Завод выглядел словно небольшой промышленный городок, только заключённый под стражу – его улицы с цехами, ангарами, боксами, бараками и прочими зданиями окружал бетонный забор в зарослях колючей проволоки.
Мы заехали не с центрального КПП, а через ворота грузовой проходной. Рабочий день закончился, гражданские покинули территорию завода. Было тихо, безлюдно и сумрачно, только желтели сутулые, тусклые фонари. Ближний цех походил на огромный закоптелый парник.
По приезде Бэла перепоручил всю “газель” старшине по фамилии Закожур, после чего отбыл в управление. Едва Бэла скрылся, Закожур, шкодливо оглянувшись по сторонам, заявил:
– А теперь бегом до казармы марш! – кивком указал в сторону небольшой двухэтажной постройки, находившейся метрах в двухстах от проходной. – Последние пятеро – в землекопы!..
Побежали! Я тоже было рванул, но зацепился о ногу Игоря Цыбина, и мы оба под хохот Закожура растянулись на асфальте. Костя Дронов даже не успел выйти из “газели”. В спину его яростно толкал, клокоча туловищем, Саша Антохин – он-то как раз был самым бойким в нашей партии, а вот взял и оказался запертым неповоротливой дроновской спиной. Топтался на месте румяный увалень Максим Давидко. А девять быстрых уже неслись галопом к казарме – победители…
Потом я узнал, что это была старая ротная традиция – перегонки. Бэла поэтому и ушёл, чтоб не мешать жеребьёвке.
У сутулого Цыбина от безысходности глаза сделались стеклянными. Шипел Антохин:
– С-сука! Из-за тебя! – и старался наступить Дронову на задник сапога, а тот огрызался бессильным “пошёлнахуем”. С рассеянной улыбкой плёлся разиня Давидко. Он даже не понял, что попал в землекопы.
В каптёрке мы сдали Закожуру свои вещи и мобильники. Появился командир четвёртого взвода, сверхсрочник старшина Журбин. Пришёл не один.
– А эти, – Закожур кивнул в сторону нашей пятёрки, – копать хотят!
Журбин обвёл наше понурое стадце цепким взглядом, словно накинул оптический аркан, затем резко кивнул в сторону стоящего рядом с ним увальня, словно передал ему закабалившую нас верёвку:
– Тебе, Лёха, пополнение…
Мы посмотрели на будущее начальство. А сержант Купреинов с ласковой рачительностью изучал нас, подперев указательным пальцем пухлую белую щёку – сценический жест народной плясуньи, разве платочка недоставало.
Природа готовила Купреинова в толстяки, но тяжёлый физический труд на время подменил студень наливным мясом. При взгляде на его рыхлое, бабье лицо первое, что приходило в голову, – “Салтычиха”.
Я рад, что зацепился тогда за дроновский сапог. Служба моя в итоге оказалась тихой и беспечной. Я от души признателен Купреинову за житейскую школу. Те полгода, что я служил под его началом, определённо оказались полезным временем. Но это до меня дошло позже. А в тот первый вечер мы оплакивали свою незавидную долю.
Журбин наскоро посвятил нас в суть заводской иерархии. Командир части полковник Жарков был одновременно и директором завода, подполковник Малашенко – главным инженером, подполковник Зябкин – начальником техотдела, а майор Козлов – начальником планово-диспетчерского отдела. Замы у них были гражданские. Наша строительная рота состояла из четырёх взводов, примерно по тридцать человек в каждом. Остальные работники завода были вольнонаёмными – общим числом до тысячи человек.
Отделение четвёртого взвода называлось бригадой землекопов. Купреинов был командиром и, соответственно, бригадиром. На этом Журбин закончил инструктаж, сказал, что до ужина полтора часа и у нас есть время, чтоб устроиться и осмотреться.
И тут последовал второй удар – оказалось, что проживать мы будем не со всей ротой. Именно у землекопов из четвёртого взвода, как у каких-то изгоев, было отдельное помещение, которое находилось на отшибе, неподалёку от грузовой проходной. Просто взвод был самым многочисленным именно за счёт землекопов и для них вроде как не оставалось места в спальных блоках, рассчитанных на шестнадцать пар кроватей.
Тогда мы хором подумали, что теперь нам точно конец и ничто теперь не помешает внеуставным бесчинствам. Даже наши недавние товарищи по карантину, девять прытких счастливчиков, уже сторонились нас, как зачумлённых.
В последнюю минуту нашего копательного отряда убыло. Антохин не выдержал, взмолился сразу к Журбину и Купреинову:
– Товарищи старшие… Разрешите обратиться? Я в цех лучше! Можно мне тут остаться?.. – Булькнул обречённо: – Я на гитаре умею… – набивал перед Журбиным себе цену.
Подал голос Купреинов. Вкрадчиво и хищно:
– Можно Машку за ляжку и козу на возу… – затем чуть подумал и добавил: – Хотя, если честно, нельзя даже козу. Вообще ничего нельзя!
– Чё ты там умеешь?.. – начал, закипая, Журбин.
Но тут снова заговорил Купреинов:
– Правда хочешь остаться? – пристальные его зрачки сжались до чёрных точек. – Вить, – сказал Журбину, – мне, в принципе, и четверых в бригаду хватит. Воин думает, что ему будет проще у тебя, – перемигнулся с Журбиным. – А мне балалайкин не нужен.
И старшина сказал Антохину:
– Пиздуй наверх к остальным…
Тогда мы завидовали. Думали, спасся-таки проныра. Как же весело грохотали антохинские подошвы, когда он бежал по ступеням на второй этаж. А нам казалось, что мир ополчился против нашей четвёрки, сержант с внешностью лютой помещицы уводил нас из чистой и тёплой казармы в свой медвежий угол…
Забегая вперёд, скажу о судьбе Антохина. Ближе к новому году, как-то под вечер Купреинов отправил меня к Журбину с ежемесячным калымом – без надобности мы не появлялись в общей казарме. Тогда я и увидел преуспевшего Антохина. Он выступал перед дедами – артист. Держал в руках сапог, который символизировал нечто струнное. Судя по междометиям, которыми Антохин имитировал звук: “блимба-блимба, блимба-блимба”, – сапог служил визуальной балалайкой.
Это был целый спектакль. Хор из девяти духов-бегунов спел под антохинскую “блимбу”:
– Рыжий, рыжий, конопатый убил дедушку лопатой!..
Развесёлый дед в будто бы праведном гневе немедля отвесил “балалаечнику” крепкий фофан, а тот, оправдываясь, напевно возразил:
– А я дедушку любил! А я деда срать возил!..
– Поехали-и-и! – дед со смехом обрушился на плечи Антохина. – Н-но-о! Покатил, ёбаный!..
Антохин выронил сапог, прытко побежал к двери и прямиком к сортиру с дедом на закорках. Не уверен, заметил ли Антохин меня, узнал ли вообще. Взгляд у него был мученический, конский…
У нас же, проигравших и невезучих, всё сложилось по-иному.
Казарма, куда мы пришли, оказалась обычной бытовкой, подтверждающей лишь известную поговорку о постоянстве всего временного. Как ни странно, облезлая снаружи, бытовка эта внутри была одомашненной и очень гражданской. В предбаннике на стенах висели фривольные календари с пышногрудыми кинокрасотками. В завёрнутом поросячьим хвостом закутке находились умывальники и душевая. Отдельной пристройкой была уборная на четыре посадочных места. Там возле стены стоял древний электрообогреватель с закоптелыми спиралями. Купреинов, войдя, ткнул вилкой обогревателя в розетку, и спирали за несколько секунд налились оранжевым жаром.
В спальном помещении было десять кроватей, самых обычных, не двухэтажных. Купреинов, не торопясь, прошёл к своей. Чинно скинул сапоги. Потом лёг, закинув ноги на спинку кровати, а руки положил под голову. Мы стояли рядом – Костя Дронов, Игорь Цыбин, Максим Давидко и я.
Купреинов прикрыл глаза и молчал полминуты, только под потолком звенела, как пленённая муха, неоновая лампа. Когда тишина из зловещей уже грозила превратиться в комичную, Купреинов заговорил. Обращался он на “ты” и ко всем сразу:
– Воин-строитель! Всё, что ты слышал о стройбате и дедовщине, это… – душераздирающая пауза… – Правда!..
Мы вздрогнули.
– Сейчас ты думаешь, что всё пропало, впереди лишь бесправие, унижения и каторга. Долгие невыносимые два года тяжкого рабского труда. Подорванное здоровье. Страх и боль…
Под дребезжание неона снова повисла тишина.
– И, наверное, как невозможное чудо, прозвучали бы для тебя слова: “Всё может быть и по-другому! Служба в строительных войсках бывает нормальной!”
Мы затаили дыхание. Купреинов оторвал голову от подушки и как бы заглянул каждому в душу:
– Ты, конечно, хочешь спросить: “Что нужно для этого сделать?” Я отвечу: “Хорошо и честно работать”. Как в песне: “За себя и за того парня”. Бригадиру не нужны дембельские сказки на ночь, чистка сапог, уборка кровати. Не рабы, но труженики любезны бригадиру!.. Воин-строитель, завтра начнётся твоя нелёгкая служба. И какой она будет, зависит только от тебя!..
Конечно, это была отрепетированная заготовка. Через полгода новый бригадир, бывший черпак Лукьянченко, воспроизвёл этот пробирающий до костей монолог почти слово в слово перед вновь прибывшими духами. А спустя ещё полгода он же передал мне затёртый до бахромы на сгибах листок, на котором было написано аккуратным почерком: “Воин-строитель. Всё, что ты слышал о стройбате, – правда!”.
Но ведь никто не отменял актёрского мастерства. Монолог в исполнении Купреинова произвёл неизгладимое впечатление.
Потом Купреинов взялся придумывать нам клички.
– Фамилия?
– Дронов.
– Будешь Дрон… Фамилия?
– Цыбин.
– Цыба! Фамилия?! Эй, не тормози!
– Давидко!
– Э-э… – на миг задумался. – Дава?.. Не, Удав!.. Фамилия?
– Кротышев…
Я уже приготовился называться Кротом, но спустя пару секунд прозвучал неожиданный вопрос:
– А по имени как?
Я растерялся, пробормотал:
– Володя…
– Вот и называйся Володей, – ласково заключил Купреинов. – Будешь у этих, – указал на Цыбина, Дронова и Давидко, – за старшего. Постарайся самоотверженным трудом оправдать моё доверие, Володя. Очень на тебя рассчитываю! Не разочаруй меня…
Тогда же мы узнали, что в нашей бригаде кроме нас ещё пятеро землекопов – три работающих черпака и два иждивенца деда – сопризывники Купреинова. В данный момент они отсутствовали – ночевали на удалённом объекте. Купреинов специально приехал в часть, чтобы лично принять в бригаду пополнение. Кстати, эти выезды и были одной из тайных выгод нашей службы. Землекопы изредка ночевали в заводских или строительных общагах, где бывали и женщины, и алкоголь. Не обязательно, что они доставались, но они существовали в принципе – как мечта и возможность.
Общая беда (а нам тогда казалось, что именно беда) сдружила нашу четвёрку. Максим Давидко являл собой исчезающий народный типаж-наив. Такие, наверное, перевелись даже в глухих деревнях. Когда я смотрел на румяные щёки Давидко, цыплячий пух бровей, крепкие розовые уши, на детскую его улыбку, обращённую всему миру сразу, то понимал, что голосящая простота этого паренька из-под Волгограда много лучше всякого тихого воровства. И чего греха таить, первые месяцы он, двужильный и безропотный, тянул за нас, городских доходяг, всю работу, ни разу не попрекнул, слова поперёк не сказал…
Игорь Цыбин, узкоплечий, сутулый, почему-то всегда напоминал мне попавшего в беду скрипача, которого злые люди поймали, крепко били, а после ещё обрили налысо. Он, как и Костя Дронов, призывался из Липецка.
Ладный чернобровый Дронов внешне был бы очень хорош, если б не яростно косящий глаз. Костя поэтому, чтоб скрыть дефект, всегда глядел с нагловатым прищуром, добавлявшим его красивому лицу лихости.
Вот такими вас помню – Максим, Игорёк, Костя. Меньше всего я хотел бы видеть ваши фотоовалы с аляповатой, цветастой ретушью…
На следующее утро Купреинов повёз бригаду на объект. Рабочий день военного строителя начинался в девять утра и, по идее, должен был продолжаться до шести вечера. Но получалось так далеко не всегда, ведь мы работали за себя и “за того парня”, который однажды вечером пообещал нам человеческую жизнь в обмен на труд. Говоря проще, мы обязались пахать ещё за троих дедов и быть на подхвате у черпаков.
Практиковались, конечно, свои строительные хитрости и послабления. Наряды, к примеру, рассчитывались из кубометров и категории грунта, поэтому никто не мешал Купреинову договориться с местным прорабом, чтоб грунт второй категории считался грунтом третьей. Норма выработки, соответственно, уменьшалась с трёх кубов до двух. А с учётом интересов “и того парня” на смену приходилось четыре куба. Они, конечно, давались поначалу непросто.
Помню первый рабочий день. Стоял отсыревший, сумрачный ноябрь. Нас подрядили выровнять стены прокопанной ранее экскаватором траншеи и заодно углубить её на полметра. На дне траншеи было промозгло, как в погребе. Спустя три сизифовых часа, когда в очередной раз брошенная на бруствер земля липкими комьями скатилась вниз по скользким глиняным бокам траншеи и силы в бессчётный раз покинули меня, в унылом, похожем на болото небе появилось ясное лицо Купреинова. Заглянул как луна в колодец и произнёс в манере шаолиньского гуру:
– Я мог бы тебе сказать, что ты копаешь неправильно, что движения твои избыточны и нерациональны. Что нужно работать спиной или, наоборот, не работать ею, с наступом или же только одними руками. Но это просто слова. У копания нет какой-то техники или школы. Есть лишь привычка и навык. Однажды твоё тело само поймёт, как не утомляться, чтобы в срок выполнять возложенную работу!..
Мне казалось, что бригадир изощрённо издевается.
– Моё сердце разрывается от жалости к тебе, – чутким голосом говорил Купреинов, стоя у кромки котлована. Земля шуршащими змейками сыпалась по стенкам. – Но я не могу спуститься и сделать твою работу за тебя. Это было бы нашей общей ошибкой!..
Купреинов не глумился надо мной. Он действительно так думал.
Полгода службы прошли в мутной пелене. Поутру я приходил ещё зрячим на объект, потом начинался труд, и белые пары моего раскалённого дыхания оседали инеем на стёклах очков. Я работал в заиндевелых шорах. Купреинов называл мои слепые очки “зимней сказкой” – на редкость поэтичное сравнение:
– Хорошо Володьке! Смотрит эту зимнюю сказку…
Однажды он чуть ли не час простоял надо мной, повторяя с непередаваемой бутафорской серьёзностью:
– Иногда кажется: всё, край! Больше не могу!.. А ты взял – и смог!
