку от Шпиннера, (ага, значит, он не умер за столом! жив!) с требованием представить к завтрашнему числу «currculum vitae», то есть, автобиографию. Пауль только важно кивает, и посыльный снова растворяется в сигаретном дыму. Разберемся завтра. Эпизод третий: Пауль принимается шалить и поднимает бокал за его императорское величество. Все с готовностью пытаются встать, чтобы выпить стоя, но места не хватает, стулья сталкиваются, возникает неразбериха и ругань, и вместо торжества получается черт знает что. К удивлению Пауля, кто-то в соседней комнате принимается насвистывать начальные такты Марсельезы, но провокацию заглушают шиканьем и проклятиями. Когда духота становится невыносимой, Пауль спешно выбирается на улицу, на свежий воздух, помощники следуют за ним, как собачонки. Юнг держит в зубах секретный пакет, в его руках — пальто Пауля. Начальник милостиво дает себя одеть.
— Я бы прилег, — говорит Пауль слабым голосом, обращаясь больше к низким тучам и мокрым осинам, чем к своим помощникам. — Что-то мне нехорошо…
— В вашем бюро есть прекрасная кушетка, — сообщает Юнг. — Прикажете проводить вас?
— Да, приказываю меня проводить, — стонет Пауль. — Боже, как голова кружится…
Под аккомпанемент вороньего карканья они бредут в направлении восьмого блока.
Круглые, пахнущие табаком, ржавые модули, царапая крючками бока друг друга, катаются, стукаются, сцепляются и вновь расцепляются, мерный металлический звон туманом плывет над бескрайней серой равниной — бамм! бамм! бамм! Пауль просыпается от боя часов, у себя в кабинете, на кожаной кушетке, потная щека приклеилась к обивке. Пауль со стоном открывает глаза, в голове перекатываются модули, холодные и колючие. Что ж, он всегда был слаб на выпивку. Возможно, вино было крепленое спиртом. Этот мерзавец младший писарь подсунул ему какую-то дрянь вместо нормального вина, настоящие ополоски, во рту до сих пор отвратительный привкус, надо выпить воды.
— Краузе! — кричит Пауль, впрочем, нет, кричит он только первый слог, «Кра…», а далее невыносимая головная боль заставляет его перейти на стон. Старший писарь тут же появляется в поле зрения, он, неожиданно, в очках, в руках газета. — Краузе, дорогуша, принесите порошок аспирину, а лучше сразу два. И воды побольше. Что-то у меня голова…
Старший писарь понимающе кривит губы, кивает и снова отодвигается в полумрак. Пауль пытается сесть на кушетке и обнаруживает, что заботливые помощники накрыли его шинелью — теплое тяжелое сукно, от которого идет тягучий запах солдатского табака. Пауль брезгливо сталкивает шинель на пол, этого еще не хватало! Может, они меня еще и раздели?! Нет, сняты только ботинки, их приходится искать на полу под шинелью. Краузе уже вернулся, молодец. Принес воду и аспирин. Пауль, как капризный ребенок, открывает рот и старший писарь, после секундного замешательства, высыпает оба порошка прямо на высунутый язык господина поручика. Пауль запивает лекарство жадными глотками, аспирин скрипит на зубах и дерет горло.
— Какие новости? — спрашивает Пауль, отдышавшись.
— Звонил обер-лейтенант Эберт, справлялся о вас, господин поручик. Я сказал, что вы в клозете и не можете сейчас подойти к телефону. Господин обер-лейтенант обещал зайти к нам сюда вечером после дежурства. Будут ли какие приказания, господин поручик?
Паулю не хочется даже думать о приказаниях.
— Я хочу полежать, просто полежать, — говорит он. — И чтобы мне никто не мешал. Этот телефон возможно отключить? — Краузе отрицательно мотает головой. — Сделайте это, Краузе, голубчик, придумайте что-нибудь.
Старший писарь хмыкает, снимает с телефона трубку и прячет ее в выдвижной ящик стола.
— Но надо будет говорить потише, так как на станции все теперь слышно.
— Мне вообще говорить противно, — бормочет Пауль. Так и не сделав попытки встать с кушетки, он снова ложится. — Дайте мне что-нибудь почитать. Только не очень сложное, энциклопедий мне не надо. И организуйте свет.
Краузе, словно заботливая сиделка, ставит в головах кушетки стул, затем приносит и лампу.
— Есть свежий номер профильного журнала, прикажете достать?
Пауль только вяло протягивает руку. Краузе вскрывает секретный пакет, извлекает пачку официального вида бумаг и толстую тетрадку журнала, документы он кладет на стол, а журнал подает Паулю, при этом почему-то щелкает каблуками.
— Не валяйте дурака, Краузе, — говорит Пауль. — Мне и так плохо…
Он устраивается таким образом, чтобы свет от лампы не падал на лицо, и открывает журнал. На первой странице — редакционная статья, густо пересыпанная совершенно непонятными Паулю терминами — редактор журнала рассказывает о новостях техники, о светлых перспективах научного прогресса и о неусыпной заботе командования и лично Его Величества. В качестве иллюстрации статья снабжена гравюрой, изображающей это самое величество. Очень мило и патриотично. Пауль смотрит на обложку — как же называется это сортирное издание? Ага, «Ежемесячник компониста и технического статистика». Странно, он всегда полагал, что компонисты пишут музыку, но нет, оказывается, эта профессия сродни некоей технической статистике, науке для Пауля не менее туманной. Картинка на обложке тоже не проясняет многого — это очень тщательно нарисованная голая женщина, слегка задрапированная в пикантных местах газовой тканью. Она сидит на облаке, в руках ее свиток с формулами и горящий факел, словно она собирается из соображений безопасности сжечь секретную композицию, лишь бы та не досталась французам. Вокруг распутницы летают кубики и тетраэдры, у ног лежит лист пергамента с аккуратно начертанным «магическим квадратом», а за спиной встает солнце. Груди ее напоминают туго надутые футбольные мячи, нарисовать соски художник не решился. От всей этой классицистской пошлости у Пауля даже начинает ломить зубы.
Пауль быстро пролистывает несколько страниц и натыкается на статью, посвященную юбилею со дня смерти ученого и философа Ансельма Нойбургского, жившего в начале шестнадцатого века. На гравюре — очень бородатый старик, похожий на доброго волшебника, в роскошной мантии и меховой шляпе с полями. В руке его прибор, похожий на астролябию и микроскоп одновременно. Симпатичный дяденька. Пауль принимается читать биографию Ансельма, продираясь через вычурный готический шрифт журнала.
Ансельм Нойбургский, как следует из его фамилии-прозвища, родился и прожил всю жизнь в городишке Нойбурге и, судя по всему, даже ни разу не выезжал за его пределы. Ему это было и не надо. Ансельм принадлежал к той же плеяде универсальных гениев, что и Да-Винчи с Ньютоном — то есть, мог, грубо говоря, по капле воды представить океан со всеми его обитателями. Ансельм был придворным ученым нойбургского короля Отто, составлял гороскопы, разбирал манускрипты, толковал сны, искал философский камень, смешивал тинктуры, словом, делал все, что положено делать средневековому ученому и даже сверх того. Он служил еще отцу короля Отто, толстяку Сигизмунду Красивому, собрал на королевские деньги библиотеку старинных философских трактатов — несколько тысяч томов — и, как уверяют, прочел их все. Для книжной коллекции был выстроен каменный дом с уникальной стеклянной крышей. Чтобы охранить такое количество книг от частых в ту пору пожаров, Ансельм запретил употреблять в здании библиотеки свечи и факелы, вместо этого дневной свет с помощью хитроумной системы зеркал направлялся в любой уголок библиотеки, даже в подвал. Здание сохранилось и до сегодняшнего дня, правда, в середине восемнадцатого века стеклянную крышу, разбитую необычайной силы градом, пришлось заменить черепичной. Зеркала постепенно тоже пришли в негодность, были демонтированы, остались лишь бронзовые кронштейны. Но книги уцелели все, и любой интересующийся может за скромную плату в городскую казну посетить большой библиотечный зал и осмотреть высящиеся до потолка стеллажи книг, вмещающие в себя всю мудрость прошедших веков. Открывать книги, к сожалению, запрещено, уж больно они ветхие.
Итак, после рождения королевского наследника, то есть, будущего Отто Первого, Ансельм приставляется к малышу в качестве воспитателя и учителя. И, похоже, Ансельм с возложенной на него задачей справился вполне, поскольку король Отто вошел в историю с приставкой Мудрый. Отто правил своим небольшим королевством разумно и милостиво, науки и ремесла при нем процветали, со своей женой Кундигундой король жил в полном согласии, причем имел кучу наследников, которые позже, на удивление, даже не передрались из-за папочкиного трона, видимо, сказалось воспитание. В общем, идиллическая средневековая картинка.
Пауль недоумевает, чего же ради «Ежемесячник компониста и технического статистика» посвящает такую большую статью какому-то полузабытому алхимику, пусть и гению. Тем более, сейчас, в военное время. Двумя абзацами дальше он находит ответ на свой невысказанный вопрос.
Когда маленькому Отто исполнилось восемь, Ансельм принялся обучать его музыке, а именно, игре на клавесине и органе. В дворцовой часовне, разумеется, был небольшой орган. Беда была в том, что мальчик никак не мог запомнить какой ноте соответствует какая клавиша, а ведь надо было играть сразу на двух клавиатурах, и еще нажимать ногами на полторы дюжины педалей. Тогда Ансельм пошел на небольшую хитрость — он наклеил на каждую клавишу клочок бумаги и написал на них цифры, обозначающие номер октавы и порядковый номер ноты, например, 11 — для ноты А первой октавы, 12 для ноты В и так далее. По сути, Ансельм изобрел числовой метод обучения музыке, который после его смерти был благополучно забыт и открыт заново в Италии только сто пятьдесят лет спустя. К сожалению, революционная метода никак не помогла конкретно в этом случае — Отто так и не выучился играть на органе, зато позже, уже в зрелом возрасте, сам, безо всяких учителей, овладел игрой на флейте и музицировал просто на удивление, хотя и без нот.
Ансельм, раздосадованный неудачей, решает извлечь из происшедшего хоть какую-то пользу и начинает писать «Трактат о математической красоте музыкальных рядов и проистекающей из оной числовой гармонии», где собирается увековечить свой метод. В процессе экспериментов с органом, он замечает, что если, например, нажать одновременно вторую и третью клавишу первой октавы на основной клавиатуре органа, то получившийся звук будет того же тона, что и звук, вызываемый клавишей 5 на дополнительной клавиатуре, только четырьмя октавами выше. То есть, он открывает математическое сложение звуков. Заинтересовавшись, Ансельм продолжает поиски музыкальных соответствий и находит их великое множество. Получается, что обладая музыкальным слухом и навыками игры, можно легко сложить, к примеру, 23 и 18 — нужно всего лишь перевести эти числа в семеричное исчисление, нажать соответствующие клавиши верхней клавиатуры органа, потом вспомнить, какая клавиша нижней клавиатуры дает подобный тон, считать числа с приклеенной бумажки и снова перевести результат из семеричной системы счисления в десятеричную.
Пауль находит эту методику крайне утомительной и совершенно бессмысленной.
Кроме математического сложения, Ансельм обнаруживает и вычитание, а потом, применив метод «сдвига октав на единицу», и умножение с делением. Венцом его деятельности явилось извлечение квадратного корня из 95 с точностью до четвертого знака, для чего потребовалось несколько часов музицирования и одновременных записей промежуточных результатов с постоянным переводом чисел из одной системы счисления в другую. Все это Ансельм оформляет в виде трактата, прилагает множество листов нотных записей и таблиц. В трактат закономерно попадает и «Композиция нахождения корня квадратного из желаемого двузначного числа с возможностью развития сего до произвольной величины числа», вещь, хотя и гениальная, но крайне какофоничная. Дописав трактат, Ансельм ставит его на полку к прочим своим трудам и увлекается чем-то совершенно иным, не менее отвлеченным от нужд реальной жизни. Обнаружен трактат был лишь в 1869 году.
Таким образом, подытоживает статья, великий Ансельм Нойбургский по праву может считаться отцом, прародителем и первооткрывателем компонистики — науки, без которой уже невозможно представить сегодняшней жизни. Автор не сомневается, что восхищенные потомки назовут нарождающийся двадцатый век эпохой электричества, радия и компонистики. Фигура Ансельма Нойбургского должна занять свое законное место в Пантеоне великих германцев наряду с другими гениями компонистской мысли, такими как профессора Дитрих, Штрассер и граф фон Кранцлер.
Пауль вздыхает. Бедный Ансельм, тихий милый старичок, как же неуютно тебе будет в Пантеоне рядом с графом фон Кранцлером и прочими «титанами» компонистики. Ты учил маленького мальчика игре на клавесине, а посмотри, что вышло из этих игр — война, и пол-Европы в огне, и злобный Полифем несет гибель цивилизации. Здесь сейчас так тихо, уютно горит лампа, и головная боль почти совсем прошла, а где-то солдаты с криком бросаются в атаки, режут проволочные заграждения штыками, с шипением летят гранаты и свистят пули, солдаты кричат, падают, и умирают, умирают, умирают… Твое время тоже было не сахар, Ансельм, но твое счастье, что не живешь ты в «эпоху компонистики». Двадцатый век назовут веком смерти, уж поверь мне, Ансельм…
Пауль пролистывает еще несколько страниц — сплошь формулы и диаграммы, ничего интересного — потом его внимание привлекает один из заголовков: «В берлинской лаборатории профессора Штрассера изобретен новый четырехслойный модуль! Новинка получила название Е-17». Рядом чертеж нового модуля — это не шар, как представлялось Паулю, а куб, даже кубик, со стороной в один дюйм и множеством дырочек на каждой грани. Эти дырочки, как показано сбоку на разрезе — входные отверстия тончайших канальцев, которыми модуль источен внутри. Червоточины сплетаются в прихотливое объемное кружево, сложный лабиринт ходов, но для чего все это может служить, как это может использоваться, Паулю совершенно непонятно. Такими модулями, вспоминает он, нафарширована механола в обеденном зале кантины. Значит, это кубики, наподобие тех, из которых дети строят домики? А как же музыка, композиции, марши с хоралами, как может кубик исполнять марш?! Совершенно непонятно…
От огорчения Пауль принимается читать сопровождающую чертеж беседу с одним из разработчиков нового модуля.
Редакция: «Как же решаются при использовании четырехслойного модуля интерполяционная и экстраполяционная задачи? На что нужно в первую очередь обратить внимание при отладке функциональных последовательностей?»
Инженер Бендлер: «Конечно, как и раньше, на описание образов состояний материальной системы. Этого достаточно для определения идентификаций на требуемом уровне, а далее следует учитывать, что пересечение „А-прим“ будет представлять причинный фактор, обуславливающий замену базового состояния системы альтернативным ее состоянием. Хотя утверждение, что пересечение „А-прим“ конкретизирует поток на пересечении „В-прим“, и не является ложным, оно не полно, а потому и не логично, поскольку сокращения, устраняющие определяющие состояния, как вы понимаете, недопустимы. Такая форма является, скорее, формой для необоснованного, но верного предсказания. Применительно же к задаче экстраполяции статических образов мы предлагаем…»
Пауль, со вздохом, пропускает полторы страницы подобной бессмыслицы и читает конец беседы.
Редакция: «И какого же цвета будет новый модуль?»
Инженер Бендлер: «Разумеется, темно-синего».
Редакция: «Конечно же. Спасибо за содержательную беседу. Мы, как всегда, с нетерпением ждем ваших новых изобретений».
Пауль, в отчаянии, швыряет журнал через всю комнату в дальний угол.
— И не сметь его подбирать! Пусть там и валяется! — говорит он удивленному Краузе.
Потом Пауль просто лежит на кушетке, вытянувшись и скрестив руки на груди, как готовая модель для крышки саркофага. Мысли у него тоже совершенно погребальные, ему кажется, что деревня Майберг — его последняя остановка, здесь он окончит свои дни, здесь найдет свою могилу. Что может сделать простой художник с творениями таких личностей, как инженер Бендлер? Я даже не понимаю их языка, в отчаянии думает Пауль. Они говорят по-немецки, пишут по-немецки, я могу прочитать буквы, сложить буквы в слова, но я не могу проникнуть в смысл этих слов! Это даже не латынь медиков, это новый язык — язык компонистов, язык бендлеров, и мне нет места в мире, в котором говорят на таком языке! Если эта напасть завоюет Францию — моя земля погибнет. Франция виноградников, родина Вольтера, страна солнца и любви, страна радости и изобилия, она не выдержит, рухнет под натиском Полифема. Эта мерзость уже наступает, разбрасывает повсюду свои гигантские игрушки — одна башня в Париже чего стоит! А вокзалы?! Оттуда же можно запускать снаряды на Луну, в этих вокзалах хватит места для пушки любого, самого чудовищного калибра! Холодное ржавое железо. Какая гадость этот прогресс!..
Со стоном Пауль отворачивается к стене и поджимает ноги. Если сейчас откроется дверь и войдет, вся в белом, смерть с косой, он только облегченно вздохнет, и даже не будет сопротивляться. Нет, у современной смерти, у смерти двадцатого столетия, вместо банальной косы будет в костлявых пальцах другое оружие — новый четырехслойный модуль Е-17, еще более страшный…
И смерть не будет так вежливо стучать.
— Кто?! Кто это?! Краузе! Кто-то стоит за дверью! — Пауль резко садится на кушетке, от внезапного испуга он даже вспотел. — Не открывайте! Я приказываю, не открывайте!
— Надо открыть, господин поручик, положено, — спокойно произносит Краузе, откладывая газету.
Старший писарь подходит к двери и поворачивает ключ в замке. Какая-то фигура в белом вдвигается в комнату, от нее веет холодом, как от кладбищенской статуи. Фигура щелкает каблуками и лихо отдает честь.
— Господину начальнику отдела Штайну пакет от господина начальника канцелярии Мюллера! — звонко говорит вошедший и звук этого веселого энергичного голоса разом прогоняет страхи и дурное настроение Пауля.
— Это я, пожалуйста сюда. Штайн — это мое имя. А вас как зовут? — улыбаясь, спрашивает вошедшего Пауль. — Садитесь, прошу вас.
Он принимает пакет и расписывается в книге. Посыльный снова козыряет.
— Кристиан Бланкенштайн, господин поручик!
— Вот как?! Бланкенштайн? Какое совпадение, я тоже, представьте себе, Штайн! Может быть, не совсем «бланк» — то есть, не такой «чистый» — но это из-за моего возраста. Успел запачкаться. Сколько вам лет, Кристиан? Вы позволите называть вас просто Кристиан? Вы ведь еще так замечательно молоды!
— Конечно, господин поручик! Девятнадцать, господин поручик!
— Прошу вас, бросьте называть меня господином, не надо. Мы здесь все свои. Расскажите мне немного о господине канцлере, каков он? Вы ведь его, наверное, каждый день видите? И садитесь же, да вот хоть на кушетку. Вы, похоже, замерзли, отогрейтесь, старший писарь сделает вам горячего кофе. Правда, старший писарь?
Краузе бормочет что-то недовольное, но, действительно, выходит в другую комнату, и там принимается разжигать спиртовку и бренчать жестяными кружками.
Посыльный нерешительно присаживается на край кушетки, в свет лампы, и Пауль теперь может подробно его разглядеть. Открытое бесхитростное лицо, крепкие скулы, отличный нос и ясные голубые глаза. Светлая шевелюра с прямой челкой, на голове солдатская чистенькая фуражка, не белая, как сейчас видит Пауль, а светло-серая. Такого же цвета и вся его остальная форма, все отутюжено, стрелки так и топорщатся. А вот его руки — он держит рассыльную книгу — действительно белые, просто аристократически белые. Как у ангела, думает Пауль.
— Господин начальник канцелярии прибыл два часа назад, прямо с поезда, на автомобиле, и сразу же собрал господ офицеров на журфикс. Судя по всему, решаются важные вопросы. Совещание все еще продолжается. Четверть часа назад господин полковник вызвал меня и приказал доставить письмо в геодезический отдел, новому заведующему господину поручику Штайну.
— Очень хорошо, спасибо. Наверняка, полковник всегда очень доволен вами, Кристиан. Какое чудесное имя и как оно вам подходит! Кристиан! В этом имени слышен шорох ангельских крыл! Кристиан!
— Так точно, господин поручик…
— Я же вас просил, Кристиан! Хорошо, оставим это. Где же письмо? Служебные дела надо исполнять без промедления, как и личные, верно, Кристиан? Вы понимаете меня? Как и очень личные дела!
— Письмо упало на пол, господин поручик.
— Без чинов, Кристиан! А, вот оно, спасибо. Ну-ка, посмотрим, что нам пишет папочка… то есть, я хотел сказать, господин полковник… Ого, какой почерк! Вот что, Кристиан, прочтите мне это письмо, будьте так добры, а то я ничего не вижу при таком освещении. Я внезапно ослеп, Кристиан, да, я просто ослеплен!
Посыльный с сомнением кашляет, но все же берет письмо и принимается читать вслух. Какая у него дикция, поражается Пауль, как у Демосфена! Тренировался с камешками во рту. Что камешки! Какой у него рот, боже мой! Мужественный и, вместе с тем, нежный.
Пауль с трудом сосредотачивается на письме.
«Господин обер-лейтенант Штайн! Как мне стало известно, вы были поставлены возглавлять геодезический отдел и уже приступили к работе. Это меня, как начальника канцелярии, безусловно, очень радует. Геодезический отдел, без преувеличения — один из самых ответственных и напряженных участков нашего научного фронта, и вся наша работа очень зависит от стабильной и продуктивной деятельности вверенного вам отдела. Вашим непосредственным начальником является майор Райхарт, с ним вы будете согласовывать объемы и сроки вашей работы, однако и я постараюсь не упускать вас из поля зрения. При возможных затруднениях прошу адресоваться напрямую ко мне через моего посыльного. С товарищеским приветом, начальник канцелярии четвертого особого полка полковник Фр. Мюллер»
Гм, удивительно пустое письмо — не сказано, ровным счетом, ничего. Такую писанину только на гвоздик повесить в известном месте. Впрочем, нет, не совсем пустое. Во-первых, на сцене появляется какой-то майор Райхарт, а во-вторых, разрешается обращаться напрямую при помощи этого малютки-пажа Керубино. Это самое приятное. Так и съел бы его!
— А вы знаете, Кристиан, господин полковник предлагает мне сноситься с ним через ваше посредство. Я буду сноситься с вами, а вы с ним. Так что, мы будем, очевидно, часто встречаться.
— Как скажете, господин поручик.
— Именно, как скажу. Я вам вот еще что скажу, Кристиан, я умею предсказывать будущее по руке. Не верите? Хотите знать, когда вас повысят по службе? Дайте мне вашу руку. Смелее, Кристиан, я ведь не кусаюсь!
Боже мой, — думает Пауль, внутренне трепеща, — вот я уже держу его руку в своей!
— Я научился этому в Нойбурге, у этого… как его… Ансельма Великого, мага и алхимика. Это был такой гений, Кристиан, такой человечище, о-го-го! Вот это ваша линия жизни, длинная и прямая, вот здесь ваше прошлое, а тут — ваше будущее. Не беспокойтесь, вас не убьют, и вы доживете до преклонных годов. Как же можно допустить, чтобы вас убили, Кристиан, этого никак нельзя допустить! Вы нужны нам, мне, своей стране, всем! Смотрите, Кристиан, вот ваша линия жизни пересекается с другой линией, как раз сегодня, и дальше они идут параллельно, совсем рядом! Это судьба, Кристиан, а от судьбы не уйдешь!
— Кофе готов, господин поручик, — грубый скрипучий голос Краузе разрушает все очарование момента. Пауль выпускает руку Кристиана и с негодованием смотрит на это бездушное чудовище — старшего писаря. Как удивительно не вовремя он появился!
— Я добавил в кофе консервированного молока, господин поручик. Может быть, господину вестовому налить одного молока, без кофе? Я слышал, что кофе портит цвет лица.
Вот ведь язва! Зачем он влезает со своими намеками?! Кристиан может обидеться и уйти, а это совсем ни к чему!
— Поставьте кофейник на стол и… вы свободны, Краузе, до утра, одним словом, приходите завтра. Сегодня работы для вас не будет. А я останусь, мне надо еще потрудиться… ответить на ряд писем. Уходите, уходите, это приказ! Вам приказывает ваш начальник, что же вы?!
— Сожалею, господин поручик, никак не могу уйти, сегодня мое дежурство, я обязан принимать входящие звонки.
А посыльный уже встал и пятится к дверям!
— Стойте, Кристиан, умоляю, подождите! Вот что, я должен срочно увидеться с господином полковником по очень важному делу. Проводите меня к нему, ведь я не знаю еще, где здесь что располагается, я мгновенно заблужусь! Вы ведь не бросите меня, Кристиан, не оставите одного, правда?
— Так точно, господин поручик, не брошу.
— Краузе, черт бы вас побрал, где мои ботинки?!
Через минуту начальник геодезического отдела и посыльный канцелярии четвертого особого полка выходят из здания восьмого блока в сырость и ветер декабрьского вечера. Пауль испытывает такое же чувство, какое, вероятно, было у Орфея, спускающегося в ад — легкий ужас, жгучее любопытство и щемяще-сладкое чувство скорого обладания предметом страстных мечтаний, Эвридикой. Только в его случае Эвридика, в сапогах и в военной форме, уже идет рядом, заботливо поддерживая своего Орфея под локоть. Их цель — седьмой круг ада, восьмая геенна огненная, Хёленштрассе дом 13, гостиница «Господский двор», малый зал собраний, совещание членов оперативного штаба, начальник канцелярии полковник Фридрих Мюллер.
Экстренно собранное два часа назад совещание господ штабных офицеров как раз подходит к концу. Позади утомительно-бессмысленный доклад начальника третьего отдела капитана Пеха, полный судорожных поисков объективных причин, не позволивших ремонтникам в срок привести к повиновению чудо-оружие Кайзера — гигантскую графо-расчетную пневматическую машину типа G4, занимающую более половины кубокилометра подземных бетонированных казематов, лабиринтом раскинувшихся в штреках выработанной угольной шахты под деревней Майберг и, частично, под старым замком принца Карла Леопольда. Позади краткие отчеты начальников компрессорного, топливного, транспортного и эксплуатационного департаментов. Позади очередная серия кляуз заведующего отделом найма персонала на половину присутствующих коллег и на десяток отсутствующих. Наконец, позади необдуманная реплика младшего лейтенанта Апфельбаума, недавно назначенного возглавлять «Молодежный Союз Защитников Веры, Кайзера и Отечества» и не сделавшего до сих пор ровно ничего полезного на новом поприще. Реплика, явившаяся просто спасительной для полковника Мюллера, позволившая дать выход накопившемуся у него за последнюю неделю раздражению, так сказать, «спустить пары», как у локомотива.
Болван Апфельбаум на вопрос полковника Мюллера «Какие проблемы у Молодежного Союза?» имел наглость ответить «Никаких проблем, господин полковник!» и даже улыбнуться.
И это в тот момент, когда у всех остальных присутствующих, у всего персонала группы «Вест-Вест», у техников, ремонтников и расчетчиков, у полковника Мюллера, у страны, у народа, и даже у самого Кайзера забот и проблем было до черта и больше! И даже сотня самых современных, самых колоссальных по мощности и гениальных до невозможности расчетных машин, будь они хоть типа G5 — да что там, хоть типа G25 — непрерывно работающих все сто тысяч миллионов лет подряд, не смогла бы не то что решить эти проблемы, а даже и полный перечень их составить! А эта свинская собака не имеет проблем в своем дерьмовом «Молодежном союзе»!
Полковник Мюллер начал разнос еще спокойно, по-возможности сдерживаясь, деловым и даже отеческим тоном, но после третьего предложения уже орал, брызгал слюной и стучал кулаком. В вину Апфельбауму было поставлено все — низкая дисциплина членов «Молодежного Союза», отвратительное состояние стенда «Под знаменем Кайзера плечом к плечу с нашими орлами-героями к новым победам, ура!», сорвавшийся из-за плохой погоды футбольный матч между командами пятого и шестого блоков, тупость и разгильдяйство командиров среднего звена, неудачи на западном фронте, и даже само падение базовой конфигурации. Потом, в течение четверти часа полковник предавался нервным воспоминаниям, какой прекрасной и объединяющей была «Молодежка» в его годы, как члены союза собирались ежедневно, и даже чаще, чтобы попеть патриотические песни, изучить новые мудрые наставления старших товарищей, заняться спортом, футболом, боксом, да чем угодно! Просто чтобы подтянуть младших товарищей по тригонометрии и дисциплине! И если уж совсем все было сделано-переделано, всегда можно было, в преддверии сегодняшних грозных схваток, порубиться по-дружески на саблях в гимнастическом зале! Прекрасное было время, ясное и честное, не то, что текущий момент, когда из-за отдельных, всем известных личностей невозможно своевременно снабжать Берлин результатами расчетов. Пусть лейтенант Апфельбаум не воспримет слова полковника как упрек, но в то незабываемое время каждый офицер четко знал, как, в случае необходимости, употреблять личное огнестрельное оружие.
На этой патетической ноте собрание было объявлено закрытым, господа штабные потянулись в буфет освежиться рюмочкой коньяку, а бедняга Апфельбаум, размазывая по лицу сопли и слезы, отправился в свой блок, чтобы написать письмо матери, надеть парадный мундир и застрелиться. К чести его надо сказать, что лейтенант ни того, ни другого, ни третьего так и не сделал, а просто выпил в уединении сортира полбутылки отвратительного крестьянского самогона и уснул, не раздеваясь на своей жесткой походной кровати. Утром он проснется помятый, опухший, с головной болью и желанием жить дальше, назло полковнику Мюллеру, но, по возможности, не попадаясь начальству на глаза. Он заречется посещать штабные заседания и, как это ни удивительно, зарок свой выполнит. Прискорбное же состояние дел в «Молодежном Союзе» не будет беспокоить его и дальше, так как он знает — этому покойнику уже не помочь никакой гальванизацией.
Полковник Мюллер, совершенно обессилевший, остается сидеть в холодном зале, перед горой накопившихся за время его отсутствия неподписанных бумаг и большой кружкой темного пива. Пиво он привез из столицы, он купил там по безобразно завышенной цене целый бочонок берлинского, чтобы посмаковать его с приближенными офицерами, но из-за тряски в вагоне нежный напиток пришел в полную негодность и пиво теперь остается только вылить к свиньям.
Как известно, последнюю неделю полковник провел в Берлине в ожидании доклада у первого лица империи. По мнению полковника, результатом доклада, честного, хотя и неполного, мог быть только немедленный арест, трибунал и расстрел по законам военного времени. Группа «Вест-Вест» была уже месяц как выключена из процесса, ничего не производила и лишь потребляла, сроки ремонта многократно отодвигались, единственным действенным решением могло быть только полное отключение подачи сжатого воздуха во все узлы машины, но на эту радикальную меру без санкции Берлина никто не отваживался. Именно этого разрешения и надеялся добиться у Императора полковник Мюллер, если не для себя, то хоть для своего преемника.
Аудиенция состоялась лишь вчера и длилась десять с половиной минут. Кайзер принял полковника Мюллера вместе с четырьмя другими старшими офицерами, руководителями групп «Норд-Норд», «Норд-Вест», «Зюд-Вест» и «Зюд-Зюд». Император произнес краткую речь, смысл которой сводился к тому, что «в эту тяжелую минуту, невзирая на происки и благодаря самоотверженности, должны и дальше крепить», похвалил всех за хорошую службу и наградил каждого из присутствующих орденом святого Стефана с мечами и лентами. Далее награжденные были приглашены в соседнюю залу на небольшой фуршет, где, уже в одиночестве и не присаживаясь, они подкрепились канапешками, выпили под разговоры вполголоса по литру шампанского на брата и затем тепло попрощались, чтобы разъехаться по своим частям. Начальник группы «Зюд-Зюд» сказал перед расставанием, что Кайзер в последнее время почти потерял интерес к идее использования расчетных пневматических машин в военном деле, увлекшись новым прожектом — созданием огромной воздухоплавательной армии, способной при необходимости даже на бомбежку побережья Северо-Американских Штатов. В Альпийских де ущельях строятся уже гигантские ангары и станции заправки дирижаблей водородом. Конечно, до объявления полномасштабной воздушной войны пройдет еще не один год, но начало уже положено. Поэтому полковник Мюллер может не особо беспокоиться, временные неудачи на вверенном его попечению участке — совершеннейший пустяк и мелочь по сравнению с тем, что ждет Европу и весь мир в недалеком будущем. Так что, отключайте напор, коллега, и не комплексуйте. Друзья вас подстрахуют. Никаких срочных результатов от вас не ждут, наши ребята под Парижем застряли надолго и вашей вины в том никто не видит, что и доказало сегодняшнее награждение. Эти ордена, на самом деле, можно считать приказом — не надоедать больше Императору напоминаниями о допущенных им ошибках в тактике и стратегии технического прогресса.
В вестибюле дворца полковник Мюллер, предварительно убедившись, что его никто не видит, снял с шеи пахнущую свежей эмалью награду, обмотал ее черно-желтой орденской лентой и засунул в необъятный карман форменных галифе. При ходьбе орден царапал ногу, но выкинуть его совсем полковник, конечно же, не решился. Уже на вокзале он все же сунул в урну обтянутую красным бархатом картонную коробочку из-под ордена и ему стало немного полегче на душе. Потом, в поезде, он все гадал, был ли проставлен на коробке порядковый номер, который позволил бы следствию определить владельца и повесить на него всех собак по Закону об оскорблении величия.
Этим вечером полковник долго не мог уснуть. До Бранденбурга поезд точно придерживался расписания, но потом, минута за минутой начало накапливаться опоздание, на сортировочных станциях зачем-то отцепляли и снова прицепляли вагоны, потом где-то посреди полей состав полчаса стоял — пропускали внеплановый литерный. Полковник только вздыхал, ворочаясь на диване своего офицерского купе. Четкая, расписанная по минутам, отлаженная работа немецких железных дорог осталась в прошлом, в Германии мирного времени. Военные потоки, все эти солдатские эшелоны, составы с боеприпасами, пушками, лошадьми, блиндированные поезда, бессмысленно шныряющие туда-сюда литерные — все это перегрузило систему, довело ее до крайнего напряжения, сделало невозможными плановые ремонты и замену изношенных частей, и теперь гигантский колосс медленно разрушался, кренился, проседал на своих глиняных ногах. Стальная проволока его нервной системы еще поставляла информацию перегревшемуся мозгу, еще пел ветер в его извилинах, еще блестели его глаза-гелиографы, но смертельная инфекция уже поселилась в нем, раздирая его разум противоречивыми командами, топя в водоворотах бесконечных циклов, доводя до шизофрении, до безумия. Что-то было неправильно с самого начала, думает полковник, где-то мы крепко ошиблись.
Станции, разъезды, стрелки, водокачки, свистки паровозов, хрипы перронных репродукторов, перекличка обходчиков, стук молотков по вагонным буксам, шипение перегретого пара — вся эта завораживающая музыка и медленный, но неумолимый морок движения через гигантскую неспящую страну постепенно отнимают у полковника силы к жизни и желание понять, где именно была допущена ошибка. Он погружается в оцепенение, проваливается в сон, глубокий, как омут, он возвращается домой, в детство, в безопасность и тепло колыбели.
Я забыл надеть сеточку на усы, вспоминает он. Эта неуместная мысль тут же тает и размазывается на границе сознания. Последний отчетливый образ — это Франка, ее смеющиеся глаза, ее маленькая сладкая грудь.
Полковник Мюллер спит. Он спит в поезде, который в эту минуту пересекает Эльбу по новому железнодорожному мосту в пяти километрах южнее Магдебурга, он спит в малом зале собраний гостиницы «Господский двор» в деревушке Майберг, что под Кельном, он спит.
Не будите его.
Летом 1895 года некий Жюль Ларош, владелец магазинчика игрушек «Волшебный уголок» в Ницце, неплохо заработал, продавая игру собственного изобретения — «Магические шары с планеты Венера». Это даже была не игра — просто горсть стальных шариков от подшипников разного размера, расфасованная в мешочки, сшитые из обрезков пестрых тканей работницами местной фабрики дамских шляп. Шарики были намагничены, поэтому вели себя самым невероятным образом — притягивались, отталкивались, слипались в грозди, цепочки, а какие чудные домики можно было строить из этих шариков и старых лезвий от безопасных бритв! Игра очень нравилась окрестным мальчишкам, сантимы так и сыпались в кассу месье Лароша, и он часто говорил, подсчитывая дневную выручку: «Эти шарики притягивают денежки!», а, бывало, шел в своих рассуждениях еще дальше, заключая: «Так и люди, как эти шарики, одной стороной повернешь — чмок-чмок, другой стороной повернешь — брысь-брысь!» Согласитесь, глубокая мысль для провинциального торговца детскими игрушками. Кто знает, каких еще философских высот достиг бы месье Ларош, если бы не умер в 1905 году от туберкулеза?! Но он слишком много курил…
У маленького Поля Мулена, кстати, было даже два таких мешочка с шариками, мать его баловала.
Теперь, много лет спустя, повзрослевший Поль Мулен, выдающий себя за покойного Людвига Штайна, как намагниченный шарик из детства, катится по столу, по дорожке, по улице, притягиваемый другим шариком, Фридрихом Мюллером, шаром гораздо большего диаметра и уже тронутым ржавчиной. Сбоку к шарику-Полю прилип кусочек мягкого металла — мальчишка-посыльный Кристиан Бланкенштайн. Не отцепится вовремя — тоже намагнитится от Поля, примет его заряд и магнитную ориентацию. Вокруг неподвижного шара-полковника описывает круги еще один, поменьше и пошустрее, это буфетчица Франка, самый в нашем мешочке намагниченный шарик. Как ни пытается Франка укатиться, убежать подальше от полковника, невидимые, но неодолимые магнитные силы опять влекут ее назад, дзынь-дзынь, чмок-чмок! И опять крутятся шарики, слипаются, отталкиваются, снова бросаются друг к другу в объятия и тут же вращение жизни разносит их в стороны — чмок-чмок, брысь-брысь! Ах, мэтр Ларош, дорогой вы человек, как вы были правы в своем тихом девятнадцатом веке…
Итак, Франка, новый шарик в игре. Что мы знаем о ней? Да знаем-то мы все, только как это немного! Известно, например, что Франка родилась в 1894 году и была седьмым ребенком в семье сапожника Курта Бергмюллера из деревни Бибербах, что под городом Дрезденом. С рождения Франка была крайне упрямым и своевольным ребенком, откуда она получила такой характер — неизвестно, так как и отец-сапожник и мать, толстуха Марта, были, как и положено, забитые и робкие люди, и, что называется — знали свой шесток. Сельские сплетники поговаривали, что нравом Франка пошла в своего прапрадеда, сербского гусара из того самого полка, который квартировался в местечке в кампанию 1812–14 годов. Возможно. У того гусара были рыжие усы, Франка была рыжей и конопатой, сапожник же был черный, как вакса и жена его тоже. Тут вообще много неясного. Ну, как бы то ни было, повторимся, Франка была девчонкой очень себе на уме, гораздой на выдумки и спуску никому не дававшей. Приведем лишь один пример: сын сельского старосты, Ганс Лемке, десяти лет от роду, с целью утвердиться перед сверстниками, взялся как-то дразнить Франку, переиначив ее фамилию из Бергмюллер в Мюльбергер. Согласитесь, есть разница — или ты «горный мельник» или ты «гора мусора». Франка сначала просто велела ему замолчать, раз, другой, третий, не помогло, тогда она пораскинула умишком, а было ей уже восемь и котелок у нее давно варил вовсю, и сделала вот что: она подстерегла Ганса, когда тот купался в реке и утащила его штаны и рубаху. Теперь представьте картину: берег Эльбы, песчаный пляжик, у кромки воды стоит Франка, смертельно серьезная, в одной ее руке одежда незадачливого Ганса, в другой — огромный пук крапивы. Ее саму от ожогов предохраняет старая холщовая рукавица, а вот Ганса, голышом сидящего в воде и боящегося выйти на берег, от ожогов не предохраняет ничего. После получаса воплей, слез и обещаний за три километра обходить Франку в будущем, Ганс был спасен случайно проходившей мимо молочницей Гердой Дош, которая и привела ревущего и закутанного в платок Ганса родителям. Франка же так и убежала со штанами своего обидчика, как с трофеем. Штаны она минутами позже закинула на флагшток перед домом старосты и, как ни в чем не бывало, отправилась домой. Староста Лемке нанес визит сапожнику Бергмюллеру и там состоялся неприятный разговор, вернее, говорил только староста, а Франка молчала, как немая. Итог операции: староста бесплатно получил новые голенища на сапоги, Ганс чрезвычайно зауважал Франку и даже окорачивал своих приятелей, когда те отзывались о Франке без должного почтения, Герда Дош лично рассказала всем и каждому в селе о произошедшем и своей роли во всем этом, причем демонстрировала платок, как доказательство, а гансовы штаны полчаса снимали с флагштока пожарным багром, так как они зацепились карманом за крючок, и сниматься отказывались. А Франка еще выше задрала свой и без того гордый нос. А то, что староста несколько потерял во мнении односельчан и его прокатили на следующих выборах в совет общины, то причем тут Франка, скажите на милость?
Прекрасно. 1910 год ознаменовался открытием в городе Дрездене «Магазина готовой обуви Герлаха и сына», цены в котором поначалу были более чем божеские, а выбор моделей «из Берлина и Парижа» поражал любое воображение. Благосостояние семьи сапожника Бергмюллера пошатнулось. Франка, которой в то время уже исполнилось шестнадцать, пытается устроиться к конкурентам продавщицей, но ее не берут — у Франки имеется огромный запас жизненного опыта и здравого смысла, но никакого, пусть самого захудалого образования. Только читать умеет, да и то плохо. Продавщица же в столь шикарном магазине, как у «Герлаха и сына», должна и разговор умный суметь поддержать, и выглядеть хорошо, то есть, быть блондой, а не такой рыжей, как некоторые, и в модной обуви разбираться. С последним у Франки, может, и не так плохо, а вот с цветом волос ничего не поделаешь. Господин Герлах рассуждает здраво: обувь — это не картофель, ее не покупают каждую субботу, в лучшем случае — раз в несколько месяцев. Как же заманить денежного господина в гешефт почаще? Очень просто — обслуживать его должна юная обаятельная продавщица: господин сидит на мягкой кожаной банкетке, а эта лесная фея, в платье самого модного фасона, стоит перед ним на коленях, и снимает с господина сапог, а господин усмехается в бороду и вовсю заглядывает нимфе за корсаж, а чтобы светлые локоны не загораживали райский вид, он их отводит концом трости. Желая продлить прекрасное мгновенье, господин нарочно не разгибает ступню, фройляйн тянет и тянет, а господин лишь хихикает, да шуточки двусмысленные отпускает — такие, что у юной чаровницы розовеет шейка. Но вот, наконец, сапог снят прочь, и теперь начинается примерка — это эфирное создание надевает на ногу господина скрипящей новой кожей ботинок, помогая себе лопаточкой из оленьего рога, а когда она будет ботинок зашнуровывать, господин, словно невзначай, упрется каблуком ей прямо в грудь и будет ножкой так поигрывать, надавит и отпустит, надавит и снова отпустит. И упаси боже сказать что-нибудь против, или отстраниться! Господин накричит на нее, что она ему больно сделала или еще чего похуже, и уйдет, размахивая тростью, а младший Герлах будет в результате ужас как зол и рассчитает негодяйку в один день. Да еще и жалование за последнюю неделю зажмет — иди, жалуйся куда хочешь!
Так что, может и неплохо, что Франка не попадает в это внешне пристойное рабство, она бы там и недели не удержалась, при ее-то характере. Но как-то зарабатывать все же надо и Франка находит место поломойки в санатории советника медицины Гюнтера Готтлиба Вагнера. Место было свободно потому, что вокруг новомодного заведения профессора Вагнера, которое называлось «Образцовое и патриотическое учреждение для природного жизненного самоочищения. Пенсион и Дом отдыха», ходили всякие слухи, и приличные семейные женщины старались там не работать. Собственно, ничего страшного в санатории не творилось — просто это было один из первых форпостов нарождающейся «Культуры свободного тела», где, по заветам Руссо, все отдыхающие проводили день обнаженными. Честно говоря, сомнительно, чтобы великий мыслитель когда-либо декларировал необходимость разгуливать нагишом, но, так как фраза «Голый человек среди голой природы. Ж. — Ж. Руссо» была написана золотом на лакированной доске у входа в столовую, и никто из гостей профессора Вагнера Руссо не читал, а только слышал о нем, то все с гордостью причисляли себя к руссоистам.
Заведение было исключительно мужским, женщины допускались только в виде обслуги, да и то лишь на те работы, которые мужчина никогда делать бы не стал — уборка помещений, стирка, глажка и прочее в том же духе. При этом женщины обязаны были по возможности не попадаться на глаза отдыхающим, чтобы не наводить тех на плотские мысли, разрушающие чувство единения с природой. Однако, срама фиговым листом не закроешь, грех все же процветал, хоть и на задворках и украдкой. Как и курение. В запретности плода даже таилась дополнительная сладость.
Вообще женского персонала в санатории было всего человек десять-двенадцать, в зависимости от числа отдыхающих, которых тоже редко набиралось более пяти дюжин. Предпочтение отдавалось солидным хозяйственным матронам, крепким ширококостным бабам, непременно с коровьим взглядом. Конечно, попадались и другие, такие как Франка, например. Пока поправляющие здоровье господа принимали воздушные и солнечные ванны, а попросту говоря, загорали голышом на бережку, обслуга должна была быстро и незаметно вымыть в комнатах, перестелить кровати, прибрать, проветрить, и исчезнуть еще до того момента, когда господин руссоист вернется в комнату за забытым томиком Ницше. Потом, если все убрано, сварено, выстирано и отглажено, можно тайком пробраться за сарай и слегка развлечься, наблюдая, как голое господство выполняет гимнастические упражнения, играет в мяч, ходит по кругу «гусиным шагом» или, спаси господи от сраму, прыгает со скакалкой. Одним словом, работать в санатории было и непросто, и занимательно одновременно. Эротично, как сказала бы какая-нибудь образованная мамзель, но Франка таких слов, конечно, не знала.
Первый эротический удар Франка получила еще при оформлении на работу в конторе. Когда фрау Киршнер, жена кастеляна и, по совместительству, делопроизводитель и машинистка, строгая дама в пенсне, перечисляла Франке ее будущие обязанности, отворилась дверь и в бюро просунулся совершенно голый господин лет так тридцати пяти, с острой бородкой, бакенбардами, тощей шеей, худой безволосой грудью, округлым животиком и… и… и этот господин козлиным голосом поинтересовался, не знает ли фрау Киршнер, где ключ от шахматного салона.
Другая бы на месте Франки зажмурилась и покраснела, но наша героиня всегда все делала по-своему — она округлила глаза, наклонила голову, тщательно обозрела вошедшего, фыркнула и, как ни в чем не бывало, отвернулась, чтобы задать фрау Киршнер какой-то ничего не значащий вопрос. Фрау Киршнер была довольна реакцией новенькой, но виду не показала. Господину было холодно посоветовано спросить искомое у кастеляна, он сейчас где-то на территории, и разговор с Франкой был продолжен. Голый шахматист поблагодарил и даже поклонился, ретировался в коридор, но отнюдь не направился искать кастеляна, а чуть не вприпрыжку побежал к коллегам-руссоистам, рассказать, что видел новенькую, что она рыжая, ничего себе, но, похоже, та еще птица. Господство оживилось, посыпались шуточки, все стали вспоминать былые подвиги на эротической ниве и строить планы на будущее, причем эти планы непременным элементом включали в себя рыжую новенькую. Потом кто-то предложил «пойти обкурить это хорошенько» и отдыхающие потянулись за лодочный сарай, все еще посмеиваясь и перешучиваясь. Вообще, надо сказать, что отношения между пансионерами здесь, в санатории профессора Вагнера, были дружескими и непринужденными — когда все голые, социальные различия как-то стираются и фабрикант-миллионщик не многим отличается от последнего письмоводителя. Наверное, так было в раю. До грехопадения.
Ну, и Франка тоже не была совсем уж ничего в жизни не видавшей дурочкой. Когда живешь вдевятером в двух комнатах, при том имеешь трех старших братьев, да жизнь кругом простая деревенская, то уж по-всякому мужчину от женщины научишься отличать. Конечно, голыми весь день не ходили, как здесь, но все же. Девичество свое Франка деловито потеряла лет в пятнадцать, как и большинство ее товарок, и проблемы из этого не делала: в крестьянском кругу в невесте ценилось другое — работящая ли, хозяйственная, и спокойного ли нрава. А Франка была горазда на сюрпризы, поэтому понимала, что судьбу свою придется искать не в деревне Бибербах, а в городе. Да и тесно ей было в деревне, скучно.
Поэтому образцовое заведение профессора Вагнера стало для Франки настоящей школой жизни. Отношения между людьми, и даже более того — между полами, были здесь как на ладони. Хотя сначала Франка не замечала ничего подозрительного, она просто работала и радовалась, что в конце недели ее ожидает заслуженное вознаграждение, первые в ее жизни самостоятельно заработанные деньги. Она их не потратит, а отложит, а потом, когда в конце месяца у нее будет свободный день, она отправится навестить родных и вот тогда-то и удивит их огромной суммой — целых пятнадцать марок, а то и больше! Но к концу месяца жизнь ее настолько переменилась, что Франка лишь диву давалась, оглядываясь назад, какая она была тогда еще простуха.
Итак, то, что от работы постоянно отвлекают шастающие вокруг неодетые господа, это необычно, но не более того. Каких только странных условий труда не бывает на свете! А вот то, что некоторые из ее напарниц иногда куда-то исчезают надолго, пойдут воды попить и пропадут на час, а потом возвращаются такие раскрасневшиеся, что становится ясно, что жажда их как мучила, так и продолжает мучить — то вот это уже примечательнее. Или зачем-то запираются в прачечной изнутри, когда стирают там в одиночку, и не открывают, хоть обстучись. Или, бывает, когда вечером господину отдыхающему полагаются тихие настольные игры в клубной зале, этот господин попадается на дальней дорожке парка с хризантемой в руке, неожиданно полностью одетый и, что поразительнее всего, раскланивается с Франкой так почтительно, будто она маркиза какая! И постепенно до Франки доходит, что кроме видимой, медицинско-оздоровительной жизни, в санатории вовсю бурлит и другая, незримая, амурно-развлекательная. И жизнь эта, хоть и обходит пока Франку стороной, вот-вот захлестнет с головой и ее.
Так и вышло. Вдруг Франка замечает, что некий тип из отдыхающих, молодой человек лет двадцати пяти, примечательный лишь набриолиненой шевелюрой и пухлыми губами — а об остальных его достоинствах Франка судить не берется, хотя и может — так вот, этот молодой господин что-то слишком часто сталкивается с ней в коридорах санатория. Господин отменно вежлив, всякий раз, раскланиваясь, желает «доброго утра фройляйн Франке», правда, соломенное канотье при поклоне прижимает не к груди, как полагалось бы, а много ниже. Потом, убираясь в его комнате, Франка находит на столе очень миленький гребень для волос, хоть и деревянный, но тонкой работы и лакированный, а рядом записку «Подарок фр. Франке на праздник Хр. Вознесения. Хайнц». Хотя праздник уж недели две как прошел. Франка гребешок на всякий случай не берет, но через час этот Хайнц, полотенце на бедрах, ловит ее в оранжерее, где Франка в тот момент пропалывает левкои, и спрашивает, неужели его подарок не понравился?! Понравился и даже очень, только чего это подарки какие-то ни с того ни с сего? Очень вы мне приглянулись, фройляйн Франка, говорит Хайнц, своей серьезностью и жизнелюбием, а более всего, замечательным цветом волос. Вот я и подумал, продолжает Хайнц, что к таким чудесным волосам очень подойдет элегантный гребень. Пока Франка соображает, что «элегантный» — это, вероятно, что-то вроде «красивого», Хайнц уже втыкает гребешок на положенное место, конечно, криво и неправильно. Франке приходится грязными от земли руками эту красоту поправлять, а Хайнц тем временем вежливо говорит, что, если его подарок принят и понравился, то он, Хайнц, просит засвидетельствовать это одним поцелуем. И пока Франка собирается с мыслями, как бы ему так отказать, чтобы он не очень обиделся, Хайнц ее обнимает сбоку за плечи и целует прямо в щеку. Что это вы себе выдумываете, возмущается Франка, вытирая щеку грязной рукой, а Хайнц извиняется, говорит, что не смог удержаться, так она собой красива и, в подтверждение, целует ее второй раз прямо в измазанную щеку. Тут Франка видит, что он и сам испачкался, пытается вытереть ему губы и только пачкает еще больше. И вот они уже весело смеются, Хайнц обнимает Франку уже более по-хозяйски и целует уже сколько хочет, а Франка думает лишь о том, как бы вымыть руки, а то с грязными и пообниматься нельзя, и левкои остаются непрополотыми. Тут звон колокольчика созывает господ руссоистов к обеду и Хайнцу нужно уходить, но молодые люди уславливаются встретиться сегодня еще раз, вечером, в лодочном сарае.
