Батя первый подбежал и хотел схватить парня, но придавленное тело распадалось на куски...

Батя, враз взмокший, подсунул свои пальцы-клешни под сваю, лицо напряглось, залившись багровым от натуги румянцем, и казалось, что оно лопнет, обнажив кровавое человечье мясо. Его сильные пальцы, ломая ногти и сдирая лохмотьями кожу, скользили по окровавленному бетону.

Подбежавший Бакланов подсовывал под сваю лом, другие бестолково тыкались, мешая друг другу. Никто даже не отскочил, когда Колька наконец дернул сваю и она подалась на них, вторая монтажка заскрежетала, и если она вырвется -- свая придавит всех. Но -- странно -- никто не сдвинулся, стояли как зачарованные, стараясь не глядеть вниз, где совсем уже врос в грязь расплывшийся алым пятном Гусёк.

Нечеловечьим усилием Воронцов все же приподнял сваю; просунутый под нее лом удерживали теперь уже шесть рук. Она все же поползла вбок и краем вбила в землю носок сапога Лебедушкина. Он тихо взвыл.

-- Потерпи маленько, Сынка, -- необычно мягким, грудным голосом сказал в белое лицо Лебедушкина Воронцов, -- потерпи...

Заматывали тело Пашки майками, поддерживая хрустящее месиво, что осталось от его ног.

Лебедушкин присел на ящик и, зажмурившись от боли, попытался снять расплющенный на ступне сапог, но он словно сросся с ногой.

Квазимода осторожно поднял на руки верхнюю половину Гуська, кровавые же ошметья, обернутые в набрякшие майки, поддерживали еще двое. Батя понес Пашку к вахте, оставляя на грязи бурый след.

Ворон все это время не спускался к хозяину, сидел на пролете крана и задумчиво разглядывал тихо плачущего крановщика, он веще знал гораздо больше, чем испуганные люди внизу.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

На вахте дежурил прапорщик Сурков, порядочная сволочь, бывший запивоха, а сегодня -- бранчливый и рано постаревший мужик, не знающий, куда себя деть после своей замечательной работы и во время ее.

-- Допрыгались... -- раздраженно бросил он, когда Воронцов осторожно внес Пашку. -- Все мне здесь уляпаешь... -- сдвинул он с лавки газеты. Брезгливо посмотрел на капающую кровь.

Я заметил: ничего в глазах не было, кроме раздражения. Сдержался, чтобы не ответить этому подонку. Хорошо, что заскочил начальник цеха, вольнонаемный.

-- Федорыч, -- взмолился, -- отпусти, я сам его донесу до санчасти. Решай, Федорыч, решай, родной. -- А он медлил, трусил, пугливо оглядывая кровавую мою ношу. -- Не убегу же я с ним! -- заорал я, как придурок.

Этим и прорвало. Федорыч махнул рукой и кинулся звонить -- испрашивать разрешение у Зоны.

-- Не убежишь, Квазимода? -- все же вставил подленькую фразочку Сурков.

Ему я не ответил, а вот Бакланову, что юлой кружился рядом да еще на ухо мне прошептал: "На меня греха не таи", обиженным фальцетом, -ответил -- матом: "Пошел, не до тебя".

Тут прибежал Федорыч -- разрешили. И я ступил -- осторожно, как в холодную воду в апреле, -- с грузом своим бесценным, с мальчишкой, который годился мне в сыновья, на свободу.

Ах, какими длинными были эти километры до санчасти...

Бедный Гусёк, полчаса назад розовощекий крепыш, новоявленный муж, исходящий молодой и горячей кровушкой, в шоке от неожиданности ухнувшей на него дикой боли, только хрипло дышал, закатив омертвевшие глаза. Не было слышно криков и стонов, что еще больше меня страшило и быстрее гнало вперед. Словно нес я куклу тряпичную с хриплым динамиком внутри.

У этого Суркова, важно семенящего позади, тоже проснулась совесть, и он, в нарушение устава, предложил помощь. Я только матюкнулся в ответ, и он замолчал до санчасти. Может, зря я отказался: мышцы занемели, даже лицо, залитое потом, как бы окаменело. Горячей солью щипало глаза, я вот-вот мог упасть. Но не просить же Суркова вытереть лицо его шелковым платочком?

Расхристанное тело Пашки дышало и булькало в такт моему загнанному бегу. Мы дышали пока вместе. И я ощутил его вдруг родным сыном, хоть постылая судьба лишила меня такой радости. Отчаянью потери не было предела, я что-то хрипло говорил ему, умолял не уходить... Кровавый пот и слезы смешались на моем страшном лице, а душа полыхала болью до огненных кругов в ослепленных глазах.

НЕБО. ВОРОН

У меня тяжкая эта картина стояла пред взором -- я ведь могу видеть все, не обязательно быть рядом. Кто же еще сохранит память о Мире, живущем мгновенья. Ворон -- вечное понятие для людей... Я -- память этого мира, в котором человек гордыней возомнил себя хозяином, вершителем судьбы. Я же вижу и знаю его завтрашний день и близкий конец -- со слезами и кровью, когда он, "гений и творец", обессиленно забарахтается в своем вонючем дерьме, вспомнив Бога и умоляя дать еще денечек жизни... Но все расписано на Небесах... Бедный, жалкий человек...

Да, они дышали в унисон. Только тот, с раздавленной плотью, что был на руках моего хозяина, жадно пил свои последние глотки жизни.

Он умрет неслышно, и благо, что сознание не вернется к нему -- слишком убог последний приют для молодого тела, слишком много солнца падало в процедурный кабинет из зарешеченного окна.

И слишком красиво будет лицо женщины-врача, что склонится над ним. То самое лицо дачницы в купальнике, что он так и не смог разглядеть в свой бинокль.

ЗОНА. ТЕРАПЕВТ ЛЮБОВЬ

Мне достаточно бросить один взгляд на травмированного, чтобы определить его шансы на жизнь. Когда измазанный в крови человек внес свою печальную ношу, я сразу поняла, что парнишка не жилец. Крепкий мужчина был пугающе уродлив. Едва положил парня на кушетку и ноги подкосились, он осел рядом на колени. Да так и остался стоять, как в церкви на молитве, перебирая дрожащими от напряжения руками грязные и вонючие майки, в которые были завернуты ноги несчастного парня. Он припер его на руках с восьмого участка, а это почти три километра.

Я вытерла салфеткой его высокий лоб и страшное лицо, но оно опять взмокло. Сам он этого сделать не мог: руки свело судорогой.

Так вот, я еще раз вытерла его лицо и тут догадалась, что это не пот, а слезы...

Охранник едва вытолкал его во двор. В моей памяти остались его глаза... Глаза жили как бы отдельно от перекошенного лица -- умные, спокойные, все наперед знающие. И исход парнишки он знал, но принес в надежде на чудо. Он на мгновение обернулся в дверях и с такой мольбой поймал мой взгляд, что я вся содрогнулась. Он просил сделать это чудо... И я увидела в нем огромное сердце, все исполосованное шрамами...

На улице он поругался с прапорщиком, что его конвоировал к нам... Сорвался в разрядке нервов.

Когда ножницами разрезали окровавленные брюки пострадавшего, нашли полный карман битого стекла. Помощник мой сказал, что это линзы бинокля.

Бинокль... в Зоне... зачем?

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

Они меня выставили сразу же из санчасти, как смог подняться на ноги. С другой стороны, зачем им мешать? Сынок, Пашка... главное, чтобы они тебя вытащили. А на это надежда слабая...

И потопал я с прапором в Зону и впервые вдруг оказался в ней раньше времени окончания работ. Она была непривычно пуста, и это давило на меня еще тяжелей. Во рту почему-то появился необычный горький привкус, и я стал искать курево как одержимый, будто спасительные таблетки от сердца.

Курево-то было вскоре найдено, но утешение не пришло.

НЕБО. ВОРОН

Я видел, как он бродил между газонов и клумб пустой Зоны. Видимо, даже непривычная тишина действовала на него удручающе. Он был в эти минуты как бы волен, никто им не помыкал.

И потому я не подлетал, давая ему насладиться этим состоянием, может быть, почувствовать себя -- хотя бы на недолгий миг -- прежним, каким он был до первого суда. А я знал, каким он был, я все прочел в свое время в его глазах.

И был мой Квазимода... ох, кем он был!.. Я читал книгу его жизни, и она начиналась светло и привольно: там были красивые девушки и удача, там роились верные друзья, был любимый город -- все это было. Обобранный своими же людскими законами, мой друг и хозяин превратился в Зоне в злобного, усталого угрюмца. Что может сделать для него мудрая птица, не умеющая остеречь бредущих во тьме? Я был с ними рядом, и это был уже подвиг; многие мои соплеменники копили Великие Знания о жизни, беспечно плодясь в чистых и свежих лесах, устраивая свои гнезда счастья и презрительно относясь к тем, кто внизу.

Я же посланник Добра в эту страшную Зону, чтобы отмякли черствые сердца и зажглась ясным лучом в их душах спасительная надежда... Я уже сделал многое, меня полюбили зэки, и я вижу, как в них перегорает зло, как они тянутся ко мне, и теплеют их лица, и туманятся влагой взоры, и прорастают крылья Совести -- а это путь к спасению души... Тело бренно, а она бессмертна... За души людские на Небе идет вечная битва меж Тьмой и Светом... Я воин Света... Я вещий...

Мой удел -- быть с людьми, спускаться к ним и спасать их от духов Тьмы, собирать крупицами Знания о самой печальной их жизни. Я -- санитар людских душ, самый грустный дворник Земли...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

Напугав своим окровавленным видом дневального, я бухнулся на койку в бараке и вдруг ощутил на себе замызганную, царапающую тело засохшей кровью одежду и пропитанные соляркой и бетонным раствором мокрые сапоги. Надо было смыть с себя пыль, грязь, ужас и кровь, только вот силы иссякли. Руки противно дрожали, тело бил нервный озноб.

Гулко громыхая шагами в пустом бараке, подошел завхоз.

-- Воронцов!

Я приподнялся, но помимо своей воли рухнул на кровать. Он понимающе оглядел мои в засохшей крови руки и тяжело выдохнул:

-- Пашка еще... живой?

Я неопределенно пожал плечами, отвернулся, показывая, что не хочу с ним об этом говорить. Завхоз постоял и утопал прочь.

Словно дождавшись его ухода, сразу появился в окне мой ворон.

"Ка-а-арр!" -- подавал он знак, я здесь, прилетел.

-- Кар, -- ответил я ему. -- Слышу.

Не хотелось даже шевелиться, но я выдавил для него подобие улыбки. Это единственное существо, которое мне сейчас было нужно.

Ворон неуклюже пролез в форточку, сел ко мне на грудь. Протезик его смешно торчал, не давая ему умоститься поудобнее.

-- Пойдем отсюда, -- сказал я ему, и мы пошли.

Летал он еще плохо, и, когда за бараком я опустил его на асфальт, ворон торопливо, пугливо озираясь по сторонам, засеменил за мной.

Смешная птица. С самомнением, своим законом чести и трогательной дружбы. Что он, интересно, думает о нас, обо мне?

За спортплощадкой я рухнул в тень одинокой березы. Странно, но я уже простился с Пашкой. Теперь надо завтра узнать, когда... это...

Лежал я в траве, она нежно обвила шею и голову, ласкала меня, и душа потихоньку успокаивалась, будто смиряясь. Ворон затих, пристально глядел на меня, и почудилось, что он что-то напряженно силится выговорить, что-то открыть мне и помочь разобраться в себе самом. Но я словно читал его волю...

И в этот миг понял я, Квазимода, что все беды, смертной стаей вьющиеся вокруг, происходят из-за моей озлобленности. Ворон, может быть, уже и не взлетит никогда. Кто виноват? Я!.. Гусёк умирает... Сынка Лебедушкин с отдавленной ногою... И разве нет в том и моей вины? Есть, безусловно. А я сам, косой и страшный, зачем я такой людям нужен, зэк, старый козел?..

Почему люди от общения со мной страдают и бегут как от прокаженного? Уж лучше бы меня сегодня придавило, только уж сразу, одним махом, красиво и не больно, как в кино... чтоб ничего не успел вякнуть. Хлоп -- и на том свете... Золотистым туманом, пронизанным каким-то ясным светом, обволокло его...

И вдруг явственно услышал над собой странный голос и удивленно перевел взгляд на ворона. Он сидел на старом пне и почудился снизу высоким древним монахом-чернецом. Распушив на горле перья, что-то клекотно вещал, и лежавший в оцепенении человек постиг слова... Ворон молился за его душу с таким истовым терпением и старанием, с такой верой и надеждой спасти ее, что онемевшего человека объяло внутренним жаром... Он крепко зажмурил глаза, силясь очнуться, но еще мощнее зазвучала молитва старца-монаха, поплыли звоны колоколов -- и вдруг Иван увидел себя на последнем своем Суде, стоящим перед святыми ликами и самим Богом... Все внимали ему и ждали ответа... Жгучий стыд залил сознание, он стоял перед ними с обнаженной душой... ни соврать, ни отмолчаться... Кто-то громко перечислял его земные грехи... Их было много! Иван понял, что слишком много... Пришел миг искупления... Уж взликовали силы ада, уж крючья смрадные готовы были впиться в него и уволочь в геенну огненную... И тут пред Богом упала ниц женщина в черном платье с воплем покаянной молитвы... И выслушал ее Судия, и помиловал... Она вымолила... И обернулась к нему...

-- Мама!

НЕБО. ПАШКА ГУСЬКОВ ПО КЛИЧКЕ ЧУВАШ

Что они делают? Да они режут меня! Вот как... А почему не больно? Неужели я так серьезно ранен, что даже не чувствую боли? И жалости нет. И тела не чую... ничего не тянет к земле. Странно как...

А теперь -- холодно. Зачем меня накрыли?! Почему так темно?

Почему так темно?! Боже, я ничего не могу сделать! Где, где же я? Но почему я все понимаю, если меня вдруг уже нет?! Валюша, Валя...

Холодно, хо-о-олодно. Свет!

Мама... Это ты?

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ

Вот отряд мой: шестеро убийц, тринадцать насильников, тридцать пять воров, двенадцать грабителей и разбойников, четырнадцать бродяг, двое вооруженных разбойников, восемь неплательщиков алиментов, семь государственных расхитителей, четверо взяточников, столько же наркоманов, один поджигатель, один фальшивомонетчик, двое -- сопротивленцы представителям власти, двое подделывали документы и только один с тяжкой статьей -- дезорганизация и лагерные беспорядки, -- Воронцов Иван Максимович.

Весь мир на ладони -- со всеми его вековыми язвами, ведь всю свою жизнь люди поджигали, насиловали, изготовляли фальшивые деньги и грабили с помощью оружия. Многим сходило с рук, многие страны, племена и народы провозглашали грабежи официальной политикой и особо отличившимся давали награды. Если сегодня мы, в нашей стране, признали все эти деяния преступлениями, не мы ли -- великая страна, что защищает справедливость и порядок? Мы, а не Америка какая-нибудь, где нет этих свобод и преступники разгуливают по улицам. Ведь кто как не преступник против человечности -- зарвавшийся капиталист, банкир, ворочающий деньгами, сенатор -- "избранник народа", который проезжает на "линкольне" мимо этого самого народа, копающегося в мусорных бачках? Преступники. И никогда не будет их в нашем лучшем из государств, избравшем путь равенства и великой человеческой свободы.

