Девид ХьюсонЗемля обетованная

Вторник

Колеса каталки перестают скрипеть. Я осмеливаюсь открыть глаза. Вижу кого-то нового. У него лицо кукольного Энди Уорхола — стеклянный блеск ярких глаз, стоящие дыбом белые волосы. Лошадиные желтые зубы застыли в улыбке. Искренности в ней не больше, чем у продавца, пытающегося втюхать дешевое средство после бритья.

— Привет! — радостно произносит он, глядя на меня. — Добрый день, сэр. Хороший денек. Солнышко. За окном птички поют.

Старомодная речь не соответствует экстравагантному облику. Я помню такие голоса… там, в той жизни. Скучающая, желчная интонация человека, вынужденного каждый день за зарплату исполнять рутинные обязанности.

— Очень громко, я бы сказал.

Он делает театральную паузу, словно дожидаясь ответа. Я не слышу ничего, кроме воя кондиционера и писка флуоресцентных ламп. Этот дурацкий шум звучит в моих ушах двадцать три года, три месяца и четыре дня.

Тем не менее пытаюсь заговорить. Слова выходят неполные, скомканные. На речь подействовал седативный укол, который мне вкатили, прежде чем привязать к качалке.

— Да, да, да…

Он сердится. Не нравится, что его перебивают.

— Я тоже люблю птиц. Ну а кто их не любит? Прошу не разговаривать. Между прочим, некоторые из нас здесь работают. Или пытаются работать.

Меня ослепляет яростный свет хирургической палаты. На мгновение белые волосы превращаются в нимб, вырастающий из тонкой, почти девичьей шеи.

— Меня… зовут… Мартин. — Человек в зеленом комбинезоне произносит эти слова очень медленно и отчетливо, словно говорит с идиотом. — Зови меня Мартин-медик. Зови Богом. Называй, как угодно. На самом деле я твой добровольный спутник в коротком, но важном путешествии. Это работа, приятель. Кто-то должен ее делать.

Вижу, как он достает что-то снизу, вне моего поля зрения. На тележке среди аккуратно выстроившихся в ряд инструментов и готовых к использованию склянок стоит серебристый сосуд в форме почки.

Мартин-медик поднимает правую руку. В ней шприц, длинный, блестящий и пока пустой.

— Деньги на пиво, неполный рабочий день, понимаешь? — говорит он.

Нагибается и глубоко втыкает иглу в мою правую руку. Ищет вену, находит ее и, оставив иглу на месте, закрепляет ее пластырем.

— Я имею в виду работу по убиванию людей, — добавляет Мартин и нажимает на иглу, так что становится больно. Весело вскрикивает: — О! — Сверкает желтыми зубами. — У нас с тобой есть нечто общее.

Я снова что-то мямлю, но не слышу слов. Мартин убирает шприц и берет несколько ампул. Разговаривает сам с собой. Выходит, что я подслушиваю.

— Тиопентал натрия.[1] Проверяем! Физиологический раствор. Проверяем!

Двумя тонкими женственными пальцами прикасается к моей руке и промокает место укола ватным тампоном.

— Старая фельдшерская привычка. Глупо, сам понимаю. К чему я тут со своей гигиеной? Словно это сейчас имеет значение.

Он берет две ампулы и проводит ногтем по наклейкам.

— Пятьдесят кубиков панкурония.[2] Пятьдесят кубиков хлористого кальция.

Он выглядит довольным. Стеклянные голубые глаза снова уставились на меня.

— Послушай, приятель. Это важно. Это последняя важная вещь, которую ты услышишь. Сначала я вколю тебе панкуроний, и ты уснешь. Сразу, как младенец. Сон у них не всегда приятный. Когда-то ты был отцом. До того как… Ну, а стало быть, и сам знаешь. — Он подносит склянку к глазам. Близоруко щурится. — Сейчас промою катетер. И после этого — панкуроний.

Он поднимает новую ампулу, так чтобы я видел, а потом поворачивается и показывает ее другим людям. Я смутно вижу их слева от себя за стеклянной перегородкой. Едва различаю темные костюмы и суровые лица — так уж заведено в подобных случаях, хотя добрая половина этих людей думает, что в такой день следует бросать в воздух шляпы и, забравшись на крышу, визжать от радости.

Мартин демонстрирует им склянку, ведь для этого они и собрались. В каком-то смысле эта вещь принадлежит им.

Медик снова поворачивается ко мне и говорит быстро, деловым тоном:

— Возможно, тебе это уже известно: панкуроний — серьезное средство. Он парализует диафрагму, легкие. Быстро, чисто. Считай, тебе повезло. Это гораздо лучше электрического стула. Намного гигиеничнее. Открою тебе один секрет. Хочешь знать, что происходит, когда людей поджаривают? Они обделываются. Все до одного.

Мартин вздыхает.

— Где, спрашиваю вас, человеческое достоинство? Если мы должны делать эту работу, а, глядя на тебя, я вижу, что должны, то лучше соблюсти внешние приличия. Согласен?

Кажется, что в горло мне засунули ватный тампон. Я не смогу закричать, даже если постараюсь.

— Смотри!

В его руке снова шприц и другая ампула. Я вижу на наклейке название фармацевтической фирмы, которое мне кажется смутно знакомым. Когда-то, очень давно, в другой жизни, мы покупали Рики лекарство от кашля. На тех бутылочках был тот же логотип. Лекарство было сладким на вкус. Сыну оно так нравилось, что он притворялся, будто кашляет, и мы его покупали.

— Так… — бормочет Мартин. — Тиопентал в тебя закачан, а панкуроний его догоняет. Ты не слишком хорошо дышишь, но ты еще не умер. Понятно?

Еще одна склянка. И знакомый брэнд на бумажной наклейке.

— Так… набираю физиологический раствор. А теперь наконец хлористый кальций. Слушай, — когда с тобой разговаривают!

Что-то в этот момент всплыло в памяти: в тот раз Рики подхватил простуду. В мозгу возникла картина: маленькая комната. Мы отдали ее в распоряжение сынишки, едва он научился говорить. Обои с мультяшными персонажами. Кровать, слишком большая для малыша, но Рики сам ее захотел. Мы уступили. На пятый день его рождения я припер ее по старым ступеням дома на Оул-Крик.[3] Стоял рядом с сыном, держал его за руку, а Мириам стелила постель: белые хлопчатобумажные простыни, плотные, замечательные. Кровать поставили у окна. В комнату заглядывала цветущая яблоня.

Кровать. В мозгу вспыхивает еще одно воспоминание. Мы вдвоем между сбившихся простыней. Я не уверен, хочет она этого или нет. И вдруг Мириам улыбается и говорит: «Иногда хорошо, когда медленно. Иногда — когда быстро. Сегодня…»

Рики сейчас исполнилось бы двадцать восемь. Может, у нас были бы внуки. Из пыльной темноты поднимается еще одна картина.

— Слушай меня! — приказывает Мартин и больно крутит иглу катетера в моей руке, он старается привлечь мое внимание.

Воспоминание — пятилетний мальчик в кровати. Я читаю ему сказку Доктора Зюсса,[4] еще не сняв полицейской формы. Воспоминание тонет в темноте, а мне больше всего на свете хочется вернуть его из глубин потерянного, затуманенного мозга.

Ампула прямо перед моими глазами. Я вижу, что логотип на ней изменился. Тот, что я видел на бутылке с детским лекарством, был гораздо ярче.

— Это, — с расстановкой говорит Мартин-медик, — тебя убьет. Скоро, секунд через тридцать, произойдет остановка сердца. Ты потеряешь сознание. Не будешь чувствовать ничего. Печально. Думаю, мы смотрим на…

Он смотрит на свои часы. Подделка под «Ролекс». Слишком толстые и блестящие для настоящих, и металлический браслет чересчур громоздкий. Я вижу секундную стрелку, бегущую быстрее, чем следует.

— Мм… осталось две минуты. Максимум три. Я пойду завтракать, а тебя вымоют для ящика. Никаких изысков. Платить никто не захочет. Сам понимаешь. Ты просто топливо, Бирс. Не больше и не меньше.

Мартин прикладывает палец к ямочке на подбородке и о чем-то задумывается.

— Апельсиновый сок. И фрукты. Манго и что-нибудь из цитрусовых. Надо следить за здоровьем. Есть вопросы?

Я снова пытаюсь заговорить, но мешает снотворное. В голове тяжесть и бесформенные, ускользающие мысли.

Медик смеется.

— Нет, нет, нет. Это риторический вопрос. Я слышал его миллион раз. Ты понимаешь. Есть ли жизнь после смерти? Хочешь знать мое мнение? Людям, которые задают этот вопрос, следовало бы подумать: а была ли жизнь перед смертью? Честно…

Он берет второй шприц, вставляет длинную иглу в ампулу и проверяет уровень.

— Есть и еще один вопрос, который я постоянно выслушиваю. Хочешь знать, сколько мне платят за это скромное маленькое профессиональное задание?

Мартин качает головой, словно и сам не может в это поверить.

— Сто пятьдесят в час, минус налог. Немного, мой друг.

Примолкает. Яркие глаза больше не блестят.

— И все же позволь тебе кое-что сказать, — говорит он.

Игла приближается, перед моим лицом серебряная стрела. В руке, которая ее держит, ни дрожи, ни малейшего колебания.

— Я сделаю это бесплатно. Я сам готов заплатить. Это…

У него безупречная кожа. Бледная и слегка загорелая.

Чувствую, как он сжимает катетер в моей руке, тверже, чем раньше, поворачивает его, поднимает иглу, плотно прижимая ее к внутренней стенке вены.

Я набираю воздух для крика, для слова. Тяжелый груз наркоза давит на меня, смирительная рубашка в крови парализует, но боль не приглушает.

— …за твою жену и ребенка.

Возможно, это мое разыгравшееся воображение, а может, мотнув в отчаянии головой, я краем глаза замечаю за стеклом человека, поднимающегося со стула.

Никакой надежды. Все ушли, не к кому взывать, перекрыты все каналы к возможности выжить. За исключением простого акта милосердия. Последнего, что могут даровать человеку по имени Бирс.

Боковым зрением вижу, как игла входит в катетер.

Мартин-медик склоняется надо мной, заглядывает в мои глаза и говорит:

— Мне было приятно работать с вами, сэр.

По руке поднимается беспощадный холод. В затылке слышится звон, похожий на отдаленный бой колоколов на старой китайской церкви в полумиле от дома.

Надо мной лицо Уорхола. Я ощущаю его зловонное дыхание. Он снова улыбается. Улыбка стала другой — алчной и голодной.

— «Какие сны, — шепчет он, и я вижу его блестящие желтые зубы, мокрые губы, алчные голубые глаза, сосредоточенные на своей работе, — в том смертном сне приснятся?»[5]

Пауза. Улыбка. Жаль, что у меня нет времени и сил — сказать ему, что я думаю о неуместном цитировании Шекспира. Беда в том, что мне и не слишком это важно. Все неважно.

Появилась новая боль. Острый химический скальпель вспарывает мне позвоночник — снизу вверх.