Совершенно очумевшая от происшедшего Франка едва доживает до вечера, все у нее постоянно валится из рук, и думает она только о том, почему именно с ней такое и как ей теперь жить дальше. Ничего не надумав, она спешит к лодочному сараю, там еще никого нет и Франка, сидя на перевернутой лодке, ждет — сама не знает чего. Тут появляется Хайнц, красиво задрапированный в белую купальную простыню и напоминающий в ней статую из санаторного парка. В руках у него букетик левкоев, несомненно, надерганных только что в оранжерее. Когда Франка начинает выговаривать ему за это, Хайнц принимается оправдываться, говоря, что с сегодняшнего дня левкои для него всегда будут ассоциироваться с одной золотокудрой фройляйн и Франке опять приходится соображать, что же такое «ассоциироваться», а тем временем Хайнц становится на одно колено — конечно, в шутку — и букетик приходится принять. Потом молодые люди целуются, сидя на лодке, разговаривают, обнимаются, с Хайнца то и дело сползает купальная простыня, и ее приходится поправлять, а потом Франка, чтобы Хайнцу не было так одиноко сидеть полуголым, позволяет расстегнуть на себе несколько пуговичек и целоваться становится гораздо удобнее и приятнее, а потом… Ну, в этот день, точнее, в этот вечер, до «потом» дело не доходит, но общее направление движения не вызывает никаких сомнений.
Франка очень довольна этим маленьким приключением, за работой она улыбается и напевает, но что удивительно — ее товарки тоже понимающе посмеиваются, поглядывая на нее, и постепенно Франка оказывается принята в какой-то большой молчаливый заговор. Она то и дело уединяется с Хайнцем и остальные женщины спокойно берут на себя ее часть работы. При случае и она старается отплатить им тем же, все идет, как идет и Франка совершенно ни о чем не думает, кроме одного — залететь ей прямо сейчас или все же еще подождать — и тут вдруг заканчиваются четыре недели и господам надо уезжать. Бедная Франка совершенно вне себя от огорчения. Она, конечно, всегда понимала, что между ней, деревенской девчонкой, и сыном нотариуса из Лейпцига ничего серьезного быть не может, она и не планировала, но как-то… надеялась, что ли. А тут нужно прощаться. Хайнц дарит ей брошку с красивым камешком, он тоже расстроен, он уезжает, но постарается вернуться на следующий год. Конечно, ни о каком публичном прощании не может быть и речи, они прощаются в оранжерее и как-то скомкано. Хайнц уезжает утренним поездом, а Франка два дня держит нос на квинту. Несколько ее товарок тоже ходят заплаканными.
А на третий день до Франки вдруг полностью доходит смысл выражения «круговорот жизни». Приезжает новая группа отдыхающих, полсотни господ, важных и не очень, в сюртуках, летних пальто и даже в мундирах (и пока в штанах, думает Франка) и один молодой господин чем-то неуловимо напоминает Хайнца, хотя и не похож на него ничуть. Господа выгружаются из колясок, младший медперсонал заносит чемоданы, господа последний раз в открытую курят, господа расселяются по комнатам и снова вечером горят огни в музыкальном и игровом салонах, снова гонг созывает к ужину, снова господа негодуют при известии, что мяса не будет весь месяц, и после ужина всем нужно быть на лекции, а лекция, как всегда, о здоровом образе жизни, с показом цветных картин посредством «волшебного фонаря». И через неделю Франка опять весела и счастлива, ее рыжие кудри мелькают здесь и там, во время мытья полов она напевает, а в оранжерее вырос новый урожай левкоев, а старые цветы пришлось выкинуть вон, потому что они все засохли.
В один из заездов у Франки даже два кавалера. Вот как. Хотя кухарка этого не одобряла и даже высказывалась в узком кругу совершенно открыто. Франка и сейчас уверена, что кухарка просто завидовала.
В октябре санаторий профессора Вагнера закрывается на зиму, до весны. Что делает Франка от ноября до марта? Скучает, если сказать одним словом. А весной — весной природа снова оживает, и дорожки санаторного парка опять наполняются господами руссоистами в купальных простынях и без оных. И жить бы так Франке и дальше припеваючи, и даже выйти через год-другой за какого-нибудь сына пражского галантерейщика, особенно если тот будет без глупых предрассудков, и полюбит ее не скуки ради, а за ее золотое сердце, но тут судьба внезапно делает очередной цирковой кульбит.
Судьбу ее зовут полковник Фридрих Мюллер, и по годам он годится Франке в отцы, если не в дедушки. Франка и не посмотрела бы на такого пожилого господина, но полковник подготовил и провел наступление сам, молниеносно и по всем правилам стратегической науки. Не успела Франка оглянуться, как уже сидела у полковника на коленях, и седые полковничьи усы щекотали ей грудь. И главное, как-то так выходило, что она все сама — и пришла, и уселась, и все такое прочее… То есть, принуждения ни малейшего. Нет, принуждений у нее и раньше не было, но тут, в этом случае все было по-другому, как-то иначе. Полковник совершенно ей не командовал, ни-ни, Франка команд и не потерпела бы, она ходила сама по себе, полковник принимал воздушные ванны сам по себе, но вечером они притягивались друг к другу, как намагниченные шарики — дзынь-дзынь, чмок-чмок! Или днем. Или даже утром. Или Франка оставалась у полковника на ночь, чего раньше вообще никогда ни с кем не было. И он относился к ней больше как к дочери, а не как к любовнице или, не дай бог, к содержанке. Во всем, кроме постели. Да какая уж там постель, прости господи! Любовник он никакой, да он это и сам не скрывает. Их отношения носят больше лечебно-терапевтический характер, хотя и вполне плотский. За те мелочи, которые полковник еще может, он благодарен Франке безмерно, но старается не показывать этого открыто. А Франке и не надо ничего показывать, она и сама все знает, и лишить полковника этих мелочей, которые ей самой, в принципе, ничего особенного не стоят, она считает просто невозможным. Это было бы, именно что, непорядочно. Нет-нет, на такое она пойти не может.
Полковник ей делает подарки, а как же, только это не такая мишура, которую ей раньше дарили — не побрякушки, которыми полна сигарная коробка в ее сундучке. Например, он отвез ее к портному, с нее сняли мерку и в два дня сшили прекрасное светлое платье и комплектик белья, простого, но очень красивого. В один солнечный день полковник попросил Франку придти в этом платье на лужайку, что была в глубине сада, конечно Франка пришла, и выглядела ослепительно, и полковник даже улыбался в усы. Оказывается, он позвал так же и санаторного фотографа, и фотограф сделал несколько снимков: Франка в новом платье, среди маргариток, и в паре шагов от нее — голый пожилой господин, полковник Фридрих Мюллер, Франка протягивает ему букет полевых цветов и смеется в камеру. Эта карточка тоже занимает свое место в сундучке Франки, завернутая для безопасности в чистую бумагу и в то самое платье.
Потом он подарил ей дамский велосипед, дорогую игрушку чешской фирмы «Лауринт и Клемент». Франка не знает, плакать ей или смеяться, и что делать с этим подарком — ездить она не умеет и учиться ей некогда. И потом, ей страшно — она боится упасть и расшибиться. Один раз они ходят втроем гулять за город, в поля — полковник, Франка и велосипед. Сверкающую свежим лаком машину всю дорогу ведут как норовистого козла, за рога — Франка отказывается даже попробовать взобраться на мягкое плюшевое седло. Потом велосипед отправляется на склад гимнастических снарядов санатория, к прочим скакалкам и гантелям. Изредка Франка видит, как на ее подарке катаются господа отдыхающие, кто побойчее.
Франка и полковник практически не разговаривают, когда бывают вместе, да и о чем? Но они удивительно уютно молчат вдвоем, в некоем обоюдном понимании, когда все уже давным-давно, годы назад, сказано, и старое ворошить нечего. Полковник часто занят своими мыслями, он здесь и не здесь одновременно, и, случается, что он словно забывает о Франке, хотя она — вот она, сидит на его коленях в одной юбке. И тогда Франка осторожно тянет его за ус, полковник усмехается и целует ее в плечо, они снова вместе.
И вдруг полковник пропадает, нет его, уехал. Ни слова, ни полслова, комната его пуста, вещи, одежда, ничего нет. Франка теряется в догадках, наверное, что-то случилось, полковника вызвали срочным приказом, может, вообще, война началась. Она, упаси бог, не плачет — не такие у них были отношения. Но ей почему-то кажется, что они еще встретятся. Если все ее предыдущие кавалеры исчезали из ее жизни навсегда, даже если обещали приехать на другой год, и даже если действительно приезжали, то с полковником, она знает, все иначе. Она ждет. И даже заведя новый роман, все равно в душе ждет. Не полковника, нет, а развития событий. Она чувствует магнитную линию, незримо связавшую их через всю империю — полковник не забыл ее, а она не забывает полковника.
Он возвращается, нежданно и ожиданно. Вот так, через два месяца, цак — и снова тут, и опять берет все в свои руки. Франка в момент рассчитана, ее вещи собраны, и она даже не прощается с остальной обслугой — пролетка уже ждет, чтобы везти их на вокзал. При этом саму Франку никто и не спрашивает, хочет она ехать или нет. Она и сама не ждет никаких вопросов, она просто едет и все, ее влекут неодолимые магнитные силы и ничего тут поделать невозможно и не нужно. Полковник едет первым классом, она едет третьим, все оплачено, изредка полковник проходит по ее вагону, они встречаются взглядами и полковник чуть заметно улыбается ей и кивает, даже не головой, а одними глазами — все в порядке. Франка и сама знает, что все в порядке — ей подсказывает их магнитная линия.
Конечная цель этой поездки — деревня Майберг, что под Кельном, где Франку ждет место буфетчицы в гостинице «Господский двор». Полковник Фридрих Мюллер там самый главный начальник, ему подчиняются все — офицеры и обслуга — ему подчиняется даже этот бездушный и одушевленный монстр, как спрут, протянувшийся под всей деревней, под всеми кроватями — пневматическая графо-расчетная машина типа G4, между своими — Господин Граф.
Дзынь-дзынь! Это колокольчик у двери. Франка смотрит на вошедших — одного она прекрасно знает, это Кристиан, вестовой при штабе, красавчик, но удивительный дурак. Думает только о карьере, ежедневно утюжит свою форму, начищает сапоги, причем не ваксой, а куриным жиром, который выпрашивает на кухне. Ему, конечно, дают — с личным вестовым полковника стараются не ссориться — но в бульон приходится добавлять жир из банок, а у него мерзкий привкус. Хотя, господство лопает, и еще ни разу не жаловалось. Форму он пошил у портного, на свои деньги. То есть, на мамочкины, конечно, мамочка у него адвокатша. И материал взял как у господ офицеров, светлый, представляете, посыльный в офицерском мундире! Полковник держит мальчишку при штабе, так как лично знаком с папой-адвокатом. Родители не смогли уберечь сына от призыва — непатриотично! — но на фронт послать его тоже не захотели, организовали теплое место в тылу. Вот увидите, он еще закончит войну с орденом за храбрость!
А второй — совершенно новое лицо. Безусый, безбородый (кстати, небритый), губы тонкие и капризные, глаза какие-то больные, как у таксы, бровки домиком, будто вот-вот расплачется. Но улыбается, хотя улыбка у него нервная, подвижная. Прическа — Франка такой никогда не видела, наверное, последняя берлинская мода: уши открыты, а виски не прямые, не косые, а круглые! Ну и ну! На первый взгляд — из образованных, видно, что мешки никогда не таскал, пальцы длинные и тонкие, а на второй взгляд — черное пальто явно с чужого плеча, когда пришедший его снимает и кидает на один из столов (ну почему нельзя на вешалку-то повесить, вон же сколько свободных распялок, буфетная ведь пустая!), то можно заметить, что из рукавов подкладка вырвана, просто по-живому, с мясом. В кармане пальто у него, похоже, книга, будто он семинарист или студент. Да, наверное, студент, сейчас всех призывают, не глядят, студент ты или нет. Винтовку в руки и вперед, в окопы! Вчера получили свежие списки убитых, одна машинистка из третьего блока обнаружила в них имя и номер своего брата, прямо, когда набивала, так с ней тут же обморок приключился, еще понять не могли, что с ней, начальница бригады все шипела, что мерзавка, наверное, беременная! Да чтоб у нее, гадины, самой брата убили! Причем, вместе с ней — всем будет лучше.
Незнакомый господин и не подходит заказывать и не садится, а Кристиан показывает пальцем на дверь большой залы и осведомляется:
— А что, фройляйн Франка, господа все еще заседают?
— Тебя не спросили, — говорит Франка. — Твое дело ждать, пока вызовут. Пива налить?
Франке можно так себя вести, всем известно, что ее привез сам полковник. Причем, полковник-то и не знает, что Франка кусает, кого хочет. Узнал бы, так только хмыкнул бы, как он умеет, и она сразу язычок-то и прижала бы.
— У господина начальника геодезического отдела срочный и очень важный разговор к господину начальнику канцелярии. Мы на военной службе, фройляйн Франка, и дело не терпит отлагательств. Так что, соблаговолите нас проинформировать об актуальном положении вещей. А от пива еще никто никогда не отказывался.
И ведь знает, что Франка не любит длинных слов, нарочно так выражается! А второй-то господин, выходит, новый геодезист. Приехал, наконец. Франке никто специально не рассказывал, но она получше многих знает, что геодезиста очень ждут и что работать без него совершенно невозможно. Господин Вайдеман как пропал — работа совсем остановилась и господа офицеры день ото дня все более нервные, пьют все больше и больше. Сама Франка даже довольна, что Вайдеман пропал, он всегда так на нее смотрел, что Франке было очень неуютно, будто он ее раздевал взглядом, и даже не только раздевал, а как бы не что похуже.
Франка наливает две кружки. Пока ее руки заняты, вестовой времени даром не теряет, протягивает свою паучью лапу над стойкой и гладит Франку по голой шее. Франка дергается, и пивная пена летит на пол, вот наглец!
— Фройляйн Франка, будьте с нами, военными, поласковее. Нас ведь могут убить в любую минуту. Кто же вас тогда поцелует-приголубит?
Да, тебя убьешь такого, ты тут крепко при штабе присосался! Даже господин новый геодезист от таких слов ахнул. Франка буквально кидает кружки на стойку, пей лучше, чем такие глупости говорить! Пока вестовой, как лошадь, глотает пиво — кадык его так и ходит — Франка ставит мелом очередную палочку на доске против его фамилии и спрашивает нового геодезиста, тот, кстати, все же сел:
— Как записать господина?
— Штайн. — Франка не поняла, так хрипло было сказано. Господин сглатывает и повторяет. — Меня зовут Штайн, Людвиг Штайн.
Теперь понятно, так и запишем, вот только через «а» или через «е»? Господин замечает ее затруднение и диктует по буквам. Не свысока, а, как бы, между прочим. Очень мило с его стороны.
Кристиан уже одолел полкружки, теперь он переводит дыхание и снова берется за свое.
— Фройляйн Франка, так как же с заседанием и срочным секретным разговором?
Его рука опять тянется погладить, но Франка вовремя отступает. Вот настырный! Франка понимает, что скорее умрет, чем впустит пришедших к полковнику, будь у них разговор хоть срочный-рассрочный.
— Господа уже разошлись, а господин полковник велели его не беспокоить ни под каким видом.
Вот так вам! Ждите хоть до утра. А вестовой лезет и лезет, хорошо, хоть стойка их разделяет!
— Мы подождем! Мы с удовольствием подождем, фройляйн Франка, вдруг у господина полковника будут срочные поручения! Служба — прежде всего! Как вы сегодня справедливо заметили, господин обер-лейтенант, служебные дела, как и личные, не терпят промедлений! Верно, Франка? Как и очень личные дела! А какие такие личные дела могут быть между нами, фройляйн Франка? Все наши личные дела — служебные. Особенно с такой милой барышней, как вы, фройляйн Франка!
— Вот я пожалуюсь полковнику, он тебе запишет в личное дело! Убери руки, черт!
Приходится дать вестовому мокрой тряпкой по рукам, а то он уже успел Франку по груди погладить. На отутюженном манжете появляется влажное пятно. Кристиан тут же забывает про нежности и принимается вытирать рукав карманным платком. При этом он зло посматривает, то на Франку, то на поручика, видел ли? Да, господин поручик все видел и счел нужным вмешаться.
— Кристиан, подойдите-ка сюда. Вот что, так как служебные дела — прежде всего, я должен, все же, обязательно переговорить с господином полковником, это верно. Но вас я больше не задерживаю, Кристиан, можете располагать собой по собственному усмотрению. То есть, вы свободны, совершенно свободны. Я останусь здесь, но вы можете идти. И вот еще что — зайдите ко мне в бюро и скажите старшему писарю Краузе… нет, ничего ему не говорите, а просто передайте ему вот эту книгу. Это очень важная книга, так что идите немедленно, передайте книгу и пусть старший писарь запрет ее в несгораемый шкаф. Сюда не возвращаться. Вы все поняли, Кристиан? Я вижу по вашим глазам, Кристиан, что вы ничего не поняли, но… Словом, вперед, марш-марш!..
Франка чувствует, что господину поручику эти слова даются нелегко, он бледен, улыбка у него кривая и брови все больше задираются вверх. К пиву он и не притронулся. Наверное, господин геодезист болен, простудился, ему бы в постель, а он должен докладывать полковнику, вот бедняга!
Вестовой берет книгу, козыряет и выходит. Франка тут же выливает его недопитое пиво в мойку. Господин поручик сидит какое-то время, словно совершенно без сил, ссутулился, смотрит в пол. Затем, все же, отпивает глоток пива и отодвигает кружку.
— Э-э… фройляйн, — говорит он. — У вас есть какой-нибудь коньяк?
Конечно, у нее есть коньяк, а как же! Господа статистики постоянно пьют коньяк, они без коньяка дня не проживут! Очень хороший коньяк, а пахнет как! Вот она сейчас нальет господину поручику рюмочку, господин поручик выпьет, и его болезнь как рукой снимет.
Господин поручик поднимает на Франку печальный взгляд и вымучено улыбается.
— Вы думаете?.. Хорошо бы, если так…
Конечно-конечно, при простуде коньяк — первое средство! Франка наливает рюмку от души, с краями и несет на подносике господину поручику. Тот выпивает, зажмурившись, и из глаз его льются слезы — понятное дело, этот коньяк кого хочешь проберет, очень крепкий. Франка улыбается и решает не записывать рюмку за господином поручиком, будем считать это лекарством, господство не обеднеет! Потом он принимается кашлять и вид у него донельзя жалкий. Франке даже хочется погладить его по голове, как больную собаку. Она присаживается рядом.
— Господин полковник, к слову, вовсе не заняты, — говорит Франка. — Я недавно к ним заглядывала, они просто спят. Если у вас, и правда, срочный разговор, то можно и разбудить. Я сейчас же схожу.
Поручик, не переставая кашлять, только машет рукой — не надо, мол, потом. Слезы у него все еще текут. Очень болен, видать. Налить еще рюмочку? Хотя ответа и нет, Франка идет за бутылкой, и снова наполняет рюмку коньяком. Новый геодезист — совсем не то, что старый, Вайдеман, видно, что человек хороший. Наконец, он прокашлялся. Теперь он достает из кармана пальто что-то вроде огромного платка и сморкается. Боже мой, это же его подкладка из рукава! Ну, точно! Бедненький, у него даже платка нет. Франка пододвигает ему рюмку поближе.
— А вы… здесь работаете, фройляйн? — спрашивает господин больной поручик, засовывая свой эрзац платка снова в карман пальто. — Я почему спрашиваю? Вы ведь часто видите полковника? Какой он, ну, внешне? Я его еще не видел. Я просто думаю, вдруг мы с ним раньше встречались? Я как-то давно знал одного Мюллера.
— Это не в Мюнхене? У него там брат служит по полицейской части. Нет?
Господин поручик качает головой — нет, не в Мюнхене. Боже, думает Франка, какие у него уши смешные, так и торчат!
— Да, я работаю здесь, — говорит Франка. — При буфете. А господина полковника я вижу часто, даже очень. Я ведь его любовница.
Как-то это само вырвалось у нее, говорить она этого точно не хотела. Она никогда ведь себя так не назвала, даже не думала. И слово это такое… скользкое какое-то, сальное. А кто она еще, если подумать? Любовница, так и есть.
— Вот как? — говорит поручик, впервые глядя Франке в лицо. Глаза его мокрые, но в них явный интерес. — Я не знал, что у него есть любовница…
Франка кивает — есть. Она берет его рюмку и выпивает коньяк сама. Морщится, глотая, и тычет себе пальцем в грудь — и эта любовница она, Франка.
— И как вам тут?.. Нравится? — спрашивает поручик. Говорит он тихо и Франка разбирает только последнее слово. Она улыбается и не знает, что сказать.
Нравится? Она саму себя даже не спрашивала, нравится ей с полковником или нет. Ведь не будешь рассказывать незнакомцу, которого в первый раз видишь — как его там, она оборачивается к доске, Штайн — не будешь же объяснять господину Штайну про магнитные линии. Противного нет ничего, полковник не такой человек, но сказать, что нравится… Франка вздыхает и снова грустно улыбается.
— Вроде, нравится, — говорит она. — Господин полковник тут самый главный, вот и я… Он, вообще-то, хороший. И не очень и старый…
Да-а, ему за пятьдесят, а ей, Франке, только двадцать. И он здесь самый главный, так что другие господа к ней и подойти боятся, лишь вот такие уроды-вестовые… Франка вдруг понимает, чего ей не хватало весь этот долгий год в Майберге — ухаживаний. Вот-вот, ухаживаний. Она любовница полкового начальника и она застыла в этом положении, остановились привычные качели — туда-сюда, четыре недели, новый кавалер, новые встречи, новые букетики, все новое. Она раньше пела за работой, теперь этого нет. Полковник — золотой человек, она к нему всей душой, но… ей же только двадцать! Когда ей будет тридцать, ему же будет уже за шестьдесят! На нее ведь и не смотрят! Вайдеман смотрел, да, уж лучше бы не смотрел, но это же не то, не то! Она задыхается тут, словно в подвале каком! Кого она видит, чего она ждет здесь?! Что полковник крикнет ей из-за стены — Франка! — и надо нести ему пива, он ее похлопает, поцелует, и все, все?! Она спит в его постели, когда спит, но в своей кровати ей все равно спать милее, он холодный, он храпит и… он пахнет! Пахнет стариком! А она еще молодая, ей нужны ухаживания, кавалеры, которые признаются в любви. И что с того, что их любовь только на четыре недели, ей больше и не надо! Они дарили ей подарки, такие милые брошки, бусы, да мало ли что! Как было весело в санатории, там горели огни, играла музыка, и можно было целоваться в оранжерее. Там даже был фейерверк на реке! И там была река, настоящая река, а не этот жалкий ручей! Франка уже год, как должна мыться в лохани, а она любила плавать, да, плавать!
Франка стукает по столу кулачком и отворачивается к окну. Не хватало еще заплакать! Вот ведь, поручик, всю душу разбередил! Нравится ли ей быть любовницей?! Нет, не нравится, понятно вам?!
Франка это давно знала, всегда знала, только не говорила, даже себе не признавалась. Полковник старый, он хороший, но старый. Это что, ее судьба?! Только не ее, уж спасибо! Она прошлой осенью даже написала матери письмо, как могла, даже сбегала в соседнее село на почту, тут ведь все письма вскрывают, написала — мама, так и так, что делать? Ему пятьдесят, полковник и все такое. Мама ответила — ты что, дочка, ты держись за него, экое тебе счастье, любит, не бьет, подарки дарит, богатый, глядишь в завещании что отпишет. Он военный, тут война, мало ли что… Успеешь еще пожить, ты молодая. Так то и дело, что молодая! Старая буду, что жить-то?! Он не запрещает, но он же всех отпугивает! У нее весной был один вольноопределяющийся, хороший такой, в очечках, умненький, она с ним убегала в поля, гуляли, даже не целовались еще! Этот как раз уезжал, когда вернулся — ему тут же донесли, ведь нашлась такая сволочь! Франке он слова не сказал, бровью не повел, все как всегда, только мальчишечку в один день перевели, и куда — неизвестно. Исчез, нету человека, перевели. Знала бы куда, может, и убежала бы. О-о, Франка пыталась, видит бог, пыталась! Вдруг собралась и поехала, билет на поезд купила, денег-то хватает. Домой, или еще куда. А толку? Линия-то тянется, магнитная. На полпути так стыдно стало, ругала себя, ругала, села на встречный и вернулась. Он на перроне стоит, встречает, как знал, и машина с шофером ждет. Куда уж тут. Ночью обревелась и прощения просила. Он одинокий. У Франки — мать с отцом есть, братья-сестры. А у него кто? Гадина эта бездушная? Но ей-то, Франке, как жить?! Она теперь и сама старается ни на кого не смотреть, переведут еще прямо на фронт, а человек-то не виноват, что ей любви хочется!
Франка глядит в черноту окна, и слезы катятся по ее щекам. Поручик опять лезет в карман за своим как бы платком, да не надо мне его! Он добрый, он хороший, этот поручик, он тоже несчастный, только что он понимает в женском! Видит — фройляйн плачет — надо утешить, а что у фройляйн жизнь проходит…
Франка шмыгает носом и пытается улыбнуться сквозь слезы.
— Вот так, — говорит она. — Вот и любовница. Вот такая вот любовь. У вас, наверное, тоже есть любовница, господин поручик? Вы ее любите?
Поручик отрицательно мотает головой, потом спохватывается и говорит, что нет, любовницы у него нет. Ну, ведь была же? Нет, не было. Ну, не то что бы совсем не было… Все же, нет, скажем прямо, не было любовницы, никогда не было. Тогда господин поручик женат.
И не женат? Франка ничего не понимает. Или нет, она ведь сразу же подумала, что он бывший семинарист, учился на пастора, да его призвали. Семинаристы — они такие, им нельзя. Какая жалость! Теперь он вынужден торчать здесь, в Майберге, как и она, и работать геодезистом. Работа важная и нужная, его ведь так ждали! Майберг, конечно, тюрьма, зато фронт ему не грозит.
Фронт ему не грозит.
Франка вдруг прекращает думать и во все глаза глядит на этого Штайна. А чего тут еще думать, когда весь план — полностью, до последней детали — уже в ее голове, словно всегда там был. Дальше Франка действует не думая. Ее будто бес какой ведет.
Первым делом, она запирает входную дверь на два оборота и оставляет ключ в скважине — от чужих глаз. Потом на цыпочках подбегает к закрытой двери в зал собраний, становится на колени и шарит рукой — да где же эта затычка?! Ага, вот, долой ее, ну-ка посмотрим, что там полковник? В двери, оказывается, просверлено маленькое отверстие, специально для наблюдения — нет-нет, это не Франка провертела, это было уже — и закрывается этот глазок специальной круглой пробочкой, чтобы свет не был виден. Все в порядке, господин полковник спят, даже не пошевелились с прошлого раза, как она заходила, спит в той же позе.
Поручик тоже уже на коленях, стоит рядом. Можно, говорит, и мне посмотреть в ваш шпионский глазок? Франка отодвигается чуть в сторону, и поручик приникает к отверстию — смешно, второй глаз ладошкой закрывает. Коснулся локтем франкиной груди и даже не заметил. В дырочку видно немного — только силуэт на светлом фоне стены, свеча не так стоит. Виден седой венчик волос вокруг головы, можно различить усы и крупный полковничий нос, а все остальное сливается вместе со спинкой кресла в одно темное пятно, никаких деталей. Даже не понять, высокий он или нет, бормочет поручик с легкой досадой. Ну, повыше вас будет, говорит Франка и вертит в пальцах затычку, ей не терпится отгородиться окончательно.
Они так и стоят на коленях друг против друга. Ползите сюда, шепчет Франка, и тянет поручика за буфетную стойку — ведь не будешь же задергивать занавески на всех окнах! За стойкой полутьма и пахнет пролитым пивом. Этот тактический маневр, проделанный ползком на коленках, смешит их обоих, Франка прыскает, поручик тоже улыбается. Он пытается подняться и стукается головой, Франка дергает его за рукав книзу, останьтесь здесь! Поручик трет макушку ладонью. Франка берет обе его руки в свои и, как в детской игре, ритмично стукая ими по коленям, говорит:
— Я не знаю, чему вас там учат, в ваших семинариях, а вот скажите, вы с девушками умеете целоваться?
Поручик делает большие глаза и взгляд у него принимается бегать, он снова пытается встать, но Франка крепко держит его за руки. Поручик опять плюхается на пятки и вид у него очень растерянный, он открывает рот, хочет что-то сказать, но только вздыхает. Какой он беспомощный, думает Франка, но такой милый, ничего не умеет, надо же! Эти семинарии надо все позакрывать, чего людей лишают! Я вас научу, говорит Франка, обнимает поручика обеими руками за шею и крепко целует сразу в губы. Сердце у нее стучит как бешеное! Поручик падает спиной в пустые бутылки, что навалены под стойкой, Франка сверху, глаза ее горят и рыжие волосы растрепались. Она вытягивает пару шпилек, и золотой водопад рушится на поручика. Вас многому придется учить, шепчет Франка, но вот увидите — вам понравится! Она целует поручика часто-часто, как курочка, что клюет по зернышку, тот не сопротивляется, но и не отвечает — видимо, все борется со своими религиозными заветами. Забудьте, требует Франка, и пытается расстегнуть ему пуговицы на рубашке. Что такое? Он не дает, зажимает ворот в ладони? А, у него там, наверно, крестик, не хочет, чтобы Христос видел! Ну, у меня-то крестика нет, у меня есть кое-что получше — Франка быстро расстегивает свою кремовую блузку, вытягивает ее из юбки и отбрасывает в сторону, чтобы не мешала. Нижняя рубашка тоже не большая помеха. Вот так, говорит Франка, улыбаясь до ушей, как вам такое? Обнимите меня, требует она, мне холодно, да что же вы! Он обнимает, но, как-то осторожно, словно Франка вся из дрезденского фарфора и он боится ее разбить. Он такой нежный, такой сладкий! Она его всему-всему научит!..
— Франка! — раздается вдруг из-за стенки. — Франка!
Это проснулась ее судьба, ее крест и оковы, полковник Мюллер. Мы еще посмотрим, господин полковник, у кого какая судьба! Этого-то вы на фронт не отправите, нет, она все точно рассчитала, не хуже машины! Не отдам! Франка ложится грудью на своего поручика, прижимает его к полу, закрывает ему рот поцелуем и ждет громов небесных.
Стукает дверь — полковник, наверное, заглядывает в буфетную, видит он их или стойка мешает? Сейчас я тебе покажу, думает Франка торжествующе, сейчас я тебе устрою счастливое Рождество! Она прерывает поцелуй, оборачивается, насколько может и — весело и гордо — кричит:
— Я здесь! Я здесь с землемером!
Поручик задергался под ней, потерпи, потерпи, миленький, так уж надо, это страшно, но потерпи. Вот зато потом…
Слышны шаги, тень падает за стойку. Пауль ничего не видит, рыжие волосы Франки закрывают все. Он слушает, как катятся секунды, как тянется жизнь, как молчит полковник. Так молчал Иисус на столбе, вспоминает он. Вчера? Да, всего лишь вчера.
— Франка, — говорит полковник совсем рядом. Голос бесцветный и усталый, голос старика, прожившего бесконечную жизнь.
— Я с землемером, — повторяет Франка без прежней уверенности.
Пауль слышит стук кружки о стойку, затем, после паузы, шелест бумаги и звяканье монет. Шаги удаляются, тяжелые, спокойные, неторопливые. Скрипит дверь, вот она открылась, теперь затворилась. Все, тишина. Франка отпускает Пауля, снова садится на колени, руки уперты в пол, веснушчатая грудь покачивается над Паулем, гипнотизирует его, как часы того французского доктора.
— Он расплатился, — шепчет Франка, и тон у нее такой, словно она не может поверить в очевидное. — Понимаете? Он расплатился за пиво. Он же никогда не платил! Он может пить, сколько хочет и ему не надо платить. Но он расплатился.
— И что? — спрашивает Пауль тоже шепотом. От случившегося у него кружится голова, и он плохо соображает.
— Это значит, — говорит Франка и запинается, у нее перехватывает дыхание. — Это значит, что я теперь свободна.
Она улыбается, и взгляд ее словно обращается внутрь, она прислушивается к себе, к своим чувствам. Пауль тоже пытается разобраться в своих ощущениях — так быстро все произошло! Это не было противно, нет, просто так внезапно! Он ничего и не понял, не почувствовал. Он заметил, что попал локтем в лужицу пива и его рукав намок, это да, это было. Что же было еще? Волосы Франки приятно пахнут, запах незнакомый, но хороший. Целуется она как сумасшедшая, до сих пор губы горят. Целоваться он тоже умеет, он просто не успел. Теперь она сидит перед ним, раскачиваясь, как китайская игрушка, улыбается во весь рот, смотрит на Пауля, а взгляд такой, какой был когда-то у матушки — обожающий. Рыжие распущенные волосы почти закрыли ее грудь. Какая странная вещь, эта грудь, когда голая — как два мешочка. Так качается, туда-сюда, туда-сюда. Пауль поднимает руку и касается Франки кончиками пальцев, Франка тут же наклоняет голову и целует его куда-то в запястье, будто птичка. Она красивая, когда так улыбается, думает Пауль, и веснушки ее совсем не портят. Франка берет его руку и накрывает его ладонью свою грудь, прижимает крепко. Новое ощущение — ладонь словно наполнилась. Будто рука и грудь были созданы по единой мерке, как раз друг для друга, не знали об этом, жили порознь, а теперь встретились.
— Ты мой, — говорит Франка. — Ты мой навсегда.
Пауль не возражает, он доверился течению, его несет река, его убаюкивают волны. Полковник Мюллер совсем отдалился, остался где-то на берегу, его закрыли деревья, кругом только покой и мерный ход реки. Будущее пока не существует, прошлое растворилось и ушло, а настоящее — вот оно, как яблоко в руке. Пауль закрывает глаза.
— Я приду к тебе ночью, — шепчет Франка, ее волосы щекочут ему лицо. — Где ты спишь, здесь, в гостинице?
Пауль качает головой, морщится, нет, не в гостинице, пока нигде. Может, в бюро на кушетке, он не знает.
— Тогда ты спишь у меня, — говорит Франка. — Уже поздно, пойдем сейчас.
Она принимается одеваться. Уже поздно? Который же час?
— Семь, — сообщает Франка, бросив взгляд на стенные часы. — Уже темно. Здесь рано ложатся. И встают тоже рано. Утра час дарит золотом нас.
Пауль тоже поднимается с пола, выглядывает из-за стойки. В буфетной пусто, столы и лавки чернеют в полутьме как надгробия, дверь, ведущая в большой зал, плотно закрыта и кажется, что она не откроется вовеки. Франка что-то прибирает за его спиной, расставляет стаканы и тихо напевает. Пауль прислушивается.
Зелены, зелены все мои одежки,
Зелено, зелено все, что я ношу.
Почему же у меня платья все зеленые?
Потому, что кавалер — землемер!
Пойдем, говорит Франка. Что ж, пойдем. Пауль отыскивает свое пальто, Франка задувает лампу, и они уходят.
Полковник Фридрих Мюллер слышит, как стукает входная дверь — он остался один. Он сидит в своем кресле, свеча почти догорела, стеарин натек лужицей на непрочитанные бумаги. Где-то я ошибся, думает он, поэтому все пошло не так, неправильно, и я один несу ответственность. Это все, что мне осталось в жизни — ответственность. Франка — девочка, она живет не умом, чувствами. Я думал, что я отвечаю за нее, я ошибался. Но за все остальное — я все еще в ответе, перед собой, перед делом.
Он встает и подходит к телефонному аппарату на стене, снимает трубку и стучит по рычагу, металлическое лязганье эхом отдается в пустой темной зале.
— Фройляйн Бауэр? — говорит он в эбонитовую бесконечность. Он не называет себя, все в деревне и в замке знают его голос. — Герти, дайте мне третий. Аксель? Есть новости? Тогда вот что. Отключайте напор. Никаких но. Отключение, полный ремонт, включение и подъем до стандартного уровня. Да, отвечаю я. Не ваше дело. Капитан Кольбекер, выполняйте приказ.
Он опускает трубку на рожки телефона и стоит так у стены, опершись спиной, в голове пульсирует боль. Магнитная линия оборвалась, шарик потерял весь свой заряд. Старая жизнь кончилась, а новая еще не началась. Начнется ли?
Оставим его здесь, будем милосердны.
Ночью стылый ветер расчищает небо и Майберг накрывает свет полной луны. Пауль просыпается от холодных свинцовых лучей, простреливающих комнату Франки навылет, от окна к подушке, вот черт, только ведь заснул! Он приоткрывает один глаз и тут же зажмуривается — словно пробочник вворачивают, проклятая луна, прямо какие-то «лучи смерти»! Прикрывает глаза ладонью. Снова пытается посмотреть из-под руки, вот, уже лучше. Прямо перед носом — голое плечо Франки, худое, но красивое. Живописное. Франка спит на боку, волосы закрыли лицо, но Пауль его прекрасно помнит, прелестное лицо, очень милое. Майне либе Франка. Что она тут вытворяла! Пауль думал, что умрет — от стыда, от смеха, от усталости, от удовольствия… Он такое узнал за эти несколько часов неустанной возни, столько нового, на вид и на ощупь. Кое-чего привычного для него, Пауля, конечно, не хватало, зато много чего необычного и интересного было в избытке. Понятное дело, было сложно. Когда было совсем сложно, Пауль просто закрывал глаза и представлял себе… э-э… ну, скажем — что хотел. Но Франка — молодчина, она как с цепи сорвалась! Попутно она рассказала ему всю свою жизнь в этом санатории, только представить — полсотни мужчин и все голые, это же рай божий на земле! Так странно было слушать про ее кавалеров! Пауль то и дело представлял себя на месте Франки, а что бы сделал он, а что бы он ответил, потом мысленно менял сторону — а как бы он соблазнил Франку, так сделал или вот эдак? И что особенно хорошо — можно было тут же попробовать все на деле.
Слышно, как Франка сопит в подушку, очень уютный звук. Глаза уже попривыкли к свету луны, Пауль приподымается на локте и смотрит на Франку, ей было жарко и она скинула одеяло на пол — луна освещает только голову и плечи, рыжие волосы сияют, ниже все в полутьме, спина, бедра, ноги. Очень симпатичные ноги, вон как раскинулись. Поверх бедра виден шкаф, столик и стул, на стуле навалена горой одежда. Нет, это не одежда, это кто-то сидит. Вот черт! Там, действительно, кто-то сидит!
— С пробуждением вас, господин Штайн, — говорит темная фигура в кресле. Голос вкрадчивый, вежливый, но с самомнением. Дворецкий, знающий о своих господах некую позорную тайну.
Пауль не испуган, он только заинтересован. Страхи остались в прошлом, удивительно, но эти четыре-пять часов, проведенные с Франкой, сильно изменили его, он теперь смелее смотрит жизни в глаза, он стал мужественнее. Он, конечно, и раньше не был слабаком. Или был? Кто плакал, потеряв Кристиана? А кто такой Кристиан? Кому он нужен? Только не Паулю. Старому Паулю он был нужен, Паулю сегодняшнему — нет. Ну, почти нет.
— Спасибо, — зевнув, отвечает Пауль. — А который теперь час?
Слышно, как сидящий щелкает кнопкой карманных часов, репетир отбивает четверти и часы — половина второго.
— Удивительно, что вы не спрашиваете, кто я такой, и что я здесь делаю.
— Ага, — соглашается Пауль, почесываясь.
— Так спросите, — похоже, фигура начинает раздражаться.
— Ну? — говорит Пауль, прикрывая Франку своим одеялом.
— Я вам отвечу. Я, с позволения так выразиться, отрицательная галлюцинация.
— Вот как? — Пауль хмыкает. — И это дает вам право заходить в чужие комнаты?
— Хо-хо! Мои права, как галлюцинации, вообще неограниченны. Я могу все — входить куда хочу, брать все, что захочу, всем пользоваться, нигде не платить, читать секретные письма, уринировать в церкви, оскорблять в лицо Кайзера. Я могу все, действительно все! Моя свобода — полная и необъятная. Ведь я — отрицательная галлюцинация, негативное привидение. Понимаете? Привидение — это тот, кого нет, но кого все видят. Отрицательное привидение — это тот, кто есть, кто существует во плоти, но которого не видит никто. Человек-невидимка, говоря вульгарно.
Пауль уже догадался, кто этот ночной посетитель — это призрак прежнего начальника геодезического отдела, Андреаса Вайдемана, которого из запертой комнаты унесли черти. Он так и сообщает Вайдеману.
— Нет, вы не понимаете! — возражает тот, наклоняясь вперед и опять повышая голос. Как бы не проснулась Франка, беспокоится Пауль, он подносит пальцы к губам, тише, пожалуйста!
— Вы не понимаете, — продолжает Вайдеман уже спокойнее. — Я не призрак, не какая-нибудь тень отца Гамлета, я реален, меня можно пощупать и убедиться, что я существую. Не каждому, разумеется — я не всем позволяю себя щупать. Но я реален. В доказательство — я закурю.
Он чиркает спичкой и в свете огненных брызг Пауль видит его лицо — пухлое, бритое, блестящее от пота или жира, какое-то одутловатое, нездоровое. Маленький нос, клочковатые брови, залысины. Он нисколько не похож на призрака, обыкновенный человек. Вайдеман закуривает сигаретку, бросает спичку на пол и тушит ее ногой. Становится еще темнее, чем раньше, повисает запах сгоревшей серы и табака.
— Ну что? — спрашивает Вайдеман между затяжками, красный глаз сигаретки то разгорается злобой, то словно опять закрывается. — Я курю, следовательно, я существую. Разве призраки курят? Я о таком никогда не слышал. Призраки ведут медицински здоровую жизнь, господин Штайн, если это можно назвать жизнью — не курят, не пьют, бордели не посещают. Известно ли вам хоть одно привидение, замеченное в борделе? А ведь я сижу в вашей комнате. А то, что я вошел — ваша дверь была не заперта. Пришлось ждать, пока вы закончите свои гимнастические упражнения, но я ждал снаружи. За мадемуазель Франку я не беспокоился, ей меня видеть не дано, но вы, господин Штайн — вы у нас человек новый, вы бы меня сразу заметили.
Значит, Вайдеман — призрак из плоти и крови, уточняет Пауль. Спать ему уже не хочется. Ведь не каждый день доводится разговаривать с галлюцинацией, да еще какой там? Отрицательной, спасибо. То есть, с человеком-невидимкой, которого видно.
— Я замечаю, что вы пытаетесь меня уколоть, господин Штайн. Эта ваша последняя реплика… Но я сделаю вид, что я ее не заметил, да-да, вы не говорили, я не слышал. Я понимаю, что вам трудно сообразить спросонья, да еще после таких, с вашего позволения, эскапад с нашей милейшей Франкой, но вы попробуйте поверить, что я действительно невидим. Я уже говорил и снова повторяю — вы, именно вы, господин Штайн, меня видите. Но это только вы. Для других я — невидим, фьють, как облако, нет, как стекло.
Пауль предлагает разбудить Франку и попросить ее выступить экспертом.
— Я ждал этих слов, — гордо заявляет Вайдеман. — Мы обязательно это сделаем, но попозже. Похоже, это единственный способ убедить вас. Моего слова вам, я вижу, недостаточно. Конечно, почему вы обязаны верить на слово человеку, которого видите первый раз в жизни, даже если он тоже геодезист-оператор, как и вы? Корпоративная солидарность — пуф! в наше время это пустой звук! Подождите, не будите ее пока. Я дам вам сначала один неплохой совет, по дружбе. Видите, для меня дружба не является устаревшим понятием! Так вот, сначала хорошо продумайте, что вы скажете мадемуазель Франке, когда прервете ее сон праведницы. Не вздумайте сказать: посмотри, дорогая, не сидит ли в том углу привидение? Не Вайдеман ли это восстал из ада? Она, во-первых, испугается, а во-вторых, подумает, что вы сошли с ума. Зачем же вам такая аттестация? Спросите что-нибудь нейтральное, попросите ее принести какую-либо мелочь. Стакан воды, например. Вот он тут, на столике. Понимаете? Если она заметит меня, вы выиграли, если не заметит… ну, вы в любом случае не проиграете. Я о вас забочусь, господин Штайн, не о себе. Мне уже ничто повредить не в состоянии, я достиг совершенства, первый из людей.
Зажгите свечу, ваше совершенство, говорит Пауль, явите себя миру. Вайдеман недовольно хмыкает, но отыскивает на столике огарок в блюдечке и тычет в фитиль сигареткой — этакое прикуривание наоборот. Ему приходится сделать несколько яростных затяжек, но в результате его усилий все же разливается бледный дрожащий свет. Вайдеман поднимает блюдечко и ставит себе на голову, ну и клоун!
— Иллюзион с исчезновением человека, — говорит он. — Действуйте, камрад.
Пауль действует. Он целует Франку в плечо, раз, другой, наконец, она выпрастывает из-под одеяла одну руку и пытается обнять Пауля. Пауль ловит эту тонкую руку и целует ее пальцы.
— Франки, — говорит он ласково. — Франки, милая, завесь чем-нибудь окно, луна не дает уснуть.
Франка нежно мычит что-то, спускает ноги на пол и семенит босиком к окну. В лунном луче она останавливается и словно раздумывает. Вайдеман насмешливо чмокает губами, что довольно гнусно с его стороны.
— Накинь что-нибудь, Франки, — спохватывается Пауль. Он забыл, что Франка спала голая, а Вайдеман ведь и не подумает зажмуриться.
Франка приседает и шарит руками по полу. Нащупав халат, накидывает его на раму окна, как-то закрепляет и шлепает обратно к кровати. От Вайдемана она проходит в полуметре, как мимо пустого места, хотя не заметить этого комика — со свечой на голове и сигареткой во рту — очень проблематично. Может быть, она не открывала глаз?
— Свеча! — квакает Вайдеман. Франка, меж тем, уже лезет под одеяло.
— Что?.. Э-э… Свеча, Франки. Ты забыла задуть свечу, — послушно повторяет Пауль. Франка, со стоном, опять встает и на этот раз направляется к столику в углу. И снова она медлит секунду-другую, обхватив себя руками за голые плечи. Затем поворачивается на пятке, обводя комнатку взглядом.
— А где? — спрашивает Франка с растерянной улыбкой.
Вайдеман со стуком ставит блюдце на столик, свеча едва не гаснет от быстрого движения, тьма на мгновение сгущается, но потом огонек разгорается снова и Пауль видит Вайдемана уже отчетливее — тот откинулся на спинку стула, выражение лица торжествующее. Его тень лежит на стене, уродливая, как химера. Может ли привидение отбрасывать тень?
— На столе, — произносит Пауль с нажимом. — Вот же свеча, на столе.
— Ах, да, — говорит Франка. Она наклоняется к свече, наклоняется прямо поверх сидящего на стуле Вайдемана, так, что ее грудь буквально касается его лица, облизывает пальцы, протягивает руку — и комната с легким шипением фитилька проваливается в темноту. Пауль падает затылком в подушку. Может ли такое быть, чтобы Франка не заметила Вайдемана, когда он вот — сидит нога на ногу?! Не подстроено ли все это? Сговор? Франка снова уже в постели, обнимает Пауля и прижимается к нему всем теплым телом. Вайдеман ерзает в темноте.
— Ты ничего не заметила, Франки, там, на стуле? — спрашивает Пауль в потолок. — Мне показалось, что там сидит кошка.
Франка целует его в грудь.
— Это не кошка, — бормочет она. — Это моя юбка. Спи, давай.
Повисает тишина, душная, как воздух перед грозой. Пауль не знает, что и думать — может, Вайдеман ему только кажется, и все это лишь галлюцинация, грезы наяву? И после того, как его назвали юбкой, Вайдеман исчез, растворился как туман? Или стал, как и велено, юбкой? Пауль вслушивается в темноту, но слышит только дыхание спящей девушки.
— Вайдеман! — шепчет Пауль. — Вайдеман, вы здесь?
— Конечно, я здесь, — говорит Вайдеман сварливо, он никуда не делся, морок продолжается. — Вы вполне убедились? Нет, не отвечайте, а то разбудите свою подругу. Помолчите пока. Вас-то она слышит прекрасно и может проснуться. Заметит, что вы разговариваете с пустым стулом — что она подумает? Что ее милый рехнулся. Так что, говорить буду я, а вы послушайте. Лучше было бы посидеть в кантине за графинчиком вина и поболтать как двум профессионалам, но приходится подчиняться обстоятельствам. Кстати, мне кажется, что пора рассеять одно заблуждение. Вы знаете, что уже несколько часов как отдан приказ перекрыть напор, остановить подачу воды? Меня, надо сказать, удивило это распоряжение. Ведь это же опасно. Вода останется в соединительных каналах — ведь вся вылиться она не в состоянии — а вот-вот ударят холода, вода замерзнет в лед и машина остановится, не сможет больше считать. Конечно, если продуть канальцы горячим паром… Я думаю, давления в две атмосферы было бы достаточно. Как вы считаете, господин Штайн, поможет пар в данном случае? Можете уже говорить, мадемуазель Франка спит и не слышит нас. Ну? Так как насчет горячего пара, неплохая идея?
Пауль понимает, что отмолчаться ему не дадут.
— Да, возможно. Пар — это хорошая мысль.
— Это замечательная мысль, верно-верно, господин Штайн. Приятно, когда специалист поддерживает идеи другого специалиста. Это я называю корпоративным духом. Скверно только, что этот первый, с позволения сказать, спе-ци-а-лист никакого понятия не имеет о том, о чем берется судить. Наверное, забыл уже все, чему его учили на высших курсах геодезистов-операторов в Берлине. Придется немного напомнить этому профессионалу — наш Господин Граф не наполнен водой, он дышит воздухом, как и человек. Пневматические машины не работают на воде, иначе они назывались бы гидравлическими. Понимаете? Чувствую, что нет. Прискорбно. Экзамен не выдержан. Что-что? Это была шутка? Я пошутил, и вы пошутили, да? Может, тогда будем дальше шутить? Может, вы расскажете мне, как определять коэффициент торможения в нестабильных системах? А потом мы вместе посмеемся. Молчите? Это правильно, господин Штайн, иногда лучше помолчать. Давайте вместе помолчим пару минут, я выкурю еще одну сигарету, а вы пока подумаете, как меня убить.
— Только учтите, мой дорогой господин, — продолжает Вайдеман почти без паузы. — Убивать меня вам совершенно невыгодно. Доносить на вас я не собираюсь, а вот полезным быть вполне могу. Да и подумайте сами, имею ли я физическую возможность донести? Я, человек-невидимка? В моем положении есть множество очевидных плюсов и преимуществ перед другими людьми, но есть и несколько незначительных минусов. Например, я не могу говорить с кем угодно, только с теми, кто меня в состоянии видеть и слышать. Невидимка может орать и размахивать руками, но что в том толку, если для других он неслышим и прозрачен? Понимаете? Конечно, возразите вы, но ведь невидимка может писать доносы и написанное им не превратится тотчас в симпатический текст. Да, это так, но тоже с некоторыми ограничениями. Вы поймете все позже. Поверьте мне, пожалуйста, на слово, никаких доносов я писать и подкидывать не стану. Так что, давайте, поступим так — я не буду курить, это бодрит, но ведет к туберкулезу, а вы не будете меня убивать. Договорились? Вот и замечательно.
Мы ни до чего не договорились, думает Пауль. Он чувствует, как пот стекает у него по вискам и шее, вертит головой, чтобы промакнуть шею наволочкой подушки.
