Путь в авиацию

Я родился в 1907 году в крестьянской семье. Отец, Андрей Дмитриевич, занимался хлебопашеством, мать, Евгения Терентьевна, тоже работала в поле, как все крестьянские женщины, и вела все домашнее хозяйство — ухаживала за огородом, за скотинок, стирола и мыла, кормила и поила семью. Правда, ей помогала жившая с нами моя бабушка.

На следующий год после моего рождения в семье появился братишка Петр. В деревне Ильнеш, современного Коракулинского района Удмуртской АССР, наше хозяйство считалось бедняцким. Да и где было взяться богатству! Отец на небольшом наделе трудился, по существу, один и сколько не бился, а из нужды выбраться не смог. Хлеба не хватало даже до нового урожая. А земли у нас были плодородные. Но вся беда в том, что лучшие и ближние из них захватили кулаки, нам же оставались песчаники и подзолы. С них много но соберешь.

Детства, как мы его понимаем теперь, я и не видел. Только стал на ноги, более или менее окреп и отец стал приучать к труду — нелегкому и каждодневному. Бывало, солнце еще только-только поднялось над дальним лесом, а мать уже будит:

— Вставай, сынок, проснись. Отец уже во дворе. Пора в поле. А хотелось сбегать в лес за грибами, ягодами, искупаться в речке.

Однажды в августе (мне было семь лет, но я хорошо это помню и сейчас) деревню переполошил набат. Он гудел долго, надрывая сердца какой-то надвинувшейся бедой. Это была действительно страшная беда. Какой-то человек, приехавший из волости, объявил, что на матушку-Россию напал германский император, что надо идти защищать «веру, царя и отечество». Мужики стояли на сходе, хмуро глядя в землю, а женщины заголосили, как на похоронах.

Вскоре мобилизовали в царскую армию и моего отца. Вот тогда я познал все тяготы крестьянского хлеборобского труда. Вместе с матерью мы пахали, сеяли, жали, приучали к этому же Петра.

Этот постоянный изнуряющий труд выматывал все силы, и единственной думой была забота о хлебе. Может, поэтому так смутно доходили до сознания слухи и разговоры о том, что свергли царя, о каких-то «временных», об эсерах, большевиках, о том, что скоро жизнь крестьянская улучшится, бедноте дадут землю.

Действительно, может не всем, но мне жизнь облегчилась — с фронта вернулся отец. Теперь уж мы вдвоем, а иногда привлекая Петра, управлялись с хозяйскими заботами.

В гражданскую войну наши места дважды захватывали белогвардейцы. Как и везде, они жестоко расправлялись с теми, кто поддерживал Советскую власть, выгребали последнее зерно, забирали коров, лошадей. Только в начале лета девятнадцатого года Красная Армия освободила нас от белогвардейщины. Крестьяне сразу же начали восстанавливать нарушенное хозяйство. Но снова несчастье. В самую жаркую страдную пору, не знаю по чьей вине, в деревне вспыхнул пожар и через какой-то час-два от нее ничего не осталось.

Огонь пожрал и все наше хозяйство. Спасибо, Советская власть помогла: погорельцам выдали государственную ссуду.

Но, как говорят, пришла беда-отворяй ворота. Только-только начали становиться на ноги, как обрушился страшный неурожай 1921 года, а с ним пришел небывалый голод. Вымирали целыми семьями, деревнями. От голода, от голодной смерти уходили куда глаза глядят. Отец продал сохранившуюся чудом лошадь, забрал меня, Петра, бабушку Лиду и двинулся в Сибирь-там, как шли разговоры, края были богатые, можно было не только сохраниться, но и не работать, а заработанное прислать в родной Ильнеш, где оставались мать, младшие два брата и сестра, вторая бабушка.

Конечно, никаких обетованных земель я Сибири мы не нашли. Там была такая же нужда. В таежных селах и деревнях мы могли бы заработать себе на питание, но чтобы скопить что-то для оставшихся в родных местах — об этом и думать было нечего. К тому же, вдоль всей великой Сибирской железнодорожный магистрали свирепствовал тиф, оставленный еще бежавшей колчаковской армией. Им сразу заболели ослабленные долгой голодухой отец. Петр и бабушка Лида. Вскоре я остался один. Решил во что бы то ни стало вернуться обратно. Как тогда не заболел, как смог выбраться из Сибири — до сих пор не могу понять.