Я, конечно, понимал, что это игра, но бытовой артистизм Купреинова всегда был подчинён выполнению поставленной задачи.
– Неужели подведёшь? Мне ж весной на дембель. На кого я бригаду оставлю? – так он прочил меня в будущие командиры.
И я поднатужился. Как говорится – “взял и смог”. Невзирая на стёртые до крови под рукавицами ладони, на обморочную черноту в глазах, вязкую боль поясницы…
Удивительно, но Купреинов, этот двадцатилетний паренёк из Воронежа, действительно обладал и юмором, и меткой житейской мудростью. Я справлял малую нужду в гулком, как пещера, общажном сортире, а Купреинов из-за двери что-то спросил. Я крикнул ему в ответ:
– Не слышу, Лёш!.. – вышел.
И Купреинов сказал:
– Вот так и в жизни. Когда ссышь – не слышишь голоса истины!..
А в остальном он ничем не отличался от обычного армейского деда. Любил рифмованные солдатские присказки, слепленные по цветаевским канонам, – о юности и смерти: “Лежит на дороге солдат из стройбата. Не пулей убит, заебала лопата” или “Смерть и дембель чем-то схожи, смерть придёт, и дембель тоже”.
Командир он был толковый, бригаду свою берёг. Когда в феврале лютовали морозы, он, невзирая на неудовольствие прораба, объявил так называемые актированные дни, и тогда мы просто отсыпались, не забывая, кому обязаны этой передышкой.
Когда после рабочей смены мы возвращались на родной завод, каждому из нас, даже бесхитростному Давидко, хватало ума на посторонний праздный вопрос:
– А каково в землекопах? – отвечать с хмурой, полной отчаяния и многоточий обречённостью: – Ад…
У меня до сих пор в ушах то ли тихий крик, то ли шумный вздох надсмотрщика-прапора:
– Ты чё натворил? Это ж яма! Бля-а-а!.. Ты ж яму сделал!
Я вспоминаю иногда ту первую могилу. Зимнюю. Сколько же я копал её? Часов шестнадцать. А ведь мне казалось, что я освоил лопату. Кровавые волдыри на ладонях от каждодневного труда давно уже ороговели до янтарных мозолей. Спину почти не ломило от ежедневной скрюченной работы, окрепли суставы и сухожилия.
Умерла тётка директора завода полковника Жаркова. Ветхая эта родственница приказала долго жить в Белгороде, но перед смертью просила, чтоб похоронили её рядом с родителями – в посёлке под Курском.
Прапор, ответственный за похороны, пока вёз меня к кладбищу, всё шутил в своём “уазике”:
– У незнакомого посёлка, на безымянной высоте. Н-да… Просуществовала бы старушка до весны… Но умерла в холода – что тут поделаешь?
В том посёлке обычно всегда хоронили односельчане – сами себя, по мере умирания. Но местные мужики к тому моменту одряхлели, и никто не брался долбить могилу в мёрзлом грунте.
Командир роты капитан Бэла вызвал Купреинова, тот предложил мои копательные услуги. Сказал с гордостью:
– Рядовой Кротышев выроет! Он отлично работает…
И я не сомневался, что справлюсь, не подведу. Могила ведь не сложнее кабельной траншеи. И не важно, что наши траншеи преимущественно рыл экскаватор, а мы только стенки ровняли. Всего-то четыре куба земли, до вечера по-любому управлюсь – так я думал…
Я начал работу в полдень. Кроме штыковой у меня с собой были совковая лопата, лом, кирка и топор – на случай, если вдруг попадутся корни. Были две легковые покрышки, которые я предусмотрительно захватил у нас в ремонтном цехе. А ещё две покрышки подарил местный мужик из посёлка – к нему я бегал греться, когда силы покидали меня. Дом благодетеля как раз стоял на окраине, в десяти минутах ходьбы от кладбища.
Для начала лопатой я выстучал периметр будущей могилы. Проверенной, надёжной лопатой, которую сам же накануне отбивал и доводил бруском. Глянул – а кромка на острие завернулась, будто подвяла. После крещенских морозов земля промёрзла до костей и превратилась в гранитный монолит.
Трещал февраль, но я ощущал лишь бред и жар распаренного туловища да коптящую отраву расплавленной покрышки. И ещё я думал: что будет, если завтра поутру люди привезут гроб, а могила окажется не готова?
Вычерпав куб оттаявшей грязи вперемешку с липкой резиновой слякотью, я устроил передышку. Плеснул бензину на вторую покрышку, поджёг. А после заспешил, шаркая, в посёлок. Со стороны я, наверное, напоминал согнутый гвоздь, с рукой на натруженной пояснице.
Густели лиловые сумерки. Ветер гнал по заиндевелой горбатой дороге крупяную позёмку, чёрные деревья в сугробах были похожи на собственные вставшие на дыбы тени. Где-то далеко лаяли гулкие цепные псы и стучала невидимая колотушка. Я ориентировался на её деревянный шум, но оказалось, что это колотится о стену ставня брошенного дома, хлопает на ветру, производя этот монотонный стукающий звук. А вот следующий дом был жилой – издали он походил на старинный фонарь. Образ портила только спутниковая тарелка под крышей.
Мужик, хозяин дома, уже знал, что я копаю могилу. На вид ему было за пятьдесят, хотя, может, он был и моложе. Худой, седой, с простецкими татуировками на руках. Его дряхлая мамаша угощала меня магазинной едой, напрочь лишённой деревенского колорита. Чай был из пакетика, котлета – обжаренный полуфабрикат. Я грелся, краем уха слушая телевизионные новости и народную кладбищенскую науку:
– Господи, оборони, спаси и сохрани от могильной земли, аминь! Вот так нужно говорить! Понял?
Старуха смешно произносила это “понял” – с каким-то мяукающим акцентом: “Поня-у?”
– Ты ж своей работой мёртвых будишь! Прощения надо попросить, мол, так и так, извините за беспокойство!
Я благодарно кивал:
– Приду и прочту. И прощения попрошу.
– Заранее надо было! Поэтому и не идёт могилка! А ты чё смеёшься? – с досадой спрашивала сына – тот лишь стеснительно улыбался. – Я дело говорю!.. Лопату нельзя переда-у-вать из рук в руки, слышь?! Только в землю у-увтыкать!.. Поняу?!
– Да я один работаю! Мне её и передавать некому…
Мужик совестился:
– Я б тебе помог, но жилы нет… – так он образно называл силу – “жилой” и вытягивал вперёд дрожащие, словно от внутреннего озноба, руки: – Видишь? Нет жилы…
Как же неуютно, как тяжко было возвращаться вечером на кладбище – особенно после предупреждений о потревоженных покойниках. И сельские псы стонали на луну, как фольклорная нечисть.
К полуночи покрышки прогорели. Я прилежно собирал кладбищенский хворост и жёг его. Поутру своей обугленной чернотой яма в земле напоминала не могилу, а воронку. От усталости и ужаса ответственности я позабыл с какого-то момента, что надо рыть прямоугольник.
Как превратить обгорелую, пахнущую бензином и жжённой резиной геенну в могилу, подсказал водила “уазика”. За час до приезда процессии там же, на кладбище, я по его совету нарубил елового лапника и ветками задрапировал стенки могилы.
Глубины я, конечно, недобрал. Но схитрил, выложив по краям высокий бруствер, так что никто халтуры не заметил, а сам бруствер укрепил досками, которые, к счастью, не обнаружил ночью, а то б и они пошли на костёр. Эти доски придали могиле чёткие геометрические линии.
В итоге получилось даже красиво. Прапор, до того проклинавший меня, аж перекрестился на результат:
– По-кремлёвски, блять!..
Ещё час оттирал соседний памятничек от налетевшей сажи. Вспомнив старческий совет, просил прощения за беспокойство у потревоженной могильной жилицы. Людмила Афанасьевна Мущина. Фамилию я поначалу прочёл как “мужчина”. Удивился ещё: надо же – Людмила Мужчина. А она была Мущина. И посёлок тот назывался Мущино…
Приехал автобус. Я помог вынести неожиданно большой гроб, затем отошёл в сторонку. Пока шла церемония прощания, старался не смотреть на покойницу. Не потому, что чего-то боялся. Просто избегал, что ли, знакомства. Это, в общем-то, оказалось нетрудным, нужно было всего лишь настроить сознание, так что даже направленный в гроб взгляд не достигал цели, а распылялся по дороге в дымчатый расфокус.
Подумалось, что с моей стороны это неуважение к человеку, для которого я так долго готовил последнее пристанище. И я заставил себя разглядеть полковничью тётку.
Внешности уже не было, просто маска бесполого старика, которая не выражала ни покоя, ни вечного сна, а только тотальное отсутствие. Мне предстало не мёртвое безгубое лицо, а гримаса с тайным смыслом: “Ушла и не вернусь”.
И на это сливочного цвета холодное Ничто медленно опускались и не таяли снежинки.
В начале мая Купреинов ушёл на дембель. Мне было грустно с ним расставаться. Я по-своему привязался к ушлому бригадиру. Купреинов почему-то всегда выделял меня среди прочих. Именно благодаря ему жизнь моя в армии оказалась самой что ни на есть тихой гаванью, где нет штормов и полно работы. Даже ледяная могила, за которую я почём зря сволочил Купреинова, сыграла свою положительную роль. Полковник Жарков оценил мой каторжный труд. Помню, как охали сельские бабки, как цокали языками валкие седые мужики – они-то понимали, чего стоит вырубить могилу в такие холода. Жарков, расчувствовавшийся от самого факта похорон и дюжины стопок, хотел мне даже чего-то там заплатить, но я ответил, что денег с командира не возьму.
Через пару недель меня произвели в ефрейторы. Купреинов, конечно, поднял мне настроение поговорками: “Лучше дочь проститутка, чем сын ефрейтор” и “Ефрейтор – это переёбанный солдат”. Но когда прежний бригадир Лукьянченко перевёлся дослуживать свои последние месяцы в тарный цех, главным у землекопов стал я, и меня благополучно произвели в сержанты. Это произошло уже в октябре, когда мы стали годовалыми черпаками…
Провожал Купреинова в дорогу только я. Он сам больше никого не пожелал видеть. Для прощания мы разжились бутылкой кизлярского коньяку, который выдули на пару в нашей каптёрке.
Купреинов на прощание спросил:
– А хочешь знать, почему я не назвал тебя Кротом? В память о школе. Я когда малым был, в первом ещё классе… – он замолчал, словно раздумывал, стою ли я его откровения. Потом решился: – Ладно, похуй, всё равно уезжаю… Я однажды прочёл свою фамилию наоборот!
Я уже захмелел и не справился с задачей в уме:
– Надо на бумаге записать.
– Получилось – Вониерпук… – тихо сказал Купреинов. – И такой меня хоррор прошиб, что дразнить будут Вониерпуком! Хоть фамилию меняй!.. – Он осклабился, как бы приглашая разделить иронию: – Поверишь? За десять лет ни разу тетрадь не положил лицевой стороной – чтоб фамилия на виду не была. Вот… А никто так и не догадался прочесть наоборот… А тебя увидел и подумал: “Все его дразнили Кротом. А я не буду”. Понимаешь?..
Осенью в бригаду пришло пополнение – полдюжины духов. Я наскоро заучил “монолог бригадира” и, уже подготовленный, встретил ребят у каптёрки старшины Закожура. Эти новенькие очень напоминали нас прежних – перепуганные рожи. Они только что, как мы год назад, облажались в тараканьих бегах наперегонки к казарме.
Я пытался сохранять серьёзность и торжественность, что бы-ло непросто – Цыбин, Дронов и Давидко корчили зловещие гримасы, и выглядело это смешно. Но традицию следовало уважить.
По купреиновскому примеру я, улёгшись на кровать, пересказал наш строительный катехизис про самоотверженный труд. Для наглядности взял две стальных ложки и заплёл их в косичку – что-то вроде демонстрации силы. Мы порядочно окрепли от нашей каждодневной работы и не упускали случая щегольнуть силовыми возможностями – согнуть гвоздь, разломить руками банку консервов.
В отличие от прежнего бригадира сам я работал до последнего дня. Товарищи мои частенько бывали недовольны таким “ударничеством”, но мне попросту было скучно сидеть в бытовке, тупо пялиться в телевизор или же играть в какую-нибудь игру в мобильном телефоне – на втором году службы нам негласно их вернули в пользование, хоть формально это не разрешалось.
Цыбин и Дронов справедливо полагали, что вкалывать должны только духи, а нарушение устоев чревато анархией, бунтом и развалом. Вспоминаю случай. Бригада наша работала на нулевом цикле, прокладывали траншею к фундаменту будущего цеха. И была там ещё дополнительная морока – выдержать правильный уклон для водопроводных труб. Стоял дождливый ноябрь, ребята быстро скисли. Из молодых особенно жалко мне было рядового Мокина – он выглядел самым тщедушным.
Цыбин и Дронов увлеклись просмотром ужастика про какую-то американскую нежить, а я пошёл к траншее, рассчитывая хотя бы подбодрить Мокина словами “взял и смог”. Чёртов доходяга ни на пядь не продвинулся за последний час, просто сидел скрючившись. Когда увидел меня, показал стёртые до крови, воспалённые ладони. Он выглядел таким жалким – мокрый, перепачканный, точно вылез из затопленной норы. Длинный хрящеватый нос зелено плесневел от постоянной простуды.
Лёша Купреинов цинично сказал бы ему: “Моё сердце разрывается от жалости к тебе…” Я же спрыгнул в траншею и взялся за лопату. Но только я поймал неспешную медитативную монотонность труда, как над нашими головами зазвучали голоса Цыбина и Дронова.
– Володя, не делай этого, пожалуйста… – с какими-то причитающими нотками произнёс Дронов.
Я сконфуженно посмотрел наверх, а Цыбин добавил с патетическим надрывом:
– Мока, ты хоть понял, чё происходит?! Бригадир тебе могилу роет!
– Володь, ну не надо… – опять скульнул Дронов. – Он исправится… Мока! – зашипел. – Хватай, мудила, лопату! Он не шутит! Прям тут и закопает! И никто не найдёт!.. Володь, не надо, ты прости его!..
До того сизый от холода Мокин просто растерянно хлюпал насморком, но после услышанного резво вздёрнулся, натянул рукавицы, выхватил у меня из рук лопату и, подвывая: “Я сам! Сам!..” – вклинился в глину. Про стёртые ладони и думать забыл. Как говорится, “взял и смог”.
Обратной дорогой к бытовке изверги довольные улыбались. Они специально не прихватили с собой простодушного Давидко, опасаясь, что тот не подыграет как надо. Признались, что для профилактики давно уже запугивали мной молодых, называя Кротычем. Вспоминали, разумеется, мой похоронный опыт, помножив его для солидности на десять.
– Да ты посмотри на себя! – ехидно сказал Цыбин. – Ты ж реально на маньяка похож! Крот-убийца!..