Я ору. И слышу себя. Напрягаю мышцы, стараясь вырваться из-под тугих хирургических ремней, напрягаю тело.


Мы в кухне, ее окна выходят в сад. Это то последнее лето. Кусты шиповника с трех сторон окружают сад. Из колючек выглядывает желтая душистая жимолость. Это два барьера — один сладкий и ароматный, другой защитный и колючий — между нами и мрачными темными домами.

На столе письмо.

Снова.

Я хочу избавиться от него. Снова.

Ее пальцы касаются моей руки, мягкие теплые губы на мгновение прижимаются к щеке.

— Ты думаешь, что от всего застрахован? — тихо поддразнивает она меня.

Этот голос я впервые услышал, когда в новенькой форме впервые пришел к ее школе.

— Думаешь, что подобные вещи случаются где-то с другими людьми? Что с тобой все по-другому? У тебя все будет хорошо? Так, Бирс?

Я ее почти не слушаю. Вижу в саду тень. Вижу ее сейчас и думаю: «Она настоящая или нет?»

Прищуриваюсь. Кашляю в кулак. Делаю то же, что и всегда, когда решаюсь на что-то. Открываю глаза. В этот раз все тяжелее, чем раньше.


Это не сад. Это кусочек рая возле дома, нашего дома. Там была семья, тепло и согласие. А тут комната смерти в унылой аккуратной тюрьме и скалящий зубы Мартин-медик. Он улыбается, подмигивает, совершает пируэты возле стола и поет песенку, которую я не слышу из-за страшного шума в ушах. Он посылает воздушные поцелуи фигурам за стеклянной перегородкой, извивается, как вошедший в раж танцор, звезда маленького шоу. Кланяется публике.

Сейчас я вижу их всех. Четыре ряда мужчин и женщин. Темные костюмы, серьезные лица. Они смотрят на меня, ждут моей смерти, ждут, когда я их освобожу.

Никто не двигается. Даже и та фигура, которую, как мне показалось, я узнал: темноволосый человек в тесном черном костюме, со знакомым длинным лицом, тяжелой челюстью, мрачными глазами и волнистыми волосами. Он выглядит гораздо старше, и вид у него очень жалкий.

— Стэплтон, — пытаюсь я завопить.

Я не слышу звука собственного голоса. Не могу поверить, что последним словом в моей жизни будет имя полицейского-мошенника, которого я перевоспитал в той, другой жизни.

— Я видел…

Что я увидел?

Не могу вспомнить. В том-то и проблема. Это всегда было проблемой. Но не сейчас.

Я видел тень в саду.

Что-то вспыхнуло в мозгу, некая дикая составляющая ворвалась в сознание и с бережностью отбойного молотка принялась лупить по живым клеткам, убирая все на своем пути.

Человек в черном костюме сидит совершенно неподвижно, даже пальцы не двигаются. А на меня обрушилась тьма. Грубое присутствие вещества, введенного в вену, принялось уничтожать последний огонек жизни, с теплящимися в нем слабыми, увядающими воспоминаниями о Мириам.

Я боюсь.

Чувствую облегчение.

Так было всегда. Всегда.

— Бирс? — спрашивает ее мертвый голос.

Сердце бешено колотится. Этот звук сейчас — самая теплая вещь на свете, и я знаю, что за ним — пустое бесконечное пространство.


Снова Оул-Крик, и я знаю, какой это день. Мне даже не нужно смотреть на лежащую на столе неоткрытую газету.

Четверг, 25 июля 1985 года. Памятный месяц, запечатлевшийся в памяти. Его события, словно застывший в янтаре скорпион.

Многое произошло за тот месяц в мире. «Кока-кола» создала новый сорт колы. Французы бомбили «Рейнбоу Уориор»[6] в Новой Зеландии. Джордж Буш-старший, стоя рядом со счастливой учительницей Кристой Маколифф, объявил, что она станет первой женщиной, взошедшей на борт космического челнока, который называется «Челленджер». Через шесть месяцев, в телевизионной комнате Гвинета,[7] я увижу, как челнок превратится в огненную стрелу. После этого перестану смотреть новости. Требуют введения смертного приговора. Спустя семь месяцев этого добиваются, и после долгого двадцатидвухлетнего моратория все началось.

Собственно, сейчас это уже неважно. Важно другое. В тот день мой пятилетний ребенок собирался пойти с мамой в кино на «Большое приключение Пи-Ви». Но этого не случилось по неизвестной мне причине.

Нелепые идеи преследуют тебя, когда умирают любимые люди. Одна мысль грызла меня годами. Мне хотелось, чтобы вместо фильма, который они собирались посмотреть, было что-то более достойное.


Мужчины в черных костюмах, белых рубашках с пристегивающимся воротничком и в аккуратно повязанных галстуках перебегают из офиса в офис по широким деловым улицам Вестмонта. Они похожи на жуков, спасающихся от солнца. Поглядывают на хорошеньких девушек в коротких платьицах, но и те и другие слишком измотаны жарой, чтобы флиртовать. На холмах Эдема, старого квартала с обветшалыми домами и закрытыми магазинами, живет разноязыкое население. Визжат на древних рельсах железные колеса полупустых трамваев. Транспорт исправно останавливается на станциях, названия которых ничего уже не значат: Прекрасная лужайка, Кожевенный двор, Божий акр, Тихая улица. Из вагонов выходят несколько бедных стариков, катающихся от нечего делать.

Лето — зеркальное отражение холодного декабря и января. Яхты отправляются в голубые дали на несколько коротких месяцев. Единственное зеленое место в Эдеме — Уикер-парк. Туда приходят семьями отведать итальянского мороженого, посмотреть на уток и гусей в пруду и попытаться представить себе запах моря, что трудно, потому что над городом висит смог. Виной тому транспорт и судостроительный завод. Безжалостная жара не щадит никого, не различая ни цвета кожи, ни состояния: все изнывают от жары. Воздух неподвижен.

В июле всегда так, спасает самообман. Никто не покидает город. Если надумаете, то в северном направлении вас ожидает долгая, скучная дорога на всю длину полуострова. Три часа будете ехать мимо бесконечных хвойных лесов, и лишь после этого на горизонте появится другой город. Если взять курс на юг, через мост Де Сото, понадобится почти столько же времени, прежде чем вы доберетесь до цивилизации. Поедете мимо заброшенных прибрежных деревушек и мертвых рыболовецких портов и под конец увидите город — такой же, какой оставили позади.

На западе, в стороне от побережья, раскинулась мертвая бросовая земля, пустынный район, где пытаются выжить несколько фермеров. Число их каждый год сокращается, потому что дети тянутся в города, ищут работу на фабриках, в офисах, в ресторанах быстрого обслуживания и в торговых центрах. Все это время они мечтают, что произойдет чудо, и они вырвутся из скучной и тяжелой жизни и получат то, к чему всегда стремится молодежь: славу, положение в обществе, деньги.

У нас никогда не было денег на путешествия, хотя, сказать по правде, это не имело значения. Под конец вы всегда оказываетесь там, откуда начинали: место, где богатые, бедные и средний класс борются друг с другом за право пойти вечером домой и пережить еще один день. Если повезет, они сохранят немного достоинства.

Мы семь лет не выезжали из города, с тех пор, как поженились. Не было ни времени, ни денег. Иногда это ее раздражало. Но не слишком. Она прожила здесь большую часть своей взрослой жизни. Она знала, что этот город вызывает мутацию в крови.


— Бирс? — спросила Мириам в то последнее утро, будто откликнувшись на мои мысли, как умела только она.

У меня в руке чашка кофе. В этот раз он не получился у нее таким вкусным и успокаивающим, как обычно.

Я взглядываю на Мириам, наслаждаясь интимным моментом. На ней длинное свободное хлопчатобумажное платье с глубоким вырезом. Обнаженные руки покрылись загаром, ведь она много времени проводит в саду с ребенком. Такие платья она обычно носит дома. Ее лицо, смуглое и красивое, испанского типа, совершенно безмятежно. Глаза — цвета дорогого шоколада, прекрасные глаза. В них столько интереса, внимания, а в ее присутствии — любви. Мириам — на редкость привлекательная женщина. Ни разу не бывало, чтобы мужчины на улице не проводили ее взглядом. Она не верит, когда я говорю ей, что прежде всего обратил внимание на ее глаза. В тот раз я шел в школу, чтобы разобраться с мелкой кражей. Ей показалось забавным, когда я вызвал ее из класса, чтобы поговорить об этом.

Неважно, верит она мне или нет, но это правда. Я готов вечно смотреть в ее глаза.

Мой взгляд устремлен в сад. Он выглядит красивее, чем когда-либо. Мы въехали сюда, взяв ипотечный кредит, который едва могли себе позволить. Это был первый городской район в Эдеме. Мириам нашла дом в списках агентства и упросила администрацию спасти его от сноса, договорилась о ссуде. Мы долго расплачивались. Это время казалось бесконечным, нас выжали до капли. Когда наконец мы стали владельцами, она рассмотрела каждый уголок дома. Его построили в середине девятнадцатого века. Она отреставрировала дерево и штукатурку, сняла современную краску, вернула дому скромный первоначальный облик особняка среднего класса. Протекающий здесь ручей дал название тупику, в котором и стоял наш дом.

Оул-Крик.


В ту последнюю ночь в большой спальне мне показалось, что я слышал сову. Она ворочалась, скрежетала длинным клювом; ухала на крыше. Аборигены Покапо говорили, что птицы — все птицы — предвестники смерти, курьеры между нашим и загробным мирами. Применительно к совам я и сам готов был в это поверить. Позже той ночью я слышал, что птица вернулась с какой-то добычей, маленьким животным, взвизгнувшим, когда сова порвала его и проглотила живьем в нескольких футах над нашими головами. Мы лежали на большой железной кровати, на мягком матрасе, прикрытые тонкой простыней, потому что ночь была жаркая.

Иногда хорошо, когда медленно. Иногда — когда быстро. Сегодня…

Мириам ничего не слышала. Это сон. Наверняка сон. В наши дни нет никаких сов. На Оул-Крик только наш дом. В тридцати футах отсюда — брошенный склад. Там тридцать лет ничего не хранят. По другую сторону стоит маленькая двухэтажная фабрика. Днем на ней работают иммигранты, в основном нелегалы. Они шьют дешевую одежду и сумки, которые продают на местном рынке в Сент-Килде. Никто из них не смотрит мне в глаза, хотя я их не трогаю. И все же они знают. Все знают. Такая наша работа. Анонимно копом быть нельзя.

Первые несколько месяцев с заднего двора я тачками вывозил хлам — металлолом, старую ванну, сгнившую мебель. Мириам возвращала к жизни старые растения. Казалось, у нее волшебные руки. Пока я работал, она смастерила качели для ребенка, сделала маленький увядший городской участок своим садом.

