Шли пятые сутки его новой жизни.
Иван Егорыч проснулся от какого-то внутреннего толчка, ставшего привычкой. В окно, через занавеску, заглядывал скупой рассвет. Слегка поскрипывая, тикали старые ходики. В открытую форточку с огородов вливался терпковатый запах поспевающей конопли. Вспархивали, пересвистываясь, в палисаднике птички-раноставки, постукивал ветерок ослабевшей драницей на крыше.
— Проспал! — вскакивая с постели, прошептал Иван Егорыч и схватился за одежду. — Что ж это Кузьма-то не сигналит? Или тоже вроде меня нежится.
Быстро-быстро залез в штаны Иван Егорыч, натянул рубашку, и тут только пронзил его холодок: «Да ты что горячку-то порешь?! Кончились твои поездки по полям и угодьям. Выпал этот удел другим теперь». Не скидывая ни штанов, ни рубахи, Иван Егорыч бросился обратно в постель, и вспомнилось ему напутствие первого секретаря обкома: «Отдыхай сколько влезет». Слово «отдыхай» как-то подсознательно потекло ручейком, долбя мозг Ивана Егорыча: «Отдыхай… отдыхай… отдыхай…»
Иван Егорыч ворочался с боку на бок, но словцо это не улетучилось, пока он не встал и не запалил папиросу.
Уснуть больше он не смог, хотя и прикладывался на подушку и принуждал себя ни о чем не думать.
Умылся Иван Егорыч быстро, как привык, но, подойдя к кухонному столику, где стояли электроплитка, белый эмалированный чайник, сковородка, вспомнил, что спешить ему некуда.
Утром он любил поесть покрепче. Впереди день, полный дел и забот. Хорошо, если выпадут свободные тридцать — сорок минут и он забежит в райчайную потребсоюза, чтоб в крохотном закутке выхлебать тарелку горячих щей и съесть котлету с горчицей. А вдруг обрушится на райком, как это часто бывает, вихрь срочных встреч, звонков, неотложных вопросов? В такие дни не только об обеде, о куреве приходилось забывать.
Иван Егорыч жарил на сковороде яичницу с салом и все посматривал на телефон: не зазвонит ли? Не вспомнит ли кто-нибудь о нем, Иване Егорыче, четырнадцать лет бессменно проработавшем первым секретарем райкома?
Очень хотелось с кем-нибудь перемолвиться словечком. Тишина в доме тяготила. Еще горше делалось от сознания, что и впереди — через час, через день, через неделю — жизнь его потечет вот так же — без спешки, в безделье, в одиночестве.
Иван Егорыч обычно ел быстро, глотал кусок за куском, не разжевывая, обжигался горячим чаем: ждать, когда остынет, было некогда. Теперь он нарочно все делал медленно, степенно, как бы притормаживая сам себя.
«“Пищу нужно разжевывать тщательно, глотать без торопливости”, — вспомнил Иван Егорыч наставление, вычитанное недавно в журнале “Здоровье”, и усмехнулся: — Буду жить по науке и проживу еще лет десять… Разве это много — семьдесят три года? Живут и дольше…»
Но именно в момент размышлений о долгой жизпи надорванное сердце Ивана Егорыча напомнило о себе резкими толчками. Он открыл коробочку с лекарствами, принял таблетку нитроглицерина и в ожидании действия лекарства закрыл глаза, привалившись плечом к косяку окна.
Протяжно зазвонил телефон. Иван Егорыч, позабыв о боли в сердце, кинулся к аппарату, схватил трубку, поднес к уху — сквозь шум и треск донесся голос Самохвалова:
— Здравствуй, Иван Егорыч! Ну, как ты живешь в новой должности персонального пенсионера республиканского значения? Надеюсь, отлично! А звоню тебе вот почему: медведь у нас корову покалечил. Ну, пришлось прирезать. Мяска свежего мой шофер тебе завезет. Не обессудь, прими.
— Спасибо тебе, Федя. Не так ты мясом меня порадовал, сколько памятью обо мне… позвонил вот… Как ты там? Почему коровку-то позволили зверю загубить?