Конечно же, всегда задумывался, каким меня видят окружающие. В школе переживал из-за узкого, как мне казалось, лба. Или сдержанно радовался, что от матери унаследовал небольшие аккуратные уши. Но больше меня огорчало даже не само лицо, оно-то было нормальным, а его выражение – доброе и беспомощное. Я с седьмого класса, только меня перевезли в Москву, репетировал свирепые маски, гримасы для придания лицу суровости. Позже в Рыбнинске инерция этих ухищрений вызывала у одноклассников лишь улыбку, они говорили мне: “Вован, что случилось? Сделай портрет помягче…” А потом я и сам отошёл от московского стресса, успокоился.
В армии я снова стал следить за мимикой. Рож больше не корчил, старался придать лицу нейтральное, в моём представлении, выражение – каменное. Я украдкой изучал себя в щербатом овале зеркала, что висело над умывальником в нашем отхожем закутке, и не понимал, что такого пугающего разглядели Цыбин и остальные в моей внешности. Понятно, наголо стриженная голова мало кому добавит привлекательности. На темени ещё красовались два грозных шрама, при том что получены они были самым мирным путём, ещё в детстве, от качелей, но выглядели не хуже рубцов от лопаты…
Сам я на втором году службы отметил одну существенную перемену: в моём взгляде появилась тяжесть. Что-то давящее, словно бы эхо перекопанных кубометров. Очки совершенно не добавляли облику интеллигентности, а, наоборот, множили этот земляной вес.
Но, видимо, перед зеркалом я всё же как-то расслаблялся, отпускал лицо. А вот на групповой фотографии для очередного дембельского альбома я наконец-то разглядел себя в “нейтральном режиме”.
Образно говоря, я преображался, точно кот Леопольд после упаковки “Осмертина”. Удивительно, как весь мой добродушный набор из лба, бровей, глаз, щёк, скул, рта и подбородка мог складываться в такую неприятную комбинацию. Не суровое, не злое, а именно что мёртвое выражение лица.
Становилось понятно, почему так затравленно глядели на меня из траншеи новопришедшие ленивцы, когда я назидательно произносил над ними одну из любимых присказок Купреинова: “Зло правит, добро учит”.
Не могу сказать, что первый год моей службы взял и пролетел. Он был медленным и вязким, как сланцевая глина, но поскольку состоял из будней, разнящихся только погодой, то уже ко второй половине оформился во что-то напоминающее занозистый деревянный брус, который нужно доволочь куда надо, бросить и пойти прочь, не оглядываясь. Случались, конечно, светлые и даже забавные эпизоды, но в общем преобладали однообразный труд, утомление и скука.
Если спросить меня, какой была первая солдатская зима, на ум придут вырытая мной могила в посёлке Мущино да саблезубые сосульки под крышей бытовки, которые Дронов, встав на табурет, сбивал шваброй, и они со звоном осыпались – хрустальные клыки белгородской зимы…
Вот дорогое сердцу летнее воспоминание. Июнь, вечер. Песчаное дно котлована похоже на морской берег. Мы закончили смену и организовали пирушку. Цыбин сбегал в магазинчик неподалёку, накупил сосисок, булок, каких-то сырных намазок, растворимых быстросупов в стаканчиках. С Давидко при помощи силикатных кирпичей и наших лопат мы оборудовали походно-стройбатовские лавки-жёрдочки. Дронов развел костёр из деревянных обломков, которые, когда прогорели, сделались похожими на сизые совиные крылья. Я был в тот вечер почти счастлив, хлебая из стаканчика густой, с сухариками, суп, макая сосиску прямо в банку с горчицей.
Пятым лишним был дед по фамилии Слюсаренко – из нашей же бригады землекопов. Я его недолюбливал. Он был рыбнинский. Я когда-то, заранее обрадовавшись, выпалил ему, что тоже из Рыбнинска, – наверное, надеялся на покровительство и дружбу. А Слюсаренко высокомерно заметил, что “земляку пиздянок дать, как дома побывать”. У меня вспотела от волнения спина, пока мы несколько секунд мерились взглядами. Затем Слюсаренко лениво отвёл глаза. После этого мы почти не разговаривали, будто не замечали друг друга.
Слюсаренко, как старослужащий, понятно, не вкалывал вместе с нами, а просто дослуживал. Прорабы на объектах водились понимающие – лишь бы работа была сделана нормально и в срок, поэтому без вопросов ставили ему положенные восемь часов в расчётный листок, а причитающуюся норму мы выполняли сами.
Стянув сапоги, портянки и носки, Слюсаренко, скрючившись, увлечённо цокал крошечными щипчиками над окаменевшими, как речные ракушки, ногтями своих больших раскоряченных ступней, но этот солдатский педикюр почему-то не вызывал никакого отвращения и даже не отбивал аппетита.
Мы пели с наших жёрдочек про прекрасное далёко, только переиначенное:
– Теперь ебёт глубо́-о-ко! Широ́ко и глубо́ко, туда-а и сюда-а!.. – и небо над песчаным котлованом было таким оглушительно-синим, таким ласковым…
– Уф-фу! – неподалёку отдувался Слюсаренко, шевелил пальцами ног. – В натуре, хлопцы, будто вторые сапоги снял!.. Ништячок! – улыбался песне. – Ебёт глубо́ко! Цыба, слова потом запишешь?
Слюсаренко вовсю готовился к дембельскому альбому и жаловал любую зарифмованную матерщину: о носках солдата из стройбата, которые пахнут заебато, законах Ома: “Здесь нас ебут, а девок дома”, собирал афоризмы о бессмысленности и однообразии службы: “Работа для нас праздник, а в праздники мы не работаем”, не забывал, конечно, и желчные присказки о бабьем непостоянстве: “Солдат, помни, ты охраняешь сон того парня, который спит с твоей девушкой…”
Армейский фольклор женоцентричен: “Девушка – не электричка: не догоняй, будет другая”. “Девушка как костёр: палку не кинешь – погаснет”. Сатанинский гаолян “дембельской сказки” с незапамятных времён навевал сны про “дом родной и девку с пышною пиздой” – пусть снятся!
Одноклассницы относились ко мне, в общем-то, неплохо. Была одна, Марина Алёхина, довольно миленькая. С ней перешучивались на уроках, прогулялись пару раз после занятий, но ни в какие отношения это не оформилось. Последний год перед армией я удовлетворялся тем, что нарыскал в интернете коротенькие, на пятнадцать секунд, порноролики, запечатлевающие, как правило, финал соития, с брызгами и воплями. Таких видеоналожниц у меня имелся целый гарем весом не меньше гигабайта.
Школа закончилась, затея с институтом бесславно провалилась, я загремел в стройбат. И по факту не то что любить и ждать, а даже обманывать меня в Рыбнинске было некому. Я, конечно, сочинял напропалую, мол, была “пышная” подруга, но поступила как все бабы, нашла себе другого – солдатская доля…
Осенью я получил десятидневный отпуск и отправился домой с твёрдой решимостью оттянуться по-солдатски, ни в чём себе не отказывая. Но уже с самого начала всё пошло не так, как я огненно навоображал себе в поезде.
На сутки задержался в Москве. Мне действительно обрадовались мать, маленький Прохор и несостоявшийся отчим Тупицын. Он обстоятельно расспрашивал о службе, повторяя, что я “возмужал”.
Мать трогала мои огрубевшие ладони, качала головой:
– Вовка! Как у шофёра! – а я и сам видел, что там уже не кожа, а какой-то дублёный пергамент, об который при желании можно безболезненно тушить окурки.
Погостив у Тупицыных, поехал в Рыбнинск. Теплилась надежда, что наша однушка до сих пор пустует – со слов отца последний жилец съехал оттуда пару месяцев назад. Но когда я приехал, выяснилось, что отец сам туда заселился, потому что у него нарисовался какой-то романтический интерес по имени Диана – так с улыбкой сказала бабушка.
Мы очень соскучились друг по другу и проговорили, должно быть, несколько часов кряду. К вечеру приехал отец, и я по второму разу, но уже с купюрами, пересказал ему все нехитрые армейские события. Перед уходом он вытащил из кармана часы “Ракета” и сказал, что на время отпуска моим временем снова буду заниматься я.
В тот же день я позвонил Толику Якушеву. С простецкой радостью потормошил его: мол, когда ж по бабам, когда по студенткам? Уж познакомь со своими одногруппницами школьного друга, ныне сержанта Кротышева!
Толик похохатывал, но говорил исключительно о грядущей сессии, зачётах, экзаменах. То есть совершенно не собирался отвлекаться на мой досуг. Под конец, правда, пообещал, что на выходные что-нибудь придумает.
На выходные! Через пять дней! Он будто не понимал, что у меня всего неделя времени, а потом обратно в часть, к студёным котлованам и промозглым траншеям!
Дела, конечно, нашлись. Я помог бабушке прибраться в доме, починил обвалившиеся антресоли. Мы съездили на кладбище – как раз была пятая годовщина смерти дедушки. Я привел могилу в порядок, убрал пожухлую траву и листья.
Пару дней я просто отсыпался, смотрел телевизор, ну, и, конечно, не забывал посещать свой порногарем. И, наконец, наступила долгожданная суббота. Я почему-то думал, что вечеринка будет у Толика дома – мы раньше всегда у него собирались. Рассчитывал, что заглянет в гости брат Толика – Семён, и я подмигну ему:
– Помнишь, Сём, ты говорил: “Кто служил в стройбате, тот смеётся в драке!”, – и он, конечно же, вспомнит. И я тогда скажу с улыбкой: – Это правда! – и приглашённые девушки посмотрят на меня, как на ветерана.
В итоге всё свелось к походу в ночной клуб “Флай” – запланированная вечеринка в честь дня рождения какого-то Гошана, куда Толик как бы из вежливости позвал и меня.
Новые приятели Толика пришли со своими подругами. Когда я тихо высказал ему:
– Толь, ты ж обещал, – он ответил: – Да оглянись! Полный зал тёлок, знакомься с любой!..
Под раскатистое техно в клубе отплясывало, может, с полсотни девиц, но в таком шуме даже поговорить было сложно, всё мелькало, искрило – как тут познакомиться?
Я, к своему стыду, понял, что неподходяще одет. А ещё этот Гошан с улыбочкой оглядел меня:
– Прикольно выглядишь, скинхедненько!
Действительно, я, остриженный под ноль, пришёл, как очень бедный родственник, в новеньких, дико неудобных берцах – специально перед отъездом купил в нашем военторге, польстившись на их бравый вид. А Гошан носил модную белую курточку, которая прям фосфорецировала в темноте зала, джинсы и избыточно красивые туфли. Он не был особо симпатичным, просто трескучим и бойким, как тамада.
Я вдруг подумал, что Толик не то чтобы стесняется меня, но совсем не показывает, что я его самый близкий друг. За год, что мы не виделись, он здорово изменился. Я бы сказал, что в своём институте он крепко пообтесался, да вот только не в тех местах, где нужно. Пристрастился к ужимкам, причёску странную сделал – стекающую волосами вниз, будто ему на голову вылили стакан липкой воды.
Он, как и все остальные за нашим столом, чуть ли не в рот смотрел этому развесёлому Гошану. И, нужно признать, тот умел быть интересным.
– Короче! – покрикивал он, чтоб преодолеть громыхающее техно. – Встречался с одной девой! А у неё попугайчик жил! Пенкиным звали! Педик волнистый! Летал мало, ходил везде, сука, пешком!..
Толик и остальные изготовились расхохотаться.
– И вот как-то мы с девой этой основательно разругались! Я психанул, вышел из комнаты и дверью ещё от души ебанул! По звуку слышу – удар мягкий, будто носок застрял! Оглянулся! Бля! Это не носок, а Пенкин, дурак, увязался за мной! Я его дверью и зашиб! Казнил! Тут мы с девой моей и разъехались!..
Они ржали – парни, девушки и та, рыженькая, которой я покупал мохито…
За столом крутились чуждые для меня студенческие темы. У Купреинова была шутка – типа, совет на все случаи жизни: если не знаешь, как втиснуться в разговор, скажи: “Это что, вот у нас в полку один прапор в халву насрал!” – но я так и не решился блеснуть казарменным остроумием.
Вскоре я понял, что деньги заканчиваются, а рыженькая канючит четвёртый стакан и при этом не позволяет даже обнять себя. Я так и просидел три часа с рукой на спинке её стула.
Ушёл домой, а когда на следующий день позвонил Толику, так он ещё выговорил, что Гошан пожаловался на меня, мол, я, когда прощался, нарочно сильно сдавил ему кисть. Я вспылил и сказал, что не виноват в том, что у этого Гошана пальцы как разваренные макароны. Поругались…
В последний день я забежал к отцу отдать часы. Заскочил по нужде в туалет. Под стенкой лежала книжка, которую во время отхожего досуга полистывал отец. Она называлась “В поисках утраченного времени”. Я почему-то прочёл – “потраченного” и вздрогнул от горького совпадения. Открыл наобум. Отец заложил страничку пластиковой упаковкой из-под геморроидальной свечи. Этот неразборчивый, но обидный символизм добил окончательно.
Вечером, лёжа на плацкартной полке, я с горечью думал, что жизнь моя – настоящая жопа, и мало того что у меня нет девушки, так ещё и не осталось парня – в смысле, друга Толика.
Первой моей женщиной стала Юля, Юлия Сергеевна, сметчица из компании “БелКомСтрой”. Это произошло на втором году службы.
Наша войсковая часть постоянно сотрудничала с различными строительными фирмами. Такие конторы редко содержали постоянный штат рабочей силы, а в зависимости от заказа находили конкретных исполнителей. Поэтому мы много чего делали и для “БелКомСтроя”. Полковник Жарков приятельствовал с их генеральным Евстигнеевым, так что у нас было много и контрактов, и просто денежной халтуры. Как-то, помню, мы ездили разгружать два грузовика кирпича на дачном участке евстигнеевского зама Потапенко. За пару часов получили две тысячи рублей – не такие уж и пустячные деньги за неквалифицированную рутину.
Заканчивался апрель. “БелКомСтрой” в очередной раз выцыганил у города помойный пустырь, и моя бригада готовила его к нулевому циклу, освобождая от строительного хлама. Прораб Коля, молодой, общительный мужик лет тридцати, не мог на нас нарадоваться.
Была пятница, мы отработали нашу последнюю смену и ждали заводскую машину. Но тут Коле позвонили из офиса. После беседы он спросил, можем ли мы разгрузить и занести на второй этаж мешки с цементом – за отдельную плату. “БелКомСтрой” недавно переехал на новое место, и там вовсю пылил ремонт. Вышла обычная накладка, машины приехали с опозданием, совсем к вечеру, когда местные рабочие закончили смену.
Можно было отказаться, но я подумал, что карманные деньги по-любому не помешают. Молодых я отправил с машиной в часть, а для халтуры взял Цыбина, Дронова и Давидко. Всё-таки мы были друзьями.