Спустя три года августовским утром терпеливая работа по излечению старых растений дала плоды: Мириам поставила на стол яблоки в новой вазе из оливкового дерева. Она купила ее у иммигрантов. Рики был еще маленьким и не мог есть сырые фрукты, поэтому она сварила их и протерла. Сидя на высоком стульчике у кухонного стола, мальчик со счастливым смехом съел их. Яблоки впитали в себя городской запах, их не удавалось от него отмыть. Впрочем, вслух об этом никто не обмолвился. Дом и сад были нашим миром, хотя за сто пятьдесят лет окружающее пространство совершенно изменилось.

Ручей течет теперь в подземной трубе, его вода испорчена промышленными стоками. В результате бесконтрольного, беспорядочного строительства поля и сады за Оул-Крик исчезли (уцелела лишь наша старая яблоня). В районе выросли уродливые многоэтажные дома и низкие, мрачные помещения, мастерские и пивные, из дверей которых выглядывают наркоторговцы в поиске клиентов.

В саду за яблоней какое-то движение. Что там такое? Обзор закрывают тяжелые ветви с зелеными, набирающими силу, но пока еще кислыми мелкими яблоками. Плоды похожи на игрушки, свешивающиеся с рождественской елки.

— Где Рики? — спрашиваю я.

Молчание. Так у нас бывает перед ссорой. Я в недоумении.

— Ты никогда меня не слушаешь.

— Ну пожалуйста, — говорю я в изнеможении. — Где Рики?

Я смотрю на нее — она не отвечает. Мириам не похожа на себя. И комната тоже какая-то другая.

В саду движется тень. Сейчас я вижу ее яснее. Похоже на человека. Должно быть, он перелез через высокий проволочный забор, через шиповник и жимолость и пробрался в наш маленький рай.

— Оставайся здесь, — говорю я и встаю из-за стола.

Палец нечаянно цепляет кофейную чашку. Жидкость выливается мне на руку. Она не горячая и не холодная.

Я отворяю толстую деревянную дверь. Современную. Настоял на этом: безопасность необходима. Выхожу из дома и оглядываюсь по сторонам.

Сад кажется роскошнее, чем когда-либо. Яблоня вся в цвету и в крошечных плодах размером с вишню. Вокруг зеленый папоротник и фенхель, на грядках, в конце забора, рядом со старой стеной и упрятанным в бетонную трубу ручьем, поднимаются остроконечные артишоки.

Я иду вперед и на мгновение останавливаюсь возле трубы. Слышу, как внутри ревет вода. Я озадачен, что-то меня тревожит. Споткнувшись, стараюсь удержаться на ногах и оглядываю сад, дом, все вокруг.

Кто-то, возможно, вошел внутрь, пока я не видел. Такие оплошности бывают непоправимы.

Почувствовав недоброе, — оглядываюсь. Дверь кухни открыта нараспашку.

Я никогда ее так не оставляю.

Поднимаю глаза ко второму этажу, комнате Рики, где стоит его большая кровать с белоснежными простынями. Ее окна выходят в сад, потому что здесь меньше шума. Наши окна смотрят на главную улицу Де Вере, и спальня сотрясается, когда посреди ночи по улице проходит тяжелый грузовик и набирает скорость перед горой, поднимающейся к северу от Сент-Килды.

Двойные окна открыты. Любимая игрушка Рики — пластиковые дельфины, танцующие на голубых картонных волнах, — тихонько покачивается в незаметном бризе. И пока я на нее смотрю, игрушка начинает вдруг крутиться, быстрее и быстрее.

Я закрываю глаза и пытаюсь дышать. Ветра нет. И воздуха почти нет, лишь пыльный городской смог. Невозможно поверить, что в нем есть кислород.

Снова смотрю на дом, стараюсь включить мозги, проклинаю себя за медлительность. В кухне никого нет. Это странно. Она была там, а Рики спал наверху в кровати. Она бы его не побеспокоила, если бы на то не было причины.

Впервые я ощущаю настоящую тревогу. Кровь стынет в жилах, зубы стучат от страха.

Мне становится холодно, страшно холодно под жарким солнцем. Впрочем, это не имеет значения: Мириам поднялась наверх, и это странно. И я слышу: это не стон, не зов о помощи. Это кричит Мириам, и ее голос полон ярости, гнева, какого я не слышал за всю совместную жизнь.

Она кричит изо всех сил. Я не представлял себе, что она может так кричать.

И уж если она так кричит на кого-то, то только на меня.

Я побежал по направлению к кухне. Когда я оказался на полдороге к двери, что-то упало, что-то очень тяжелое, и обрушилось всей своей массой на мою голову. Оно падало и падало, пока не дошло мне до горла и не ударило по телу.

Я свалился на колени и беззвучно всхлипнул от боли, от страшной, жестокой, нестерпимой боли. Мгновение я думал только о себе, а не о них.

Мгновение.

Я вытянул руку. Увидел на ней кровь, густую и красную. Она капала с запястья на кончики пальцев.

— Мириам… — говорю я.

И больше ничего, потому что сверху послышались другие звуки, другие шумы.

Стоны и медленные, тупые удары, что-то твердое и тяжелое, бьющее по плоти и костям. Голос Рики, ее голос. Я хочу подняться с земли, я полон ненависти и жажды мести. Если бы только я мог двинуться, если бы у меня были силы спасти их.

Голос Мириам становится тоньше, громче, достигает крещендо и умолкает.

В поле моего зрения попадает кровавый ручей, кровавое пятно спускается на меня с невидимого неба.

Я опрокидываюсь назад, беспомощный, обнаруживаю, что лежу на полу в старой кухне, на керамических плитках, которые она собрала на свалке, а потом, возмущаясь человеком, который их выбросил, терпеливо выложила на кухонном полу.

Я смотрю в потолок, а он — безупречно белый — смотрит на меня. Мириам белила его сама, но сейчас я смотрю на него сквозь кровавую пелену, застилающую мне глаза.

Все закрывает нога, она обрушивается мне на лицо, снова и снова, возле глаз.

Я ничего не чувствую. Ни о чем не думаю, слышу лишь отчаянный крик сверху…

— Папа, папа, папа!

Сейчас я хочу умереть. В голову пришла сумасшедшая мысль.

Их трое.

Мысль новая. Все долгие годы заключения я пытался извлечь хоть какие-то воспоминания из черного болезненного прошлого, однако напрасно копался в пустом колодце незнания. Сомневался сам в себе.

Мое поведение приводило их в ярость — судью, присяжных и даже бывших друзей.

Я не хотел признаться сам себе, я себя наказывал. Не мог спать ночами. Закрывал глаза и видел их лица такими, какими они были, когда я собрался с силами и приполз по лестнице наверх. Лежал, собирая силы. Не мог добраться до телефона. Не знаю, сколько времени прошло, когда к дому, гудя сиренами, подъехали полицейские автомобили. Полиция высадилась в наш тупик между заброшенным складом и маленькой фабрикой на окраине новорожденного города.

Я не мог рассказать им, что произошло, потому что я просто не знал. Я не знал, жертва ли я или исполнитель, как думали они.

— Вас трое, — бормочу я, а мои отекшие и пересохшие губы едва шевелятся. — Трое…

— «Вас трое». Что, скажите на милость, это означает?

Я по-прежнему лежу на твердом плоском хирургическом ложе, в том же белом медицинском одеянии, которое носил в камере смертника. Это место было другим. Здесь есть окно, в него заглядывает летнее солнце. Я вижу высокий забор и караульную вышку с тремя воронами на крыше. В отдалении, со стороны Вермонта, что-то вроде небоскребов и сверкающих башен. Они не такие, какими я их запомнил. Ведь в тюрьме Гвинет я провел двадцать дна года, в отделении, предназначенном для людей, осужденных на смерть. Я и понятия не имел, как выглядит сейчас город.

Ломаная линия монолитных офисных высоток с логотипами различных фирм, похожая на поставленные вертикально могильные плиты, исчезла, как только я начал припоминать низкие, закопченные офисные здания, которые, как мне казалось, должны были стоять на этом месте. В поле моего зрения вошел чернокожий человек в темно-синем костюме. Он склонился надо мной и отстегнул ремни, привязывающие меня к столу.

Его голос показался мне знакомым.

— Стэплтон? Неужто ты?

В горле болезненно пересохло. Голова кружилась. Я не знал, сплю я или нет, и как мне это выяснить.

— Что? Ну а кто еще? Кто, кроме меня, вляпается в такую работу? Ну что ты там бормочешь? Соберись.

Ремни упали. Я приподнялся и уселся на край кровати. В руках пульсировала боль. Я взглянул. Катетера больше не было. Все, что видел, — след от укола на вене и желтый синяк вокруг него. Мартин-медик с белой шевелюрой и яркими голубыми глазами, должно быть, не доделал свою работу, пока я был без сознания. Рядом со мной был Стэплтон, человек, который когда-то ездил рядом со мной на полицейском мотоцикле, худой черный человек из Сент-Килды. У него за плечами — темное прошлое, но он постарался заработать авторитет на службе. В результате его повысили, и перевели от нас.

— Долго я был в отключке?

Стэплтон глянул на свои часы.

— Три часа. Тебя не развязывали, чтобы ты ненароком не упал и не разбился.

— Если бы это случилось, я никогда бы не проснулся.

— Ты на свою беду всегда был слишком быстр. Они просто хотели сделать все, как следует. Эти ребята обучены убивать людей, а не оживлять. Поэтому им требовалась помощь специалиста.

Я сильно ущипнул его за руку.

— Эй! — заорал Стэплтон. — Что ты делаешь?

— Проверяю: снишься ты мне или нет.

— С тебя станется. Такие, как ты, могут засунуть таких, как я, в свои дурацкие сны.

— Ты меня даже не поприветствовал, Стэп.

— Заметил?

Вид у него был грустный. Впрочем, веселым он никогда и не был.

— Что я делаю здесь. Что?…

Стэплтон яростным взглядом заставил меня замолчать.

— Говорю я, а ты слушай. Тебе чудом выпал второй шанс, чтобы выпутаться. Вероятность невелика, но она есть. Мне плевать, как ты на это посмотришь. Сейчас я тебе кое-что скажу, а потом уйду. Решение за тобой. Поведешь себя умно либо окажешься в дураках. В любом случае никому, кроме тебя, до этого нет никакого дела.

Он вынул из кожаного кейса пачку документов. Я заинтересовался. Стэплтон, которого я знал до того, как он оставил службу, никогда не носил кейс. Бумаги он возил в полиэтиленовом мешке. Сейчас он отобрал несколько листов, просмотрел их, подал мне и уселся на металлический стул возле окна.

— Подпишешь и можешь уйти отсюда сегодня. Свободен. Это — замечательная сделка. Лучшее, что тебе может выпасть.