Пусть не все пока получается, но то не вина советских людей, это -наследие войны, империалистическое окружение и наше пока непонимание, что лучшего государства на свете нет и быть не может. Поймет это каждый зэк, и не будет у государства воровства -- самого страшного зла. Ведь ты украл не у человека, но у своей Родины, вскормившей тебя и вспоившей. Ты запустил руку в карман, на который трудится огромная армия честных и порядочных людей, и теперь они откажут себе в чем-то, ведь ты лишил их этого, украв три рубля, сто, тысячу... Как же донести до моих олухов такие простые истины: не воруй у себя!..

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Смерть Гуськова поставила перед майором задачу: понять, что это -дикая случайность, недосмотр или чья-то месть. Винил и себя, что разрешил свидание. Разжалобился на слезы зазнобы и просьбы осужденного. Первым в этот вечер майор вызвал Крохалева.

-- Кто мне может ответить, кто сегодня стропу монтажкой крепил? -бросил, устало рассматривая неисправимого шута.

-- Часть я, часть -- другие, -- замялся тот. -- А что? При чем тут монтажки, если бетон не высох?

-- А при том! -- заорал Медведев. -- Если даже без бетона поднять арматуру за монтажки, то, правильно вставленные, по технологии, они не вырвутся! Понял?

Тот испугался.

-- Ну... еcли и было... не специально ж я это сделал... Это же мой лучший кореш был!

-- Специально, не специально -- человек-то погиб... -- махнул рукой майор.

Вдруг понял, как он устал за эти дни. Потер большими руками красные уже вторые сутки глаза, вздохнул тяжело и долго. Опять противно закололи иголочки в левом боку: сердце...

-- Смотрите сами. Не специально я, -- гундосил зэк. -- Лучше б меня прибило!

-- Не буду больше добряком, стану наказывать. Завтра сваю сам ломом раздолбишь, чтобы до конца удостовериться, почему вырвало монтажку, -прозвучало как приговор. -- И на бетон теперь пойдешь, хватит лодыря гонять... Доложишь звеньевому. А за смерть тебе все равно отвечать придется...

-- Перед кем? -- эхом отозвался Крохалев.

-- Не знаю... Перед собой, -- твердо сказал Медведев, поднял на него свои красные глаза, ненавидящие мир Крохалева, мир приблизительных ответов, приблизительной жизни и выполнения любого дела абы как. Мир, убивший молодого парня -- просто так, походя.

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

Еще до прихода на участок майора Крохалев стал долбить аварийную сваю в том месте, где крепилась монтажка. Никто не помогал, проходили мимо, делали вид, что не замечают его. Ну, думаю, не дай Бог, если точно смухлевал, стручок дохлый, разорвут...

Он продолбил и сразу исчез. Подхожу и вижу: ну так и есть -- монтажка не была укреплена за арматурный каркас. Вот почему он смылся... Получается, эта сука смешливая и виновата в смерти парня.

Ну, поймали его ребята в подвале, привели. Стоит моргает глазенками, слово вымолвить боится. А я смотрю на его прикрытые веки, там наколки с блатным гонором, над одним глазом: "Они спят", над вторым: "Не будить". И так хочется по этим зенкам кулаком лупануть со всей силы да спросить: "Ну что, сучонок приблатненный, проснулся? Проснулся?!"

Хоть бей, хоть убей придурка, а кому от этого станет легче?.. Парню, что теперь в моргушке лежит? Плюнул я в рожу шуту гороховому и ушел.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

На Крохалева в этот день никто не глядел. Воцарилось вокруг него всеобщее молчание, этакий колпак презрения, что не пропускал ничего, кроме злых взглядов. И хотя возник колпак этот стихийно, Крохалеву было жутко от такого бойкота. Впервые его никто не пригласил к чаю. Каждый понимал, что из-за подобного разгильдяя любой из них может покалечиться или погибнуть, представляя, как сваи летят им на головы...

Первым не выдержал тягостного молчания Бакланов:

-- Скотина. Пойду прибью его.

Никто ему не возразил, не удержал. Бакланову жгуче захотелось вогнать сейчас в жидкий бетон вместо вибратора самого козла Крохалева, чтобы забыли навсегда об этом гнилом человеке. Воронцов понял его намерения, положил тяжелую руку на плечо, все сказал глазами: не надо. Бакланов сник под взглядом Бати, перечить ему он не смел.

ЗОНА. КРОХАЛЕВ ПО КЛИЧКЕ КРОХА

Сидел я на краю пропарочной камеры и думал. Эх, люди, люди! Ну хорошо, сигану я сейчас в пропарочную -- сгорит там мое тело... Кому от этого легче станет -- вам, Мамочке, другу Пашке? Понимаю, виноват, да так, как никогда еще не был. Впервые почуял себя полным дерьмом, без оправдательных причин. Человек погиб, а как же еще? Мамочка правильно сказал: ты, мол, перед собой ответишь в первую очередь. Отвечу, это без вариантов. Будет мне сниться Пашка и клясть меня. А я ничем не оправдаюсь, потому что виноват.

И что люди отвернулись от меня -- наказание для меня страшное: может, еще страшнее, чем изолятор. Что там изолятор? Вот это презрение невыносимо...

Тут Батя подошел. Думаю, не молчи, Кваз, пни в морду сапогом, бей до смерти, все снесу, только не молчи. А он вдруг говорит: "Иди, там тебе чай оставили..."

Пересилил я себя, пошел в каморку. Никто бы не воспротивился, зайди я туда вместе со всеми. Но как вынести их угрюмое молчание? Или приняли бы это за подхалимаж: подлизывается, прощения просит. Или за наглость: кровь на руках безвинная, а с нами садится? Не знаю...

Ну куда же мне деваться?!

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

На следующий день на заседании совета коллектива Крохалев получил наказание и впервые с ним согласился, без всяких оговорок.

-- Виноват, -- говорит, -- только прошу учесть: не специально я это сделал. Наказывайте, заслужил.

Ну а как наказать за смерть человека по халатности? Только обычным изолятором. Много это или мало? Не знаю. Если понял этот человек, что совершил, и будет теперь смотреть на жизнь и работу по-иному, тут и наказания никакого не надо. И цена всего -- человеческая жизнь?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

...Крохалев досиживал последние, десятые сутки в изоляторе. Ждал свидания с матерью. Это обязательный жареный петух или утка, а главное -деньги. Тогда он снова король, и самоощущение своей важности, утерянное после ЧП, снова вернется к нему. Ведь он не Сидор, не мужичонка какой-то, а гордый вор.

Жизнь в Зоне не страшней, чем на воле, -- просто другая. Иной от нее на запретку под автоматы прет, а по нему -- лишь бы уважение было, жить можно и тут. Утешал он свою совесть, только было все одно на душе муторно. Часами мог отрешенно заниматься бессмысленным каким-нибудь делом, уводящим от паскудных дум.

Единственный таракан камеры, выходящий вечером к крошкам, насыпанным для него, вылез сегодня на час раньше -- было еще светло.

-- Обожрался ты тут, сучок... -- зло сказал зэк шевелящему усами толстому насекомому и неожиданно даже для себя ловко стрельнул его щелчком, да так, что таракан пулей улетел и ударился в глазок, куда подсматривал прапорщик Сурков, который с испугу отскочил в сторону.

ПАУЗА. ТАРАКАН (блатной)

-- Вора!!! Пахана так щелкать! Век свободки не видать, если я твою птюху не стырю. Я уже шесть лет в этой гадиловке оттрубил на хозяина. А ты, фурсик, меня так шандарахнул?! О! Чей-то глаз за стеклом... и таракан в нем бегает... А-а-а! Это дубак Сурков, тараканы в голове у них, вертухаев поганых... Надо из глазка линять в свою щель... Чуть не укокали...

-- Ты о чем? -- вскинулся сосед по камере, вечно спящий Соловьев, здоровый бугай, впервые пришедший в Зону, но будто вечно здесь сидевший -бывают и такие.

-- О жизни, о чем...-- мрачно сплюнул на пол Кроха. -- То взлет, то, падла, падение... Вот как все устроено.

-- Таков закон ее... -- зевнул Соловьев, здесь -- Соловей.

-- Чей... закон? -- скривился Крохалев.

-- Жизни, чей. Не ты ж законы определяешь.

-- А кто? -- спросил сам себя мрачный арестант.

-- Нe знаю... -- охотно протянул Соловьев, он любил поговорить на такие темы, верующий, что ли, был. -- Жизнь -- копейка, судьба -- индейка.

-- Точно, копейка, -- согласился Кроха, открыл рот и замер так, словно его осенило умной мыслью. -- Ничего, -- сказал после паузы. -- Срок перезимуем, а выйдем и с судьбой сквитаемся.

Соловьев пожал плечами, сомневаясь.

-- Не дураки теперь, -- убеждал себя Кроха. -- Кроликов буду разводить. И пчел. Доходное дело. А еще -- дураком надо заделаться, шизоидом. Пенсия у них есть, никто не трогает, что хочешь, то и вороти.

-- Дураком... -- покачал головой Соловьев. -- Смеяться будут...

Кроха смерил его презрительным взглядом.

-- Вот как раз дурак тот, кто не шизофреник и здесь парится. Вот я такой шизоид и есть.

Соловьев не стал опровергать диагноз коллеги по камере, предпочел промолчать.

-- А ты знаешь, как признанным дураком сделаться?

Большой Соловьев, не желавший становиться признанным дураком, осторожно пожал плечами.

-- Сначала надо взять книгу, -- устраиваясь поудобнее, начал тоном маститого лектора Кроха. -- Выбрать для себя подходящий диагноз, чтоб поближе к характеру своему. Потом надо домашних, родню предупредить, чтобы не трепались никому, что ты того... сдвинулся, -- показал он пальцем у виска. -- Сколько людей из-за языков длинных прокалывалось... -нравоучительно поднял он палец. -- Вот. Ну, потом куда-то поехать надо, в министерство какое-нибудь, -- здесь уже стал заливать, но простодушный Соловьев не замечал, -- или в Москву, или у себя дома, в горком какой-нибудь прохилять.

-- Не пустят, -- осторожно вставил Соловей.

-- Ну я и говорю -- пройти, а не войти, -- разъяснял Кроха глупому. -Там надо раздеться догола...

-- Где, в райкоме?

-- Ну а где ж?! -- потерял терпение врун.

-- Ну как в райкоме-то? -- тоже потеряв терпение, повысил голос Соловьев. -- Чё ты буровишь?

-- Ну, в туалете... да какая разница! Кто хочет раздеться, тот сделает, -- рассерчал защитник признанных дураков. -- Или можно выпустить поросенка или курицу там.

-- Ну?

-- Болт гну. И вертеть беса... Мети пургу, кидайся на детей кухарок...

-- На каких еще кухарок?

-- Вот дундук! Еще дедушка Ленин сказал, что Россией будут править дети кухарок. Вот они по его завету прямо от помойных ведер сиганули и крепко засели в райкомах, обкомах и самом ЦК... Варят там башли себе, а мы помои хлебаем... Усёк, тундра?

-- Ага-а...

-- И то: заберут, отвезут, а ты там -- в ментовке, а потом в больнице марку держи: шизик!

Соловьев шумно вздохнул.

-- Всё, если поверят, гуляй смело, занимайся кроликами, воруй -- да что хошь делай. Справка! -- показал он насупленному Соловьеву воображаемую бумажку. -- И -- неподсуден. Дурак! -- торжествующе провозгласил Крохалев и сделал косые глаза. -- Полгода отдохнул в дурдоме и домой.

-- На словах-то хорошо все получается, -- протянул заинтересованный Соловей. -- А то как не признают?

-- Это все зависит от желания, -- отвернувшись, философски изрек Кроха. За дверью послышалось мерзкое дребезжание коляски, развозящей ужин. -- Чё сегодня хрумкать? -- нервно вскочив, крикнул Кроха в дверь.

-- Чё... суп харчо, -- мрачно ответили оттуда. -- Хлеба краюха, чё-о...

-- Пролетный день, ты забыл, что ли? -- вздохнул большой Соловьев -- он тут не наедался, потому и лежал, экономил энергию. -- Детей кухарок бы на такую диету...

-- Точно, да ты с понятием, мужик, -- похвалил Кроха, -- посидят еще и они, время придет... в сучьем бараке.

Рацион в изоляторе чередовался ежедневно: один день -- хлеб и вода, на второй -- утром каша, в обед суп, на ужин вновь каша, потом снова -- вода да хлеб...

-- Если мента нет, хоть кусок хлеба урвем... -- тихо сказал Кроха, подмигивая Соловьеву.

-- "Кусок"... -- передразнил тот, -- вот закурить бы, Кроха... Дядя Степа раньше был, тот давал. Теперь на пенсию ушел. Теперь, с Мамочкой, хрен что получишь...

-- А за что Мамочкой-то его прозвали?

Да заколебал воспитанием хуже родной матери...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Медведев зэков жалел, но за провинности справедливо держал в страхе, не прощал ничего. Одним из первых его репрессивных шагов в новой должности был запрет на курение в штрафном изоляторе. Ну нет наказания мучительнее, а именно здесь Василий Иванович преуспел, мол, для здоровья курево вредно...

При встрече с каждым он ровным голосом допытывался, почему имярек не побрит, не подстрижен, почему не работает, почему ботинки не почищены. И так далее и тому подобное, вплоть до того, какую полезную книгу сейчас читаешь. И главное -- почему домой не пишешь? Это -- на самую больную зэковскую мозоль. Пишут-то все, но на любого в какой-то момент нападает такая хандра, что не хочется не только писать, глаза неохота на этот мир открывать... какие тут письма! Да и о чем? Деревенские ребята спрашивают в письмах об одном и том же, матери и сестры аккуратно отвечают: женился, картошку убрали, обокрали, в армию ушел, вернулся, утонул. В конце концов чья-то чужая жизнь становится главной, потому что своей нет, она замерла. И завидки берут, и не хочется знать, что за придурковатого соседа вышла твоя первая любовь, тебя не дождавшаяся. А у тебя еще три года... Обидно и горько...

Об этом знал Василий Иванович, но еще больше знал, что отсутствие писем для зэка -- более прямой путь к одиночеству, за которым может последовать любой неожиданный проступок.

ЗОНА. ИЗОЛЯТОР. КРОХАЛЕВ

-- Ништяк, Соловей-разбойник, -- покровительственно заметил Кроха. -Поживешь здесь с мое -- перестанешь хныкать. Я за свой срок сто шестьдесят суток в этом долбаном изоляторе отбухал. А сколько еще здесь сидеть! -ударил он ненавистную стену. -- Мама ты моя... -- вздохнул сокрушенно, мотая безутешно головой.

-- Ну да, а мне всего тридцать лет. И сижу второй год.

-- Наверстаешь, девственник, -- успокоил его, усмехнувшись, Кроха. -Только от ШИЗО надо линять.

-- Да, если б узнал раньше о шизофрении... -- расстроился Соловей. -- А ты сам-то почему этот вариант не прогнал?