Дела у “БелКомСтроя” явно шли в гору, потому что они перебрались из прежнего полуподвала в двухэтажный особнячок. Первый этаж уже был закончен и блистал стерильной белизной евроремонта, а на втором ещё велись отделочные работы.
Мы уложились за полчаса. Когда закончили работу, сердобольные офисные тётки опекали нас как могли: поили чаем, принесли конфет. Потом приехал на своей чёрной “тойоте” зам Потапенко. Он, как ни странно, вспомнил меня, долго благодарил за отзывчивость, а под конец вообще распахнулся душой и пригласил нас на завтра сюда же – отмечать очередной контракт.
Увольнительная была царская – до одиннадцати вечера. Мы побродили по городу, днём перекусили в столовой, а к шести часам поехали в гости к “белкам” – так у нас в части называли партнёров из “БелКомСтроя”. Планировали побыть там часок, перекусить и выпить, а потом ещё успеть в кино.
Вчерашний зал было не узнать – его украсили гирляндами воздушных шаров. Появились ломящиеся от закусок столы. Их расставили вдоль стен, чтоб не загромождать пространство. Рядом с дверью в директорский кабинет повесили большой плоский телевизор. Там без звука мельтешил мультфильм: по острову, похожему на ржаную ковригу, кружили бесноватые мышата, наряженные пиратами. Деревенщина Давидко трогательно назвал их мышенятами – под издевательский смех Цыбина.
Сразу из четырёх колонок умц-умцали ранние девяностые. В центре зала выплясывали бухгалтерия и отдел кадров. Аллегрова как раз допела про Андрея и завела про младшего лейтенанта – прям к нашему появлению.
Вчерашние наши кормилицы так смешно принарядились и накрасились. От танцев у них дрожали причёски и щёки. Симпатичного Дронова, которому очень шла солдатская форма, сразу увлекла танцевать начальница отдела кадров, прям уволокла за руку, припевая:
– Все хотят потанцева-ать с тобо-ой!..
Ловкий Цыбин сам сориентировался – пристроился топтаться возле главной бухгалтерши Ирины. Давидко увильнул от объятий второй бухгалтерши и прямиком рванул к тарелкам с бутербродами.
Возле стола с выпивкой праздновала контракт мужская половина. Я узнал генерального Евстигнеева. Он бывал у нас в части – такой увесистый коммерс. Красивое его лицо портил второй подбородок. Евстигнеев произносил тост, чокался с Потапенко, Колей-прорабом и геодезистом.
Тут всё было понятно и незамысловато. Отдыхали взрослые люди, веселились как умели: танцевали, пьянели, смеялись. В отличие от ужасающей вечеринки в ночном клубе, мне сразу нашлось место. Я был гостем, юным служивым, которому нужно налить рюмку и сказать что-то приятное.
Евстигнеев прочёл под бабьи аплодисменты:
– Терпи, браток, наступит дембель, не будет лычек и погон! И будем мы в общаге женской бухать, как прежде, самогон!..
Толстяку-геодезисту тоже нашлось что вспомнить:
– Хотим мы так на свете жить, как вождь великий жил. И так же в армии служить, как Ленин в ней служил!..
Посмеялись. А Коля-прораб задумчиво сказал, что если “Ленин” заменить на “Гитлер”, то шутка обретёт иной смысл, ведь Гитлер-то воевал, и неплохо, заслужил два Железных креста.
Мне плеснули в пластиковый стаканчик виски, я выпил с Евстигнеевым, Потапенко, Колей и тучным геодезистом за армию – кузницу настоящих мужиков. А когда к столу подтянулись юридический консультант Валера, менеджер по персоналу Юрченко и инженер по проектно-сметной работе Денис Геннадьевич, мы подняли стаканчики за успех и процветание “БелКомСтроя”.
Курьер доставил десяток коробок с пиццей. Начальник строительного участка (я его видел пару раз на пустыре) принёс из директорского кабинета два ящика коньяку.
Бухгалтерши Света и Ирина в который раз обновили на столе нарезки колбасы, ветчины и сыра, крабовый салат, маринованные овощи, корейскую морковку. Пластиковые коробки с едой бухгалтерша Света, похожая на хозяйку придорожной корчмы, называла “судочки”. Аппетитно оглашала:
– А вот ещё судочек с оливьешкой!..
Мне нравился такой формат праздника – простой, шумный балаган. Буквально через полчаса под ногами уже похрустывали обронённые одноразовые вилки. Пляшущий, как медведь, Потапенко смахнул рукой двухлитровую фанту, она кружилась на полу, клокоча оранжевой струёй. Разбили графин, и грудастая Алла, секретарша Евстигнеева, побежала в подсобку за веником.
Я взял мягкий ломтик пиццы, подхватил языком длинную сырную нитку… А потом увидел Юлю. Она выглядела как Дюймовочка среди пляшущих насекомых. Хрупкая, светленькая. Мне ужасно понравились и юбка, похожая на перевёрнутый бутон синей гвоздики, и колготки, подчёркивающие худобу и стройность ног, и коротенькая полудетская кофточка. Но особенно взволновали и умилили меня голубые гетры – словно бы две гусеницы заглатывали мохнатыми вязаными ртами чёрные высокие туфельки.
Из-за близорукости я не мог хорошо разглядеть Юлиного лица, поэтому шаг за шагом подкрадывался поближе. Ей что-то шепнула, пробегая, Алла, я услышал смех – будто зазвенел треснувший, хрипловатый колокольчик.
Рассмотрел. Хищное, кошачье личико. Она крутила в пальцах пустой стаканчик, и я решил воспользоваться моментом. Выпитый виски прибавил храбрости.
Подошёл и галантно спросил: что ей налить? Она строго глянула на меня:
– Не отвлекай, я думаю!..
Голосок оказался под стать образу: писклявый, мяукающий, как из мультика.
Я стеснительно отступил. Она вскинула на меня свои голубые глаза:
– А чего не спрашиваешь, о чём я думаю?
Покорно поинтересовался:
– О чём?
– О том, какие у меня прикольные ноги! – посмотрела вниз. – Правда, красивые?
Я, глядя на гетры, пробормотал:
– Очень…
Улыбнулась:
– Ну тогда принеси вот на столечко, – показала, – виски, а остальное кола!
Я узнал, что её зовут Юля, хотя вообще-то на работе она Юлия Сергеевна, помощница инженера по проектно-сметной работе. Предположил, что ей лет двадцать пять, но выражение лица у неё было как у предельно распущенной старшеклассницы.
Мне показалось, Юле будет приятно, если я начну расспрашивать её о профессии:
– А сметчица – это как? Что именно вы делаете?
– Я? – подняла удивленные, домиком, бровки. – Нихрена не делаю! Там же мозги нужно иметь, чтоб всё калькулировать. Это у нас Денис Геннадьевич, – кивнула на инженера.
Тот развлекал белкомстроевских тёток – запрокинув лицо, пытался удержать на лбу пластиковый стаканчик, балансировал туловищем, как заворожённая кобра.
– Я тут больше функции второго секретаря выполняю, когда Алла зашивается. А Денис Геннадьевич сметы составляет… – Дёрнула плечиком. – Что тут непонятного? Вот, допустим, выиграли мы тендер. И не потому выиграли, что такие классные. Просто наш Евстигнеев – зять зама белгородского главы!.. Хорошо, заключили с нами договор… А один из поставщиков цены поднял – и всё! Надо пересчитывать, удорожание получилось. Хотя в смете предусмотрены всегда и удорожание, и инфляция… Кирпич, к примеру, не могут подвезти в установленные сроки. Тогда срочно ищем другого поставщика, но там всё в два раза дороже. Значит, смету надо переделывать, заново согласовывать с администрацией… Нальёшь?
Я сбегал за новой порцией виски с колой. Украдкой глянул на моих разомлевших от сытости бойцов. Послушал, как Потапенко читает навзрыд:
– Ты глядишь на меня так устало, в глазах твоих холод и грусть… Хочешь, я тебе из устава прочту что-нибудь наизусть?!
Принёс. Юля игриво посмотрела:
– Володя, скажи, а ты всегда такой серьёзный, да? С каменным лицом, без тени улыбки?
– Ну, тень улыбки, безусловно, бывает!
Я был в восторге от своего ответа. Он казался мне очень изящным.
– А вот у меня депра постоянная… – вздохнула.
– Депра?
– Ну, депрессия. Болею своим прошлым! Такое мучительное одиночество, в которое ты никого не можешь впустить…
– Понимаю… – вдумчиво покивал я.
Она вдруг рассмеялась колючими, злыми колокольчиками:
– Понимает он! Какой понятливый! – Сделала долгий глоток. Укоризненно посмотрела: – Володя, ну вот что ты мне по три капли носишь! Налей нормально!..
Я метнулся к столу. Подумал. И поменял пропорцию: напёрсток колы, а остальное – виски.
Вернулся, протянул Юле полный стаканчик.
– Ой, так круто, ты слушаешь, не перебиваешь! – радостно промяукала. – Тебе правда интересна чужая личная жизнь?.. Короче! Малому моему, Стаське, годик исполнился. Припёрся дорогой свёкор, Валерий Александрович, седовласый мудачина. Ну, и свекровь Елизавета Андреевна. За неё не чокаясь…
В Юлиных глазах вспыхивали бесовские искорки. Она трещала без умолку, погружаясь в пучину самой себя:
– Гости и родственники собрались, все дела. Свёкор склонился над Стаськиной кроваткой и проникновенно так произнёс: “Расти, Стасик, взрослей. Мы будем учить тебя, а ты будешь учить нас!” – типа, обращается к Стаське, но позыркивает по сторонам – оценила ли публика, какую глубо-окую мысль Валерий Александрович завернул! Стаське-то год, ему похуй этот незаурядный ум!.. Бля-а-а, – нежно проблеяла. – В общем, выбесил от души! А потом Елизавета Андреевна выступила. Про то, как Паша меня завоевал… Завоебал!..
Во хмелю моя Дюймовочка раскрывалась как изрядная матерщинница. Я помалкивал, кивал, подносил крепкие порции.
– О! Ваша киска купила бы виски! – попробовала. – Чё-та много плеснул! Напоить хочешь?.. Ладно, рассказываю дальше. Я говорю ему: “Паша! У каждого человека внутри существует предел! Предел чувств! Предел боли! Я год молчала, терпела и делала выводы! А теперь я хочу уйти! Просто, блять, уйти! Без слов и объяснений…” Ага, налей ещё, только сосасолы плесни уж! Неразбавленный вискарь девушке принёс!
– Чего плеснуть? – не понял.
– Сосаcолы! – заулыбалась. – Ну, сам прочти на этикетке: “Сосасола”! Ой, иди уже!..
Геодезист громко общался с кем-то по телефону:
– Нормально тут! Приезжай! С голоду пока не пухнем!
– Не пукнем! – подкрался Евстигнеев. – Хотя, может, и пукнем, но не с голоду, а просто пукнем!.. – и по залу громыхнуло хохотом. Я поспешил обратно.
Юля ждала меня. Язык у неё чуть заплетался:
– “Юленька, ради ребёнка надо сохранить семью. Давай всё наладим, отдохнём в Крыму”. Не хотела, но согласилась. Ладно, поехали в твой ёбаный Симеиз. Он билеты взял. Я спрашиваю: “Паша, ты какие взял, плацкарт или купе?” Он такой: “Плацка-арт”… – передразнила раззявленный лепет дауна. – Паша! Плацкарт – это ноги! Твою мать!.. Ты ж сам мириться хотел! А пожмотил на мне с самого начала! Как можно с этих торчащих отовсюду ног начать всё заново?! Как, блять?! – и выронила стаканчик. – Принеси новый, ладно?..
Позже я часто вспоминал пьяный Юлин экскурс в разруху семейных взаимоотношений. Удивительно, но за какой-то час она сообщила мне все необходимые вещи, которые должен знать вступающий во взрослую жизнь юный мужчина. Я тогда уже пообещал себе, что никогда не возьму своей женщине “плацка-арт”…
Виски закончился. Оставался коньяк. Я чуть разбавил его фантой и понёс Юле.
– Ой, спасибки! – экранчик мобильника лунно освещал её лицо.
– Прикольный, – сказал я, протягивая стаканчик. – С камерой?
– Ага, “нокия” це шестьдесят два тридцать… – и вдруг умильно промяукала: – Мой люби-и-имый подари-и-ил!..
Это было как тычок под дых.
– Любимый, значит… – сказал, поперхнувшись словом.
– Ну, мой нынешний мужчина… – она торопливо отправляла смс. – Хорош, благороден, неординарен… Но в возрасте…
– Жаль, что я плох, подл, ординарен и юн… – произнёс я с горечью.
Юля отвлеклась от телефона:
– Да ты, оказывается, умеешь шутить, мальчик с каменным лицом… – и провела ноготками по моей щеке.
От этого неожиданного, нежного прикосновения по моему телу прошла даже не дрожь, а судорога.
– Сними очки, – попросила. – А ты симпатичный, Володя. Просто эти стекляшки тебе совсем не идут.
– Папик, значит, у тебя… – вспомнилось подходящее слово.
– Увы, мой щедрый друг, к сожалению, стар, ему хорошо за сорок… – и хихикнула. – Дирижёр из филармонии. Ну, такой продвинутый дяденька. Вечно юное ретро, джазок нашей молодости…
Экранчик “нокии” заморгал. Пришло ответное сообщение от дирижёра.
Юля прочла и гадко засмеялась:
– Послушай, чё пишет: “Любимая, целую твои ключицы…” Ключицы!.. Романтик, ёпт. Дурачок мой… Жениться, кстати, хочет. А я вообще-то пиздец как люблю, когда на мне жениться хотят. Я вот недавно изменила ему. Причём, не поверишь, с таким говном, что вспомнить тошно. – Она виновато вздохнула, но так сладко зажмурилась, что было видно, что ей совсем не тошно. – Даже не знаю, зачем я тебе всё это рассказываю. Принесёшь ещё?
В зале бухгалтерши Ирина и Света вели под руки Потапенко. Зам осоловело выкрикивал:
– Чтоб всем нам было хорошо!.. И ничего за это не было!..
Я слил в стаканчик остатки коньяка из двух бутылок и чуть плеснул для общего объёма водки.
– Слушать будешь? В общем, я сама не поняла, что случилось. Поволокла меня к нему домой то ли любовь, то ли пол-литра вискаря.
– Пол-литра любви, – съязвил я.
– Точно! – она расплылась пьяной, манящей улыбкой. – А чувак, понимаешь, неказистый, но харизматичны-ы-ый, сука…
– Прям как я. Неказистый, харизматичный и сука!
Юля заурчала.
– Нравится, когда ты такой, – она опять коснулась пальцами моего лица. – Щас я тебе покажу его…
На телефоне замелькали фотографии.