Он постарел. Сильно. «Все мы постарели», — подумал я, хотя в те редкие моменты, когда я смотрел в пластиковое зеркало в тюремных душевых, больших перемен я не видел. Тюрьма остановила мои часы во многих отношениях. Когда я сюда попал, мне было двадцать девять, сейчас — пятьдесят два. Остальной мир занимался своими делами, не зная меня, не интересуясь мною, становился старше, в то время как я проходил через все круги предсказуемых эмоций: непонимания, гнева, страха и наконец тупой покорности. Возможно, последнее чувство меня до какой-то степени и сохранило. Стэплтон был на год моложе меня, однако в его некогда черных полосах появились седые пряди. Длинное печальное лицо обрюзгло. Под грустными глазами повисли мешки. Он был примерно моего роста, чуть ниже шести футов, высокий, мускулистый, подтянутый. Иной раз, когда мы дежурили с ним на дороге в полицейской форме, то путали куртки, у нас был один размер. Мне нравился этот человек. Мы работали с ним вместе два года, прежде чем его сделали детективом, и тогда он совсем от нас ушел. Кажется, и он хорошо ко мне относился.

Но это было тогда. Раньше. Сейчас мы с ним одеждой бы не обменялись. Он располнел, над ремнем выпирал живот. Грудь, напротив, провалилась, как это бывает у стариков. Когда он взглянул на меня, я заметил в его глазах зависть. Не думаю, что он старался ее скрыть.

У нового Стэплтона появилась еще одна причина ненавидеть меня.

— Я думал, меня признали виновным, — сказал я.

— Это закон, Бирс. Не справедливость. Улавливаешь разницу? Ты сам меня учил этому. Помнишь?

Стэплтон брал взятки от наркоторговцев, которых мы должны были привлекать к ответственности. Однажды я застал его на стоянке в доках Йонге. После видел, как тип, который ему платил, покидал место преступления в блестящей новенькой спортивной «тойоте». Я прочел ему короткую лекцию, подкрепляя слова действиями, о честности, о том, что такое настоящий коп, даже если большинство тех, кто нас окружает, не соответствуют этому высокому статусу. Тогда я его пронял. Это не было трудно. В нем сохранилось то, к чему можно было пробиться, и в этом я убедился.

Я взял у него бумаги и посмотрел на них. Страница за страницей юридической белиберды, словесная игра абстрактного и действительного, через которую нам каждый раз приходилось продираться, прежде чем отправиться в суд.

На трех страницах мне надо было поставить свою подпись.

— Что это?

— Отказы. Документы, в которых ты отказываешься от своего права подавать на кого-либо жалобу — на мэра, начальника полиции, судей, юристов, тюремщиков, на меня, на всех — в обмен на возможность выйти отсюда.

Я смотрел на бумаги, стараясь вникнуть в детали.

— Зачем?

У Стэплтона дернулся кадык. Он поднялся. Если бы не живот, то он бы не выглядел толстым. Ему было заметно не по себе. Вопрос был неизбежным, но отвечать на него ему не хотелось.

— Что значит «зачем»? Неужели тебе трудно засунуть свою гордость куда подальше, принять подарок и уйти?

— Нет. Если я помню правильно, это был твой способ действия. Пока я тебя от него не отучил.

— О господи! Неужто ты опять прочтешь мне лекцию? И это после всего, через что прошел? После статьи, которую на тебя повесили? Прошу покорно.

Он встал передо мной.

Я крепко взялся за лацкан его пиджака. Материал был намного лучше, чем в то время, когда мы с ним вместе работали на улицах.

— Мне нужно знать, — сказал я очень осторожно.

В ответ получил взгляд, который двадцать лет назад научился понимать, и он ясно говорил: «Да ведь ты уже знаешь, подлец, брось прикидываться».

— Что, продолжим прежние игры? — пробормотал Стэплтон. — Скажу прямо, я здесь не для того, чтобы тебя уговаривать. Не для того, чтобы убеждать тебя в том или в другом. Я просто курьер от людей, которые по неизвестным мне причинам прониклись к тебе сочувствием. Это ясно?

— Да, — сказал я. — Надеюсь, что никогда более не увижу твою противную морду.

Его рот немного скривился. Я вспомнил, что в нем не так. У Стэплтона раньше над верхней губой были тонкие усики. Сейчас на этом месте топорщилась грубая седоватая щетина.

— Полагаю, из твоей предположительно поврежденной памяти не выпало воспоминание о Фрэнки Солере?

Имена. Лица. Иногда они быстро приходят на память. Иногда кажется, я в жизни их не слыхал. Это имя оказалось знакомо.

— Наркоман, — сказал я. — Мы взяли его летом восемьдесят третьего года. «Мы» — это ты и я. Вооруженное ограбление совместно с Тони Моллоем. Мы гнались за ними по мосту Де Сото, пока у них на хайвее не кончился газ. Они не оказали сопротивления, насколько я помню. Двенадцать месяцев условно.

Солера и Тони Моллой работали сплоченной командой. Они входили в один из отрядов контрабандистов, промышлявших на верфи наркотиками и прочим товаром. Когда представлялся случай, они действовали вдвоем.

— И что?

— Позавчера Солера умер в госпитале. Рак прямой кишки, если тебя это интересует. Он помучился, так что, возможно, Бог существует. Мы с ним говорили. О том, что случилось на Оул-Крик. О других вещах. Мы думали, что, возможно, ты и он…

Я просто посмотрел на его больное лицо. Стэплтон понял.

— Ты говорил, что их было трое, — напомнил он.

— Ты сам сказал, что я бредил. Сколько мне еще повторять? Ни черта не помню.

«Почти», — добавил я про себя.

— Да, ты это говорил. Тем не менее он сознался. Сказал, что это был он.

— А Моллой? Он на воле или в тюрьме?

— Не знаю! Думаешь, нам нечем больше заняться? К чему гоняться за призраками прошлого?

— Я и не знал, что у тебя появилась привычка бросать дела.

— Не надо со мной умничать, Бирс. Иначе я уйду, а ты здесь сгниешь заживо. Солера сказал, что больше никого не было. Потом умер. Я ему, конечно, не поверил. Ни на секунду. Впрочем, неважно. Все решает судебная процедура, которую никто, кроме юриста, не понимает. Так что лучше нам прийти к частной договоренности. Если хочешь.

Стэплтон сверкнул на меня глазами. Я увидел в них сомнение, а возможно, и ненависть.

— Почему ты? — спросил я. — Почему юрист не пришел?

Он криво улыбнулся.

— Скажу тебе, если не знаешь. Я после осматривал дом. И хотел бы посмотреть на тебя, когда ты вышел оттуда, думая, что остался безнаказанным.

Я заинтересовался.

— Ты тогда в полиции уже не работал?

— Ты еще думаешь об этом! Я нет! Отвечаю: это не твое дело. Кем бы я ни был, дом я видел и скажу: один человек такой бедлам не устроит. Так и криминалисты сказали. Здравый смысл то же самое подсказывает. Но мне никто не заплатит за мои умозаключения.

— За частные сделки тоже не платят. Что случилось с законом?

Он помолчал. Видимо, не решался сказать то, что было у него на уме.

— Тебе нужно кое-что понять, Бирс. Повторяться не стану, просто хочу предупредить. Хотя вряд ли это что поменяет. Ты упрям, как черт, и таким останешься. Все же выслушай. Жизнь изменилась. Сильно изменилась, как и все правила, которым ты следовал… Так что не будь дураком. Глупость — это единственное, в чем ты не был замечен.

Я потер руки. Кажется, в них возвращалась жизнь.

— Есть ли какое-нибудь свидетельство, связывающее Солеру с домом? — спросил я.

— Да какая разница? Тебе-то что?

— Там были моя жена и сын.

Стэплтон снова пихнул мне бумаги.

— Если это что-нибудь значит, Солера сказал, что в квартире у него тот нож. Этот слабоумный все годы держал его у себя в качестве трофея. На нем была ее кровь. И кровь Рики.

Я подумал о том, что он сказал. Подумал и о сне. Какая ирония, что укол снотворного, предназначенного для введения меня в транс перед казнью, высвободил воспоминания, запертые на долгие годы.

— А мою кровь ты на нем нашел?

— Нет! — гаркнул в ответ Стэплтон. — Ты прекрасно знаешь, где мы нашли твою кровь. Под ногтями Мириам. Ты ведь был когда-то полицейским. Как, думаешь, она туда попала?

— Понятия не имею, — ответил я. — И это правда.

— Правда, — пробормотал он. — Да мне это и неинтересно. Это странные времена, и забывчивость — одна из странностей. Так ты подпишешь бумаги или нет?

За разговором я их просматривал. Юридическая терминология не могла скрыть жесткости условий.

— Из этих бумаг не следует, что я невиновен, — заметил я. — Решение откладывается. Это — просто условное освобождение.

— Послушай меня, — сказал Стэплтон. — Виновен ты или нет, главное — выйдешь отсюда. И заберешь четыреста шестьдесят тысяч наличными как компенсацию за время, проведенное в тюрьме. По двадцать тысяч в год за двадцать три года.

— На службе я больше бы заработал.

Он улыбнулся.

— Если б выжил. Чтобы все это получить, подпиши бумаги и иди спокойно, держи рот на замке, не ссорься с юристами, да и с остальными тоже. И соблюдай ограничения, которые относятся к бывшим заключенным. Оружие тебе не положено, иначе — снова тюрьма. Это, кстати, обсуждению не подлежит и идет в наборе со спокойной жизнью мухи-однодневки. Соглашайся сейчас или навсегда все потеряй. Если выйду отсюда без твоего имени на документах, разговор окончен.

Он вынул из кармана золотое перо и положил на стол.

— Может, сначала стоит с кем-то посоветоваться? — спросил я.

— Исключено. Только так и не иначе. Подпиши и верни себе остаток жизни. Сейчас выдам аванс. Нарушишь условия, и в ту же секунду окажешься снова в Гвинете. До конца жизни будешь глядеть на стену. Согласен?

Он сунул руку в карман и вытащил толстую пачку бывших в употреблении купюр. Швырнул деньги на стол. Пачка выглядела внушительно.

— Здесь двадцать тысяч. Остальное переведем на счет, как только ты его откроешь. Если будешь упертым дураком, останешься в одиночке до конца жизни. Без условного освобождения. Это твой выбор. А если вздумаешь вызвать юриста и начнешь вникать в это дело, то позволь мне тебя просветить. Эти бумаги… — Стэплтон помахал ими перед моим лицом. — …не существуют. Они пришли из частного сейфа и уйдут обратно, как только ты подпишешь. Или будут уничтожены, если не согласишься. Все это происходит вне юрисдикции суда, Бирс. Заруби это себе на носу. Если вздумаешь возражать, то разговоры затянутся на годы; и в конце концов ты проиграешь. Подумай об этом. У нас найдется немало возможностей использовать признание Солеры. Скажем, что он назвал тебя своим сообщником. Вспомни ногти Мириам. Я-то не забыл.

Я покачал головой.

— Похоже, я тебя ничему не научил? Ты имеешь дело с законом. Нельзя заключать такие сделки, Стэп. Так не полагается.

Он вздохнул.

— Сколько можно тебе говорить? Сейчас другие времена. С ними лучше не спорить. Это неконструктивно. И еще… — Он погрозил мне пальцем. — Мы с тобой больше не знакомы. Если встретимся на улице, не обращай на меня внимания. Я уж точно тебя не замечу. Если столкнемся по служебной необходимости — хотя для твоей же пользы этого не должно случиться, — то я — агент Стэплтон. Пользуюсь авторитетом.