— Что вы там ищете, револьвер? — спрашивает Вайдеман, в его голосе насмешка и опасение. — Бросьте эти ваши шпионские штуки. Да, давайте уж будем называть вещи своими именами — а кем же еще вы можете быть, как не шпионом? Вас выдала простая случайность, ведь настоящего Штайна я знал лично. Знакомы близко мы не были, но я видел его часто, мы же учились на одних высших курсах! Только он поступил на два года позже меня. О, наш Людвиг был умным малым — тот, настоящий Людвиг — именно ему принадлежит рекорд в составлении самой короткой композиции для решения уравнения третьей степени. Меньше пятидесяти аккордов! До него никто и в сотню не укладывался, а после него все и пробовать перестали. Поняли, что лучше не сделать. Да, он был талантлив, наш Людвиг. Я знал, что его пригласили на мое место, и ожидал его приезда с нетерпением. И вдруг — вы! Не надо быть большого ума человеком, чтобы понять — вы убили беднягу Людвига и заняли его место. Правда, сначала я подумал, что вся эта история с подменой — игры нашего специального отдела, но, поразмыслив, я отказался от этой идеи. Скажите мне, он мертв? Молчите? Значит, мертв, убит… Прискорбно. Проклятая война. Еще прискорбней знать, что я могу очень просто остановить эту войну, в одну ночь! Войска отправятся по домам, правительства и монархи помирятся, забудут все взаимные претензии, народы побратаются и все простят друг другу, да-да, «как и мы прощаем должникам нашим!» В одну ночь все может перемениться, и только глупые обстоятельства мешают мне. Ах, если бы я мог все остановить!.. Если бы нашелся человек, который согласится помочь мне в этом благом божьем деле!..
Пауль ждет. Ему кажется, что он уже знает, куда клонит болтливый геодезист.
— Послушайте! — вдруг оживляется Вайдеман, словно ему в голову только что пришла замечательная идея. — Но ведь вы же и есть такой человек! Мне мешают объективные причины, а именно — моя невидимость, я не могу поговорить с нужными людьми, меня просто не услышат. Но вы — вы другое дело. Во-первых, вы меня видите и слышите. Это дает вам огромное преимущество. Невидимый советчик, ангел-хранитель! Во-вторых, как начальник отдела геодезии, вы имеете доступ куда надо. Я, к сожалению, потерял такой доступ. Потерял физическую возможность войти в некоторые нужные помещения — они охраняются, причем не людьми. С людьми не было бы никаких трудностей! Нет, там охрана понадежней… Но теперь — вы имеете право входа. А с вами войду и я. И мы вдвоем, вместе, остановим войну, это же совсем несложно! Хотите знать, как мы это сделаем? Рассказать вам? Когда вы узнаете, как просто, как элементарно просто можно все изменить и всех помирить, вы согласитесь, вы непременно согласитесь помочь мне! Вы слышите меня, господин Штайн? Эй, вы не заснули?
— Нет, я не сплю, — шепчет Пауль. Вайдеман явно притворяется, лжет. Нет, он все замыслил заранее.
— Чудесно, господин Штайн. Я буду вас и дальше называть этим именем, заметьте, вашего настоящего я не спрашиваю. И мне безразлично, какой стране вы служите. Я выше этого. Есть государства, народы, императоры — все это на одной стороне. А на другой — я, Андреас Вайдеман, я сам за себя, я не принадлежу никому. Оставайтесь же Людвигом Штайном и далее, будем считать это данью уважения к настоящему Людвигу. Делайте что хотите, шпионьте на здоровье, меня это не касается. Я даже помогу вам. Я знаю точно, какие документы самые важные и знаю, где они лежат. Их так просто украсть или списать копии. Вы поможете мне, а я помогу вам. Я могу даже сделать так, что война не просто кончится, но так, что ваша страна выиграет в ней, победит за одну ночь, без малейших потерь, навсегда и окончательно. Заманчиво? Я думаю, что человек, который может останавливать войны мановением руки — уже больше чем просто человек, он высшее существо, он на самом деле правит миром. Как некое божество.
Пауль снова вспоминает придорожное распятие. Не будут ли люди через сотню лет поклоняться уже бюсту господина Вайдемана? А почему и нет? Если он остановит войну, на Елисейских полях ему воздвигнут золотую статую — вполне заслуженно. Но как же такое возможно — прекратить все? Убить Кайзера? Вайдеман продолжает свою говорильню, что же он предлагает?
— Давайте возьмемся за дело прямо сейчас, немедленно. Там, на фронте — умирают, не можем же мы спать! Это же не гуманно, а? Господин Штайн? Я думаю, что вы гуманист, как и я. Не так ли? Вы хотите войти в историю, как миротворец? Если да, то, пожалуйста, встаньте и оденьтесь, надо приниматься за труды. Кто рано встает, тому бог подает, слышали такое? Сегодня вам подаю я. Вот, возьмите. Кажется, это ваши штаны.
Из темноты прилетает тряпка, прямо в лицо, какая гадость! Франка не проснулась, хорошо, пусть поспит, милая маленькая лисичка. Придется, все-таки, встать, Вайдеман не отвяжется. Это шантаж, пусть осторожный, но явный. Вот ведь дерьмо, он знал покойного Штайна лично, какое невезение! Все шло превосходно — приехал, получил должность, подчиненных, статус, доверие, все! Можно шпионить вволю! Но, как на зло, сразу появится некто с заявлением — а король-то голый! Такой, как Вайдеман — человек-невидимка, который, как господь, видит всех насквозь. А чтобы лучше видеть, он теперь еще и юбку с оконной рамы снимет — вуаля, снова луна, круглая и сияющая, как шлем Дон-Кихота.
— Мне нужно одеться, — говорит Пауль, спуская ноги с кровати и садясь. Он кутается в одеяло. Вайдеман хмыкает.
— Не должен ли я отвернуться? Боже, какие мы стыдливые! Ну, пожалуйста, вот я закрыл глаза.
Через минуту два миротворца уже в коридоре, Пауль застегивает последнюю пуговицу на брюках, а Вайдеман осторожно прикрывает дверь в каморку Франки, чтобы не стукнула. Он успел снова зажечь свечу и прихватил ее с собой, пламя колеблется и его поначалу приходится заслонять от сквозняка ладонью. Вайдеман держит свечу как-то странно, возле лица, сбоку, рискуя подпалить свои жидкие бакенбарды. Заметив вопросительный взгляд Пауля, Вайдеман туманно поясняет:
— Чтобы я был невидимым, меня должно быть хорошо видно.
Пауль оставляет всякие попытки разобраться в этом безумии.
Они проходят узким извилистым коридором, потом по скрипучей лестнице спускаются на этаж ниже, тут проход много шире и совершенно прямой, по обеим сторонам его — двери, не менее дюжины. Здесь, похоже, фанерными перегородками разделили на коридор и комнаты один огромный зал. В некоторых помещениях еще не спят — свет заметен на потолке, этакие тускло-желтые мерцающие квадраты. Пауль спотыкается обо что-то, бумажные листки разлетаются под ногами. Оказывается, почти у каждого входа сложены стопками картонные папки, полные исписанной бумаги, Пауль поднимает один лист и пытается в полутьме разобрать мелкие каракули. Это ноты, огромное количество нот, бисерным почерком расставленные по карандашным линейкам. Что же, в остальных папках — тоже ноты?! Но тогда — здесь же их сотни, тысячи листов! Общежитие сумасшедших композиторов?! Возвращается Вайдеман, он бесцеремонно отбирает листок, комкает и бросает его в сторону. Пауль настолько ошарашен, что даже не сопротивляется, когда Вайдеман за лацкан пиджака тащит его по коридору к выходу, будто бессловесную скотину. Лишь на гостиничном крыльце Пауль приходит в себя и открывает уже рот, чтобы возмутиться, но Вайдеман и сам убрал руку.
Холодный ночной воздух почти мгновенно проникает под одежду и Пауль, стуча зубами, плотнее кутается в пальто. Пепельный свет луны заливает окрестности, тени резки и глубоки, поэтому и сама гостиница, и прочие строения вокруг кажутся совершенно другими — иными, чем днем, более опасными, почти живыми, будто в полнолуние пробуждается таящееся в них зло. Пауль с внезапной робостью оглядывается — фасад гостиницы тонет в чернильном мраке, холодный и слепой, деревянная вывеска со скрипом покачивается на ржавых цепях, словно висельник. Тяжелая дверь медленно и тихо закрывается, отрезая дорогу назад, к безопасности и теплу франкиной кроватки. Зачем мы не остались там, в комнате, с отчаянием думает Пауль, куда мы идем, что затевает этот страшный Вайдеман, какое сумасшествие планирует он?! Да разве он скажет! Пауль поворачивается к Вайдеману, тот уже успел достать очередную сигаретку и теперь прикуривает от свечи. Пустив первое, необычайно плотное облако дыма, Вайдеман машет свечой, гася ее, словно спичку — жидкий стеарин каплями летит во все стороны. Вайдеман пару секунд разглядывает свечу, вертя ее в пальцах, потом сует огарок в руки Паулю. Затем он спускается с крыльца уверенным шагом, жестом приглашая Пауля следовать за ним. Пауль, все еще дрожа, плетется на шаг сзади, со свечой в прижатом к груди кулаке — словно невеста, которую ведут к алтарю. Нет, думает он, скорее — как жертвенный агнец.
Они выходят на освещенное место, и лунный свет молотом бьет в затылок, наполняя голову тупой болью. Пауль видит свою тень на спине идущего впереди Вайдемана и эта символическая, почти интимная близость наполняет его неожиданным отвращением. Пауль замедляет шаг, но Вайдеман, не оборачиваясь, снова машет рукой — не отставать! Я не хочу, отпустите меня, мысленно кричит Пауль, лучше расстреляйте меня прямо сейчас, здесь, повесьте, как шпиона, но не заставляйте идти под этой ледяной луной, неизвестно куда, по приказу безумца, возомнившего себя Спасителем. Но Вайдеман, конечно же, не читает мыслей — глухой к невысказанным мольбам бедного Пауля, он мерно шагает все дальше, воняя табаком и извергая серый дым. Он не человек, думает Пауль, он паровой трактор, он — Голем с лейденской банкой на месте сердца и горстью четырехслойных модулей вместо души. Он — символ современной Германии. Он, а не комично усатый Кайзер, маленький, блеклый, на плохом портрете в богом забытой деревенской гостинице.
Несколько раз резко и неожиданно свернув, Вайдеман выводит Пауля к какому-то полузаброшенному небольшому парку. Раскисшие дорожки змеятся между голых кустов в стороны и вверх, на пригорок. Пауль обреченно поднимает взгляд — метрах в тридцати блекло желтеет крепостная стена, узкие щели бойниц выделяются на ней, как черные провалы глаз, кирпичные зубцы бегут по верху длинным драконьим гребнем. От стены веет холодом, неподвижностью и каким-то бессмысленным вечным упорством, стена готова отражать вражеские полчища, вот только последние триста лет никто и не пытался брать ее приступом. Нет, люди неторопливо поднимались к стене по дорожкам парка, недолго отдыхали — вот и скамейка у стены, совершенно уютная и домашняя с виду — и потом спокойно проходили стену насквозь, открывая маленькую досчатую дверку. Даже замка нет, думает Пауль, пригибаясь, чтобы не удариться головой о кирпичный свод. Вайдеман пыхтит впереди, подъем дался ему нелегко. Еще один поворот — и вот они топают по деревянной лестнице, прилепившейся к стене изнутри. Вверх на крытую галерею — держитесь за перила, коллега, тут ступенька — и по ней до ближайшей башни, там опять дверь, но теперь уже — с навесным замком. Вайдеман достает из кармана ключ. Внутрь и снова вверх, на ощупь, по винтовой железной лестнице, через узкий, как дымоход, кирпичный колодец, в тесную комнату наверху, где лунный свет сочится сквозь пыльные стекла многочисленных окон. Посередине громоздится массивное нечто, накрытое белым полотняным чехлом, словно концертный рояль. Вайдеман чиркает спичкой и поворачивается к Паулю, протягивая вперед шипящий огонек, этакая пародия на Прометея. Пауль покорно подставляет свечу, пламя медленно разгорается, заглушая буйство луны.
— Здесь нам не помешают. — говорит Вайдеман, берясь за чехол. — Ну-ка, помогайте, зайдите с той стороны! Вот так, бросайте у стены.
Освобожденное от савана больше всего напоминает гигантскую станину для телескопа или другого подобного научного прибора. Четыре чугунные опоры привинчены болтами к полу, на них укреплена стальная пластина с большим круглым отверстием посередине. Возвышающиеся с двух сторон прочные медные дуги держат циклопический стеклянный шар, он не менее метра радиусом, нижняя часть сферы погружена в отверстие основной плиты. Но это только скелет конструкции. Плоть механизма составляют бесчисленные кубики, громоздящиеся стенками и башенками со всех сторон центрального шара, окружающие его плотным толстым слоем, соединяющиеся безумным количеством латунных, серебряных и каучуковых трубочек. Все вместе это напоминает творение безумного мастера-органиста. Вайдеман просовывает руку между металлическими потрохами чудища и дергает какой-то рычаг. Внизу, под хрустальным шаром, тяжело и плавно поворачивается на подшипниках массивное вогнутое зеркало.
— Впечатляет, а? — говорит Вайдеман с довольным видом. — Полностью автоматизировано, не требует присутствия человека.
— Что это? — шепчет Пауль.
— Это? Это, дорогой мой, наша гордость, продукт мастерских герра фон Бюлова, самоновейший и крупнейший гелиограф, полгода только как установили. Диаметр фокусирующей линзы — два метра восемь. Говорят, что ему для передачи достаточно даже света звезд. Не знаю, мы не проверяли. Но простой ацетиленовой горелки ему хватает с избытком, видно за десять километров. Солнечный свет он превращает в настоящие «лучи смерти». Архимед мог о таком лишь мечтать. Произведено только девять штук, по числу базовых станций.
Пауль кладет ладонь на выпуклый стеклянный бок, это как прикоснуться к окоченевшему трупу — шар моментально выпивает все тепло из руки. Пауль греет ладонь над свечой.
— Что вы там колдуете? — спрашивает Вайдеман. Он подходит и забирает у Пауля свечу. Пауль прячет руки в карманы пальто.
— Вот, смотрите, — говорит Вайдеман, поднося свечу ближе к шару. Пауль ожидает, что шар наполнится светом, засияет как солнце, но нет, шар остается таким же темным и холодным, видно лишь отражение огонька свечи на его поверхности. Однако противоположный угол комнаты вдруг озаряется, яркий белый кружок пляшет на стене. Когда же Вайдеман ставит огарок на край станины, пятно света сжимается в ослепительную точку и появляется слабый дымок — начинает тлеть доска.
— Хоп! — Вайдеман ладонью заслоняет свечу от стеклянной сферы, луч тут же гаснет. — Нам только пожара не хватает. Лучше поставим ее на пол.
— Конечно, — продолжает он, капая стеарином на плиты пола и укрепляя огарок, — если бы Господин Граф работал, он бы не допустил пожара. Зеркало бы повернулось, свет был бы уловлен и отправлен в одно из этих окон, обычно они открыты настежь. И, пока мы тут с вами развлекаемся, бог знает сколько секретной информации было бы передано отсюда к следующим в цепочке гелиографам. И все за счет света одной свечи. Но Господин Граф сейчас более чем мертв. Иначе здесь невозможно было бы разговаривать, такой тут обычно стоит свист.
Вайдеман комкает полотняный чехол гелиографа, сворачивает его в тугой ком и плюхается на него задом, опирается спиной о стену. Пауль остается стоять, сесть больше не на что, разве что на станину прибора.
— Итак, — провозглашает Вайдеман, потирая ладони, — начинаем выдавать военные тайны! Сейчас я расскажу вам, как началась эта война и как она будет закончена, кто ее спланировал и как можно разрушить эти планы, кто управляет людьми, королями и правительствами. Я расскажу вам, как я стал невидимкой. Попутно я раскрою вам несколько загадок мироздания и развенчаю теорию мистера Дарвина. Думаю, часа за два я управлюсь.
Все-таки, он сумасшедший, думает Пауль.
— Я не буду спрашивать вас, господа, — ораторствует меж тем Вайдеман, — есть ли жизнь на Марсе? Мы все знаем, что она там есть. Я спрошу вас только — как вы думаете, может ли машина мыслить?
Речь Вайдемана будет продолжаться не два, а почти три часа — пока хватит свечи. Вайдеман сразу же признается Паулю, что страдает коммуникационным дефицитом — вот уже скоро месяц, как он ни с кем не может и словом перемолвиться, его просто не слышат. Какое это счастье, говорить и быть услышанным! — восклицает Вайдеман, заламывая руки и расхаживая по тесной восьмиугольной комнатке; они с Паулем уже давно поменялись местами, теперь Пауль сидит на чехле гелиографа, а Вайдеман разыгрывает перед ним свой «театр одного актера». Те идеи, которые излагает невидимка, представляются Паулю совершенно фантастическими, но вполне возможными, особенно в них хорошо верится по соседству со столь причудливым творением инженерной мысли, как большой, управляемый автоматически гелиограф.
— Что такое жизнь, господа? — патетически вопрошает Вайдеман тоном провинциального адвоката. — Аристотель утверждал, что все то живое, что движется, потребляет, выделяет и размножается. Паровоз движется, но живой ли он? Нет, ведь он не потребляет и не выделяет. Хотя вы можете сказать, что он потребляет уголь и воду, а выделяет водяной пар и золу. Но эти увертки несерьезны, господа. Паровоз не размножается. И, слава богу! Значит, кто не размножается, тот не живой. Хорошо, Робинзон Крузо на своем острове, движется, потребляет и выделяет, что потребил. Но не размножается. Не с кем! Он что, не живой? Дерево не движется, но оно тоже живое. Коралл, господа! Он не движется, но размножается, растет и ветвится. Согласно последним научным данным, коралл не живой, это просто химический процесс, известь. Но коралл выглядит живым, как дерево. И мы называем его живым. Вытащите его из воды — коралл умрет. Выкопайте дерево из земли — дерево умрет. И его можно будет только сжечь в топке паровоза. Живое дерево в топке неживого паровоза. Это я называю коловращением вещества в природе, господа.
Отлично, нам не удается определить, что же такое жизнь, что бы там не вещал Аристотель, который и сам давно уже не живой. Но мы можем сказать, что все то, что мыслит — живое. В окружающей нас природе мы не видим обратного, каких-нибудь мыслящих кофейников, такого нет. Подчеркиваю — пока нет. Но не будем забегать вперед! Итак, я мыслю, эрго — я живой. Тут надо разделить сознание и разум. Сознание может быть и у неразумных существ. С собакой все не так просто, но разумен ли цыпленок? Сознание у него есть. Вы придерживаетесь другого мнения? А я утверждаю, что есть! Я имею собственное мнение и готов умертвить вас за право его высказать. Вольтер, господа. Итак, дадим цыпленку колотушкой по голове — он упадет без сознания. Подчеркиваю — без сознания, а не без чувств, как утверждают некоторые. Без чувств падают только юные барышни, так как их душит корсет. Запомним, разум есть только у человека, а вот сознание есть у многих существ. Я подозреваю даже, что и последняя медуза в океане наделена толикой сознания. Как бы она иначе охотилась на планктон? Медуза сознает. Она сознает свое место в мире, в ее случае — в океане. Она как бы говорит себе, вот это я, медуза, а вот эта дрянь вокруг — планктон, и пора охотиться. Охота — это сознательный процесс, как же иначе?! Без сознания еще никто не охотился. Медуза осознает себя и свою роль охотника. Как и мы, люди, осознаем себя, свое место в мироздании и свои роли в этом театре жизни.
Пауль вздыхает. Вайдеман, неправильно истолковав этот вздох, принимается уверять господ слушателей, что дальше будет поинтересней.
— Для понимания того, что я собираюсь сказать ниже, господа, это необходимо. Прошу вас потерпеть.
Итак, все, что сознает себя и мир вокруг — живое. Это аксиома. Конечно, сознание может быть разным, нельзя сравнивать человека и, скажем, муравья. Муравей, без сомнения, осознает себя, свою роль в муравейнике и небольшой кусок пространства вокруг. Он не мыслит словами, как мы — вероятно, его мышление образное. Но даже и при мышлении образами — таком, как у египтян, а мы знаем, что они мыслили пиктограммами — так вот, даже при таком типе мышления остается открытым вопрос: а как эти знания помещаются в голове муравья?! Это же сложные абстрактные концепции — муравьиная королева, подчинение, дорога к месту охоты и домой, выращивание потомства из яиц. При голове размером с рисовое зернышко, наверняка, очень непросто оперировать такими концепциями. Я уж не говорю о том, чтобы запомнить все эти повороты между травинками. Как же это все помещается в бедной муравьиной головке?!
Вайдеман делает театральную паузу и поднимает палец.
— А никак! Вся эта бездна знаний никак не помещается в голове муравья, она просто физически не может там поместиться. Где же она, в таком случае, где же размещаются все эти муравьиные пиктограммы? Да везде! Везде и нигде одновременно. Вы шокированы, господа, вы спрашиваете себя, как такое может быть?! Не личные ли беспочвенные фантазии излагает нам тут Андреас Вайдеман? О, нет, это не фантазии, ведь доказанные экспериментами гипотезы становятся фактами, непреложной истиной. А события последних нескольких месяцев полностью и исчерпывающе доказали миру мою правоту. Знания не в голове, господа! По крайней мере, не все знания в голове. Знания где-то там, рядом, вокруг нас! Все, наша память, картины детства, наши передуманные когда-то мысли, все это и возле нас и бесконечно далеко. Как неощутимая эфирная субстанция, эманация знаний, памяти и навыков пронизывает весь мир, каждый камень, каждое живое существо, как излучение радия, как некий связующий все и вся кисель. А наш мозг, как и мозг муравья — только телефонный аппарат, по которому наш разум ведет непрерывный диалог с этим эфиром. Телефон без проводов, как наша сеть гелиографов, только неизмеримо совершеннее и быстрее. И океан знаний вокруг нас, знания каждого живого или умершего существа, всех что когда-либо существовали, думали и сознавали.
Он же говорит про мир духов, осеняет Пауля, призраки — это не души умерших, это их знания! Что за неожиданная идея!
— Вы спросите, господа, как же наш разум ориентируется в этом безбрежном море всевозможных знаний и памяти всех мыслимых существ? Очень просто, так же как и вы не испытываете трудностей с телефоном — надо лишь правильно назвать номер абонента! Наш разум, пытаясь что-то вспомнить, вызывает номер своего склада памяти, как номер несгораемого шкафа в банке, соединяется с ним и получает результат. Конечно, хранилища не маркированы цифрами, нет, это действует как-то иначе, науке еще неизвестно как именно все устроено. Но можно быть уверенным — и это тоже когда-нибудь будет выяснено.
По обычному телефонному аппарату, господа, можно вызывать различные номера, это общеизвестно. Так и наш мозг под гипнозом может соединяться с любыми произвольными хранилищами памяти, то есть, совершать то, что в обычном состоянии для него представляется невозможным. Ввергнутый в каталепсию субъект может в подробностях рассказать жизнь давно умершего человека, причем проделать это от первого лица, как бы смотря на мир чужими глазами. Естествоиспытатели делают ошибочный вывод, полагая, что гипнотик вспоминает свою прежнюю жизнь — якобы он сам, в прошлом своем воплощении, был египетским фараоном или индийским магараджей. Нет, никем этот субъект не был, просто гипнотическое внушение сбило его внутренний механизм выбора номера, заставило соединиться с чужим хранилищем памяти. А так как мертвых много больше, чем живых, то гораздо более вероятно установить контакт с памятью кого-то давно умершего. Сколько несчастных безумцев страдает по домам умалишенных, утверждая, что они — это не они, а кто-то другой, Наполеон или царь Иван Ужасный. Болезнь сдвинула их разум, произошло ошибочное соединение — и вот они просыпаются одним прекрасным утром с памятью Наполеона в голове. Вернее, их внутренний телефон связывает теперь с памятью этого великого француза. И происходит такая настройка именно во сне.
Сон — это время, когда мозг предоставлен сам себе, разум отключен и можно выполнить ту работу, на которую не хватило времени днем. А именно — соединиться с персональным складом памяти и разложить по полочкам свежие впечатления, задвинуть поглубже неважное и положить поближе повседневно нужное. В течении дня мозг хранит новые знания в себе, копит новости перед сеансом эфирного контакта. Возможности мозга для такого промежуточного хранения не безграничны, попробуйте-ка не поспать три-четыре дня! Зато во время сна — словно рушится плотина, и река новых знаний вливается в океан накопленной памяти. Человеку уже не надо тратить нервную энергию на судорожное удержание в себе всего новоузнанного. Нет, положив накопленное на длительное хранение, человек просыпается посвежевшим, полным сил, и с головой, открытой для новых впечатлений. Вы замечали, господа, как легко утром приходит то, что вы напрасно пытались вспомнить вечером? Ночью, во сне, ваш мозг послал запрос, произвел поиск и нашел ответ, утром вы получаете решение готовым, словно булочку к завтраку.
Пауля уже давно клонит в сон. Он, не скрываясь, зевает и поудобнее опирается спиной о стену. Булочка к завтраку, это было бы неплохо. И побольше кофе. Какой этот Вайдеман, в сущности, болтун, словно детская погремушка. Говорит не меньше часа, а что сказал? Одна ненужная чушь.
Вайдеман присаживается на корточки, ладони на коленях, внимательно смотрит Паулю в глаза. Говорит он негромко и веско, словно накрепко вдалбливая сказанное прямо в мозг.
— Здесь, под деревней, в старой серебряной шахте, располагается одна из девяти имеющихся у Германской короны пневматических вычислительных машин. Она состоит из миллионов модулей, каждый из которых, будучи подключен к магистрали сжатого воздуха, может, манипулируя этим самым потоком, выполнять одновременно до трех математических операций. Модули соединены таким количеством трубок, что ими можно многократно опоясать земной шар. Это гигантская система. Она почти сравнима по сложности с живым мозгом, возможно, не человека, но уж собаки-то точно. Или крокодила. И месяца два назад, когда подключили очередной каскад, произошло неизбежное — сложность всей машины преодолела некий порог, за которым мозгу, все равно, живому или рукотворному, требуется внешнее место для складирования памяти. Там, в эфире, многим пришлось потесниться и освободить место для нового складского помещения. Что из того, что владеет им механизм, а не живое существо? И где, как мы уже убедились, проходит граница между живым и неживым? Она очень условна. Господина Графа вполне можно считать живым существом. Я, по крайней мере, отношусь к нему уважительно, как равный к равному. Он такой же невидимка, как и я, мы оба невидимы ментально.
— Что значит, ментально? — спрашивает Пауль.
— То есть, мысленно, — поясняет Вайдеман. Он снова поднимается на ноги, колени его хрустят, он отходит к гелиографу и водит пальцем по его бесчисленным трубочкам. — Господина Графа, жив он или нет, нам видеть не дано. Он — это потоки воздуха в модулях. Его сознание раскинулось на десяток квадратных километров прямо под нами. С ним можно общаться, но увидеть его нельзя, он бестелесен, чистая ментальность. Я же человек из плоти и крови, свет не проходит сквозь меня, я видим для любого. Но тот, кто смотрит на меня, знает, что видеть меня нельзя и для него я становлюсь невидим. Это внушение, понимаете? Как после гипноза. Испытуемому гипнозом субъекту внушают — вот это господин Х, когда вы проснетесь, вы перестанете его замечать, не будете осознавать его присутствие. И действительно, так и происходит. Субъект видит все вокруг, кроме пресловутого господина Икс. На самом-то деле, он его тоже видит, но как только субъект осознает, что вот этот вот вертикальный предмет является господином Икс, как тут же, подчиняясь гипнотической команде, забывает о нем, стирает указанное лицо из своей реальности! Похоже, даже восстанавливает мысленно задний план, который закрывает своим телом господин Икс. Мы не видим то, чего не можем осознать. Субъект перестает так же и слышать господина Икс, иначе мы имели бы бестелесный голос из пустоты. Не осознаются вещи, которые находятся у господина Икс в руках, они тоже становятся ментально прозрачны, исчезают бесследно, как только он их берет. Они видны, их видят, осознают и в тот же миг забывают, вычеркивают из жизни. Перестают осознавать. Но продолжают видеть. Разум трепещет, как крылышки пчелы, этакие бесконечные качели — увидел, осознал, забыл, снова увидел, едва успел узнать, как снова забыл и опять увидел, и опять. Множество раз в секунду. Так действует внушение. Гипноз. Я изучал гипноз. Как любитель, конечно — я ведь не врач. Посещал сеансы и сам немного пробовал на товарищах, очень осторожно. Еще тогда я представлял себе, как это должно быть здорово — быть невидимым.
— Так вы что, всех загипнотизировали? Как же это возможно?!
— Это не я. — Вайдеман показывает пальцем на кубики модулей. — Точнее, не только я. Когда я понял, что произошло, ну, с господином Графом, после всех этих смертей и прочего, я написал небольшую композицию, и ее передали в машину. И Господин Граф все выполнил. Он как бы позвонил по всем телефонным номерам одновременно, во все хранилища памяти всех местных обитателей и передал команду: Вайдемана считать несуществующим, невидимым. Ночью жители Майберга получили во сне этот приказ, утром люди проснулись — и все.
— Но как же машина могла, как вы выражаетесь, позвонить? Ведь эти «номера», как я понял, никому не известны?
— Конечно, не известны. Ни мне, ни Господину Графу. Нет, я поступил хитрее. Я, как бы это выразиться, положил свой приказ в слишком маленький конверт. Намеренно маленький, явно недостаточный. Понимаете? Графское хранилище не вместило мой приказ целиком, он торчал наружу. Черт, звучит глупо, но, поверьте — это имеет вполне определенный смысл. Я пытаюсь вам пояснить образно, как неспециалисту. Приказ вытек наружу, словно вода, он подмочил все соседние склады памяти, вода впиталась в чужие мысли и тем немного поменяла их.
Вайдеман, похоже, возвращается мыслями на месяц назад, и воспоминания эти его не радуют, он страдальчески морщится и принимается щелкать пальцами по керамическим модулям, словно нанося Господину Графу слабые, но злые маленькие удары.
— Кто же знал, что будет так, а не иначе, совсем не так, как задумывалось? Поначалу все было прекрасно, как детская игра. Эни-бени-Рабен, зитцен ан ди Грабен. Дети пересчитываются, один выходит, и этот один — именно я. В тот день я проснулся от стука в дверь моей комнаты. Я поздно лег накануне, все думал об открывающихся грандиозных перспективах и поэтому проспал присутствие. Какой-то мальчишка колотит в дверь ногой и кричит — господин Вайдеман, вас полковник требует! Я отвечаю, что понял, сейчас иду, но мальчишка не унимается, стучит и вопит как полоумный. Я уже злюсь, потому что хочу зажечь свечу и не могу найти спички. Я громко говорю, чтобы он прекратил стучать, что я все уже понял, пусть полковнику доложат, что я прошу меня извинить за опоздание, и что я буду через пять минут! Но проклятый щенок все продолжает барабанить. Я даже кинул сапогом в дверь, так разозлился. Тут приходят взрослые и я слышу бас хозяйки. Мальчишка утверждает, что я не отвечаю на стук, не иначе — умер или повесился ночью. Я кричу, что ничего подобного, что они все, должно быть, оглохли, если не слышат, как я отвечаю. Я же их прекрасно слышу, а стены у нас очень тонкие. Я пока наспех одеваюсь в темноте, и только хотел разыскать улетевший сапог, как дверь открывается и входит Эльза собственной персоной, а с ней еще два каких-то мужика. Набились, как сардинки в банку. В руке у Эльзы керосиновая лампа, хозяйка озирает мою комнату, потом поворачивается к своим спутникам и торжествующе провозглашает: конечно, он и не мог ответить, ведь он и не ночевал сегодня — здесь же никого нет! Да ты что, глупая женщина, забыла с утра умыться, спрашиваю я, раскрой глаза пошире, как же это, никого нет?! И тут до меня доходит, что все получилось самым лучшим образом и отныне я невидим. Я сижу на кровати в полном восторге и, открыв рот, наблюдаю, как эти глупцы обсуждают ситуацию по мере своего разумения — почему дверь была заперта изнутри, и зачем это господин Вайдеман ушел в одном сапоге. Все глубокомысленно рассматривают сапог, поставив его на табурет, в разгар спора я протягиваю руку и спокойно забираю свою собственность. И что же? Все тут же забывают и думать о нем, больше его не упоминают, словно он никогда не существовал! А я могу, наконец, нормально обуться.
Ну-с, они все топчутся у меня в комнате, при этом никто меня не задевает, словно та часть кровати, на которой я сижу, является запретной зоной. Я встаю — все раздвигаются, давая мне пройти, но делают это до уморительного естественно. Эльзе как раз в эту секунду надо поставить фонарь на стол, она отворачивается, один из обслуги захотел покурить и он выходит в коридор набить трубку, другому вздумалось заглянуть под стул и он делает шаг назад — словом, у каждого тут же находится осмысленный повод освободить мне место. И все это совершенно бессознательно. Только я вышел за порог, как Эльза принимается водить рукой по простыни — они еще теплые, утверждает она. Конечно, я ведь только что там сидел. Но в тот момент хозяйка не могла их пощупать, иначе бы она наткнулась на мои колени. Поэтому ей пришлось ждать, пока я встану. Это доказывает, что меня все же видят, но подчиняются мысленному запрету меня замечать.
Я тогда просто ликовал, я словно очутился в волшебной сказке. Я чувствовал себя всемогущим. Я мог бы ущипнуть Эльзу пониже спины, а она даже бы не ойкнула, не позволила бы себе заметить, пусть даже остался бы синяк, все равно. Тут взрослые отослали мальчишку с наказом привести кого-нибудь из начальства, дескать, Вайдеман исчез, возможно — дезертировал. Как же, буду я дезертировать! Не на того напали! Я устроился получше, я стал невидимкой, сам себя демобилизовал. Мальчишка уже поворачивается, чтобы бежать выполнять и тут я даю ему сапогом дополнительное ускорение. Не удержался просто. Он так и покатился по коридору, потом вскочил, ругается как взрослый, а сам все взглядом по полу шарит — ищет гвоздь, об который споткнулся. Я чуть не умер от смеха, причем, я хохочу, а никто меня не слышит! Прекрасное ощущение! Тут я понимаю, что мне нет больше никакой нужды идти на службу, не надо извиняться перед полковником, ничего не нужно, я свободен! Война меня больше не касается, пусть дураки воюют! Я наскоро взял кое-что из одежды, мундир демонстративно оставил висеть и вышел в этот чудесный новый мир.
Боже мой, солнце светит, тепло, птицы поют! Ну, возможно они и не пели, сентябрь все же, но мне тогда казалось, что пришла весна. Я иду, кругом полно людей, много знакомых лиц, но никто меня не приветствует, посмотрят в мою сторону и сразу же отвернутся. Я засомневался, было, а так ли я невидим? Возможно, они сознательно меня игнорируют, как подозреваемого в дезертирстве? Тут опять попадается давешний мальчишка, теперь уже с дежурным офицером, я его прекрасно знаю — обер-лейтенант Эберт. Я заступаю ему дорогу так, что он неизбежно должен на меня наткнуться, сбиваю щелчком с него фуражку и говорю прямо в лицо: Привет, Феликс! Тот чертыхается, бормочет под нос что-то вроде «Проклятый ветер!», поднимает фуражку, отряхивает и снова водружает себе на голову. Потом обходит меня, словно лужу, даже перепрыгивает через мою тень, и следует себе дальше.
Мне тогда первый раз не по себе стало, какое-то сожаление закралось — он меня не заметил. Обидно, все же, когда тебя не замечают. Но я сразу сказал себе — а ты ждал, что Феликс отреагирует иначе? О, привет, привет, Андреас! Ого, брат! да ты стал невидим, вот здорово! Молодец, пойдем, пропустим по стаканчику, и ты расскажешь, как же ты так ухитрился? Мне ведь тоже всегда хотелось, да я не решался, а ты вот взял да и стал невидимкой! А? Полный бред.
Тогда я направился в полковую кантину — почувствовал, что голоден. Там еще несколько свободных от службы офицеров сидело. Подхожу к стойке и уже, было, рот открыл, чтобы сделать заказ, и тут сообразил, что меня не услышат. Просто не услышат и все. Как же теперь питаться?! Самому взять? На стойке только пустые стаканы и зубочистки. Я прошел на кухню. Еще иду и думаю, что, если повар спросит, чего я потерял на кухне, то я совру ему, что искал туалет и ошибся дверью. Человеку трудно сразу перестроиться. На кухне полно всякой еды, но сырой, овощи валяются нечищеные, мясо жарится, но не будешь же его таскать вилкой со сковороды. Безнадежная ситуация. Из готовых продуктов есть только вино в бутылках. Хорошо же, думаю, дождусь, пока кому-нибудь принесут заказанное, и украду его тарелку. А пива я себе и сам налью. Так и поступил и, кстати, так и делаю до сих пор.
Тот офицер просто рассвирепел, когда его тарелка пропала. Вызвал кельнера и отчитывает, дескать, какого черта его заказ до сих пор не готов. Кельнер божится, что подавал. Тогда где же оно?! А я как раз поставил украденное блюдо на соседний свободный стол и отошел взять прибор. Тут они обнаруживают пропажу на другом столе — ах, говорит кельнер, я по ошибке поставил не туда, прошу у господина пардону. Я вижу, что остаюсь без завтрака. Опять, как в случае с сапогом, протягиваю руку и снова забираю тарелку, теперь уже держу ее крепко и ем побыстрее. Моя жертва начинает все с самого начала — снова зовет кельнера и спрашивает, где же заказ. Кельнер вторично извиняется — первого раза как будто и не было! Они его просто забыли! Феноменально, да? Блюдо искали и не нашли, поскольку я вцепился в него обеими руками и только ждал окончания поисков. Отлично, изготовили новое и тот офицер, хоть с опозданием, но поел. Я тоже. Когда кельнер забирал грязные тарелки, я улучил момент и подсунул ему свою. Он утащил все на кухню, а чуть позднее, когда я пошел налить себе пива, я видел через дверь, как кельнер стоит и пялится в мойку — он обнаружил, что посуды на одну тарелку больше чем гостей. Конечно, он не стал ничего выяснять. Но я просто видел по его лицу, как он думает — ах, вот оно что, господа решили подшутить, спрятали одну тарелку под стол и разыграли меня как мальчишку.
Эта история с тарелкой навела меня на мысль, что жизнь невидимки не так уж безоблачна. Есть свои сложности. Вы читали новеллу этого англичанина, Вэльса, про настоящего человека-невидимку? Нет? Тот литературный герой сделал себя невидимым физически — выпил какую-то химическую дрянь, чем-то там облучился и стал прозрачнее стекла. Так у него жизнь была много кошмарней, он был вынужден ходить голым, так как прозрачной одежды он себе сделать не удосужился, а дело было зимой. Еще он должен был прятаться всякий раз после еды, пока съеденное не перестанет просвечивать через его невидимое тело. И его было слышно. Не можешь даже пукнуть. Масса неудобств. Неудивительно, что, в конце концов, он спятил, объявил себя королем и, коротко говоря, очень плохо кончил.
Я тоже невидим, но это другой тип невидимости, условный. Я условился со всем миром, что меня как бы не видно. Игра такая. И все окружающие в нее очень серьезно играют. Поэтому все переносится гораздо легче, не так как в том рассказе. Я хожу одетый, мне тепло. Всякая вещь, которую я одену, автоматически считается тоже невидимой. Сплю я в общежитии статистиков, свободных мест там, правда, нет, поэтому я приловчился спать днем, на чужих постелях, пока хозяин комнаты на службе. Я не боюсь, что меня обнаружат — даже если кто-нибудь вернется пораньше, меня не побеспокоят, найдут тысячу законных причин не ложиться в кровать пока в ней лежу я. А бодрствую я, в основном, ночью, так удобнее.
Вайдеман умолкает и грустно смотрит на Пауля, словно не знает, что же еще сказать. Пауль чувствует, что после этой лекции-исповеди, между ними образовалась какая-то связь, нечто общее, Он уже не способен более относиться к неудачнику Вайдеману как к врагу, как к постороннему.
— Вы можете спать у меня в бюро, там есть кушетка. Впрочем, вы ведь и сами знаете.
Вайдеман улыбается вполне по-доброму и качает отрицательно головой.
— Нет, не надо. Может, я зайду к вам в гости как-нибудь вечером, поболтаем. Я ведь еще не сказал вам, как закончить войну.
— И про теорию Дарвина…
— Ах, это… Ну, если очень коротко… Утверждается, что человек произошел от обезьяны. А от кого тогда произошла сама обезьяна? Понимаете? Ведь не от лошади же… Впрочем, бог с ней, с теорией. Практика гораздо важнее. Итак, закончить войну можно вот как… Подождите!.. Нет, помолчите!.. Вы слышите? Вот этот звук, вы слышите его?..
Тонкий нежный свист, очень тихий и протяжный, действительно возникает словно ниоткуда и постепенно заполняет объем комнаты невесомым звуковым туманом. Пауль вертит головой, пытаясь определить направление, но ничего не выходит — звук идет отовсюду, возможно даже с улицы.
— Что же это? — спрашивает Пауль, вскакивая. — Это облава?!
Вайдеман делает ему рукой знак — помолчите! В одну секунду свист резко усиливается и становится понятно, что звук издает гелиограф — большое вогнутое зеркало снизу и несколько малых зеркал, укрепленные на кронштейнах сверху, начинают поворачиваться вокруг вертикальных осей, влево-вправо, все увеличивая размах колебаний. Из потайных гнезд, щелкая, выскакивают линзы в стальных ободах, длинные микрометрические винты начинают бешено крутиться, линзы ползут вдоль промасленных направляющих на свои расчетные места. Свист становится трепещущим, прерывистым, словно пламя, пульсирующее в керосиновой лампе, в нем прорезается лихорадочный внутренний ритм, ему вторит постукивание невидимых рычажков и вздохи поршней. Нижнее зеркало внезапно замирает на месте, словно натолкнувшись на невидимое неодолимое препятствие, слышится удар металла о металл, такой мощный, что содрогается пол, и сверху конструкции из-за хаотического нагромождения кубиков, плавно поднимается на рычаге еще один ком модулей. Десятки гибких трубок тянутся за ним, как клубок змей.
— Нет, это не облава, — кричит Вайдеман, на его лице пляшет широкая улыбка, похоже, он даже скалит зубы. — Это Господин Граф, он снова с нами! Они все-таки включили напор, Людвиг! Здравствуйте, Господин Граф!
Вайдеман поднимает руку и приветственно делает пальцами в воздухе. Паулю, выглядывающему из-за спины Вайдемана, кажется, что угловатая голова Горгоны кивает в ответ, но, возможно, это только игра теней — свеча почти погасла от сквозняка и огонек едва теплится.
— Он… Он видит нас?!
— Нет, конечно, нет! Ведь у него нет глаз, — Вайдеман кричит чуть не в ухо Паулю. — Но он нас слышит, и, я надеюсь, понимает. Ведь наши слова — это просто колебания воздуха, а Господин Граф живет именно сжатым воздухом, он прекрасно может воспринять наши слова. И он знает, что мы здесь. Насколько я могу судить, он прощупывает пространство вокруг себя специальными звуковыми импульсами, раз-другой в секунду, и потом анализирует эхо. Я не знаю точно, так ли это, но на его месте я и сам поступил бы аналогично.
Пауль в ужасе думает, что Господин Граф вот сейчас согнет одну из своих чугунных опор, вырвет из подгнивших досок пола анкерные болты, сдерживающие его, и шагнет к ним, такой же живой, как мраморная статуя Командора из оперы «Дон Жуан», шагнет, чтобы опутать мириадами трубок, обездвижить, утащить вниз, под землю, в свой персональный ад — старую выработанную шахту.
Гелиограф издает дробный прерывистый стук, стеклянный шар медленно поворачивается в крепежных дугах и тут следует заключительный аккорд — все восемь окон разом с грохотом проваливаются в пазы, прорезанные внутри стен башни, впуская пронзительный свет луны и холодный ночной ветер. Свеча тут же беспомощно гаснет, Вайдеман пинком отправляет огарок в дальний угол и идет к винтовой лестнице. Пауль, почти бежит, стараясь не отстать.
— Знаете, что я думаю? — говорит Вайдеман, когда они снова оказываются на опоясывающей крепостную стену деревянной галерее. Свист уже не так слышен, можно не кричать, мешает только звон в ушах. — Я полагаю, что сейчас-то все и начнется.
— Что начнется? — спрашивает Пауль, кутаясь в свое тонкое пальто. Внезапное появление на сцене Господина Графа выбило у него последние остатки храбрости, теперь он жмется к Вайдеману словно щенок. Невидимка же, напротив, держится гораздо увереннее, чем раньше.
— Придется работать. Как я понимаю, третий блок все же передернул напор — ну, прервал и снова включил подачу сжатого воздуха. Теперь часа два на восстановление конфигурации до стабильного состояния, потом пойдет перепись архива, это еще час, поскольку там очень сложные формулы, но к утру — пожалуйте бриться.
— В каком смысле, бриться? — Пауль трогает подбородок, щетина уже такая мягкая, что почти не колется.
— В прямом. Расчеты уже месяц не проводились, накопилась масса необработанного материала, только вбивали и все. Теперь сырые данные прокрутят часов за шесть, конечно, это ничему особо не поможет, так как все поезда давно ушли, но, по крайней мере, не будет пробелов в отчетах. Не знаю, как с долгами в других отделах, а геодезическому придется срочно обрабатывать новые карты. Что-то, само собой, можно будет поручить Максу и Морицу. Кстати, вы уже познакомились с этой парочкой? Юнг, конечно, не Мориц, его зовут Мартин, но уж так его у нас окрестили, само собой просится. Да, так вот, они могут готовить таблицы к набивке, но составлять графы — это ответственно, это работа начальника отдела. Раньше это делал я, теперь придется приложить руки вам, господин Штайн-младший. И мне ужасно интересно, как вы справитесь.
Из слов Вайдемана Пауль понимает только, что не далее, как через десять-двенадцать часов все его усилия — закрепиться в Майберге, разобраться в ситуации и наметить место для диверсии — могут пойти прахом. Судьба, которая сначала была к нему милостива, которая уронила конфигурацию и отвела глаза майору Зайденшпиннеру, эта капризная дама показала ему свой обширный тыл — допустила, чтобы проснулся и высунул мерзкое кубическое рыло страшный Господин Граф. Теперь придется как-то юлить и выкручиваться, поскольку Господин Граф ждет от своего нового вассала незамедлительной и определенной работы, такой, которую Пауль, даже гипнотически подстегнутый, выполнить просто не в состоянии. Нет-нет, тут не поможет ничто. И никто, ни Франка, ни…
Пауль пытается заглянуть Вайдеману в глаза.
— Но что же делать, господин Вайдеман?! А? Они же сразу поймут, кто я! Ну, что я не тот. Не Штайн. В смысле, не геодезист. Вы же хотели, чтобы я вам как-то помог! Что-то надо принести, да? Я сбегаю, обязательно принесу, но если они меня арестуют, то как же я смогу? Я вам нужен, господин Вайдеман, ведь верно? Помогите мне, я прошу вас, помогите!
Вайдеман упирается Паулю пальцем в грудь, держит на расстоянии, улыбка у него преотвратная, какая-то кривая и глумливая. Пауль вцепляется геодезисту в рукав и почти повисает на нем, еще секунда — и он упадет на колени.
— Вот таким вы мне нравитесь, — говорит Вайдеман. Пауль готов нравиться таким, он готов почти на все.
— Идите, помучайтесь, фальшивый Людвиг! — продолжает Вайдеман, отцарапывая пальцы Пауля от своего рукава. — Докажите, что вы достойны называться его именем. Напишите хоть простейшую композицию, один плюс один больше или равно двум. Убивать легко. А вы вот умрите красиво. А когда не сможете, тогда приползайте. Я сегодня сплю в воздухоплавательном ангаре. И если вы меня разбудите раньше четырех дня — я вам ни строчки не напишу, хоть землю ешьте! Идите, ну!
Вайдеман отталкивает Пауля, правда, не сильно, потом отворачивается, достает портсигар. Пытается выудить сигаретку, но только ломает ее пополам. Вот дерьмо! Портсигар с силой летит прямо в кирпичную стену, жалобно звякает и распадается на две половинки. Вайдеман охает, торопливо подбирает обломки и пытается снова сложить все вместе.
— Вот видите? Видите? Я из-за вас хорошую вещь сломал, вы! Ну, что за жизнь, а? — Вайдеман задирает лицо к луне и так выдыхает, что пар облаком повисает под сводами галереи. Вытерев ладонью лицо, он оборачивается к Паулю.
— Почему вы не идете? — спрашивает он страдальческим голосом.
— Не сердитесь, — говорит Пауль. Он присаживается и по одной подбирает рассыпавшиеся сигареты, поглядывая на Вайдемана. Тот ждет. Пауль протягивает собранное, Вайдеман берет и даже бурчит что-то вроде «спасибо».
— Надеюсь, вы не заблудитесь, — говорит он уже нормальным тоном. — Значит, поняли? В четыре часа в ангаре. Я сейчас очень хочу спать. Там есть будочка сторожа, но она сейчас пустует, так что я там. Просто постучите. Лестница вон в той стороне.
Пауль кивает и улыбается Вайдеману, все еще немного заискивающе. Тот морщится.
— И вот еще что, — говорит невидимка, отводя взгляд. — Хотел вас попросить. Можете кое-что для меня сделать? Прямо сейчас.
Пауль снова кивает. Пауль действительно готов много что сделать для Вайдемана, прямо сейчас.
— Ничего, если я дам вам свою рубашку и нижнее белье? А вы как-нибудь отдадите это в стирку, вместе со своим? Я, к сожалению, не могу это сделать сам. С той поры, как я стал невидимкой, у меня нет денщика, а подсунуть мое белье с чужим я тоже не могу, нет метки. Вернее, метка есть, но она больше не действительна. Сделаете?
— Я отдам Франке, — говорит Пауль.
— Очень хорошо, очень хорошо! Вы меня весьма обяжете.
Вайдеман принимается снимать с себя одежду: пальто, визитку — оказывается, он носит визитку, ну и дела! — затем жилет, рубашку и прочее. Брюки он стаскивает последними, предварительно накинув на плечи пальто, все-таки ночь довольно холодная. Пауль собирает снятое в объемистый ком, обертывает кальсонами и затягивает узел. Вайдеман, лишь в пальто и визитке на голое тело, сутулясь, отступает к стене, ищет укрытия от ветра.
— У вас шнурки развязаны, — предупреждает Пауль.
— Иначе будет ноги тереть. Как-нибудь добегу, — говорит Вайдеман. — Я вам так благодарен, Людвиг, вы не представляете. Это такое мучение, ходить в несвежем! Если вам когда-нибудь предложат стать невидимкой — ни за что не соглашайтесь, грязное это дело!
Очевидно, Пауль свернул в неправильную сторону, поскольку он уже минут пять идет по дорожке вдоль крепостной стены, а дверки наружу все не находится. Поворачивать назад противно — где-то там остался Вайдеман, одетый как парковый извращенец, и нет никаких моральных сил встречаться с ним снова. Пауль решает пройти еще немного вперед, отыскать скамейку и подождать четверть часа — надо собраться с мыслями и перевести дух. Скамейки он не находит — тут вам не городской сад — но за какой-то кирпичной будкой, в укрытом от ветра закутке лежит бревно, Пауль пристраивает на нем тюк с бельем и не без удобства садится. Что-то колет его снизу, Пауль щупает ладонью — какая-то многоугольная твердая пластинка под слоями ткани — он развязывает кальсонный узел и достает из вайдемановых брюк сверкающий даже в свете луны и звезд орден на длинной, жесткой, словно накрахмаленной ленте. Вот так да! Вайдеман-орденоносец! Пауль царапает ногтем эмаль, мелкие бриллиантики — похоже, настоящие, а сам орден? Неужели золотой? Не гнуть же его зубами, словно поддельный луидор. Наверняка, золото. Вайдеман носит орден в кармане, как необычно! Возможно, это еще одна глупая проверка — не вор ли вы, господин Штайн? Нет, это было бы уж слишком. Пауль прячет орден в карман своего пальто, предварительно завернув в немало послуживший обрывок рукавной подкладки. Вечером отдам Вайдеману, думает Пауль, это докажет мое к нему честное отношение, тогда может и он будет со мной подобрее, кто знает?