– Так… Не то… Ой! Это тебе нельзя! – размашисто прижала экранчик к кофточке. Пошатнулась, оступилась, но я успел подхватить её. Она едва держалась на ногах.
Преодолев слабое сопротивление, заглянул в телефон. Там раздетая Юля показывала грудки – маленькие и пухлые, какие встречаются у ожиревших мальчишек.
– Это он меня фотал, – пробормотала сонным, разваливающимся голоском. – Относится ко мне потребляцки… Как к избушке: “Юленька, стань ко мне задом, к лесу передом…” Надо в туалет. Проводи, пожалуйста…
Я повёл Юлю на второй этаж.
– Тебе понравилась моя грудь? – выпытывала. – Красивая?
– Очень понравилась. Глянуть бы ещё вживую…
– Всему своё время! – она засмеялась, словно покатившаяся вниз по ступенькам монетка. – Может, и покажу… Чуть позже…
Наверху было сумрачно и пусто. Я щёлкнул по выключателю, но зажёгся только один плафон. Ремонт на этаже был почти закончен. У стены стояли похожие на зоологические экспонаты кожаные диваны и пара кресел.
В туалете ещё не повесили лампу, из потолка, как поросячий хвост, торчала завитушка проводки.
– Подожди, я сейчас… – Юля прикрыла дверь.
Стукнула крышка стульчака. Зашуршала одежда и донеслось умиротворённое журчание. А затем стало очень тихо.
Я подождал несколько минут, потом заглянул. Она спала, положив голову на колени. Спущенные трусики и колготки наполовину прикрывали голубые гетры.
Я взял Юлю на руки, вынес в коридор. Положил на диван. Первой мыслью было одеть её, но пальцы сами коснулись Юлиной бритой промежности, тёплой, влажной от недавнего мочеиспускания.
Она вдруг очнулась, промычала невнятно, полусонно:
– Ты что делаешь?
– Ничего… – хрипнул я, отступился.
Её личико озарила беспомощная и нежная улыбка.
– Иди сюда… – Шепнула, обняв мою руку: – Ну, поцелуй меня…
Некогда было снимать с неё колготки. Я резко перевернул Юлю так, чтобы бледный её зад оказался повёрнут ко мне. Отчаянно торопясь, расстегнул ширинку.
Содрогался, думая: “Она же до смерти пьяна! Мертвецки!”
Оглушительных полминуты я вколачивал в неё своё: “Вусмерть! Вусмерть! Вусмерть! Вусмерть!” – а потом застонал, потёк, вытек, истёк…
Наступил долгожданный октябрьский день, когда в утреннем воздухе разлилось радостное и тревожное, будто удары колокола: “Дем-бель! Дем-бель!..”
Я простился с Цыбиным и Дроновым – они уезжали несколькими днями позже, а Давидко ещё вчера отправился в свой волгоградский посёлок.
Под вечер заводская “газель” покатила меня на белгородский вокзал. По иронии судьбы моим соседом оказался тот самый бедолага Антохин, когда-то не пожелавший идти вместе с нами в землекопы. Он так и остался рядовым. Сидел напротив – сутулый, напряжённый. Боялся пересечься со мной глазами. Всем затравленным своим видом он походил на пса-мученика, которому достаются лишь тычки и сапоги. Возле каждой стройки приживались бездомные собаки. И одному богу известно, почему какой-то бобик ходил в фаворитах, а другой бывал вечно бит и голоден.
Поезд оказался харьковским. Родина приобрела мне на обратный путь удобный нижний плацкарт. Я, как только расположился на полке, заказал чаю. За минувший год изменилась расфасовка сахара. Проводница принесла две запаянные бумажные трубочки, как в “Макдоналдсе”, а не привычную упаковку с изображением локомотива и рафинадом внутри. Одну трубочку я сунул в бушлат – про запас. Она потом лопнула, сахар размок, и до самого Рыбнинска у меня был липкий карман.
День провёл у Тупицыных. Олег Фёдорович всё пытался обсудить со мной насущную политическую ситуацию. А год назад донимал “оранжевой революцией”, огорчаясь моему вопиющему безразличию.
– Нельзя так, Володя, – корил. – Это же тектонические сдвиги! Как-то ты рано душой обленился.
Я тогда грубовато ответил:
– Олег, а вы лопатой помашите десять часов в сланцевой глине и тогда поймёте, что у вас: лень души или сдвиг…
Прохор ползал по мне словно обезьянка, а я, как умел, развлекал его. Особенно брату нравилось, когда он становился обеими ногами на мою раскрытую ладонь, а я держал его на вытянутой руке. Прохор голосил от восторга, просил Тупицына, чтобы тот повторил забаву, но Олег Фёдорович только отмахивался, ссылаясь на сорванную спину.
За ужином мать и Тупицын выспрашивали: как я мыслю своё будущее, буду ли готовиться в институт? Я отвечал, что недельку-другую отдохну, а потом запишусь на подготовительные курсы при судостроительном, чтобы летом уже наверняка поступить на юриспруденцию. Тупицын кивал и, как обычно, зазывал поступать в свой инженерно-экономический, обещая протекцию и посильную помощь.
Утренним поездом я поехал в Рыбнинск. Несколько часов кряду смотрел в окошко. Мной овладела утомительная, болезненная пристальность. Она истощала, как физический труд: угловатые литеры граффити, которыми были расписаны бока гаражей, закопчённый ремонтный завод, жёлтая стена с рифмованным транспарантом: “Метровагонмаш – в метро вагон марш!”.
Началось разрытое до недр Подмосковье. Взгляд скользил по котлованам, земляным насыпям, барханам из щебня и песка, сваям, трубам. Щетинилась рыжая арматура, сновали азиаты в оранжевых касках – не воины-строители, а простые наёмники.
По радио звучало что-то задорное и глупое. За тонкой перегородкой купе мужской голос с пьяной доброжелательностью декламировал:
– Друж-ба!.. Это круглосу-у-уточно!..
Чайная ложка дребезжала в пустом стакане. У старухи, что сидела напротив, нижняя челюсть тряслась в такт перестукам колёс. Рядом с лежащим на салфетке бутербродом муха злорадно потирала лапки, похожая на негодяя из немого кинематографа.
Мост прогрохотал полминуты и кончился. Полыхнула стёк-лами сторожевая будка. И я вдруг смертельно затосковал от несбыточной мечты – вот бы сделаться охранником такого моста, поселиться навеки в будке. Месяц за месяцем глядеть на облетевшую чешую листопада, зимние, заметённые снегом берега, весенние обломки льдин, летние тёплые искры, бегущие вдаль по волнам…
На меня отовсюду наваливался штатский мир, от которого я здорово отвык за два года службы.
Сколько же раз я представлял себе пеший маршрут от вокзала к дому. Хотелось вернуться суровым и нежданным, как солдат с фронта. Но ещё за пару часов до прибытия я не удержался, позвонил из поезда бабушке, сообщил, что к вечеру буду. Спросил, что купить из еды в новом торговом центре – всё равно по дороге. Бабушка уговаривала ничего не покупать – холодильник битком набит.
Набрал отца. Он сдержанно поприветствовал меня и сказал, что завтра же придёт в гости. Позвонил и Толику Якушеву. Друг детства присвистнул, но эмоция его, как мне показалось, была посвящена не самому факту моего приезда, а тому, что пролетело два года. Он-то был уже студентом третьего курса…
В сердце тюкнула былая обида. Поболела да и прошла.
К моему приезду Рыбнинск погрузился в сумерки. Лоснящийся от недавнего дождя асфальт бликовал влажными разноцветными отпечатками фар, окон, уличного неона. Я шёл, втайне надеясь столкнуться хоть с кем-нибудь из знакомых – вдруг обрадуются, удивятся. Но никто не повстречался.
Минут тридцать меня шатало по торговому центру. Растерявшись от съестного изобилия супермаркета, я долго выбирал деликатесы. В итоге взял баночку красной икры. В алкогольном отделе изучал бутылки с вином. Когда продавцы стали подозрительно коситься, схватил первое, что укладывалось в бюджет.
Уже на выходе из торгового центра я заприметил кабинку с моментальной фотографией. Сознавая, что военная форма на мне последний день, я укрылся за серой гофрированной шторкой, пристроился на неудобном вертящемся стульчике и сделал перед мутным рентгеновским экраном четыре снимка с вариациями: с головным убором, без него, с улыбкой, без улыбки.
Бабушка, отступив на шаг, всплеснула руками:
– Ты ещё больше вырос, Володюшка! В плечах-то как раздался…
Она готовилась к встрече: уложила волосы, надела новое платье и любимые бусы из малахита. Потом вздохнула:
– Так мне в магазине понравилась ткань, думала, на ней орхидеи изображены, а потом, когда уже Любовь Ивановна пошитое принесла, – смотрю, не цветы, а какие-то банановые шкурки… Или нормально выглядит? Только не ври, пожалуйста.
Я поцеловал бабушку в сладко пахнущую пудрой щёку и сказал, что платье замечательное и очень ей идёт.
– И вдобавок в тапках тебя встречаю, – сказала удручённо. – Пару дней назад нога ни с того ни с сего распухла, – жалуясь, показала забинтованную лодыжку, – и никак в туфлю не лезла, прям как у Золушкиной злой сестры… В общем, раньше переживала, что старею, а теперь и это слово не подходит, – кротко улыбнулась. – Дряхлею я, Володюшка.
– Бабуля, не выдумывай, – у меня перехватило горло. Предательские очки изнутри сразу покрылись испариной. Бравым голосом я вскричал, что пойду мыться, и поспешил укрыться в ванной.
Дома всё было без изменений. Разве что прадедовская живопись, ранее стоявшая прислонённой к стенке и в полиэтилене, теперь украшала коридор и гостиную. Я прошёлся туда-сюда взглядом по картинам и не увидел изображения с надгробием. Бабушка сказала, что “Кладбище” и “Мельницу” унёс отец.
Был накрыт стол с любимой пищей моего детства: печёным картофелем, котлетами и квашеной капустой. К пиршеству прибавились бутерброды с икрой. Бабушка достала семейные рюмки – маленькие, из толстого стекла. Дедушка Лёня в шутку называл их напёрстками. Так и говорил: “Ну, давайте поднимем наши напёрстки…”
Я налил нам вина, и мы выпили за моё возвращение. Пока я ужинал, бабушка пересказывала последние новости. С улыбкой про отца: он в очередной раз выставил свою “мадам” – так бабушка называла его скандальную подружку с вычурным именем Диана. Потом грустное:
– Умер Василий Феоктистович. Помнишь его, Володенька? Он к дедушке заходил…
– Помню, бабуля. Жалко…
– Никита приезжал месяц назад. Остепенился, похорошел. Я говорила ему, что ты скоро возвращаешься, он очень хотел с тобой повидаться…
Я знал, что Никита освободился года полтора назад – отец вскользь упоминал об этом. Судя по всему, дела у брата шли неплохо.
– Ой! Совсем забыла! Никита же тебе оставил, – тут бабушка усмехнулась, – как он сам выразился, “презент”!
– Какой?
– Не сказал. Пакет небольшой. Я на твой письменный стол положила…
После ужина я отправился к себе. Как и год назад, мне показалось, что моя комната отвыкла, одичала, словно оставленное без общения существо. Я включил и люстру, и настольную лампу, врубил на компе “Наутилус” вперемешку с “Агатой Кристи”, чтоб растормошить пространство, напомнить ему обо мне.
Никитин подарок в бумажной обёртке лежал на столе. Я разорвал упаковку. Внутри оказалась коробка с “моторолой” – модной раскладушкой V3. Чёрная буква “М” на стальной крышке телефона приятно напоминала бэтменовскую пиктограмму.
Я на радостях сразу переставил симку из моей старенькой “нокии” в новый, роскошный мобильник. Пока он заряжался, разбирался с непривычным меню, фотографировал всё подряд: этажерку, диван, шкаф, своё отражение в окне, а под конец поиграл на электронном бильярде.
Собирался спать до полудня, а проснулся в девять. Чудно́ было лежать в собственной кровати и ощущать, что утренние подъёмы, каторга с землёй, лопатами, кубометрами – всё это позади.
Приехал отец. С порога обнял меня, затем с самым серьёзным видом полез во внутренний карман пиджака. Я догадывался, что он оттуда достанет.
– Возвращаю в целости и сохранности… – конечно же, это были мои биологические часы.
Я вдруг с болезненной нежностью подумал, что мне очень повезло с отцом. Ведь в течение двух лет этот немолодой чудак каждое своё утро начинал с заботы о моём благополучии.
Мы позавтракали. А около полудня позвонил Толик, позвал в гости. Я тут же прекратил на него обижаться, подмигнул радостно бабушке:
– Это Толян! Ну надо же, вспомнил!
– Вот видишь! – порадовалась за меня бабушка. – Я же говорила вчера, что пригласит. А ты только зря дулся на него!
Я произвёл ревизию одежды и выяснил, что надеть, в общем-то, нечего. Джинсы смотрелись какими-то подстреленными, словно я отнял их у младшего брата. Были ещё скучные, школьных времён, брюки, пенсионная чета свитеров, водолазка с найковской, похожей на шрам, запятой под сердцем, спортивный костюм, почти новый, но неуместный для званого обеда.
К счастью, деньги на экипировку водились. Сразу после завтрака я направился к торговому центру “Континент”. За пару часов принарядился: выбрал “милитари”-штаны цвета хаки со множеством карманов, утеплённые кроссовки и чёрный бомбер на оранжевой подкладке. Я критически осмотрел себя в зеркале примерочной кабинки и остался доволен. Как сказал бы друг Толика Гошан, получилось “скинхедненько”.
На сердце, впрочем, лежала тень, словно предчувствие чего-то нехорошего. Так и вышло в итоге. Лучше бы никуда не ходил, ни в какие гости.
Собирались Якушевы не ради меня. Оказалось, у мамы Толика, Зинаиды Ростиславовны, день рождения. Я этого, конечно, не знал, так что две мои бутылки водки, принесённые для предполагаемого мальчишника, выглядели мужланским подарком.
Я шикнул на Толика:
– Чего ж ты не предупредил? Я бы хоть цветов купил…
Семейство Якушевых собралось в усечённом составе: старший Якушев – Николай Сергеевич, Зинаида Ростиславовна, Толик и младшая сестра Толика – Люся. Семён и Вадим собирались подойти позже.
Когда я уходил в армию, Люся училась в восьмом классе. За два года она вытянулась и округлилась, превратившись из девочки в девицу, причём довольно симпатичную.
Злобный Толик зачем-то сразу Люсю обидел, сказал, что тщательно запудренные прыщики у неё на лбу – это слово “дура”, набранное шрифтом Брайля. Люся смутилась и покраснела, Зинаида Ростиславовна строго спросила Толика, что вообще такое шрифт Брайля, а я, как полный олух, ответил – это азбука для слепых, – после чего понял, что Люся навсегда записала меня во враги. А Толик лишь хихикал.