Я улыбнулся.

— Агент? Прими мои поздравления. Думаю, ты рад, что я не стал предавать огласке то дело со взяткой. Ты остался в полиции и сделал карьеру.

Он рассмеялся. В утомленных глазах на мгновение вспыхнул огонек.

— Господи, Бирс!

Он понизил голос до шепота. Нервно оглядел комнату.

— Сейчас я мог бы стать комиссаром. Сейчас другие времена. Запомни.

И этот человек когда-то был моим другом. Неужели, все прошло?

— Ты всерьез веришь, что это я их убил?

Улыбка мигом слетела.

— А ты можешь уверенно сказать, что не делал этого?

В этом и была проблема. Я сказал им правду. Что еще мог я сказать? Они нашли меня без сознания, а мою жену и сына — наверху, забитыми до смерти. Все физические свидетельства указывали на то, что Мириам боролась, прежде чем умереть. На кувалде, которой были совершены убийства, остались моя кровь и отпечатки пальцев. А я не помнил ничего, ни единого момента событий, приведших к убийствам. Фактов убийства я не отрицал, потому что не мог. Все, на что я мог полагаться, это — собственные чувства, которые говорили мне абсолютно точно, что я не мог совершить убийство, в котором меня обвинили. Это был единственный честный ответ, но принять его суд не мог.

Прошлое не переписать, надежда одна — понять его.


Итак, я взял ручку и трижды расписался, пообещав с настоящего момента помалкивать, не давать интервью журналистам, не нарушать закон и быть порядочным гражданином. На мой взгляд, я всегда таким и был. Четыреста шестьдесят тысяч долларов — это больше, чем я имел за всю свою жизнь. Теперь надо решить, что делать дальше.

Мое имя странно выглядело на бумаге. Давно я ничего не писал.

— Я договорюсь о транспорте, — сказал Стэплтон. — Куда хочешь поехать?

— Домой.

Наступила короткая пауза.

— Ты имеешь в виду Оул-Крик?

— Я имею в виду Оул-Крик. Другого дома у меня нет.

Я не позволил им продать его, даже когда мой адвокат, красавица Сюзанна Аурелио, очень меня упрашивала. Заставить меня не удалось. По странной иронии судьбы, страховщики автоматически оплатили ипотеку до того, как я попал в тюрьму. Сюзанна думала, что они потребуют с меня деньги, поскольку я осужден. По какой-то причине они этого не сделали. Это был еще один вопрос, над которым я раздумывал. Но недолго. Об этом позаботились бесконечные дни в Гвинете. Оул-Крик стал на сто процентов моим за два месяца до того, как мне вынесли смертный приговор, обвинив в убийстве Мириам и Рики. Официально все это время дом оставался в моей собственности, хотя я, как осужденный, не рассчитывал снова его увидеть.

— Этот дом пустовал двадцать три года, Бирс. Я дал тебе денег, так почему бы тебе на несколько дней не найти приличный отель?

— Потому что я хочу домой.

— Ладно, — отрезал он. — Я предполагал, что ты так ответишь. Пусть пока будет так, хотя я серьезно советую тебе подыскать более здоровое место. Это не годится для такого одинокого человека, как ты. Я наведу справки. В наших с тобой интересах держаться подальше от журналистов. Их уже предупредили. Но надо ясно им показать, что информации не будет.

Я задумался. Его слова не казались мне искренними.

— Предупредили? Как можно было об этом предупредить?

— Это делается сплошь и рядом. Сколько раз можно повторять: времена изменились. Запомни. Уж постарайся, тебе же на пользу.

Он встал и взял меня за руку. На долю секунды мне показалось, что я увидел в его глазах сочувствие.

— Улетай отсюда в другой конец страны. Или мира. Туда, где никто ничего о тебе не знает. Пока ты здесь, ты в заключении, а тюрьма не то место, где человеку приятно находиться.

Я кивнул. Я знал, как себя вести, когда чувствовал правоту.

— Подумаю об этом. А что это на тебя нашло?

— Не понял.

— Солера умер два дня назад. Он тебе сознался. Сегодня утром ты видел меня на столе, и я готовился к смерти. — Я указал на документы на столе. — Если бы ты чуть запоздал с ними… Бумаги подоспели вовремя. Что скажешь, агент Стэплтон?

Он взял документы, проверил подписи и положил бумаги в пластиковую папку, которую убрал потом в кейс.

— О! Ты имеешь в виду это? — спросил он, саркастически уставившись на меня. — У меня они были уже вчера. Я просто попросил их отложить на время. Все-таки куда ты поедешь?

Я невольно сжал кулаки. Давно я никому не давал в морду.

Стэплтон взял в тонкие черные пальцы мою правую руку, потянул вниз и слегка улыбнулся.

— Послушай. Однажды ты меня кое-чему научил. Теперь моя очередь. Это важно, мой друг. Подумай об этом. Есть люди, которым очень хочется немного тебя помучить. Они хотят, чтобы ты понял, как устроен мир. В этом случае есть надежда, что в будущем ты поведешь себя, как надо.

Он кивнул на деньги, лежавшие на столе.

— Не знаю, сработает ли это. Часть денег отдам: пусть купят одежду, прежде чем за тобой придет машина. После вернешься к себе.


Было темно, когда автомобиль подкатил к узкому тупику на Оул-Крик. Стэп был прав. Судя по тому немногому, что я смог увидеть, красивее тут не стало, как на то надеялась Мириам. Большую часть пути я проспал, потому что до сих пор находился под воздействием наркоза. Без снов. Проснулся, когда автомобиль затрясло: мы въехали на разбитый асфальт тупика. Машина остановилась перед входом в дом. Склад с левой стороны выглядел еще более ветхим, чем я его помнил. Теперь в нем не было ни дверей, ни окон. С заднего сидения автомобиля я видел внутреннее помещение склада: разбитые стены, выломанный пол. Мы не разрешали Рики здесь играть, и он нас слушался. Он всегда был послушным. Фабрика напротив, кажется, не изменилась. В одной из комнат на втором этаже горел свет, единственная голая желтая лампа, и был виден силуэт человека, работающего за столом. Остальные помещения, судя по всему, пустовали.

Я вышел из машины и посмотрел на единственный уличный фонарь напротив дома. Он едва светил. Мне показалось, я слышу уханье совы, но, возможно, мне это только почудилось.

— Спасибо, — сказал я шоферу, человеку в штатской одежде, которого пригласил Стэплтон.

— Не ходите здесь по ночам, — предупредил шофер.

Двигатель он не выключал. Я едва его слышал.

Я стоял, смотрел на дом и чувствовал, как он снова входит в мою жизнь — с хорошими и плохими воспоминаниями. Но по большей части с добром. Так уж устроены люди. Во всяком случае, нормальные люди. Несмотря на годы, проведенные в заключении, несмотря на наркоз, который засадил в меня утром Мартин-медик, я чувствовал себя в здравом уме.

До двери всего несколько шагов по разбитой дорожке. Я видел тяжелый заржавленный полицейский замок и цепь. Она была разорвана и болталась. Возможно, недавно кто-то побывал внутри. Стэплтон отдал мне мою старую связку ключей. Она лежала в мешке с вещами, хранившимися в полиции двадцать три года. Одежды, разумеется, не отдали. Вместе с пятнами крови она была отправлена в качестве вещественного доказательства. Только ключи и кошелек с водительскими правами и полицейским удостоверением внутри. Удостоверение я оставил Стэплтону на память, однако сейчас не мог не думать о том, что он мне сказал. Я мог бы поехать куда-нибудь еще, в какой-то неизвестный отель, впервые зарылся бы головой в удобную подушку и позабыл бы о прошлом. Беда в том, что, по моим ощущениям, у меня не было выбора. Этот дом, с его щербатыми бревнами и покрытыми паутиной окнами, выглядел старым и мертвым, но я смотрел на него прежними глазами. Здесь когда-то жила моя семья, и мы были счастливы. Один ужасный день не может уничтожить семь лет нормальной жизни.

— Я запомню это, — сказал я и поднялся на деревянное крыльцо.

Снял разбитую цепь, взял старый ключ и удивился тому, что пальцы помнили его. Отворил дверь, преодолев сопротивление ржавого замка. Глубоко вдохнул и ощутил запах смога, океана, откуда-то пахнуло канализацией, ко всему этому прибавился легкий аромат цветущей яблони. Я вошел.


Здесь не пахло ни старьем, ни мертвечиной. Дом сохранил запах, который я запомнил с первого нашего дня: пахло старым деревом — полами, ступеньками, широкими деревянными подоконниками. Может, это был кедр или другое дерево, обладающее сильным запахом. Я так никогда и не выяснил.

Инстинктивно потянулся к выключателю. К моему удивлению, он работал. Удивительно: ведь дом все это время пустовал, и счета оставались неоплаченными, за исключением городских налогов. Но сейчас наступил новый век. Я явился в новый мир. «Многое меня еще удивит», — подумал я, стоя в месте, которое было домом для единственной моей семьи, которую я любил. Все, что имело значение, было тогда и с ними. Может, так и останется до конца жизни.

То, что я увидел, одновременно было и чужим, и знакомым. Во время моего заключения дом оставался в неопределенном положении: его нельзя было продать или сдать в аренду. Сюда приходили только юристы и полиция. Повсюду висела паутина, лежала серая пыль. Желтая полицейская лента загораживала вход на лестницу. Я подошел и сдвинул ее в сторону. В это мгновение в памяти что-то всплыло. Вспомнилась служба. Прикосновение пластиковой ленты, далекое, но такое знакомое ощущение, вызвало в памяти дело, которое вел много лет назад. Лента и убийство девушки. Ее нашли на каменистом, покрытом водорослями берегу возле моста Де Сото. Мы со Стэплтоном первыми там оказались. Я вспомнил ее скорченное изувеченное тело, запахи, шум волн, набегающих на обросшие водорослями камни. Помню, как Стэп отбежал в кусты. Его вырвало, и он жаловался, говорил, как несправедливо, что это происшествие выпало на его дежурство.

Убийцу девушки мы так и не нашли, тем не менее память осталась.

Я посмотрел на деревянную лестницу и подумал: «Пока не надо».

Повернулся, прошел по комнатам первого этажа. Медленно, методично пытался восстановить ментальную карту, хранящуюся в дальнем закоулке памяти.

Окна гостиной выходили на улицу. Я вошел. Здесь ничего не изменилось. Подошел к пианино, стоявшему у стены, поднял крышку и взял аккорд соль минор септиму, тот, что запомнил после двух месяцев обучения. Мой любимый аккорд — грустный, смиренный, но не лишенный надежды. Инструмент был страшно расстроен и прозвучал фальшиво. Я прошел через вестибюль, мимо лестницы, отворил дверь столовой. Здесь включилась только одна лампочка. Она резко высветила большой стол из красного дерева. Возле него, словно ожидая гостей, по-прежнему стояли восемь стульев с высокими спинками.