-- Так тоже поздно шевельнул рогом. Тут же школа нужна, подготовка. Вот пример был. один на врачебной комиссии лаять начал. Ну вроде нормально все шло: залез под стол, ножки обнюхивает, только что заднюю лапу не поднимает. А там профессор попался, ну прямо шельма! Он тоже нырнул под стол и как замяукает! Ну, тому бы зубы ощерить да наброситься, а "дурак" растерялся, зенки-то вытаращил от удивления. Короче, выкупили его. А один тоже стал цепляться ко всем: крыса, мол, у меня в животе, вот-вот раздерет меня. Ну, вырезали ему аппендицит, и "крысу" показали: вот, достали крысу из тебя. Но все-таки спасся от расстрела. Сейчас на воле ходит...

-- Эх, воля, воля... Щас закурить бы. Аж скулы сводит. Или в тюрягу бы обратно, отлежаться месячишко...

-- Да, в тюрьму бы неплохо, -- мечтательно потянулся Кроха. -Передачки там, новости всякие -- кто на суд, кто с суда. Интересно... Ладно, завтра выхожу, ужин тебе оставлю -- таков порядок. Не лопнешь? Завтра день не пролетный, поплотнее кишке будет. Сейчас в зону бомж косяком пошел... Они к зиме устраиваются где потеплее.

-- Это вроде как бродяги? -- спросил тупой Соловей.

-- Вроде. Бомж -- без определенного места жительства. Но им, бедолагам, как повезет, смотря в какую тюрьму угораздит. В одних пересылках клопы сожрут, уж не рад будешь, что залетел сюда. В других может перекантоваться неплохо. А лучше всего в Москве. Столица! Там столько чердаков и подвалов. Ох и понастроила Екатерина заведений по всей России для нашего брата! -зевнув, сообщил он.

-- Екатерина, что ли, все тюрьмы построила? -- сморозил очередную глупость Соловей.

-- Ну не все, конечно, так говорят, -- травил Кроха. -- А знаешь, почему? Если сверху глядеть на старые тюрьмы, то прочтешь букву "Е". Только вот прогулочные дворики перенесли с земли на крышу, чтобы полегче дышалось народу. А в Бутырке две палочки построили недавно. Получилась буква "Ю". Наверное, решили память Юрия Долгорукого увековечить. Да... В тюрьме хорошо... Любовь с бабами можно закрутить взглядами, записочки чиркать. Одна стерва мне обещала писать, да наколола...

Прозвучал тут сигнал отбоя, открыли упоры, державшие пристегнутыми нары-вертолеты, Соловей с Крохой тут же свернулись на них калачиками, погрузились в мечтательную дрему, в которой переплелись явь и сон.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Длинный рубленый и оштукатуренный барак назывался в Зоне санчастью, а по-зэковски -- больничкой. Опоясан он был высоким забором и имел во дворе сад, где росли два тополя, вяз, небольшие березки, по краям -- несколько кустиков малины. В первой части барака находилась амбулатория с кабинетами врачей для приема, во второй -- лаборатория да четыре стационарные палаты по десять коек. Неистребимо пахло лекарствами, гноем и парашей. Был и маленький изолятор, запираемый на ржавую погнутую решетку, -- это на случай внезапного помешательства одуревшего в неволе зэка...

Окна палат выходили во двор, выстланный аккуратными дорожками вдоль клумб и палисадника. В середине двора беседка, по краям несколько скамеек, а меж деревьями необычно густая сочная трава. Используя это укромное место, можно было здесь разлечься да скоротать в одиночестве время, уняв хоть на миг тягостный разброд души.

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

В больничке рану мою промыли, перебинтовали, даже гипс наложили, торчали ногти залитых кровью пальцев да вместо ноги -- дура белая недвижная. Говорят, недельку проваляешься, для профилактики, вдруг там какое смещение от удара... Костыли подле койки. Тоска.

С одной стороны -- до свадьбы-то с моей Наташкой заживет. Хорошо, что хоть живой остался, видел я, как уводили мать Чуваша, как ноги ее подогнулись у вахты и молодая жинка его тащила мать к скамейке, а у той язык уже вывалился. Вот еще одна смерть... Оклемалась, бабий век долог, это у мужика армия, тюряга, драка какая-нибудь -- и на том свете. Быстро у нашего брата с этим делом. Детки не успевают подрасти. Потому как жизнь у русского мужика в родной стране такая, незавидная...

С другой стороны, и коновалам этим доверять нельзя. Главный тут лечило мне лепит горбатого к стенке: мол, на свадьбе твоей чечетку отбацаю. А у самого глаза грустные-грустные. Верить им нельзя. Только на второй день поднял свои задумчивые глаза, оглядывая рентгеновский снимок. неплохо, неплохо, говорит... Бородку свою ленинскую, в клинышек поднял, если, говорит, что не так, ломать-дергать ногу будем. Без наркоза, садюги. Если, говорит, по дури не сдвинешь вновь ступню свою за неделю -- заживет. Постараюсь...

В палате лежат кроме меня еще четверо ахнариков. Все поохали, услышав мой рассказ про аварию и Чуваша, повздыхали, да каждый задумался о своей бедолажной жизни, что вот так же кончиться может, под плитой, в собачьей пасти или под очередью автоматной.

Ну, мои-то соседи тихие: два слепых -- старичок Иван Иваныч Альбатрос да второй слепец, лет тридцати двух, чернявый Клестов -- вылитый казак Гришка Мелехов из фильма -- с тонким, с горбинкой носом, впалыми щеками, красивый парень. Альбатрос тоже еще хоть куда, в свои пятьдесят шесть -крепенький мужик, в молодости, видать, сильный был, они, слепые, все сильные, жизнь заставляет. И говорит резко и быстро, отрывисто. А Клестов, наоборот, тихонько так гутарит, будто своей слепоты стесняется.

Они оба отрастили волосы на голове. С утра на них поглядишь -- словно в обычной вольной больнице лежишь. Себя-то, обчекрыженного, не видишь...

Стриженые тоже имеются. Казарин, он три дня назад выпил отфильтрованного спирта, выцеженного из клея. Кайф-то он, конечно, кайф, но вот потом такие результаты...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

На любителя.

Берется обычный клей "БФ", наливается в чисто помытую трехлитровую банку (берегитесь микробов!). Ставится банка под сверлильный станок, и в его патрон зажимают не сверло, а свежевыстроганную палку, обязательно продезинфицированную (бойтесь микробов!). Палка эта наматывает на себя -- по принципу центрифуги -- слизистую, клейкую массу. Сменяются одна за другой три палки. Длительность процесса -- один час.

В итоге внизу, в банке, в результате хитрой операции остается отцеженный спирт. Он через марлю сливается в кружку. Будьте здоровы, гуляй, кенты! Пригодно ли сие для употребления? Вскрытие покажет...

НЕБО. ВОРОН

Гуляй-гуляй...

Тяжкое отравление скручивало потребителей этой гадости покруче любого похмельного синдрома. Люди, травившие этим пойлом свой не самый здоровый организм, частенько падали потом где попало, раздирая уши жутким воплем. Боли были страшные -- казалось, кто-то режет беднягу изнутри. Нечто подобное случится через десять лет в этой стране, когда народ окончательно обеднеет и станет пить чистый спирт, прозванный мудрым народом "cтеклорезом". Этот самый стеклорез подкашивал даже самых крепких алкашей, а при их вскрытии врачи обнаруживали необычные изменения: кора головного мозга была испещрена глубокими бороздами неизвестного происхождения. Оттого и назвали стеклорезом... Пьющие сей могучий напиток будут славиться тем, что после его употребления начисто забывают свое имя, происхождение, детей и близких. Оставаясь на вид здоровыми. Так они и будут ходить по этой стране, множась и пугая окружающих. Но это впереди, пока мы в восемьдесят втором, накануне огромного события, что наступит вот-вот, и я обязательно расскажу вам о нем...

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

Казарин свободно выдерживал этот "деликатес" и все хвастался своим луженым желудком, пока и его не свалила открывшаяся язва -- упал прямо на разводе перед выходом на работу. И тут уже при мне хватал жуткие приступы, весь в поту скорчится, гляди вот-вот загнется, зубами скрежещет.

Еще один больной -- Сойкин, так этот умудрился в свои неполные двадцать пять посадить почки... Вообще, блатная компания. А вот со слепыми мне в зоне общаться не доводилось, и я даже не знал, как себя с ними держать. Все же будто чувство вины все время есть, что ты, здоровый бугай, все себе можешь позволить и жизнь у тебя, возможно, сложится, а у этих немощных... что впереди? Темнота да темнота... Ложку сами взять не могут, до туалета по стеночке идут -- это разве жизнь?

Интересно было -- что ж случилось, как ослепли? И неудобно их такими вопросами мучить, им-то вспоминать это все не в жилу, тоска. А мне любопытно: как же они ориентируются в окружающем мире, каким он им кажется?

Вот набрался я смелости и как можно спокойнее спрашиваю у Иваныча:

-- Деда, отчего же ты ослеп?

-- А черт его знает, -- отвечает. -- Работал-работал и ослеп. Второй год уже. А никто толком не знает отчего... Нервы, говорят...

-- А сидишь сколь? -- спрашиваю.

-- Пятый год, -- говорит грустно так. -- А вообще, в общей сложности, восемнадцатый. Шестая ходка уже.

Ничего себе, думаю, слепец-то -- рецидивист. Наш человек. Любопытно мне стало, что ж это за человек такой? А тут Казарин, слушавший наш разговор, кричит:

-- Да у тебя, Иваныч, в третьем поколении кто-то сифилитиком был! Вот ты и ослеп!

-- Сам ты сифилитик! -- осерчал тот, передразнивая гундосого Казарина. -- Один я на всю родню, нет никого.

-- Так не бывает -- один, -- не успокаивается алкаш. -- Кто-то же был у тебя или у родителей твоих! Не все ж по тюрягам сидели... плодились как-то... Ты не кипятись, -- успокаивает Иваныча, -- помнишь, Симка-то был тут, слепой тоже? Его сактировали и досрочно выпустили. Вот... Он и говорил -- потому и ослеп, что в роду сифилитики были, таков диагноз.

-- Не было заразы! А мне операцию надо делать, в Одессу везти, в глазную больницу, там евреи научились такие операции делать за большие деньги. Ну а я кому нужен, меня-то кто повезет, если я за решеткой? Обещались в дом слепых определить, вот и жду я сутками напролет. Тянут резину. А похлопотать некому за меня...

Отвернулся, больно ему за себя стало, забытый человек. И мы затихли. А я же теперь у Мишки спрашиваю:

-- Ты как ослеп?

-- Да он герой у нас! -- тут кричит Альбатрос. -- Жену из пистолета кокнул и себе в висок пулю... Да вот живучим оказался. Прошил башку навылет, но -- спасли, только нерв глазной перебил. Так и ослеп. Пуля -- иной от нее спасается, так она, дура, все одно его достанет, а иной нарочно в себя ее гонит, а не берет его, зараза.

-- Ну, сами врачи руками разводили... -- грустно улыбается Клестов. -В реанимации пришлось недельку поваляться. Спасли... Больница была хорошая...

Лебедушкин ужаснулся... лучше уж смерть, чем такое вот существование в полной тьме. А человек всегда за жизнь хватается, когда уж вроде и незачем ему такая жизнь... одна маета. Видишь, вот и Клестов этот сейчас рад, что живой остался...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Странное это создание -- человек. Глазам его был открыт распахнутый мир, но у него не дрогнула рука лишить себя всей радости его восприятия. Теперь же, когда мир оказался за непреодолимым барьером мрака, человек истязает себя несбыточным желанием возвратиться к нему вновь...

-- За что с женой он так обошелся? -- спросил осторожно Володька у Клестова.

-- Ясное дело... за что бабу убивают... -- отмахнулся тот рукой. -Проститутка, ноги выше головы поднимает, уж и не видит ничего... ноги-то застят белый свет... Дали мне, правда, не пятнадцать и даже не двенадцать, а восемь... А вообще, если бы не Цезарь, не жить мне. Овчарка у меня была восточноевропейская, -- пояснял он совершенно спокойно, точно и не с ним это происходило. -- Пес увидел, как я в жену выстрелил, а потом направил дуло себе в висок, и бросился мне на руку... Вот пуля и пошла вскользь. А пес тут сиганул со второго этажа к людям. Он помощь привел.

-- Умный пес, -- позавидовал Казарин.

Клестов кивнул и стал рассказывать про любимца своего, и столько тоски, не раз думанного и болючего было в его рассказе...

-- Год всего и был овчарке. Сейчас-то наверняка нашего брата сторожит. Бывало, застрянет в зубах ириска, вот и крутится она волчком, лапу-то в рот не засунешь, она и жует, жует и так уж голову, бедная, повернет, и эдак, пока как-то не изловчится выкинуть ириску из пасти. Походит-походит вокруг нее, понюхает, убедится, что та не кусается, и вновь подхватит зубами. Ну а та -- вновь прилипает, и все сначала... Потеха! -- улыбнулся наконец-то Клестов, лицо осветилось переживанием дорогого, близкого. -- Вот так и бесится весь вечер, пока этих ирисок килограмм не съест. А собакам сладости нельзя, болеть потом могут. Еле оттащишь от них...

-- Им много чего нельзя есть, -- подтвердил Казарин. -- Это только наш брат на этих отбросах да баланде выживает...

-- Ну, -- не слыша его, продолжал о своем Миша. -- Яичную скорлупу любил есть, сами яйца не ел, зараза. Апельсины тоже не ест, а кожуру -пожалуйста...

-- Нам бы хоть кожуры этой понюхать... -- вздохнул Казарин.

-- А бывало, усядется в кресло да уставится в телевизор, словно там что-то для него показывают. Думаю, понимал все, не просто пялился в экран. Вот однажды в мультике кота крупным планом показали, так Цезарь как рявкнет! Потом уж сообразил: что-то не то, не настоящий. Или в большое зеркало уткнется и давай рычать, клыки скалить, пока не дойдет, что сам себе рожи корчит. Тоже потеха... Подрос когда, я его в постромки и дочку на санках катал. Та в восторге, и он тоже захлебывается лаем, вот радость-то была для обоих. Эх, уж лучше порешил бы я себя... -- неожиданно для светлых своих воспоминаний жестко и зло закончил он.

-- А сейчас, что ли, нельзя? -- вылез со своим языком поганым Казарин.

Все замолчали, и молчание это пристыдило ветрогона.

-- Ну это я так... не бери в голову...

Клестов мягко улыбнулся, заговорил другим -- тихим, не своим будто голосом:

-- Эх, братец, не так это легко, как говорят, поверь... Тут мужество надо иметь, во-от такое большое мужество. Пыл улетел, а желание жить осталось, хоть слепой я... а жить-то хочется. Вот говорят, что у самоубийц силы воли нет. Брехня! Не верю я, у них-то эта сила воли еще какая... но дурная.

Помолчали.

-- А я собак не люблю, -- отмахнулся Альбатрос, перебивая тягостную паузу. -- Собака, она и есть собака. И человеку глотку перегрызет. То ли дело конь! Вот благородное животное так благородное...