Я попытался исправить ситуацию, решив задобрить Люсю прошлым. Вспомнил, как она совсем маленькой рассказывала мне сказку: “Было у царя три сына, Иван Иванович, Иван Петрович и Иван Фёдорович”. Но по злорадной реакции Толика я понял, что и эта история почему-то тоже относится к области издевательств над бедной сестрицей.
Пришёл после работы Вадим. Мне он вроде обрадовался, поприветствовал:
– Как поживает стройбат?
Я выпалил:
– Кто служил в стройбате, тот смеётся в драке!
Вадим сказал, что слышал другую поговорку:
– Кто в армии служил, тот в цирке не смеётся, – и смазал весь эффект.
Потом Николай Сергеевич поинтересовался, не на службе ли выдают такие шикарные телефоны, а я подумал, что он шутит.
– Так и есть – наградной, дядь Коль! Отличнику боевой подготовки!
А Николай Сергеевич не шутил. И ответ мой получался издевательским. По лицу Вадима я понял, что он слегка обиделся за выпившего отца. Чтобы больше не ляпнуть лишнего, на все расспросы Вадима о стройбате я однотипно отвечал:
– Ничего особенного… – или: – Не при женщинах…
Зинаида Ростиславовна даже укоризненно вздохнула:
– Это что ж там такое было, Володя, что рассказать нельзя? – и повисла неприятная пауза.
Потом появился Семён, и он был не то чтобы трезв. Я с воодушевлением пожал ему руку, а Семён вдруг выдернул ладонь и визгливо, с поднимающейся дрянцой в голосе, спросил:
– Чё ты этим хотел сказать?!
Я даже не понял, про что он. И никто, кажется, не понял.
– Хуле ты мне так сдавил, а?!
Я растерялся от его слов:
– Извини, Сём, просто пальцы у меня, наверное, от работы огрубели и…
– То, что ты где-то там два года свинопасил и соплю на погоны получил, – зло произнёс Семён, – здесь нихера не канает! Понял?!
– Ну, положим, не одну, а три сопли, – тихо произнёс я, чувствуя, что закипаю.
Я же всё-таки был командиром отделения, бригадиром, мне подчинялась дюжина солдат. И со мной никто не говорил таким тоном.
– Ладно, – сказал я. – Пойду.
– Вот и всего хорошего, – кивнул Семён. – Пиздуй нахуй!
– Сёма, прекрати… – обессиленно просила Зинаида Ростиславовна. – Володя, пожалуйста, возвращайся за стол…
– Ничё, – накручивал себя Семён, – хуле он тут силу показывает! Илья Муромец, блять, на заду семь пуговиц!..
Я пошёл в коридор одеваться. Семён увязался за мной, бубнил как заведённый:
– Вот и всего хорошего, вот и пиздуй нахуй! – а за ним гуськом плелись Толик, Зинаида Ростиславовна, Люся.
Николай Сергеевич фыркал, как кот:
– Мир!.. Мир!.. А ну, мир!.. Мальчишки, мир!..
Я уже дошнуровывал кроссовок, когда Семён, видимо, посчитал, что словесную комбинацию нужно освежить:
– Пиздуй, пиздуй!.. Сержант зассатый!..
Я поднялся. Но был уже не Володей Кротышевым, а бригадиром землекопов.
Метил ему в лицо, потом, уже на лету, передумал, пожалел. Решил приложить в грудь, а попал посередине – аккурат в горло. Семён издал какой-то захлёбывающийся звук, упал, обвалив вешалку, тумбочку и табуретку. Завизжали Люся и Зинаида Ростиславовна:
– Ой-й-й! Он ему кадык сломал!
Толик и Николай Сергеевич бросились поднимать Семёна, я же наконец справился со входной дверью – пальцы тряслись от волнения – и рванул по ступеням вниз.
Бежал и чуть не плакал. Это была реальная катастрофа – устроить драку на дне рождения. Я осознавал, что отныне к Якушевым путь заказан если не навсегда, то на очень долгий срок.
На улице понял, что забыл телефон – прям возле тарелки. Я потоптался в замешательстве, не понимая, как поступить. А затем увидел Вадима. Подумал, что он собирается выяснять отношения, но Вадим, наоборот, приобнял меня и попросил не обижаться на Семёна – мол, у того последнее время одни проблемы, а неделю назад ещё и девушка бросила, поэтому он такой бешеный.
Я благодарно кивнул. Спросил: всё ли в порядке с Семёном?
– Живой и невредимый, ругается и обещает тебя отпиздить! – Вадим рассмеялся. – Но лично я ему не советую этого делать. И вот ещё мобила твоя наградная. Ладно, Вовка, не грусти, всё перемелется. Давай пять…
Я сунул “моторолу” в карман, крепко пожал Вадиму руку, а он с весёлым удивлением сказал, встряхивая пальцами:
– А у тебя и правда не лапа, а тиски! Чё ты там делал такое в армии?
– Землю копал.
Бабушке я не рассказал про инцидент у Якушевых, чтобы лишний раз её не расстраивать. Она только спросила через пару дней: “Чего Толик не звонит, не заходит?” – и я равнодушно бросил: “Сессия началась”.
Прошла медленная, ленивая неделя. От навалившегося безделья я очумел – совершенно разучился обращаться со свободным временем. Хаотично, от ссылки к ссылке, рыскал по интернету, смотрел телевизор, гулял, по ночам навёрстывал пропущенные блокбастеры, которые брал сразу по три – четыре диска в прокатном салоне.
В выпускном классе я завёл блог под вычурным ником “pavlik_mazhoroff”. Френдов у меня было до комичного мало – десять. Как ядовито пошутил когда-то Толик: даже меньше, чем у Оушена. Спустя два года их тоже не прибавилось. Юзерпик с потрёпанной физиономией муровца Шарапова больше не казался мне забавным, но я не придумал, чем его заменить.
Я за три часа накропал бодрый пост, что отслужил и вернулся, повесил ролик из ютуба с песней Бумбараша, пообещал вскорости выложить подробности моих удивительных армейских приключений. За пару дней под постом появился всего один комментарий, да и тот от Тупицына: “Ещё раз с возвращением!”
При таком повышенном интересе к моей персоне сочинительство заглохло, не начавшись. Но я, если честно, даже обрадовался, что необходимость писать отпала сама собой.
Конечно, у меня имелись приятели и кроме Толика. Мы встретились, потрепались под пиво в заведении под названием “Кружка”. Но у всех были дела: учёба, работа, подруги, а я всё никак не мог попасть в прежние маршруты, связи, привычки.
А в пятницу вечером позвонил отец. Сказал, что ждёт у себя и что у него сюрприз.
Водку отец не пил, поэтому я купил молдавский коньяк “Белый аист” пятилетней выдержки (отец когда-то хвалил его), люминесцентного цвета лимон, плитку шоколада и пакетик арахиса.
Я не особо жаловал отцовскую однушку. Она напоминала мне, что сюда когда-то отправились в жертвенную ссылку дедушка с бабушкой, чтобы обеспечить нас отдельной квартирой.
Дом был панельной девятиэтажкой конца восьмидесятых. Перед подъездом стояло с десяток машин. Я сразу обратил внимание на чёрный, заляпанный у крыльев грязью “лендровер”. Уж очень он выделялся среди чахлых детищ отечественного автопрома.
Отец принарядился: в костюме и с галстуком, разве что верхняя пуговка на рубашке была фривольно расстегнула. За минувший год он совсем поседел. Очки, которые отец раньше терпеть не мог, окончательно прописались у него на переносице. Он чуть прибавил в талии, но брезгливых морщин на лице однако ж стало меньше. Бабушка рассказывала, что отец порвал с утомлявшей его нервную систему государственной службой и зарабатывал исключительно вольным репетиторством.
– Проходи, Володька, – отец распахнул объятия, душисто выдохнув каким-то дорогим алкоголем. – Рад тебя видеть!
Я поставил пакет с “Аистом” на пол, и мы обнялись.
– Вот теперь мы в сборе – весь мужской комплект Кротышевых!.. – сказал он, подмигивая.
После изгнания отцовской Дианы уюта в квартире поубавилось. При ней свежо пахло каким-то чистящим средством, а теперь стоял дух разогретой пищи и мусорного ведра. Зато на стене в коридоре между прихожей и кухней висела унесённая от бабушки “Мельница” в облупившейся позолоченной раме. В комнате работал телевизор – какая-то музыкальная программа. Отец обычно не переключался с канала “Культура”. Но кроме негромкого оркестра в комнате звучали два невнятных голоса: мужской и женский.
– Никита, – отец молодцевато гаркнул. – Володька наш пришёл!
Я услышал истошный скрип стула по паркету, и буквально через несколько секунд в прихожей появился мой старший брат Никита.
Теперь ему было уже за сорок. Он если и отличался от себя шестилетней давности, то незначительно. Был широк и крепок, походка осталась тяжёлой, словно Никита каждым своим шагом сокрушал ползучее насекомое. Смешного заячьего чубчика больше не было, новый Никита брился наголо, и ему это очень шло. Вдобавок он носил очки в изящной стальной (а может, платиновой) оправе. Брат зубасто улыбнулся дорогущей керамикой. Некрасивый золотой запас из его рта бесследно исчез, как пропали и спортивные шаровары. Теперь на Никите были брюки дюралевого цвета и светлая шёлковая рубашка.
– Вымахал с пацана до мужика… – сказал Никита растроганному отцу. – Ну, здорово, брат Володя!
Наши ладони шлепком встретились – будто сцепились пасть в пасть два бойцовских пса. Пожатие у Никиты было железным, но и моё оказалось, в общем-то, не слабее. Никита чуть поднажал, я тоже.
В застеклённых глазах Никиты полыхнуло злым азартом – будто поднесли и быстро убрали нехорошую свечу.
– Жми! – приказал он. – Жми! – и сам стиснул мою кисть ещё крепче.
Чуть ли не полминуты мы азартно ломали друг другу пальцы, а затем, словно по команде, расцепились. Лицо Никиты порозовело, он одобрительно оглядел меня, затем излишне жёстко хлопнул по плечу, но сразу после этого обнял:
– Молодец, братик! Со мной обычно никто не тянет! Батя говорил, ты в стройбате служил…
Я не успел кивнуть. Насмешливый женский голос сказал раньше:
– Нет, в штабе писарем отсиделся.
Я повернул голову. Та, что стояла в дверях, была избыточно хороша. В моём домашнем порногареме издавна любимицей ходила чешка Сильвия Сэйнт, блондинка с лицом порочной Барби.
У этой белокурые волосы оказались короткими, зачёсанными наверх, мальчишескими хулиганскими вихрами, как у какого-нибудь сына полка, только не советского, а эсэсовского. Огромные глаза светлого оттенка – то ли серые, то ли голубые. Длиннющие, до бровей, ресницы. Сами брови не тощие ощипанные скобочки, а словно бы крошечные собольи шкурки, прилепленные над глазами. Бледная подростковая шея. Кромку маленького уха украшало созвездие пирсинга – серебряные гво́здики.
– Никит, – сказала. – Познакомь со своим братом.
Томно-липкий её, тянущийся взгляд опутывал, точно паучья секреция.
– Это Алина, – у Никиты от внезапной нежности даже просел голос. – Моя… э-э-э… Бать, как лучше сказать? Спутница?
– Ага, супница жизни… – она лениво передразнила его, чуть поморщив алый рот.
Отец, обычно сдержанный, неожиданно захохотал, будто услышал что-то удивительно смешное.
Она протянула мне тонкую кисть, улыбнулась белым, как из рекламы “Орбита”, ослепительным оскалом.
– Вообще-то, меня зовут Эвелина. Но Алина мне больше нравится.. – произнесла нежно, вкрадчиво, как лиса из сказки.
Я чуть коснулся её пальцев и побыстрей отдёрнул руку…
Высокая, тощая Эвелина-Алина. Узкие босые ступни – длиннопалые, с красным лаком на ногтях. Очень молодая – моя ровесница или, может, на год-другой старше. На ней были какие-то модные джинсовые лохмотья, открывавшие манную белизну тощих коленей. Футболка с растянутыми, долгими, как у Пьеро, рукавами чуть съехала с худенького плеча, обнажив вытатуированную кошачью голову – хорошо разглядеть рисунок я не успел, потому что Алина сразу подтянула ворот футболки…
Я видел, как Никита на неё смотрел – убийственно-нежным, звериным взглядом, точно приручённый изверг. Я вдруг понял, что и отцу она тоже пришлась по вкусу. Недаром он осанился, хорохорился, даже смеялся – это на него было совсем не похоже. Но если отец просто получал удовольствие от присутствия такой красотки, то я испытал лишь внезапное уныние: “Девушка, которая мне понравилась, принадлежит моему старшему брату”.
Мы прошли в комнату. Там всё было без особых перемен, разве что появился новый телевизор, и на стене, прям над обеденным столом, отец приспособил картину с кладбищем.
Сели за стол. Отец обошёлся универсальным гарниром из варёной картошки, прибавив несколько сортов колбасных нарезок, а содержимое рыбных консервов вывалил на блюдца – сардину или сайру. Было несколько покупных салатов из гастронома и просто мытые овощи.
Я, стараясь не пересекаться взглядом с Алиной, шлёпнул себе на тарелку комковатого пюре, добавил крабового салата, колбасы и маслин.
– Так ты в стройбате служил? – дружелюбно повторил вопрос Никита. – Давай, братик, за встречу… Вискаря? – подхватил тёмно-зелёную бутылку. – Бать, тебе обновить?.. Алиночка, винца?
Себе Никита слил остатки пузыристой боржоми. Подмигнул Алине:
– Киса… – Она с неудовольствием встала и принесла из кухни запотевшую бутылку с минералкой.
Брат пояснил с сожалением:
– У меня сухой закон. За рулём. Через час поедем уже.
– Куда? – волнуясь, спросил я. – Домой?
– Не, домой завтра, а сегодня в гостиницу. Отдыхать поедем… Да, милая?! – поставил стакан и вдруг, хищно извернувшись, попытался поддеть рукой Алину за промежность.
Алина вывернулась и от души врезала Никите по руке.
– Алё! – разгневанно воскликнула. – Совсем офонарел?! Веди себя прилично!
Брат сконфуженно загоготал, а я испытал совершенно недостойное, злорадное чувство, подумав, что Алина, наверное, не особенно любит Никиту.
Ещё подрагивая плечами от неудовольствия, она взяла с края стола пачку сигарет и удалилась на балкон. Никита проводил её болезненным, зависимым взглядом и, когда закрылась дверь и остановилась колыхнувшаяся штора, сказал:
– Придушу однажды. Или женюсь! – потом лязгнул коротким хохотком, как бы давая понять, что не задушит, а женится.
Я порадовался, что Алина вышла. Во рту у меня скопилось с полдюжины косточек от маслин, которые я постеснялся при ней выплёвывать – хотел произвести хорошее впечатление.
Мы выпили по второму разу и я, пользуясь отсутствием Алины, торопливо принялся за еду.