Мы шутили, что восемь гостей у Бирсов бывали только на Рождество, когда на нас сваливалась маленькая, вечно спорящая семья Мириам. В остальное время нам трудно было наполнить дом, пока не появился Рики, и тогда нам все это стало неважно.

Я провел пальцем по пыли и паутине на столе. Появилась блестящая дорожка — Мириам отполировала дерево, после того как мы обнаружили стол в жалком, полуразрушенном состоянии на свалке в Сент-Килде.

Я вспомнил, как мы ели последний раз вместе. С ума сойти! У меня закружилась голова, и я почувствовал дикую усталость. Возможно, после той дряни, что вкачали мне в вены, я склонен к галлюцинациям. Страшно хотелось лечь и уснуть. Но только не наверху. К этому я еще не готов.

В гостиной стояла софа, под окном, выходящим на улицу. Сойдет.

Эти две комнаты уцелели от вандалов. Сердцем я понимал, почему сначала пришел сюда. Но самообманом я никогда не занимался, а потому направился в заднюю половину дома, французские окна выходили в большой сад. Поскольку было темно, сад едва подсвечивался размытыми огнями близлежащих домов.

Флуоресцентные лампы вспыхнули как ни в чем не бывало. Я увидел то, что и предполагал увидеть. Тем не менее перехватило дыхание, я боролся с подступавшей дурнотой. Сердце сжалось от болезненных воспоминании. Снова почувствовал удары незнакомой руки.

Криминалисты оставили на полу метки, сделанные голубым мелом. Я быстро через них перешагнул. Керамическая плитка под пленкой пыли утратила теплоту. Эти пятна трудно будет отчистить.

В саду я разглядел силуэт яблони. Большое, раскидистое дерево с тяжелыми низкими ветвями. Мириам каждую весну аккуратно его обрезала, придавала красивую форму. Яблоня ждала человеческих рук. Как и многого другого. Возможно, я займусь этим, и через пять или шесть лет все будет выглядеть, как прежде. Или — эта мысль меня не оставляла — возможно, последую совету Стэплтона и сбегу навсегда. У меня есть деньги. Я мог бы пойти в Де Вере, взять такси, поселиться в чистом, светлом месте, не вызывающем воспоминаний. Ночью мне ничто не помешает уснуть. Утром поехать в аэропорт, сесть на первый самолет и улететь, не важно куда.

Все это было возможно. Мысли крутились вхолостую, словно двигатель в автомобиле, у которого внезапно кончился бензин.

Наверху послышался звук. Кто-то ходил там, мягко, легко, как кошка.


Я задумался на мгновение, вернулся в холл, взялся рукой за теплое дерево перил и пошел вверх, перешагивая через две ступени.

Добравшись до площадки, снова услышал этот звук: голые деревянные доски, некогда натертые, скрипели под легкой поступью. Шаги женские, не детские.

На площадке были следы. Я попытался не наступать на них, но нет: слишком много голубой пыли. Я пытался представить, как здесь все было. В общих чертах помнил, а подробности ускользали. В этот дом мы вросли, он стал членом нашей семьи. Беспорядочное собрание комнат, начиная от подвала, где Мириам устроила маленький уголок для себя, и до этой спальни. В доме была нелогичная путаница коротких лестниц и заканчивавшихся тупиком коридоров. Для домашних работ я не был приспособлен. Всем занималась Мириам, либо нанимала кого-нибудь. Она приняла дом таким, каким его задумали, не стала его перестраивать. Эта часть дома удивляла меня больше всего. Здесь были три спальни — наша, Рики и третья — для редких гостей, а также ванная и туалет. У торцовой стены — крошечная каморка. Эта стена выходила на участок, поросший диким кустарником. Там всегда было темно, потому что с обеих сторон его окружали высокие стены.

Я нажал на выключатель. Лампочка перегорела. Эта часть дома — спальня Рики, гостевая спальня, кладовка — осталась в темноте.

Шагнул вперед и произнес, как я полагал, спокойным, ровным голосом:

— Кто здесь?

В темноте послышались быстрые, легкие шаги. Мелькнула тень и так быстро исчезла, что я не сумел понять, откуда она вышла и куда ушла.

Сердце замерло. Во рту пересохло. Обычные физиологические симптомы, доказывавшие, что я жив. Такого со мной давно не случалось.

Я видел достаточно, чтобы разобрать, что на ней платье, возможно, алое, свободное, с низким вырезом. Как и все платья, что покупала Мириам: в них ей было комфортно переносить летнюю жару.

Она и умерла в таком платье. Никогда не забуду фотографий. Бендинк, детектив с мрачным лицом, проводивший расследование, похоже, с особенным удовольствием швырнул мне их в лицо, даже в госпитале, когда я едва мог открыть глаза. Эти снимки, снятые с разных точек, беспощадные в брутальной честности, останутся со мной навсегда. Цвета крови и ткани были почти одинаковы.

Я прошел вперед, свернул налево, в комнату сына, и зажег свет. Захотелось заплакать. Кровать стояла на своем месте. Постельное белье снято. Мультяшные зверьки на обоях застыли в прыжке, на бегу. Они делали то же, что и мультяшные люди: действия, которых в реальной жизни мы не совершаем. Многие были отмечены заметками криминалистов, их перья и мелки прошлись повсюду. В некоторых местах на бумаге была тонкая полоска. В памяти вспыхнула фраза: «Брызги крови».

Голубые меловые линии расчертили пол, стены, шкафы и низкий столик, за которым Рики склонялся над книгой с карандашом в руке.

Подобно тонким извивающимся змеям, они выбегали наружу от очерченного мелом силуэта маленького, скорчившегося на полу тельца. Одна рука, защищаясь, поднята над головой. Казалось, она вычерчена здесь единой, непрерывной изогнутой линией.

Здесь умер Рики. Голубой контур на голых досках — единственное физическое свидетельство того, что у нас был сын. Этот момент навсегда выхвачен из человеческой жизни и прибит к полу. Он означал одно: «Здесь».

Я прикоснулся ногой к нарисованному силуэту. Остановился. Здесь было так много голубого мела, что одним движением удалить его я не мог.

Сзади снова послышался звук. Я вернулся назад, на площадку, стараясь найти его источник в темноте, сгустившейся в углу. Свет лампы туда не доставал.

Я знал, откуда донесся тот звук. Из спальни. Больше неоткуда. Пока я смотрел, что-то проскочило в дверь — туда и обратно, словно дразня. На долю секунды мелькнули алое хлопчатобумажное платье, гибкая голая нога, вытянутая голая рука. Мелькнули и исчезли в темноте.

У нее было много таких платьев. Она постоянно их покупала. Они были, словно форма, словно вторая ее кожа.

Я прошел вперед, мимо гостевой комнаты, мимо кладовки. Голубые линии на полу напоминали боевой раскрас на лице дикаря. Глубоко вдохнул и решительно вошел в спальню.

Возле викторианской металлической кровати, на которой мы спали, что-то трепетало, пытаясь ожить. До меня дошел запах, сухой, противный, горелый. Я вгляделся и увидел огромного мотылька, запертого под абажуром настольной лампы, которая стояла на тумбочке. Мотылек пристал к стеклу и бил крыльями, стараясь освободиться.

Она танцевала в углу.

Платье кружилось, мелькали длинные грациозные ноги, голые, загорелые.

Взлетали блестящие, каштановые волосы. Я видел ее тонкую смуглую шею.

На полу — еще один голубой силуэт, больше, чем в детской. Согнутое в агонии тело. Я перешагнул через силуэт и направился к танцующей фигуре, стараясь не дрожать.

Она запрыгала вокруг меня, вокруг кровати, мимо зеркала. Взлетали длинные волосы, тонкие пальцы совершали театральные жесты.

Звучала знакомая песня. В тюрьме я на некоторое время раздобыл эту кассету, пока ее у меня не изъяли за какое-то правонарушение.

Мягко рокотало фортепьяно Брюса Хорнсби и тихий, печальный голос пел:

Это не прощание,

Будь уверена, я вовсе не хочу прощаться.

Я старался вспомнить название, проклинал испорченную память. И тут песня подсказала мне его.

Это моя лебединая песня. Я умер, умер.

Я подошел к изголовью кровати, нажал на кнопку «стоп» и на клавишу удаления кассеты. На пластике наверху дешевой шариковой ручкой — такие нам выдавали в Гвинете — было нацарапано моим почерком: «Собственность Бирса. Укради меня и умри».

Алая фигура двинулась к дверям. Рука моя дернулась, но не нащупала ничего, кроме паутины, свисавшей со старого вентилятора в потолке над железной кроватью. Паутина упала. Пружины скрипнули. Этого звука я не слышал более двадцати лет, и он наполнил меня отчаянием и грустным желанием.

«Иногда хорошо, когда медленно. Иногда — когда быстро».

Тихим голосом, исполненным страха и гнева, которого и сам не ожидал, я пробормотал:

— Кто ты?

Прыгнул вперед, ухватил алую ткань, потянул ее и нащупал тело, настоящее тело.

Мантия каштановых волос опустилась. Она стояла ко мне спиной. Я положил руки на ее обнаженные плечи и повернул ее к себе.

На меня уставились зеленые незнакомые глаза.

— Привет.

Девушке было около двадцати пяти. Стройная, красивая, овал лица выдавал восточное происхождение. Над глазом маленький горизонтальный шрам. Она улыбнулась: белые ровные зубы и серебристая булавка в кончике языка.

Стояла, изогнувшись, словно танцовщица в дешевом кабаре Сент-Килды.

— Кто вы такая, черт побери?

Лицо девушки вытянулось, но привлекательности не утратило.

— Похоже, вы мне не рады.

В речи слышался явный местный выговор, он не совпадал с чужеземной внешностью.

— Быстро снимите платье моей покойной жены, — сказал я. — И убирайтесь из моего дома.

Она притронулась к алой ткани.

— Здесь их так много. Они ведь ей больше не понадобятся.

— Убирайтесь, — сказал я, однако взбешенным себя не чувствовал.

Кто-то послал ее сюда, и, если она из тех женщин, которым можно приказывать, нетрудно угадать все остальное.

— Послушайте, Бирс. Не будьте ханжой. Почему бы здесь кому-то не поселиться? Больше ведь и нет никого. Как думаете, кто платил за электричество, воду и газ? Кто вымыл некоторые предметы, чтобы они не пахли? Я. Вот кто. В большом доме нужна женщина.

Она дотронулась до моей руки, погладила ее. Почти нежно.

— Меня зовут Элис. Если позволите остаться с вами, не пожалеете.

— Вон, — сказал я, и сам услышал, как неуверенно это произнес.

Я чувствовал изнеможение после наркоза Мартина-медика и последующих событий. Я был жив, но не ощущал этого.

К тому же я не мог отвести от нее глаз. Тело девушки было так похоже на тело Мириам. Такое же тонкое, гибкое, как у гимнастки, и немного надломленное. Если бы и не видел ее лица, то мог бы представить…

— Вам нужно платье, — сказала она. — Возьмите.