-- Я тоже собак ненавижу! -- встрял Володька. -- Весной чуть палец в "воронке" не отхватила. На повороте машину занесло, ну я и схватился за стойку решетки. А за ней собака с солдатом сидела. Как она хватила, стерва, хорошо вовремя руку убрал. Так я ей потом со злости всю морду обхаркал. А она, дура, бесится, лает, шерсть дыбом, -- и он глуповато улыбнулся, -- они ведь все кидаются, на нас ведь их дрессируют...

-- У меня с собакой давнишние счеты... -- загадочно протянул Альбатрос.

Все смолкли, навострили уши в предвкушении рассказа бывалого человека. Но он явно не спешил, покряхтел, повошкался для солидности, подбил поудобней под себя подушку.

-- Иваныч, ну не томи душу, -- не вытерпел Казарин, -- травани что-нибудь, не тяни кота за хвост. Что у тебя там?

Слепой вздохнул глубоко, прикрыл глаза, словно смахнув одним незрячим взглядом в пропасть несколько десятков лет, начал глубоким, низким голосом, как диктор Левитан. Все сразу замерли.

ВОЛЯ. АЛЬБАТРОС

...и парнем еще, до войны, я в Архангельске жил, там и кличку эту, первую, получил -- Апельсин, красный был тогда, весь рыжий. Апельсины раз завезли в город, они гнить начали на каком-то корабле, ну их и в продажу. Запомнили все -- невиданный вкус и цвет... Меня в честь них и назвали...

Была у нас там такая Раечка Куропаткина. Заведет, бывало, справного рыбака к себе, помиловаться, а мы его там и общипаем. И ей удовольствие, и нам припас. А рыбаки-то с путины денег сколь привозили, ах... Ну а мы: были ваши -- стали наши... На малине большие деньги проматывали, не жалели.

Вскоре и взяли, понятно. Басаргин, старый уполномоченный, сам из моряков бывших. Зимний, говорят, еще брал, строгий был дядька. Мой брат, кстати, старший, в то время батюшку-царя защищал, кадетом был. Может, и встречались они с этим Басаргиным там, в Петрограде. Зря он его тогда не пришил...

Так вот... арестовал он нас. А тут -- война. Что с нами делать-то? Дорога на Питер уже у немца, здесь оставлять вроде тоже нельзя. А мне червонец пришили. Ну, на пароход нас -- через Белое море, чтобы к Дудинке попасть. По Ледовитому океану. Ну, много на корабле таких, как я, набралось, загнали нас с этапа в трюм, и поплыли мы... по морям, по волнам...

А в воздухе что творится... кидает пароход в разные стороны, налет. Слышу, бомбы ложатся -- справа, слева. Все, думаю, теперь -- по центру, прямо по темечку.

Наши из зениток по ним лупят. Мы в караване плывем. Думаю: Ваня, вот ты и попался. крещусь, чую, не выкручусь на этот раз. Но куда там немцу до нашего креста -- бомбят знай. Значит, на дно... Сижу, думаю: неужто из корабля-то нельзя выплыть, коль он тонет?.. Как же так? Дед мой на Цусиме японца бил, а тут немец треклятый, неужто от его руки погибну?.. Генка у нас был, сын англичанина, сам он русский, а отец приезжал после революции, инженер, помогать, ну и помог его мамаше. Сидит этот Генка, длинный, синий, песни распевает во все горло. Я еще шучу -- на родном, говорю, на английском попой, может, с батькой на том свете встретишься (тот уже помер в Англии этой, посылки перестал слать). А другой про Колыму затянул. Колыма, мол, Колыма, эта чудная планета. Двенадцать месяцев зима, остальное лето. Как сейчас помню...

Пароход, значит, чуть не опрокидывает, бултыхает как яичную скорлупу, а тот певец отстукивает в соседний отсек. И оттуда к нам стучат -- урки, со стажем. Достучались. И оказывается, там не наш брат, а пленный иностранец. Ну, что тут началось! Разорвали мы на части торцовый уголок, винты какие-то открутили, давай в соседний отсек. Двое суток возились и все не можем туда вылезти. Уж бомбовозы давно улетели, плывем спокойненько. Генка, англичанин, кричит: "У Новой Земли мы уже!" Кто в стиры режется, хоть и болтанка, кого рвет -- морская болезнь. Ну тут наконец перепилили эту перегородку, добрались до соседей.

А там -- пленные итальяшки, немчуры немного да румын, цыган.

Ну и понесся интернационал: обмен вещами и все такое прочее. Я лично френч итальянский выменял, драп, ноский. Давай на радостях в карты доить быков. Обчистили мы этих соколиков до ниточки.

Одного молодого итальяшку мы под девку нарядили и давай плясать. Они, черти, уж очень поют хорошо! А нам лишь бы повеселиться. Конвой-то в трюмы и носа не совал: боялись, перебьем. Этот румын стал фокусы показывать, как надо, значит, из карманов воровать, вором оказался. Так наш Япончик так его потом обворовал, что тот ему руку жал. Смеху было... Мы устроили меж ними вроде как Олимпийские игры по воровству. Наша взяла. Куда там! Лучше нашего вора, русака, нет, куда им, заморышам.

Профессия воровская -- а я много их повидал, воров-то, -- не самая в мире паскудная. Посмотрим, как история раскроет, что наш Брежнев и его компания воровали, пока здесь иной за буханку хлеба парится, за мешок комбикорма. Вот власть-то да присосалы ее -- воры из воров.

Ну так вот... Генка простучал три трюма, а там -- мать честная! -бабы! Как начали мы тут вновь пилить, как начали! Кто ж откажется от черной, по сколь ребята сидели, не видели ее... Тут уж кто чем горазд, лишь бы побыстрее. А те уже кричат там, чуют мужиков-то, тоже одурели... Их там под двести человек, перевозили с мохнатого котлована, всем достанется поровну. Пробили мы, значит, дверь к ним. Ну, шум, гвалт, любовь пошла крутая. Уж не знаю как, но и я свою Райку Куропатку нашел, стерву...

Командир охраны сверху пупок надрывает: "Назад, стрелять буду!" Да куда там, какой там "назад"? Вперед, и только. Кто же его послушает, бестию, когда бабы вокруг лыбятся, подставляются? Так и забавлялись весь свой путь. Троих порешили, правда, своих же. И одного немчуру. Влюбилась одна наша баба в него, видите ли, потомок кайзера. К ней наш мужик, а та дура -- подай ей белокурую бестию, ни в какую с нашим-то! Ну мы тогда оскорбили мужское достоинство у того немца прямо на ее глазах. А он, дурак, все равно ночью к ней полез. Ну мы тут поймали его, а там дело недолгое -- свернули головенку белокурую...

Долго сухогруз плыл. Мы одни остались, четыре корабля с зэками ушли на дно. А у нас жмурики воняют, выкинули их из трюма. Командир орет в рупор: "Еще один труп, получено разрешение стрелять в вас, подлецы!" Мокрухи больше не было. Так и добрались до Дудинки. А там человек двадцать, и я тоже, решили подделаться под пленных: пока охрана кукует, что к чему, можно маленько и по-вольготному пожить. Кормежка-то у пленных лучше -- иностранцы все ж. Сходим мы по трапу, и тут -- на тебе, овчарка на меня срывается. А я как загну матом трехэтажным на псину. Тут меня сразу и потащили -- русский, а остальных предупредили, и они сами из строя вышли. Пронюхала все же своего псина проклятая и сдала... чуть не растерзала. А конвою хоть бы хны, посмеиваются: вот, мол, другим наука. Исполосовала лицо когтями -- во, гляди, на всю жизнь меченым остался.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Альбатрос не знал, что стемнело и ничего не видно, приподнялся, стал шарить пальцами по лицу, показывая свои шрамы.

-- Чё ты катишь дурочку, Альбатрос... -- недоверчиво хохотнул Казарин, включил свет и стал рассматривать лицо слепого.

-- Я сказ держал, это быль... былина -- нахмурился тот. -- А верить или нет -- дело хозяйское. Жизнь, она такое подчас вытворяет с человеком, что потом и сам диву даешься: с тобой ли это было? то ли сон, то ли явь? Только судьбу вот не прокрутишь, как в кино, назад... Не очнешься от такого сна, не вернешься жить по новой. Судьба твоя с тобой, днем ли, ночью, тянется и тянется ниточка из этого клубочка, пока не кончится совсем. Бывает, начисто затеряется начало той дальней точки, а дернешь -- она при тебе, никуда не деется...

-- Альбатрос, а по каким статьям сидеть приходилось? -- Володька проникался любопытством к старику.

Но Альбатрос как-то тяжело примолк, будто груз прожитого, бывший где-то рядом, вдруг враз навалился на него, придавил.

-- По профессии я был вором, а сидел больше все за бродяжничество. Чердачная статья. Но встречались мне урки, которые и по сорок лет отсиживали. Один из них -- за горсть колосков.

Володька присвистнул.

-- Ты чего? -- одернул его слепой, привстав и нахмурясь. -- ты же знаешь -- в тюрьме не свистят.

-- Виноват, -- развел руками Лебедушкин.

-- Смотри. Вот, ничего удивительного в таких сроках нет. Схлопотал ты, скажем, двадцать пять, а в Зоне убил кого-нибудь, хоть одного, хоть десять... Зачитывают тебе указ под номером, кажись, два-два -- и по новой двадцать пять. Расстрелов-то после войны не было, отменили. Не одного, с десяток повидал я таких убийц, и ничего -- сидят.

-- Альбатрос, -- не выдержал Казарин, -- а если бы дальше плыли вы тогда и жратвы не было, что б тогда делали?

-- Что, что? -- вскинулся с подушек старый вор. -- знаешь, есть такая забава: если сто крыс посадить в одну бочку да не кормить -- что будет, а?

НЕБО. ВОРОН

Страшное будет зрелище.

Грызуны, голодные, в надежде выжить начнут поедать друг дружку. Сначала падут жертвами самые слабые, что не смогут толком сопротивляться кровожадной своре. Потом в смертоносный круг будут вовлечены более сильные особи. Пир начинается, когда жертвы заснут и поедать будут все. Потом начнутся одиночные кровавые стычки меж оставшимися самыми сильными крысами. Проигрывать будет тот, кто недоедает ночью по какой-то причине. Он слабеет и становится кормом.

И главное, к этому времени уже никто из крыс не спит, потому что сон -это и есть смерть. Круглосуточное бодрствование приводит к полуобморочному состоянию, когда притупляется все, кроме одного -- не заснуть. И все же кто-то на мгновение засыпает, и его сразу начинают рвать на куски.

Наконец остаются две крысы -- самые сильные и жестокие, прошедшие ад месячной бессонницы. Они огромны, ведь все это время они питались лучше других и научились многому в борьбе за жизнь. Но и одна из них должна умереть. И вот они часами сидят напротив друг друга, квелые, еле живые, следя маленькими своими глазками -- заснула товарка, нет? Ну и дожидается своего часа одна, победительница...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

-- Сожрали бы они друг друга в трюмах, -- решает загадку Казарин.

-- Сожрали, -- согласился Альбатрос. -- Остается одна крыса, и цены ей на корабле нет. Потому что она, привыкшая к крысиному мясу, будет уничтожать теперь своих братьев почем зря. Только подавай!

Задумался Лебедушкин. В сумбуре отрывочных мыслей и впечатлений последних дней -- смерти Чуваша, больнички, Альбатроса, крыс этих мразных -все сильнее и сильнее вызревало убеждение, посеянное в нем Батей... Оно было просто и незамысловато, но как много за ним. А заключалось оно в том, что если подфартит и выберется отсюда он в свой срок и Наташка дождется его -все, баста, надо завязывать с прежней жизнью! Разве для того он появился на свет, чтобы угробить себя на пустые дни в тюряге и мытарства, которых могло и не быть? Неужели надо обязательно пройти это, чтобы понять истинную цену простых человеческих радостей -- свободы, добра, любви к другому человеку? Выходит, так, для него это обязательно.

И тут словно что-то прояснилось в его памяти, и заныло болью сердце... нарастающим видением... мать, его мама на суде -- текущие по ее щекам слезы, искусанные до крови в сдерживаемых рыданиях губы, отчаянный взгляд на судью -- что ж будет с сыном? Увидел и пьянчугу свидетеля, что пытался защищать его, бессвязно и бестолково, но суд не внимал показаниям этого опустившегося человека... Боже, как все глупо получилось...

Он лежал, остекленевшим, отрешенным взглядом вперившись в потолок. Томило здешнее бездействие и непривычное ощущение покоя, покоя, что был недолгим, а оттого ощущение его быстротечности подстегивало, не давало расслабиться по-настоящему. За стеклом, в плотной августовской темени, колыхался одинокий фонарь, тусклые его блики скользили то вдоль забора, то выхватывая на миг одинокую, будто озябшую березку. Она трепыхалась в ночи темным пятном, а днем уже была оторочена осенней желтизной и напоминала Володьке о быстротечности жизни: и его осень придет скоро, и будешь вот так мотаться на ветру, жалкий, так и не сумевший набрать силы...

Небо за окном было черное, тревожное, а в палате стоял аромат душевной благодати, в которой так давно он не пребывал. Зона была далеко-далеко, и он гнал мысли о ней. Как будто со стороны видел он каждодневный, изнуряющий даже двужильного Батю труд, топот по трассе на работу и обратно... дурацкий строй в столовую... каждодневный унизительный обыск... и лица в зеленых фуражках -- злые, равнодушные, пустые...

Спать не хотелось, желалось протянуть эту ночь надолго, она, ночь эта, была почти вольной, даже свет здесь был другой, не тусклый, как в бараке и изоляторе, а свет, при котором должны жить люди, -- светлый и яркий, высвечивающий, а не скрывающий...

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

Казалось, только я один не сплю, но слышу -- Альбатрос толкает соседа -- Сойкина.

-- Витька, засоня? Тебе ж мочу каждые четыре часа собирать на анализ, забыл?

-- Да иди ты... -- перевернулся на другой бок недовольный Сойкин и всхрапнул по-лошадиному.

-- Вот как кишку заставят глотать, Витьк, тогда...

-- Ништяк, деда... -- Сойкин сразу проснулся. -- Совсем выпало из головы.

Поднялся, подхватил из-под кровати банку, поплелся в сортир.

-- Такой молодой, а почки посадил, -- сочувствие проявил Альбатрос.

Тепло так сказал, участливо. Я вообще заметил, что старики вот так говорят о чужих бедах, они их касаются вроде, и это вызывает уважение. Мы, молодые, так не можем. Мы же -- все о себе, все -- про себя. Вот жизнь и наказывает...

-- А ты, Володька, -- неожиданно он повернулся ко мне, -- все пытаешься разгадать, для чего я живу?

Я аж опешил. Точно так, угадал старый пенек.

-- Старый вроде, слепой, да? Никому не нужный... Только жизнь у меня, я тебе скажу, как на ленте записана, вся в ярких цветах. Вот и прокручиваю ее -- и тем живу. А еще тем, что вылечиться надеюсь, человеком больно пожить хочется. Вот приду, скажем, в детдом или в школу и покажу себя детишкам, вот я какой. Ведь к ним все герои революции да войны ходят. Но не все же время детворе в войну играть? А я им открою себя и обязательно скажу, что сидит перед вами один из тех обсевков в поле, о которых мало кто из вас ведает. Глядите, дети, на меня да запоминайте, каким не должен быть человек, постигайте жизнь на моих ошибках, пока не поздно, пока жизнь ваша только свой яркий бутон завязывает. Не дайте ж ему сломаться... Бережно разматывайте свою ниточку до конца и не порвите ее...