– Прикинь, девка работала в загорском жилкомхозе у начальника управления, потом пресс-секретарем у главы администрации, – Никита обращался больше ко мне, потому что отец, видимо, уже это слышал. – По возрасту ссыкуха ж совсем, в дочки мне годится, но мозги шустрые – дай боже́!..
– Да, весьма толковая девочка, – согласился отец. – И мышление такое нестандартное, острое и…
– Ну, а что ты хочешь, бать, – перебил его довольный похвалой Никита, – она в Москве этот, как его… не МГУ, а Мориса Тореза…
– Мглу закончила, – от вернувшейся Алины пахло ароматизированным женским куревом. – Вначале мгла поглотила меня, – она уселась рядом с отцом, и тот засиял, – а потом извергла… Ну, Эм-Гэ-Эл-У, – произнесла по буквам, – московский лингвистический университет… Сергей Леонидович, – повернулась к отцу, сменила тему, – мне очень, очень нравится эта картина…
– Мне тоже, Алиночка, – отозвался польщённо отец. – Возможно, не бог весть какой шедевр, – прибавил, кокетничая, – но всё ж таки работа настоящего мастера, пусть и не относящегося к первому эшелону отечественной живописи.
– Сергей Леонидович, я думаю, только время покажет, кто из какого эшелона…
– Соглашусь! – и было видно, с каким удовольствием он согласился. – И кроме прочего, картину рисовал мой двоюродный прадед, а ваш, хлопцы, соответственно, прапрадед. Этот Кротышев упоминался в Большой советской энциклопедии первого издания, в тридцатитомнике… Но, возвращаясь к нашему разговору, Алиночка, меня зацепили ваши слова про связь биоэтики с визуальной концепцией надгробий…
– Сергей Леонидович, – с готовностью отозвалась Алина, – ну очевидно же, что кладбищенская архитектура, мемориальная культура вообще напрямую связаны с биоэтическим контекстом, а именно отношением общества к умершему телу!..
Мне вдруг показалось, что Алина и отец неожиданно заговорили на каком-то другом языке, лишь наполовину русском.
Никита скорчил персонально для меня кислую гримасу – мол, куда нам, дуракам, до этих интеллектуальных высот.
– Я хотела сказать, что как только мы подвергаем критике учение о бессмертии души, то сразу же начинаем задумываться о сохранении тела или хотя бы консервации памяти о теле, то есть – о надгробии. К примеру, в исламском мире, более фундаменталистском, чем христианский, надгробное сооружение не подгружено социальным контекстом. Оно не декларирует статус, иерархию – всё то, что по сути персонифицирует бренность, тленность и преходящесть. Надгробие – просто указатель: здесь находится труп. Всякий же расцвет кладбищенской архитектуры приходится на очередной духовный кризис. Та же викторианская готика с её мрачной вычурностью есть реакция на пессимистическую философию начала девятнадцатого века.
– Шопенгауэр, Кьеркегор… – покивал отец. – Толкователи уныния.
– Даже в литературе того времени все эти романы о разумных, но безнравственных живых мертвецах…
– Я бы добавил – безымперативных живых мертвецах, – с наслаждением произнёс отец. – Так точнее.
– Все эти Франкенштайны и Дракулы – это симптомы возникшей в христианском обществе биоэтической дилеммы…
– Пойдём покурим, – зевнув, сказал Никита.
Поднялся и пошёл вперевалку к балкону. Мне, конечно, было интересно послушать весь этот заумный щебет, но, чтобы не обидеть брата, я тоже встал и последовал за ним.
Отец совсем захламил балкон. Половину пространства занимали пустые коробки из-под бытовой техники, какие-то рейки, доски, пластиковые ведёрки с краской, хотя отец ничего не ремонтировал. Мне, чтобы поместиться рядом с Никитой, пришлось одной ногой встать на перевёрнутый эмалированный таз, противно бзыкнувший об пол.
Я вдруг со стыдом подумал, что до сих пор не поблагодарил брата за его подарок:
– Никит, спасибо большое за телефон!
– Да перестань… – он протянул пачку сигарет. – Не куришь? Вот и правильно, – щёлкнул зажигалкой, закурил. – Смотри, братик, что я могу сказать по твоему вопросу…
Я подумал, что вообще-то ни о чём его не спрашивал, но изобразил внимание и заинтересованность.
– Тот хуй, из-за которого я тогда срок мотал, ну, ты понял… В общем, фирма теперь моя… История долгая, потом расскажу.
– Это хорошо, Никит, главное, чтоб проблем не было.
– Не, – Никита вяло шевельнул лицом. – Всё улажено и по закону… Чем занимаюсь?.. Памятники льём из бетона, ну, там новый такой состав, не совсем уже бетон, выглядит достойно. Цоколи, бордюры… Откроем скоро цех по производству искусственных цветов, венков и прочих аксессуаров… Ну, не цех, понятно, а мастерскую. Что ещё? Сотрудничаем тесно с местным муниципалитетом, в общем и целом всё схвачено, так что работы много, перспективы большие… У тебя какие планы на жизнь?
– Пока не знаю, – сказал я. – Поступать надо куда-нибудь. Может, на юридический.
– В Москве, у мамина-сибиряка? – Никита хохотнул и пояснил остроту: – Ну, у нового мужика матери твоей. Как его? Тупицын?!
– Не, я здесь поступать думал. В наш судостроительный.
– Встать, суд идёт! – снова пошутил Никита. – Ну, понятно, образование нужно. Но ведь можно и на заочном учиться, братик, да?
– Да я и думал на заочном…
Мне не особо понравились подколы про сибиряка Тупицына. Я решил сменить тему и спросил:
– Никит, а часы с тобой?
– Со мной! Куда ж они денутся… – он полез во внутренний карман. – Сверим?
На моих было семь утра. Никитины показывали без четверти девять.
– Рядышком идём, – тихо обрадовался Никита, пряча свою “Ракету”, – ну, я на полтора часа постарше… К чему я этот разговор завёл. В Рыбнинске, без обид, ловить нечего, – он выразительно двинул подбородком в сторону многоэтажек и дымящих труб рыбнинской ТЭЦ. – Понятно, тут отец и бабуля, но тебе же надо жизнь строить. Мы с тобой люди простые, рабочие, никто нам не поможет, кроме самих себя. Ты подумай. Мне проще взять в бизнес родного брата, чем кого-нибудь со стороны. Будешь иметь стабильно косарь в месяц или больше. По поводу образования. В Загорске всяких московских институтских филиалов – жопой ешь. Я не просто так это говорю, я от Алинки знаю. А не захочешь в Загорске – до Москвы рукой подать, девяносто километров, полтора часа на электричке, – тут Никита подмигнул, – и ты у Мавзолея… Деньги на учёбу будут. И не только – на всё остальное тоже… – Он покровительственно забросил руку мне на плечо. – Я не агитирую, братик, ты подумай. Потому что бизнес, конечно, специфический, сам понимаешь – памятники, плачущие родственники, все дела… Шучу. В общем, дело стоящее и прибыльное. Отец говорил, что ты могилы в армии копал?
– Было дело, – я усмехнулся. – Зимой копал, часов наверное эдак…
– Устал чего-то… – Никита снял очки и, словно сонный ребёнок, потёр кулаками глаза. – Вырубает. Щас поедем. Надо сказать Алинке, чтоб пиздёж учёный сворачивала.
Никита почистил стёкла уголком рубашки и снова надел очки.
– Большой минус? – спросил я.
– Не, зрение у меня в порядке. Алинка заставила носить для имиджа. Права по-своему, нужно выглядеть солидно и без агрессии. Видишь, – он показал кисть. На месте, где раньше топырил крылья несуразный чернильный орёл, остались лишь невнятные контуры. – Всю дворовую дурь поудалял…
Я не стал расстраивать Никиту, что и в очках он выглядит угрожающе.
Мы вернулись в комнату. Отец с Алиной даже не обратили на нас внимания.
– Сергей Леонидович, говорить об аскетизме советского кладбища можно лишь в его довоенном и послевоенном контексте. А вот начиная с Хрущёва, мещанство взяло своё…
– Тогда ограничимся периодом сварной тумбы со звездой. Это минималистический памятник военного образца. И при этом в Советском Союзе никакого религиозного подъёма не наблюдалось!
– Но была идеология, как особый подвид бессмертия. А нынешний, условно скажем, ренессанс кладбищенской архитектуры… Подчёркиваю, что условный, потому что по сути мы имеем дело с откровенным китчем… Этот псевдоренессанс отражает очередную волну утраты веры в бессмертие души при всех внешних проявлениях религиозности… Никит, – повернулась. – А брат твой, оказывается, не просто в армии служил, а копал. И не просто землю, а ещё и могилы!
– Ага, – подтвердил Никита, – наш человек… Алин, давай потихоньку собираться будем. Бать, мы поедем.
– Ваш, ваш! – радостно поддакнул отец. – Володька, я просто Алиночке рассказал о твоей службе.
– Никит, – продолжала Алина. – И правда, забирай его к нам… – Володя, – обратилась уже ко мне. – Приезжай…
Эти слова отозвались в моей душе эхом из раннего детства: “Будешь у нас копать!” – когда харизматичная девочка Лида-Лиза поманила меня на кладбище. И я не сумел отказаться.
Чёрный “лендровер” у подъезда, конечно же, принадлежал Никите. Алина уселась рядом на переднее сиденье. Я примостился сзади, сдвинув вбок целый ворох бумажных пакетов – наверное, Алинин шопинг.
Салон машины источал едкий дух новой кожаной куртки. К нему подмешивались ёлочный освежитель и дурманящий парфюм, которым надушилась Алина.
Никита повёз меня домой. По дороге мы перекинулись парой фраз, в остальное время они общались между собой, точно меня и не было.
Я видел, как Алина то и дело сжимала Никиту за указательный палец правой руки – толстый, неприлично похожий на эротическое щупальце.
Никита с грубой нежностью выговаривал:
– Ты ж парадигма бинарная! – трогал Алину за подбородок, поглаживал по худенькой шее. – Вот что бы ты сама решить могла?! Да нихуя!
Алина покатывалась со смеху:
– Никит, какой же ты придурок! Вот как это – бинарная парадигма? Объясни!
– А вот так! – рука Никиты коршуном падала вниз, прихватывала Алину за что-то укромное, она верещала, а Никита декламировал: – Да здравствует мыло дегтярное!.. И парадигма бинарная!.. – веселил её, и, судя по бурной реакции Алины, у него получалось.
Я, чтобы не щемило глупое сердце, с самым что ни на есть равнодушным видом глядел в окошко.
Никита притормозил возле моего подъезда.
– Мы подниматься уже не будем, – произнёс, зевая. – Ну, давай, братик! Подумай над моим предложением. Бабуленьке привет, и скажи, что завтра к ней заглянем.
Я вышел из машины. И почти сразу же открылась передняя дверь. Алина сначала выставила ногу в изящном сапожке. Подумала секунду и выскользнула целиком. Произнесла:
– До встречи, Володя…
Я протянул ей на прощание руку. И вдруг тёплый, чуть влажный кулачок Алины сомкнулся вокруг моего указательного пальца и несколько раз его стиснул – судорожные, глотающие движения. Точно так же она пару минут назад ласкала Никитино щупальце.
Меня качнуло. В совестливом ужасе почудилось, что Никита всё увидел и сейчас, рокоча от бешенства, выкатится из машины. Но Никита сидел, дальнозорко уставившись в телефон – стильную “нокию” в титановом корпусе.
Я снова налетел очумевшими глазами на Алинин ведьмачий прищур, на её приоткрытый, будто бы опухший от поцелуев рот. Она разжала кулачок, одарила заговорщицкой улыбкой и юркнула обратно в машину. Хлопнула дверь, чёрный джип медленно поплыл в дорожную темень, пульсируя налитыми кровью фарами.
Несколько минут я стоял перед подъездом, подставив сырому, моросящему ветерку пылающее лицо.
Я с восторженной обречённостью понимал, что в Рыбнинске в самом деле нулевые перспективы и лучшее, что я могу сделать, – это в самое ближайшее время отправиться к Никите.
Бабушка открыла мне дверь и, не успел я передать ей слова Никиты, что он зайдёт к нам завтра, поинтересовалась:
– Как тебе его подружка?
– Ну, такая… – я стащил, не расшнуровывая, кроссовки. – Симпатичная вроде… А что?
Бабушка сочувственно покачала головой:
– Девка яркая, умная, но вздорная. И очень недобрая. Бедный Никита, – вздохнула. – Трагедией бы вся эта его любовь не кончилась…
Я промолчал.
О деловом предложении Никиты я рассказал бабушке уже на следующий вечер, потому что ни утром, ни днём Никита у нас так и не появился, лишь коротко позвонил, что они с Алиной уже на пути в свой Загорск.
Когда я сообщил бабушке, что собираюсь в ближайшее время навестить Никиту, она расстроилась, будто почувствовала, что намечается не просто поездка в гости, а в лучшем случае долгая командировка.
Я, конечно, как мог, заверял её, что это не более чем визит вежливости. Кроме того, я регулярно заводил беседы о Рыбнинске с одинаковым унылым рефреном:
– И вот даже не знаю, бабуля, чем же мне здесь заняться?.. – после чего выдерживал задумчивую паузу, как бы предлагая бабушке воспользоваться повисшей тишиной и сказать: “Ну, съезди, Володюшка, к Никите”.
Мне самому было грустно уезжать из Рыбнинска, очень не хотелось оставлять бабушку, но назойливая мысль об Алине не давала покоя. Ночами я только и делал, что воскрешал в памяти Алинино пожатие, такое нежное, что оно больше напоминало ласку слизистых, а не кожных покровов…
Из насущных дел было только посещение военкомата, где я встал на учёт. Поскучав ещё пару дней, позвонил брату. Никита отвечал сдержанно. По его голосу было непонятно, рад он, равнодушен или, наоборот, раздосадован моей инициативой:
– Ок, приезжай…
Мы договорились, что я уже из Москвы наберу его и он подхватит меня на вокзале в Загорске.
Я и сам не понимал, надолго ли уезжаю. Как обустраивать свою жизнь в Рыбнинске, я не знал. Армейских сбережений оставалось немного, а находиться на иждивении, даже временном, было стыдно.
Отцу сказал, что отправляюсь в Загорск на разведку. А он будто забыл, что неделю назад сам агитировал поехать к Никите. Или же я просто попал под его скверное настроение.
– Я как-то надеялся, – кисло сказал отец, – что твои жизненные амбиции несколько выше статуса подсобного работника в мастерской по производству памятников.
Я начал оправдываться, присочинил на ходу, что Никита обещал мне партнёрство по бизнесу, ведь я не кто-нибудь со стороны, а родной брат.