Легко и непринужденно она нагнулась и через голову стащила алую тряпку, потянув вместе с ней и волосы. Затем встала передо мной, слегка ссутулившись. Рот искривился гневом и обидой.

Она сунула платье мне в руки. Я почувствовал мягкое прикосновение ткани, ощутил его свежесть, такую знакомую. Когда-то это была часть ритуала, начинавшегося и заканчивавшегося здесь. Иногда мне казалось, что в этой комнате мы будем жить вечно, заключив друг друга в объятия, не двигаясь, едва дыша, ощущая восторг людей, сделавшихся одним целым. Мы так много находили друг в друге, что ничто в мире за оконными ставнями больше не значило.

Я разжал руки. Платье скользнуло между пальцев и упало на пол. Она смотрела, как оно легко опустилось на старый ковер, затем подняла его осторожно и кинула на кровать. Взглянула на меня, изогнув стройное бронзовое тело, как в танце. У нее была маленькая грудь с темными, почти черными сосками. Треугольнику волос над длинными стройными ногами была придана геометрическая форма, напоминавшая изогнутый астрологический символ. В нижней части живота — тату в виде маленького красно-зеленого дракона.

Она погладила меня сквозь дешевые брюки, которые мне выдали в тюрьме.

— Думаю, здесь нужно поработать, — прошептала девушка без всякой уверенности.

«Почти застенчиво, — подумал я. — И неохотно».

Это не выглядело как предложение, даже если она подумала, что от нее чего-то ждут.

— У меня много работы, — сказал я, повернулся и пошел вниз по лестнице.

Прикосновение ее пальцев разрушило чары. Вместе с этим пришло воспоминание.

В саду было нечто важное.


Два из четырех прожекторов зажглись, словно маленькие серебряные солнца. Сад, огороженный с трех сторон высокими стенами, стал неузнаваемым.

Трава и сорняки на лужайке вымахали высотой по пояс. Шиповник задушил жимолость. Я увидел заросли колючек и белые цветы сорняков, клонившиеся к земле.

Широкая кривая тропинка из разбитого булыжника вела к стене, и старая деревянная дверь, выходившая на пустырь, была едва различима за сорняками и полевыми цветами. Затем — дерево. За ним не ухаживали более двадцати лет, и оно превратилось в монстра с тяжелыми ветвями, клонившегося на одну сторону под тяжестью зеленых яблок. Старый, кривобокий великан.

Несмотря на отсутствие ухода, все цвело и плодоносило. Оказывается, небрежение не всегда плохо.

Я услышал подле себя какой-то звук и оглянулся. Это была девушка, Элис. На ней были джинсы и дешевая футболка. Теперь она выглядела более естественно.

— Я сюда еще не заходила, — сказала она спокойно и остановилась подле меня. — Никогда не жила в доме с садом. Зачем он?

Я подошел к плодоносящей стороне дерева и снял два яблока. Они были такими же, как те первые, которые сорвала для меня Мириам. Зеленые с розовым бочком. Я протянул одно девушке. Она недоверчиво смотрела на меня. Я потер блестящую кожуру рукавом рубашки и откусил. Она сделала то же самое, не отрывая от меня глаз.

Они все еще немного пахли смогом. Вкус у них был не слишком кислый и не слишком сладкий. Я не был в претензии. Все же это лучше того, что я ел в Гвинете.

— Сады существуют для того, чтобы напомнить тебе: в мире есть что-то еще, кроме зданий, автомобилей и денег.

Она рассмеялась.

— В самом деле?

Воспоминание было ярким. Впрочем, это может подождать.

— Я бы хотел ключи, — сказал я.

Зеленые глаза сверкнули немного обиженно.

— Отдайте.

Ключи оказались у нее в кармане. Они были новыми, с ярлычком из мастерской, в которой их выточили.

— Вас прислал сюда черный мужчина? Стэплтон? Пожилой. Седеющие волосы. Под носом щетина?

Она кивнула.

— Его фамилии я не знаю, но похоже, что он. В таких случаях вопросов не задаешь. Я просто услышала, что им нужен человек, который устроил бы радушную встречу. Они наняли меня накануне. Сказали, чтобы я вымыла самые загаженные места. Позаботилась бы об электричестве и прочих коммунальных услугах.

Она сложила на груди руки и неловко продолжила:

— Со мной договорились, что, когда вы придете, я сделаю то, что вам понравится. Думаю, он хотел сделать вас счастливым. Извините, я не думала, что расстрою вас.

— Вы меня не расстроили, — искренно сказал я.

— Они дали мне пятьсот долларов, Бирс. Это большие деньги.

Разумеется, сумма не была большой. Даже и двадцать три года назад.

— Вы могли бы их получить от двух клиентов в Вестмонте, — сказал я.

— Что? Я не проститутка.

Ее лицо гневно вспыхнуло, в нем проступили ум и благородство.

— Кто же вы тогда?

Она подумала, прежде чем ответить.

— Я человек, который зарабатывает себе на жизнь. Вернее, старается. В наши дни многим приходится этим заниматься. Кроме того, у меня на то есть свои причины.

Я взял ее за запястья, повернул к себе руки и внимательно вгляделся. Следов уколов не было.

— Что это за причины?

— М-м?

Они всегда держали это при себе. Я похлопал по карманам ее тугих джинсов, не обращая внимания на сопротивление. Коричневый пузырек оказался в левом кармане. Я вынул его и помахал перед ее лицом. Фармацевтический ярлычок. Что-то не так.

— Это от сенной лихорадки, болван. — Она вывернулась из моих рук. — Правильно говорят: бывших копов не бывает. Могу я забрать свое лекарство? Да что же это такое?! Я у вас и проститутка, и наркоманка. Не много ли обвинений для меня одной? Как вам удалось жениться? Может, приворожили?

Забавно: Мириам говорила что-то в этом роде. После нашей близости меня клонило в сон, а она становилась разговорчивой.

«Скажи, в чем твой секрет, Бирс? Приворот?»

Секрета ей я так и не открыл.

Я посмотрел на ярлычок и открыл флакон. Он был до середины наполнен белыми безобидными на вид пилюлями. «Должно быть что-то, — подумал я. — Настоящая причина».

— Спасибо за яблоко, — сказала она, отвела назад руку и швырнула огрызок так далеко, как смогла.

Огрызок мелькнул в ярком свете прожектора, перелетел через высокую стену и упал за бывшим складом. Хороший бросок. Мощный.

— Вы правы. Мне лучше уйти.

— Это Стэплтон дал вам запись Хорнсби? Ту, что вы поставили в спальне.

— Так это был он? У стариков встречаются неплохие мелодии.

Я заморгал.

— Какие старики? Это восьмидесятые годы. Начало восьмидесятых. Все это время я сидел в одиночной камере, и ничего другого у меня не было.

Элис облизнула губы, не решаясь сказать то, что было у нее на уме.

— Бирс, это старая музыка. И вы старый.

Я взглянул на свои руки. Оглядел себя.

— Я ничуть не изменился. И не чувствую, что стал другим.

— О'кей, — согласилась она. — Вы не изменились, изменился мир, что одно и то же.

— Он попросил вас присматривать за мной?

— Нет.

— А о чем он вас попросил?

— Ни о чем. Я же сказала. Он хотел, чтобы вы почувствовали себя счастливым. Вот и все.

— И что же, за такую сумму вы соглашаетесь провести ночь с человеком, осужденным за убийство собственной жены и ребенка? В доме, где, как полагают, он и совершил это преступление?

Она покраснела.

— Что до платья, то это была моя идея. Я уже извинилась. Иногда… — Она скривилась. — Послушайте. Физический контакт — самый легкий способ общения с большинством мужчин. Так можно избежать неловких вопросов. Это все равно что поздороваться.

Я искренне рассмеялся, и даже сам удивился неожиданности этого.

— Для того чтобы поздороваться, есть множество способов.

Она смотрела на меня с тревогой.

— Двадцать три года? — спросила она.

— Плюс сорок семь дней, — уточнил я. — И просто, для вашего сведения, я не попадаю и никогда не попадал в категорию «большинства мужчин».

— О боже, да вам еще столько нужно узнать! Вы сказали, что не убивали их.

Я кивнул в сторону высокой стены в конце сада.

— Скажите об этом тем людям.

— От меня ничего не требуют. Во всяком случае, это ничего не значит. Они не знают, кто вы такой, Бирс. Им плевать.

Ей не понравилось, как я на нее посмотрел.

— Кроме того, — добавила она, — вас выпустили. Виновных ведь не выпускают. Помните?

— Нет, — честно сказал я. — В этом-то и проблема.


Я пошел к невысокой южной стене, в том углу мы держали садовый инвентарь. Рядом с граблями стояла ржавая лопата. Я выдернул ее из виноградных зарослей, прошел сквозь высокую траву к концу сада, к цементной трубе. Там когда-то бежал настоящий ручей, а не воображаемая линия на карте.

У большинства городских полицейских имелись собственные боеприпасы. Когда в спальне пальцы Элис ощупали меня, я вспомнил, где хранил свое оружие. Я держал его у цементной трубы возле птичьей кормушки, заказанной Мириам.

Это была неплохая задумка. В случае тревоги я бежал в сад к кормушке и нащупывал маленькую ручку в цементном блоке.

Сейчас все заросло: густая трава затянула металлический крючок, за который я поднимал крышку. Я убрал лопатой землю, нашел то, что искал, сильно потянул и заглянул в маленькое прямоугольное отверстие, которое много лет назад вырыл в твердой глинистой земле.

Оказалось не совсем так, как я помнил: немного глубже. На дне стоял металлический ящик. Он проржавел и стал менее заметным, чем раньше. Сверху нападали листья и мертвые жуки. Сюда более двадцати лет никто не заглядывал. Я нагнулся, сунул в яму правую руку и вытащил ящик. После уговоров Элис со стоном дала мне монету. Я поковырял ею, открыл водонепроницаемую крышку и сунул в ящик руку. Там по-прежнему лежал уже заряженный служебный револьвер и три коробки с патронами. Хранить оружие было запрещено, тем не менее большинство офицеров нарушали запрет, раздобыв ствол, и держали его дома на всякий случай.

— Ого! — воскликнула Элис. — Вы уверены в том, что у вас проблемы с памятью?

— Провалы есть, — ответил я и взял в руку револьвер.

Странное ощущение.

— В наши дни есть закон, — заметила она. — Если найдут у вас оружие, на которое нет лицензии, прямиком пойдете в тюрьму. Без разговоров. Если только друзья не выручат. При влиятельных друзьях можете делать что угодно. Да вы и сами, наверное, знаете.

«В этом случае я из тюрьмы уже не выйду. Надо будет запомнить».

— У вас есть машина? — спросил я ее.

— У меня мотоцикл. «Кавасаки» 1993 года. На вид развалина.

Она улыбнулась. По-настоящему. Улыбка ее преобразила.

— На самом деле мотоцикл хороший, — добавила Элис. — В прошлое лето на дороге, той, что идет к югу от моста, я делала на нем сто сорок миль в час.