Странный тип, этот Вайдеман, очень странный! На безумного он, все же, не похож, хотя, когда начинает говорить… Утверждает, что подобрал ключи к нашим снам. С помощью Господина Графа он может, якобы, влиять на наши воспоминания — слава богу, пока только на ограниченном пространстве. Что-то сродни гипнозу. Хотя, почему — на ограниченном? Возможно, всем людям на земле месяц назад была отдана команда — Вайдемана не видеть! Забыть о нем! Но те, кто никогда и не был знаком с господином геодезистом, никак не могли выполнить эту команду, ведь кого не знаешь — того невозможно забыть. Поэтому Пауль видит Вайдемана, а Франка, например, не может. Кстати, как там Франка? Проснется, а поручика рядом-то и нет. Ну, должна же она понимать, что мы на военной службе! Может, поручика неожиданно вызвали на допрос… то есть, на секретное совещание. Ага, с которого он вернется с охапкой чужого грязного белья. Скажу, что это вещи Феликса Эберта, решает Пауль, дескать, Феликс отослал денщика с поручением в город, тот никак не вернется, а Феликс уже замучился ходить в грязном. Как там? Не соглашайтесь быть невидимкой, грязное это дело? Вот-вот.
Итак, Вайдеман гипнотизирует кого хочет при посредстве Господина Графа. Понятно, что точно таким же образом невидимка может отдать жителям Земли очередной приказ — войну прекратить и считать, что победили французы. Утром соотечественники просыпаются — вуаля! Они герои и боши разгромлены. И что с того, что германцы у стен Парижа? Немцы в своих окопах, огорченно разводя руками — что-ж, проиграли мы, братцы, ничего не попишешь — строятся в колонны и маршируют на Фатерлянд. Кайзер продирает глаза во дворце, боже, какой сон плохой видел, будто галлы нас побили! Вызывает министра войны, ну, как там наши доблестные орлы? Уже взяли Шанс-Элизе? Нет, ваше величество, продули вчистую, через полчаса подписание капитуляции. Трагическая картина, опера Вагнера, все рыдают.
Нет, это нереально, пусть Вайдеман не сочиняет небылиц. Конечно, можно объявить одного клоуна невидимым, цирк от этого не рухнет, никто и не заметит. Но нельзя сделать невидимой войну, линию фронта, тысячи трупов, пушки, блиндированные поезда, аэропланы в небе! Нельзя объявить это в одночасье недействительным. Слишком многое завязано в один огромный узел, и его не развязать какими-то новомодными научными заклинаниями. Господин фокусник, позвольте вам не поверить.
Конечно, Вайдеману говорить такое нельзя. Пусть он и дальше думает, что Пауль с нетерпением ждет его циркового представления — исчезновения войны по мановению волшебной палочки. Вайдеман, к сожалению, необходим. Хотя бы для того, чтобы выполнять за Пауля расчетные работы. Придется, разумеется, благодарить и кланяться, и пытаться быть полезным. Вайдеман интересуется некоей вещью, которая содержится в охраняемом помещении, куда ему входа нет. А Пауль может эту вещь украсть. Отлично, он украдет желаемое, но не сразу, совсем не сразу. Только когда закончит свои собственные дела в деревне Майберг. И то не обязательно. В конце концов, Пауль ведь не нанимался таскать Вайдеману печеные каштаны из огня. Вайдеман — шантажист, но и у него тоже найдется мягкое брюшко, как у колючего ежика.
Сейчас господин шантажист поспешает к воздухоплавательному ангару, стараясь не наступить на ботиночные шнурки, одетый только в засаленное пальто, даже без брюк. Спаситель человечества! Это же смешно. А Пауль должен стирать ему кальсоны. Секретный агент на службе республики. Тоже весело. Компания подобралась — обхохочешься.
Пауль сплевывает на землю и вздыхает. Пора идти назад, искать дверь на волю. Хорошо, что луна светит, словно прожектор — в темноте было бы гораздо неуютнее. Да где же эта калитка, господи боже! Или Пауль опять пошел неверной дорогой? Теперь какие-то домики вокруг, тропинка исчезла, сменилась брусчаткой, куда это его занесло? Беленые стены, окна наглухо закрыты ставнями и ни одной двери не видно! Последнее не так уж и плохо, меньше риска столкнуться с кем-нибудь.
Вот как сейчас, ну, конечно! Завернув за угол, Пауль буквально натыкается на Феликса Эберта, курящего под газовым фонарем. Пауль неловко пытается спрятать узел с бельем за спину, но Феликс, пребывающий, очевидно, в мечтательном состоянии, даже не смотрит в его сторону. Глаза Эберта подняты к Луне, словно ночная сигарета настроила его на романтический лад. Тем не менее, Пауля он, все же, заметил.
— А, это вы, Людвиг!.. Вы помните знаменитое выражение Эммануэля Канта? Две вещи наполняют меня священным трепетом, это звездное небо над землей и… э… императорская власть на земле. То есть, в Берлине. Когда наш непревзойденный философус говорил о моральном законе, он, наверняка уж, имел в виду институт монархии… Сигарету?
— Добрый вечер, — говорит Пауль.
— Добрый вечер, Людвиг. — кротко соглашается Феликс. — Тоже принесли священные дары?
— Простите?
— Расчеты. Я имею в виду свежие расчеты. Я принес нашему Ваалу таблицы сходимости, а что у вас?
— Н-ничего…
Боже мой, неужели уже нужно сдавать расчеты?! Вайдеман ведь говорил, что не раньше четырех часов дня!..
— Вам везет, Людвиг, а вот меня подняли среди ночи требованием жертвы. Мне был Голос по телефону и сказал Он: Приидите ко Мне и поклонитеся Мне. Я хочу обонять сладкий запах жареного агнца в виде таблиц сходимости, и причем — немедленно. А не то нашлю Я на вас восьмую казнь египетскую, а именно — отправку с маршевой ротой на фронт. Как было не подчиниться… Между нами, Людвиг, я совсем не уверен, что таблицы так уж необходимы посреди ночи. Насколько я слышал, там только закончили продувку основных каскадов и даже еще не начинали разворачивать архивы. Просто им скучно бодрствовать в одиночку. Ну что? Пора идти. Вы точно не хотите сигарету?
— Спасибо, нет.
— Тогда, может, проводите меня? Увидите, как у нас дело поставлено. Тут недалеко. Или вы спешите? Я вижу, вам выдали мундир? Что же вы его так увязали? Ведь все будет мятое.
— Э… это не мой мундир, это… п-прежнего геодезиста. Вайдемана. Его надо постирать и вообще…
— Вот это погубит империю, Людвиг, вся эта бюрократическая безответственность. Вам должны были выдать мундир, ага, хорошо задумано, но плохо выполнено: вы получаете не новую форму, а бывшую в носке, должны ее сами стирать и, наверняка, ушивать, поскольку Вайдеман был потолще в талии. Можете ли вы в это время выполнять свою основную работу? Денщика у вас нет, но это никого не волнует. Вот увидите, и по вашу душу в свое время раздастся голос, который потребует немедленной жертвы, под угрозой распятия на пушечном лафете, и никого не будет интересовать, есть ли на вас мундир и не широк ли он в поясе. В одном вам, конечно, повезло, Людвиг — здесь у нас не особенно требуют ношения воинской формы, раньше требовали, а теперь нет, после того случая с рядовым Кирхенгесснером. Знаете, что с ним случилось? Рассказать?
— Да, пожалуйста.
— Очень поучительная история. Я ее вам с удовольствием поведаю, если вы меня проводите.
— Ну, хорошо, извольте.
— Тогда нам сюда, этой улицей. Спасибо, что согласились. Вы такой покладистый, Людвиг, что только диву даешься. Вам не хватает настоящей мужской твердости. У Кирхенгесснера ее тоже не было. Он был мобилизован для работы над проектом «Благовещение», совершенно секретная дрянь. Военная телепатия. До мобилизации Кирхенгесснер играл на пианино в кафе. Талантливый малый. Субтильный, нервные тонкие пальцы, воспаленные глаза — подозревали, что он раньше нюхал кокаин. Богема, одним словом, совершеннейший Монмартр. И его призывают, привозят к нам и для начала запирают в самой дальней штольне в бетонированной камере — без окон, обоев, без пианино, само собой, и даже без мебели. Один стул для Кирхенгесснера и конторка в углу для наблюдателя. И заставляют заниматься телепатией. Вы знаете, что это такое, Людвиг? Просто телепатия — это передача мыслей на расстоянии. Ну, вы знаете, что хорошая мать всегда в тот же момент чувствует, что ее младенец в соседней комнате проснулся, даже если дверь закрыта, и никакие звуки не проходят. Соответственно, военная телепатия — это когда вместо ребенка наш секретный агент в Лондоне, а в качестве любящей матери — рядовой Кирхенгесснер.
— Нужно было узнать, когда просыпается секретный агент в Лондоне?
— Я вас обожаю, Людвиг. У вас редкое чувство юмора. Нет, командование меньше всего интересовало, когда он просыпается. Наш человек в Лондоне должен был передавать своеобычные сообщения, записанные двоичным кодом, наподобие сигнальной азбуки Морзе. Кирхенгесснер должен был осуществлять прием. Все вместе внешне напоминало сцену из жизни умалишенных. Кирхенгесснер, как я уже говорил, был человек тонкой нервной организации, так, например, он всегда чувствовал, когда посетители кафе между собой критиковали его игру — у него начинало чесаться тело, то тут, то там. Во время игры не очень-то почешешься, руки ведь заняты. Поэтому Кирхенгесснер приобрел привычку странно извиваться на своей банкетке, стараясь этими судорожными движениями унять зуд. Закономерно, что он тут же начинал играть еще хуже, вместе с критикой усиливалось и зудение, стараясь почесаться, он пропускал все больше нот — одним словом, Кирхенгесснер сваливался в сходящуюся квадратичную последовательность. В конце концов, он в бешенстве захлопывал крышку пианино, вскакивал и принимался ругательски ругать слушателей и обвинять их во всех своих бедах. Понятно, что он нигде не удерживался долго, месяц-другой — и его выбрасывали на улицу. Спасением для него было бы играть без публики, только как это возможно? Но Кирхенгесснер нашел выход, он стал музицировать для записи на граммофонные пластинки. Только его дела стали поправляться, как его мобилизовали.
— И что же, агент в Лондоне критиковал манеру игры Кирхенгесснера?
— Нет, еще хуже. Агенту переправили пиджак и брюки нашего пианиста. Разложив костюм на столе, шпион должен был наносить этой воображаемой фигуре удары вполне реальным кинжалом: для передачи плюса — в правый борт пиджака, для передачи минуса — в левый. Изображать, таким образом, очень суровую критику. Понятно, что для столь значительных расстояний, как между Лондоном и нами, нужны нестандартные и сильные раздражители. Кирхенгесснер без труда улавливал эти кинжальные выпады — смягченные расстоянием, они были для него не чувствительнее булавочных уколов. Но если вас колют иголкой по четыре-пять часов в день? Из Лондона приходили порой очень длинные донесения. В одну неделю Кирхенгесснер практически повредился умом. Стремясь полнее использовать настолько удобный и оперативный канал связи, командование буквально загнало его, как скаковую лошадь. От постоянных уколов у бедняги происходило сильнейшее кожное раздражение, появился непереносимый непрекращающийся зуд. Стараясь унять зудение, Кирхенгесснер в своей камере раздевался догола и обильно натирал пораженные места «кельнской водой», но это помогало лишь отчасти. Любая одежда стала ему ненавистна, поскольку трение ткани о кожу лишь усиливало его мучения. Несчастный впал в полнейшую апатию, а затем и в прострацию. Как рассказывают, в конце он лишь неподвижно сидел на своем стуле, весь сжавшись, голый, подтянув колени к подбородку, и только вздрагивал от очередного астрального укола. Сколько ни пытались наши доблестные экспериментаторы побудить его сказать точно, в правом или в левом боку чувствует он боль, Кирхенгесснер был безучастен. Он без охоты принимал пищу, полностью замкнулся в себе, и, наконец, дополнил свое непатриотичное поведение совсем уж эгоистическим поступком — совершенно некстати, а главное, без команды начальства, заболел и умер.
— Боже мой…
— Да, умер от холеры. Загадил всю камеру. Конечно, было расследование. Обнаружили, что еще до мобилизации Кирхенгесснер был замечен в симпатиях то ли к социалистам, то ли к анархистам, словом — все сразу стало понятно. Не иначе сам себя заразил из пацифистских соображений. Попытались найти Кирхенгесснеру замену, но безрезультатно, других таких талантов не обнаружилось. Проект вынужденно свернули, Кирхенгесснера похоронили на гражданском кладбище, безо всяких почестей, почти как самоубийцу. Однако нам эта мерзкая история принесла некоторую пользу — среди начальства укрепилось негласное мнение, что всем этим гражданским специалистам, техникам, статистикам и прочим шпакам, можно разрешить некоторые послабления, лишь бы они не дохли и продолжали плодотворно трудиться на благо Империи. Отменили занятия на плацу, допустили вольную форму одежды, меньше стали обращать внимания на присутственные часы. Словом, наш собачий поводок стал подлиннее. Не намного, конечно. Мы по-прежнему прикованы к тем же галерным веслам, но бич надсмотрщика уже не свистит поминутно в воздухе. Спасибо Кирхенгесснеру. Спи спокойно, дорогой товарищ… Мне кажется, я расстроил вас своим рассказом, а, Людвиг?
— Да, немного… Как-то это… жестоко…
— Не берите близко к сердцу, дорогой мой. Сказать по чести, я эту историю только что сочинил. Сами подумайте, разве такое может быть? Телепатия, голый Кирхенгесснер, благоухающий «кельнской водой», терпящий кинжальные уколы?
— Я думал… Тут такого насмотришься, поневоле во все начнешь верить… Это не смешно, Феликс, это страшно. Зачем вы так?
— Ну, извините, Людвиг, я не знал, что вы такой чувствительный. Выше нос, камрад!
Пауль только вздыхает. Какое-то время они идут молча. Потом Эберт добавляет вполголоса:
— Честно говоря, это все полковник Мюллер. Он не любит официоз и показную дисциплину, никогда не будет унижать солдата, недостаточно расторопно отдавшего ему честь. Просто такой вот он человек. Невозможно не удивляться, но нельзя и не уважать. И остальные офицеры и унтера на него равняются — кто больше, кто меньше.
— Феликс… Можно несколько нескромный вопрос? Где вы работали до призыва на военную службу? Вы ведь не родились обер-лейтенантом?
— В одной страховой компании. «Лембау и Бауманн», возможно, вы слышали? Нет? Ну, неважно. Была такая контора. То есть, она и сейчас никуда не делась. Я был одним из младшего расчетного персонала, моей обязанностью было определять процент потери трудоспособности у тех бедняг, которым, скажем, отхватывало пару пальцев циркулярной пилой. Вы представить себе не можете, Людвиг, сколько подобных случаев в день мы рассматривали! Массовый травматизм, просто массовый. Женщины, дети! Не только пальцы, все что угодно, ожоги, переломы, глаза, легкие. Человек так непрочен! Господу стоило бы создать Адама не из глины, а из легированной стали… Да, так вот, я определял процент и тип нетрудоспособности, а потом по таблицам, занимавшим три толстенных тома, высчитывалась сумма страховых выплат. Конечно, не пострадавшему, а его работодателю. Владелец предприятия страховал свое дело от убытков, вызванных возможными несчастными случаями на производстве. Хозяину выгодно было преувеличить потери, а господам Лембау и Бауманну нужно было их всеми силами преуменьшить. Поэтому выискивались всевозможные зацепки и уловки, которых в этих книгах было предостаточно. Например, можно было выбрать неверную строчку в таблице. На этом-то я и споткнулся. Вам интересна моя болтовня, Людвиг? Вы так внимательно слушаете…
— Да, Феликс, продолжайте, вы занимательно рассказываете.
— Вы прекрасный собеседник: слушаете и поддакиваете. Так вот, я обнаружил, что все три тома таблиц можно свести к системе из пяти простых формул, решаемой за одну минуту. Наверняка, из подобных уравнений и родились когда-то эти три книги. Возбужденный своим открытием, я побежал с радостной вестью к господам Лембау и Бауманну, но мои хозяева отнюдь не пришли в восторг. Еще бы, вместо запутанной и сложной оценки страховой выплаты, которой можно манипулировать к собственной выгоде, они получали простую и ясную систему формул. Тут даже любой гимназист мог рассчитать сакральные числа. Где нет тайны и чуда, нет и авторитета. Поэтому мне порекомендовали тщательнее заниматься порученным делом, отослали работать, а через два дня уволили, просто выкинули на улицу. Вдобавок, я понимал, что попытки устроиться в другие страховые общества тоже к успеху не приведут. Волчий билет — так это называют. Так что, я стоял на Курфюрстендамм и не знал, куда направить стопы. И тут мне улыбнулась судьба — из проезжающей мимо пролетки меня окликнули, это оказался один мой случайный знакомый. Мы и виделись до того только один раз — держали в один день наш экзамен по тригонометрии и, возможно, не более четверти часа разговаривали в коридоре, ожидая, кого из нас вызовут первым. Я подсел к нему, он ехал в ресторан праздновать свое новое назначение и пригласил меня присоединиться. Оказалось, его только что поставили заведовать отделом прикладной статистики в железнодорожном ведомстве — там затевается большая игра, сказал он, и мне очень нужны свои люди, те, на которых я могу целиком положиться. И я стал этим «его человеком», одним из многих. Через год из нашего отдела родилась группа «Центр-Центр». Моего знакомого к тому времени уже сместили с должности, я удержался лишь потому, что заранее перевелся в отдел систематики. Потом новые группы открывались чуть не ежемесячно. Я к тому времени серьезно увлекся пневморасчетными машинами, да и жалование клали значительное. Словом, так или иначе, я оказался здесь и ничуть об этом не жалею. Где я еще найду пневмомашины? Возможно, лет через тридцать своя пневморасчетка будет стоять в подвале каждого ведомства и специалисты нашего профиля будут нарасхват, но сегодня этими интересными игрушками балуются только военные и путейцы. Конечно, армейский идиотизм никто не отменял, но… если ни во что не вмешиваться, то жить можно.
Несколько минут Пауль и Феликс идут молча, каждый думает о своем. Луна в стылом небе следует за ними, как привязной аэростат — замирает на месте, когда они останавливаются, потом снова плывет над коньками крыш, покачиваясь в такт шагам.
— Нам сюда, — говорит, наконец, Феликс. Возле неприметной, обитой цинком двери висит какая-то табличка, но прочитать ее невозможно, эта стена дома полностью в лунной тени. Никакого отверстия для ключа — на гладкой поверхности видна лишь ручка с круглой стеклянной головкой, более уместная не на улице, а, скажем, в приемной врача, здесь она смотрится весьма чужеродно. Эберт нащупывает сбоку двери проволоку звонка и несколько раз энергично дергает ее, где-то в глубине строения глухо лязгает. Пару минут ничего не происходит. Однако чувствуется, что с другой стороны их каким-то образом разглядывают, словно решая, впустить или нет. Пауль вспоминает дырочку в двери буфетной, в которую он с Франкой пытался рассмотреть полковника Мюллера. В поисках глазка он проводит ладонью по ледяному металлу двери, но ее плоскость пуста и слепа. Наконец, раздается ответный щелчок, Феликс нажимает на граненый набалдашник ручки, дверь мягко и упруго поворачивается на петлях, пропуская наших друзей в крохотное помещение вестибюля.
Здесь под потолком на электрическом шнуре висит тусклая лампочка, забранная проволочной сеткой, света она дает немного, но все же достаточно. Смотреть практически не на что — помещение едва достигает в плане десяти квадратных метров, все его убранство составляет одинокий хлипкий стул у боковой стены, над ним, в плоском застекленном ящичке вывешено какое-то пожелтевшее от времени предписание, шрифт настолько мелкий, что Пауль даже не пытается его разобрать. Прямо напротив входной двери находится еще одна, тоже металлическая, крашенная зеленым дверь, отчего помещение напоминает вагонный тамбур. Рядом с внутренней дверью, чуть отступя от стены, располагается метровой высоты столбик — небольшая колонна, квадратная в сечении — словно раньше доступ к двери защищал деревянный барьер, а потом перегородку убрали, и осталась только одна из опор. В отличии от беленых стен, столбик приятного сиреневого цвета, и словно полирован. Пауль трогает колонну рукой, пальцы чувствуют десятки тонких параллельных канавок, покрывающих столбик сплошной сетью, и Пауль вдруг понимает, что тот собран из множества кубиков-модулей. Пауль нервно отдергивает руку, но столбик, хоть и является, по-видимому, одним из многочисленных щупалец местного подземного монстра, Господина Графа, ведет себя смирно — не шевелится и не пытается никого схватить.
Феликс наклоняется к столбику и отчетливо произносит в мелкие дырочки на его верхней грани:
— Давным-давно жила в одном королевстве девочка и звали ее Белоснежка.
Пауль пораженно смотрит на Феликса, тот поднимает на него веселый взгляд и усмехается в бороду.
— Допускается произвольный набор слов, — туманно поясняет он. — Главное, чтобы не меньше шести. А говорить можно любую белиберду. Каждый развлекается, как может. Ваш патрон майор Райхарт обычно грязно ругается в приемное устройство консоли. Когда голос будет сопоставлен с образцом, дверь подъемника автоматически откроется. Конечно, требуется некоторое время…
Они терпеливо ждут, но внутренняя дверь остается закрытой. Прокашлявшись, Феликс делает вторую попытку:
— Однажды пошла она погулять в дремучий лес и ее там съел Серый Волк.
Столь кровожадное развитие сюжета, очевидно, приходится по вкусу Господину Графу, замок щелкает, и дверь медленно открывается. Обитая фанерой, кабина подъемника настолько мала и узка, что в ней с трудом может поместиться один нетолстый человек.
— Позвольте, — говорит Феликс, почесывая бороду. — Мы ведь вдвоем не влезем. А вы же еще не сдавали образец голоса? Тогда вот что, поезжайте один. Я спущусь следом. Вашу форму можно оставить здесь на стуле, никто ее не возьмет, — и, видя, что Пауль колеблется, добавляет. — Внизу тоже все автоматизировано. Когда кабина остановится, дверь обязательно откроется, ничего говорить уже не надо. Сейчас система полагает, что это я, Феликс Эберт, пользуюсь подъемником. А поедете вы, очень просто.
— Вы уверены, что сможете дважды подряд вызвать подъемник? Или вы будете говорить чужим голосом?
— Нет, подделывать голос не имеет смысла, система распознавания очень точна. Но ее композиция составлена не лучшим образом, система не запоминает визитеров. Я могу десять раз подряд войти и лишь один раз выйти, никаких проблем. Конечно, живой караульный был бы, на первый взгляд, надежнее, но караульного можно подкупить, напоить. В конце концов — убить. А попробуйте подкупить композицию распознавания голоса! Смелее, Людвиг, одна минута и я присоединюсь к вам там внизу.
Пауль кладет свой узелок на стул, проходит в кабину подъемника и там вытягивается во фрунт. Словно почувствовав тяжесть его тела, клетушка начинает медленно опускаться, одновременно закрывается и тяжелая дверь. В последний миг Пауль еще видит Феликса, тот шутливо отдает ему честь. Затем Пауля обступает темнота — кабина не освещается никак, Пауль лишь чувствует, как в нескольких сантиметрах от его лица проплывает вверх стена шахты, он осторожно вытягивает вперед пальцы и его ногти скребут кирпичную кладку. Пол кабины дрожит и поскрипывает, снизу в щели дует теплый воздух. Неужели весь персонал, что трудится внизу, изо дня в день вот так неудобно попадает на свои рабочие места? Образцы голоса, дурацкие фразы, потом неторопливый спуск в пропасть? А что внизу, бесконечные галереи выработанной шахты? Вероятно, каменные своды, подпертые растрескавшимися бревнами. И как он снова выберется наружу?
Кабина подъемника останавливается рывком, так резко, что у Пауля слегка подгибаются колени. Испытав мгновенный приступ острого страха — боже! механизм сломался! — Пауль уже набирает в грудь воздуха, чтобы звать Феликса на помощь, но тут, со злым шипением поршней, открывается дверь и в глаза ударяет электрический свет, кажущийся после темноты кабины просто ослепляющим. Пауль выходит в сводчатый коридор. Красные кирпичные стены и серый бетонированный пол, в середине он повыше и понижается по краям, чтобы конденсирующаяся влага стекала в специальные канавки. Коридор виден вдаль метров на двадцать, затем он поворачивает куда-то, а на потолке через каждые пять шагов — по электролампочке в стеклянном колпаке, и прорезиненный кабель аккуратно укреплен на белых изоляторах. Словом — прогресс пришел и в Бастилию. Дверь щелкает за спиной, закрываясь, Пауль оборачивается. На металле двери белой краской набито по трафарету: «Сдай ключ дежурному» и рядом прилеплена еще какая-то записка. Пауль прищуривается. Женский почерк, что-то о потерянном в умывальной комнате венчальном кольце, нашедшую просят объявиться. Пауль вздыхает, смотрит наверх, в потолок: где-то там, за слоем кирпича и земли, Феликс Эберт рассказывает сказки тупому сиреневому столбику, надеется снова вызвать подъемник, что если ему это не удастся? Но нет, за стальным листом опять слышен шелест ползущих тросов, через минуту Вергилий присоединяется к своему слегка оробевшему Данте. Все в порядке, можно двигаться дальше.
— Это единственный вход? — спрашивает Пауль, примеряя свои шаги к походке Феликса и пытаясь идти по-военному, в ногу.
— Какое там! — отвечает Эберт, усмехаясь. От него пахнет табачным дымом. — Здесь за десять лет славно покопались, все источено ходами, как сыр. Когда-то тут добывали серебро. Остались штольни и штреки, много ярусов. Часто очень близко к поверхности. Где-то заложили кирпичом, где-то оставили так. Почти в каждом доме есть или винтовая лестница, или подъемник или еще что. Отверстие воздуховода, например. Над центральным залом сделали чугунный купол тридцать метров радиусом и полметра толщиной, на стальных колоннах. Потом залили его бетоном и засыпали землей. По замыслу конструкторов, все это должно выдержать любой артобстрел. Конечно, никто не проверял. Сотни тонн железа висят над головой! Знаете, как в Риме — купол собора святого Петра. Только там по центру зала сидит Папа, а тут у нас разместился основной блок машины. Такая же священная корова.
— Здесь просто ближе к девочкам, — добавляет Феликс чуть погодя. Пауль не понимает, о каких девочках идет речь, у них что, и бордель здесь имеется?
Коридор выводит их в низкий зал, на стенах — военные плакаты и предписания, в застекленной каморке с табличкой «Вахта» виден весьма усатый офицер, он держит возле уха трубку полевого телефона и важно кивает, слушая. Не замедляя шага, Феликс сворачивает в один из боковых проходов. И снова длинный коридор, похожий на предыдущий, но тут вдоль одной из стен тянутся десятки, если не сотни, свинцовых и медных трубочек. Через полсотни шагов все трубочки вдруг изгибаются вниз под прямым углом и ныряют в пол. Феликс деловито стучит в какую-то дверь и, не дожидаясь ответа, входит. Пауль протискивается следом.
Что-то подобное он уже видел, давно, еще в Ницце, в одном машинописном бюро. Он рисовал тогда вывеску для владельца. Там тоже в большой комнате — значительно повыше и попросторней этой — за шаткими столиками, расставленными строгими рядами, сидели барышни, все расфуфыренные. Перед каждой стояла громоздкая, напоминающая магазинную кассу, машина для письма и барышни бойко колотили по кнопкам, шум стоял нечеловеческий. Здесь — и похоже, и все иначе. Во-первых, довольно тихо, так, что можно говорить, не особо повышая голос. Девушки — одетые, почему-то, во все черное, хотя и довольно модно — сидят перед такими же, как в комнате у подъемника, столбиками, конечно, более толстыми и уже кремового цвета. Сверху каждый венчает некое сложное устройство из затейливо перевитых блестящих латунных труб и трубочек, многочисленные клапаны и краники делают его похожим на часть духового музыкального инструмента, какого-нибудь геликона, к примеру. Пишбарышни нажимают на клапаны быстрыми резкими движениями пальцев, вдавливая поршеньки до упора, отчего слышится легкий, неумолчный металлический перестук, словно десятки телеграфистов наперебой работают на ключах. К этому стаккато примешивается шипение воздуха в трубках машинок и шелест переворачиваемых страниц — черновые тетради находятся перед каждой работницей на специальных пюпитрах. Дамочки серьезны и сосредоточены, ни улыбок, ни разговоров. Да им и непросто было бы разговаривать, у каждой в уши вставлено что-то, напоминающее докторский фонендоскоп — черные гуттаперчевые трубки, скрепленные металлическим полуобручем.
— Они слушают диктовку? — спрашивает Пауль.
— Нет, контролируют набор на слух, — рассеянно отвечает Феликс, он уже перебирает бумаги в своей папке, ищет нужные.
Пауль видит, что между рядами девушек к ним приближается строгая пожилая женщина с узким породистым лицом — наверное, начальница. Золоченое пенсне блестит на ястребином носу, седые жидкие волосы старательно взбиты и уложены двумя симметричными волнами, на затылке покачивается шиньон. Одета она, как и прочие дамочки, во все темное. Мрачную равнину груди оживляет лишь желтая с красным орденская ленточка в серебряном зажиме.
— Мое почтение, милостивая госпожа Фейербах, — говорит Феликс, чуть кланяясь. — Все ли в порядке в аптечной палатке? Надеюсь, мы никого не разбудили?
— Господин Эберт! — холодно произносит дама, глядя даже не на Феликса, а, скорее, сквозь него. — Из-за вашего опоздания у нас уже накопилось семнадцать минут простоя. Если с меня спросят, то я не буду вас покрывать. Я надеюсь, вы сможете оправдаться сами. Такому, с позволения сказать, многообещающему молодому человеку, как вы, без сомнения, нетрудно будет найти тысячу объективных причин для задержки на целых семнадцать минут.
— На целых семнадцать минут! — повторяет Феликс, пародируя ее негодование. — Боже мой, боже мой!
Милостивая госпожа еще сильнее поджимает губы и трясет шиньоном. Глаза ее за стеклами пенсне обдают всех арктическим холодом — хорошо разыгранное негодование с легкой примесью неуверенности в себе. Ядовитая особа, Пауль поостерегся бы ее дразнить.
— Современная молодежь… — начинает госпожа Фейербах и Пауль тихо вздыхает. Очевидно, лекции на тему падения нравственности уже не избежать.
— Современная молодежь, — перебивает ее Феликс и снова слегка кланяется, — современная молодежь принесла таблицы сходимости для срочной набивки и смиренно просит не увеличивать ее опоздания до каких-нибудь совсем уж неприличных размеров. Современная молодежь так же полностью осознает свою вину перед отечеством и обещает загладить оную, пожертвовав в пользу коллектива отдела подготовки данных сто пятьдесят граммов настоящего какао-порошка.
— Господин Эберт! — восклицает дама, но уже не так негодующе.
— В красной жестяной коробке. С головой мавра на этикетке.
Госпожа Фейербах фыркает и выхватывает у Феликса листы с таблицами. Феликс усмехается ей в спину. Ближайшая к ним пишбарышня, без сомнения, даже с фонендоскопом в ушах слышала всю перепалку. Она чуть заметно улыбается и бросает на Феликса восхищенный взгляд. Феликс подмигивает ей и почесывает кончик носа. Пауль хлопает глазами и чувствует себя совершенно лишним. И зачем он пошел с Феликсом, что он забыл здесь?
Начальница группы, тем временем, раздает каждой фройляйн по листку из принесенной Феликсом пачки, и дамочки набрасываются на работу, как стая ворон на падаль. Свист воздуха в модулях повышается минимум на октаву. Госпожа Фейербах, вооружившись персональным фонендоскопом, поочередно подключает его наконечник к каждому аппарату в ряду, прислушивается секунд десять, глубокомысленно кивая, затем делает одно-два негромких замечания и переходит к следующей жертве. Через три минуты таблицы полностью обработаны. Барышня пришедшая к финишу первой, некоторое время сидит, уронив руки на колени и бездумно глядя в спины товарок, затем встает и отходит к столику в углу, мочит кончики натруженных пальцев в специальной мисочке с водой.
То ли виновато скудное освещение комнаты, то ли ее чересчур низкий потолок так давит, только Пауль постепенно начинает чувствовать некоторую тревогу, сначала слабую и неотчетливую, но все нарастающую. Он то и дело вздыхает, смотрит на потолок, по сторонам, избегая встречаться взглядом с пишбарышнями — а они теперь чаще посматривают на интересного новенького, кто он такой и почему в штатском — и вообще Пауль хочет побыстрее вернуться на свежий воздух. Очень уж нездоровая здесь атмосфера. Ему кажется, что каждый наборный аппарат — это злой преданный графский слуга, который уж всенепременно сообщил своему патрону о присутствии в «святая святых» охраняемого подземного комплекса коварного французского лазутчика. Наверное, мерзкий Полифем уже стягивает сюда свои войска, окружает со всех сторон, готовится к атаке. Чем быстрее Пауль окажется на улице, вне досягаемости этого интеллектуального монстра, тем будет лучше. Что же Феликс так медлит?
Эберт еще должен расписаться на каждом из двух дюжин листков и плюс в большой книге. Проклятая бюрократия! Теперь у него кончились чернила в самописке, он трясет чертову ручку, но ничего не помогает. Главная ворона неспешно отправляется к своему столу за химическим карандашом. Да переставляй же ты поживее свои катушки! Пауль чувствует, как пот стекает у него по шее.
Все напрасно, он не успел! Входная дверь с треском распахивается, и в комнату скорым шагом входит незнакомый офицер, деловитый и властный, под сверкающим моноклем топорщатся усы а-ля Кайзер, на бледной щеке красным червяком выделяется застарелый шрам. Судя по тому, как вытянулся Феликс, и как засуетилась старая курица Фейербах, этот офицер — немалое начальство. Его сапоги сияют, его портупея скрипит, весь вид его внушает бедному Паулю непереносимый ужас. Он уверен, что пришли его арестовывать.
— Как это прикажете понимать?! — вошедший тут же принимается отчитывать начальницу отдела, потрясая каким-то формуляром. Пауль тем временем пытается спрятаться за Феликса, а барышни, сгорбившись, берут совсем уж судорожный темп. — Восемь разночтений только на одном входящем! Вы думаете, что здесь вам богадельня? Кто это проверял?! Кто — это — проверял — я вас — спрашиваю?!! Вы понимаете, что может произойти только из-за одного, я говорю, только из-за одного паршивого разночтения, а у вас их восемь! Восемь!!! Вы что, на рапорт захотели, вы, госпожа ор-де-но-носка… н-носица! Заберите это, да — вот — это — вот, и немедленно сведите заново, немедленно, дважды, трижды! Чтобы все сошлось, а если не сойдется!..
Что случится, если не сойдется и какие кары небесные ожидают несчастную фрау Фейербах, Пауль не хочет дослушивать. Пользуясь тем, что на него не смотрят, он пытается выскользнуть за дверь. Офицер резко поворачивается на взвизгнувших каблуках — не вышло, пойман!
— Почему штатские на объекте?! Стоять! — офицер рукой загораживает проход к двери.
— Э… господин майор… — вступается Феликс, — позвольте представить, господин поручик Штайн, только что вступил в должность начальника отдела геодезии. Господин поручик, господин майор Райхарт.
— Ах, вот как, — говорит майор Райхарт, заметно сбавив тон. — Господин обер-лейтенант, очень рад! Господин полковник известил меня о вашем прибытии. Необычайно своевременно!
Райхарт протягивает Паулю руку и изображает что-то вроде товарищеской улыбки, словно собака щерит клыки. Пауль вынужден пожать эту сухую стальную ладонь. После рукопожатия, майор, выждав секунду, засовывает руку в карман форменных брюк и, похоже, вытирает ее там о платок.
— И все-таки, я не рекомендовал бы вам, господин обер-лейтенант, появляться здесь в штатском платье, это военный объект и охрана… ээ… может не разобраться сразу. Ведь вам не нужны недоразумения? Конечно, у себя в отделе… я не возражаю… я не могу возражать, но здесь я бы попросил. Кстати, как вы прошли мимо вахты?
— Я провел господина поручика через контрольную точку «Дора», — поспешно объясняет Феликс. — Господин поручик Штайн ведь еще не сдал образец голоса. Как бы он прошел сюда иначе? Вспомните, господин майор, все мы в свое время попадали сюда аналогично, кто-нибудь из старожилов проводил нас. Поскольку сдать голос можно только тут.
— Я знаю, можете мне не напоминать. Этого требует безопасность. Сдавать голос снаружи, на неохраняемой территории — нет, не говорите ерунды. Вы еще предложите воспользоваться телефоном. Господин обер-лейтенант, для взятия у вас индивидуального образца голоса пройдемте со мной. Мы должны исправить сложившееся недоразумение.
Райхарт поворачивается и идет к двери, ни секунды не сомневаясь, что Пауль послушно следует за ним.
— Феликс… — шепчет Пауль.
— Идите, Людвиг, это же ваш начальник, — говорит Эберт, разводя руками. — Я подожду вас здесь. Идите, что же вы?
— Обер-лейтенант! — слышен подстегивающий окрик. Пауль плетется к выходу, как овца на заклание. Дверь хлопает, закрываясь за ним, а Феликс уже отвернулся. Теперь он принимается утешать фрау Фейербах, успевшую, тем временем, демонстративно принять двадцать капель настойки балдрианового корня.
— У всех нас нервы не в порядке, дорогая госпожа Фейербах, и наш майор тут не исключение. На него тоже давят, мне ли это не знать?! Конечно, переходить на личности — это уже последнее дело, но вы попытайтесь смотреть на вещи иначе, с точки зрения… ээ… исторической неизбежности. Спросите себя — а в каком отношении к вам находится господин майор Райхарт? Кто он вам, отец родной? Или он просто временно поставлен служить буфером между вами, милостивая госпожа, и полковником Мюллером? Мы все знаем, что без отдела подготовки данных здесь ничего не сдвинется. Если заболеет и, дай-не-дай бог, умрет наш грозный майор — никто и не поперхнется, горы не рухнут и земля не разверзнется, а вот если залихорадит ваш отдел — то никакой срочный-пресрочный расчет никогда не будет выполнен, поезда встанут, армии не покинут окопы, застопорится все. От работы вашего отдела, от лично вашей работы, дорогая фрау Фейербах, зависит все наше благополучие. И даже благополучие такого невыносимого типа, как майор Райхарт. И он это знает. Кричать — это никуда не годится. Можно ли выиграть войну криком? Вряд ли! Кричать можно на солдат на поле брани, но не на технический персонал… Кстати, позвольте вам, по этому поводу, кое-что рассказать.
Феликс ловит благодарный взгляд начальницы отдела и продолжает свои словоизлияния.
— Недавно мне попалась в руки прелюбопытная книжонка одного американца, забыл фамилию, да это и не важно. Что-то там на букву К. Этот типсус выступает по всем Северо-Американским Штатам с лекциями по ораторскому искусству, этакий самоновейший Демосфен. А все мы знаем, что ораторствовать перед большим скоплением народа — занятие не для людей нашего типа, со слабой нервной системой. Если выйти на трибуну без надлежащей психологической подготовки, то, с непривычки, возьмет оторопь, человек может впасть в ступор и даже в прострацию. Это своеобычная реакция нормального организма на публичное выступление. Дело совершенно понятное. Или нас вызывают к начальству. Сперва на нас кричат, а потом мы хотим оправдаться, и замечаем, что и слова не можем сказать. Со многими бывает, не так ли? И как же с этим бороться — я имею в виду, с нашими страхами — будь то на трибуне или пред очами высшего судии? И этот американский, с позволения сказать, прохиндей предлагает очень дерзкий способ. Представьте себе, говорит он, представьте себе — внимание, я прошу нежных дамочек закрыть ушки — итак, вообразите себе на минутку, что ваш грозный оппонент сидит перед вами… голый! Да-да, в совершеннейшем костюме Адама, очень просто, с обнажо… жо… э-э… телом. Прошу прощения у милых дам, но это так! Гм! Вы видите, я сам покраснел! Необычный совет, я понимаю. Америка, вообще, страна чересчур свободных нравов. Современная молодежь… Впрочем, я не о том. Да, так вот, если представить себе своего визави в этом естественном виде, то это не может не насмешить. Конечно, не надо смеяться над начальником, я к этому не призываю. Мысленно, только мысленно. Но вы заметите, что все ваше нервное напряжение вас одномоментно покинуло! Ведь нельзя трепетать того, кто… э-э… неодет. Я еще раз подчеркиваю, что это не мой совет, это американский способ обучения ораторскому мастерству. Я тут ни при чем и, конечно, мне и в голову не придет представлять господина майора Райхарта… гм… не по форме одетого, пусть даже в сапогах и с саблей. Или даже на коне. Я просто думаю, а почему некоторые влюбленные молодые люди, те, что не находят в себе смелости признаться предмету нежных обожаний в своих к этому предмету возвышенных чувствах, те юнцы, которые, оставшись наедине с дамой, лишь краснеют и мямлят всякую чепуху, так вот, почему эти бедняги не последуют советам наших американских друзей? Надо ведь только напрячь фантазию! Представьте свой предмет, как бы это сказать… в его лучшем виде! И вы сразу…
Госпожа начальница отдела уже давно бросает на Феликса притворно строгие взоры, а барышни прекратили работать и только хихикают, переглядываясь. Феликс делает вид, будто лишь сейчас заметил, что зашел в своем анекдоте слишком далеко и умолкает, в наигранном смущении прикрыв рот ладонью. Скрип двери, он поворачивается на звук — это вернулся Пауль, он просовывается в дверь, подавленный еще более прежнего, волосы прилипли к потному лбу, глаза бегают. Он сутулится, заметно, что его руки в карманах пальто сжаты в кулаки. Он поднимает на Феликса умоляющий взгляд.
— Спасибо за гостеприимство, дорогая госпожа Фейербах, нам надо идти, — поспешно принимается прощаться Феликс, он кивает начальнице, потом еще одной-двум пишбарышням, и выходит, поддерживая Пауля под локоть.
— Да на вас лица нет, Людвиг, что случилось?! — говорит Феликс в коридоре. — Что вам такого сказал наш майор?
— Нет-нет, все в порядке, спасибо, все в порядке, — бормочет Пауль, он почти бежит. — Тут просто душно. Пойдемте скорее на воздух, мне хочется глотнуть воздуха, пойдемте, прошу вас! Там моя одежда, мой мундир, я не хотел бы его потерять, вдруг его кто-то взял, пока мы тут…
— Да никто не возьмет чужой мундир, вы что, не беспокойтесь так, Людвиг! Скажите мне, вы сдали голос? Алло, Людвиг!
Но Пауль не отвечает, он весь — стремление, Феликс едва успевает за ним. В зале с будочкой вахты Пауль сворачивает не туда и Феликсу приходится ловить своего подопечного за рукав и наставлять на путь истинный. Пауль вырывается нервным движением плеча, кулаки его, по прежнему, глубоко в карманах пальто, Феликс удивленно замечает, что у Пауля стучат зубы.
Добравшись, наконец, до железной двери подъемного механизма, Пауль, не ожидая Эберта, бросается к голосовому устройству, и совершенно истерически, срываясь на визг, кричит в приемное ситечко — раз-два-три-четырепятьшесть! — и снова, как заведенный, — раз-два-три-четыре-ПЯТЬ-ШЕСТЬ!!!
Пораженный Феликс смотрит, как Пауль, будучи, видимо, не в состоянии дождаться, пока дверь откроется сама, что есть силы, пинает равнодушное железо ногой, раз, другой, третий! Наконец, с жужжанием противовеса и пощелкиванием храповика, стальной лист медленно поворачивается на петлях, Пауль ужом проскальзывает в кабину и кричит оттуда — как она двигается?! как она, черт возьми, двигается?! ну же, Феликс, как заставить ее подниматься?!!
— Н-надо закрыть дверь… — отвечает Феликс, — Боже мой, Людвиг, да что с вами?!
Пауль с такой страстью тянет тугую створку на себя, что едва не прищемляет пальцы. Со скрипом начинают наматываться тросы, кабина медленно ползет наверх. Сквозь шипение сжатого воздуха и скрежет металла по камню Пауль едва различает голос Феликса:
— Подождите меня наверху, Людвиг, вы слышите? Обязательно подождите!..
Пауль закрывает глаза и, сквозь огненные круги, глядит в темноту. Потом подносит правую руку ко рту и сосет костяшки пальцев, чувствуя тошнотворный вкус крови. Слезы катятся по его щекам. Из двери наверху он, буквально, вываливается кулем, спотыкается о порожек и падает грудью на свой вожделенный тюк грязного белья, больно ударяясь коленями о каменный пол. Свежий, ледяной, сладчайший воздух обжигает его горло, клокочущей живительной струей наполняет легкие, Пауль кашляет, снова и снова, сотрясаясь всем телом, чихая, икая и рыгая в одну и ту же секунду и чуть не умирая от этих нервных спазм на месте. Невероятное счастье и блаженство бытия переполняют его, он спасся, убежал, выжил! Он ошалело мотает головой, не веря своей удаче, таким и застает его Феликс — сидящим на полу, среди обломков стула, с прижатым к груди узлом тряпья и с идиотской кривой улыбкой во весь рот.
Эберт, поддернув брючины, присаживается на корточки, и испытующе заглядывает Паулю в лицо.
— Ну и напугали вы меня, Людвиг! Что это на вас нашло? Вам уже лучше?
— Да-да, спасибо, все уже хорошо, это нервы, знаете ли, у меня нервы плохие. Что-то не по себе стало. Просто мне надо было на воздух, кислород, это кислорода не хватает, там внизу…
— Кислород, — повторяет Феликс. Видно, что он не убежден. — Да, это возможно… Но вам уже лучше? Может, вас проводить до санчасти?
— Нет-нет, санчасть, это не надо, это лишнее, — бормочет Пауль. Пытаясь встать, он оскальзывается на плитах пола и снова плюхается назад, проклятый орден в кармане впивается острой гранью в бедро и Пауль ахает от боли.
— Все-таки, я провожу вас, — говорит Феликс. Он помогает Паулю подняться на ноги, забирает у него тюк с одеждой, и они выходят в морозную декабрьскую ночь, или, скорее, в раннее утро, в туман и сырость, оставляя позади пережитый ужас и страх смерти, навстречу новым ужасам и новым страхам.
Майор Райхарт остается внизу, погребенный под восемью метрами мерзлой земли и камня, на полу своего кабинета, бездыханный и недвижимый — голова его вывернута под неестественным углом, пальцы застыли у горла, монокль отлетел в сторону и разбился. Струйка крови стекает из левого уха майора и пачкает белоснежный форменный воротничок. В комнате царит тишина, лишь тикают часы на мертвом теле и шипит едва слышно воздух в консоли — Господин Граф вздыхает о своем покойном друге.
Франке снится пароход. Большой, красивый, белый пароход с высокой трубой, из которой облачками поднимается к голубому небу белый же дым. Легкие, как ангельские крылья, золотые с красным гребные колеса шлепают по воде широкими шлицами, в водяных брызгах светится радуга, а на пароходном носу гордо красуется: «Королева Катарина». То есть, прочитать во сне надпись Франка не может, но точно знает, что написано именно это, что река называется Эльба и что город на берегу — это Дрезден. И что это она, Франка, стоит на мосту «Голубое чудо» высоко над рекой и весело машет рукой проплывающему внизу пароходу и самой себе, Франке — на верхней палубе, в красивом ситцевом платье, под руку со своим женихом. Франка плывет первым классом, а на ее женихе белый мундир с золотыми эполетами и красными отворотами, он высок, красив, влюблен и богат, и вообще, Франке кажется, что он — баварский король Людвиг Второй. Она пытается заглянуть своему суженому в лицо, чтобы проверить эту нечаянную догадку, но солнце слепит ей глаза и вместо королевского профиля она видит лишь размытое пятно. Франка не успевает удивиться, как пароход дает гудок и причаливает, а на пристани королевскую чету встречает отец невесты, сапожник Бергмюллер, в чистом кожаном фартуке и праздничной рубашке, трезвый и причесанный. Матушка тоже стоит рядом и плачет от счастья. Король обнимает тестя и целует ручки матушке и получает в приданое новые сапоги из лучшей кожи. Народ рукоплещет, кричит «Виват!», тут как тут и карета, чтобы отвезти их во дворец, а Франке приходит в голову еще одна мысль — а ну, как она сама и есть королева Катарина, только никто этого не знал, потому что ее в детстве подменили!
С этой интересной идеей она просыпается. Ну почему, почему надо всегда просыпаться?! Хочу туда, назад, там так хорошо, там матушка и только все стало получаться! Но вчерашние мысли, остановившие было на ночь свой бег, снова принимаются раскручиваться, как валик фонографа, с того же места, и Франка вздыхает — хочешь ли, нет, а вставать придется.
По тому, как в комнате светло, Франка понимает, что проспала. Потом она вспоминает вчерашний вечер и радостно ужасается — да неужели?! Она откидывает одеяло — ну, точно, никаких сомнений! Ну и ну! Вот ведь, поручик, наследил и ушел! Но он хороший, а Франка проспала, а надо было встать пораньше и спроворить ему завтрак. Ой-ой, а завтрак полковнику?! Франка вскакивает и принимается поскорее одеваться.
Пятью минутами позднее она стоит перед закрытой дверью буфетной комнаты и, ничего не понимая, в который уже раз, дергает железную ручку — заперто! И заперто изнутри, поскольку ключ не вставляется! Что же это такое, что — господа офицеры устроили секретное совещание прямо в буфетной, но зачем?! Есть же специальная задняя комната! Если господство совещается в ее, Франки, буфетной, то дозволено ли будет постучать, не влетит ли ей? Пусть только попробуют, забыли, что ли, про полковника?! Франка должна подать ему завтрак, как каждый день, и все тут!
Франка стучит в дверь. Застекленное окошечко тут же приоткрывается и в узком проеме, как в рамке, появляется чья-то строгая мордашка — совершенно посторонняя девчонка, черные брови насуплены, губы надуты, подбородок выставлен вперед, это же Хильда! Посудомойка из постоялого двора, что она делает в моей буфетной?! Да еще дверь заперла!
— Между прочим, стучать не велено! — говорит Хильда, голос ее дрожит, но тон — очень вызывающий.
— Да ты что?! — ахает Франка и принимается снова дергать дверную ручку. — Открывай немедленно, ты!
— Буфет закрыт! — выпаливает Хильда и захлопывает окошечко. Да она с ума сошла, как же буфет может быть закрыт?! Где тогда полковник будет завтракать?! Франка что есть силы стучит в матовое желтое стекло окошечка — открывай, глупая корова, или я иду за хозяином!
— Тебя рассчитали! — кричит Хильда из-за двери. — Теперь я тут заведую! Можешь не стучать, для тебя тут закрыто навсегда! Иди к своему землемеру!
Франка замирает с поднятой рукой, ей все становится ясно — это расплата за ее вчерашнее поведение. Полковник решил ее проучить. Она проспала, а полковник, понятное дело, не хотел ждать и посылать за ней тоже запретил. Тогда позвали, кого ни попадя. Эту овцу Хильду. А та уж, небось, и расстаралась на радостях. Что же теперь делать? Найти полковника и прощения просить? Вот уж нет! Пусть он сам просит! Да только он не будет, что ему Франка… Поручика он выгнать не может, а вот ее…
Франка чувствует, как в ней волной поднимается упрямство. Нет, она не позволит, чтобы ее выставили за дверь, как нашкодившую собачонку. Раньше она сама хотела уехать, это да, вот только теперь она непременно останется. Полковник через два-три дня сам одумается, поймет, что Хильда для буфетной — только одно разорение. Эта дурочка ведь ни подать толком, ни в чистоте содержать не умеет, а все прочее?! А постельные дела, что, тоже Хильда? У нее же ребра, как у козы! А грудь, вы видели ее грудь?! Пусть полковник думает что хочет, но Франка уже наперед знает, что через три, самое большее, через четыре дня за ней пошлют. И иначе быть никак не может. А вот тогда уже она будет условия ставить.
Франка поворачивается и решительно идет к выходу. Хильда, заслышав ее шаги, распахивает окошечко и, словно кукушка из ходиков, высунув свой нос и губы, кричит вослед Франке:
— И, между прочим, он у меня первой спал, а не у тебя!
— Ах, ты! — Франка бежит назад, только Хильда, конечно, успела захлопнуть створку. Франка с силой ударяет кулачком по двери, стекло дребезжит и Хильда внутри взвизгивает от страха. Она, идиотка, не понимает еще, что через пару дней снова окажется на постоялом дворе перед ведром с картошкой. Поймет, да поздно будет.