Отец безнадёжно махнул рукой:
– Делай, Володька, как хочешь. Взрослый, в конце концов, человек. Просто я бы тебя тут натаскал за полгода, поступил бы хоть на заочный…
Чтобы лишний раз не тревожить бабушку, я собрал в дорогу небольшую спортивную сумку, умеренный объём которой не навевал, как мне казалось, мыслей о долгой разлуке. Также прихватил купленный накануне учебник по философии для вузов. Я намеревался тщательнейшим образом его проштудировать и потом не раз блеснуть в разговоре с Алиной неожиданной эрудицией.
Проходящий поезд уходил из Рыбнинска утром и прибывал в Москву к вечеру. Уже лёжа на верхней полке, я открыл главу “Становление иррационалистической философии”, чтобы разобраться, о чём там толковали “певцы уныния” Кьеркегор и Шопенгауэр. Одолел первый абзац: “История философии не может быть истолкована как линейный процесс, потому что она носит циклический характер”. Как родному улыбнулся “слому парадигм”, дошёл до: “Самым известным представителем антигегельянской метафизики индивидуального стал датчанин Сёрен Кьеркегор”, после чего зевнул и намертво заснул под тряску вагона. А когда проснулся, то оставшиеся до Москвы три часа безостановочно думал об Алине, на все лады воображал нашу встречу. Как я приеду и будет вкусный ужин, а Никита куда-то в ночь засобирается и мы останемся одни, поговорим о Кьеркегоре (время есть, прочту в электричке), нехотя разойдёмся спать, каждый в свою комнату. Алина робко постучится, скажет, что ей страшно одной (или холодно), приляжет рядом, а я укрою её одеялом и… Одним словом, в своих мечтах я недалеко ушёл от персонажа фильма “Тупой и ещё тупее”.
Впрочем, даже в этих фривольных фантазиях я не доводил дело до интима, всё заканчивалось моими благородными, категоричными словами: “Алина, прости, но я так не могу, Никита – мой брат, я его уважаю…” Потом я наспех представлял, что Никита влюбляется в другую женщину, а я по-мужски говорю с ним, и он разрешает встречаться с Алиной: “Да без обид, братик! Она мне совсем не нужна”, – и вот тогда… Я поворачивался на живот, потому что мне казалось, что вздыбленность моих штанов видна соседям по купе.
Этого романтического топлива мне с избытком хватило, чтобы дотянуть до Москвы и не скучать.
С Белорусского вокзала я отправился на Ярославский. В вагоне метро несколько раз перечитал рекламное объявление: московский метрополитен приглашает на учёбу будущих машинистов электропоезда. Обещалась заоблачная зарплата в шестьдесят тысяч рублей и стипендия на время учёбы.
Неизвестный юморист шариковой ручкой жирно вписал букву “и” в слова “электропоезда”. Я усмехнулся и подумал, что вполне можно было бы выучиться на машиниста. Замечтавшись о чёрных туннелях, в итоге чуть не проехал свою станцию.
На улице было промозгло и слякотно. Сыпал колючий, вперемешку со снегом, дождь. После мучительных раздумий я купил в киоске пятизвёздочную “Метаксу” и нарядную, с красным бантом, коробку “Рафаэлло” – гостинцы для Никиты и Алины.
Возле пригородной кассы ко мне пристал омоновский патруль. Вначале проверили документы, потом попросили открыть сумку. Оказывается, в этот день был “Русский марш” и с ним были связаны какие-то беспорядки. Я честно сказал, что впервые слышу о таком мероприятии. Хмурый, озябший до сиреневых щёк старлей с недоверием ответил:
– А выглядишь так, будто прям оттуда…
Я на всякий случай показал билет из Рыбнинска, доказывающий, что я с поезда, а никак не с марша, после чего меня отпустили. Электричка на Загорск как раз отправлялась через десять минут.
Я позвонил Никите и сообщил, что выезжаю.
Закинув сумку на багажную полку, я развалился на твёрдой прокопчённой скамье. Из тамбура тянуло куревом, пивной подворотней и ещё чем-то неуловимым – жизненным перегаром из бытовых неурядиц, бедности, семейной тщеты.
Все полтора часа до Загорска я решил честно посвятить “Философии для вузов”. От окошка проку всё равно не было – вместо пейзажа я видел только моё масляно-чёрное, словно из нефтяной лужи, отражение.
У женщины, торгующей напитками, для ясности ума купил “двойной” кофе – то есть она сыпанула ложечкой две дозы своего растворимого порошка. Стенки и донце стаканчика от кипятка сразу размякли, потеряв всякую упругость. Я, пока не допил, держал бесформенный стаканчик в горсти.
Принялся за чтение и оторопел. Учебник безжалостно унижал меня каждой строчкой. Вроде бы понятные по отдельности слова вместе не складывались в смысл. Я чувствовал себя кромешным идиотом.
Отвлекали ещё коробейники, идущие бесконечным табором через весь состав. Наперебой предлагали книги, газеты, поливочные шланги, универсальные гаечные ключи, шторки, мочалки, средства для выведения пятен. Несколько выбивался из этого потока инвалид с песней. Он исполнял её под минус в магнитофоне, тоненько и жалобно: “Тринадцатый поезд, тринадцатый поезд несё-о-от меня вдаль!..” – и я бросил ему горсть мелочи.
От отчаяния в главе о Шопенгауэре я подчеркнул единственную фразу, содержание которой кое-как понял: “Сущность мира лишена рационального начала. Неудивительно, что подобный мир являет собой арену бесконечных ужасов и страданий”.
Отложив непроходимую “Философию”, я остаток дороги вслушивался в невнятный голос из динамика, объявляющий станции, – боялся прозевать Загорск. Спросил у сидящего напротив старика с колдовской бутафорской бородой: скоро ли? И он ответил: “Скоро”.
В Загорске вышла почти вся электричка. Но уже через пару минут вокзальная площадь снова опустела. Разъехались маршрутки, отбыл рейсовый автобус, и остались лишь неприкаянные такси.
Никитин джип стоял неподалёку от павильона “Евросети”. Я шёл и чувствовал, как чудовищно, до ватной дрожи в ногах, волнуюсь. Я мог сколько угодно себя убеждать, будто приехал в Загорск ради заработков, но суть-то была самая неприглядная – мне нравилась женщина моего брата и я на что-то надеялся.
Я подумал, что Никита, наверное, следит за мной сквозь тонированное стекло, и постарался скопировать его командорскую поступь.
Открыл дверь джипа, сказал нарочито бодрым голосом:
– Привет, Никита!
– Здоро́во… – он отозвался. Сказал строго: – Ты погоди сумку в салон пихать! Она чистая?
– Вроде да. На грязное точно не ставил.
– Тогда кидай на заднее сиденье. – Одобрительно удивился: – Одна, что ли? Ты, я погляжу, аскет… Ну, велкам ту Загорск, Володька!
В этот раз Никита не мерялся силой, ладонь его была расслабленной, почти дряблой. Очевидно, так у брата проявлялось дружелюбие. За прошедшие полторы недели он выборочно оброс неряшливой щетиной.
Заметив мой взгляд, сказал:
– Да, блять, бороду отращиваю… Такую… – он смущённо пощипал пальцами подбородок, – академическую. Алинка заставила, – и сразу же поправился: – Упросила, в смысле. Работает над моим имиджем. Хотела, чтоб я серьгу ещё носил, но тут я уже вежливо послал нахуй! – хохотнул. – Есть золотое правило – уступай бабе в мелочах…
Мы выехали с площади.
– Как добрался? – спросил Никита уже совсем дружелюбным тоном.
– Нормально… Такой вокзал у вас цивильный…
Я подумал, что слово “цивильный” абсолютно чуждое для меня и употребил я его только из-за Никиты, в рамках поиска “общего языка”:
– Похож немного на наш, Рыбнинский.
– Середина девятнадцатого века, неоренессансная ветвь петербургской архитектуры! – Никита после неожиданного слова “аскет” в очередной раз удивил меня. – Короче, ампир, блять… Я ж тебе говорил, Загорск – те же яйца, только к Москве поближе. В Рыбнинске сейчас сколько народу живёт?
– Не помню, вроде двести тысяч.
– А умирает сколько? Не знаешь? А я тебе подскажу… Гляди, Троицкий собор…
Я послушно повернул голову, чтобы зацепить взглядом подсвеченную белую стену и тусклые луковицы храма.
– Средняя цифра смертности по стране: тринадцать – пятнадцать тысяч на миллион. В городе с населением в двести тысяч за год умирает две с половиной – три тысячи… Тоже достопримечательность, усадьба Кошкина… Или не Кошкина… Уточню потом у Алинки, она всю эту архитектурную байду лучше любого гида знает. Стили, направления, церкви, иконы, какой век, кто рисовал…
Мелькали приземистые, уютного вида особнячки с магазинными вывесками. Окна первых этажей находились буквально в полуметре от земли, словно бы дома́ с годами погрузились в землю.
– Площадь Ленина… Гостиный Двор… Загорск поменьше, конечно, чем Люберцы или Мытищи, но тоже нормальный… Это драмтеатр… А покойников у нас, стало быть, за год набирается в среднем полторы – две тысячи. К чему я тебе это всё говорю… – Никита коротко глянул на меня.
– Ну, что их всех нужно похоронить и потом поставить памятник, да?
– Верно… – он оскалился щетинистым уголком рта. – Основной вопрос: кто именно будет делать памятник?.. Монастырь загорский, плохо видно отсюда. Монахи, службы, все дела. Недавно патриарх приезжал. Туристов, особенно летом, жопой ешь. Загорск чуть ли не в Золотое кольцо входит, или собирались его недавно внести… Вот администрация, а до революции была земская управа…
В салоне пахло куревом и химическим лимонным освежителем, но мой нос чуял и эхо нежного Алининого аромата.
– Что я, Володька, хочу тебе сказать! – Никита круто налёг на руль, так что нас качнуло. – Люди рождаются, жрут, срут, умирают. Поэтому всё, что связано с жизнедеятельностью, а также с её завершением, по идее, приносит стабильное бабло. Но, как ты понимаешь, далеко не всем. А почему, спросишь? Да потому что конкуренция эта ебучая только на словах хороша, а по сути люди тупо мешаются друг у друга под ногами! Делим прибыль на десять человек или на двоих – разница есть?! Если в том же Загорске будет десять контор по памятникам – никто не заработает. Я это много лет назад понял, ещё когда в Луже, ну, в Лужниках, – он для наглядности растопырил ладонь, – пять торговых точек держал! Честно тебе скажу, я производственную мутотень, техпроцесс так называемый, не знаю и знать не хочу, потому что это не главное. Я понимаю суть рыночной экономики! А она такая: пиздеть как можно больше о свободной конкуренции и при этом максимально жёстко херачить всех, кто конкуренцию тебе составляет. В идеале, чтоб вообще никого не осталось и ты один был на весь свободный рынок. Это я не к тому, что в продаже должна находиться всего одна марка автомобиля, типа “Жигули”, и больше ничего. Я имею в виду, что в одном городе не должно находиться три салона по продаже этих самых “Жигулей”. Иначе не заработать нормально. Ясно?
По голосу Никиты было слышно, что он сам себя накрутил и завёлся.
– Разумеется…
– Кафе или рестораны – это пожалуйста, сколько угодно, – раздражённо выговаривал брат, будто бы я до того активно возражал ему, а потом всё понял и согласился. – А в похоронке только минимум конкурентов! Иначе делёж, споры, разборки…
Он чуть помолчал, успокоился:
– Вот я тебе в прошлый раз не дорассказал. В Загорске с советских ещё времён был специализированный комбинат. Памятники делали, гробы, всю мертвяцкую бижуху, и сами же хоронили. Город обслуживают два кладбища – старое и новое, они так и называются – Старое кладбище, Новое кладбище. На старом уже не хоронят, только семейные подзахоронения. И вот один деловой перец по фамилии Шаповалов, – Никита озвучил предельный сарказм, – открыл частное предприятие “Реквием”, памятники из натурального, не ебаться, камня. И был в партнёрах у него такой жидяра ушлый, Гликман, весь такой на скользких понтах: “Кобзона лично знаю…” – Никита презрительно цыкнул. – Он до того приватизировал цех по памятникам из мраморной крошки, ООО “Мемори”, и в итоге у комбината тупо осталась мастерская по производству времянок. Тумбы из оцинкованной стали, кресты, оградки. Знаешь же, что такое времянка? Её ставят, пока могила не усядет, а потом уже постоянный памятник. И на установке ещё зарабатывали, плюс шахеры с землёй под могилы. Это был девяносто четвёртый год…
Никита резко сбавил скорость, мы осторожно перекатились через какую-то рытвину. Под днищем стукнуло, джип тряхануло.
– Пидоры! – выругался Никита. – Дорога убитая!.. И тогда же друган мой из Красноармейска открылся, Валерка Сёмин, “Последний путь”. Он из бетона памятники делал. И делает… А прикол в том, – это, видимо, было важно, потому что Никита удостоил меня быстрым поворотом головы, – в Загорске натуральный камень вообще никому нахер не всрался. Ну сам подумай, если древний родственник кони двинул – бабулька, дедулька, кто будет ему гранит или мрамор за косарь зелёных ставить? Тут население нищее, по карману только бетон за пять, максимум семь тысяч рублей, ну, с оградкой, цоколем, балясинами и всей хуйнёй – десять тысяч. А скульптурные выебоны типа скорбящего ангела спросом не пользуются. Обычная плита, крест и фотоовал. Вот у меня от старого “Рек-виема” осталось заготовок гранитных штук тридцать, и за год шесть всего ушло! Место только занимают…
– А ты как называешься?
– Тоже “Реквием”… – Никита нащупал в подлокотном бардачке пачку сигарет. – Ну, чтоб путаницы не возникло, все ж привыкли, адрес, название. Но раньше было “ООО”, а я ИП открыл. Это был бы гемор целый: входить в совет учредителей, потом чтоб тот выходил из совета, то-сё… С ИП проще по налогам и с бухгалтерией. Закрыть легко, если чё, ну и штрафы поменьше… – Он взялся зубами за фильтр, вытащил сигарету. – А Валерка Сёмин – он из Красноармейска. Мы в одной школе учились, только он на год младше. Вместе в “Антее” тренировались. Клуб гиревой… – усмехнулся. – В Красноармейске, кроме него, никаких юношеских секций не было. Ну, разве что шахматы. Я бурсу закончил с первым разрядом по гиревому спорту. Я почему поменьше тебя ростом – позвоночник гирями посадил… – он выдернул прикуриватель. – Городочек реально маленький, Красноармейск. До перестройки сколько там жило? Тысяч сорок. Но поверь на слово, когда мы на праздники выезжали в Москву пробздеться, то, я тебе скажу, и долгопруднинские, и люберецкие конкретно подссывали с нами пиздиться… Куда?! Куда, овца, блять?! – неожиданно взревел Никита, грохнул кулаком по рулю, яростно просигналил вильнувшей справа малолитражке. – Понакупают тварям машин, а водить не обучат!.. – Никита полминуты свирепо дышал табаком. – О чём я говорил?