Она призадумалась.

— Вы что-то хотите предложить?

— Пятьдесят в день. Наличными. За переработку — сто.

— А что именно?

— Назовем это персональной помощью. Мне нужен транспорт. И в случае необходимости — небольшой совет.

Она усмехнулась.

— Что смешного?

— Вам нужен совет. Кажется, так обычно говорят алкоголикам? Осознание необходимости — первая ступень на пути к выздоровлению.

— Вы ведь меня совсем не знаете, — грустно сказал я.

В этот момент я и сам себя не знал.

— Вы их не убивали, Бирс, — снова сказала она убежденно.

Она казалась очень уверенной. Это выглядело нелепо.

— Я благодарен вам за доверие.

Помолчав, она произнесла:

— Это не то. Моя мама работала в той мастерской. — Она показала рукой куда-то назад. — С другими нелегалами горбатилась на жулика в Чайнатауне.

— И что?…

— Она вас видела. Каждый день, когда сидела за своей дурацкой швейной машиной и молилась, чтобы ей не отхватило половину руки, как это бывало с другими. Вы удивляетесь, почему я делаю то, что делаю?

Я покачал головой.

— Вы не сказали, чем занимаетесь.

— Не притворяйтесь. Она видела, как вы возвращаетесь домой на большом блестящем мотоцикле. Она думала, что вы смельчак, раз работаете в таком районе. И еще…

Она шагнула вперед и посмотрела мне в глаза.

— Она вас видела с ними. С вашей женой. Красивой маленькой женщиной. Моя бабушка, Лао Лао, рассказывала мне об этом много раз. Мама видела и вас, и вашу жену, и вашего мальчика, и она думала… Когда-нибудь и у меня так будет. Я добьюсь этого для себя. У меня будет такая семья. Такой дом. И все это будет моим.

— О! — сказал я.

Причина была где-то здесь.

— Почему ваша бабушка так часто обо мне говорила?

— Она меня воспитала. Она хорошая женщина, даже если и думает, что я недочеловек, потому что моя мама связалась с белым парнем, который сел на поезд, как только увидел, что тестовая полоска окрасилась.

— Ну ладно, Элис. Назовите вашу фамилию.

— Лун. Не просите ваших друзей из полиции наводить обо мне справки. Я у них не числюсь. Ничего интересного обо мне не найдете.

— Хорошо. Кстати, в полиции у меня друзей нет.

Я протянул ей руку для рукопожатия. Она взяла ее и рассмеялась.

— Можно вас попросить за эти деньги сделать еще и небольшую уборку? — спросил я.

— За эти деньги я сделаю, что…

— Нет.

Я не хотел, чтобы она говорила это. Даже в шутку.

— Уберите мел, хорошо? Отовсюду. Чтобы нигде не было полицейской разметки. Это дом, а не площадка для телешоу.

Мириам никогда не жила прошлым. Она считала это грехом. Тогда мне казалось это сумасбродством. Человека делает опыт, иногда, правда, ломает. Только теперь я ее понимаю.

— Никаких голубых линий, — настойчиво сказал я.

Мои веки были тяжелыми, как свинец. Голова болела. Я мечтал о спокойной ночи на большой мягкой софе на нижнем этаже.

— Никакой пыли. Никакой паутины. Сегодня я восстал из мертвых, Элис.

— Что? — спросила она, изумленно раскрыв зеленые глаза.

— Это — личная шутка. Когда-нибудь я ее объясню. Куда вы?

Я видел, как она бросилась в кухню, и подумал, что это могла быть Мириам. Увы! Это была отчаявшаяся молодая женщина, которую Стэплтон принудил делать то, что, возможно, ее не слишком интересовало.

Зачем? Этого я никак не мог понять.

Она остановилась и оглянулась на меня через плечо. Мириам никогда этого не делала. Она всегда поворачивалась к человеку лицом. Эти женщины были разными. Да и нет на планете двух одинаковых людей.

— Вам понадобится подушка, Бирс. Даже на такой софе, как эта.

Лицо ее выразило неуверенность.

— Вы не станете возражать, если я буду спать наверху? — спросила она. — В большой комнате? Если вам это неприятно…

— Нет, не возражаю.

— Привидений я не боюсь, — сказала она и исчезла из виду, оставив меня возле цветущей яблони.

В ярком свете прожекторов звенели в танце комары.

Когда вошел в дом, подушка лежала на софе. Я так устал, что ничто в мире не могло бы заставить меня бодрствовать.

Я ошибся.


Проворочавшись около часа, поднялся по знакомым скрипучим ступенькам. Что-то случилось. Обошел этаж, прежде чем войти в спальню. Меловые метки исчезли вместе с полицейской лентой. Элис Лун поработала, прежде чем пойти спать. По правде говоря, этого я не ожидал. Стало быть, она еще не успела снять свои джинсы и футболку. Я вошел в нашу старую комнату.

Она стояла возле моей старой двуспальной кровати, оглядываясь на меня и держась руками за пояс. Она была озадачена.

— Это могло подождать до завтрашнего дня, — сказал я. — Но все равно — спасибо.

— Я должна была раньше это сделать. Не сообразила.

— Нет, что ты…

— Я хотела, чтобы вы проснулись завтра для нового дня, — прервала она меня.

— Спасибо. Почему тебя воспитывала бабушка? — спросил я.

— Запоздалый вопрос.

— У меня тогда другое было на уме. Так почему?

Элис Лун уселась на кровать и посмотрела на меня. В этот момент она была похожа на подростка.

— Должна ли я рассказать это сейчас, Бирс?

— Да.

— Почему?

— Потому что ты в моем доме, и это важно.

Должно быть, в моем голосе появились интонации полицейского, и это ей не понравилось.

— Пожалуйста, — прибавил я.

Она сложила руки. Они были тонкими, но и сильными.

— В тот день, когда кто-то убил твою семью, убили и мою маму. Бабушки тогда не было дома, она работала. Мама тогда отпросилась с работы, потому что я то ли простудилась, то ли голова у меня болела…

— Прошу прощения, — сказал я. — И?

— Кто-то забил ее до смерти кувалдой. Так же, как здесь. Она, похоже, знала, что это произойдет. Мне было три года. Она затолкала меня в шкаф и приказала молчать, даже не дышать, пока она не скажет, что все нормально.

Элис сделала глубокий вдох.

— Я прислушивалась, а потом крепко зажала уши руками. Просидела в шкафу три часа. Так сказала бабушка. Я не кричала, пока она не пришла и не нашла меня. Я мало что помню, а то, что помню… не знаю, было это на самом деле или нет.

— Мне очень жаль.

Элис поднялась и встала передо мной. Она и в самом деле была миниатюрной и юной, младше своих двадцати шести лет.

— Ты уволена, — сказал я.

— Что?

— Ты слышала. Я нанял тебя для уборки дома и для того, чтобы ты одолжила мне мотоцикл. Я не хочу, чтобы кто-то совал нос в мои дела, думая, что личные причины дают ему на это право.

— Бирс!

— Ты можешь переночевать. Утром я хочу, чтобы ты ушла.

— Послушай…

Она покачала головой, подыскивая слова. На ее глаза избежали гневные слезы.

— Ты самодовольный динозавр. Тебя не было в нашем мире более двадцати лет. Ты понятия о нем не имеешь. Ты чужой.

Я развел руками.

— Это мой город. Я здесь родился. Я знаю его.

— В самом деле?

Она вышла на лестничную площадку, приблизилась к кладовке, которую мы использовали для хозяйственных надобностей, перешагнула через коробки на полу. Я следовал за ней, смотрел, как она раздвигает занавески. Молча ждал, и тут у меня перехватило дыхание. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы не дрожать. В это время думал только об одном: как было бы хорошо вновь оказаться в Гвинете, в той же камере, десять на двенадцать, находившейся в нескольких шагах от операционной Мартина-медика.


До сих пор помню вид из окна, когда были живы Мириам и Рики. Окна смотрели на зеленую лужайку, остаток пастбища старого Эдема. Да ведь это было не так уж давно. В окрестностях города паслись коровы. На лужайку падали тени: с одной стороны — от высоких стен склада, с другой — от какой-то хозяйственной постройки. Тем не менее там была трава, настоящая трава, и позади нее не было ничего, кроме одноэтажных домиков и сараев.

Трава исчезла. Моргая, я смотрел на море огней. Они уходили в небо, этаж за этажом, — жилые дома, офисы. Массивные стены из стекла и камня там, где не было ничего, кроме кустов и ребятишек, гоняющих мяч.

Элис вернулась от окна и ткнула в меня пальцем.

— Я нужна тебе, Бирс.

— Меня поздно переубеждать. Мой ответ — нет.

— Тот, кто убил твою семью, убил и мою мать, — сказала она.

— Заяви об этом в полицию.

— Полиция знает! Им и тогда это было неинтересно. Так с какой стати они сейчас заинтересуются? Всем плевать. Мы для них просто животные.

Должно быть, существует какая-то причина, по которой меня выпустили. Часть меня — думающая часть — кричала, что я должен сосредоточиться на этом. Найти виновного. Другая часть предупреждала, что нужно быть осторожным с Элис Лун. Возможно, все это игра. Стэплтон нанял ее с какой-то целью.

Мне неважно было, что со мной произойдет, лишь бы кто-то поплатился за Мириам и Рики, если этот «кто-то» еще жив. Но других трупов на совести мне не надо.

— А что, черт возьми, по-твоему, я могу сделать? — спросил я.

— Я хочу знать, кто они. Если они до сих пор живы. Хочу посмотреть им в глаза и спросить: почему? Разве ты этого не хочешь?

Я на мгновение закрыл глаза и подумал об этом доме в счастливые времена. И о большой черной дыре в моей памяти. Незнание может свести с ума, но убить не может.

— Я знаю, что мои жена и сын мертвы. Знаю, что я к этому не причастен.

Элис стояла в тени, и я не видел ее глаз. Она спросила:

— Ты уверен в этом?

— Да.

Мой ответ прозвучал не слишком убедительно.

— Ты это знаешь. А помнишь ли, что это был не ты?

Я не хотел подобных вопросов: их задавали мне в тюрьме более двадцати лет.

Огни меня раздражали. Я задернул занавеску, но они были такими яркими, что светили сквозь ткань.

— Знаю. И этого достаточно.

Я врал ей. И себе — тоже. Иногда, когда до смерти устанешь, трудно говорить.

— Сомневаюсь, — спокойно сказала она.

Элис Лун не была проституткой. Теперь я это знал, однако она отдалась бы мне сегодня ночью, если б понадобилось. Элис вышла на площадку.

Я ждал, прислушиваясь к шагам по скрипящим доскам. Дверь спальни закрылась со знакомым стоном. Воспоминания резанули по сердцу.

Спустился в гостиную, лег на софу и закрыл глаза.

Двадцать три года. Сменилось поколение за то время, пока я бился головой о стену в вонючей камере Гвинета. Мне пятьдесят два. Много ли у меня шансов?

Загрузка...