-- Ты, никак, раскаиваешься? -- спросил тоже не спящий Казарин.

-- А ты чего, гордишься? -- взорвался на него старик.

-- Гордиться не горжусь, -- тоже повысил голос Казарин, -- а раскаиваться не собираюсь. Ни перед кем.

-- Ну и мудак, -- спокойно сказал на это старик.

-- А по зубам, деда? -- после паузы спросил глухо Казарин.

-- Молодых не надо портить, -- не слыша его, продолжал дед. -- В них еще зла нет, а ты коростой-злом оброс уже. На старости лет поймешь, да поздно будет...

-- Да я не доживу, -- хохотнул в темноте зло Казарин. -- Что ж землю коптить зазря?

-- Дурак... -- беззлобно заметил Альбатрос.

-- Не хрена меня учить, -- теперь уже его не слышал Казарин. -- Сами ученые. Больше не попадемся.

Вошел тут Сойкин, за ним -- санитар-осужденный.

-- Ну, загалдели! -- недовольно нам кричит. -- Прапора ходят, заткнитесь!

Примолкли все, и я примолк да так и не заметил, как покатился в сон...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Утром, после обхода врача ("скоро, скоро уже, жених"), Володька вместе со всеми споро заковылял, перебирая костылями, на прогулку. На белесой небесной лазури ликовало солнце, щебетали воробьи, и тихо, медленно умиротворялась после ночной тяжкой думы Володькина душа. Опахнуло терпким запахом сырой травы и дымком костра. Присел он у кустов малины, загляделся на березу, что ночью казалась тоскливой, а теперь -- прямо молодая цветистая невеста, хорохорилась на солнце, дышала его лучами, тихонько шелестя блекнущей листвой. Прилетел на колени Володьки опавший ее листок, первая осенняя бабочка...

Невдалеке стучали в беседке доминошники, там же подставлял лицо черному солнышку щурящийся Клестов. Одеты все были во многоцветные линялые пижамы, и забредшему сюда чужаку подумалось бы: обычная вольная больница.

Альбатрос, стоя у куста малины, медленно ощупывал ветви, осторожно, чтобы не уколоться, собирал спелые малинки. Наткнувшись пальцами на ягоду, нежно отрывал ее и клал в рот, не спеша, наслаждаясь ароматом и кисло-сладким привкусом. К нему неожиданно подошли вынырнувшие из-за угла больнички замполит и незнакомый майор, и Володька краем уха уловил фразу о доме престарелых. Затем они о чем-то поговорили с Клестовым, тот махнул рукой и побрел вслед за ними. Когда же Лебедушкин перевел взгляд в сторону второго слепого, удивлению его не было границ: еще минуту назад сонный, Иван Иванович с раскрасневшимся лицом отплясывал перед беседкой, вскидывая вверх руки, крутясь и улюлюкая. С ума сошел старик, подумалось Володьке, а тот отбил чечетку и заспешил к дверям палаты, сминая на ходу кусты. Вернувшийся скоро Клестов шатко пробрел в малинник и притих там, уставясь в одну точку.

Володька приковылял поближе к нему. Клестов, уколов палец, сосал его, а из мертвых закрытых глаз текли живые слезы. Он растирал их ладонью по небритым щекам. Не решаясь подойти ближе, Лебедушкин постоял невдалеке, собрал несколько ягод, а затем, осторожно ступая, приблизился. Клестов поднял залитое слезами лицо.

-- На... ягоду. -- Володька сунул в кулак слепому малину. -- Успокойся. Не отпустили, да?

Клестов кивнул, зашвыркал носом, выпрямился, бледный, строгий и печальный. Поднял веки глаз пальцами, словно пытаясь увидеть солнце, и Лебедушкин испугался пустых мертвых глаз, похожих на переспелую вишню.

-- Может, попозже отпустят? -- кашлянул неловко Володька, ощущая свою дикую беспомощность в этот момент, разом всем своим здоровым и сильным организмом -- он стал будто резиновым, и руки не слушались.

-- Мало сижу, говорят, через пару лет только...

-- Да успокойся ты, два года пролетят -- не заметишь... Это ж не двадцать пять...

А сам вдруг подумал: а мне-то еще пятерку отсиживать. Горько стало нестерпимо, махнул рукой:

-- Ладно... Не реви, не поможет, Клест...

Тот уже не слышал его, смотрел куда-то в стену, будто что-то решил плохое для себя...

С тяжким ощущением оставил его, а в палате первым делом напоролся на счастливое лицо Ивана Ивановича. Тот по походке признал Лебедушкина, подбежал, сияющий.

-- Отпускают, сынок. -- взял его за руку. -- Освобождение дали, сактировали в дом престарелых. А оттуда уж я вырвусь, деньги есть... не дадут сопровождающего -- сам в Одессу дерну, в больницу. Володька... -- он не мог сдержать слез, -- через неделю воля!

Володька дал старику облобызать себя, хотя не терпел и не привык к телячьим нежностям.

Хоть у кого-то радость в этом поганом мире...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Пришли они к Володьке уже впотьмах. темнело теперь рано, скорая на хмурь северная осень брала свое -- вечера становились бессолнечными, быстрыми, холодными. Прозрачный, ясный воздух не грел, но бодрил -- а хотелось теплоты и покоя...

Пришел Батя с Васькой, тихо сидевшим за пазухой. Посматривал тот на окружающий мир с нескрываемой грустью -- все переживал за случившуюся с ним беду. Характер его резко изменился, и не было уже того ершистого ворона, остался ветеран-инвалид.

БОЛЬНИЦА. ВОРОНЦОВ

Принесли мы Сынке пряников да курева из ларька. Удивился Сынка: что да откуда, отоварка ведь прошла уже? Одолжил, говорю, в соседнем бараке. Смотрю, противится он, не берет харчи. Разозлился.

-- Не твоя, -- говорю, -- забота, я тебе не мать -- понукать меня...

Он притих, есть стал. Я главное сказал:

-- Попрощайся с Васькой, отдаю его...

Вытащил наконец я страдальца. Володька увидел ногу эту его железную -аж кусок у него изо рта выпал.

Васька будто застеснялся ноги своей инвалидской, клюнул меня за то, что допек я его.

-- Как... отдаешь? -- Сынка снова пряник уронил.

Рассказал я про предложение майора.

-- Опять Мамочка этот? -- Сынка не понял, что тот добра хотел.

-- Молчи, -- говорю, -- прав он, или заберет да сбережет, или пристрелят здесь нашего ворона.

Смотрю, поверил, взял Ваську осторожно, ногу-костыль оглядел.

-- Оба, -- говорит, -- мы теперь с тобой на костылях... -- печально так говорит. -- Ну я-то оклемаюсь, а ты... -- слеза прямо на глазах навернулась.

Подул ему на холку, в глаза, рассматривал, словно прощался...

-- Вся зона практически уже про него знает, Сынка... -- говорю я ему. -- а прапора сейчас знаешь какие...

-- А назад прилетит?

Приятно было это слышать, даже чуть улыбнулся, незаметно для Сынки.

-- Думаю тоже об этом. Прошлый раз майору не дался в руки... Думал я, умная птица, а дура, не понимает, что пристрелить могут...

Тут Васька оглянулся на меня и так посмотрел, что у меня не было в этот миг сомнений, что он -- понял. Отвернулся к Сынке, чуть каркнул, застыл у него на руках, обиженный. Ишь ты...

НЕБО. ВОРОН

Слушать это, согласитесь, милостивые государи, товарищи и господа, неприятно. При этих словах в мой адрес у меня было вполне естественное желание взмыть вверх и более не приземляться около этого экземпляра -Воронцова Ивана Максимовича...

Вообще, положение мое столь двусмысленно, что впору выть, как это делает с досады волк. Пожалуйста, могут и дураком обозвать, и усомниться даже в моих умственных способностях... А я должен за все это платить лишь верностью, кротостью нрава и послушанием... Так у кого судьба жестче, Иван Максимович?! У вас, все ж услышанного, или у меня, все деяния которого для людей будут сокрыты навсегда -- и за них получу я в лучшем случае еще одну железную ногу... или свинцовую пулю...

БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН

Смотрю, рана-то уже у ворона зажила, срастаться стало мясо с протезиком. И больно на это смотреть, и смешно видеть, как он, как генерал игрушечный или пират какой, ковыляет -- тук-тук по скамейке. Умора -- и плакать хочется.

-- Только вот при тебе и стал прыгать, все боялся. А сегодня первый день на полигон прилетел. Груз я ему не привязываю, слаб он еще. Да и решил вообще завязать с этим делом, пусть по-хорошему уйдет на волю... -- Батя совсем грустный был, растерянный. -- А сейчас мед все жрет да молоко попивает. Вчера пару селедок сожрал, и хоть бы хны. Будет жить. Ладно, -совсем погрустнел, -- прощайтесь, пойдем, майор ждет...

-- Куда ж его? -- спрашиваю, а сам последний раз прижал ворона, тот аж заурчал, как кот, в надежде, что хоть я не дам его в обиду, не отдам дурному погоннику Мамочке.

-- Он завтра катит в область, вот и отвезет в лес. За двести километров, -- быстро проговорил Батя, сгреб Ваську, отнял буквально у меня его. -- Все, Сынка, выздоравливай, а мы попёхаем.

Нес он инвалида, а тот озирался по сторонам, ничего не понимая, дурилка. Я заметил: Батя потух, не побрит, одет как-то неряшливо, хотя всегда очень привередливо относился он к своему внешнему виду. Глаза усталые, скулы сведены... ох, Батя, Батя...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Тянулось больничное время для Лебедушкина медленно и сонно. Только вечерние притчи Ивана Ивановича о своих скитаниях по Руси, когда был зрячим, развевали ненадолго хандру.

Сначала было интересно наблюдать, как по три раза на дню ссорились-мирились из-за любого пустяка слепые. Иваныч в пух и прах разбивал в словесных перепалках тяжеловесного на язык, медлительного Клеста, и тот, насупясь, сдавался и замолкал -- надолго, до утра. Удивляло и то странное обстоятельство, что самый противный контролер Зоны, Шакалов, каждый раз после возвращения с работы зэков заходил к слепым и оставлял каждому на кровати по нескольку пачек сигарет с фильтром. Изымал их Шакалов при обыске, и тем самым они становились как бы ничьи. В местном ларьке такой шик, как сигареты с фильтром, не продавался, значит, проносились они с воли. Почему столь щедрым был к ним черствый с виду прапорщик, выяснить так и не удалось: слепцы молчали как немые...

Уже неделя прошла после этапирования ворона лично Медведевым, и однажды после обеда, выйдя погулять в тихий час, не поверил Володька своим глазам: в окружении серых ворон на тополях сидел их... Васька. Отдельно от всех, на крайнем дереве.

Вороны строптиво каркали, разглядывая чужака, а тот на них ноль внимания. Володька хотел было крикнуть, но не успел: ворон -- а это был, наверное, все же Васька -- вспорхнул и полетел в сторону вышки, на запретку. Серое воронье проводило его недружелюбным карканьем... На следующий день Лебедушкин уговорил выписать его на амбулаторное лечение.

-- Ты здесь хоть манку с маслом поел бы, -- заметил врач Павел Антонович. -- Выписать всегда успеем.

-- Спасибо, -- пожал плечами Лебедушкин, -- мне надо, серьезно... Спасибо. И так отъелся, -- чуть стеснительно заметил он. -- Если не побрезгуете, на свадьбу позову, как освобожусь... вместе попляшем...

Врач оглядел его, вздохнул. Вообще он был странный человек, этот похожий на чеховских персонажей не только бородкой своею доктор. Сказывали, что у него были два сына, и погибли они в мирное время, и с тех пор он ужасно переменился и стал для всех зэков очень добр, за что имел частые неприятности в штабе.

-- Хорошо, -- улыбнулся он. -- Все зажило у вас, можете жить, любить, ну вообще... все.

Да что у него это "все"? Вкалывай от зари до отбоя -- вот и "все", вся наша забота...

-- Жизнь большая, -- заметил мягко врач Павел Антонович, -- вам жить еще долго... В футбол играть, дачу строить... детей заводить. Вы только не делайте дурных поступков, Володя, -- серьезно сказал он. -- Вы не представляете, сколь прекрасна жизнь... и без денег, и без проказ дурных. Просто жизнь...

Володька слушал открыв рот, с ним давно так не говорили...

Батю не видел после последнего его прихода: закрыли доступ в санчасть. Кто-то пронес анашу, и больные, обкурившись, решили собрать сахар для браги. Не доигравшую брагу и пыльцу конопли извлекли при обыске из-под половицы, прапорщик обратил внимание, что та чуть оторвана. Капитан Волков налетел как вихрь, более всех обвинил Казарина, который был в доле с соседями. Вообще, бурду не успели зэки и попробовать, и дальнейшее свое лечение вся компания продолжила в штрафном изоляторе.

Когда шмон и разборки утихли, Альбатрос резюмировал:

-- Мамочку я знаю уж восьмой год. Волков, пройдоха, пургу метет, нагрубит, нашумит, но его можно вокруг пальца обвести. А вот Мамочка посложнее... Он только один раз может поверить, обманешь -- труба...

-- Так уж прямо и труба? -- засомневался Володька.

Альбатрос кхекнул недовольно, не стал более спорить.

-- Ладно, Володя, тебе с ним жить -- мне уходить. Я тебе свое мнение сказал.

-- Ну не обижайся, деда, -- взял его за руку Лебедушкин.

Слепой отошел от доброй Володькиной интонации, вообще отходчивый был человек, не злился понапрасну.

-- Был вот у него случай, моих слов в подтверждение... -- присел Иван Иваныч на кровать, принял свою обычную "баечную" позу.

В палате сразу наступила тишина, даже храпевший Сойкин примолк во сне.

-- Проводил он раз политинформацию, это уж года четыре назад было... Ну и вот, зэк один у нас был, шебутной парень, Бекас кликуха, херсонский, вор был на загляденье, щипач. И вот этот Бекас просится у Мамочки в туалет, живот, мол, прихватило. Ну тот -- иди, а Бекас уже изготовил ключ от кабинета Мамочки. Вот пройдоха, -- улыбнулся Альбатрос. И все заулыбались сметливости незнакомого Бекаса. -- Открыл он, значит, кабинет Мамочки, быстренько облачился в его пальтухан с погонами, шапку, все честь по чести. И попылил к вахте -- Мамочка вроде домой к жинке спешит! -- засмеялся тут уже слепой в голос. И был смех подхвачен благодарными слушателями, особенно дурным Казариным, заржавшим во всю глотку. -- Он рассчитал все точно: осень поздняя стояла, Зона пустая, все на политинформации, а на вахте как раз стояли новобранцы, салажня...

Альбатрос чуть прервался, будто оглядывая притихших своих слушателей, чуть повел головой, улыбнулся.

