КОЛДУНЬЯ



Ивашка не умер…

Прохор принес его из лесу на руках, положил на лавку в передний угол. Увидела Татьяна своего молодшенького без кровинки в лице, пала перед ним, как подрубленная, и запричитала: «Охти мне да тошнехонько, охти мне да больнехонько! Уж как сяду я, многобедушка, к своему сыну молодшенькому, к соколику златокрылому, ко его телу ко блеклому, как повывою обидушку да повыскажу кручинушку! Как у мня, у многобедушки, три полюшка кручинушки посеяно, три полюшка обидушки насажено. Сама знаю я, многобедушка, не пришла к тебе, рожано дитятко, не пришла бы к тебе холодная, кабы жили на родной сторонушке, по закону жили християнскому…»

Зашла в избу старая Окинь. Она принесла жив-траву, но Татьяна не подпустила ее к сыну.

— Загниет рана-то, — сказал матери Прохор.

Она заревела:

— Погубили нехристи молодшенького! Погубили!

Кондратий взял траву у старой Окинь, оттолкнул жену, развязал тряпицу на шее Ивашки и велел Усте промыть рану водой.

Прохор опоясался мечом, снял со стены большой лук и вышел из избы. День еще, солнышко светит, а все одно боязно. На Гридю какая надежа! Спит, поди, в елушках, неторопь.

Прохор спустился в лог, перебрел речку. Лошади лежали в траве, как неживые. Он прошел мимо, ни одна и башку не подняла — сморила жара лошадей. Вот и засека. Прохор негромко свистнул.

Из ельника выполз Гридя, приставил ему к брюху рогатину и заорал:

— Живота или смерти?

— Не балуй.

Гридя убрал рогатину и стал жаловаться, что замаяли его мухи и спасу от них нет.

— Пить-то принес? — спросил он Прохора.

— Принес.

В нагревшемся за день ельнике душно, жарко, зато шаманская тропа как на ладони — мышь пробежит, и ту увидишь.

— Слышь, Проша!

— Ну!

— Пошто мы от оштяков Юргана стерегемся?

— Ивашка к ним в кумирницу лазил.

— Вот дурья башка! Ушкуем его тятька прозвал. Ушкуй и есть, чистый разбойник! Спалят нас оштяки.

— Нишкни! Тятька идет.

Кондратий шагал не один, Пера был с ним. Они остановились за елушником, на шаманской тропе, и стали оглядываться. «Нас смекают», — догадался Прохор и вылез к ним на тропу.

— Гридю домой посылай, — сказал Кондратий Прохору. — Тут он?

— Тутока, тятя! — отозвался Гридя, вылезая из елушника.

Увидев лохматого караульщика, босого, в тяжелой железной кольчуге, Пера засмеялся.

— Разобрало тебя, нехристя, — заругался Гридя. — Вырос больше сохатого и ржешь!

Кондратий отправил его домой и наказал — ворота держать на крепком запоре.

Ушел Гридя, ушли послы. Прохор остался один, залез в елушник.

До юргановых юрт, думал Прохор, версты полторы, будто и рядом, а сверни с шаманской тропы — ступишь шаг и погинешь. Лес сырой, дремучий, лога крутые, глубокие. Старый Сюзь зовет это место урочищем лешего, Ворсаморта по-ихнему. А тятька не взял ни меча, ни рогатины. Видно, Пера отговорил. Новгородский топор понес Юргану, дай бог, может, и уговорит оштяков…

Морит от жары, глаза слипаются. Прохор кусает руку, чтобы не уснуть ненароком, трясет головой. Жарко, дремотно. Палит солнце, выжимает серу из елушника, к дождю… От елушек шаманская тропа бежит саженей десять посреди берез. Прохор стал считать белоногие. Учил его счету тятька, еще на Устюжине, когда за великим князем жили. Много лет прошло, а Прохор не забыл. Посадил на их землю удельный князь Юрий своего холопа Епишку. Набежали княжеские доводчики… Скот, кричат тятьке, твой, изба твоя, а земля по грамоте княжеская, он ей господарь и володетель…

Будто птица мелькнула… Прохор придавил локтями траву, поднял лук и стал вглядываться. Притаился кто-то за березой, стоит… «Пока на тропу не выйдет, стрелять не стану, — решил Прохор и ахнул: — господи, девка!»

В красной рубахе, без платка, шла по тропе к нему черноволосая юрганка. Вот беда-то! И показаться нельзя и пропустить боязно… Он покачал елушки — может, испугается, убежит. Но черноволосая не испугалась, сказала «пайся» и протянула в его сторону кувшинчик. Он понял: здоровается с ним черноволосая, надо вылезать, все едино заметила.

Прохор вышел к ней на тропу.

— Ну, чего ты! Беспонятная…

Она улыбнулась ему и затараторила. Он стоял перед ней, грузный и большой, как медведь, слушал, но разобрать ничего не мог.

— Эх ты, травинка! Заблудилась натьто…

Она совала ему в руки глиняный кувшинчик.

— Ивашка! Рума Ивашка…

Понял Прохор, взял у нее кувшинчик и хотел погладить черноволосую. Но она убежала.

Солнце еще не зашло, вернулся Кондратий с подарками. Прохор рассказал ему про черноволосую юрганку и показал кувшинчик с томленой травой.

Кондратий подержал глиняный кувшинчик в руках, отдал его Прохору и сказал:

— Майта, дочка Юргана была.

Они выбрались из елушника и пошли рядом. Прохор не расспрашивал отца, ждал — все одно не удержится тятька, расскажет.

Перешли речку по жердям. Кондратий сел на срубленную осину, меч положил на колени.