Ну, хорошо, думает Франка, стоя на крыльце и ежась от холода, но ей-то куда теперь податься? Назад, в комнату на чердаке, и реветь? Ну, нет! Найти поручика и все ему рассказать? А если он в Замке или вообще спустился в ихнее ужасное подземелье? Или подождать обеда и встретить поручика у кантины? Как бы, невзначай. А то еще подумает, что Франка навязывается. И не придет вечером. Нет, придет, Франка уверена, что поручик придет, она помнит, как он плакал ночью в ее кровати, он непременно придет. Вот и хорошо, даже повеселее стало. А сейчас она отправится… мм… к учителю, точно, к учителю Зоммерфельду в деревенскую школу, и попросится там мыть полы. На пару дней, пока полковник ее не простит. Учитель — единственный человек в деревне, который не боится полкового начальника, поскольку не подчиняется ему никак. Учителя прислали из города, и отвечает он только перед городскими властями. И Зоммерфельд всегда к ней, Франке, хорошо относился и, наверное, даст ей работу. Поскольку, другого места ей в деревне не найти, так как все прочие перед полковником заискивают и ей непременно откажут. И учитель не будет рук распускать, он человек образованный. Или будет? Теперь ведь за Франку заступиться некому. Почему, а поручик? Ну, посмотрим.
Франка не тот человек, который долго раздумывает. Вот она уже спешит по деревенской улице, подобрав юбки и думая лишь о том, что зря она не поддела что-нибудь теплое, такая слякоть, а туман какой — домов не видно. Вокруг все как повымерло, да и то сказать, кто будет болтаться по улицам в семь утра? Все приличные люди давно заняты делом, лишь она одна ни при чем. От дома пекаря тянет запахом свежего хлеба и Франка сглатывает слюну — обычно, обслужив полковника и еще нескольких старших офицеров, она быстренько делала себе бутерброд-другой, а нет, так ела печенье с сыром и допивала остатки из кофейника. Теперь эта коза Хильда не пускает Франку в ее же буфетную, ну, постой, господь все примечает!
Два смутных силуэта видны сквозь туман, идут навстречу, еще два бездельника. Один явно офицер, видна фуражка, а второй… ой, как здорово, это Франкин дружок-семинарист, миленький, только о нем подумала! Франка останавливается, ее сердечко трепыхается в груди, как скворушка — какой же он, все-таки, хороший! Выша-агивает так, ноги дли-инные, как у аиста, и несет сверток, прижимает к груди, словно ребеночка. При мысли о младенце у Франки даже слезы от умиления навернулись. Она вытирает глаза ладонями, потом машет идущим и спешит им навстречу, забыв все свои беды.
Оказывается, они идут из санчасти, у поручика был приступ головокружения, и пришлось обратиться к доктору. Врач дал ему пилюль и сейчас уже все хорошо. А что же он такой бледный, если все хорошо? Франка щупает поручику лоб, а офицер — это господин Эберт — удивленно разглядывает милую парочку. Конечно, он же еще ничего не знает, вчера все так быстро случилось! Франка имеет полное право щупать поручику лоб, пусть она и не сестра милосердия. Франка быстро рассказывает все произошедшее у дверей буфетной и то, что она по этому поводу думает. Поручик реагирует на удивление вяло, а вот господин Эберт, похоже, все понял сразу, и даже то, что сказано не было, а только подразумевалось. Ого, Людвиг, говорит он, да ты рискованно играешь! Похоже, я тебя недооценил — не успел ты приехать, как уже наставил рога своему начальнику. Быстро! Что же ты теперь будешь делать? Насколько я знаю полковника, говорит Феликс дальше, он такое дело не оставит без последствий, держись теперь! Нет, на рапорт он тебя не вызовет, из-за буфетчицы-то — пардон, мадемуазель — но жизнь он тебе отравит крепко. Что же ты, не знал, на чье имущество покушаешься? Пардон, мадемуазель, еще раз.
— Я н-не покушался, — шепчет Пауль.
— Он не покушался, — твердо заявляет Франка. Она берет поручика под руку. — Это я покушалась.
Феликс скептически хмыкает и сообщает, что сам он не хочет иметь с этим делом ничего общего. Вы мне симпатичны, Людвиг, говорит он, но вы собственноручно роете себе могилу. Никто еще не шел наперекор желаниям полковника Мюллера, а те, кто, по собственной дурости, пытались, те… сами знаете где. Итак, господин Штайн, я вас сдал с рук на руки, извините, у меня дела. Еще увидимся. Честь имею, господин обер-лейтенант.
Феликс уходит в сторону, растворяется в тумане, как призрак, пропадает, нет его. Франка остается, она покрепче прижимается к руке своего поручика, она-то его не бросит. Пусть полковник только попробует что-то плохое сделать, тогда увидит — ему придется иметь дело с ней, уж она-то знает все его слабые места! Пойдем, говорит она, пойдем, что это у тебя, белье в стирку? Будет чистенькое, пойдем, давай я понесу.
Они идут сквозь туман, с голых веток деревьев срываются капли, мокрые бурые листья липнут к ногам, они совершенно одни в этом безмолвном бледном мире. Война, полковник Мюллер, его возможный гнев и угрозы, фрау Фейербах, как старая мышь сидящая в своем подполе, Феликс Эберт, еще одна корабельная крыса, и прочие нежеланные знакомцы отдалились, сделались зыбки и прозрачны, словно невидимка Вайдеман. Остались только эта бесконечная улица, туман, листья под ногами и Франка — тепло ее руки и уверенный стук ботиночек. Паулю все равно, куда и зачем они идут, только бы идти вот так, все дальше и дальше, не останавливаясь, не сомневаясь, всем сердцем ощущая, что больше не один. И пусть полковник Мюллер провалится в свою серебряную шахту.
За тысячу километров от него, на другом краю деревни, в маленькой, по домашнему обставленной комнате, полковник Мюллер сидит на краю кушетки, спустив босые ноги на ледяной деревянный пол, и, не отрываясь, смотрит на тренькающий зуммером телефонный аппарат, что стоит рядом на стуле. Пепельного цвета кошка, разлегшаяся на обеденном столе, неторопливо вылизывает лапу. Тикают часы-ходики, зудит телефон, молчит полковник. Наконец, не выдержав, он срывает с аппарата слуховую трубку:
— Проклятье, да!
Потом слушает, неожиданно успокоившись. Не сказав более ни слова, осторожно вешает трубку на крючок.
— Майор Райхарт найден в своем кабинете убитым, — сообщает он кошке. — Предполагают задушение.
Полковник вскакивает и принимается быстро одеваться, путаясь в подтяжках и чертыхаясь. Кошка разглядывает его, ожидая продолжения истории.
— В кулаке у него, представьте себе, была зажата пуговица, — говорит полковник, натягивая сапоги. — Вероятно, он оторвал ее от одежды убийцы. Совсем, как в криминальном романе.
Кошка отворачивается и продолжает умываться, смерть какого-то майора ей безразлична.
Полковник снимает с гардеробной стойки фуражку и выходит, стукает дверь. Слышны его тяжелые медленные шаги, вот он спускается с крыльца, вот заворчал мотор штабного автомобиля, хлопнула дверца, колеса захрустели по гравию, шум удаляется, теперь все стихло. Андреас Вайдеман, до того сидевший в кресле с «Берлинер Тагесцайтунг» в руках, складывает шуршащие бумажные листы, роняет газету на пол и тоже встает. Кошка спрыгивает со стола, потягивается, выгибает спину дугой, затем забирается в освободившееся кресло и сворачивается там клубком.
Вайдеман, одетый в теплый домашний халат полковника, подходит к буфету, достает коробку с бисквитным печеньем, жует, роняя крошки. Потом открывает платяной шкаф и делает ревизию полковничьим костюмам, выбирает носки, чистые кальсоны, прочее белье, берет форменные брюки с лампасами. Брюки немного широковаты и к ним добавляются подтяжки. Неторопливо одевается. Пальто у него свое, ботинки тоже. Халат он небрежно сворачивает в комок и осторожно кладет сверху на кошку. Кошка не возражает. Вайдеман берет из коробки еще одно печенье и выходит. Кошка вонзает когти в хозяйский халат и закрывает глаза, спит.
Ей снится теплое солнце, широкая зеленая полоса текущей воды и огромное белое нечто посередине воды, большое, как дом, и так же пускающее дым из печи. Еще кошка видит женщину на плоской крыше этого дома — ту самую, что дает ей иногда обрезки колбасы, и у которой руки так пахнут пивом и тряпкой — рядом с ней стоит еще кто-то, в сапогах и с белыми ногами, только вот не узнать никак — кто. Но не хозяин, это точно. Потом эти люди спускаются с крыши на траву, к лошадям, а в траве трещат и скачут кузнечики, и кошка принимается бегать по лужайке и ловить этих кузнечиков, и это так здорово, что она забывает все на свете и абсолютно счастлива.
Как раз в этот момент Пауль и Франка, окончательно продрогшие, поднимаются по ступенькам прямо к запертым, по случаю воскресенья, дверям школы — учителя нет, детей тоже, ставни закрыты, туман сгущается, никого и ничего вокруг. Пауль стучит в дверь, прекрасно понимая, что внутри нет ни души и им не отопрут. Тем не менее, они ждут минуту, не желая поверить в свою неудачу.
— Что же теперь? — говорит Пауль расстроено. — Куда же нам идти?
Но с Франкой не пропадешь, если она что задумала, то непременно сделает.
— Я знаю, где учитель живет, — говорит она. — На Шваненгассе, у мясника, снимает комнаты наверху. Тут недалеко.
Они снова пересекают посыпанный желтым песком школьный двор, на земле валяется оторванный от детской курточки хлястик, который Пауль осторожно перешагивает, словно раздавленную змею. Франка несет узел с изрядно уже отсыревшим бельем, одна штанина выбилась и, видимо, давно волочится по земле, совершенно теперь грязная, приходится остановиться и перевязывать тюк заново. Со стороны, наверное, нас можно принять за погорельцев или беженцев, думает Пауль. Да, мы и есть беженцы, кто же еще? Бежим от своей судьбы, взявшись за руки, как потерявшиеся в лесу дети. Он покрепче сжимает франкину ладонь, Франка живо отвечает на его робкое пожатие и ободряюще смеется. Пауль решает рассказать ей — как-нибудь попозже — про Вайдемана, пусть у них с самого начала не будет никаких секретов. Но признаться, что он не Людвиг Штайн, а вражеский шпион? Что он всех обманывает, и ее тоже? Нет, на это он не готов. Пока не готов, нет.
Шваненгассе — Лебединый переулок — действительно, неподалеку, через пять минут уже можно обонять мясную вонь, идущую из большого сарая, в котором, похоже, и разделывают обычно свиней. Пауль прячет нос в воротник пальто и осторожно заглядывает в приоткрытую дверь. В сарае темно, пол усыпан опилками, набухшими от воды и грязными, стоят широкие, обитые цинком столы, укреплены желоба для стока крови, повсюду какие-то ведра, с потолочных балок свисают на цепях кошмарные стальные крюки, словно в пыточном застенке для ведьм. Пауля передергивает, он отшатывается от двери и поскорее идет дальше, ругая себя за излишнее любопытство.
— Эту улицу стоило бы назвать Свиной, Швайненгассе. — говорит он Франке. Та оборачивается и улыбается ему.
Дом мясника — единственный в переулке. Это добротное строение, с кирпичным первым и деревянным вторым этажом, посередине прибита резная лакированная доска, сулящая «Домашние копчености». В окошке выставлена кукла с необычайно отрешенным фарфоровым личиком, на кукле — свадебный деревенский наряд, сплошные цветные ленты, пестрые тряпочки и блестки. Франка и Пауль проходят мимо комично грустного соломенного ослика, сплетенного из жухлых желтых пучков, его забыли на улице дети и он мокнет теперь в тумане. На боку у ослика черное дегтярное пятно. На второй этаж, к комнатам учителя, ведет деревянная наружная лестница. Франка решительно топает наверх, Пауль остается внизу, полный дурных предчувствий, готовый к очередному афронту. Позади него скрипит дверь, Пауль оборачивается, на крыльцо выглядывает плешивый усатый мужчина, в полотняной домашней куртке поверх солдатской защитного цвета косоворотки, видимо, это и есть мясник. Пауль ловит его внимательный взгляд и заискивающе улыбается.
— Помогай бог, — говорит мясник.
Пауль тут же повторяет эти слова, сойдет за приветствие? Как нужно отвечать, когда к тебе так странно обращаются? На востоке, вспоминает Пауль когда-то прочитанное, полагается здороваться, произнося слова в обратном порядке, что-то, вроде «Аллах акбар — акбар аллах!», но действует ли эта формула здесь?
Мясник кивает, значит, отзыв на пароль правильный, подхватывает соломенного ослика под брюхо и скрывается с ним в доме, буркнув напоследок:
— Он у себя.
— Кто? — спрашивает Пауль, но мясник уже гремит дверной задвижкой.
Франка наверху успела постучать во входную дверь учителевых комнат и теперь ей отпирают. Пауль не видит, с кем она говорит, беседа ведется вполголоса, чуть не шепотом, и очень быстро. Наконец, Франка машет Паулю рукой, поднимайся! Из двери высовывается учитель Зоммерфельд, тот самый, с которым Пауль повздорил вчера утром у здания школы — белые патлы всклокочены, он еще в нижней рубашке, придерживает ворот в горсти. Улыбается он очень любезно и гостеприимно, будто, и вправду, рад столь раннему визиту.
— А, господин Штайн, как же, как же, очень приятно, вот уж не ожидал вас так скоро опять увидеть. Прошу вас, поднимайтесь. Осторожно, ступеньки у меня скользкие.
Учитель отступает спиной вперед, буквально на два шага, больше места нет. Он, Франка и Пауль едва помещаются в крохотной прихожей, а ведь надо еще потесниться, чтобы закрыть дверь. Пауль вспоминает давешнюю кабину подъемника и вздрагивает, ночной ужас еще не полностью выветрился.
Одна стена прихожей занята гардеробом, многочисленные пальто, куртки и пиджаки висят на крючках, платяных вешалках, просто свалены горой на обувной тумбочке, которая тоже ломится от старой обуви — даже удивительно, как много носильных вещей может быть у одного человека. На полочке для шляп, среди невероятного количества головных уборов, Пауль с удивлением замечает китайскую соломенную шляпу, широкий желтый конус, который носят крестьяне, она косо воткнута круглым краем между прочих шляп. Неужели учитель надевает ее тоже? Стена напротив гардеробной стойки от пола до потолка плотно заклеена старыми открытками с видами немецких замков, вероятно, тут сотни две карточек, в глазах просто рябит. Под потолком укреплен детский воздушный змей, зеленый с красным, бумажный хвост небрежно закинут на шляпную полку. Единственный источник света в прихожей — маленькое застекленное окошечко во входной двери.
— Прошу вас, господин Штайн, — говорит учитель. — Прошу вас, фройляйн Бергмюллер.
Пауль поднимает брови, а он и не знал, что фамилия Франки — Бергмюллер. Вот так, думает Пауль, это двадцатый век, такая распущенность, сначала бум-бум, а потом спрашиваем — как зовут, словно в борделе. Ему тут же становится стыдно своих мыслей, нет, Франка — не бордельная кошка, она хорошая, вся грязь на нем, это он не удосужился. Он, действительно, эгоист, как противно! Пауль вздыхает и проходит вслед за учителем в маленькую гостиную — круглый стол посередине и невероятное количество книг на полках по стенам.
Будто попал в библиотеку, поражается Пауль, или зашел в гости к Ансельму Нойбургскому. Книги — большие и маленькие, сотни, нет — тысячи, рядами и стопками. Тома, альбомы и тонкие тетрадки, не нашедшие места на полках свалены как попало в поместительные картонные коробки, будто подготовленные к продаже овощи. Здесь — свернутые в рулоны карты, как морковь или редька, а там — лексиконы и энциклопедии, проросшие закладками, словно лежалый картофель. Шкафы, шкафчики и полки, так плотно, что даже не сразу видно какого же цвета в гостиной обои. Где же — по недосмотру, не иначе — остался неиспользованным пятачок стены, там учитель развесил картины и гравюры, тоже в гомерическом количестве. Пауль, заложив руки за спину, как посетитель галереи живописи, внимательно разглядывает полотна — небольшие размерами, но тщательно выписанные ландшафтики, проработкой деталей живо напоминающие голландскую школу. За его спиной Франка что-то горячо доказывает учителю, похоже, даже негодует, Пауль не прислушивается, все это — проза жизни. Здесь есть кое-что поинтереснее. Например, вот это: масло по картону — святой Себастиан, утыканый вражескими стрелами, навроде подушечки для булавок, святой страдалец закатил глаза в мазохическом наслаждении. Пауль хмыкает и переходит к следующему экспонату. Здесь изображен готический замок, похожий более на грандиозный храм — сплошные контрфорсы и стрельчатые арки — в безлюдной горной местности, среди вечных лесов, над мрачным озером. Необычайной силы закат озаряет пурпуром омшелые стены замка и золотит длинные рыцарские флаги на башнях. Какое вопиющее, ничем не прикрытое мещанство, думает Пауль, как же можно рисовать такое, это же значит — не уважать ни себя, ни зрителя!
— Вам, наверное, не нравится замок? — спрашивает Зоммерфельд, неслышно подойдя сзади. Пауль вздрагивает.
— Как вы сказали? Нравится ли мне замок? А почему он должен мне непременно не понравиться?
— Не всем по вкусу немецкая готика, — делано безразличным тоном говорит учитель, — для этого надо родиться немцем. Я уверен, никакому иностранцу не может быть понятна суровая красота истинно немецкого готического искусства. Вот, например, вы, господин Штайн, чем вам близка эта картина? Что говорит она вашему сердцу?
— По-моему, — тянет Пауль, — если зритель может сказать, чем именно понравилось ему то или иное произведение искусства, то это значит, что художник не справился со своей задачей.
— Простите?
— Настоящий шедевр нравится не «чем-то» конкретным, а — сам по себе, весь, непонятно чем. Если публике «понятно», то это не искусство, а халтура, ремесло. Истинное творчество преображает зрителя. Но еще перед этим оно преображает и творца.
— Позвольте один вопрос, мой господин, вы разбираетесь в искусстве профессионально? Или вы судите, простите, как любитель?
— У меня более восьмидесяти картин и не менее трех сотен рисунков, — говорит Пауль якобы небрежно, а на самом деле, весь напрягшись. — И я неплохо продаю.
Конечно, последнее заявление, мягко говоря, вранье.
— Богатая коллекция, — кивает учитель, — завидую вам, господин Штайн. Мы, люди науки, не можем, к сожалению, разрешить себе предаться истинному собирательству, жалование не позволяет. Так, одна или две работы в год, и то, если удастся скопить хоть немного. Я часто посещаю антикварные салоны в Кельне, но сам покупаю редко. А вы держите магазин живописи, господин Штайн, или, может быть, владеете галереей?
— Н-нет, — отвечает Пауль. Он заметил ошибку учителя, но поправлять его не собирается. — Это все так, частное…
— Понимаю… — шепчет Зоммерфельд. Он глубокомысленно таращит глаза. — Налоги. Конечно, приватно продать гораздо предпочтительнее…
— Да-да, вы все схватываете на лету, — говорит Пауль покровительственным тоном, он уже вошел в образ богатого торговца антиквариатом и теперь небрежно похлопывает школьного учителя по плечу. — Возможно, я пришлю вам позднее пару вещичек, просто так, в подарок, как ценитель ценителю. Что предпочитаете, фламандцев, итальянцев? Многого не обещаю, но… Кстати, что фройляйн Франка? Вы приютите мою крошку, а, учитель?
Пауль сам себе противен, но поделать ничего не может, ситуация обязывает.
— Да-да, конечно же, господин Штайн, все уже улажено, не извольте беспокоиться, вот и ключ. Только вот, насчет жалования… на это место сейчас оформлена фрау Шерер, жена мясника…
— Вот что я вам скажу, дорогой мой Зоммерфельд, — Пауль берет учителя под худой локоть и отводит в сторону, словно собираясь доверить ему некую тайну. Тот послушно бредет следом. — Конечно, я могу платить фройляйн Франке и из собственного кармана, в этом нет никакой трудности. Но я не хочу слухов. Вы понимаете меня, как я вижу, — учитель поспешно кивает. — Поэтому, я вас прошу, назначьте фройляйн Бергмюллер положенное для ее места жалование, а я… я отблагодарю вас. Вы не останетесь в накладе. У меня есть прекрасный Пуссен. Я, правда, уже обещал его… э… графине Гольденшток, но с ее светлостью я всегда договорюсь. Возможно, он будет ваш. У вас есть визитная карточка и перо? Ну, конечно, что же я спрашиваю, есть ли у вас перо?! Ведь вы же учитель, хе-хе, боец, так сказать, науки!
Зоммерфельд, подобострастно улыбаясь, семенит к секретеру и снова возвращается с деревянным подносиком. На нем ручка-вставочка со стальным пером, чернильница школьного образца и кожаная перьечистка. Визитную карточку приходится поискать, но, наконец, одна обнаружена закладкой в томике Гете. Пауль неторопливо умакивает перо, пишет на обороте карточки по-французски: «Один Пуссен, 80х90 см.» и небрежно кидает визитку на стол, как будто сразу утрачивая к ней всякий интерес.
Зоммерфельд наклоняется и читает написанное, приоткрыв рот и отвесив губу. Затем сглатывает и поднимает на Пауля преданные глаза.
— Очень рад, — выдыхает он, — очень рад, господин Штайн, благодарю вас, благодарю!.. Все будет наилучшим образом.
— Не сомневаюсь, — бросает Пауль. Он поворачивается к ничего не понимающей Франке и делает правую руку калачиком. — Идем, дорогая?
Франка, смерив учителя победительным взглядом, кивает и берет Пауля под руку — не виснет, как торговка рыбой на своем милом, а лишь придерживается деликатно, кончиками пальцев, как и подобает воспитанной даме. Пауль ведет ее к выходу, Зоммерфельд боком протискивается мимо, спешит открыть дверь.
Однако, Пауль еще задерживается на минуту, так как в соседней комнате он замечает нечто необычное: большая часть спальни обустроена под фотографический салон — на треноге стоит громоздкая профессиональная камера, с потолочной балки свисают керосиновые лампы с жестяными рефлекторами, на полочке в углу расставлены бутыли химического стекла, в них неприятного вида жидкости. Другой угол комнаты задрапирован тяжелой складчатой портьерой, укрепленной на обойных гвоздях, перед тканевым пологом стоит склеенный из картона обломок белой дорической колонны — какая пошлость! — а на шнурах, протянутых через всю спальню, сушатся готовые отпечатки. На узкой кушетке, почти не видной из двери, навалены горой фотографические пластины в лакированных деревянных кассетах. Так наш учитель, получается, еще и мастер светописи?! Так сказать, в свободное от латинского языка время? Мои поздравления, господин Зоммерфельд! Может, вы покажете нам свои творения?
— В другой раз, если позволите, в другой раз, — бормочет учитель, он очевидно смущен. — Там не готово, не высохло, можно засветить… то есть, я хочу сказать, можно испортить, смазать. С удовольствием, но потом, потом, приходите завтра, да, завтра вечером, буду очень рад…
Пауль не настаивает. Герр Зоммерфельд выходит проводить дорогих гостей, правда, не далее, чем на один шаг от дверей. Когда Пауль, первым спустившись по ступенькам, оборачивается, чтобы подать Франке руку, учитель ловит его взгляд, неискренне улыбается и приветственно делает ручкой — адье, счастлив был познакомиться — так они и уходят, вниз по Шваненгассе, мимо кукольной невесты в окне, мимо облупленых ульев в палисаднике, мимо ужасного разделочного сарая, богатый коллекционер живописи и меценат Людвиг Штайн и его мамзель, новая школьная поломойка Франка Бергмюллер, влюбленные и очень довольные друг другом.
Узел с грязным бельем некоего неудачливого привидения, бывшего геодезиста Вайдемана, так и остается забытым в прихожей учителя, случайно задвинутый створкой двери под обувную полку. В ближайшие несколько часов о нем никто и не вспомнит.
Андреас Вайдеман, в новых полковничих брюках, в этот момент сидит на подножке штабного авто возле ворот третьего блока, так как вход внутрь ему заказан. На страже сегодня — как, впрочем, и всегда — стоит сам Господин Граф, вернее, его блок распознавания голосовых отпечатков, изолированная подкомпозиция, независимая от состояния базовой конфигурации. Вход был возможен только в краткий момент отключения напора сегодня ночью, но Вайдемана, конечно, не предупреждали заранее. Вайдеман курит своеобычную сигаретку, последнюю уже половинку. Портсигар, починенный проволокой, пуст и это означает, что скоро придется где-нибудь пополнить запас. В таких случаях Вайдеман обычно ворует сигареты в полковой лавочке. Позвольте, что значит — ворует?! Он не ворует, он берет по праву.
На металле подножки сидеть холодно, но вставать Вайдеману лень. Ничего, табачный дым приятно согревает горло и грудь, этого довольно. Может ли привидение простудиться и заболеть? К сожалению, может.
Из дверей блока появляется мальчишка-вестовой, как его, Бланкенштайн, спешит куда-то с запиской. Поставить ему подножку и вырвать записку, прочитать? Нет, это хлопотно. И потом — это простая записка, а не запечатанный конверт. Значит, ничего серьезного, какая-нибудь ерунда. Такая же ерунда, как и убитый майор там внизу.
Вайдеман прислоняется затылком к дверце авто и принимается пускать дымовые кольца. Майор Райхарт убит у себя в кабинете. Вайдеман хорошо знает этот кабинет, бывал в нем не раз. Тесная клетушка, три на три метра, только стол да шкаф с документами и помещаются. Зато одна стена целиком — модули, от пола и до потолка, начальственная роскошь. Все цвета, от белого до фиолетового, как грандиозная мозаика. Есть даже линейка буквенно-цифрового вывода — экспериментальная разработка, прислана из Берлина для опробования, и кому же она досталась? Ну, не отделу же геодезии, где она пришлась бы как нельзя более к месту! Нет, ее вмонтировали господину начальнику Райхарту, а настоящие специалисты вынуждены были облизаться и сказать себе — зелен виноград! Теперь майор Райхарт лежит на полу своего кабинета, лицо у майора багровое, глаза у него выпучены и никакая линейка буквенно-цифрового вывода ему уже не нужна. И никому его нисколько не жалко, а меньше всех — Андреасу Вайдеману.
Восемью метрами ниже майор Райхарт, мертвый, валяется сломанной куклой — невидящие глаза уставились в низкий потолок, скрюченные пальцы вцепились в разорванный ворот мундира, синий язык вылез изо рта — ужасное зрелище. На груди майора змеей свернулся оборванный шланг фонендоскопа. В комнате находятся полковник Мюллер и капитан Кольбекер, на лицо майора они стараются не смотреть. Еще несколько офицеров топчутся в коридоре, места в помещении для них уже не осталось. Полковник и капитан разговаривают вполголоса, словно из уважения к покойному.
— Собрать и просмотреть все его бумаги, все описать. Непременно, приедет кто-нибудь из Берлина, явно захочет приобщить. Сделайте для нас копии. Потом — его распорядок, что он делал, по минутам, с кем встречался. Опросите всю смену, только осторожно. До тех пор — никого на поверхность не выпускать. Организуйте питание, какие-нибудь бутерброды, сами знаете. Понятно? Что еще?
— Пуговица.
— Да, пуговица, — полковник берет со стола улику, вертит ее пальцами. — Я так понимаю, она, все же, просто валялась на полу рядом с телом? Не была зажата в кулаке, нет? Уже хорошо. Почему же вы решили, что пуговица имеет отношение к делу? Она могла здесь уже неделю лежать.
— Не могла, господин полковник. Во-первых, здесь регулярно метут. Во-вторых, посмотрите вот это.
Капитан берет со стола покойного майора какой-то исписанный листок и подает его полковнику. Тот со вздохом лезет в карман мундира и достает пенсне, обмотанное шелковым шнурком, читает написанное, хмыкает.
— И что это?
— Запрос на поиск по всеобщей картотеке. Очевидно, господин майор составил этот запрос и даже успел сам произвести ввод, но результата он, как мне кажется, уже не дождался. Видите, здесь, на стене, сигнализатор готовности активирован, но так и не сброшен. Поиск произведен, закончен, но отчет не выведен.
Капитану явно нравится читать своему начальнику лекцию по компонистике. Полковник начинает раздражаться. Ему хочется поскорее уйти — подальше от покойника, на поверхность, на воздух.
— При чем тут запрос? Придерживайтесь сути, Аксель.
— Как видно из синтаксиса, господин полковник, поиск был задан по словам «пуговица, латунь, мундир, север», то есть, имеется в виду как раз эта пуговица.
Полковник внимательнее приглядывается — действительно, на улике выпукло проступает слово NORD — север. Латунь очень окислена, не сразу и заметишь, что вообще что-либо написано. Проволочное ушко пуговицы погнуто, так бывает, если наступают сапогом. Полковник отдает пуговицу капитану Кольбекеру, тот прячет ее в нагрудный карман.
— Что же означает этот NORD и почему это так важно?
— Давайте это узнаем, господин полковник! Прикажете вывести результат поиска?
Для него это просто очередное развлечение, думает полковник. Смерть майора Райхарта для него — удачный повод провести интересный расчет.
— Ну, что ж…
Кольбекер растопыренными пальцами левой руки зажимает на полоске зеленых модулей несколько крохотных отверстий, правой ладонью дважды хлопает по соседней, кофейного цвета группе кубиков, видимо, подавая некий, понятный только Господину Графу сигнал. Полковник Мюллер морщится. Для него работа на расчетной машине была и остается разновидностью современного шаманства, непонятной и не могущей быть понятой, несмотря на то, что он руководит этим домом для умалишенных уже несколько лет.
Капитан, закончив свои манипуляции, снова оборачивается к полковнику, довольно улыбаясь, но внезапно его улыбка увядает — а что, если запрос вернулся пустым?! Ему придется худо, полковник не любит неудачных шуток. Затаив дыхание, он смотрит на линейку вывода, ждет. С легчайшими, почти неслышными щелчками, из отверстий желтой линейки одна за другой, быстро-быстро показываются головки крохотных поршеньков, черные точки на желтом фоне, точки складываются в линии, линии в буквы, буквы в слова. Когда вся недлинная линейка оказывается заполнена, фраза начинает неторопливо сдвигаться влево, словно наматываясь в толще модулей на невидимую катушку, стрекотание усиливается.
— Запрос 3017, результат один, возможных один, — читает вслух Кольбекер. — EST, PO, PLM, NORD, ETAT…
Брови капитана ползут вверх, результат поиска получен, но смысл его остается неясным. Полковник недовольно кашляет.
— …группа французских железнодорожных компаний, основаны в 1910 году, объединены в компанию SNCF в 1912 году. Конец вывода. Все понятно, господин полковник, — Кольбекер снова улыбается, будто прочитал что-то очень остроумное. — Ничего не попишешь, похоже, что у нас в расположении полка действует французский шпион.
— Ты думай, о чем говоришь, Аксель, почему обязательно шпион, — бурчит полковник, растеряно, но уже почти и не сомневаясь. Конечно, наверняка, шпион, засланный диверсант, иначе откуда здесь взяться французской пуговице, ведь не свои же убили Вольфрама Райхарта, явно кто-то пришлый. Кто же? Ах ты, проклятье! Да кто же еще?!
Чуть не задохнувшись от догадки, полковник кричит в коридор, дежурному офицеру, ревет, как раненый буйвол:
— Штайна, геодезиста, найти, из-под земли, взять под стражу, слышите, немедленно! Марш, марш! Возьмите взвод, два, сколько надо, выдайте патроны, будет стрелять — отвечайте огнем, но брать живым! Не выйдет — не надо. Но обезвредить! Будет не один — огня не открывать, окружить и доложить мне! И немедленно доложить, немедленно! Да шевелитесь же, вы!..
Дежурный таращит глаза, шарахается вбок, назад, ударяется плечом о стену, уносится по коридору, расталкивая коллег.
— Геодезист? — шепчет Аксель Кольбекер, — У нас опять появился геодезист? Что-то я отстал от жизни…
Полковник, багровый от крика, пошатываясь, перешагивает через мертвое тело, выходит в коридор, почти вываливается, тяжело дыша, прислоняется к косяку двери. Офицеры, обеспокоенные его вспышкой, торопливо расходятся, избегая взгляда начальника. Не проходит и десяти секунд, как полковник остается один. Не считая, конечно, капитана Кольбекера и мертвеца на полу в кабинете. И тот и другой ведут себя тишайшим образом.
Полковник снимает фуражку и вытирает ее внутри карманным платком, затем промакивает затылок и шею. Руки его дрожат. Вот так, думает он, вот так, дорогой мосье Штайн, вы полагали, что вы один такой быстрый? Есть и побыстрей вас, пусть постарше, но тоже еще ого-го!.. Полковник отдувается. Ого-го… Или охо-хо?.. Сердце что-то болит, колет при вздохе как иголкой…
А если это не он? — с ужасом думает полковник. — Вдруг это я из-за Франки? Обрадовался, что можно, наконец, законным образом схватить этого молодого наглеца за шиворот, отомстить, вульгарно отомстить! А он и ни при чем? Мало ли чья эта пуговица! И при чем тут вообще пуговица?! Они его убьют, наверняка убьют, начнут палить сдуру, а что же Франка?! Ведь получится, что я убил парня из ревности, отдал приказ, и его застрелили. Это же все, все! Она же не вернется!
И что, а иначе она вернулась бы? — шепчет ему в другое ухо черт. — Ты ее уже потерял, все, кончилось, что и было, и может — только у тебя одного и было, а не у нее. Говорят, что ревнивцев женщины даже больше любят. Это как дуэль — ты вызвал его, выстрел, щенок наказан. О чем тут вообще говорить?! Ты в своем праве, нельзя позволять женщинам слишком многого!
Полковник, страдальчески сморщившись, несколько раз встряхивает в воздухе кулаком, словно сбивает ртуть у термометра. Какая свинская штука — жизнь!.. Он бредет по коридору к выходу на поверхность, шаркая и сутулясь, старик, совсем старик… Аксель Кольбекер за его спиной осторожно выглядывает вослед, потом тоже выходит, притворяет дверь, стараясь не стукнуть, не скрипнуть. Голова майора Райхарта немного мешает и приходится побеспокоить мертвое тело сапогом. Полковник, не поднимая глаз, останавливает ладонью какого-то не успевшего проскочить мимо прапорщика, тот бледнеет, ест начальство глазами.
— Вы, вот что… — говорит полковник, по-прежнему глядя в сторону. — Вы приберите там. И скажите полковому врачу, позвоните в санчасть. Пусть придет и сделает что-нибудь. Поняли? Вот и хорошо, что поняли… Тогда исполняйте…
— Яволь! — гаркает идиот прапорщик и полковник снова морщится и пихает его ладонью в грудь, пошел вон, сгинь, беги выполняй, только пропади, исчезни…
Надо выпить чего-нибудь, коньяку или чего покрепче, — думает полковник, с кряхтением взбираясь по каменным ступеням к выходу из подземелья, к контрольному посту «Берта». — Есть что-то крепче коньяка? Свекольный самогон, например. Или ром. Точно, надо спросить у Франки ром, в буфете должен быть. Ах, черт, Франка… Какая теперь Франка! Ром в буфетной, может, и есть… только вот где, ко всем чертям, сама Франка?..
А Франка наводит порядок и уют в классной комнате — парты выровнены по желтой линии, что прочерчена поперек половиц, из ящиков парт выкинута вся рваная бумага и карандашные стружки, грифельная доска протерта до блеска и все это за какие-то три-четыре минуты. Пауль только удивляется, какая Франка расторопная и организованная, сам он явно не такой. Ну, не такой — так будет. Паулю тут же поручают принести из сарая дрова и растопить печь. Он, слегка растерянный, но очень довольный возможностью принять участие, отправляется на поиски дровяного сарая — это пристройка к торцу школьного здания, хлипкая дверь закрыта на висячий замок, но доски подгнили и запор едва держится. Пауль оглядывается — если возвратиться с пустыми руками, то Франка, наверняка, будет в нем разочарована, недовольна. Что же это такое, скажет она, ничего ему и поручить-то нельзя?! Выглядеть неумехой Паулю не хочется, потоптавшись в нерешительности, он пинает дверь — ржавые гвозди выскакивают из трухлявого дерева и замок повисает на одной скобе, доступ к дровам свободен.
— Жила-была когда-то девочка и звали ее Красная Шапочка, — бормочет Пауль, выбирая поленья посуше на вид. — Однажды забыла она выучить шесть волшебных слов, и ее в наказание… ээ… выдали замуж за семерых гномов.
Он даже фыркает, довольный собственным остроумием. С охапкой дров он выбирается задом из сарайчика, свободной рукой пытается приладить замок на место, но это уже невозможно, приходится подпереть дверку одним из поленьев. Насвистывая шансонетку и слегка пританцовывая, Пауль возвращается в класс. Через пару минут в кафельной печи весело гудит пламя. Паулю вручают мятое жестяное ведро и отряжают раздобыть воды — ведь надо мыть пол, отрабатывать жалование. Ну, разве озадачишь такой безделицей сегодняшнего Пауля — homo findus'а, человека находчивого — вода мигом обнаруживается в дождевой бочке за углом. Пауль почти волочит полное ведро, больно оттягивая пальцы и расплескивая воду на многострадальные ботинки. Франка встречает его на крыльце, как хозяйка, отбирает ведро и выливает половину на землю, выходит, что Пауль перестарался. Он уже собирается немного обидеться, но Франка его целует и отправляется за тряпкой, а Пауль, повеселев, топает следом, пачкая песком уже подметенный пол. Франка усаживает своего поручика на стул и еще чистой половой тряпкой вытирает ему ботинки. Больше я тебя на улицу не пущу, говорит она.
Пока Франка, намотав тряпку на швабру и мурлыкая себе под нос, моет пол, Пауль, чтобы тоже внести свою лепту в общий праздник, рисует на классной доске рождественский пейзаж — елки в снегу и домики среди сугробов. Дым пухлыми клубами поднимается из каминных труб, дети катаются на санках и коньках, а по тропинке к ним идет Пер-Ноэль, в епископской митре и с посохом. Его слуга следует позади, сгибаясь под тяжестью мешка с подарками послушным девочкам и мальчикам. Пауль рисует по старинке, натуралистически, забросив на время все дадаистские новшества, и получается чудо как хорошо. Франка просто в восторге, одно только неприятно — меловая крошка потоком сыпется с доски на пол, вдобавок Пауль растоптал ее на полкомнаты, приходится перемывать и ботинки и половицы.
— Это вас в семинарии учат рисовать? — спрашивает Франка, полоща тряпку в ведре.
— Нет, почему же, в семинарии?.. — бормочет Пауль и вдруг решается. — Вообще-то, я художник. Я не геодезист, нет.
— Я так и поняла, — говорит Франка, ничегошеньки не поняв. — А ты можешь нарисовать меня?
— Портрет? — спрашивает Пауль. Он колеблется. Его признание, похоже, осталось незамеченным. — Попробую, что-ж…
Он улыбается Франке, находит на доске место и быстро, не оборачиваясь, буквально несколькими штрихами рисует ее профиль, узел волнистых волос на затылке, выбившуюся прядь, точеную шею — ну, насчет шеи он, конечно, польстил, но пусть уж так и останется. Затем, поколебавшись секунду, несколько раз быстро стучит мелом по доске, появляются веснушки. Он смотрит на Франку, та просто потрясена, но, как настоящая дочь Евы, быстро берет себя в руки.
— Я не такая, — заявляет Франка. — Нет-нет, не стирай, не надо, пусть останется.
Смотрясь в портрет, словно в зеркало, она заправляет на место непокорный локон. Пауль усмехается и вытирает испачканные мелом пальцы.
— Ты опять накрошил везде, — спохватывается Франка и трет пол вокруг Пауля, потом неожиданно обхватывает его ногу свободной рукой и, точно собака, замирает, запрокинув лицо и зажмурив глаза. Паулю хочется погладить ее по голове, но момент упущен и он так и остается стоять с поднятой рукой и ладонью — открытой, словно для папского благословения.
— Пойдем, — шепчет Франка, — пойдем скорей.
Она отбрасывает тряпку и встает, вытирая руки об подол, затем увлекает Пауля во вторую комнату. Там другой класс, более похожий, впрочем, на тренировочный зал. По стенам стоят спортивные снаряды, с потолка свисает канат, под ним — несколько плоских и очень твердых на вид гимнастических матов. Франка, поспешно оглядываясь по сторонам, прямиком идет к этим матам, наклоняется и щупает — да, очень жесткие, но это ничего, потерпим. Она на коленях заползает на середину, под канатный хвост, садится там, расправив юбки, и принимается споро развязывать шнуровку на ботиночках. Пауль, уже догадавшийся, что скоро последует, посмеивается, он облизывает сухие от мела подушечки пальцев, греет дыханием ладони. Франка борется с узелком, но ничего не получается. Помоги же мне, говорит она, и тянет ногу, задирает даже выше головы, так что юбки сползают, открывая короткие штопаные чулки с подвязками и полоску бледной кожи повыше колена. Пауль берет ее ногу под пяточку, но одной рукой узелок не распутать. Тогда он упирает каблук ботиночка себе в пах и, уже обеими руками, теребит шнурок, не спеша, однако, развязать до конца. Ведь так приятно чувствовать франкин ботинок, туда-сюда, надавит-отпустит… Он посматривает на Франку, Франка откинулась на локти и показывает ему язык, смеется.
— Господин поручик, что же вы так копаетесь? — говорит она.
Господин поручик — homo erectus, человек прямостоящий — признает свое поражение. Ботинок остается на ноге, с ним и один чулок, от всего же прочего удается в минуту избавиться. Франка лежит на поручиковом видавшим виды пальто, прикрытая от бедер до груди юбкой, а владелец пальто сидит рядом и снимает носки, стыдливо комкая их и засовывая в ботинки. Только бы не опозориться, думает Пауль, судорожно пытаясь вспомнить что-нибудь эротичное, возбуждающее, но мысли его путаются, скачут, вспоминается Ницца, матушка, почему-то полковник Юбер, затем Вайдеман, снимающий брюки при свете луны, на опоясывающей замковую стену галерее — зрелище, скорее, отталкивающее, чем эротичное.
— О-ля-ля! — бормочет Пауль, сообразив, что потерял где-то узел с вайдемановским бельем. Но Франка принимает это восклицание на собственный счет.
— Еще бы! Очень стройные, — говорит она гордо и шевелит пальчиками необутой ноги. — Только давай скорее, сладенький мой, тут ужасно дует.
Андреас Вайдеман, кстати, уже и не вспоминает свои старые брюки, новые полковничьи гораздо лучше — теплее и мягче. В эту минуту Вайдеман пребывает на седьмом небе — он курит сигару, настоящую «гавану», украденную из сигарного ящичка в кабинете майора Зайденшпиннера, куда бывший геодезист пробрался вослед за полковником Мюллером. Диспозиция такая: полковой начальник стоит у стены, рассматривая карту, но вряд ли что на ней видя, старик Шпиннер, не решающийся сидеть при старшем по званию офицере, стоит у своего стола. Вязаная кофта не украшает более его сутулые плечи, а покоится изнанкой наружу на спинке хозяйского кресла, сброшенная при появлении полковника. Вайдеман, с сигарой в зубах, словно этакий Джон Буль, сидит на стуле у окна, нога на ногу. А перед майорским столом навытяжку, с фуражкой на локте, стоит поручик Эберт, таращит глаза, пытаясь унять нервный тик, дергающий правую бровь.
— Вы привели мне этого человека, вы сами. Вы поручились за него, — еле слышно говорит Зайденшпиннер, голос его дрожит от едва сдерживаемой злобы. — И теперь, прослышав, что вашего протеже разыскивают как шпиона, вы приходите и пытаетесь обелиться, увильнуть от ответственности?!
— Так точно, господин майор, — чеканит Феликс, глядя поверх головы Зайденшпиннера на портрет императора на стене. — Никак нет, не пытаюсь. Готов понести… разделить ответственность, господин майор.
— Разделить?! Вы что, со мной, с нами разделить?! — шипит майор. — Вы отдаете себе отчет, вы, мальчишка?! Вы ответите за все один, вы один! И не пытайтесь тут…
— Никак нет, не пытаюсь, господин майор. Его бумаги были проверены, господин майор.
Последняя фраза повергает Зайденшпиннера в столбняк, он судорожно втягивает носом воздух и на добрые двадцать секунд задерживает дыхание, багровея и готовый вот-вот взорваться. Только неясная позиция полковника останавливает его. У Вайдемана, тем временем, гаснет сигара и он, кряхтя, так как отсидел ногу, ковыляет к столу за спичками. Снова на жесткий стул он не возвращается, теперь он устраивается в майорском кресле.
— Итак, обер-лейтенант, — поворачивается от карты полковник. — Вы утверждаете, что проверили у Штайна документы и нашли, что они в порядке.
Эберт открывает, было, рот, но полковник не дает ему ответить.
— Вы так же утверждаете, что, не подозревая, что бумаги этого Штайна поддельные, провели его на режимный объект через контрольную точку «Дора». Чтобы, как вы говорите, он имел возможность сдать индивидуальный голосовой образец. Чтобы он, с этого момента, всегда имел беспрепятственный доступ на охраняемую территорию, я вас правильно понимаю? Чтобы ему, таким образом, было легче совершать диверсии, или как, обер-лейтенант?
Феликс вынужден зажмурить правый глаз, поскольку бровь дрожит, не переставая, а теперь к ней добавилось и веко. По его бокам под мундиром катится пот, мерзко щекоча кожу.
— Как я понял из ваших слов, вы оставили Штайна наедине с майором Райхартом минимум на десять минут, так что у Штайна было довольно свободного времени, чтобы совершить убийство.
— Пя-пять… — клацает зубами Эберт. — Пять минут, господин полковник…
— Сначала вы сказали нам — десять! Пусть пять, хорошо, — полковник говорит совершенно спокойно, но это спокойствие прерии перед неизбежным торнадо. Вайдеман фыркает, качая головой, сплевывает табачные крошки на пол. — Через пять минут Штайн возвращается, и что?
— Он совершенно переменился, господин полковник, он выглядел как психически больной.
— Вы не обратили внимания, все ли пуговицы на его пальто были на месте?
— Никак нет, господин полковник, на это не обратил.
— На что же тогда?
— Его руки были в крови, кожа содрана. Я тогда не придал этому особого значения, Штайн мог пораниться, когда закрывал дверь кабины подъемника на точке «Дора».
— А мог пораниться и раньше, когда убивал майора Райхарта? Не так ли, обер-лейтенант?
— Так точно, мог, господин полковник.
— То есть, Штайн отсутствовал пять минут, потом вернулся с окровавленными руками, майора Райхарта находят убитым, а вы не придаете этому особого значения? Так что ли, обер-лейтенант?
Эберт молчит, уставившись в переносицу императора на портрете. Кадык его так и ходит, словно Феликс пытается сглотнуть и не может.
— И что же было дальше?
— Я отвел поручика… отвел Штайна в санитарную часть, к военврачу Либерзону. Господин военврач осмотрел Штайна, но не нашел ничего серьезного, кроме ссадин и синяков.
— Синяков? Ну, конечно, Райхарт должен был защищаться…
— Никак нет, господин полковник, синяк был на ноге, это от ордена.
— Какого еще ордена?
— У Штайна в кармане брюк находился военный орден на ленте. Когда Штайн упал при выходе, орден врезался ему в кожу бедра. Отсюда синяк, господин полковник.
— Что за ерунда? Откуда у него орден? Майор, вы что-нибудь понимаете?
— Украл у меня, — бормочет Вайдеман, яростно грызя сигару. — Я забыл его в штанах, черт!
— Не могу знать, господин полковник! — выпаливает Эберт.
— Какой это был орден, как он выглядел? — вступает Зайденшпиннер.
— Восьмиугольная звезда, господин майор… господин полковник. Желтый металл, вероятно, золото. В центре эмалевый круг, украшен бриллиантами. На лучах звезды тоже бриллианты. Круг синий, господин полковник.
— Голубой, — ворчит Вайдеман. — Круг голубой.
— Святой Стефан, — пораженно говорит полковник. — Откуда у Штайна может быть орден святого Стефана? Он что, послан государем?!
— Какое, он украл его у меня, а я у тебя, старый ты пердун, — в полный голос произносит Вайдеман.
Зайденшпинер лихорадочно просчитывает варианты, прикидывая реакцию Берлина на арест и возможную гибель при аресте прибывшего инкогнито полномочного военного контролера. Как бы не повернулось дело, мудрый Шпиннер собирается остаться в стороне.
— Пардон, господин полковник, — шепчет он сконфужено. — Мне нужно на минуту выйти. Что поделаешь, старость — не радость.
Майор выскальзывает из кабинета, цыкает на ординарца и поспешает в конец коридора, в клозет, где с облегчением затворяется на ближайший час. Приступ геморроя, господин полковник, уж не взыщите.
Полковник, в большом раздумье, бессознательно барабанит пальцами по крышке стола сигнал «угроза окружения, общий отход, перегруппировка». У поручика Эберта, невольно прочитавшего знакомый код, появляется слабая надежда избежать отправки рядовым на фронт и даже отделаться не очень значительным взысканием.
— Хорошо, обер-лейтенант Эберт, — говорит, наконец, полковник. — Пока мне все ясно. Расскажите теперь все с самого начала, абсолютно все, как вы впервые увидели поручика Штайна, как он себя вел, как выглядел, что говорил…
Поручик Штайн в этот момент, хоть и не может говорить, так как тяжело и судорожно дышит ртом, выглядит молодцом, да и вел он себя только что соответственно — несмотря на страхи, все получилось просто прекрасно и даже не очень быстро. Он был на высоте. На очень большой высоте, так высоко он, скажем откровенно, в жизни не забирался, просто горные кручи, слепящий снег, полет орла, покорение вершины и совместный с Франкой спуск верхом на лавине. Теперь он дышит Франке в ухо, а Франка обнимает его обеими руками за шею. Жесткие гимнастические маты кажутся Франке постелью из лепестков роз, и она готова не вставать целую вечность, лишь бы поручик вот так лежал и не двигался. Ну, он, конечно, может и подвигаться, но не сейчас, пожалуйста, попозже.
За спиной Пауля скрипит дверь класса и тонкий детский голос произносит:
— Вы не видели здесь мою кошку?
Пауль мгновенно перестает дышать вовсе и обращается в слух, остро ощущая всю незащищенность своей голой спины. Франка с усилием приподнимает голову и, вытягивая шею, пытается разглядеть поверх плеча Пауля, кто это там ищет кошку, да еще в такую минуту. Какой-то мальчик, похоже.
— Нет, маленький, — говорит она ласково, стараясь утвердиться на локтях, хотя поручик, только что такой невесомый, тянет теперь не иначе как на целую тонну. — Мы, к сожалению, не видели твоей кошечки.
— Совсем-совсем не видели? — не верит мальчик.
— Совсем-совсем, сладенький, — говорит Франка. — Мы спали и не видели никаких кошечек.
— Вы тут спали? — удивляется мальчик. А Пауля удивляет его наивность. — У вас нет дома?
Франка, тем временем, нашарила рукой платок и даже ухитрилась этот платок расправить. Пауль чувствует, как широкое легкое полотно ангельским крылом закрывает его потную спину. После этого можно и повернуться, только осторожно. Пауль сползает в сторону и занимает позицию сбоку от Франки, теперь ему виден их неожиданный гость.
Действительно, мальчик. Самое большее шесть или семь лет, теплая аккуратная курточка, штаны заправлены в высокие вязаные носки, на ногах добротные ботинки, на голове картуз. Через плечо висит парусиновая сумка наподобие тех, какими пользуются письмоносцы, изрядно набитая и тяжелая на вид. Мальчик во все глазищи разглядывает странных людей, подумать только, спят в школе на полу! Особенно его, похоже, заинтересовал тот факт, что Франка всего лишь в одном ботинке. Франка садится на матах, придерживая платок у груди руками, кусок ткани не очень широкий и от этого движения Пауль оказывается частично выставлен на обозрение, приходится ловить ускользающий край и прикрываться заново. Мальчика, похоже, чужие заботы не волнуют вовсе, он снова весь в поисках кошки, присаживается на корточки и принимается заглядывать под парты и гимнастические снаряды.
— Бьянка, Бьянка, миц-миц-миц!..
И кошка, представьте себе, находится! Из угла комнаты сначала раздается осторожное мяуканье, а потом появляется и сама Бьянка, толстое трехцветное создание, очень пушистое. Похоже, она пряталась за какой-то коробкой, непонятно только, как же она ухитрилась проскочить в помещение? Не иначе — когда Пауль, выходя за дровами, оставил входную дверь приоткрытой. Мальчик берет кошку на руки, вернее, пытается взять, но кошка очень большая — она висит мешком, схваченная поперек груди, задние лапы еще на полу, передние безвольно болтаются, голова завалилась набок, как у дохлой. Мальчику даже приходится присесть на пятки, настолько кошка тяжела.