Вот так вместо радости я привез матери еще одно горе-весть о смерти отца, брита и бабушки. Это было уже весной тысяча девятьсот двадцать второго года. Приближалась пора сева. Но что сеять — у семьи ни зернышка, нет даже картошки для огороди, Однако так вот сидеть, сложа руки, ни мать, ни я не могли. У меня ведь еще были младшие брат и сестра, нельзя допустить, чтобы они отправились на сильно разросшееся кладбище. Надо было что-то предпринимать.

Однажды вечером к нам зашли несколько соседских мужиков. Накурились злого самосада, поговорили о том, о сем и, как бы между прочим, поделились своим намерением съездить в Костромскую губернию, где, как передавали, есть возможность купить или заработать немного картошки. Не прямо, а намеками предложили матери составить им компанию: чем артель больше, тем лучше. Целую ночь мы прикидывали с матерью и так и сяк. Выходило одно — надо ехать, а чтобы скопить кое-какие деньжонки — продать оставшиеся пожитки.

Через несколько дней мы тронулись в путь. Мужики купили железнодорожные билеты, а для меня посчитали его приобретение излишней роскошью.

Нелегким было это длинное по тогдашним временам и долгое «путешествие». Однако я привез около сорока пудов картофеля, которого хватило до нового урожая.

Голод между тем постепенно ослаб, полегчало. Конечно, в этом огромную роль сыграло наше рабоче-крестьянское государство, которое из своих скудных резервов выделяло голодающим губерниям семенное зерно, картофель, помогало чем могло. Сельское хозяйство начало подниматься. Наша семья отстроила дом и хозяйственные постройки, засеяла земельный клин.

Я теперь трудился уже наравне со взрослыми мужиками: работал серпом, литовкой, пахал сохой, клал клади, таскал мешки и солому на токах, в лесу заготовлял дрова. Был я подростком рослым, не по годам сильным и выносливым. Видимо, сказывалась ранняя трудовая физическая закалка.

Но жилось все еще трудно. Нехватки и недостатки подпирали со всех сторон. Поэтому приходилось браться за всякое дело. Бывало, закончится страда, придут долгие зимние вечера — мать с сестрой садятся за прялки, а я брал несложный инструмент и, как умел, подшивал старые растасканные валенки соседей и соседок. Но однажды решил еще раз попытать счастья.

Несколько наших деревенских побывали на Урале, привезли кое-какие деньги и сказали, что там можно подзаработать. К зиме 1926 года я тоже двинулся туда: в одном леспромхозе устроился лесорубом, потом работал на железнодорожной станции грузчиком древесного угля, который выжигали в том же леспромхозе для нужд восстанавливаемых старых уральских металлургических заводов. Тогда у меня зародилась мечта; стану я паровозным машинистом и вот так же буду махать рукой, проносясь мимо станций, полной грудью хватать воздух на дальних перегонах, чувствовать себя свободным, как птица. В крайнем случае, думал я, попрошусь на паровоз кочегаром, буду подбрасывать в топку дрова, шуровать, чтобы дым из трубы тянулся вдоль всего состава и рассеивался где-нибудь среди тайги или таял, как туман, над осенними опустевшими полями.

Но жизнь повернулась по-другому. Думал проработать на Урале одну зиму, а провел там три года, Младшие в семье — два брата и сестра-к тому времени уже подросли; я помогал матери частью своего заработка, и она была довольна. Отсюда, из леспромхоза в двадцать девятом году я ушел на действительную службу в армию, которая стала для меня настоящей школой в полном смысле этого слова. Вначале я был рядовым, затем учился в полковой школе, стал командиром отделения. Армия привила мне огромную тягу к знаниям, и после демобилизации я уехал в Ижевск, поступил на машиностроительный завод, стал заниматься в механико-металлургическом вечернем техникуме (был тогда такой). Думал стать инженером.