— Посидим, Проша. Отдарил меня князь, как водится, по-соседски. Я, говорит князь, богу ултырян не молюсь, но сына своего грабить святилища соседей не пошлю. Я тоже Ивашку не посылал, думаю себе. Но молчу… Запомни мое слово, Прохор, нам с юрганами нечего делить. Они люди, и мы люди. Боги у нас разные, а жизнь одна. Станем друг другу пакостить — не выживем! Лес задавит, голод убьет… А Майту я знаю, ветер девка и добрая, из юргановской породы.

Отец встал с осины, пошел в гору, к воротам. Прохор шел за ним и думал: не зря, видно, говорится, что дитятко криво, да родителям мило. Уж нашто Ивашка разбойник, сколь от него хлопот и горя натерпелись, а тятька жалеет. Думку держал, хотел его на юрганке черноволосой женить. Этакова-то ушкуя на травинке.

Они долго стучали в закрытые ворота. Гридя не отзывался.

— Уснул, леший! Лезь, подсажу.

Прохор поглядел на бревенчатый заплот в две сажени, поставил кувшинчик в траву, поплевал на руки. Но лезть ему не пришлось. Гридя подошел, открыл ворота.

Татьяна сидела одна в избе, шептала над сыном:

— …красная девица бьет, обороняет, боль отлучает и бросает на мхи, на болота…

— Устя где? — спросил Кондратий жену.

Она не поняла или не услышала, ответила невпопад, про Ивашку.

— С Параськой она, — сказал Гридя. — Кожи они мнут на ручье, за конюшней.

Кондратий взял у Прохора оштяцкий кувшинчик, налил в кружку черный настой из весенней травы.

— Помоги, мать.

Она не стала расспрашивать — кто траву томил, видно, поумнела от горя, напоила Ивашку оштяцкой травой, обняла мужа и заревела.

Кондратий гладил ее по спине и уговаривал:

— Не реви, бог милостлив! Встанет Ивашка на ноги…

Ночь выдалась ветреная, с дождем. Пришлось опустить волоки на окна и притворить дверь. Прохор не ушел с Гридей спать на овин, остался в избе, лег с отцом на полу. Да так и не уснул всю ночь: в избе духота смертная, а на воле леший разыгрался, бьется о стены, на крыше с лешачихой пляшет. Прохор и молитвой пугал бесноватого, и Татьянину икону ставил к дверям. Еле утра дождался, встал на ноги раньше всех.

Татьяна спала сидя, на лавке. Ивашка негромко стонал.

Прохор наклонился над ним — темно, лица не видать, но вроде ожил парень, бормочет… Напоил его Прохор, разбудил мать и пошел к лошадям. Застоялись они в конюшне, пора на волю, с юрганами мир — бояться нечего.

Он прогнал лошадей за речку, дошел до засеки. Елушки хохлились, как курицы, мокрые березы поникли, будто затосковали. День начинался пасмурный, сырой. Из темного леса хвоей тянуло и палым листом. Он потоптался в мокрой траве у засеки, вымок чуть не до пояса и побрел домой. Тятька собирался с мережами на Юг-речку. Все равно косить-то еще рано, трава не выстоялась, дня два-три можно и порыбачить.

Кондратий с острогой встретил его у ворот и сказал, что мережить с ним пойдет Гридя.

— А ты к засеке наведайся. Кувшинчик отдашь Майте. Прибежит она, думаю.

— Морды я поставил на плесе.

— Доглядим.

Небо серое, мягкое. Не поймешь — то ли утро, то ли дня середина. Стоит Прохор один посреди двора, думает — идти каменку заново класть или к засеке наведаться? Вышли с туесками девки, по ягоды собрались. Параська веревкой опоясалась, по пути веников наломают.

Устя из ворот — и за песню:

Не по-летнему

Солнышко греет —

Не всех красное

Обогрело.

Одною меня, бедную,

Ознобило…

Слушает Прохор — баско поет Устя, о молодом Юргане тоскует, да разве мать уломаешь… Нехристь, говорит, в избу не пущу оштяка поганого. И Устя за ней балабонит. А чем оштяки хуже? Люди, как люди, черноволосая еще побассей Усти будет. Травинка…

Не заметил Прохор, как под гору спустился, как речку перешел. Хлестнули его по лицу мокрые елки, огляделся — засека. Продрался он сквозь елушник, приволок на тропу сушину, посидел на ней и домой отправился, каменку ладить. Шел не спеша, о Майте думал. Поклониться бы князю Юргану дорогим подарком, выпросить дочь. Жили бы они с Майтой душа в душу, ребят ростили… Вспомнил Прохор, и родную деревню и родную избу на крутом берегу Сухоны. За избой, на широкой лужайке, собирались девки по праздникам — хороводы водить, Ярилу краснолобого славить… Одна приглянулась ему, да увел их тятька.

Уходили из родной Устюжины ранней весной, в логах еще снег лежал, а пришли в пармские леса в конце лета, уж трава начала жухнуть. За неделю землянку вырыли, печку сложили, галешник был под рукой. Кое-как промаялись зиму: хлеб кончился в просинец-месяц, но мяса было вдосталь — сохатые в урочище зимовали. С весны до поздней осени, Прохор помнил, рубили лес. Двор обнесли крепким заплотом от воровских людей. Пять зим ютились в землянке, жили посреди темного леса, как медведи в берлоге. На шестую зиму перешли в избу, поставили добрую, из кондового леса на сухом мхе. А землянку баней стали звать…

Развалил каменку Прохор, сходил к речке за окатышами, две плахи приволок, поставил их на зольном полу ребром и начал класть. Сперва крупные голыши подбирал, потом помельче, окатыши сверху, для жару.

Темно стало в землянке. Спохватился Прохор, кинулся в избу за оштяцким кувшинчиком. Беда — уйдет юрганка, не дождется его…


Загрузка...