-- Еще надо сказать, что Бекас был даже чуть похож на Мамочку и обычно подражал его голосу -- пугал дневального. И движения его имитировал, такой был клоун -- умора... Вот потому совершенно спокойно прошел он на вахту, и...

Все напряглись, открыв рты.

Альбатрос же сунул руку под подушку, поискал курево, кряхтя, стал чиркать спичками, разглядывая собаку на пачке сигарет "Лайка", которые звали тут "Портрет тещи".

-- Сволочь же ты, деда... -- беззлобно, почти любовно произнес изнывающий от ожидания продолжения Казарин.

Альбатрос неспешно закурил, с удовольствием выпустил дым, прокашлялся и продолжил:

-- Не понравилось что-то Мамочке в поведении Бекаса, знал он его дерзкую натуру. Вышел он вслед за ним на минуту из зала, позвонил дежурному лейтенанту -- встреть, мол, у входа того, кто сейчас выходить с вахты будет... Тормознули...

Все разом выдохнули, закивали головами, заохали. Иван Иванович сидел довольный, знал, как действует этот рассказ на слушателей...

-- Ну как в сказке прямо... -- покачал головой недоверчиво Володька.

Иваныч на это лишь кашлянул и заметил спокойно:

-- Ты еще не знаешь Мамочку. Он прост, да не так прост. О нем такие у нас небылицы рассказывали, я-то и сам не верил. Пока этот вот случай не произошел... Что думаешь, ордена человеку просто так дают?

Володька кивнул да стал неспешно собираться. Не хотелось уходить, а надо было в Зону: как там Батя, сам не свой? Где ж Васька сейчас -- на воле уже или как?

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН

Ваську я обнаружил в бараке, под кроватью у Бати. Сидел он там в уголке с привязанным к железной лапе черным сверточком. Осторожно достал птицу, отвязал маленькую плиточку чая, погладил. Ладный уже ворон был и не такой убитый горем, каким я его в последний раз видел.

-- Ишь ты, как помощнел, -- говорю, -- вот, ворон, вторично ты от майора сбежал. Тебя он уже во всесоюзный розыск скоро объявит, стервеца. А? -- погладил я ему хохолок. -- Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел... Колобок ты мой летающий.

Все я никак не мог успокоиться, оглядываю его. А он спокоен, как фараон, мой восторг ребячий принимает, будто так и надо. Шельма. Подмигнул даже мне, говорит будто: я еще не то могу, подожди...

Дождались мы Батю. Я рад до ушей, а он как-то холодно со мной поздоровался, оглядел мой костыль... Опять чем-то недоволен. За вечер так ни слова и не проронил. Сижу я в своем углу, думаю -- ради чего ж я тогда выходил из больнички, обидно... ел бы там манку с маслом, чем на Батину рожу постную смотреть... Утром он приказал мне, чтобы после обеда ворона послал к нему, надо, мол, ему восемь рейсов сделать за день. Я удивился, но перечить не стал, ладно... Ну и начал я отгонять ворона от себя, все показываю ему пальцем на запретку. А у того как заклинило, не может никак сообразить, что от него требуется, каркает да сидит на месте.

НЕБО. ВОРОН

Задолбал потому что -- так это, кажется, по-вашему называется? Восемь раз за день... Ну да и это бы ладно, пролетел бы, первый раз, что ли? Дело-то в том, что я, уважаемый Лебедушкин, наперед знаю, чем окончатся мои грузовые полеты, знаю... уж позвольте иметь мне это знание. И кончатся они, должен вам заметить, очень печально для Бати, а уж для вашего покорного слуги могут вообще очень даже плачевно... Пока еще это можно предотвратить... А своими крылами режиссировать смерть свою... увольте... Потому не сдвинусь я...

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН

Я его прямо-таки выкинул в форточку, он зло каркнул и назад мостится. Ушел я внутрь, записку написал Бате, вернулся, к ноге привязал. Тут он обрадовался, попробовал бумажку на вес, подпрыгнув, крикнул радостно, взмахнул широкими своими смоляными крыльями, взмыл над колонией, дал круг, будто высматривая -- нет ли за ним слежки, и лег на курс к заводу... Вернулся минут через двадцать с привязанной Батей пачкой чая, недовольный. Я его погладил благодарно, а он отстранился, тяжело лететь, что ли, не пойму, злится. Угостил я его косточкой селедки да вновь отослал на завод...

На четвертой ходке, в тот момент, когда уже отвязывал чай, сверху упала на нас с ним какая-то тень. Я оглянулся, струхнув сразу... Так и есть -Мамочка стоит над нами, смотрит внимательно и брезгливо как-то. Я чай незаметненько в рукав -- раз, и нет его. А он улыбается фокусу моему: знаю, мол.

-- За этим из санчасти пораньше выписался? -- спрашивает.

-- Да нет... -- бурчу. А сам чувствую, как уши покраснели, стыдно, блин...

-- Ну, дай гляну, что у тебя в рукаве.

Ну что... вынимаю я пачку чая, ему протягиваю -- а что делать? Тот ее внимательно разглядел, подбросил на ладони, кажется, вернуть даже хотел, но передумал, сунул в карман.

-- Думаю, это в последний раз, Лебедушкин... В общем, увижу еще раз -прикажу птицу пристрелить, а вас с Воронцовым обоих -- в изолятор. Договорились? Водку-то еще в клюве вам не таскает? Или к костылю ему уже привязываете?

-- Не донесет, -- говорю.

-- Ну да, -- грустно так говорит. -- А если донес бы, привязали. Вы полую ему ножку сделайте да наливайте... а что? Здоровые мужики, а издеваетесь над птицей... Лишь бы хайло свое залить...

Молчу. А что скажешь?

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Майор посмотрел на птицу, а она тем временем уже взлетала на ветку и оттуда пялилась на Мамочку, будто на лиса, что может сожрать или... заграбастать и посадить опять в черную сумку, а потом долго везти в дрожащем и дергающемся пространстве, где так противно воняет чужим, не природным духом, а затем, выдав за все эти мучения два куска колбасы, выкинуть где-нибудь в мокром, гнилом лесу, подбросив на первую попавшуюся ветку... И не будет там никого -- ни хозяина, ни Володьки, ни других лысых, родных уже голов, ни шума привычного, ни мягкой подушки с постелью, по которым вольготно можно разгуливать. Ни теплоты человеческих рук. Будто предвидела это умная птица и потому, зло оглядев майора, каркнула во всю мощь своей глотки, негодующе: "Ка-аа-аарр!"

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН

Ушел Мамочка, а я сел на кровать и задумался: что ж делать? Батя ведь ждет! Кого теперь ослушаться -- его или Мамочку? Вот задачка-то...

Сердце прямо где-то в горле стучало, но все тише и тише, пока не успокоилось, и тут я и решился: против Бати не пойду, факт. Послал ворона в пятый раз.

НЕБО. ВОРОН

Я же непонятливому майору пытался втолковать: забери меня сейчас! Останови то, что сейчас происходит! Завтра ты будешь, обдумывая сегодняшнее ЧП, что случится через час сорок две минуты, корить себя: почему не взял у него птицу сразу?! Не услышал меня майор, не услышал...

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН

Сижу я, оказию поджидаю да нервничаю. Заковылял к выходу, а там нарвался на прапорщика Шакалова. Он сегодня явно не с той ноги встал, начал придираться: почему расстегнут, где головной убор и вообще почему я с ним не поздоровался... В общем, доставал меня по-всякому... И тут прямо под ноги мне спикировал с вышины Васька. Кранты, братцы!.. Я тут делаю вид, что отгоняю птицу, на нее костылем замахнулся -- и мимо, в барак.

Ну а Васька-то не понял, обиделся, каркнул во всю глотку. Шакалов аж испугался, глазками своими маленькими на птицу смотрит, ничего не понимает. И тут заметил в ее лапах черный пакетик... Мгновенно, гад, сообразил, что ворон ручной, пригнулся, стал подкрадываться к стоящему на асфальте Ваське. И уже руку протянул, чтобы схватить, как курей привык воровать в своей деревне. Но Васька-то не курица...

НЕБО. ВОРОН

Ну хоть на том спасибо...

ЗОНА. ЛЕБЕДУШКИН

Тут Васька так долбанул его клювом по руке, что прапор взвыл от боли. Как замахнется -- ногой Ваську пнуть. А тот прямо запетушился при этом -грудь вперед, увернулся, и сапог со свистом рассек воздух над ним, а он, отпрыгнув, закаркал, будто призывая Шакалова к человеческой совести. Дурной же прапорщик попробовал еще несколько раз поймать или ударить ворона, матом всю округу оглашая. Васька же, поднявшийся к тому времени на крышу, спокойно покаркивал, будто поучая дурака в погонах, как себя вести в приличном обществе. Молодец!

-- Это шо це такэ? Чья птица? -- орет благим матом рыжий.

Платок к руке прижал, кровь идет, серьезно он его клюнул.

-- Может, и ничья, -- отвечаю.

-- Я вам покажу -- ничья! -- кричит. -- То котов развели, все тут они зассали, ворона теперь у них. Чья птица, кажу? -- Меня за грудки хватает, скотина.

Я руку его отрываю спокойненько так и прямо в лицо ему говорю:

-- Для забавы поймал кто-то. Ничья.

-- Не сознаешься? -- у него глаза совсем в щелки превратились. -Второй ноги хочешь лишиться, инвалидом хочешь у меня стать?! -- орет.

-- Да хрен ее знает чья! -- тоже кричу. -- Божья тварь! -- это я любимое выражение Бати сказал дураку в погонах.

А сам думаю: вот залетит эта божья тварь сейчас в форточку, чем тогда отопрешься? Но надо сказать, что на этот раз птица умной была, сидела в кроне дерева, покаркивая тихо: мол, можно уже?

Шакалов потопал еще сапогами да убрался. Ну а я к Ваське. Тот ждет меня. Я пачку чая отвязываю, а сам думаю: успеет, нет еще одну ходку сделать? Время-то уже к пяти подходит... Норма, задуманная нами, недовыполнена получается на две пачки. Одну к тому же майор изъял.

Послал я Ваську опять на завод, а у самого на душе тягостное предчувствие: не кончится добром вся сегодняшняя свистопляска... Уж Шакалов шум подымет, до майора дойдет, а тот поймет, что обманул его Володька, повторил ходку... Ну куда ж деваться, со всех сторон капканы! Может, и не надо было Ваську пускать снова, отбрехался бы перед Батей, не убил же бы он...

Не возвратишь теперь, придется только надеяться, что все обойдется...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Потянулись тягостные минуты ожидания. Поскрипывал костылем, туда-сюда по проходу шатался Лебедушкин да все казнил и казнил себя за глупость: зачем послал? Пришел почему-то на ум разговор в санчасти о собаках, что кидаются на человека в черном... Ну почему птица дурная не подумает, что остерегаться надо солдат да контролеров, в общем, всех, кто в зеленой форме?

НЕБО. ВОРОН

Ну, про "дуру" я уже устал, ладно... Должен заметить, товарищ Лебедушкин, что недостаток образования и природная недалекость не позволяют вам понять, что у птицы положительный рефлекс на зеленый цвет -- это цвет природы, и выработать на него иной другой рефлекс невозможно, это против моих родовых данных. Я ж все-таки вам обыкновенная птица семейства вороньих, а не робот какой-нибудь. Я-то как раз нормальная птица с птичьими рефлексами, не то что некоторые... ну это уже неинтересно...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Выкурил он одну сигарету, другую, а все нет Васьки. Тревога заполнила все его существо, предчувствие неминуемой беды нарастало... По времени уже начался съем с работы. Может быть, Васька прилетит туда, увидит, что нет там ни души, и повернет обратно?

Володька понимал, что пытается обмануть себя, найти-выискать малейшую возможность, как защитить Ваську от судьбы... В воздухе, как назло, висела странная для Зоны тишина. Ни дуновения, ни ветерка -- застыло все...

ЗОНА. ПРАПОРЩИК ШАКАЛОВ

Стою перед запреткой, курю. Рука болит. Интересно, вороны бешеными бывают? Надо срочно в санчасть. Там Павлуха сидит, он все знает. А вот спиртику никогда не нальет, интельгентская рожа, жопится...

Смотрю -- блин, летит мой голубок! Сучий ворон, что клюнул-то меня! Так це ж с партией анаши, точно... Я аж чуть не подпрыгнул, солдатику указываю:

-- Видишь? Спишь, блин...

Барсуков, капитан, тут подошел, я ему докладываю: так и так, птица-гонец с анашой. Поблагодарил он меня, молодец, говорит.

-- Видите, -- говорю, -- вот она полетела уже без груза. А до того в шестом отряде, у Медведева, сидела. Теперь вновь на полигон. Продумали все, черти. Но будто здесь дураки сидят. Видите? Там они пакетик привяжут и снова сюда...

Барсуков все понял, звонит на полигон -- подстрелите, говорит, если увидите, птицу ворона, она с грузом наркоты.

НЕБО. ВОРОН

Я уже картофельное поле пролетел, на душе погано, аж не хочу думать про то, что предстоит... Может, мне конец сегодня будет, вот что... Обидно...

По дороге присел на березу, с сородичами попрощаться. А их, как назло, никого нет. Посидел да в путь тронулся. В последний? Не знаю... На все воля Божья...

ВОЛЯ. ВОРОНЦОВ

Помылся я в бане, до съема еще минут двадцать. Нет Васьки и нет... Днем уже одна задержка была, теперь вот получается еще одна. Чего там Сынка, совсем нюх потерял после больнички? В общем, мы с Гоги чай припрятали здесь -- на всякий случай, до лучшей поры. Работал я сегодня как вол, с плохого настроения всегда на работу тянет, весь выкладываешься. После смерти Чуваша работать стали по-другому: стропили осторожно, приподнимали теперь сваю и, только убедившись, что монтажка выдержит, давали команду. Стропить теперь пришлось самому звеньевому Галкину, он с трудом подавал команды, заикастый ведь, получается-то у него: "В-в-в-ира!" Смехота...

Из-за всего этого на неделе девятый полигон стал опережать наш, восьмой. А это значит -- чирики мои полетели в трубу, оплата ведь общая. Привычка делать дело заставляет за двоих работать, потому не надо было заставлять их -- Дупелиса, Кочеткова, Бакланова, сами видели, как я пашу, и все подтягивались.

Ударный, блин, труд пошел у нас на хозяина...

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Грузин Гоги Гагарадзе смог все же получить к своему дню рождения посылочку, на чужое имя, все продумал. Хотя особо она разгуляться не позволяла, но ничего. Нашпигованное сало, к примеру, многим по душе пришлось... Достал он и два кило конфет, перекупил у двух сладкоежек из соседнего барака. Расконвоированные в знак доброго к нему отношения приперли даже шоколад и кофе. Живем! Выпивкой он занимался сам, самозабвенно, и потому все получалось -- невиданная в Зоне водяра "Экстра" появилась за два дня до славного события, и теперь фуфырь охлаждался в ручье за каморкой. Появилась на столе и редкая услада -- охотничья колбаска, четыре калача. Все было приобретено Гоги на свои кровные и с огромным процентом, но что поделаешь -- день рождения...