В телефоне что-то хрустнуло, и голос Самохвалова смолк. Иван Егорыч с минуту не клал трубку, непрерывно повторяя одно и то же: «Алё, Подтаежное! Алё!» — но связь не возобновилась и волей-неволей пришлось уйти от телефона. От лекарства ли, от разговора ли с Федором Федоровичем стало Ивану Егорычу лучше: боль в сердце не повторялась, дышалось хорошо. Он убирал посуду в том новом, неторопливом ритме, который решил выработать и утвердить во всем.
«Вот ты и пойми Самохвалова! Позвонил, заботится… А ведь чаще всех других директоров зубатился я с ним… По вопросу специализации хозяйств как-то раз обвинил меня в левачестве, в стремлении выскочить вперед во что бы то ни стало… И думалось порой мне: нет, неспроста Самохвалов в каждом деле огрызается, сам помышляет сесть в первосекретарское кресло. А выходит, зря я его подозревал… На выборах Чистякова вел себя достойно, поддержал кандидатуру с откровенным доверием».
Иван Егорыч размышлял, не прекращая уборки. Квартира его состояла из двух комнат, но второй комнатой после смерти жены он пользовался редко. Здесь нетронутой стояла под белым покрывалом Зинаидина кровать. Гора подушек в вышитых наволочках возвышалась с двух сторон. Сама Зинаида застелила кровать перед отъездом в больницу. Застелила тщательно, аккуратно, даже с каким-то изяществом, словно знала, что никогда сюда уже не вернется, а остаться в памяти людей неряхой не хотела. Свою кровать Егорыч еще при жизни жены вынес в первую комнату. Он часто уезжал на рассвете, возвращался в полночь-заполночь, случалось, ночами поднимали его к телефону. Зинаида, конечно, слышала через дверь все, что происходит в соседней комнате, но не могла не признаться: так все-таки ей спокойнее, да и мужу удобнее.
Квартирка у Ивана Егорыча, прямо сказать, не лучшая в райцентре, но с переездом на новую он не спешил.
— Вот, Зина, — не раз говорил он жене, — переселим всех специалистов и механизаторов в новые каменные дома, и тогда до нас с предом исполкома (тот жил во второй половине этого же бревенчатого старого дома) дойдет черед. Ведь не так уж плохо мы живем. Многие живут хуже.
Зинаида не возражала, ждала. Но не дождалась. Правда, переселилась, да только не на новую квартиру, а в мир иной, как сказал поэт.
Иван Егорыч пихтовым веником подмел пол, мусор подгреб к железной печке и остановился в нерешительности: что же дальше-то делать? В доме все прибрано, в огороде ночью дождь поработал, обед и ужин в холодильнике — вчера еще женщины из райчайной, заслышав об его уходе на пенсию, принесли ему подарок: жареного гуся на противне, туесок хлебного кваса и именной торт, расписанный шоколадной вязью: «И.Е. Крылову — кушайте на здоровье». Одному едоку на неделю хватит.
Иван Егорыч постоял и направился во вторую комнату. Бросились в глаза платья Зинаиды в шкафу, за стеклянной дверцей. Они висели на пластмассовых плечиках, и цветы на материи через стекла казались свежими-свежими, натуральными, только что принесенными с огорода. С юности Зинаида любила материалы яркие, броские, и надо отдать ей справедливость: вкус у нее был хороший. Резкие раскраски очень подходили к ее блестящим глазам, пунцовым губам и разлившемуся по щекам румянцу, который молодил ее лицо даже в пожилые годы.
«Ах, Зина, Зина, рано ты меня оставила», — прошептал Иван Егорыч, обводя взглядом комнату, по-прежнему сохраняющую уют, созданный женскими руками. И вдруг ему захотелось притронуться к платьям Зинаиды. Он открыл дверцу шкафа и, взяв рукав ее платья, долго держал его прижатым к своей груди.
«Схожу-ка к ее дому, к ее вечному дому», — решил Иван Егорыч.