Пока их случайный гость занят своей нашедшейся подругой, Пауль пользуется моментом — он вскакивает и быстро натягивает кальсоны. Теперь можно и перевести дух. Пауль, уже не торопясь, надевает брюки и разыскивает ботинки. Франке, чей наряд пока исчерпывается одним платком, приходится еще подождать, она тщательнее подтыкает платок со всех сторон и придирчиво оглядывает себя — вид неприличный, но приходится с этим смириться.
— Значит, твою кошечку зовут Бьянка? — говорит Пауль, подходя к мальчику и присаживаясь рядом на корточки. — А как же зовут тебя?
— Карлхайнц фон Брауншвайг, — вежливо отвечает мальчик и подает Паулю свою узкую ладошку. — Очень приятно.
Пауль, после секундного замешательства, так как пришлось правой рукой пожимать протянутую мальчиком левую, тоже называет себя, потом представляет и Франку. Тут все взоры обращаются на нее, Франка краснеет, ерзает на матах и пытается улыбнуться.
— Послушайте! — говорит она обиженным голосом, — Может, вы, все-таки, отвернетесь? Мне одеться надо!
— Действительно, Хайнц, дадим даме привести себя в порядок, — говорит Пауль, подмигивая хозяину кошки.
— Карлхайнц, пожалуйста, — поправляет его мальчик.
Он наклоняется к своей кошке, что-то шепчет ей в ухо, потом приникает щекой к ее спине, зажмуривается сам и ладонью закрывает кошке глаза. Та лишь дергает хвостом в знак раздражения. Пауль, удивленный такой деликатностью мальчика, поворачивается к Франке, желая обратить ее внимание на эту сцену, и застает как раз тот момент, когда Франка, все еще прикрываясь платком, натягивает панталоны на обутую ногу. Каблук цепляется и не проходит, Франка нервничает, дергает сильнее, платок сваливается с ее груди и Пауль наслаждается прекрасным видением. Франка очень хороша в эту секунду — волосы растрепаны, веснушки сияют, глаза ее мечут молнии, наконец, она срывает непослушные панталоны с ноги и, скомкав, швыряет их в Пауля. Тот со смехом ловит этот мягкий комок и шутливо целует ткань, вдыхая попутно необычный приятный запах — пахнет будто крестьянской избой и еще немного сеном, нет, скажем иначе, пахнет крестьянкой на сеновале. Пауль показательно аккуратно складывает панталончики вдвое и втрое, затем прячет их в карман пиджака. Франка, тем временем, уже надела нижнюю юбку и теперь, стоя на коленях, возится у пояса с завязками. Она машет Паулю рукой — дай же мне блузку!
Вот уже позволено смотреть и Пауль осторожно похлопывает мальчика по плечу — поднимайся, малыш. Карлхайнц отпускает изрядно теперь нервничающую кошку и распрямляется, моргая и улыбаясь Паулю. Тот, желая через Бьянку наладить контакт и с хозяином, тянется погладить животное, но кошка вдруг шипит, боком отползает от Пауля и машет в воздухе лапой, полной острых когтей, секунда — и у Пауля уже вспухают на тыльной стороне ладони четыре глубокие царапины. Пауль ойкает и прижимает пораженную руку к груди, внимательно разглядывает раны, от вида крови у него на мгновение даже кружится голова и подступает ком к горлу.
— Что там такое? — интересуется Франка, заправляя блузку в юбку. Пауль протягивает ей раненую руку, держа ее словно для поцелуя.
— Вот что со мной сделала злая, хитрая кошка! — говорит он и обижено дует губы. Франка бросает на царапины лишь беглый взгляд, большего они, по ее мнению, не стоят.
— Заживет, — говорит она. — До свадьбы все заживет.
Карлхайнц что-то укоризненно шепчет кошке и грозит ей пальчиком. Потом снова тянется ее обнять, но кошка демонстративно отходит подальше, усаживается под стулом и принимается нервно вылизываться.
— Так ты учишься здесь, мой сладенький? — спрашивает Франка, втыкая в волосы последние шпильки.
Карлхайнц важно кивает, да, он здесь учится.
— Конечно, — говорит он, — ведь я победил на математических соревнованиях. Я очень быстро считаю. Поэтому меня направили сюда.
— В школу?
— В интернат. Я же вундеркинд, понимаете? — но Франка не понимает.
— Ты же еще маленький, — говорит она.
— Я не маленький, — заявляет вундеркинд. — Я буду компонистом, как фон Кранцлер. Я хорошо учусь.
— Чему же вас учат? — спрашивает Пауль, баюкая на груди больную руку.
— Латинский, родная речь, новая алгебра, статистика, сферическая геометрия, динамика газов, гимнастика и теория вероятности. Настоящая компонистика будет только в следующем году.
— Бедненький мой, — говорит Франка и гладит мальчика по голове.
— Господин Людвиг, а вы тоже компонист? — как равный равного спрашивает это дитя.
Пауль на секунду теряется.
— Э-э… Я геодезист-оператор, — произносит он осторожно. — Но я закончил академию в Берлине.
Артиллерийское училище в Ницце, поправляет он себя мысленно, причем, только два курса. Геометрии нас, правда, учили, но простой, не сферической.
— Я тоже поеду в Берлин на следующие Римские Игры, — заявляет Карлхайнц. — Я поклялся выиграть Венок Цезаря хотя бы в одной из дисциплин.
— Что выиграть? — хмурит брови Пауль.
— Золотой Венок. Лучше бы, конечно, по алгебре, это более почетно. Но по динамике будет тоже неплохо. Я могу — я уже говорил, что я быстро считаю? Вот задайте мне вопрос, задайте!
— Какой вопрос, мой хороший? — говорит Франка.
— На умножение трехзначных чисел. Или даже четырехзначных!
Франка беспомощно смотрит на Пауля, тот теребит ухо.
— Хорошо, — решается он. — Сто умножить на сто.
— Это же слишком просто, — разочаровано тянет мальчик. — Десять тысяч. Это не надо считать, это я наизусть помню. Задайте еще, посложнее!
— Ладно, тогда… э-э… двести тринадцать умножить на триста двенадцать…
— Шестьдесят шесть, четыреста пятьдесят шесть! — рапортует вундеркинд без малейшей задержки и широко улыбается, довольный.
— Минутку, я должен проверить, — говорит Пауль. Он отходит к классной доске, отыскивает мел и тратит минуту, чтобы умножить числа столбиком. Карлхайнц трется рядом и заглядывает ему под локоть.
— Да, угадал, — растеряно говорит Пауль, закончив расчеты.
— Я не угадываю, я мультиплицирую, — гордо заявляет Карлхайнц. — Я считаю как машина, графами.
— Графами? — Пауль немного злится на себя. Что это он, как дурак, лишь повторяет за мальчишкой последнее слово? Пауль же вчетверо его старше, не значит ли это, автоматически, что и вчетверо умнее? Причем, как минимум…
— Да, графами, как пневморасчетка, вот так, — гениальный ребенок забирает у Пауля мел и принимается чертить на доске какую-то решетку из линий. Потом, разделив по какому-то, одному ему понятному принципу, получившийся чертеж пунктирными линиями на неравные части, быстро подсчитывает, сколько пересечений линий содержит каждая область. Мел так и стучит, числа пишутся рядом с рисунком, по кругу — шесть, еще шесть, четыре, пять и снова шесть — странным образом получается правильный результат.
Пауль потрясен. Умножение в столбик, по сравнению с этим самоновейшим методом, выглядит дремучим средневековьем.
— Значит, вот как считает машина, — бормочет он убито. Его приподнятое настроение в одну секунду портится. Ему кажется, что из-за меловой решетки, нарисованной на доске, доносится смрадное дыхание Полифема.
— Ладно же, — говорит он вдруг. — Сколько будет девять тысяч восемьсот девяносто семь умножить на восемь тысяч восемьсот восемьдесят восемь?!
Пусть щенок запутается в своих линиях, злорадно думает Пауль, искоса следя за Карлхайнцем. Тот крепко зажмуривается, теперь аж на целых две секунды. Затем Пауль обреченно выслушивает поток чисел и даже не пытается их проверить. Да и зачем, и так понятно, что чудовищный ребенок не ошибся.
— Да, — говорит Пауль, чтобы хоть что-то сказать. — Быстро это ты…
— Пневморасчетка считает еще быстрее, — говорит графское дитя, словно извиняясь. — В сотни раз быстрее.
— В сотни! — трагически восклицает Пауль. Он машет рукой и плетется вон из класса, мимо низеньких, почти игрушечных парт, мимо гимнастических параллельных брусьев, мимо Франки, заплетающей уже вторую косу, на крыльцо, на воздух, туда, где холод и сырость. Клочья тумана цепляются за голые ветки деревьев. Старые ветлы теперь кажутся Паулю до боли родными, поскольку растут и ветвятся не по теории сферической вероятности и не по законам новой ужасной алгебры, а свободно, как того хотят они сами, как заповедал им Господь.
— В тысячи раз быстрее, — говорит Карлхайнц, он тоже вышел на крыльцо вслед за Паулем. Пауль смотрит сверху на его аккуратный картуз — восемь крепко сшитых кожаных клинышков и пуговка по центру — они словно делят эту глупую гениальную голову на ломтики, как торт или арбуз, сорок пять градусов дуги на сектор, сладкий десерт для Господина Графа. Несчастный ребенок. Пауль вздыхает. Дай бог ему выиграть этот Золотой венок Цезаря. Всего другого, лучшего, настоящего детства, он и так уже лишен навсегда.
— Конечно, любая пневморасчетка может считать еще быстрее, — продолжает Карлхайнц и Пауль воздевает очи к небу, неужели это никогда не кончится? — Но ее производительность, к сожалению, ограничена естественным пределом.
— Вот как? — говорит Пауль безо всякого интереса.
— Да, мешает вязкость воздуха, — не унимается мальчишка. — Воздух тоже имеет вязкость и его невозможно продувать через модули слишком быстро. Это нам на позапрошлой неделе объясняли. Если бы машина работала на легком газе — на водороде или на гелии — то ее скорость была бы просто огромной. Но водород опасен, а гелий производят только в Америке.
— Боже, спаси Америку… — бормочет Пауль.
— Да, когда мы завоюем Америку, у нас будет сколько угодно гелия для расчетов! И для цеппелинов, конечно. Вы любите цеппелины?
— Ненавижу, — шепчет Пауль.
— Я собираю открытки с цеппелинами, уже набрал более тридцати, у меня с собой, хотите, покажу?
Пауль отрицательно мотает головой, но Карлхайнц этого не видит, он уже расстегнул свою сумку и ищет между множества толстых книг кляссер с открытками. Сверху учебников Пауль замечает сверток в аппетитно промасленной бумаге.
— Что это у тебя? Да-да, вот это.
— Хлеб с ветчиной. Я попросил на кухне, когда пошел искать Бьянку. Я ведь не знал, что найду ее так быстро.
Он отправился на поиски кошки с полной сумкой учебников, думает Пауль. Безнадежный случай.
— Так-так, ветчина? Какая же у вас ветчина, не очень жирная? Ну-ка, покажи, пожалуйста.
Мальчик послушно подает сверток, Пауль разворачивает ароматную снедь и, не в силах сдержаться, впивается зубами в мягкие сочные ломти. Первую секунду ему еще стыдно, что он отобрал еду у ребенка, но он тут же забывает обо всем — ветчина просто божественна. Карлхайнц терпеливо и безропотно ждет, глядя на судорожно жующего Пауля, в руках он держит альбом с открытками.
— Пардон, — говорит Пауль с набитым ртом. Ему вдруг хочется сделать этому бедняге что-нибудь приятное. — Что там у тебя, дирижабли?
— Да, вот, смотрите, воздушный линкор «Заарланд», а вот крейсер «Зигмунд фон Нибелунг» в сопровождении эскадрильи «Новые Валькирии» над островом Рюген. А здесь вот фотография строительства «Графа фон Гинденбурга»…
— Мм… Очень интересно, — врет Пауль. — Знаешь что? Если ты не возражаешь, я отдам один бутерброд фройляйн Франке, хорошо?
Не дожидаясь ответа, он снова скрывается в недрах школы. Карлхайнц остается на крыльце, открытки в руках, он растеряно смотрит на закрывшуюся перед носом дверь. Но через секунду створка опять приотворяется и в щели показывается лицо Пауля.
— Вот твоя кошка, — говорит он, продолжая жевать. Бьянка, спрятав хвост между ног, выскакивает на крыльцо, подгоняемая ботинком Пауля. Дверь снова закрывается, на этот раз уже окончательно.
— Понятно, — говорит полковник Мюллер, когда Эберт заканчивает свой рассказ. — Значит, у нас нет ничего на этого Штайна, кроме подозрений. Он вел себя странно, очень странно, но кто здесь нормален? Он отсутствовал пять минут, но это само по себе еще не преступление. Может, он был в клозете. Например, майор Зайденшпиннер отсутствует уже сорок минут. Говорите, что заметили у Штайна странный акцент? Возможно, возможно… Мы запросили у группы «Норд-Норд» геодезиста взаймы, поскольку у них был один лишний, а у нас ни одного, этот геодезист прибыл, бумаги его в порядке, их дважды, как вы утверждаете, проверили, что же тут подозрительного? Пуговица? Во-первых, она может быть и не его, а во-вторых, даже если на пуговицах его пальто и написано «NORD» — так он же именно из этой группы. Когда я разговаривал в Берлине с руководителем «Норд-Норда», он заверил меня, что геодезист нам уже три недели как откомандирован. Есть ли у их геодезиста орден Святого Стефана, мне не известно. Может, там последняя собака ходит вся в орденах…
— И, наконец, — заключает полковник, — за каким чертом ему, будь он даже трижды французским шпионом, убивать майора Райхарта?! Что это дает? Это же не диверсия. Убийство, причем, такое неприкрытое, только переполошит всех. Райхарта мог убить и кто-нибудь другой. Ведь он, к сожалению, не пользовался уважением коллег. Это, конечно, еще не повод, но… Штайн может быть совершенно ни при чем. А кто убил техников в подвале, а? Тоже Штайн? Тогда он был еще в своей группе, в Любеке, далеко отсюда. Нет, тут что-то не сходится. Допросить его, конечно, надо обязательно, проверить тщательно его бумаги, изолировать, как я уже сказал, но сообщать пока никому не будем.
Полковник, разумеется, говорит не с поручиком Эбертом, он просто размышляет вслух, Феликс это прекрасно понимает, поэтому помалкивает и со своим мнением не суется. В раздумье полковник ходит взад и вперед по кабинету, словно медведь из зоосада, меряющий шагами свою клетку, Феликс не сводит с него глаз, безукоризненно делая равнение на право и равнение на лево попеременно. Он уже успокоился и теперь больше не переживает за свою судьбу, ему опять удалось выкрутиться.
— Значит, решено, — отрезает полковник. Он выглядывает в ординарскую, слышно как там с грохотом вскакивают.
— Сообщения? — мрачно интересуется он.
— Никак нет!
— Будьте на телефоне, — говорит полковник, снова закрывая обитую красным дерматином дверь кабинета.
Ординарец выдыхает воздух, садится, ждет минуту. Затем, стараясь не шуметь, опять выдвигает ящик стола, совсем, на первый взгляд, пустой. Из глубины ящика ординарец достает засаленную колоду карт с порнографическими картинками и начинает раскладывать на фанерном донышке очередной бесконечный пасьянс. Еще немного погодя из кабинета Зайденшпиннера неслышными кошачьими шагами выходит Вайдеман, жуя яблоко. Он огибает стол и, через покатое плечо ординарца, заглядывает ему в карты.
— Не сойдется, — предрекает он после минутного раздумья.
— Не сойдется, — как эхо повторяет ординарец. Он собирает карты в стопку и перехватывает ее резинкой, затем запирает ящик. Вайдеман пожимает плечами и проходит дальше по коридору, до сортира, несколько раз дергает за дверную ручку, так, что фанерная дверь вся трясется, затем нетерпеливо стучит.
— Кругом, марш! — раздается с той стороны голос майора Зайденшпиннера.
Вайдеман раздраженно пинает дверь и отправляется во двор блока, отлить. Посреди двора стоит штабной автомобиль, который час назад привез сюда полковника, шофер машины меланхолично курит, прислонившись к стойке ворот, бездумно глядя вдаль, в конец улицы. Вайдеман, кряхтя и расстегивая на ходу пуговицы, подходит к машине и, словно собака, орошает ее переднее колесо, посмеиваясь и поглядывая на обернувшегося лишь на секунду шофера. Затем он задерживает дыхание, напрягает мышцы живота и издает громкий треск. Шофер снова бросает взгляд в сторону своего авто, затем задумчиво подходит, открывает и вновь захлопывает дверку салона, недоуменно качает головой. Потом снимает крышку с мотора и начинает копаться в сияющих хромом автомобильных потрохах. Вайдеман, уже застегнувшись, ботинком загребает сырой песок в образовавшуюся у колеса лужу и, не спеша, возвращается назад в помещение.
Задержись он еще на минуту, он стал бы свидетелем интересной сцены — ареста поручика Штайна по подозрению в государственной измене и в убийстве старшего по званию офицера.
Десять минут назад Пауль, вспомнив, что к четырем пополудни должен, хочет он того или нет, принести Вайдеману его выстиранную одежду, отправился выручать у школьного учителя забытый под вешалкой узел. Утолив голод ветчиной и получив от Франки на дорогу полчашки горького, но бодрящего кофе — а тут надо сказать, что Франка нашла в ящике учительской кафедры жестяной кофейник со вчерашними остатками и спиртовку — так вот, подкрепленный всем этим и вспоминая франкины поцелуи, Пауль в прекрасном настроении шел по «Улице Молодых Дарований», стараясь не пропустить в тумане поворот на Шваненгассе. Он успел пройти только метров двести, не более, как заметил впереди, в молочном сумраке, какое-то движение — через мгновение дымка заколебалась, расступилась и на перекресток, словно Афродита из пены, вышел коренастый пехотинец с манлихеровкой наперевес. Заметив вмиг затормозившего Пауля, солдатик засуетился, стал махать свободной рукой кому-то, еще не видному за углом, и что-то кричать. Потом упал на одно колено и принялся дергать затвор, изготавливаясь стрелять.
Пауль не стал ждать, ему вполне хватило увиденного. Он, секунды не раздумывая, прыжком развернулся на месте, словно очкарик Ллойд в комической фильме, и зайцем помчался назад по улице, мимо школы, с ничего не подозревающей Франкой внутри, через перекресток, один, другой, хаотически сворачивая в любой попадающиеся проулки в надежде запутать погоню, дальше и дальше, перепрыгивая низенькие заборчики и кулем переваливаясь через загородки повыше, прочь, не разбирая дороги, в панике, без единой мысли в голове, подчиняясь лишь животному инстинкту — убежать, спрятаться, забиться в нору.
В одну секунду все стало ненужным и бессмысленным. Вайдеман со своим бельем, несделанные расчеты, планы на вечер, ночь с Франкой, глупые задания полковника Юбера, шпионаж, Франция — все это съежилось, стало легким и неважным, а на первый план вышло древнее, как сама природа, желание спастись, любой ценой, непременно выжить. Пауль задыхается, легкие его вот-вот лопнут, один раз он с размаху летит в канаву, подвернув ногу, но тут же вскакивает, не ощущая боли, и бежит дальше, ничего не соображая от страха, готовый драпать так до самой линии фронта и даже далее. К сожалению, не зная того, он бежит в обратную сторону — на восток. Вот следующий переулок, безлюдный, как и все остальные, он заканчивается невысоким обрывчиком к ручью. Пауль летит по камням в воду, но так быстро выбирается на другую сторону, что даже не успевает замочить ног. Он карабкается вверх по склону, вырывая пучки жухлой травы, оскальзываясь на глине, страшась услышать за спиной топот сапог и крики погони, ничего почти не видя из-за крутящихся в глазах огненных колес, снова вываливается на мостовую, ползет на животе, на четвереньках, опять бежит, весь в слезах, в отчаянии, безнадежно подвывая.
Все эти бездумные метания выводят его к зданию полковой канцелярии, где во дворе, призывно сияя колесными спицами, стоит штабное авто. Шофера, присевшего за капотом и что-то подкручивающего в моторе, Пауль не замечает, того заслоняет поднятая жестяная крышка. В мгновенной надежде Пауль бросается к автомобилю — угнать, уехать, умчаться! Он не умеет управлять, он даже не знает, как заводят мотор, но это его нисколько не останавливает. Из последних сил, спотыкаясь, он стремится к автомобилю, уже в падении вцепляется в ручку на дверце салона, та подается в его руках и Пауль валится грудью на стальную подножку машины, пребольно ударяясь ребрами. Не теряя ни секунды, Пауль забирается внутрь салона, в теплое плюшевое чрево, падает на кожаные пружинящие подушки сидений, последним усилием захлопывает за собой дверку, рука его срывается и он валится на резиновый коврик в проходе. Что-то стеклянно звякает, прямо перед глазами оказывается матерчатый карман, полный коньячных фляжек и газет. Когда же Пауль, в попытке подняться, цепляется за его грубую ткань, кнопки, крепящие карман к обивке сиденья, не выдерживают, с треском обрываются, и Пауль снова пикирует лицом в резину пола, в истекающие коньяком бутылки.
Он барахтается на дне жестяной вонючей коробки, как рыба, выхваченная острогой из воды и брошенная в лодку умирать — в крови и соленой, полной чешуи, пене. Его брыкания раскачивают авто, и шофер, давно уже оставивший свои ключи, пораженно рассматривает его через стекло дверцы. Наконец, Пауль, справившийся с кандалами земного тяготения, поднимается на колени и с ужасом обнаруживает себя в пассажирском салоне — место водителя и вожделенный, обшитый желтой кожей руль находятся снаружи, впереди, до них никак не добраться через перегородку. Но все же Пауль пытается — он бьет в ненавистное стекло кулаком, локтем, даже ногой, но эта дрянь, наверное, закаленная, и на стекле не появляется даже и трещины. Пауль нащупывает на полу одну из коньячных фляжек и размахивается, чтобы запустить этим снарядом в стекло кабины.
— Эй! Ты что?! Эй! — кричит шофер и испугано стучит ладонью по дверце, Пауль замирает с поднятой бутылкой, коньяк желтой струйкой течет ему на брюки. Долгую секунду Пауль смотрит в скуластое усатое лицо шофера — очки-консервы на лбу, пятно машинного масла на щеке — затем Пауль разжимает пальцы, и фляжка со звоном падает вниз, на резину пола.
Шофер распахивает дверку салона. Пауль, тяжело дыша, сидит на полу, среди мокрых газет и бутылок, потом он медленно клонится вбок и, совершенно без сил, прижимается к холодной красной коже обивки бледной небритой щекой.
— Что случилось? — пораженно спрашивает шофер. — Вы ранены?
— Нет… — бормочет Пауль. — Нет, я не ранен. Я…
Он вслушивается в звон у себя в голове, честно пытается понять, где он и что с ним случилось.
— Я жду здесь полковника… — наконец выдавливает он. — Господина полковника Мюллера…
— Здесь нельзя ждать, — убеждает его шофер. — Здесь ждать запрещено. Обождите его в канцелярии…
— Я останусь здесь, — чуть слышно говорит Пауль, закрывая глаза, словно готовясь к длительному ожиданию. — Скажите мне, когда он выйдет.
— Он не выйдет, — мотает головой шофер. — Пока вы здесь, он не выйдет. Пойдемте под крышу, я помогу вам подняться…
Пауль слышит скрип песка под сапогами, это подходит кто-то еще, полковник? Пауль, не открывая глаз, тянется навстречу подошедшему, бледная улыбка появляется на его губах.
— Папочка… — шепчет он.
— Господин поручик Штайн? — резкий неприятный голос заставляет его открыть глаза. Рядом с шофером стоит тот самый толстый ординарец, который вчера вызывал по телефону Макса и Морица, его бесполезных помощников. Пауль, в изнеможении, нашаривает на полу бутылку и медленно выпивает остатки коньяка, прямо из горлышка, словно Сократ цикуту.
— Господин поручик, — повторяет ординарец. — Осмелюсь доложить, вы арестованы.
После секундной паузы пружина его судьбы продолжает разворачиваться дальше, стремительно, как в синематографе, где за четверть часа черно-белый герой успевает влюбиться, жениться, изменить, заполучить рога, убить друга на дуэли, спиться, отравиться, спастись, обратиться к новой жизни, помириться с любимой и наплодить десяток детишек. Пауль, конечно, не такой расторопный, но за три дня он успел начудить тоже немало. Теперь, устав от трудов праведных, он сидит на подножке штабного авто, в мокрых и воняющих алкоголем штанах, пьяный и безучастный, а вокруг него суетятся люди — появляются и снова исчезают какие-то унтера, давешний коренастый пехотинец стоит рядом навытяжку, довольный, что «пымал-таки шпыёна», штык примкнут, всем и каждому он басит отойти — не велено, дескать, собираться — но кто-то все равно собирается, толпится, потом зачем-то приносят и опять отсылают прочь брезентовые носилки, вдоль стены кометой проносится вестовой Бланкенштайн, из-за спин писарей и ординарцев тянет шею Феликс Эберт, а совсем уж на заднем плане, на границе резкости, маячит с сигарой в зубах невидимка Вайдеман. Пауль слабо улыбается ему и чуть машет рукой — прости, камрад, со стиркой ничего не вышло, так уж получилось, извини. Потом появляется военврач Либерзон. Он, скрипя сапогами, усаживается перед Паулем на корточки, оттягивает ему веко. Затем, хмыкнув, дает Паулю неожиданно больную пощечину. Пауль вскидывается, пытаясь протестовать, но Либерзон уже встал и уходит. Пауля подхватывают под локти и почти по воздуху влекут в дверь канцелярии, проем надвигается, темный и пышущий жаром, как зев адской печи, все ближе и ближе, и вот он поглощает Пауля, окутывает его мраком, сжимает стенами, давит потолком, оглушает вонью тушеной капусты, пота, раздавленных вшей и дерьма из распахнутого настежь сортира. Голова Пауля бессильно болтается, изо рта тянется нитка слюны, он что-то хрипит и облегченно, почти с желанием, теряет сознание. Благословенный покой опускается на его душу.
Ему дают понюхать нашатыря, словно наносят удар под ложечку — колючий, холодный, резкий запах. Пауль дергает головой, едва не падая со стула, на котором он, оказывается, сидит. Затем неудержимо подкатывает рвота и долгую минуту, согнувшись пополам и тараща глаза, он пытается выдавить из себя горькую желчь вперемешку с остатками ветчины и хлеба. Кто-то запоздало подставляет ему плевательницу, но ботинки уже испачканы. Ребра и мышцы живота очень болят, его били? Похоже, что нет, правда, сказать точно он не берется. Пауль мотает головой, чувствуя, что волосы приклеились к вискам, где же это он? В лицо светит прожектор. Прикрывая глаза ладонью, он вглядывается в слепящую полутьму, но различает лишь серебристые силуэты, массивные фигуры окружающих его людей. Пока отчетливо можно разобрать только сапоги, но зрение постепенно возвращается. Тут же, грохоча, как проносящийся мимо курьерский поезд, включается слух.
— С'штинк, с'шайс штинк, пуц ма диз швайнрай! — гремит у Пауля в ушах. Смысл он хорошо понимает — кто-то негодует на вонь и требует убраться в свинарнике, но вот на каком языке это сказано? Пауль помнит, что с языком есть какая-то сложность, что-то надо не перепутать, но вот что?
Пауль чувствует, что ему вытирают тряпкой ботинки, он приподнимает одну ногу, затем другую, как дрессированный медведь. Перед глазами маячит чья-то набриолиненная макушка.
— Э-э… — говорит Пауль.
Макушка запрокидывается и на Пауля теперь смотрит растеряно улыбающееся юное лицо, очень знакомое — курчавая бородка, нос пуговкой — это же Мориц, то есть, мм… Мартин, младший писарь Мартин Юнг, его помощник.
— Помогай Бог, Мартин… — бормочет Пауль, довольный, что встретил знакомого.
Мартин не отвечает на пароль, почему? Он лишь молча встает, делает шаг назад, вдвигается спиной в темноту, исчезает. Прощай, Мартин, думает Пауль, было приятно тебя снова увидеть.
— Альзо, майне херрен, прошу всех не участвующих в разбирательстве выйти, — говорит кто-то за спиной. Начинается топот и хождение, потом хлопает дверь и слышен звук ключа.
— Ну, что, господин Штайн, вы уже пришли в себя? — спрашивает незнакомый голос.
Этот вопрос озадачивает Пауля, он погружается в размышления и медлит с ответом. Не придумав ничего, вздыхает.
— Запомните, что плевательница стоит от вас слева. — говорят ему. — Как у зубного врача. Вы ведь лечили зубы? Итак, слева.
Пауль медленно поворачивает голову и смотрит на плевательницу мутным взглядом. От ее вида Пауля снова подташнивает, и он спешит отвернуться. Спрашивающий, тем временем, скрипит стулом и шуршит бумагами. Пауль пытается разглядеть своего визави, но видит лишь радужное гало вокруг сияющего неземным светом рефлектора настольной лампы. Угольная спираль по центру так раскалена, что кажется черной.
— Свет… уберите… — мычит Пауль сквозь боль в глазах.
— А вы будете отвечать на вопросы? Хорошо, господин Штайн, я передвину лампу, а вы скажете мне свое имя, общевойсковой номер и адрес места проживания до призыва.
Световой столб рушится Паулю в ноги, яркое желтое пятно проносится по половицам, взлетает на стол, устраивается на разложенных бумагах. Пауль видит две бледные руки, нервные пальцы крутят черную автоматическую самописку. Постепенно проявляется окружающее — мундир, пуговицы, погоны… э-э… капитана, теперь виден подбородок, нос, на секунду автомобильными фарами вспыхивают очки, завершает парад высокий лоб с залысинами. Кто-то совершенно чужой, неизвестный.
— Мы знакомы? — с надеждой спрашивает Пауль. Сидящий напротив хмыкает.
— Я — капитан Кольбекер, назначен снять с вас показания. Вам известно, в чем вас обвиняют?
Да, Паулю это хорошо известно.
— Прекрасно. Итак, еще раз, господин поручик, ваше имя, номер и адрес?
— Меня зовут Штайн, Людвиг Штайн.
— Это ваше настоящее имя?
— Что?
— Есть ли у вас другие имена? Как вас еще зовут?
— Людвиг Штайн.
— И это все?
Пауль молчит.
— Хорошо, пока запишем так, — Кольбекер скрипит пером. — Теперь ваш общевойсковой номер?
— Гм… шестьдесят шесть, э-э… четыреста пятьдесят шесть.
Привет, Карлхайнц, привет, мой сладенький…
Кольбекер роется в каком-то увесистом томе, шуршит страницами.
— Да, шестьдесят шесть — это Шлезвиг, может быть, очень может быть, — бормочет он, найдя нужную строчку. Однако, голос его полон сомнения. — Теперь, будьте добры, ваш гражданский адрес.
— Любек.
— Любек, а дальше?
— Швайненгассе.
— И номер дома?
— Пять. Или нет, шесть. Нет, пять.
— Или, все же, шесть? Вы не помните номер своего дома?
— Это не мой дом.
— А чей?
— Мясника. Я снимаю комнаты у мясника, сверху, верхний этаж…
— Хорошо, пока я записываю пять. Все равно мы пошлем запрос и к вечеру уже получим ответ. Теперь ваше звание, должность и место службы.
— Вам же и так известно…
— Мне, конечно, все известно, но вы должны сами признаться.
— В чем?
— Вы прекрасно знаете в чем, господин Штайн! — Кольбекер наклоняется вперед, поворачивая при этом голову несколько набок, отчего свет лампы падает ему на лицо под неестественным углом и на Пауля словно глядит Мефистофель. — В убийстве вашего начальника, майора Райхарта.
Словно Господин Граф разом высосал весь воздух из комнаты — Пауль пытается вдохнуть, но он вдруг забыл, как это делается, и вместо того лишь с хрипом глотает, пока судорога не сводит ему мышцы шеи. Он прижимает ладонь к горлу и мычит от боли, потрясенно тараща глаза на вскочившего Кольбекера. Капитан льет воду из графина в стакан, мимо стакана, на бумаги, в глазах его опасение и торжество — убийца выдал себя, почти признался. Теперь лишь бы не окочурился от страха, надо его дожать, а потом повесить, непременно повесить.
— Вот вода, выпейте воды, ну же, держите! — Пауль трясущимися руками подносит стакан к побелевшим губам, зубы стучат о стекло, он делает глоток, второй, внезапно воздух с силой вырывается у него из желудка, из горла, вода прыскает фонтаном, Пауль кашляет, кашляет и никак не может остановиться. Кольбекер, вытирая бумагами разлившуюся по столу воду, настойчиво напоминает, что плевательница стоит слева, слева, видите, вот же она.
Пауль откидывается на спинку стула и пытается отдышаться. Вдруг вспышкой возвращается осознание ситуации — его обвиняют в убийстве, боже мой, в убийстве! Но он же не убивал, он не убийца, какая гадость, он же шпион, не убийца, нет! Это кошмарное недоразумение, при чем тут он, при чем тут убийство?! Пауль уже открывает рот, чтобы признаться в шпионаже, в подготовке какой угодно диверсии — да, он шпион, пусть так! Но снимите с него это нелепое подозрение — какой ужас! — в убийстве! Но вместо слов из его горла вырывается только жалкий писк. Он сползает со стула, плюхается на колени, прямо в грязь и, сложив руки, словно на молитве, с отчаянием в глазах заглядывает Кольбекеру в лицо, надеясь заметить на нем хоть тень сострадания, хоть намек на розыгрыш.
— Я не убивал, — ноет Пауль, — я не убивал, простите меня, я не убивал!..
Кольбекер, вместе со стулом отодвигается подальше, отъезжает почти до стены, на лице его написано отвращение.
— Держите себя в руках, пожалуйста, вы! Ведь вы же офицер, не позорьте тут мундир! Сядьте! Да сядьте же!..
Пауль только мычит и мотает головой, как корова, отгоняющая ушами мух. По щекам его текут слезы.
— Сидеть! — рявкает Кольбекер. Пауль, вздрогнув всем телом, отшатывается, сбивает спиной свой стул, шлепается на зад, локти его стучат о пол, как падающие кегли. Он тут же вскакивает, расторопно поднимает стул, снова утверждает его посреди комнаты и преувеличено послушно садится на краешек, сдвинув и задрав колени, руки сложены, как у примерного школьника, ноги его так трясутся, что слышно, как колотятся друг о друга каблуки ботинок. Все его лицо выражает лихорадочную готовность выполнить любой приказ, пойти на любое предательство.
— Итак, излагайте. — Кольбекер делает приглашающий жест.
— Ч-что?
— Как было дело. С самого начала. Вы проникли на объект, вошли в кабинет майора… Да? Что же было дальше?
— Я не проникал! Не проникал! Это Феликс… поручик Эберт!..
— Поручик Эберт, кстати, во всем уже признался.
— В ч-чем? В чем?!
— Известно в чем! В том, что помог вам пройти. Просочиться, так сказать, на охраняемую территорию.
— Он сам предложил мне!
— Значит, сам? Ну-ну, продолжайте врать, я вас внимательно слушаю.
— Я пошел с майором… господином майором Райхартом, я должен был сдать образец голоса. Я его сдал! Но я не убивал! Я не убивал!
— Сдать образец можно за три минуты. А вы отсутствовали десять. Вам вполне хватило бы времени убить целый батальон.
— Это не я, не я! Он сам! Он сам умер!..
— Опять сам! Сам предложил, сам помог, сам умер! Что вы плетете?! Как можно самому умереть? Майор Райхарт, по-вашему, сам себя задушил?
— Д-да… То есть, нет… Я не знаю.
— Как же это вы не знаете?
— Я не знаю, правда, не знаю. Он мне приказал считать до шести в дырки на стене, несколько раз. Я считал. Потом он спросил, не прибыл ли я с севера. Я сказал, что да, приехал из Любека. Он что-то записал на бумажке. Я думал, что так и надо, что порядок такой, спрашивать — откуда приехал. Потом он опять возился со стеной, очень долго, я не знаю, может, минуты две. Что-то слушал через трубки. Я все ждал. Я думал, что сдача образца еще не закончена. И вдруг он захрипел и упал. Он сам упал, я его не бил. Лицо стало такое… красное… и не дышит. И руками тянется к горлу, вот так… Я испугался, я думал — с ним удар. Я не знал, что делать, я хотел позвать кого-нибудь, врача, но я не знал где… кого искать… Я испугался, просто испугался! Я подумал, что сейчас тоже умру, что надо бежать, пока это… пока Господин Граф… Я побежал. Но я его даже не трогал!
Пауль всхлипывает, ладонями вытирает слезы, словно в отчаянии бьет себя по щекам. Кольбекер молчит, обдумывает услышанное. В комнате повисает мутная, влажная тишина.
Полковник Мюллер и майор Зайденшпиннер тоже вслушиваются в эту тишину, ползущую им в уши по гуттаперчевым трубкам фонендоскопов — латунные наконечники подключены к штуцерам акустического вывода одной из консолей пневмомашины, двумя кабинетами дальше по коридору, агрегат настроен сейчас на передачу звуков.
— Что там Аксель мелет, он же знает, что оптическая линия не работает из-за тумана, как он собирается послать запрос? — бормочет полковник.
— По проволоке? — предполагает Зайденшпиннер и тут же сам машет рукой. — Это сутки пройдут, не меньше… По телефону?
— Только позориться! — хмыкает Вайдеманн. Оказывается, он тоже тут, с фонендоскопом, слушает, как и они. Вместе эта группа напоминает профессоров, собравшихся на врачебный консилиум.
— Это секретный запрос, — морщится полковник. — Пошлем по проволоке, время есть.
— Я распоряжусь, — кивает майор.
— Даже если он и продался, — продолжает полковник, — то начихать, можно запереть его в кабинете и пусть делает расчеты. Контакты исключить. Приносить задания, забирать результаты. Откажется — перестать кормить, не давать спать, еще что другое. Запросите северян, пусть предоставят приметы их геодезиста, сравним с нашим. Пусть еще пришлют какую-нибудь информацию, такую, которая только там и известна, сверим ответы, тогда и решим.
— Так точно.
— Просто царь Соломон какой-то… — говорит Вайдеман себе под нос.
— Передайте Кольбекеру, чтобы он спросил про улики.
Зайденшпиннер неуклюже барабанит пальцами по модулям консоли, словно пианист, разучивающий гаммы. В своей комнате Кольбекер слышит жужжание в ящике стола, быстро вставляет трубки в уши, слушает пару секунд.
— Значит, вы утверждаете, что не трогали Райхарта, не приближались к нему, — мягко, почти ласково, говорит он, пряча фонендоскоп обратно в стол. — Как же тогда, позвольте вас спросить, в руке убитого оказалась ваша пуговица?!
Кольбекер перегибается через столешницу, полную мокрых и мятых бумаг, и на раскрытой ладони, как фокусник угаданную карту, показывает Паулю тусклый латунный кружок — злополучную пуговицу. Пауль тянется взять, но Кольбекер захлопывает ладонь, словно капкан, и прижимает кулак к груди. Потом падает назад, на отчаянно скрипнувший стул, откидывается на спинку.
— Посмотрите на свое пальто, — говорит он безразличным тоном. — Там еще хватает таких же.
Пауль только теперь замечает, что его пальто, с которым он, практически, сросся за последние три дня, в данный момент не болтается у него на плечах — аккуратно сложенное по швам, с правильно подогнутыми внутрь рукавами, оно покоится на маленьком столике, что стоит в углу кабинета. Даже так — на столике расстелена газета, и уже на газете лежат улики: пальто, франкины панталончики, несколько медяков и орден на ленте — все его движимое и недвижимое имущество.
— Орден… — говорит Пауль и робко показывает пальцем, пытаясь обратить внимание Кольбекера на этот, не совсем принадлежащий Паулю предмет.
— Что?
— Орден. Это не мое… не мой орден.
— А чей же?
— В-ва… ээ… я не знаю… Я его нашел.
— Ах, вот как? Мы его тоже нашли — у вас в брюках. А где его нашли вы, позвольте вас спросить? На дороге?
— Да… То есть, нет. В брюках. Я его тоже нашел в брюках. Понимаете, этот Вайдеман….
— Хватит! — Кольбекер хлопает ладонью по столу, снова подается вперед, на свет. — Меня не интересует ваш орден, меня интересует ваша пуговица! Отвечайте на вопрос! Это ваша пуговица?
Пауль кивает.
— Нет, — говорит он.
— Дерьмо! — взрывается Кольбекер. — Не смейте мне врать! Эта пуговица точно от вашего пальто! Видите, на ней написано NORD, и на всех прочих ваших пуговицах стоит тоже NORD, а теперь объясните мне, что это за чертов NORD такой и не вздумайте мне опять врать!
— Я не знаю, — говорит Пауль, надувая губы. — Это уже было так. Я купил это пальто.
— Купили, где же?
— На вокзале, в… э-э… в Любеке.
— Значит, купили? А у кого, не припомните?
— У матроса. Какой-то матрос.
— У матроса? Не железнодорожника, нет? И как же он выглядел, этот ваш матрос?
— Ну-у… Как выглядел, обычно… Как все матросы. Белая такая форма, с полосками, воротник такой квадратный, шапка белая с помпоном, рыжая борода, лицо такое, э-э… просоленное, задубевшее как бы, трубка в зубах…
— Да-да, — говорит Кольбекер иронично, — нога деревянная, попугай на плече… Как я устал от вашего вранья, Штайн…
— Я не помню, — склоняет голову Пауль.
Опять в ящике стола раздается гудение и опять капитан, приоткрыв рот, внимает указаниям начальства.
— Хорошо, — говорит он, снова обращаясь к Паулю. — Я могу допустить, что это не вы убили Вольфрама Райхарта. Такая тряпка, как вы, на такое, пожалуй, не способна. Выстрелить с перепугу вы еще смогли бы, но задушить голыми руками сильного мужчину — по-моему, у вас кишка тонка. Может, и правда, что Райхарт умер от апоплексии. Я могу допустить даже, что вы не французский шпион… Да-да, не смотрите на меня так! Поначалу мы вообразили вас шпионом. Но только полный идиот отправится в тыл врага вынюхивать, когда у него на каждой пуговице написано, что он француз. На идиота вы не похожи. Много хорошего про вас сказать, правда, затруднительно, но вы не идиот. Похоже, вы просто оказались замешаны в чужое преступление, если тут вообще имело место какое-либо преступление. Вдобавок, вы еще и вели себя крайне глупо. Зачем вы пытались бежать? Вы что, не понимали, что это бессмысленно?
Пауль молчит, не спуская с капитана полных надежды глаз.
— Вот что, Штайн, мы сделаем так, — продолжает Кольбекер. Он поднимается, обходит свой стол и присаживается на его край, поближе к Паулю, прямо на мокрые бумаги, с проклятьем вскакивает и щупает свой зад. Пауль смотрит на недовольное лицо Кольбекера, как верующий на Святой Грааль. — Отпустить мы вас пока не можем, сами понимаете почему. Мы сделаем запрос в Любек на ваш счет, а так же и в Берлин. Но вы пока побудете под арестом. Я надеюсь, что к вечеру уже все разъяснится и мы… гм… сможем вас освободить… э-э… от подозрений.
Последнюю фразу Кольбекер произносит без большой уверенности. Паулю совершенно наплевать на его сомнения, он чувствует себя капитаном Куком, который вдруг оказался невкусен для людоедов. Что там, какой запрос в Любек, что будет за ответ — все это неважно, это произойдет лишь вечером, завтра, все равно что никогда.
— Спасибо, — бормочет Пауль, сейчас он всей душой любит этого грозного капитана. — Спасибо вам, много раз спасибо…
Пауль даже пытается поймать и поцеловать руку Кольбекера.
— Отставить, вы! — дергается капитан. Стремясь избежать сцены, он прячет кулаки в карманы, затем отходит к двери и зовет конвой.
— Не забудьте, кстати, ваше барахло, — говорит он Паулю.
Пауль торопливо распихивает по карманам свое богатство и выскальзывает в коридор, прижимая пальто к груди. Бородатый ефрейтор ведет его через двор канцелярии, мимо глазеющих и отпускающих шуточки писарей, сквозь ворота, дальше на улицу, на другую сторону, к угрюмому строению из бетонных блоков — полковой гауптвахте. Три раза лязгают запоры за спиной Пауля и теперь он может, наконец, растянуться в камере на деревянной полке, разлечься, укрыться своим пальто и впервые за несколько дней нормально, спокойно выспаться, ведь самое страшное уже позади. Его, наконец, поймали, посадили, как и положено, теперь от него, от его трюкачеств, ничего более не зависит, поэтому незачем и беспокоиться. Пауль поворачивается на бок — немного жестковато тут у вас, братцы! — кладет голову на локоть, закрывает на минуту глаза. Потом, вспомнив что-то, усмехается, нашаривает и достает франкины панталончики. Расправляет их и удивляется, какие они большие. Снова аккуратно сворачивает тонкую ткань, получается крохотная подушечка. Пауль ложится на нее колючей щекой, вздыхает, как большая добрая собака, и через минуту уже спит.
Что ему снится, к сожалению, не известно, но есть подозрение, что Франка, так как он улыбается во сне.
Битых три часа Франка напрасно ждет возвращения своего поручика. Уже и полы помыты до скрипа, и обе классные доски вытерты четыре раза, так что ни единого мелового развода не видно, все парты и стулья протерты, лампы заправлены керосином, прогоревшая зола выкинута из печки вон, занавески распределены равномерными волнами и даже рваный бок гимнастического коня аккуратно заштопан, а поручик все не идет. Наконец, Франка не выдерживает безделья. Оставив входную дверь незапертой на случай, если она с поручиком разминется, и только закрепив в ушке запора щепочку, Франка отправляется на поиски.
Учителя дома нет, и дверь его заперта. Когда Франка, вся в сомнениях, топает вниз по лестнице, выглядывает мясник — которому, похоже, всегда до всего есть дело — и сообщает, что учитель уже больше часа как ушел. Да, ушел с одним из своих сорванцов, наверное, отправился в интернат. Нет, никто другой не приходил. Да, он помнит поручика, поручик тоже не приходил. Франка считает, что мяснику надо оставить свое ремесло и податься в вахтеры, он определенно выбрал не ту дорогу в жизни.
Может, поручик проголодался, бедненький, и зашел в кантину? Знаете, как бывает — одна рюмка, другая, а он на алкоголь слабый, нестойкий. Конечно, в семинарии ведь выпивать не приучишься. Франка отправляется в офицерскую столовую.
На «Улице Кайзера Леопольда» ее обгоняет штабной автомобиль. Франка не успевает заметить, кто именно сидит в салоне, но уверена, что полковник. Она пробегает несколько шагов, не сомневаясь, что авто сейчас остановится, и ее подвезут, как не раз бывало. Но ничего подобного, эта жестянка на колесах, громыхая и подпрыгивая на камнях, удаляется, воняя выхлопом гораздо более обычного. Франка поджимает губы и даже топает ногой — да что это вы себе позволяете, господин полковник?! Нельзя же быть таким обидчивым самоду… э-э… самолюбцем!
Чтобы показать полковнику, что между ними все кончено, Франка сворачивает в первый попавшийся проулок и идет к кантине другой дорогой.
Когда она минует здание восьмого блока, она слышит призывный свист, оборачивается и видит догоняющего ее старшего писаря Краузе. Когда-то давно, еще в начале франкиной службы в буфете, Максимилиан Краузе частенько просиживал штаны за столом, что поближе к стойке, вздыхал, подмигивал и всякими другими осторожными способами намекал, что Франка запала ему на сердце. Так оно было или нет — осталось неизвестным, поскольку старший писарь, опасаясь дисциплинарного взыскания, на большее не отваживался. Во всяком случае, с той поры для Франки он стал Максиком. Дома в деревне, у соседей был кот по кличке Максик, старший писарь хотя и не похож нисколько на кота — скорее, на крота — но он теперь Максик и его, порой, так и хочется погладить.
— Фройляйн Франка, — говорит Краузе, задыхаясь, так как бегать он не привык, работа у него сидячая. — Фройляйн Франка, вы уже знаете, что случилось?
— Что? — спрашивает Франка и чувствует, как ее заполняет холодная волна.
— Нашего нового начальника арестовали, — выпаливает Краузе. Он разводит руками, недоуменно, как бы говоря — такие вот удивительные дела творятся на свете.
Франка ахает — она как знала, что с поручиком без нее обязательно какая-нибудь беда стрясется! Не надо было его отпускать одного, не надо! Но какая подлость, какая ужасная гадость с вашей стороны, господин полковник Мюллер! Ведь она всего один раз, один единственный разочек! Ну, пусть два, пусть даже три раза, но ведь нельзя же за это человеков арестовывать! Подумаешь, это ведь такой пустяк, не стоит и внимания! Ну и ну, полковник, оказывается, вы мелочный, мстительный тип! И женского сердца вам никогда не понять, нет, не понять, станьте вы хоть генералом!
— Майора Райхарта убили прошлой ночью, прямо в кабинете. И поручик, вроде бы, последний, кто имел с ним дело.
Да ничего подобного! С каким еще майором?! Он с ней, с ней, Франкой, имел дело прошлой ночью! И никуда не отлучался, спал, как миленький, еще дышал так уютно в плечо. Да что же это делается?! Вот так вот просто-запросто хватают честного человека на улице и из ревности, только из ревности утаскивают, куда?
— Полковая гауптвахта, час уже как, — отвечает Краузе. Он снимает очки, чтобы протереть стекла клочком замши, и теперь еще больше походит на подслеповатого крота. Франке он вдруг становится неприятен. И чего он, собственно, лезет со своими дурацкими новостями?! Что он думает — если поручика арестовали, так Франка теперь ему самому на шею кинется?! Да ни за что! Тоже мне, Максик-Шмаксик!..
Ох, уж эти мужчины — как дети, право слово!..
Франка делает поворот кругом и, в негодовании, спешит к зданию гауптвахты. Конечно, дальше порога ее не пускают — прослышали уже, небось, что она разругалась с полковником. Якобы, по уставу караульной службы не положено. Не положено — так положите! Нет, все равно нельзя. Ну и порядки они себе тут завели, просто бесчеловечные, африканские порядки! Вы, хотя бы, кормите постояльцев или так и морите их голодом?!
— Это у тебя в гостинице постояльцы, — отвечает толстый бородатый вахмистр, принимаясь набивать табаком обгрызенную трубку, рыхлые хлопья сыпятся мимо, на пол, ну и неряха! Ногти у него все желтые от табака. — А у нас тут только господа арестованные. И кормить их положено, поэтому и кормим. На обед господин поручик не успели, поздно, стало быть, арестовались, теперь вечером получат каши из солдатской кухни.
— Из солдатской! — фыркает Франка. — Что же вы офицеров кашей кормите?!
— Если кому не нравится, — втолковывает вахмистр, уминая табак, — то можно послать и за господской едой, только это денег стоит. А послать — что же, почему и не послать?..
Франка не знает, есть ли у поручика с собой деньги. Она, конечно, может сбегать в свою каморку, порыться в сундучке, у Франки тоже кое-что отложено, но ведь поручик может и не взять, он же такой деликатный! Франка в раздумье теребит концы платка, что же такое сделать? Ну, конечно!
— А если я принесу поручику чего поесть, вы возьмете? — спрашивает Франка с надеждой.
— Чего бы не взять, возьмем, — соглашается вахмистр, посасывая свою вонючую трубочку и даже причмокивая, — только никакого алкоголя или другого шнапса, ни-ни, это строжайше возбраняется.
— Как он хоть там? — спрашивает чуть успокоившаяся Франка. — Наверное, у вас там холодно?
— В камерах-то? — уточняет вахмистр. — Да, с чего бы это? У нас, знаешь ли, труба проходит, потому что мы прямо промежду котельной и компрессорной стоим. Потому — тепло, даже и зимой. Летом, конечно, жарковато, но сейчас, слава тебе, не лето.
— А господин поручик спят, — добавляет он чуть погодя. — Одеяла арестованным не полагается, так они пальтом накрылись и спят. Видать, совесть у них спокойна.
Франка считает, что не ему, запирающему других людей даже без одеяла, говорить о совести. Конечно, мнение свое она держит при себе, она лишь договаривается, что через полчаса принесет поручику передачу.