Гагарадзе в Зоне держался особняком, друзей не имел, разве что иногда с Воронцовым угощали они друг друга чифиром. Грузин почему-то предпочитал одиночество даже в самые трудные минуты. Когда же совсем припирало, находил отдых в компаниях "хозяйственников" -- осужденных за госхищения. Теперь же, в свой праздник, он пригласил посидеть только Батю... Грузин ловко откупорил бутылку, и хорошая дорогая водка лениво забулькала в две зеленые кружки, заполнив каморку щекочущим ноздри терпко-горьким запахом.

-- Ну, за скорое освобождение! -- гаркнул Гоги традиционный в Зоне тост и разом опрокинул в себя кружку. Лицо передернулось, он шумно выдохнул, занюхал кусочком калача и благодатно закряхтел.

Воронцов поднял кружку, на мгновение задумался, будто в мыслях произносил молитву -- за Володьку, Ваську, за себя, наконец... Понюхал содержимое и стал пить -- не спеша, глоток за глотком. Опустошил емкость, посопел удовлетворенно, взял калач, степенно принялся его есть, отломил и маленький кусочек колбасы. Но время торопило банкет, и закуска стала исчезать со стола быстро -- вскоре в руках у Воронцова остался лишь кусочек колбасы для Васьки.

-- Еще один пузырь в заначкэ есть! -- подмигнул Гоги. -- Через три дня плэснем под жабры, хорошо? Тогда мне сорок четыре и стукнет. Молодость -тю-тю, прошла. А я вот за решеткой... Эх, Батя, освободишься -- приезжай в Западную Грузию, жить у мэня будешь. Работу тэбэ найду -- ни один милиционер нэ подойдет!

Батя ухмыльнулся, но, вообще, не любил он этих разговоров: приезжай, все будет...

-- Ты лучше скажи, -- перебил грузина, -- машинным маслом запивать?

-- Нэ надо! -- великодушно разрешил Гагарадзе. -- Сегодня как раз солдат-грузин стоит на обыске. Нэ сдаст.

Что ж, доверился опасливый Квазимода на сей раз Гоги, не стал пить машинное масло, что отбивает водочный запах. Оно, очищенное, обычно пилось не только Воронцовым -- всеми: масло окутывало желудок плотным слоем, отчего пары алкоголя не улетучивались. Не было, естественно, и запаха. И ни одна трубка не могла определить веселого пьяного человека... Успели до звонка выкурить по сигарете и пошли на построение, куда уже стянулись зэки со всего полигона.

Привычно построились три бригады, привычно открылся шлагбаум. Из будки вышел начальник конвоя и почему-то стал озираться над собой, будто ища что-то в небе. Батя это отметил, но значения не придал... Пришла после водки странная расслабуха, что-то приятное растеклось по телу, и душа стала оттаивать. Как мало человеку надо...

Привычно размеренный шаг, привычно опущенная голова... все это убаюкивало, уносило в приятные мысли -- о другом мире...

Был ли он?

МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ИВАН ВОРОНЦОВ, ЕЩЕ НЕ КВАЗ

Был. А была ли и у меня любовь? А как же, что ж, порченый я какой или каменный -- нет, все у меня в жизни было как у людей. Только вот одно хреново -- было... Было -- и сплыло... Звали Татьяной, была одинокой, да и как ей одинокой-то не быть -- косенькая. Прямо как я, Квазимода. В общем, два сапога пара.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Будто посмеялась надменная, любящая красивых и богатых Судьба над этой парой убогих. Но это она, Судьба, так их обозначила. Батя же с Татьяной так о себе не думали и свой медовый месяц, точнее, две недели провели в ощущении, что это и есть их счастье.

До обеда валялись, потом, к вечеру уже, принарядившись, шли в кино, на предпоследний сеанс. Народу было много, и Батя, всегда в общественных местах чувствовавший себя повязанным, ходил на ватных ногах, говорил чужим, металлическим голосом и все хотел спрятаться, хоть в туалете, от десятков глядящих на него любопытных глаз. Так и делал, что вызывало мягкую улыбку у Татьяны, он краснел, злился на себя, а она все улыбалась своей милой улыбкой и манила-манила Батю в новую, неведомую ему пока жизнь, где всегда было тепло и спокойно.

Чувство это захлестывало его целиком, до краев напряженного тогда естества, ждавшего от жизни подвоха. Женщина эта была прекрасна в те дни, нет слов. Ночь скрывала косинку ее карих глаз, а сумрак не вычерчивал крупное родимое пятно на виске, голос же был тихий и молодой. Днем она улыбалась, и простое бабье счастье, пришедшее с этим немногословным, сильным мужиком, раскрашивало ее всю: фигура, лицо, глаза, даже волосы стали иными, как у актрисы немого кино -- завитые.

Под утро голенькая Татьяна, его Шехерезада, рассказывала сказки.

-- Жили-были два косых-прекосых человека -- Адам и Ева. Они были незнакомы, так как судьба разбросала их по раю. Она была косая по ошибке Бога: Он не знал, какими люди должны быть. Вот пожила она и попросила сделать ей мужика. Бог внял ее мольбам и сделал ей мужика, тоже косого, свою ошибку будто этим искупая. И вот Бог свел Адама и Еву, потому что она просила его дать ей муженька. Они стали дружить и родили детей, тоже косых и красивых. Дети были чистые, как Ева, и сильные, как Адам. Вот такая получилась косая счастливая семья. Вот и сказочке конец... -- она засмеялась тихонько, боясь вспугнуть все, что вокруг нее творилось, свое счастье со своим Адамом. Потому и смех оборвала резко, будто осеклась. Закачалась, словно оплакивая себя и его, задышала часто и прерывисто.

Не всякая женщина конец счастью чувствует, а только та, которая счастье это долго, со слезами ждала, вымолила себе его. Потому конец его загодя бередит ее, дабы от горя не зашлась насмерть, готовит душа тело немощное к боли...

-- Так я ж не косой, -- что и мог сказать на это Батя. -- Один глаз просто выше, другой -- ниже.

-- Так я ж тоже сказку рассказывала. Сама придумала...

МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ИВАН ВОРОНЦОВ

Сладко те ночи вспоминать, но и больно. Понимал, что хочет она замуж за меня выйти. И что с этого всего, каков итог? Я уже опять в розыске, две недели как сбежал. Позади жизнь шальная, впереди -- вольная, скрадками да новым сроком. Ее-то, чистую душу, за что в мою парашу окунать? Сел на дно у нее... Две недели терпел, зубами скрежетал, мучился: бежать или нет? записку оставил: "Дорогая Татьяна! Прости, любимая, навсегда, но остаться не могу. Прощай".

Что подумала тогда, как убивалась -- лучше не вспоминать... Так ведь и не узнала, почему этот Квазимода поганый ушел, поматросить и бросить приходил? А может, забыла...

МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ТАТЬЯНА

Ничего я не забыла, Вань. Простить -- простила. Видела я тебя насквозь, кто ты есть, волк поджарый. Я сколько о мужике своем думала, всяких в мыслях перебирала, и о таких тоже думала -- в нашем поселке болтались они. Я девчонка была, боялась страшно -- обритые, в фуфайках. Освобождались, там Зона была. Но только один из них присел раз к нам, девчонкам, мы во дворе играли, и конфетами угостил. Погладил одну, она боялась, а я нет -- видела, сколько добра в его глазах. Эти глаза я запомнила и потом на них наткнулась -- это твои. А что ушел -- жалею. Вот... сколько вспоминаю, жалею. Какие же вы мужики слабые, ей-богу. Почему ж вы думаете, что бабе трудно с таким жизнь его залихватскую выдюжить? Да любил бы только, жалел, все баба вынесет... А уж мне если раз в жизни счастье такое пришло, как же я от себя бы отпустила-то его? Нет, конечно. Проплакалась бы, поругала тебя, черта лысого, и пришла с передачкой -- а что делать?

А тут проплакалась, а идти некуда. Обидно, Иван Воронцов, или кто ты там, что веточку-женушку свою единственную ты сам и сломал; не будет у тебя больше жены, потому что я твоя жена и была, ты только на бегу этого и не заметил.

А тебе и была Богом я дадена, косая твоя Ева, а ты мой единственный Адам. Был мой, и, чей бы ты теперь ни был, все будет утеряно потом, ничего не унесешь в будущее.

Так вот, Ваня. По-прежнему люблю, так как верна Богову завету.

НЕБО. ВОРОН

Шли зэки, как обычно, с работы в ненавистный мир, что уже светил огнями, не теплыми и домашними, но сизо-мертвыми. И для кого это было домом -- значит, помертвела душа его и не к покою она просится, а к погибели. Потому и творит злыдень-тело согласно прихотям своим непотребные дела: насилует себе подобных, режет, бьет, грабит, унижает силой своей и просит ненасытно -- пищи, утех, водки. А душа уснувшая не может ни слезинки проронить, ни крикнуть -- заперта, унижена. Кем? Человеком самим, что ее носит в себе, захолонувшую от его, человеческой, мерзости...

Я спускался с неба навстречу этим одетым в черное людям и спешил. Душу хозяина моего надобно было спасать каждый день, тогда я оправдаю свое пребывание внизу, среди тех, кого поглотила Зона. И вдруг я увидел с высоты...

Шла согбенная колонна, у каждого на плечах был огромный и тяжкий крест... Они шевелились... Сотни крестов, тысячи, миллионы по всей Руси великой...

Я видел с высоты их страждущие души... Они бились в силках грубой плоти, они стенали плачем... Я знал, что все они -- и зэки, и конвойные -несли свои кресты не только за свои грехи и своих детей, но и грехи предков своих, за отцов, дедов, прадедов, прапрадедов и пращуров -- за все семь колен своего рода... Ничто и никто не прощается без великого покаяния и искупления вины... Смерти невинных, кровосмешение, разбой, воровство, насилие, зло и похоть людские востребуют в их потомках жестокой расплатой. Страшный суд искупления грехов вершится уже на земле -- в страданиях и жути Зоны... И каждому идущему отмерены свой Срок и свой конец. Если душа очистится в исповеди, в покаянии за весь свой род, Бог простит. Но на это должен решиться сам человек... Если откачнется в гордыне к Злу -- сгинет в преисподней у беса... Храни вас Бог от такого конца. Я все сказал. Ворон...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ

Ворон появился над колонной внезапно, как вражеский самолет, которого не ждали.

"Кар-рр!"

Воронцов, резко вскинув голову, увидел пикирующего к нему Ваську, и ворон видел его -- они встретились глазами. Ударом крыла взбалмошная птица чуть не сбила с головы Квазимоды зэковскую шапку, но ловко умостилась на широком плече, озиралась на идущих подле них, поводя пытливым глазом. Иван снял ворона с плеча, погладил, и тот успокоился, благодарно гукнув в ответ.

-- Надо же, тютелька в тютельку на тебя спикировал! -- уважительно покачал головой сосед по строю.

-- Да он что почтовый... -- бросил кто-то за спиной.

Сразу как-то потеплело в молчаливой, занятой своими скорбными мыслями колонне: живая вольная тварь явилась. Этакий тихий восторг прошелся по людям, и кто-то заулыбался, кто-то подтянулся -- можно еще жить...

Про это думал и Квазимода. Он смотрел в глаза птице, и казалось, крылатый приятель тоже смотрит на него жалостливо, понимая его, Батю, и постигает цену неволи, в которую он попал. Ворон уже давно перестал удивляться, почему хозяин все время находится среди этих сумрачных людей и что ни хозяину, ни ему, ворону, из единого с ними строя не выйти, не свернуть в сторону, не остановиться. Идти и идти, только рядом, только в ногу. Кивнул еле заметно ворон, подтверждая: все понимаю, Батя, будем топать, я с тобой до конца...

Лейтенант из службы конвоя, что шел сзади, увидел черное воронье крыло, махнувшее неосторожно над головами, радостно кхекнул и толкнул бредущего рядом солдата, показал на черную точку в середине колонны, негромко приказал:

-- Вон ворона-то... Как взлетит, потуши ее, короткой...

-- Ясно, товарищ лейтенант... -- равнодушно кивнул солдатик, вскинул повыше дуло автомата, изготовился стрелять...

МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ВОРОН

Меня?!

Мой мир, что за столько лет жизни вместил тысячи судеб тебе подобных, и каждому я пытался дать хоть каплю спасения в этом безнадежном мире. Но это знал я, мудрый, рисующий Картину Жизни мазками самых великих своих современников на Земле. Я первым услышал чистую ноту Малера и откровение юного мальчика по имени Вольфганг Амадей, я смотрел на печального чернокудрого русского поэта и вместе с ним повторял то, что привносил Вседержитель в его раздираемое бурями всего мира сознание. Мне дано слышать и видеть, и никому не дано лишать меня этого, ибо -- без меня мир станет беднее. Я послан Светом и встречен Тьмой...

Мне жаль тебя, человек с автоматом; только потом, на небе, ты поймешь, что и без тебя этот подлунный мир станет беднее, ибо и ты частица его, а не предмет в составе своей квартиры, города, Зоны. Ты велик, неразумный отрок, потому что тебе даровано прийти на эту землю, чтобы вместе с нами -- со мной, с хозяином моим, с балбесом Лебедушкиным, вот с этой собакой Кучумом и с близким к постижению мира зэком Достоевским -- пройти путь, отчасти предначертанный и творимый всеми нами сейчас, в отпущенный срок. Каким мы сделаем мир, таким останется он вашим детям и внукам и потомкам Кучума.

Но он достанется и твоим потомкам, солдат Борис Хомяк, после ранней твоей смерти... Ведь кара Господня настигнет тебя и твоих детей... Если сейчас ты прострелишь мою плоть, тогда путь твой станет горше -- ведь за все надо платить, даже за простую ворону -- и даже за меня. Одумайся! Я посланник Света... а ты палач Тьмы... И вся твоя вина -- что ты равнодушен, бездумен и зол...

Вспомни об этом, Борис, когда твой сын родится в благости, а жить будет в муках, проклиная твой род, он будет весь тобой, в скорбях и грязи искупления.

То будет скорбь обо мне и этом миге, когда безумно прицелился в Небо...

Боже... Я слышу крики ветхих времен: "Распни его! Распни!"

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ

Колонна шла в размеренном темпе плотно сбитой массой, сто двадцать человек по четверо в ряд, под надзором шестерых конвоиров, а злющая, натасканная на людей овчарка Кучум рвется с поводка удушить черную людскую змею.

Квазимода несет ворона с добрую сотню метров, и вот они приблизились к огромному вековому Дубу -- любимому пристанищу ворона, он каркнул на прощание и мощно взмыл над колонной.

НЕБО. ВОРОН

Мне кажется иногда, что мои крылья могут застлать весь купол неба над этой красивой землей и охранить ее от зла, столь много сил было в них, неведомых человеку, не умеющему летать, а значит, не могущему познать секреты этого мира. Человек, создавший там, внизу, вакханалию зла... что это? Больно...

ВОЛЯ. ДРЕВО

Сбросив одежды, я стоял в смирении и думах, как вдруг злые пули обожгли и впились в меня... И слезы мои истекают из ран... И вещий ворон трепыхается в крови и тянется клювом к роднику у моих корней. Этой живой водою он многих добрых людей спасал на Земле, пришел и его черед...