Но однажды в 1933 году вызвали к директору техникума. В кабинете сидели два незнакомых товарища. Беседа оказалась короткой. Они спросили:

— Действительную отслужил?

— Да. Последнее время был командиром отделения.

— Член партии?

— Да. Приняли в армии.

— Что вы думаете о том, чтобы поехать в авиационное училище. Вы рабочий, член партии. Авиация наша быстро развивается. Какое ваше мнение?

Я поначалу растерялся: очень уж это было неожиданно. Но потом ответил:

— Если надо, то согласен.

Вот так вскоре я и оказался курсантом Оренбургского авиационного училища, с этого и началась моя летная жизнь, которая не прерывалась тринадцать лет.


* * *

После училища служил в Новочеркасске. Правда, летал слабо: не клеилось с техникой пилотирования, поэтому попал в особый тренировочный отряд. Да и откуда можно было стать сильным летчиком, если за год мы налетали всего 20–30 часов. Но я твердо верил, что в конце концов научусь летать, по крайней мере, не хуже других.

Правда, дело чуть-чуть не повернулось по-другому: мне предложили пойти учиться в военно-политическое училище в Ленинград. Моя кандидатура была одобрена, уже заполнено личное дело и подготовлена вся необходимая документация, и вот состоялась окончательная беседа с представителем политуправления.

А какое ваше личное желание, товарищ Девятьяров? — спросил он.

Подумав, ответил:

— Мне хотелось бы по командной линии, но если надо, то согласен заняться политической работой.

— Вы недооцениваете партийно-политическую работу. Отложим пока ваше личное дело.

Так на этом все закончилось. Меня вскоре направили летчиком в тяжелый бомбардировочный полк.

В апреле 1940 года меня с двумя товарищами откомандировали инструктором в школу пилотов. За год, ведя курс по сокращенной программе, я выпустил группу, обучая курсантов полетам на самолетах По-2 и Р-5. Тут уж пришлось полетать! Только посадок сделал 1237, а в воздухе пробыл более 280 часов.

После расформирования школы осенью 1940 года меня назначили командиром корабля ТВ-3 в школу стрелков-бомбардиров.

Здесь меня и застала Великая Отечественная война. Конечно, мы все думали, что нас, опытных летчиков, немедленно направят на запад, на фронт и мы будем бить ненавистного врага, бомбить его войске, взрывать штабы и склады, а если разрешат, то побываем и в небе над фашистской Германией. Но вместо того школу эвакуировали на Урал и там слили с училищем штурманов. Меня назначили командиром отряда, в котором было около 150 курсантов и 10 человек летного состава. Мы готовили летчиков для ночных бомбардировочных полков, которые защищали Москву.

Однажды (это было зимой 1942 годи) мне и летчику Бондаренко (он являлся старшим) приказали на двух самолетах Р-5 перебросить во вновь организованные авиационные мастерские эмалит, который необходим для ремонта самолетов. Но когда мы сели на конечном аэродроме, я заметил, что на моей машине лопнула откачивающая масляная трубка, масло лилось. Процедура ее ремонта была довольно сложной: надо было снять трубку, слить воду, чтобы не заморозить мотор и радиатор, а после того, как трубку запаяли — привезти горячую воду, залить ее и только тогда запустить мотор. В общем понадобилось для всего этого около двух часов. Бондаренко ждать не стал, улетел обратно. Без меня он улетел с промежуточного аэродрома, куда я добрался к ночи и где переночевал. А утром вручили телеграмму, которой начальник штаба запретил дальнейший полет до особого распоряжения.

Оказывается, Бондаренко улетел к месту назначения вопреки запрещению метеостанции, попал в сильнейший снегопад, сделал вынужденную посадку, угодив в каменноугольный карьер. Конечно, самолет оказался сильно поврежденным. И это в то время, когда мы считали каждую машину больше чем на вес золота. Вполне понятно, что Бондаренко больше не поднимался в воздух.

В нашем летном деле нет мелочей, каждая небрежность влечет за собой порой трагические последствия.

И хорошо бы только для себя. Но неряшливость, неумение сосредоточиться, недисциплинированность ведут часто и к гибели товарища. Это особенно мы ощутили позднее, во фронтовой обстановке.

Загрузка...