— Колбасы можешь положить, хлеба, — советует вахмистр. — Табачку положи. Он у тебя курит? Нет? А ты все равно положи. Когда сидишь, оно ведь поневоле закуришь…
Ну, хорошо, теперь Франке надо сначала к сундучку за деньгами, а потом к Хайнцу — купить еды. Раньше она могла чего хочешь у себя в буфете взять, но теперь там засела эта коза Хильда. Просто зло берет, какая наглая девчонка, погоди, достанется тебе потом на орехи!
Вахмистр смотрит Франке вослед, сквозь приятно теплый табачный дым — ну и цыпленок! Спешит-спотыкается! С каких это пор буфетная обслуга так за арестованными офицерами беспокоится? Конечно, их дело молодое, и еще — разве бабу поймешь… Такая если чего себе втемяшит, так только держись! Он вспоминает, как его Мария, на что уж отец запрещал, а и то ночью в окно лазила, бегала к нему на мельницу миловаться. Год уж как не видел, служба. На фронте-то, бывает, если до смерти не убьют, то дают отпуск по ранению, можно хоть домой наведаться, а тут… Вахмистр вздыхает, выколачивает трубку, затворяет дверь.
Вайдеман, все это время стоявший поблизости, в последнюю секунду успевает вставить ногу в щель. Заметив, что дверь застряла, вахмистр снова выходит и осматривает петли, а Вайдеман уже внутри, в караульном помещении — читает бумаги, разложенные на столе.
Пауль просыпается только через шесть или семь часов, от того, что в камере с гудением зажглась потолочная электролампочка, из дешевых, всего лишь в несколько свечей, но и ее свет со сна режет глаза. Пока Пауль ворочается на своем жестком ложе — эх, сюда бы хоть те гимнастические маты, все плечи себе отлежал! — звук, исходящий от лампы истончается, ползет вверх, от жужжания шмеля к зудению комара, но громкому, навязчивому, лезущему в уши. У проклятого насекомого, похоже, немало накопилось сил за день, что же, он теперь всю ночь будет звенеть под потолком? Пауль щурится — лампочка болтается высоко, не достать, не выкрутить.
На противоположной койке кто-то сидит — ну, конечно! Невидимка Вайдеман, он что, теперь всегда будет преследовать Пауля? Имеет человек право выспаться один или уже не имеет?
— Вас тоже посадили? За что же? — спрашивает Пауль, зевая. Тут он вспоминает, что сам-то сидит по обвинению в убийстве человека, мысль эта настолько кислая, что перебивает его сладкий зевок, комкает все удовольствие и приходится досрочно закрыть рот, не доделав начатого.
— Ваша возлюбленная вам кланяется и передает копченую колбасу с хлебом и одно вареное яйцо, — говорит Вайдеман. — Было еще яблоко, но я его съел, вот доказательство.
Вайдеман предъявляет огрызок, показывает его Паулю со всех сторон, затем бросает на пол. Пауль недоуменно смотрит на отлетевший в угол огрызок и поднимает взгляд на Вайдемана — что это еще за шутки? Невидимка сидит на полке с ногами, боком, прислонившись спиной к стене, разорванный пакет с едой валяется рядом, среди каких-то бумаг, серьезного вида документов. Пауль берет один листок — явная машинная композиция, ноты, стрелки, циферки в кружочках, техническая тарабарщина, одним словом.
— Вы мне все перепутаете, — ворчит Вайдеман, — положите на место. Дайте, дайте сюда, я еще не закончил.
На коленях у невидимки лежит раскрытая картонная папка. Вайдеман то ли читает, то ли что-то пишет, вон и карандаш в руке.
— Что это такое? — интересуется Пауль, возвращая бумагу. — Сочиняете со скуки?
— Между прочим, сочинять это должен не я. Вы ведь у нас тоже большо-ой сочинитель, господин Штайн. Я слышал, как вас допрашивали.
Разве Вайдеман тоже был в комнате во время допроса? Пауль его не заметил…
— Нет, меня там не было. Но ведь я — привидение, могу смотреть и ходить сквозь стены.
Паулю неприятно, что еще кто-то третий был свидетелем той безобразной сцены. Чтобы Вайдеман не принялся издеваться над его минутным страхом, Пауль спешит перевести разговор.
— Так вы и сюда вошли сквозь стену?
— Проникновение через бетонную стену требует неоправданно больших затрат астральной энергии, — произносит Вайдеман, морщась, и невозможно понять, шутит он или говорит правду. — Нет, я вошел через дверь и выйду я тоже через дверь. Вернее, мы выйдем вместе.
Пауль не думает, что его выпустят так быстро.
— Вас вообще не выпустят. Будете получать еду, бумагу для записей и чернила, сидеть здесь и выполнять нудные бесконечные расчеты. Возможно, вам даже стол тут поставят. Знаете, что это такое? — Вайдеман достает листок из папки, комкает и с отвращением бросает в сторону Пауля. — Это принесли, пока вы спали, передали вместе с колбасой, сказать вам, что это? Тут есть записка, можете прочесть. Не что иное, как расчет подходов к Маастрихту, есть такой городок в Бельгии. Понимаете? Наши доблестные войска давно уже сровняли Маастрихт с землей, теперь это наш глубокий тыл, а вы вдруг получаете задание рассчитать оптимальные линии окопов. Причем, я сам полгода назад сдавал этот расчет, видите, вот тут мой почерк, и вот тут тоже. О чем это говорит?
— О чем же?
— Вас проверяют. Если вы, и в самом деле, вражеский диверсант, то — ясное дело — с расчетами вы не справитесь. Тогда все понятно — конвой, Берлин, скорый суд и повешение. Если же вы, как написано в документах, действительно Людвиг Штайн, геодезист группы «Норд-Норд», то появится возможность, во-первых, в том удостовериться, а во-вторых, определить степень вашего профессионализма, сравнить ваше решение с моим. И ничем не рискуя, заметьте, ведь Маастрихт давно уже является нашим героическим прошлым, никаких ненужных тайн вы не узнаете. Справитесь, тогда вы — диплом-геодезист, свой парень, спасибо, камрад, получи задание на расчет подступов к Парижу.
— Парижу?! — ахает Пауль.
— А-гаа… — тянет Вайдеман, усмехаясь. — Парле-ву-франсе, значит? Приятно познакомиться, месье Штайн! Собственно, я так и думал с первой же минуты.
Пауль молчит, кусает губы, он обижен, что его так просто раскрыли.
— Как я уже не раз говорил, месье Штайн, — продолжает Вайдеман, размахивая карандашом, — мне наплевать, кто вы и что вы, я вышел из войны, демобилизовался. Я хочу мира. Либерте и фратерните, не возражаете? Ну, хоть кивните, если не хотите говорить. Киваете, отлично. Запомните, я на вашей стороне, ваш невидимый друг — Андреас Вайдеман. И знаете, что я сейчас делаю? Нет? Я заново рассчитываю окрестности Маастрихта. Вы можете выдать мои композиции за свои, даже обводить не надо. Предвидя наше с вами мирное соглашение, я изменил почерк. Этого достаточно, сравнить стиль и алгоритмику здесь ни одна собака не способна.
— Значит, мне ничего не грозит? — уточняет Пауль. — Меня выпустят?
— Это… гм… сложный вопрос, месье Штайн. Возможно, и выпустят. Для них главное — чтобы вы вовремя сдавали расчеты.
— Но вы ведь мне поможете? Поможете, да?
Вайдеман молчит, глядит на Пауля, улыбается. Улыбка его холодная, как у рыбы, глаза не смеются.
— Конечно, помогу, — говорит он, чуть погодя. — Но… услуга за услугу! Вы не забыли, что должны кое-что мне принести?
— Я не успел, — вздыхает Пауль. — Столько всего… Я хотел, я даже уже договорился с Франкой, она бы постирала… Но меня арестовали.
— Это пустое, — отмахивается Вайдеман. — Я не об этом. Я уже сам обо всем позаботился. Вы должны мне принести нечто другое, одну вещь, взять ее из хранилища.
— Что-то украсть? Эта вещь, она — ценная?
— Ценная? Ха-ха, нет. Это дрянь, керамика, чемодан модулей. Просто модули, они находятся на складе, упакованы в чемодан, ничего ценного. Разве что тяжелые.
— Зачем же они вам?
— А вам-то что за дело? Впрочем, извольте, я скажу. Это архив.
— Что за архив?
— Обычный архив, состояние машины за третье октября.
— А почему именно третье октября? Постойте, не тогда ли у вас что-то такое упало?
— Да, базовая конфигурация. И этот архив — ее последнее исправное состояние. Понимаете теперь, почему он мне нужен?
— Что-то не очень…
Вайдеман очевидно смущен и раздосадован, грызет карандаш, смотрит куда-то в угол. Потом он решается.
— Там, в башне… Словом, я вас обманул, Людвиг. Не то чтобы обманул, а так — не сказал всего. Одним словом, я не составлял той композиции — помните? — насчет своей невидимости. Все было иначе, не так. Совсем иначе.
Вайдеман умолкает, но потом все же продолжает почти через силу. Пауль слушает сначала недоверчиво, как очередную сказку, но вайдемановский рассказ постепенно логически увязывает многие непонятные прежде события. Слова текут, как вода, как туман, голос Вайдемана то стихает почти до бормотания, то набирает силу и страсть, убеждает и уговаривает, набегает волной и снова отступает, карандаш мотается туда и сюда, как мачта корабля в бурю, нагоняя на Пауля оцепенение и сон.
Словно цветные волшебные картины встают перед дремлющим Паулем, на пестром картонном фоне разыгрывают свою пьесу трепетные бумажные фигурки. Вот Вайдеман в бюро, за столом, на столе горит лампа, за окном нарисованная луна и стальные шляпки звезд, Вайдеман что-то пишет, наверное, очередную гениальную композицию по захвату Аляски или Афганистана, вот он бросает перо и потягивается, довольный. Картинка меняется, стены комнатки складываются, поворачиваются, снова распрямляются — теперь Вайдеман в подземелье, скармливает свои расчеты пневмомашине. Та похожа на скованного цепями дракона — ржавые жестяные крылья, нервный длинный хвост, дракон гнет шею, давится, глотает листки с расчетами, потом издает утробный, низкий, длинный рык — звук эхом катится под сводами пещеры. Вайдеман отступает, едва успев зажать руками уши, бумага, из которой вырезана его фигурка, трепещет, дрожит, но выдерживает, не рвется. Прочим актерам везет меньше — двое компонистов в крохотной комнатке дальше по коридору, два условных белых силуэта, словно вырезанные из согнутого пополам листка одним касанием ножниц, они съеживаются, мнутся, дымятся и вспыхивают желтым быстрым пламенем, сгорают как картонные спички. Вот бригада техников, марширующая в подвал ремонтировать усилитель — плоские цинковые фигурки, раскрашенные детской рукой — подхваченные невидимой огненной струей, они отлетают к прогнувшейся от удара фанерной стене, стекают по ней серебряными каплями, собираются лужицей на полу. Крохотные молоточки и гаечные ключики, булькая, погружаются в расплав. Дракон не унимается, он воет и визжит, стены шатаются от его рыка, сыплется мел и известь, наконец, падают камни и целые блоки. Они дырявят дракону его нежные перепончатые крылья, подвязанные рояльными струнами, как у авиетки. Затем рушится и сам свод пещеры, слой крашеного папье-маше рвется, падает, валится на дракона, ломает ему хребет. Дракон парализован, теперь он может лишь скрести когтями пол и скрежетать зубами.
Целлулоидный Вайдеман, пошатываясь, выбирается из пещеры — как все переменилось! Красные ватные облака сгрудились над сценой, за кулисами грохочет жестяной гром, с неба падают желтые картонные молнии и кучами скапливаются под ногами. Тут и там стоят застывшие в каталепсии фигурки, недвижные, как парковые статуи — они тоже слышали голос чудовища, и его вой заморозил им кровь в жилах. Вайдеман подходит к одной, к другой, тормошит своих друзей, бьет их по щекам, кричит им в уши, но все напрасно, они лишь молчат и слезы текут по их бледным бумажным лицам.
Вайдеман потрясен содеянным, он мечется в панике, он хочет спастись, спрятаться, но разве можно убежать со сцены во время спектакля? Тогда Вайдеман что-то шепчет на ухо одной из фигур, делает руками пассы и хлопает ее по бумажной спине — иди, расскажи остальным. Фигурка ковыляет прочь, движется боком, ее ноги гнутся в самых невероятных местах, но она идет, одушевленная вайдемановским приказом, несет его тайну, его словесный яд, обходит всех, касается своей обугленной головой каждого, приникает, передает, заражает. И с каждым следующим иудиным поцелуем Вайдеман, стоящий на просцениуме, делается все прозрачнее, невидимее, словно пропитывается маслом бумага или тает льдинка на луже. Наконец он воздевает слюдяные руки к близким небесам — свершилось! — и пропадает совсем, исчезает, проваливается в люк. А несчастные жители проклятой Богом деревни бредут восстанавливать свое порушенное капище, ворочать бумажными руками тяжелые камни, откапывать и лечить чудовище.
Закрывается черный пыльный занавес, стихает оркестр, снова разгорается газ в люстрах и Пауль пробирается меж кресел партера к выходу, наступая на чьи-то ноги, извиняясь, спеша домой, к жене, к Франке. Внезапно мерзкая картонная маска придвигается к его лицу, это бумажный Вайдеман слез со сцены, заступил дорогу — криво приклеенный парик, небрежно намалеванные глаза, из косого разреза рта торчит сигарета. Проснитесь! — требует он.
Пауль вздрагивает и отшатывается. Вайдеман — да, это был он — снова отходит и садится на полку напротив. Пауль трет глаза и трясет головой, кажется, он задремал? Да, было немного, соглашается Вайдеман. Пауль спешит извиниться.
— Значит, и майора Райхарта убил дракон? — спрашивает он чуть погодя.
— Какой еще дракон?! — недоумевает Вайдеман. Действительно, чудовище было только во сне, в спектакле.
— Э-э… я хотел сказать, Господин Граф…
— Да, я подозреваю, что так. Ведь у майора были слуховые трубки в ушах, вы не заметили?
— Кажется, были… Да, точно, я еще подумал, что он поранил себе уши фонендоскопом, когда падал. Из его ушей текла кровь, я видел. — Пауля передергивает.
— Перепонка порвалась, — кивает Вайдеман с видом знатока. — В моей последней композиции был некий неправильный обход, ошибка. Результатом выполнения этого обхода случайно явился особый, неизвестный ранее аккорд, который, как я полагаю, срезонировал с костями черепа. Субъект, услышавший этот звук, впадает в транс наподобие гипнотического. Или сходит с ума и умирает, если находится слишком близко к резонирующему каскаду.
— Вот так он и умер, какой ужас! Но как же я? Я ведь тоже стоял рядом, а ничего не слышал!..
— Не забывайте, майор пользовался слуховыми трубками. И потом — ваш испуг и поспешное бегство, это ведь тоже симптоматично. Вы так же услышали этот звук — конечно, слабо и неясно — но и этого хватило, чтобы пробудить ваш инстинкт самосохранения, подтолкнуть вас к бегству.
— И теперь я сижу здесь, в тюрьме, под замком, и все из-за вашей ошибки!
— Вы бы и так оказались под арестом, рано или поздно, господин Штайн. Из-за ваших собственных ошибок. Продержались бы лишь до первого задания, до первого расчета. То, что вы встретили меня — ваша огромная удача, не забывайте это. Успокойтесь. Поешьте вот, лучше, хлеба с колбасой, ваша подруга расстаралась, а вы не цените.
— Не указывайте мне, пожалуйста, что мне делать. Если я и возьму колбасу, то сам, а не под вашим гипнозом.
— Конечно, конечно, месье Штайн, как вам будет благоугодно! — смеется Вайдеман, сидя на полке и болтая ногами, словно мальчишка. Пауль принимается за еду, обижено на него поглядывая. Вайдеман принимается насвистывать.
— Не свистите здесь, — говорит Пауль с набитым ртом. — Нас могут услышать.
— Даже если и услышат, что с того? — отмахивается Вайдеман. — Они привыкли, что арестованные часто говорят сами с собой. Или свистят. Или даже поют. Не спеть ли нам дуэтом? Нет? Ну, как хотите…
Некоторое время они молчат, Пауль жует, а Вайдеман опять занялся расчетами. Лампочка под потолком камеры, израсходовав, видимо, весь свой запас комариного звона, принимается сначала мигать, а потом и вовсе гаснет. Воцаряется полная страхов темнота. Пауль замирает, боясь даже пошевелиться, но положение спасает Вайдеман. Он громко и резко хлопает в ладоши — так что Пауль аж подскакивает — и стеклянная колба возвращается к жизни, опять наполняется мутным пульсирующим светом, снова принимается зудеть и звенеть.
— Как вы это сделали? — с робким интересом спрашивает Пауль.
— Пустяки, — говорит Вайдеман, — совпадение.
— А вы можете сделать так… чтобы лампа… поменьше шумела?
Вайдеман хмыкает, уж не принимают ли его за волшебника, который может все, что захочет? Однако, Паулю кажется, что такое слепое доверие невидимке даже приятно.
— Могу, конечно, — кивает Вайдеман. — Это простой акустический феномен. Можно сказать, базовая способность любого привидения. Как и стоны, завывания и бряцание цепями.
Пауль смотрит на своего визави, как дошкольник на Пер-Ноэля, готовый к магическому представлению.
— Сядьте поудобнее, — командует Вайдеман, — расслабьтесь. Прекратите жевать. Вот так. Закройте глаза. Включите свою фантазию. Представьте себе кухонный кран, из которого сильной струей течет вода. Вообразите его в деталях — вот стенка умывальника, белая, эмалированная, вот большой латунный кран, сверху у него массивный удобный вентиль, как раз под вашу руку, вот течет вода, широкой сильной струей она бьет в дно умывальной чаши, вода брызжет, бурлит, клокочет, пропадая в сливном отверстии. Вспомните все те знакомые звуки, которые издает вода. Представили? Теперь скажите себе мысленно — эта вода и есть звук, исходящий от лампочки. Смотрите на воду и слушайте звуки, соедините их, слейте воедино. Получилось? А теперь протяните мысленно руку и положите ее на вентиль крана. Ощутите холод и твердость металла. Скажите себе — вот из крана истекает звон и шум, но я сильнее, я тут хозяин, сейчас я закручу кран, и звон исчезнет, потому что я так приказал. Теперь закручивайте кран, закручивайте!
— Он не крутится! — беспокоится Пауль. — Он застрял, не поворачивается!..
— В другую сторону! — командует Вайдеман, простирая руку, — По стрелке, по ходу часовой стрелки!
— Да-да, — бормочет Пауль, — теперь получается, спасибо, теперь идет…
— Вы слышите, как исчезает шум, как вместе со струей воды истончается и пропадает звон лампы, вы крутите все сильнее, и натура вам подчиняется, уступает, звук лампы стихает, уходит, вот он совсем исчез. Все, можно больше не крутить. Откройте глаза. Посмотрите на лампу. Слышите ли вы ее тишину?
— Слышу, — шепчет пораженный Пауль. — Это удивительно. Это… этого не может быть!
— Вы слышите, что ничего не слышите, — важно констатирует Вайдеман.
— Но… но как же это?!
— Ментальный блок. Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось… э-э… не снилось никому, короче.
— И я теперь никогда больше эту лампочку не услышу?
— А зачем вам ее слышать? Живите, наслаждайтесь жизнью! Я дал вам в руки могучее оружие — точно так же вы можете убирать любые звуки, образы, снимать боль… Нет больше зубной боли, стоит только закрутить кран!
Пауль представляет, как он проходит по жизни этаким водопроводчиком, завинчивая бесчисленные краны, один, другой, сотый, снова и снова… Есть в этом что-то неживое, думает он, что-то механическое, компонистское. Нет, это ему не нравится, никак не нравится.
— А я могу открутить кран снова? — осторожно интересуется он.
Невидимка тем временем сверяется со своим хронометром.
— Можете, но не сейчас, — говорит Вайдеман, поднимаясь. — Теперь у нас другое на очереди. Стучите в дверь, зовите вахмистра.
— З-зачем?!
— Скажите ему, что вам надо в клозет. Пусть он вас отведет, он обязан.
— Но я могу еще потерпеть, я пока не очень хочу…
— Делайте, что вам говорят. Речь не идет о вашем удобстве, черт возьми, но о вашей свободе! Вы ведь хотите вырваться на волю, бежать, хотите или нет? Зовите профоса, ну же!
— Вы его убьете?! — шепчет потрясенный Пауль. Какой ужас, ведь жертва даже не сможет разглядеть своего врага! Вайдеман невидим, это же нечестно! И потом опять заподозрят его, Пауля!
— Не говорите чепухи, — злится Вайдеман. — Главное, чтобы вахмистр открыл дверь камеры… Зовите же!
Не дожидаясь пока Пауль решится, он сам колотит кулаком в железную дверь, грохот наполняет коридор.
— Вахта! — орет Вайдеман. — Вахта, черт вас дери!..
Пауль испуганно поднимает руку, но Вайдемана уже не остановить, он кричит, стучит и требует. В коридоре слышно звяканье ключей и шарканье сапог вахмистра.
— Чего еще? — спрашивает он через дверь, совсем не зло, даже добродушно.
— Говорите же, говорите! — шепчет Вайдеман, толкая Пауля к двери. Пауль прижимает руки к груди, умоляюще смотрит на него, но тот непреклонен.
— Извините, мне нужно это… в клозет, — покорно бормочет Пауль в ржавчину двери.
— Громче, овца вы этакая! — требует Вайдеман.
— Чего дать? — переспрашивает вахмистр, ковыряясь уже ключом в замке камеры.
— Я хочу в туалет, — словно школьник на уроке, повторяет Пауль.
— Куда?
— В отхожее место, проклятье! — Вайдеман снова ударяет кулаком в дверь.
— Э-э… в отхожее, так сказать, место…
— После девяти вечера арестованным положено спать, — ворчит вахмистр. — Спать, а не шуметь.
Вахмистр отпирает железную дверь и отступает в сторону, давая Паулю возможность выйти. Вайдеман вдруг обхватывает Пауля сзади за талию, прижимается плотно к спине, давит животом. Пауль дергается, негодующе шипит и пытается вывернуться из противных объятий, но Вайдеман держит крепко, наваливается телом и толкает вперед. Да переставляй же ноги, шепчет он, раз-два, левой-правой! Пауль вынужден подчиниться, идти, просто чтобы не упасть, чувствуя себя полным идиотом, мысленно проклиная свою бесхарактерность и коварство Вайдемана. Словно два сиамских близнеца, они минуют вахмистра и, покачиваясь, двигаются в сторону выхода из гауптвахты.
— Эй-эй, — говорит вахмистр, — вам не сюда, вам же в отхожку, так это в другую сторону…
Вайдеман неожиданно отпускает Пауля и тот чуть не падает, но невидимка тут же дергает его за рукав назад и вверх, секунда — и Вайдеман подхватывает Пауля, берет его на руки, как жених невесту. Невеста сучит ногами и вырывается, что никакой новобрачной совершенно не пристало, но жених бьет ее снизу коленом и та смиряется, затихает, даже прижимается крепче к своему суженому. Вайдеман разворачивается на месте и теперь им виден остолбеневший от ужаса вахмистр — еще бы, ведь на его глазах арестованный поручик зашатался, подскочил в воздух, сложился почти пополам и исчез, растаял, пропал, будто его черти унесли!
— Иисус-Мария, дерьмо собачье! — выдыхает вахмистр, бросаясь вперед на подгибающихся ногах, в отчаянной попытке поймать невидимое загребая руками воздух, словно крестьянка солому. — Куда вы, господин обер-лейтенант, это нельзя!..
Вайдеман, словно в танце раскручивая замершего у него на груди Пауля, отступает по комнате, пятится от раскорячившегося вахмистра, увертывается, скользит. Вахмистр спотыкается и падает на колени, шарит ладонями по полу вокруг себя, словно ловит разбегающихся мышей.
— Господин обер-лейтенант, — воет он, — да что же это?! Мне же самому арест будет, господин обер-лейтенант!..
Пауль постепенно сползает из вайдемановых рук и его приходится то и дело встряхивать и подбивать коленом. Вайдеман уже покраснел лицом и тяжело дышит.
— Ключи, — пыхтит он, — ключи на столе…
Он подносит Пауля поближе, тот протягивает руку — цоп! — и связка ключей уже у него. Пауль обнимает Вайдемана за шею и шепчет ему что-то на ухо.
— Идиот, — негодует Вайдеман, — я, что ли, должен следить за вашим пальто?! Сейчас не время возвращаться, возьмите его шинель!..
И опять Пауль плывет по воздуху — теперь уже к гардеробной стойке за шинелью вахмистра, немножко беспокоясь, не помешает ли Вайдеману вес еще и этого предмета одежды, уж больно сукно на вид толстое и тяжелое. Он аккуратно перекидывает шинель через согнутые колени и Вайдеман несет его к двери — да что же это, Андреас, глаз у вас нет, что ли? Ведь мы же стул опрокинули! Внимательнее надо быть, господин невидимка!
Пауль отпирает дверь вахты и терпеливо ждет, пока Вайдеман на подгибающихся ногах выносит его на крыльцо. Паулю представляется, что бывший геодезист сейчас подпрыгнет, как заправское привидение слетит со ступенек в ночное небо и, с Паулем на руках, будто ведьма на помеле, помчится под звездами в направлении… гм… скажем, в направлении линии фронта. Однако, чуждый романтики Вайдеман вульгарно роняет Пауля и тот едва не падает навзничь, а шинель — та просто летит на землю.
— Бежим, скорее! — хрипит Вайдеман, дергая Пауля за руку. Огромными скачками они несутся мимо зарешеченных окон гауптвахты, за угол, в темноту и сырость кустов. Вайдеман врезается в ветви словно лось, с хрустом и треском ломится вглубь. Пауль успевает затормозить и теперь, с шинелью, прижатой к груди, топчется в нерешительности перед этой живой стеной.
— Андреас! — зовет он. — Я тут не пройду… Ну, Андреас же!
Над крыльцом полковой гауптвахты, с напоминающим выстрел звуком, вспыхивает сильная лампа, настоящий прожектор. Пауль вздрагивает и, наконец решившись, спиной вперед и согнувшись, тоже скрывается в спасительную сень.
Грохоча сапогами, в световой круг перед крыльцом влетает вахмистр, вид у него совершенно ошалелый, в руках винтовка с примкнутым штыком. Скуля и воя, как раненая дворняга, вахмистр рвет на себя затвор, трясущимися пальцами всовывает патроны и палит вдоль улицы, в луну, в черное небо — раз, другой, третий!
— Сволочь! — орет он. — Черт! Черт! Дерьмо собачье!..
Разбуженные вороны вторят ему пронзительным карканьем.
Пауль минует неширокую полосу кустов и утыкается задом в штакетник, ощупывает рукой гладко оструганные мокрые планки — в темноте не видно, есть ли проход, куда же дальше? Вайдеман сопит где-то рядом… правее, еще правее… вдоль забора, оказывается, есть что-то вроде тропинки. Пауль, прикрывая лицо локтями, бредет дальше и чуть не падает, наткнувшись на скорчившегося Вайдемана. Тот шепотом ругается — Пауль попал ему коленом в ухо. Пауль присаживается рядом, ему и страшно, и весело.
— Ух, я так испугался, — говорит он. — Никогда не слышал как стреляют!.. А вы меня бросили.
Вайдеман лишь раздраженно пыхтит.
— Что же вы прячетесь, господин невидимка? — Пауль толкает Вайдемана локтем, — вас же не могут заметить, почему вы не идете открыто?
— Заметить меня не могут, а вот подстрелить способны запросто, — ворчит Вайдеман. — Пули гипнозу не поддаются, знаете ли…
— Мы так и будем сидеть в кустах? Когда на выстрелы сбегутся люди, то нас очень быстро найдут.
— Сейчас пойдем, сейчас… Вы думаете, это так легко — носить вас на руках? Дайте хотя бы отдышаться…
Пауль накидывает себе на плечи шинель, потом накрывает полой и Вайдемана, обнимает его рукой за шею. Теперь не так холодно.
— Он себя так странно вел, этот охранник! — говорит Пауль чуть погодя. — Шарил руками, как слепой. Поверить невозможно, что он нас не видел! Что же он тогда видел?
— Да все он видел, и вас и меня. Я же вам объяснял уже. Он видит и не видит одновременно. То есть, не одновременно, а по очереди… Черт, мне что — еще раз все повторять?!
— Не сердитесь, — Пауль трогает Вайдемана за локоть. — Я вам верю. Просто это все… ну… трудно понять с одного раза.
— Теперь же вы сами видели.
— Да, теперь-то конечно…
Потом они сидят молча, Вайдеман успокаивает дыхание, а Пауль обламывает вокруг себя мелкие веточки, пытаясь устроиться поудобнее. Вахмистр давно уже вернулся в здание вахты, волоча винтовку за ремень. Но его выстрелы пока никто не прибежал, но патруль, наверняка, появится с минуты на минуту, надо спешить.
— Слушайте, Андреас, — говорит Пауль. — А вы не задумывались насчет карьеры в цирке или на сцене варьете? Вы могли бы много денег заработать на таких фокусах. Исчезновение человека! Вам же только надо его на руки взять, и — вуаля! Публика бы валом валила!
— Все, идемте! — холодно говорит Вайдеман. Он встает и, не дожидаясь Пауля, начинает боком пробираться вдоль штакетника. Пауль, вздыхая, поднимается, семенит следом.
Через несколько метров он начинает морщить нос, затем говорит Вайдеману «Фу!» и «Как вам не стыдно?!». Однако, невидимка на критику не реагирует, а неприятный запах с каждым шагом усиливается. Забор кончился и они выходят к длинному мрачному строению из досок — солдатской латрине. Пауль зажимает нос, воняет здесь невыносимо.
— Подождите секунду, — говорит Вайдеман, скрываясь внутри.
— Только одну секунду, Андреас! Я долго не выдержу, побыстрее там, пожалуйста! — гнусавит Пауль, дыша через рот.
Вайдеман тут же появляется снова — заходите, требует он.
— Зачем это? Вам что, нужна моя помощь? Там же грязно!
— Заходите, не разговаривайте! — сердится Вайдеман.
— Пожалуйста, не кричите. Я уже иду, видите? Что будет с моими ботинками, это вас не волнует, я уже понял.
Внутри абсолютно темно. Пауль останавливается в дверях, медлит. Сюда! — слышит он голос Вайдемана из темноты.
— Я ничего не вижу, где вы?!
— Идите налево и вдоль стены, держитесь за стену руками, тогда не упадете.
— Руками?! Вы с ума сошли, Андреас, как же можно тут руками за что-то держаться?!
— Идите налево, черт вас дери!
— Опять вы ругаетесь…
— О, готтес шайсе! Идите сюда, здесь есть лаз, я выломал одну доску.
— Хорошо, хорошо, я иду. Неужели нет другой дороги?! Так и знайте, Андреас, если я упаду, то вы будете виноваты.
— Вот здесь, в стене. — говорит Вайдеман над самым его ухом. — Наклонитесь и ныряйте.
— Мне не нравится это слово. Ой, я головой ударился!
Вайдеман раздраженно молчит и Пауль решает больше не капризничать и покориться судьбе. Он, тараща глаза в темноту и кусая губы, лезет в пролом в задней стене сортира. Шинель сваливается с плеч и ее приходится срочно ловить, пока она не запачкалась. Вайдеман, кряхтя, выбирается следом.
Они оказываются в заброшенном фруктовом саду, луна освещает невысокие голые деревца — похоже, яблони, так как к неприятному запаху из латрины теперь примешивается и идущий от земли аромат лежалых яблок. Деревья в лунных лучах кажутся вырезанными из черной и серебряной бумаги. Пауль поплотнее закутывается в теплую шинель, теперь он совсем не боится погони — ведь не полезут же солдаты в пролом в сортирной стене, они его просто не найдут! Вайдеман прилаживает доски на место, это он здорово придумал — так запутать следы, молодец, с ним не пропадешь! Теперь Вайдеман идет вдоль яблоневых рядов к чернеющему вдалеке большому сараю, Пауль торопится следом, как отставший верблюд за своим караваном, стараясь не споткнуться и наступать след в след.
— Куда же мы идем? — спрашивает Пауль вайдемановскую спину.
— В одно спокойное местечко, — бросает невидимка, не оборачиваясь. Пауль вздыхает, похоже, Вайдеман ему так и не доверяет до конца.
Сарай приближается, растет. В неверном лунном свете Пауль неправильно оценил его размеры — сарай не просто большой, он огромный, настоящий ангар. Ну, конечно! Пауль только теперь сообразил — ведь это спокойное местечко есть не что иное, как воздухоплавательный ангар, здесь держат аэростаты и здесь же ночует Вайдеман, в будочке охраны, которая сейчас так удачно пустует из-за болезни сторожа. Странно только, что сторожу не нашлось замены. Это, скажем прямо, непорядок и разгильдяйство. Впрочем, в группе «Вест-Вест» вообще хватает странностей…
Господа геодезисты перебираются через насыпь и рельсы — к воротам ангара проложена узкоколейка. В дальнем конце ее, в тупике, скучает грузовая дрезина. Пауль и Вайдеман, словно два лунатика, карабкаются на деревянный перрон, подсаживая друг-друга и кряхтя. Потом бредут по скрипящим прогибающимся под ногами доскам ко входу в ангар.
В одной из створок ангарных ворот прорезана дверца, а у Вайдемана, оказывается, есть ключ. Как же его способность ходить сквозь стены, или сейчас она не работает? Вы просто невозможны, Людвиг, — ворчит в ответ Вайдеман. Они входят, и Вайдеман снова запирает дверь. Пауль, вытягивая в темноту руки, интересуется, есть ли тут освещение. Еще чего, — отвечает Вайдеман, теперь уже в полный голос, — здесь же кругом водород! Водород?! Ну, да, — поясняет Вайдеман, — ведь этим горючим газом заправляют аэростаты. Жечь здесь огонь было бы весьма неосмотрительно. Пауль считает, что это очень правильное слово, в ангаре, именно что «неосмотрительно». То есть, слишком темно, чтобы смотреть. Вайдеман бормочет, что придется рискнуть — в темноте много не наработаешь. Он чиркает спичкой и зажигает «летучую мышь», на три метра вокруг разливается бледный дрожащий свет.
— А нас не увидят снаружи? — осторожно интересуется Пауль.
— Мы же невидимки. Успокойтесь, Людвиг.
Продрогшие невидимки бредут мимо бесконечных стеллажей с газовыми баллонами. Тут их, наверное, сотни — тупорылые цилиндры лежат длинными рядами, словно уснувшие акулы. Их морды соединены металлическими трубами, круглые манометры слепо таращатся пыльными стеклами, отражая огонек лампы. Кажется, что это рыбы-людоеды на секунду приоткрывают один глаз и снова притворяются спящими. Каждый ряд баллонов заканчивается гибким шлангом в проволочной блестящей оплетке.
— Нам сюда, — говорит Вайдеман, и они карабкаются через сваленные горой, не до конца сдутые аэростаты. Их мокрая и холодная ткань словно кожа дохлых выпотрошенных левиафанов — колышется и прогибается под ногами, пузыри газа под оболочками перекатываются вперед и в стороны. Кажется, что идешь по болоту, один неверный шаг — и тебя засосет, сдавит бледными китовыми внутренностями, облепит, не даст дышать. Пауль спотыкается и валится вперед, на руки, грубая шершавая материя проседает, не держит, и Пауль на животе сползает с внезапно возникшего под ним газового пузыря, прямо под ноги Вайдеману. Все развлекаетесь, Людвиг, — бурчит тот, глядя, как беспомощно барахтается его спутник.
— Дайте же мне руку! — требует Пауль.
Теперь они стоят перед фанерной будочкой сторожа. Вайдеман поднимает фонарь повыше и Пауль через приоткрытую дверь различает внутри кушетку, покрытую серым солдатским одеялом, стул у стены, на стуле — чайник. Сквозь мутное окошко виден еще стол, тоже из фанеры, на столе, похоже, телефон и жестяная кружка. Это все, меблировка вполне спартанская. Что же, мы будем скрываться здесь? На кушетке будет тесновато, она такая узкая!.. И в камере было, по крайней мере, тепло, не то что здесь. В тепле, знаете ли, ждать гораздо удобнее.
— Ждать?! Вот еще! — фыркает Вайдеман. — Нам некогда ждать.
Оказывается, вожделенные архивы находятся прямо под их ногами, на глубине около десяти метров. Я же объяснял, Людвиг, здесь везде ходы, вся земля изрыта, и в одной из галерей хранят архивы. Нужно только до них добраться. Смотрите, тут в стене есть подъемник, но он не для людей — для модулей, поэтому кабинка очень невелика, придется поджаться. Автоматики никакой нет, надо крутить лебедку. Понимаете, зачем мне требуется помощь? Один крутит, второй едет за архивами.
— В какую сторону вертеть? — бодро спрашивает Пауль, берясь за ручку. Он тянет сначала туда, потом сюда, но рукоятка не сдвигается ни на дюйм, словно она приклепана.
— Ни в какую, — говорит Вайдеман, подходя. — Крутить буду я. А вы поедете вниз.
Пауль живо представляет себе, как Вайдеман опускает его вниз, словно ведро в колодец — в царство Господина Графа, прямиком в кабинет покойного майора Райхарта, сбрасывает Пауля на еще лежащее на полу тело, в объятия смерти, в зловоние разлагающегося трупа. Его передергивает — нет, он не согласен ехать, ни за что, он лучше умрет, позвольте ему крутить ручку.
— Людвиг! — взрывается Вайдеман. Кричать он не умеет, поэтому получается у него не страшно, а даже смешно, ненатурально, с повизгиванием. Но Пауль все равно пугается, на всякий случай. — Прекратите это! Что за капризы, что за бабские выходки?! Хочу, не хочу! Кто вас спрашивает, вы?! Вы что, не понимаете своих обстоятельств?! Вы, шпион! Лезьте в подъемник и не перечьте мне!..
Больше всего на свете Пауль не хочет скандала. И еще — он опасается потерять расположение Вайдемана, ведь этот вздорный невидимка и Франка — вот и все люди на свете, которые к Паулю хорошо относятся. Пауль смиряется. Нет, он тоже мог бы покричать, но что это даст?
— Я тут не помещусь, — говорит он. — Тут и кошка не поместится. А потом, это же не положено. Видите? Вот и табличка — «Перевозка людей в грузовом подъемнике строго запрещена!»
— Лезьте, лезьте… — бурчит Вайдеман, подталкивая Пауля в спину.
Пауль пожимает плечами — спорить бесполезно, придется подчиниться. Ну, почему им все помыкают?! Нельзя же быть добрым для всех…
Кое-как, спиной вперед и поджимая колени к груди, Пауль укладывается в чрево подъемника, чувствуя себя последней устрицей. Места в кабинке, впрочем, не так уж и мало, можно поместиться. Конечно, подъемником наверняка пользуются и для перевозки людей, иначе, зачем бы тут была запрещающая табличка?
— Итак, — инструктирует Вайдеман. — Я вас спускаю вниз. Десять метров, это ерунда. Вы вылезаете, там будет коридор. И вы идете налево, если стоять спиной к подъемнику. Внизу никого нет, по ночам там не работают, бояться нечего. Идете налево, примерно через тридцать метров будет развилка, свернете направо. Поняли? Сначала налево, потом, соответственно, направо. Идете, пока не увидите дверь с надписью «Склад номер три». Вы ведь сдавали образец голоса? Сдавали, отлично. Будем надеяться, что доступа вас не лишили. Значит, говорите в приемное устройство и входите. Там стоят на полках ящики, такие чемоданы с ручками, на ручках бирки. Находите архив от третьего октября, он должен быть последний в ряду. Берете и приносите сюда. Снизу покричите, и я подниму — сперва чемодан, потом и вас. Все уяснили? Тут и ребенок справится.
Вот и посылал бы ребенка, думает Пауль. Полно ведь талантливых детей кругом…
— Уяснил, да… — недовольно тянет Пауль.
Но Вайдеман и не ждет ответа, он принимается крутить ручку лебедки — удивительно, но у него это получается сразу, ничего ручка не приклепана — и деревянный ящик с Паулем внутри начинает неторопливо спускаться. Как гроб в могилу. Пауль закрывает глаза — так немного легче. Вдруг он спохватывается.
— А фонарь?! Андреас, вы же не дали мне фонарь!
— Фонарь не нужен, там есть свет, — глухо доносится сверху. Что ж, если есть свет, то уже хорошо.
Внизу, однако, темно как в склепе. Пауль не видит пола, только чувствует по движению воздуха, что сбоку уже не стена, а пустое пространство. Он шарит рукой, ничего не находит и наудачу вываливается из клетушки, больно ударяясь коленями о кирпичный пол. Очевидно, какой-то механизм замечает его появление — невдалеке щелкает, и сверху зажигаются тусклые электролампы. Доброй ночи, Господин Граф, извините за поздний визит. Пауль встает на ноги и осматривается, отряхивая брюки.
Ну, смотреть особо не на что, совершенно прозаический коридор. Пол, как он уже уяснил, из кирпича, такие же стены. Потолок не поймешь из чего, возможно, тот же материал. Кирпичная кишка, и не прямая, а изогнутая. Стены идут волнами, повторяя, очевидно, ходы старых штреков. Мне налево, думает Пауль. Полсекунды он тратит на то, чтобы вспомнить, какая рука у него левая. Потом осторожно отправляется в путь — хотя никого кругом действительно нет, ему хочется идти на цыпочках и только заметным усилием воли он заставляет себя ступать нормально.
Перед развилкой на стене висит какой-то плоский застекленный ящичек, Пауль вглядывается — это план эвакуации в случае обвала, нарисованы невероятно запутанные коридоры, тонкие чернильные стрелки показывают, куда бежать персоналу, если рухнет потолок. Знать бы еще, где ты находишься, думает Пауль. Да и потом — когда все обвалится, будет не до того, чтобы разбираться в хитросплетениях линий.
Пауль с опаской смотрит на потолок, оценивая на глаз его прочность. Своды, впрочем, внушают доверие. Хмыкнув, Пауль сворачивает в правый коридор. Вот и железные двери, и надписи на них по трафарету — «Склад 5», «Склад 4», ага, вот и цель его ночного приключения, склад номер три. На железной створке имеется еще грозное воззвание: «Не загромождать!» Ладно, не будем…
Возле двери сбоку укреплена довольно странная конструкция, Пауль такой еще не видел — будто из стены торчит половинка раковины моллюска, только сделанная из железа. Под ней — решеточка голосового замка. Наверное, чтобы удобнее было говорить, и пыль не попадала внутрь. Пауль оглядывается по сторонам и произносит в приемное устройство: «Эн, де, труа, катр, мадемуазель Журоватр». Понимает ли Господин Граф по-французски? И если — да, вдруг он поднимет тревогу!? Пауль не успевает даже толком испугаться своего необдуманного поступка, как замок двери щелкает и железная створка приоткрывается, но не более, чем на палец. Приходится опять тянуть за ржавый металлический край, так как ручки на двери не предусмотрено.
Свет внутри склада зажигается сам собой. Наверное, и гасится тоже автоматически? Очень практично, а какая экономия! Два ряда стеллажей вдоль стен — архивы в чемоданах — словно находишься в камере длительного хранения багажа на парижском вокзале. Все пыльное, просто кошмар сколько пыли. Вайдеман говорил, что архив от третьего октября должен стоять последним на полке. Но на какой, здесь же их — восемь! Пауль идет вдоль стеллажей, стараясь ни к чему не прикасаться, чтобы не запачкаться.
Действительно, левый стеллаж заполнен лишь наполовину, вероятно, надо тут и искать. Последний чемодан в ряду имеет, однако, неправильную дату — двадцать шестое сентября. Нужный архив отсутствует, на полке видны полосы в пыли, кто-то снял его, отвязал бирку — вот она валяется на полу — и унес. Как же быть? Вайдеман ведь непременно раскричится, ему подавай третье октября, на сентябрь он будет не согласен. Пока Пауль раздумывает над своим пиковым положением, его руки сами делают все нужное — отвязывают от сентябрьского архива бирку с датой и навешивают другую, правильную. Когда Пауль замечает содеянное, сомневаться уже поздно и остается только снять чемодан с полки. Архив страшно тяжелый, поэтому, чтобы не повредить себе пальцы, Пауль толкает чемодан по полу к двери, за порог и дальше по коридорам, к подъемнику, словно шахтер вагонетку. Лампочки в туннеле гаснут по одной, стоит их лишь миновать.
У подъемника Пауля вдруг охватывает сомнение — а действительно ли Вайдеман спустит за ним второй раз кабину? Не оставит ли он своего более ненужного помощника под землей, заполучив в руки желаемую добычу? Паулю стыдно так нехорошо думать о товарище, но он ничего с собой поделать не может — чем дольше он колеблется, тем вернее утверждается в мысли, что Вайдеман только и ждет момента, чтобы выкинуть какую-нибудь отвратительную шутку. Как он тогда в кусты юркнул — и не подумал ведь, что в Пауля могли стрелять. И ведь стреляли же! Вайдеман ведь настоящий эгоист, только о себе и думает — я, дескать, выше королей! А от эгоизма до ренегатства — один шаг.
Поэтому Пауль оставляет чемодан стоять посреди коридора и лезет в кабинку подъемника сам. Он колотит ботинком в крышку, кричит что-то вроде «Первый этаж, месье!», Вайдеман еле слышно отзывается сверху и деревянный ящик ползет к небесам, как кошка по каминной трубе. Со своего места у лебедки Вайдеману почти не видит зев подъемника, он, как заводной медведь шарманку, крутит и крутит ручку и замечает Пауля только когда тот со сдавленным стоном вываливается наружу.
— Что за черт?! — восклицает Вайдеман, дергая рычаг стопора и бросаясь к Паулю — Штайн, почему вы?! Где архив? Вы нашли склад?
— Ваш чемодан внизу, внизу, не пугайтесь, — Пауль, морщась, растирает поясницу. — Можете его сами забрать.
— Что это значит, сам забрать?! — кипятится Вайдеман. — Я ведь ясно велел вам…
— Я больше не поеду. — перебивает его Пауль. — Это ваша вещь, вам и лезть за ней. Чемодан стоит внизу, надо только спуститься и взять. Показывайте как крутить вашу дурацкую рукоятку.
— Вы не справитесь, — говорит Вайдеман уже спокойнее. — У вас силенок не хватит.
Пауль делает вид, что не заметил шпильку. Итак, в какую сторону, туда или сюда?
— А-а, понимаю… — тянет Вайдеман. — Подумали, что я вас брошу внизу? Напрасно вы так. Мы же компаньоны. Или вы мне не доверяете?
— Вы и сами себе не доверяете.
— Ну, черт с вами, смотрите. Становитесь вот тут и крутите сверху на себя, тогда кабина опускается. Если от себя — поднимается. Ни в коем случае не отпускайте рукоятку, или я упаду вниз. Вот стопор, просто толкните его ногой. И не вздумайте оставить меня внизу, со мной шутить опасно. Могу придти ночью сквозь стену и задушить вас спящим.
— Фу, какая глупость! — говорит Пауль.
Вайдеман размещается в кабинке в позе сфинкса — конечно, так намного удобнее. Почему же он сразу не посоветовал Паулю такое положение? Потому что эгоист, что тут и думать!
— Поехали! — командует Вайдеман.
Пауль отводит стопор и принимается за работу, рукоятка удивительно легко идет, просто летает, никаких особых усилий прикладывать не нужно. Довольный своей предусмотрительностью и силой мышц, Пауль в пять минут извлекает на поверхность сначала чемодан — боже, какой тяжелый! — а потом и Вайдемана. Очень удачно, что невидимка вылезает из кабинки сам. Просто здорово, что стукается при этом головой.
— Сбылась мечта! — говорит Вайдеман, ласково пиная чемодан. Видно, что невидимка опять в хорошем настроении. — Теперь будем подключать.
Он подхватывает чемодан и волочет его через весь ангар, к другой стене. Пауль идет следом, спрашивая себя, как же можно подключить к чему-то чемодан, но Вайдеман, видимо, способен на любые фокусы, какие пожелает. Что неоднократно, кстати, и доказывал.
У дальней стены ангара архив ставят «на попа» и освобождают из фибрового кокона. Содержимое чемодана — просто блок модулей, неведомо как не рассыпающийся на части. По бокам внизу видны штуцеры, пара дюжин, в чемодане находятся и гибкие трубки с наконечниками и краниками. Я с одной стороны, командует Вайдеман, вы с другой, кто быстрее. Соединять надо вот с этой консолью. Он хлопает ладонью по керамическому столбику у стены. Видите другие штуцеры внизу? Порядок не имеет значения, Господин Граф сам разберется. Итак, начали!
Пауль быстро, ловкими движениями насаживает трубочки — третью, пятую, восьмую, работа спорится и он предвкушает, как посрамит Вайдемана. Одной трубки, для самого толстого штуцера, не хватает и Пауль шарит рукой вокруг — да вот же она, лежит рядом на земле. Я закончил, радостно объявляет он. Прекрасно, ворчит Вайдеман. Он еще возится, он проиграл! Но невидимка не оставляет времени насладиться победой. Теперь открывайте краники, командует он. Пауль поворачивает все вентили, которые видит, Вайдеман делает то же на своей стороне. Ну, посмотрим, говорит он и, с кряхтением, поднимается на ноги. Пауль тоже встает, Вайдеман уже, словно флейтист, зажимает растопыренными пальцами несколько дырочек на крышке консоли. Скажите вот в это отверстие слово «распаковка», требует он. Неужели Господин Граф послушается? Пауль наклоняется и произносит магическое слово. Консоль рождает ответный свист, сначала слабый, но все более нарастающий, набирающий силу и злобную, самоуверенную энергию.
— Ага, работает! — ликует Вайдеман. — Смотрите, смотрите! Видите, как быстро?! Вот что значит «свежая» базовая конфигурация!
Пауль ничего особенного не видит, но свист, действительно — очень бодрый. Этак он за десять минут все распакует, радуется Вайдеман. Как раз есть время отлить, добавляет он, чуть погодя. Вайдеман забирает фонарь и направляется к выходу из ангара. Пауль, чтобы не остаться в темноте наедине с Господином Графом, вынужден плестись следом за этим потрясающим эгоистом.
— Вон там, видите? — говорит Вайдеман через пару минут, застегивая брюки. — Вон, вдалеке, за дрезиной. Это спецвагон для перевозки воздушных шаров. Внутри баллоны с водородом и сама оболочка, в полной боевой готовности, стоит лишь повернуть вентиль — фьють — и вы возноситесь на тросе на стометровую высоту. Если завтра выдастся свободная минутка, Людвиг, я вас, так и быть, покатаю на шаре. Не мотайте головой, вам понравится, я обещаю! Момент, а это еще что такое? Слышите сигнал?
Из глубины ангара, действительно, доносится ритмичный писк — три коротких тона, пауза, два длинных. И снова пауза. И опять — пип-пип-пип, пии-пии… Словно Господин Граф подманивает их, как птиц.
— А-а, ну, конечно… — в голосе Вайдемана слышно облегчение. — Запрос кодового числа. Архив закрыт паролем. Вы пароль знаете, успели узнать?
— Помогай бог, — говорит Пауль.
— Э… В каком смысле?!
— Пароль такой…
— Бросьте ваши шутки. Кодовое число потому и называется числом, что состоит из цифр.
Они возвращаются вдоль стеллажей с баллонами к шипящему и пищащему архиву. Как змея, пожирающая птенцов, — думает Пауль.
— Десять случайных цифр, — продолжает объяснять Вайдеман. — Условно случайных, конечно. Обычно берут имеющий смысл набор. Насколько мне помнится, это была дата коронации Кайзера с лидирующими нулями.
Он барабанит пальцами по дырочкам консоли, вводя секретные числа, однако змея, поперхнувшись птенцами лишь на секунду, продолжает свою мерзкую трапезу.
— Не выходит… — бормочет Вайдеман. — Тогда как? С заключительными нулями? Бред. Нет, попробуем, конечно… Тоже не то. Может, дата рождения?.. Этак мы будем до весны угадывать…
— А если позвонить кому-нибудь и спросить?.. — предлагает Пауль.
— Позвонить! Если бы было можно позвонить! Аппарат есть, вот — стоит в будке сторожа. Но никто вам по телефону кодовое число не скажет, это нарушение секретности, это запрещено. Да и кто будет спрашивать? Я не могу, я не только невидим, но и неслышим. И вы тоже звонить никому не можете, вас ведь разыскивают после побега из-под стражи.
— Я бежать не хотел, это вы заставили, — шепчет Пауль.