ЗЕМЛЯ -- НЕБУ:

Гибнет Твой вестник!

НЕБО -- ЗЕМЛЕ:

Илья Пророк идет к нему...

ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ

Ворон словно ударился в невидимую стену, она отшвырнула его, полетели в разные стороны перья, крутнулся, еще силясь удержаться в воздухе... и нелепо рухнул вниз. Автоматная очередь, эхом отскочившая от леса, заставила зэков втянуть головы в плечи, опустить глаза. Смертный ветерок прошелестел мягкой волной над головами людей. И шлепнулся иссиня-черный комок с Небес.

Воронцов все видел, судорога сжала горло, перехватив дыхание, немо открытый рот беззвучно закричал. Длилось это секунды, и уже в следующий миг его бросило страшной энергией к упавшему ворону.

Оцепенение, что было у Квазимоды, так же поразило всю колонну. Его же безрассудный рывок из строя грозно колыхнул ее в разные стороны, и она содрогнулась, вскрикнула разом: "Ваську... Ваську убили!" И напряглась, словно змея перед броском...

Воронцов бежал вдоль нее к черному пятну на поле, и было оно так далеко. Орут что-то прапорщики и солдаты, он не слышит. Кто-то ловко подставляет Бате ногу, и яростный Квазимода распластался на траве, когда хотел вскочить, свои же зэки, спасая его, умело заломили руки, вбили лицом в землю.

Он рычит зверем, роет ногами поле, но держат крепко, да наседают еще, зная силищу Бати. Он сдался, ослепленный бешенством, и затих.

Лейтенант вовремя замечает, что зэки сами скрутили Воронцова, и потому отбил вверх ствол автомата у солдата, готового от страха полоснуть по вздыбленной середине колонны.

Батя ничего не слышит, хрипит и грызет землю... И особо страшно его лицо...

ВОЛЯ. СОЛДАТ ХОМЯК

Ну конечно, я один виноват! Я, между прочим, нахожусь при исполнении служебных обязанностей, и никто меня от них не освобождал. До дембеля 67 дней, и все сопли про ворон мне, честно говоря, по фигу, потому что главное -- спокойно, тихо отслужить и уехать домой -- и забыть долбаную Зону, зэков этих и все их проделки. Так вот, можно было повременить и пристрелить эту ворону при более удобном случае... Но кто, слушайте, застрахован от ошибок?! То-то. Я получил приказ от лейтенанта Куницына, и колупайте мозги ему, а не мне. Мне до дембеля 67 дней. А вот нам недавно на инструктаже случай рассказали, как колонна рассыпалась и зэчьё напало на конвой, сколько ребят положили. Что, этого ждать? А им, между прочим, любой повод нужен... Вот этот, со шрамом, он же побежал на конвой, это факт. Это бы подтолкнуло и других рассыпаться, и тогда что? А то, что пришлось бы стрелять по выбежавшим, а потом и по всей колонне, она же в неуправляемую массу превращается, когда побег. Вот что, друзья, происходит из-за какой-нибудь вороны. Потому стрелять надо беспощадно, во избежание инцидентов. Я, между прочим, старший сержант, и на мне, хоть и 67 дней осталось, по-прежнему висит ответственность за все, что здесь происходит, и за первогодков, которых они заточками враз зарежут, если что случится. Это же надо понимать, а не стонать тут -- "ворона, ворона"... Ну и ворона, мало ли их. Гуманисты...

ВОЛЯ. ВОРОНЦОВ

Я жру песок, он скрипит на зубах, и хочется завыть. Но только рычу от бессилия. Выгляжу, наверное, страшно -- с пеной на губах, с кровавым своим рубцом. Ничего, пусть любуются, до чего ж человека своим жестокосердием довели... Что-то блеют (он начал слышать)...

-- Кваз, в натуре, ты чё делаешь-то?! -- кричит кто-то в ухо, затягивая мою руку все выше к голове. -- Жить надоело -- беги. Ну так в одиночку же, не из колонны!

-- Всех постреляют, Батя, за твою дурь... -- орет Гоги примирительно, без злости, но -- осуждающе.

Тут стыдно, конечно, стало, ё-моё, самого порешат сейчас и рядом всех... Вот как, Васька... Жалко тебя, но ведь людей тоже, убийство их -это слишком. А я-то... не сдержался... Сколько себя кляну: держись, держись -- ничего не помогло...

Сажают всех. Лейтенантик кобуру солдатику незаметно отдает (чтобы не отняли оружие) -- мне снизу хорошо видно -- и в строй, ко мне. Браслеты мне нацепляет. Приехали...

Меня поднимают, ведут в последнюю шеренгу, я топаю машинально, а там опять перестаю слышать -- вспомнив о Ваське. Трогаемся... Лай собачий я только слышу, потом вижу позади себя солдата, едва удерживающего овчарку. Она хрипло лает, оглядывается на картофельное поле.

ВОЛЯ. ОВЧАРКА КУЧУМ

Там, в поле, лежит эта мерзкая птица. В мою службу это не входит, но я бы с удовольствием разодрал все это племя, просто так -- чтоб не каркали... Мне поручено охранять моих хозяев от плохих людей, и я это выполняю на совесть. Дадут приказ -- призвать к порядку ворон, я лично с удовольствием разберусь с ними. Эти сволочи всегда норовят собак подразнить: вы, мол, бегаете, а мы -- летаем. Превосходство свое показать. Зря я не летаю, у меня бы тихо на небе стало, никто бы не каркнул... А эту черную правильно пристрелили, я ее давно приметил, надменная птица, своенравная. Летала над плохими людьми как у себя дома, а это не положено по уставу. Жаль только, не дали мне ее потрепать, вдруг она там еще живая? Я и нервничал, все бежал и оглядывался, чуял я ее, и казалось, трепыхается она там.

Ну и что? Моя правда: скачет эта ворона у дуба. Вот же живучая какая, зараза... А может, другая? Да нет, та, точно, я ее помню. Я прямо извожусь, когда ее вижу. Хозяину показываю -- вон она, стреляй. А он как слепой... глаза мертвые, лицо белое...

ВОЛЯ. ВОРОНЦОВ

Там, в ботве, лежит сейчас, умирая, дружок мой вороной. И можно еще поднять его, перевязать, дать напиться, выходить... и выживет ворон. Теперь нельзя -- стреножили, повязали, суки. Я все оборачиваюсь, стараюсь запомнить -- где он слег, где родной братишка отходит. Найду потом и по-людски похороню...

А вот когда -- неведомо, опять в наручниках. Плывет поле перед глазами, черное-пречерное... Тьма наваливается, тьма кромешная.

И не за что глазу зацепиться... Нет, что это? Какой-то бородатый старец в белых одеждах, у дуба, поднимает ворона на руки... мерещится... откуда ему тут взяться?..

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

У шлагбаума Квазимоду выводят из строя, в сопровождении прапорщика отправляют на вахту, где его ждут -- автоматную очередь услышали, и она подняла всех на ноги. Квазимода тяжело садится и снова перестает слышать дурацкую болтовню прапорщиков, крутившихся вокруг него.

-- Вот кто вороний хозяин-то... Воронцов... и фамилия похожая... кенты, значит.

-- Слышь, Шакалов, так он пьяный!

-- Точно! Ты его понюхай!

Квазимода отворачивает лицо от харь, что-то горячо орущих ему, стараясь не думать ни о чем. Вздрогнул, когда склонилось доброе лицо пожилой женщины.

Он очумело оглядывает ее, чужую среди этой мерзкой компании, седенькую, в смешном белом колпаке, преображающем ее в сказочную добрую волшебницу. Ее морщинистые руки, покрытые старческими желтыми пятнами, подносят к его лицу небольшую стеклянную трубку.

-- Дунь, сынок...

Он обреченно дует. Волшебница близоруко оглядывает трубку, улыбается чему-то своему. Мелкие кристаллики на дне трубки синеют, и темнеет в глазах Квазимоды...

ЗОНА. БЫВШИЙ ЗЭК КУКУШКА

Балдею... думаю о жизни. скукота. Прямо рядом с проходной, под носом у этих козлов...

А что... так жил -- позавидовать мне можно: на всем готовом всю жизнь, особо не перетруждался, тяжельше рукавиц ничего не поднимал.

Да, думаю, а дальше-то что делать, в сортире этом? Я ж не сказал, что укромину себе нашел в офицерском нужнике, есть такой чердачок -- маленький, но мне хватило. Я туда предварительно слазил, давно я его заприметил. Ну и глазок просверлил, чтобы перспектива была на дом родной, а главное -- харчей запас, так что мне здесь сидеть долго можно.

Долго-то долго, а далее что... не знаю...

Запах этот, тоже хорошего мало, хоть топор вешай. Ну и главное -сидишь-то сгорбившись, не шевелясь. Сплю все -- что еще делать? Камераодиночка.

ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ

Без прапорщика Шакалова в Зоне ничего не обходится. Вот и на этот раз бдительный службист, сидя по большой надобности в офицерском туалете, уловил запах табачного дыма, словно доплывший с чердака. Не терпевший курения, Шакалов по выходе после облегчения внимательно оглядел туалет и увидел тонкую струю дымка с чердачка. Не поленясь приволочь лестницу, Шакалов влез на чердачок и обнаружил там сжавшегося от страха Кукушку.

-- Что ж ты, сука старая, делаешь? -- печально говорит ему Шакалов, замахнувшись. -- Из-за тебя ж двое суток Зону через два часа строили! -- И небольно ударил съежившегося под его взглядом старикана.

Разобиженный Шакалов ушел, а когда за Кукушкой пришли солдатики -вытаскивать, он осмелел, стал дико ругаться, кричать, кусаться и брыкаться в ответ на их несмелые попытки тянуть его, сгорбленного и провонявшего, из-под крыши.

Вяло отвечавшие на матюки солдатики махнули на него рукой, разрешили вылезти самому. Но это оказалось невозможно: старик застрял, отчего стал орать еще громче, почему-то виня в этом своих освободителей из деревянного плена. Спасителей он же должен был благодарить: при осмотре в санчасти врачи установили, что у немолодого этого человека начались процессы онемения и отекания, которые грозились вылиться в необратимые изменения внутренних органов и пролежни, после начала которых уже через пару деньков Кукушка разбудил бы всю Зону воплями о помощи...

Так вот, освободителям дурного деда пришлось ломать крышу, отрывать несколько досок, чтобы вытянуть ослабевшего и описавшегося старого дуралея. Следом за ним спустили вниз несколько буханок хлеба, пачку маргарина, сахар и бидон воды. Что бы он делал по окончании своих припасов, Кукушка объяснить внятно не смог, только плакал и матерился, прося оставить в Зоне. Из больнички оклемавшегося вольного человека Кукушку быстро сводили в баню под усиленной охраной и столь же быстро выставили за ворота Зоны, применив в последний раз силу на вахте.

Рассмотрев справку об освобождении и новый костюм, Кукушка чуть приободрился, а когда подошла машина, он, продолжая возмущаться и браниться, сел в нее без помощи дубинки.

В машине он рассказывал мрачным сопровождающим солдатикам-первогодкам, что раньше можно было свободно "засухариться" -- отсидеть за другого. Он предлагал им обменять его на другого, молодого, ведь количество осужденных не изменится, а кто сидит -- какая кому разница...

Выслушав все это, сержант-дембель замахнулся, чтобы стукнуть надоевшего старика, и хорошо, что в машину в это время заглянул Медведев, одетый в гражданку, -- он сопровождал Кукушку. На руках у майора были сопроводительные бумаги на долгожданное определение в дом престарелых.

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ

Так кончилась эпопея со взбалмошным стариком, и вчера я сдал его настороженной директрисе дома престарелых, которая сразу затребовала письменную гарантию с печатью, что новый поселенец не будет воровать. Старик обиделся, а я вызвал самоуверенную, злую начальницу в другую комнату, пристыдил; взрослая уже женщина, а в голове мякина. Еле успокоилась, хотела с меня хоть какую бумагу взять, но я быстро пресек все эти попытки.

Прошел с Кукушкой в палату, где его поместили с двумя дедками, попрощался, посоветовал не дурить и обещал заехать.

Что-то изменилось на Небе и на Земле... Небо стало очень синее, без полутонов, а темнеющий, уже осыпающийся лес оттеняет его, придавая почти библейскую простоту. Скорбь мировая нависла и тишина... "Что там, на небе? -- думалось мне. -- когда же туда призовут? Уже скоро..."

А столько дел на земле!.. почему срок мой не отодвинут, чтобы их завершить, ведь это же во благо и на добро... в Библии написано... Так домой и ехал, небом сопровождаемый. Близким оно показалось, к чему бы это?

Решил, не переодеваясь, зайти в Зону, ну а там...

Вхожу в дежурку, сам не веря, что мне по дороге сказали: пьяный Воронцов, драка, попытка побега -- чего только не услышал, впору за пистолет хвататься и бежать по Зоне, заполошничать...

Выслушал рапорт лейтенанта, поблагодарил его за проявленную бдительность и сдержанность: благо обошлось без жертв. Смотрю на Воронцова, а он на меня -- нет. Ну это и понятно. Что там ни говори, какие оправдания ни ищи -- главное, чего не замыть, не стереть: пьян... Уже ему воду приготовили с марганцовкой -- промывать. Тут он поднял наконец голову, произнес с угрозой:

-- Промывать не дам...

-- А тебя никто и спрашивать не станет. "Не да-ам"... -- передразнил его прапорщик Шакалов. -- Я же говорил вам сразу: пьян он. Пьяный зэк -ходячее преступление! -- авторитетно сказал он. -- Правда, товарищ майор? -это он мне.

Ликует, и его понять можно. Обделался Медведев со всей своей хваленой педагогикой, защищал этого человека, а вот оказалось, что Шакалов его сразу раскусил и сейчас его вычислил. Эх, Воронцов, Воронцов, какой же ты дурак. Ты не только себя подвел, подлец...

-- Из-за тебя же все могли погибнуть! Хоть это до тебя доходит? -кричал на него капитан Барсуков. -- А если бы они очередью дали по колонне? Кто бы отвечал? Мы опять? Нажрался, и море по колено!

Воронцов окаменел. Мне стало страшно: что он сейчас может выкинуть, эти козлы еще не знают... Я побежал в кабинет, набрал номер зама по режиму Овчарова. Объясняю: под мою ответственность разреши не делать промывок этих, осужденный в таком состоянии... в общем, все здесь может произойти.

-- Что произойти? -- Овчаров не понимает. -- Чего ты, Иваныч? Связать его, и все. Что значит -- произойти? Ничего у нас не может произойти, если на них наручники вовремя надевать.

-- Есть на нем наручники. Да водка там, -- говорю, -- чего там промывать?

-- Ты что, пил с ним... водка? -- спрашивает подозрительно.

-- Ты спятил? -- опешил я.

-- Ну а чего защищаешь его?

-- Да не защищаю! -- взорвался тут я. -- просто какого хрена промывать? ясно, водка да водка. если бы дрянь какая была, тогда понятно...

-- Понял, -- перебивает, -- ты лучше налей ему и похмели. -- бросил трубку.

Загрузка...