— Нет, это надо спрашивать лично. Вот только у кого? Впрочем… — невидимка трет в раздумье переносицу. — Похоже, Людвиг, шанс у вас еще есть.
— У меня?!
— Я же объясняю, спрашивать придется вам. Не переживайте, я буду стоять рядом и подсказывать. Вы просто будете моими… гм… моими устами. Вы случайно не представлялись лейтенанту Кроппу?
Нет, Пауль не помнит такого.
— Скорее всего, вы с ним не сталкивались. Он уже неделю как лежит в постели с гриппом, а в таком положении трудно следить за новостями. Очень вероятно, что он пока не слышал о вашем аресте и побеге. А он, тем не менее, секретарь связи и обязан знать кодовое число. У него-то мы и спросим. Он лежит в гостинице у Эльзы, мы даже проходили мимо его двери. Ну помните, там, где спальни статистиков…
Пауль вспоминает разгороженный на клетушки зал — да, там еще валялись какие-то папки с нотами.
— Это их ежедневная порция расчетов, рутина, это нас не касается. Кроппу ничего не дают, поскольку он болеет. Хорошо, если ему хоть лекарства носят. Его у нас, знаете ли, избегают, несколько сторонятся. Не все, но… почти все. Какой-то он… ненадежный, что ли, увертливый, совсем не боевой товарищ. Неприятно иметь с ним дело. Ну, да вы сами увидите.
Конечно, неприятные типы всегда достаются Паулю! Вообще, вся грязная работа выпадает именно ему! Какая, например? Ну… За архивом лезть. Что это, чистое и творческое занятие? Вот то-то!.. Вы тоже не боевой товарищ, Людвиг, хнычете как барышня, то вам не годится, это не так… А я и не желаю быть кому-то боевым товарищем, вот еще! Потому что вы, Андреас, заставляете своих товарищей таскать вам печеные каштаны из огня… Знаете что, Людвиг? Заткнитесь. Это вам приказывает ваш боевой товарищ.
Препираясь таким образом, они идут под мутной луной в направлении гостиницы «Господский двор» выпытывать у больного гриппом лейтенанта связи Кроппа секретное кодовое число.
Вернер Кропп болеет. Десять дней назад он устроил себе банный день, мылся, как всегда, у сапожника Майера — одна марка за две перемены воды. Это Кропп еще переплачивает, его коллеги больше семидесяти пфеннигов не дают и для вящей экономии кооперируются, моются за одну цену вдвоем в общей лохани и воду не меняют. Кропп так не может, это не гигиенично. Вот еще, с кем-то посторонним вместе мыться! А если он сделает «пупс»? Или еще что другое?! Кому-то, может, и безразлично, но Кропп не так воспитан. Нет уж, лучше отдать тридцать пфеннигов и быть уверенным в чистоте. Вода должна меняться обязательно, два раза. Пусть уж Майер не ленится и натаскает десяток лишних ведер за дополнительные деньги, а то, что после Кроппа в той же воде моется вся семья сапожника, включая трех ребятишек, а потом еще и белье стирают, то Вернера это не касается. Свинья ведь грязь всегда найдет.
Да, вымылся-то он хорошо, вот только… Когда он одевался за занавеской, ему еще показалось, что откуда-то тянет холодом. И действительно, так и было — старик Майер именно в эту минуту страсть как захотел покурить, а чтобы не побеспокоить господина лейтенанта запахом мужицкого табака, приоткрыл окно. Старый дурень! Но, ведь вы же знаете, если человек распарен, он не так замечает сквозняки, после теплой воды тело менее чувствительно. Но организм ведь не обманешь! Этим же вечером у Кроппа разболелась голова и подскочила температура. В одиннадцать он уже покашливал, а когда он проснулся ночью, горло было обложено, глоталось с явными затруднениями, из глаз и из носа текло, и было совершенно понятно, что у него «испанка» или даже что похуже. И придется провести горизонтально не менее пары недель. То же самое ему сказал и доктор Либерзон. Однако, версию инфлюэнцы военврач решительно отмел. Уже легче. Выдал какие-то порошки, что именно — не сказал, велел принимать по часам, пить много теплого и соблюдать постельный режим. Как будто это и без него не понятно. На что еще годны врачи? Только порошки раздавать. С той поры и заходил-то лишь один раз. Хотя Кропп ему ежедневно шлет пневмопочтой записки, сообщает о самочувствии, симптомах и по-товарищески просит предпринять что-нибудь более действенное, поскольку коллектив отдела связи не может продуктивно трудиться, если один из работников командного звена выбыл из строя. Эти сволочи из коллектива, кстати, не зашли ни разу, хоть он тут умри. Ненавижу. Нет, так нельзя говорить, надо иначе — прости им, Господи, как и мы прощаем должникам нашим, ибо не ведают, гады, что творят. Прости и его, Господи, за то, что называет их гадами. Он знает, что гневаться грешно, но ведь это только если гневаться напрасно, а он — не напрасно, он просто объективен. И это несмотря на то, что голова почти постоянно болит. Вы пробовали с больной головой гневаться?.. То есть, он хотел сказать, пробовали быть объективным? Не пробовали, вот и молчите.
Воду для чая Кропп греет себе сам, на спиртовке, потому что горничную всякий раз не дозовешься. Эта коза его тоже избегает. Появляется только пока он спит, вазу выносит и все. Звонок для вызова прислуги есть, но располагается у двери, и как им прикажете пользоваться, если лежишь в постели?! Легче умереть, чем получить помощь. Наверняка, многие бы обрадовались его смерти. Цандер так уж точно. Цандер — это статистик из соседней комнаты, Кропп мешает ему своим кашлем. Перегородки в этой гостинице ставил какой-то идиот, они фанерные, дешевые, поэтому всем слышно все. Господа статистики работают и днем, и по ночам тоже, для них такая слышимость, возможно, и удобна. То и дело можно слышать, как они перекликаются: «Алло, Петер, напомни мне, Эм-прим — это всеобщая переменная или частная?! // Всеобщая, но в рамках функции! // Вот оно как?! То-то у меня ряд не сходится! Понял, спасибо! // Не за что!» Днем-то еще ничего, а вот ночью это раздражает ужасно. Только примешь порошок и попытаешься уснуть — «Петер, Петер, а какой синтаксис условного выхода из цикла?! // Если условие, то прекратить! // Ага?! А я думал, что — прекратить по достижении условия! // Нет, это ограниченно условный! // Спасибо!» Так и хочется крикнуть в ответ — да выпиши же ты себе, наконец, справочник, труба ты иерихонская!!! А вот когда у Кроппа приступ кашля, то Цандер стучит кулаком в стену, а один раз даже бросался сапогом в перегородку, такая свинья! Прикажете подставлять вторую щеку? Для второго сапога?! Но Кропп этой гадине простил, как было заповедано. Трудно это далось, но простил. Даже помолился за него. Теперь Кропп старается днем больше бодрствовать, чтобы ночью крепче спать и не кашлять, во сне он не кашляет.
Но днем — страшная скука, просто страшная. Сначала он даже читать не мог, голова раскалывалась, а как из глаз текло — и не рассказать! Теперь, вроде, полегче стало, за два дня он перечитал всю свою походную библиотечку — «Робура-Завоевателя», «Жюстину», «Золотого жука» и еще полдюжины других. Теперь читать нечего, разве что снова взяться за Писание, после всей этой беллетристики хочется чего-нибудь вечного. Возможно, так он и сделает, завтра. Старый Завет, кстати, тоже полон приключений и непристойностей, надо только уметь их себе представить. Представляет Кропп хорошо, с творческой фантазией у него все в порядке. Видели бы вы его сны! Конечно, если насмотреться фотографий на ночь, как он делает регулярно, то что-нибудь завлекательное должно, просто обязано присниться… Где тут у него снимочки? Во-от они, его дорогие!.. И это не шутка — он платит три марки за карточку! Господин учитель делает неплохой гешефт на своих мальчиках, сколько же Кропп уже отдал? Прикинем, он покупает примерно по две дюжины в месяц, чуть не четверть жалования отдает, да это же свинские деньги! Интересно, этот крокодил Зоммерфельд имеет еще покупателей? Все содержится в тайне, а жаль, даже поговорить не с кем!
Сегодня начнем вот с этой стопки. Итак, кто будет героем вечера? Вытя-агиваем из середины… О, да! Чудесная карточка, просто Адонис, какое тельце! Кроппу нравится это слово, он бормочет его несколько раз под нос — тельце, тельце, тельце! Как же зовут это тельце? Смотрим на обороте — ага, Себастиан Бреннер, одиннадцать лет. Надо же, одиннадцать, а уже такой штуцер! Что еще? Серебряный венок на математиаде тринадцатого года. Умное тельце! Альзо, сегодня штуцер по имени Себастиан будет нашей звездой. Кладем его карточку вот сюда, на одеяло, остальные раскладываем рядами, это — наш парад тельцев. Они его тельцы, а он их ласковый, но строгий пастырь! О-о, его сладкое стадо! Положим салфетку поближе, на всякий пожарный случай! Он чувствует, что сегодня случай будет — именно что — пожарным. То есть, спонтанно. Голова не болит, значит — случай будет. Один, не один, там посмотрим. Посмо-отрим… Ах, черт, что это?! Кто-то открывает дверь! Без стука, так и вваливается! Господи, мама дорогая! Убрать, скорее убрать, это же скандал! Что за свинство — так врываться, где же приватность жилища! А-ах, Себастиан, мой герой, какой афронт! Быстро, быстро, прячемся все к папочке под одеяло, марш-марш! Пальцы не слушаются, да что же это?! А-ах!..
Вайдеман вталкивает Пауля в комнату, протискивается сам и закрывает дверь, потом приставляет к двери стул и садится — так никто не войдет. Пауль нерешительно смотрит то на Вайдемана, то на фигуру в кровати. Невидимка подбадривает Пауля жестами, а больной лейтенант судорожно прячет под одеяло игральные карты — он что, раскладывал пасьянс? Чего же он так испугался? Несколько карт незамеченными свалились на пол, едва не угодив в ночную вазу. Пауль, желая с самого начала знакомства быть вежливым и услужливым, спешит их подобрать и вернуть владельцу. Но взгляд его цепляется за картинку — нет, это не игральные карты! Голые мальчики, совершенно безо всего, поодиночке и парами, в позах греческих героев, атлетов, борцов, словно ожившие рисунки на древних амфорах — ого, господин Кропп, так вот чем вы развлекаетесь?! Понятно, понятно! Вы интересная персона, господин секретарь связи, кажется, с вами будет легко…
— Очень красиво! — говорит Пауль, медленно перебирая карточки и поглядывая на скорчившегося под одеялом Кроппа. — Какая необычная идея! Греческая мифология, это прекрасно!
Вернер Кропп маскирует свое смущение кашлем. — Вы так считаете? — говорит он.
— Конечно! — в голосе Пауля слышны и одобрение и заинтересованность. — Посмотрите на эту композицию. Гектор и Ахилл, какая экспрессия! А как лежат полутени! Я разбираюсь в этом, ведь я сам когда-то был художником. Вас можно поздравить, господин Кропп, у вас отличный вкус!
— Да, спасибо, — хрипит сухим горлом этот ценитель прекрасного. — Мы знакомы?
— Нет, мы пока не знакомы, — Пауль с поклоном протягивает Кроппу карточки, тот выхватывает их резким движением, но уже не прячет. — Но я чувствую, что мы будем добрыми знакомыми. Ведь мы, похоже, оба принадлежим к одному и тому же избранному обществу ценителей прекрасного. Меня зовут Людвиг Штайн, я недавно приступил здесь к работе в качестве начальника геодезического отдела.
— Вернер Кропп, лейтенант связи, очень приятно.
— Мне тоже очень, очень приятно.
— А уж мне-то как приятно… — ворчит Вайдеман от двери.
— Вы позволите мне посмотреть и остальные карточки? — вежливо интересуется Пауль.
Кропп с робкой блудливой улыбкой шарит под одеялом, сгоняя свое стадо воедино — похоже, он прятал карточки под спиной. Он достает их по две, по три, складывает вместе, выравнивает края. Пауль ждет, наконец, он получает стопку теплых и влажных фотографий в три пальца толщиной, и это только первая порция непристойностей. Кропп доверительно сообщает, что у него есть еще несколько наборов в прикроватной тумбочке, и если господину геодезисту понравится, то…
Пауль милостиво кивает. Он садится на кровать в ногах у Кроппа и рассматривает карточки. Лейтенант предлагает зажечь вторую свечу, чтобы господину геодезисту было лучше видно. Пауль вежливо отказывается. Понимаете, в этом интимном полумраке прекрасное полнее доходит до глубин души.
— Что же вы тянете, Людвиг, спросите его про кодовое число! — Вайдеман ерзает на своем стуле. — Скоро ведь рассветет! Какого черта вы возитесь с его фотографиями?!
— Вот эта особенно прелестна, — говорит Пауль, причмокивая. — Элегическая поза. Спартанец, поражающий копьем льва. Какое движение, какой жест! Мне кажется знакомым его лицо…
— На обратной стороне есть подписи, господин геодезист…
— Да, вот вижу. Точно! Карлхайнц Брунсвик, шесть лет. Постойте, это что же, наши молодые дарования?! Дорогой господин, вы что, фотографируете этих маленьких гениев из интерната?!
Нет, нет, что вы! Кропп никого не фотографирует, он не умеет, он только собирает карточки, так — небольшая коллекция для души. Снимки делает учитель Зоммерфельд, это его самоновейшая метода — если ученик плохо занимается, получает низкие баллы или дерзит, то он не подвергается порке розгами, нет, это не гуманно. Провинившийся обязан позировать для фотографий и чем значительней его прегрешения, тем более… гм… откровенные позы он должен принимать. Совсем уж непослушные дети представляют сатиров и фавнов. И вот что странно — чем старше ребенок, тем больше и чаще он случается виноват. Господин Зоммерфельд вынужден проявлять повышенную строгость к таким субъектам. Когда эротической шкалы наказаний не хватает, ему скрепя сердце приходится прибегать к порнографическим композициям.
Вайдеман заглядывает Паулю через плечо. Потом, не веря глазам, выхватывает фотографию и близоруко всматривается в нее, повернувшись к свече.
— Да он же просто свинья! — выдыхает он пораженно. — Это же черт знает что, какое скотство! Учитель, матерь божья! Он же растлитель, а не учитель! И эта гиена Кропп покупает у него карточки! Они же оба больные! Их изолировать надо! Да что там, их судить надо, кастрировать надо обоих!
Пауль резким движением локтя ударяет его в живот, не сильно, а так, чтобы только заставить замолчать.
— Людвиг! Боже мой, Людвиг! — возвышает голос Вайдеман. — Но вы-то ведь не… Ведь вы, спаси господи, не находите это… нормальным?!
— Не мешайте мне! — шипит Пауль.
Кропп интересуется, чем же он помешал господину геодезисту? Нет, нет, ничем не помешал, это что-то ему показалось, вроде бы, нога под одеялом… Конечно, конечно, вы же понимаете, как трудно больному человеку следить за личной гигиеной. Вполне возможно, что… э… ногам бывает немного душно. Вот я уже поджался, теперь удобно? Прекрасно, благодарю вас. А есть ли у вас карточки и этих… гм… сильно провинившихся?
О, да! Кропп свешивается к тумбочке, открывает ключиком дверцу и шарит где-то глубоко внутри. Пауль ему в эту секунду не виден и тот пользуется моментом, чтобы жестами и преувеличенной мимикой показать Вайдеману — весь разговор ведется только для отвода глаз, Паулю и самому противен этот герр Кропп со всем своим непотребством, и сейчас-то Пауль и перейдет к главному. Вайдеман ничего не понимает из театральной жестикуляции своего компаньона, но, по крайней мере, снова возвращается на пост у двери, устало разводя руками. Карточку Карлхайнца, скомканную, он швыряет в угол.
— Людвиг, — говорит он после некоторого молчания. — Спросите его про число и пойдем. Пусть он сдохнет тут от своей инфлюэнцы.
— Кстати, господин лейтенант, — говорит Пауль, принимая от Кроппа новую пачку фотографий юных жертв зоммерфельдовской методики воспитания. — Я ведь почему к вам зашел так поздно? Мы работаем сейчас с архивом от третьего октября и не можем его распаковать. Не подходит кодовое число. Ну, знаете, наше обычное, дата коронации Императора.
— С лидирующими нулями, — подсказывает Вайдеман.
Да-да, с этими самыми нулями. Представляете, очень срочное задание, расчет подступов к Парижу, а архив не раскрывается! Вы, случайно, не знаете, может быть пароль был изменен? А новый вам не известен?…Ой, какая интересная фотография! Что же это подразумевается?! А, вижу, вижу, вот тут подпись, ага, «Троянский конь». Ни за что бы не догадался! Нет, теперь-то я ясно вижу, что этот мальчуган — именно троянский конь. Какая богатая фантазия! А эти его друзья вокруг, они кто, троянцы, спартанцы? Не знаете? Ах, вы про архив!.. Что, правда, не знаете? Очень, очень жаль…
— Нет, нет, господин геодезист, я, действительно, ничего не знаю, — оправдывается Кропп. — Вы понимаете, я вынужден работать с настолько неприятными личностями, я стараюсь как можно менее с ними общаться. Если они и изменили кодовое число, то я это узнаю последним. Ужасные типы! Они грубы, невоспитанны, чувство прекрасного отсутствует у них совершенно. Я так рад, что теперь появились вы, господин Штайн! Возможно, если мы будем держаться вместе…
— Так он не знает? — спрашивает Вайдеман от двери. Пауль отрицательно качает головой. — Вот черт. Только дерьма и наелся… Пойдемте, Людвиг. Наверняка можно придумать что-нибудь еще.
— Пожалуй, мне пора идти. Очень жаль, служба! — говорит Пауль.
— Останьтесь еще, прошу вас! — уговаривает его Кропп. — Куда вам спешить? Вы навещаете больного товарища, это милосердный поступок, вас каждый поймет и простит за опоздание! И вы еще не все снимки посмотрели, там есть просто замечательные! Может быть, вы хотите взять некоторые с собой? Послезавтра господин учитель принесет новые, я могу заказать вам тоже! Господин геодезист! Не уходите так скоро, мы ведь можем еще поговорить! Ну, хоть несколько минут!..
— Я жду вас на улице, Людвиг, — говорит Вайдеман, выходя. В голосе его слышна безнадежность.
Пауль садится поудобнее, опирается локтем о спинку кровати, фотографии соскальзывают с его коленей на одеяло, на пол, как мертвые осенние листья.
— О чем же мы можем поговорить, господин секретарь связи? — спрашивает он.
— О чем угодно! — с жаром выпаливает Кропп, садясь в кровати. Одеяло соскальзывает с его безволосой груди и Пауль с удивлением видит царапины на коже, он что, бреет себе тело?! — Я думаю, что два человека со сходными эстетическими взглядами всегда найдут общие темы для разговора! Спросите меня о ком угодно, я знаю тут всех, я могу вам о каждом такое рассказать!
— Ну-у… Например, обер-лейтенант Эберт, что скажете о нем?
О-о, это редкостная свинья! Мнит из себя невесть что, а в действительности — не умнее павиана. Лезет повсюду, везде должен сунуть свой длинный нос. Поначалу он с каждым ведет себя дружелюбно и приветливо, но это театр, не верьте ему, он предаст вас при первом удобном случае, стоит ему почувствовать лишь малейшую выгоду. Он оскорбительно говорит о коллегах за глаза, нет, в лицо-то он никогда ничего не скажет, он ведь трус. Трус и подхалим. Он ненавидит евреев, всегда навязывается с отвратительными анекдотами, а почему, евреи ведь тоже люди! Он карьерист, еще в департаменте транспорта он написал кляузу на своего руководителя, в результате несчастный угодил под суд, а Эберт занял его место. Что? Обычная практика, говорите? Но ведь от этого она не становится менее отвратительной?! Возможно, он и не без способностей к компонистике, но ведь надо всегда оставаться человеком! На Страшном Суде никому не будет интересно, какой ты компонист, спрашивать будут за грехи, «коемуждо по делом его» и вот тут-то обер-лейтенант Эберт отправится прямиком на вечное сожжение. Простите, что? А при чем тут мы с вами?! Карточки? Господь милостив, я уверен, он простит. Если мы и грешим, то только в мыслях. Такой грех легко снимается покаянной молитвой. Вы молитесь регулярно, господин геодезист? Вот видите! Тогда вам нечего бояться гнева господнего. Это пусть учитель Зоммерфельд опасается. Вы еще и половины о нем не знаете, об учителе-то! Это такая змея! Он ведь… ээ… не только фотографирует… Руки я ему давно не подаю, — говорит Кропп. — Деньги мои можете получить, а вот руку — извините-с!..
— А фройляйн Франка из буфетной? — спрашивает Пауль сквозь шум крови в ушах.
При чем тут обслуга?! Да, Кропп замечал, что кто-то наливает в буфетной пиво — не само же собой оно наливается, хе-хе! Но интересоваться буфетчицей, нет, это он не станет! Он слышал, что господин полковник ее… как бы это сказать… патронирует. Кропп до такого никогда бы не опустился. Женщина! Кокетливое, слабое, коварное и опасное создание! Она с одной стороны лижет вас, а с другой стороны вас кусает, пьет вашу кровь. Ну, вы понимаете, что имеется в виду. Нет, Кропп никогда не будет иметь ни малейших дел с женщинами! Вспомните венерические заболевания! Из названия уже следует, что их переносят женщины, как крысы — чуму. А страдают мужчины!
Пауль морщится. Еще позавчера он и сам утешался подобными мыслями, но теперь… Теперь появилась Франка, пришла, спустилась с небес, встряхнула его, пробудила от спячки, наполнила песнями и светом пыльную чердачную каморку его души, распахнула окно навстречу солнцу и ветру. Вернер Кропп со своими горячечными фантазиями ему даже не противен, он нелеп, ничтожен, он — как грустная одинокая козявка. И все его извращения такие же — грустные и одинокие.
— Да-да, — говорит Пауль безразлично. Мыслями он уже далеко, на свободе, с Франкой, среди пронизанного солнцем весеннего леса. — Ну, ладно, пора идти. Много дел навалилось. Меня, наверное, уже ищут. Жаль, что вы не знаете кодового числа.
— Но его ведь и не нужно знать! Есть же базовый доступ к самой конфигурации.
Пауль оборачивается от двери, что еще за доступ?
Базовый доступ, он заложен в самой конфигурации, он не зависит ни от чего, машина им пользуется для своих внутренних расчетных нужд. Этот доступ главнее, чем внешний, операторский, он самый основной — на уровне алгоритмики. Он не вводится, он рассчитывается, нужно лишь провести совершенно определенную математическую операцию, и тогда машина сделает что угодно — обойдет любой пароль и примет любую команду. Кропп знает этот фокус, поскольку сам настраивал базовую конфигурацию, тогда-то он и обнаружил такую возможность. Кто-то из системных компонистов в Берлине, видимо, решил облегчить себе работу. В общем, нужно число 12345679 умножить на 9, получится ряд единиц и вот эта строка и является кодом базового доступа. Если просто ввести единицы, то ничего не выйдет, надо именно перемножить.
Пауль огрызком одолженного карандаша записывает код на одной из порнографических карточек. Ну, теперь-то уж точно придется уйти, работа не может ждать. Спасибо, Вернер, ты очень помог, камрад.
— Но вы ведь придете завтра еще, придете? Проведать, господин Штайн, хоть на минутку, по-товарищески!.. Пожалуйста!..
Пауль ободряюще кривит губы и кивает, он придет. Не стыдно ли обманывать больного человека? — спрашивает он себя. — Вот еще! Ничуть не стыдно. Господь милостив, он простит.
Кара господняя следует незамедлительно.
Пауль не успевает сделать и пары шагов к двери, как воздух вокруг него с треском лопается словно проколотый футбольный мяч, в лицо прыгают доски пола и Пауль больно бьется об них коленями и плечом, валится на бок, сшибая с треноги умывальный таз и крепко прикладываясь затылком о стену. Сквозь мгновенно возникший гул и свист он слышит истерические вскрикивания Кроппа — это снаряды! нас накрыли, накрыли! спасайтесь, спасите! — пол и стены дрожат и шатаются, фанера гудит, потолочные балки трещат и сверху пластами сыплется известка. Ничего не понимая, Пауль в ужасе ползет к ставшей такой далекой двери, пол под руками трясется, доски корежит, краска отлетает с них чешуйками. Боковым зрением Пауль видит, что под одной из ножек кропповской кровати проламывается пол, отчего та проседает и дубовой рамой превращает стоящую под ней фарфоровую ночную вазу в кучу загаженных осколков. Из дыры в полу показывается оскаленная мордочка мыши, зверек отчаянно пищит и скребет лапками, но отверстие слишком мало и спасение невозможно. Пауль судорожным рывком достигает все же двери, он тянет и толкает застрявшую в перекошенной коробке створку, но дверь подается не более чем на сантиметр — дальше ее не пускают поднявшиеся горбом доски пола. Пауль падает на спину и уже сгибает ногу для удара, намереваясь проломить тонкую филенку, но милосердное провидение избавляет его от лишних усилий. От мощного толчка снаружи дверь с грохотом распахивается и на пороге возникает чрезвычайно странная фигура — некто полуголый, в одних лишь кальсонах и офицерской фуражке, с маузером в руке и лицом, завязанным мокрым платком — видны лишь дико вытаращенные глаза. Цандер, милочка, спаси нас! — голосит Кропп. Ворвавшийся слепо поводит стволом револьвера, словно решая кого пристрелить первым, потом хрипит — газовая атака, дышите через ткань! — и шатаясь, словно матрос в шторм, снова скрывается в затянутом дымом коридоре. Дом уже не трясется, Пауль вскакивает на ноги и устремляется вон, прикрывая лицо бортом шинели и слыша за спиной мольбы Кроппа подождать и его, не бросать больного товарища в беде, сейчас, он только натянет брюки и соберет лекарства и карточки. Паулю наплевать на этого бедного сластолюбца, Пауль уже в конце коридора, среди прочих поспешающих наружу господ статистиков — полуголых и почти одетых, с тряпками на лицах и без, кашляющих от дыма, прижимающих к груди картонные папки с расчетами. Все это стадо, ведомое размахивающим револьвером Цандером, ломится к выходу из горящего здания. Какой-то компонист спотыкается и валится под ноги коллегам, бумаги его разлетаются в стороны и Пауль едва успевает перепрыгнуть через босые ноги статистика. За спиной он слышит чей-то укоризненный бас — ну, нельзя же так, милостивый господин! стыдно! — упавшему, похоже, помогают подняться и собирают его листки. Но Паулю нисколько не стыдно, не угнаться черепахам за зайцем, он стремится наружу, еще рывок, плечом отталкиваем одного, обходим на повороте другого, вот и обитая тлеющим уже войлоком входная дверь — долой крючок! — и Пауль новогодней ракетой вылетает на крыльцо гостиницы.
Хорошо, что он успевает ухватиться за железную дверную ручку, иначе он непременно упал бы — от крыльца уцелело не более полуметра покореженных досок, все остальное провалилось в невесть как возникшую у самого порога глубокую яму. Но это не воронка от снаряда, земля не взрыта ударом — она как бы просела, провалилась вниз единым пластом. В пляшущем оранжевом свете от горящей соломенной крыши соседнего сарая Пауль видит длинную прямую канаву, пересекающий теперь деревенскую улицу. Со дна слышится шипение и треск, поднимаются клубы пара, канава очень широкая, метров семь или восемь, не перепрыгнуть. Пауль беспомощно озирается — деревня вокруг тонет в огне, не менее полудюжины домов пылают, всюду дым и мечутся люди. О, мой бог! — изумленно восклицает кто-то за спиной у Пауля — это господа статистики, добрались, наконец! — его пихают в спину и Пауль, вскрикнув, чуть не валится с крыльца, но сильная рука Цандера придерживает Пауля за воротник шинели. По одному цепочкой вдоль фасада, там есть проход, командует Цандер, и как он только углядел этот путь к спасению?! Пауль, например, ничего там не заметил, а ведь и верно — у гостиницы каменный фундамент, и он уцелел — метровой ширины бетонированный козырек нависает над краем канавы и выглядит очень прочным. Статистики, подбадривая и поддерживая один другого, боком пробираются по этому мостику на твердую почву, и Пауль тоже в свою очередь оказывается в безопасном месте. Цандер кричит от двери, что он вернется вывести оставшихся, он натягивает платок повыше и снова исчезает в дыму, Пауль растерянно смотрит на багровеющие пламенем окна второго этажа гостиницы и спрашивает себя — там ли сейчас Франка или она, дай-то бог, ночует в школе? А вдруг она мечется в эту минуту по горящим коридорам в поисках выхода?! Спасет ли ее Цандер? Или Пауль, как верный Ромео, должен лично идти за своей любимой в ад и геенну огненную?! Но тут сверху валится какое-то дымящееся и стреляющее искрами полено и Пауль, ахнув, бросается вдоль улицы подальше от страшного, погибающего дома.
Для успокоения его и читателей скажем, что Франка к моменту первых взрывов и начала пожара находилась в восьмом блоке, в полнейшей безопасности. Она сидела на кушетке в кабинете начальника геодезического отдела, болтала ногами, смеялась и разговаривала о всяких пустяках со старшим писарем Краузе и называла его Максиком. А старший писарь все подбрасывал в железную печурку дровишки, чтобы в кабинете поскорей стало жарко и Франка размотала, наконец, свой расписной шейный платок, а может, даже — предел мечтаний — расстегнула на груди пару пуговичек. Вот только, спрашивал себя Максик, не будет ли это нарушением субординации? Нет, отчего же — если начальник отдела арестован, его обязанности и права автоматически переходят к заместителю. После того, как он представил себя, как заместителя господина обер-лейтенанта, исполняющим свой долг перед отчизной во франкиной кроватке, ему самому сделалось до невозможности жарко…
Пауль бежит по улице, сам не зная куда, хочет кого-то спасти или спастись сам, мечется среди таких же растерянных солдат с пустыми и полными ведрами в руках, среди отдающих сумбурные команды полуодетых офицеров, среди панически ржущих и встающих на дыбы лошадей, среди гудящего и спиралями возносящегося к небу пламени, среди стелящегося едкого дыма, среди ужаса и огненной погибели. Тут и там дорогу ему преграждают страшные провалы в земле, длинные прямые канавы, превратившие знакомые улицы в непроходимый лабиринт. Кое-где, правда, через эти траншеи уже перекинуты длинные доски и даже бревна, но Пауль не рискует перебираться по этим хлипким мосткам, он бросается то в один переулок, то в другой, словно заяц, которого травит стая гончих. Внезапно он обнаруживает себя в заброшенном саду, том самом, что вплотную прилегает к воздухоплавательному ангару. Здесь пустынно и даже спокойно, длинные ряды деревьев стоят в зимнем оцепенении, ничто не горит и не рушится и Пауль может перевести дыхание и оглядеться. За его спиной пылает деревня Майберг, там пляшет оранжевый свет и слышны выстрелы. Возвращаться туда представляется невозможным. Впереди, там где ангар, тоже полыхает, но не так сильно, как бы уже догорает. Вайдеман обещал ждать Пауля у входа в гостиницу, спасся ли он при начале обстрела? Если невидимка уцелел при первых взрывах, он наверняка побежал спасать свой драгоценный архив. Но как видно Паулю отсюда, в ангар тоже попал зажигательный снаряд, а ведь там складировался водород! Ангар не мог уцелеть, вместе с ним неминуемо погиб и архив. А Вайдеман, что же он?
Есть только один способ проверить это, и Пауль, хоть медленно и нехотя, но все же идет к ангару. У железнодорожных путей он останавливается и осматривается. От воздухоплавательного ангара остался лишь покореженный железный остов, пламя полностью пожрало стены и крышу, всюду разбросаны тлеющие обломки досок и разорванные взрывами газовые баллоны. Похоже, что от одной из таких огненных ракет занялся, а сейчас уже догорает, и деревянный станционный перрон. Вайдемана нигде не видно, хотя пламя и освещает все вокруг, но пляшущие тени очень черные. Может быть, Вайдеман где-то прячется?
— Андреас! — кричит Пауль, сложив ладони рупором, — Андреас, вы тут?! Алло, Андреас!
Несколько секунд Пауль тщетно прислушивается, не подаст ли невидимка голос. Вдруг оглушительный треск пистолетного выстрела бьет ему по ушам, и огненный шмель пролетает мимо щеки, обжигая лицо — кто-то стреляет, стреляет по нему! Пауль падает на колени и пригибается к земле, это Вайдеман, он что, спятил?! Почему он палит по своим?!
— Не стреляйте! — молит Пауль из-под натянутой на голову шинели. — Это я, Людвиг! Я один, вы с ума сошли, не стреляйте же!..
Темнота молчит, выстрелов больше нет. Пауль осторожно разгибается и всматривается. Из-за стоящей вдалеке на рельсах дрезины выходит какая-то фигура — похоже, это, и вправду, Вайдеман — он свистит и машет рукой. Вот ведь свинья такая, он же мог Пауля случайно убить! Что за дурацкие шутки! Пауль поднимается на ноги и отряхивает колени.
— Я так рад, что вас не прибило первым же снарядом, господин невидимка! — со всем возможным сарказмом говорит он приближающейся фигуре. — Что бы я делал без вас и без вашего баловства с огнестрельным оружием?! Очень смешно! Вас, случайно, не ударило потолочной балкой по голове, а? Как вы себя чувствуете, господин фокусник?
— Спасибо за заботу, Людвиг, — говорит подошедший и Пауль с удивлением узнает голос Феликса Эберта. — Благодаря вашим стараниям я чувствую себя… ээ… временно безработным.
— Боже мой, Феликс, это вы? Как вы меня напугали вашими выстрелами! Зачем же вы стреляли?! Вы же видели, что это я!.. А почему это — «безработным»?
— Вы еще спрашиваете! — произносит Эберт холодно. — Оглянитесь вокруг, вы здесь только три дня, а вот что уже натворили!
Натворил?! Что же он натворил? А, это опять про Франку! Но это его личное, приватное дело, его отношения с фройляйн Бергмюллер никого постороннего не касаются и нечего… гм… совать повсюду свой длинный нос, уж извините. Перед полковником он отчитается сам, когда — и если — его потребуют к отчету. У Пауля припасено несколько козырных карт в рукаве, уж будьте покойны…
Феликс не может скрыть своего удивления. Скажите, — восклицает он, — у вас там все такие дураки?! Да, у вас, во французской разведке, мон ами кошон! И не делайте такое лицо, месье! Я вас в первый же день раскусил, нельзя же посылать на задание таких щенков! И не отнекивайтесь, это вам не поможет! То, что вы француз, написано у вас на лбу! Да, на лбу и на каждой пуговице, как я слышал. Что вы мне предъявляете эту ворованную шинель?! Вы мне противны, месье Штайн! Если бы наши правительства не были бы в союзнических отношениях, я бы вас охотно пристрелил и тем бы избавил мир еще от одного дурака. Вы мне испортили десять лет работы, понимаете, вы, клинический идиот?!
Пауль не понимает ничего и униженно помалкивает.
— Что мне с вами делать после этого?! — восклицает Эберт, показывая в сторону пожарища. — Я понимаю, что ваша страна воюет, но ведь можно же добиваться своих целей и иначе, не одной грубой силой! Вы слышали о дезинформации, о такой вещи, как умный и тихий саботаж? Или вы только взрывать все вокруг обучены?!
Почему же Пауль должен отвечать за разрушения, вызванные артиллерийским обстрелом? И что это за намеки на шпионаж, позвольте спросить?! Капитан Кольбекер его полностью освободил от подозрений, видите, его даже из-под ареста выпустили!..
Это вы своим командирам расскажете, как вам удалось бежать. Если вы когда-нибудь доберетесь до этих самых командиров. И прекратите твердить про обстрел, это уже не остроумно! Если вы имели смелость — или глупость — явится сюда с чужими бумагами, если вы имели смелость — или недальновидность — при первом же удобном случает закачать в пневморасчетку водород и потом поджечь его, если вы имели наглость — да, наглость! — еще и остаться в живых при взрыве расчетной машины, вот уже полгода как полностью подконтрольной Лондону, если вы осмелились уничтожить одним этим кретиническим поступком всю десятилетнюю карьеру английского агента Феликса Эберта, то найдите уж в себе смелость признать, что вы, Людвиг, — дубина, недоумок, а также полный и беспросветный дурак!..
Следующие двадцать минут каждый занимается своим делом — Эберт надувает и готовит к полету воздушный шар, а Пауль буквально на коленях умоляет не бросать его на съедение всем волкам. Феликс только отмахивается, после минутного приступа гнева он замкнулся в себе, молчит и не обращает на Пауля никакого внимания. Он открывает вентили на баллонах с водородом, дергает и расправляет тяжелую прорезиненную ткань оболочки шара, проверяет и распутывает стропы, он весь в заботах. Пауль снует за ним, пытается помочь, он нудит и ноет, напоминая о таких нестареющих понятиях, как дружба, милосердие, взаимовыручка и корпоративная солидарность разведчиков, находит сотни оправданий своим дурацким поступкам и тысячи причин взять в полет и его тоже. Ничто не помогает.
Вот шар уже надут и рвется в низкое небо, мотается туда-сюда на коротком тросе. Феликс забрасывает в корзину брезентовый мешок с водой, ковровый саквояж и свою офицерскую шинель — погоны он предусмотрительно отстегнул и выкинул в кусты. Пауль плюхается на колени, прямо на щебенку насыпи, не чувствуя боли. Он обхватывает сапог господина обер-лейтенанта и прижимается к нему грудью, он плачет неподдельными слезами и клянется отслужить Эберту десять лет денщиком безо всякого жалования, только за еду и жилье. Тот, цепляясь за веревочную лестницу, пытается выдернуть ногу и едва не падает. Ну-ка, поднимитесь! — требует он.
Пауль с надеждой вскакивает.
— Смирно! — командует Феликс, — сопли подтереть, равнение направо!
Пауль шмыгает носом и вертит головой в обе стороны, стремясь точнее выполнить приказ, и эта суета стоит ему расшатанного зуба — Феликс бьет своего коллегу-разведчика рукояткой револьвера в подбородок. Отличный, истинно английский хук справа. Пауль на мгновение видит на облачном небосводе все звезды мира, земля второй раз за вечер уходит у него из-под ног, а ботинки удивительнейшим образом проносятся над головой и пропадают позади. Раскисшая от пожара почва принимает его тело, мягкая, словно новый пружинный матрац. Пауль закатывает глаза и берет короткий тайм-аут.
Когда его душа снова возвращается в измученное тело, шар с поручиком Эбертом уже даже не виден в черном небе. Да и был ли он? Пауль лежит ничком, ему все осточертело. Очень болят разбитые губы, во рту — отвратительный вкус крови. Пауль пытается сплюнуть и не может даже этого, тогда он закрывает глаза ладонями, медленно поворачивается на бок, подтягивает колени к груди и минут пять плачет от жалости к себе.
Потом он встает, пошатываясь, но с желанием быть сильным, циничным и жестоким. Первое, что он видит — это велосипед Эберта, аккуратно пристегнутый цепочкой к стволу худосочной яблони. Похоже, Феликс всерьез опасается, что за время путешествия в Англию его «железного коня» могут увести. Жестокости и цинизма Пауля хватает как раз на то, чтобы сбить замочек обломком кирпича. Повернувшись спиной к ненавистному догорающему Майбергу, Пауль уходит прочь, таща за собой по стылым комьям пашни бренчащий и вихляющийся велосипед.
Поздним зимним утром он едет по заброшенной дороге посреди бесконечной, беленной инеем равнины. Никакого особого направления он не придерживается, определиться со сторонами света он тоже не в состоянии, но Провидение, всегда милостивое к дуракам и убогим, ведет его почти точно на северо-запад, к голландской границе, в обход застав и военных патрулей. Один лишь раз он видит вдалеке на дороге рогатку и часовых, но просто разворачивает велосипед и меланхолично крутит педали восвояси, и ему даже не стреляют вослед.
Днем по пути начинают попадаться узенькие идеально прямые каналы, полные черной зеркальной воды, метровой ширины мостики соединяют берега. Примерно на пятнадцатом таком мостике Пауль попадает передним колесом в щель между досками и вынужден совершить козлиный прыжок через руль велосипеда, больно ударившись копчиком и лишь чудом не упав в воду. Его попытки вытащить погнутое восьмеркой колесо из щели настила ни к чему не приводят, Пауль оставляет немало послужившую машину и плетется дальше на своих двоих. Часов около шести вечера его обгоняет телега на резиновом ходу, на козлах восседает толстый бородатый крестьянин с трубкой-носогрейкой в желтых зубах. Бросив понимающий взгляд на вахмистрову шинель Пауля, он придерживает лошадь.
— Дезертир? — бурчит он.
Пауль молчит, не в силах слова сказать.
— Дезертир, — подытоживает крестьянин. — Вон к тому сараю иди. И жди там, я поесть принесу.
Еще через полчаса Пауль жует хлеб с пованивающим салом и запивает этот дар небес плохоньким пивом из деревянной кружки, слезы капают в серую пивную пену. Бородач сидит рядом на обрезке бревна и рассматривает документы господина дезертировавшего геодезиста при свете керосинки.
— Ни черта не годится, — ворчит он и рвет паспорт Людвига Штайна, сжигает странички над лампой. Пауль не имеет достаточно душевных сил чтобы возражать, ему уже все равно.
Крестьянин уходит, оставляя Пауля бездумно сидеть в темноте. Катятся часы, Пауль настолько устал, что даже не может спать. В голове елозит по кругу франкина песенка: «Потому что кавалер — землемер, кавалер — землемер, землемер-кавалер…» Франка в одном ботиночке, прикрытая расписным платком, смеющаяся и соблазнительная, Франка, угоревшая насмерть в своей чердачной каморке, Франка, в крестьянском свадебном наряде, сплошные кружева и ленты — она берет Пауля за руку и смело говорит старичку-патеру с лицом майора Зайденшпиннера: «Пока смерть не разлучит нас! Да, согласна!»
Утром добряк-крестьянин никак не может добудиться Пауля, тот лишь мычит и повыше натягивает воротник шинели, спасает от бледного рассвета красные, натертые за ночь глаза. Крестьянин отбирает у Пауля компрометирующую обладателя шинель и оделяет взамен суконной курткой, подбитой ватином.
— Это моего зятя, — ворчит он. — Месяц, как крест прислали. Так что ему теперь без надобности. Тут и паспорт.
Так Пауль в очередной раз получает документы мертвеца и становится крестьянским сыном Куртом Майером, отправившимся попытать счастья на заработках в нейтральной Голландии. Имеется и справка о непригодности к военной службе, ночью крестьянин поднял с постели старосту и как-то уговорил его приложить печать к этой липовой бумажке. Бородач провожает новообретенного зятя до пограничного поста. Переход устроен в старом здании таможни. Большой зал, полный сквозняков, разделен барьерами, столами и желтыми широкими полосами на три части, середина его — ничейная зона. Пока немец-пограничник — щучье узкое лицо и бесцветные глаза за стеклами очков — лениво скользит взглядом по Курту Майеру, будущему голландскому батраку, и щурится на страничку с приметами — слишком сонный, чтобы действительно сличать одно с другим — толстяк крестьянин крепко обнимает Пауля и хлопает его напутственно по узкой спине:
— Смотри, Курт, без монеты домой не возвращайся, — гудит он в бороду, — а не то сразу убью!
Офицер долго ищет нужный штамп среди прочих на вращающейся подставочке, офицер прикладывает резиновую печать к пропитаной чернилами промокательной бумаге, офицер стучит ребром печати по столу, стряхивая излишки, офицер дует на буквы штампа, отыскивает в засаленном паспорте местечко почище и, наконец, впечатывает туда красное жирное слово — ERLAUBT. Потом бисерным почерком вписывает дату и швыряет паспорт на барьер, отворачивается. Пауль сцарапывает драгоценный документ со стойки, смотрит на толстяка-крестьянина — тот машет ему рукой и Пауль благодарно кланяется в ответ. Потом он целую вечность бредет через бесконечный зал на голландскую сторону, топчется перед ядовито-желтой линией на полу и почти падает в страну тюльпанов и ветряных мельниц.
Усатый пограничник что-то говорит ему — слова похожи на немецкие, но ничего не понять — Пауль только кивает после каждой фразы, глупо улыбаясь и пытаясь всучить ему паспорт Курта Майера, этот пропуск в рай. Голландский офицер забирает документ, бегло пролистывает и делает знак коллеге, тот подходит, и пограничники недолго совещаются на своем гусином языке. Потом Пауля берут за рукав и отводят в какую-то комнату, где и запирают часа на три. Один раз ему приносят эрзац-кофе без сахара и один раз отводят под конвоем в туалет. Больше ничего не происходит. Синематографическая лента его жизни замедляется до невозможности.
Рождество Пауль встречает в лагере для интернированных лиц. Он обнаруживает себя в душном бараке, на узкой и жесткой койке второго яруса, всего их четыре, так что могло быть и хуже — воздух под потолком так сперт и вонюч, что разъедает глаза. Сосед слева — английский летчик, потерпевший аварию при перелете границы и обвиняемый теперь в шпионаже — по четвертому разу на кошмарном французском рассказывает Паулю историю своей помолвки: среди вересковых пустошей Шотландии ждет доблестного летчика верная Дженни, все глаза уже, наверное, проплакала о своем милом. Воздушный ас только немного беспокоится, как бы Дженни не надоело ждать и она не спуталась бы с другим каким героем неба — уж эти ему авиаторы! Совсем, совсем не джентельмены, он-то ведь знает доподлинно!
Пауль вдруг понимает, что ненавидит и Дженни и ее жениха до самой глубины своей измученной души.
Он сползает с койки вниз и стягивает вослед куртку покойного Курта Майера, накидывает ее на плечи и выходит из барака на пропахшее табаком крыльцо. Рождественская ночь выдалась безоблачной, и перевернутый дуршлаг небосвода впивается в мозг тысячью сияющих хромом медицинских иголок. Две вещи наполняют душу Пауля отчаянием и отвращением к жизни — звездное небо над ним и человеческие существа вокруг него, люди, креатуры Господа Бога, произведенные им от обезьяны, от свиньи, от червей. Какая гадость, какое мучение тоже принадлежать к этой мерзкой человеческой семейке! Шпионы и убийцы. Пауль, сначала медленно, а потом все быстрее и деловитее, идет к выходу из лагеря, полный решимости сделать себе маленький личный подарок на Рождество — утопиться в канале.
Ворота лагеря всегда стоят незапертыми и даже приоткрытыми — голландцы надеются, что кто-нибудь из интернированных ими лиц сбежит и тем избавит казну от затрат на его содержание. Пауль толкает скрипнувшую створку и выходит, его ведет стук и шлепание колеса водяной мельницы. Встречный автомобиль стегает его гудком клаксона и слепит фарами, Пауль едва успевает отшатнуться на обочину дороги.
В этом авто в лагерь пожаловали представитель Красного Креста и переодетый в штатское платье офицер, агент «Второго бюро». Их цель — забрать немецкого дезертира, бывшего французского гражданина Поля Александера Мулена. Учиняются неторопливые розыски и, примерно через полчаса, служебная собака находит Поля Мулена — расшнуровывающим уже второй ботинок, на досках пирса, над текущим внизу забвением и покоем. Ватную куртку он только что бросил в воду, в качестве репетиции утопления.
Его принуждают опять обуть ботинки. Поль, мыслями наполовину на небесах, вяло подчиняется. Его суют головой вперед в салон автомобиля и, словно велосипед, пристегивают наручниками к подлокотнику сиденья. Агент в штатском придерживает голову Поля за волосы и вливает ему в горло полбутылки сквернейшего коньяку. Поль тонет в коньячных струях, словно в холодном омуте под мельничным колесом. Последние мысли в его голове распадаются на отдельные буквы, вспыхивают фейерверком, шипят огненными искрами, потом гаснут и приходит вечное забытье в сопровождении вечного же подташнивания и вечной рези в желудке.
Много позже он один раз приходит в себя — на железной койке, между чистыми накрахмаленными простынями. Комната вокруг отвратительно раскачивается и вертится, уши забиты неумолчным шумом крови и паровой машины. Поль дает себе слово никогда более не возвращаться в сознание и его снова утягивает под лед пьяного сна. Во сне его зовут Граф фон Гинденбург, он ста метров длиной, у него дюралевые клепаные ребра и в желудок ему накачивают из баллонов пахнущий мочой водород. Поль уверен, что никогда не взлетит, потому что — он ведь утонул, утопился, а под водой, как известно, никто еще не летал.
Потом он чертовски долго живет в комнате без окон. Сколько именно — неизвестно, так как рисовать палочки на стене он не догадался. Поль либо спит, либо рассказывает всю свою жизнь любому, кто пожелает слушать. Мемуары его, похоже, пользуются широким успехом, поскольку допрашивающий офицер всякий раз другой, новый. Но ему не верят, после третьего круга повторений даже перестают записывать. Тогда Поль, как истинный артист, обижается и объявляет бойкот. Его оставляют в покое. Чтобы хоть чем-то заняться, Поль принимается отращивать бороду.
Примерно в середине февраля, по летоисчислению Поля, его отпускают на все четыре стороны, без каких либо объяснений — просто выталкивают из дверей на бульвар. На улице тепло, темно и идет дождь, пахнет свежей листвой, и мокрая газета, прилипшая к скамейке, нагло датирует себя двадцатым мая.
По низким облакам шарит лучом далекий прожектор, свет рождается где-то высоко над домами. Поль бредет на этот огонек, то и дело теряя его за крышами, но без труда находя снова. Когда он переходит реку по широкому каменному мосту, он вдруг понимает, что это не просто река, а Сена, город по сторонам — Париж и прямо впереди зловеще высится башня Эйфеля. Прожекторная команда наверху высматривает дирижабли противника. Разве война все еще идет?
— Да, — говорит башня ослепительным светом. — Война теперь будет идти всегда. Пока я стою здесь — всегда. Господин Граф изобрел молниеносную войну, я изобрела вечную.
Поль запрокидывает лицо навстречу струям дождя и кричит от отчаяния, тоненько и жалко. Вода попадает ему в горло, он захлебывается, кашляет, сползает по гранитному наждаку парапета на мокрую брусчатку. Небесный луч задерживается на нем на мгновение и снова устремляется к зениту.
— Чертовы штатские, — бормочет офицер на верхушке башни и сплевывает вниз окурок сигареты. — Только под ногами и путаются.
О дальнейшей судьбе Поля Мулена в папках Второго Бюро ничего больше нет. Подколот еще коротенький протокол заседания экспертного совета Академии. Рассказ шпиона-недоучки о мыслящих и строящих военные планы пневматических расчетных машинах признан противоречащим основным физическим законам и поставлен на одну доску с «вечным двигателем» и прочими ненаучными фантазиями. Невидимых людей тоже, как всем прекрасно известно, не бывает. В заключении совета так же намекается, что господа военные, определенно, поддались на вражескую дезинформацию.
Последний листок — копия телефонограммы из Ниццы. Полковник Генерального штаба Густав Юбер, говорится в ней, покончил жизнь самоубийством первого января 1915 года, выстрелив себе в грудь из личного револьвера. Обстоятельства, подтолкнувшие его к смерти, неизвестны, но скорее всего — это сильная душевная подавленность на фоне наркотической зависимости, покойный ведь был морфинистом. Предсмертной записки он не оставил. Никакой разведшколы в Ницце нет и никогда не было. Здание бывшего Артиллерийского училища пустует уже года два.
Вы закрываете досье, завязываете желтые шнурочки — с сожалением, но и с облегчением тоже. Пневмомашин не существует. Ну, и слава Богу! Хватает проблем и без них. Вчера только информировали — британские анархисты выкрали из лабораторий Кембриджа пятьдесят пробирок с бациллами чумы. Что они собираются с ними делать — пока неизвестно, но никто ничего хорошего от анархистов не ждет. Подачу воды в Лондоне уже прекратили.
Ладно, пора уходить. Офицер складывает папки на тележку и увозит куда-то в недра Второго Бюро. Вы покидаете здание Военного министерства, выходите на бульвар Сен-Жермен, прячетесь под зонтиком от дождя. Ваша единственная забота теперь — найти фиакр.
У дежурного офицера забот побольше, но не намного. Надо вернуть папки на стеллажи, надо вписать посетителя в журнал учета, надо рассортировать карточки запросов и ввести данные в трофейную библиотечную пневморасчетку. Минут на десять работы, не больше. Отличная организация, подкрепленная достижениями немецкой техники и отечественной компонистики. Прогресс, господа. Прогресс не остановить.
© Свен Карстен, Аугсбург, 2006–2008