Жаркий огонь полыхает в камине,
тень, моя тень, на холодной стене.
Жизнь моя связана с вами отныне —
дождик осенний, поплачь обо мне.
Сколько бы я ни бродила по свету,
тень, моя тень, на холодной стене.
Нету без вас мне спокойствия, нету —
дождик осенний, поплачь обо мне.
Все мы в руках ненадежной фортуны,
тень, моя тень, на холодной стене.
Лютни уж нет, но звучат ее струны —
дождик осенний, поплачь обо мне.
Жизнь драгоценна, да выжить непросто,
тень, моя тень, на холодной стене.
Короток путь от весны до погоста —
дождик осенний, поплачь обо мне.
Его боль проходила, отступала, прячась в темные, потаенные закоулки его души, и он уже постепенно привыкал к ее незримому присутствию, сжился с ней, как с ненавистной старой каргой, с присутствием которой приходится мириться в ожидании ее – или своей – неизбежной смерти.
По ночам, просыпаясь в холодном поту с отчаянным криком ужаса, он хватал Жана за руку, до крови вцепляясь в него ногтями, дрожа всем телом, и тот просыпался, не в силах ничего понять, и долго утешал своего изменившегося в последнее время до неузнаваемости друга, отдавая ему всего себя без остатка, до капли, до последнего стона или вздоха, только бы не видеть его ежедневных страданий и мук.
Ванечка каждый день ходил в церковь и горячо молился о спасении души раба Божьего Петра, умоляя Господа пощадить его рассудок, и вразумить, и утешить…
Ведь сказано же – плачущие утешатся… Почему же он так безутешен?
…Пьеру казалось, что полиция, не прекращавшая поисков убийцы Рене Метмана, вот-вот найдет его, и его посадят в Петропавловскую крепость и приговорят к виселице, лишив всех титулов. Он хотел бежать за границу, но что-то подсказывало ему, что лучше стараться как ни в чем не бывало быть на виду, не таясь и не скрываясь, и он, пересиливая себя, ежедневно одевался и ехал в театр, на светские рауты, играл в карты, смеялся и сплетничал с друзьями. Он перестал напиваться, глянув однажды на себя в зеркало после очередного беспросветного запоя и ужаснувшись, потому что с той стороны зеркального стекла на него смотрело чужое, незнакомое, постаревшее и осунувшееся лицо с глубоко запавшими, окруженными черными кругами, остекленевшими глазами. Он знал, куда обычно приезжает Дантес, и всеми силами избегал встречи с ним, но силы эти были на исходе, и он уже не знал, что для него было большей мукой – видеть Дантеса или же, не видя, пытаться забыть о нем.
Совсем недавно он видел Жоржа на Литейном в карете с сестрами Гончаровыми и быстро отступил в тень, где его не могли заметить, провожая карету мрачным, мстительным взглядом.
Я стал тенью самого себя… Но я никогда не буду твоей тенью, Дантес…
…А полиция так и не нашла убийцу. Он знал из газет, что они ведут розыски преступника-опиомана, так как старый генерал Метман признался, что его племянник употреблял наркотические вещества, и полиция пришла к выводу, что Рене могли убить именно из-за них. Нет, граф Антуан не знал, кому из своих петербургских знакомых он мог давать пробовать опий, и даже не запомнил ни одного из них, кроме молодого барона Ж.Д., чье имя не разглашалось в интересах следствия. Однако, как оказалось, этот Ж.Д. был вне подозрений, так как его в ту ночь не было у Метманов…
Это не я, думал Хромоножка, читая газеты и внимательно следя за ходом следствия. Разве я преступник? Я не мог… Я ничего не помню – значит, это не мог быть я… Кто-то другой – но, может быть, моя тень…
Он чувствовал себя виноватым перед Жаном, которому был обязан своим спасением. Если бы не настойчивые просьбы Ванечки, который умолял его бросить пить, поесть хотя бы немного, поехать с ним куда-нибудь – он бы давно уже спился и умер. Спасибо Жану – он не задавал лишних вопросов и сжился со своей жгучей ревностью, как Пьер – с мыслями об убийстве.
…Вы стыдитесь самого себя, жалкий извращенец…
Нет. Он не станет никого любить, тем более этого белобрысого гвардейского гаденыша, намертво прилипшего к юбке Натальи Пушкиной.
Фи… баба.
Он с ранней юности втайне гордился своей исключительностью, непохожестью на других, нежеланием ухаживать за дамами, говорить им комплименты, танцевать и волочиться, как все. Считая себя другим, он ощущал себя почти лордом Байроном, поэмы которого знал и любил, хотя и весьма сожалел о том, что сам Байрон посвящал свои лучшие произведения исключительно женщинам.
Пьер никогда и никому не посвящал стихов. Лишь злобные, брызжущие ядом эпиграммы выходили из-под его пера, и из-за них он рассорился со многими хорошими знакомыми, которые не смогли ему простить подобных выходок. Но что-то, видимо, двинулось в его рассудке, и он, накрепко заперев дверь и оставшись один, писал, склонив русую голову с длинными, уже закрывающими широкий лоб прядями, к перу и бумаге…
Несущий смерть, я – боль и страшный сон…
Я – тень твоя и твой Армагеддон…
В бессильной злобе и ненависти к себе он плакал, кусая губы, рвал написанное и швырял в печку. Потом доставал дневник Дантеса, который теперь хранил в дальнем ящике бюро вместе с его миниатюрным портретом, и, неосознанно гладя пальцами светлое лицо белокурого гвардейца, вновь начинал читать полудетские, смешные и трогательные строчки об искренней мальчишеской дружбе и страстной, удивительной ненависти-любви, разглядывая ни на что не похожие рисунки кадета Дантеса, на которых полулюди-полузверй с огромными смеющимися или грустными глазами-лужицами доверчиво протягивали вперед свои нежные, хрупкие лапки в наивной детской надежде, что кто-то возьмет их в свои и согреет, не оттолкнув и не швырнув в грязь…
Так, значит, теперь ты увлечен мадам Пушкиной, мой милый враг… Сначала – Геккерном, потом – Идали, потом – Метманом, и теперь вот – она.
Но ты обломаешь об нее зубы, красавчик, думал про себя Пьер, потому что питерская звезда первой величины предпочитает на звездном небосклоне вовсе не тебя и лишь коварно прикрывается тобой для достижения своих целей.
Дурак… какой же ты наивный и безмозглый идиот, Дантес, – тебя используют, как жалкую пешку в чужой игре…
Он не смог удержаться от смеха, вспомнив выражение лица Пушкина, когда он смотрел на свою жену в объятиях Жоржа. Какой мелкий склочник… Ему почему-то стало неловко оттого, что умнейший человек и лучший поэт России в обычной жизни оказывался пошлым сплетником, неспособным держать язык за зубами там, где непременно надо было бы промолчать, и веско высказаться, когда надо было внушительно и точно попасть словами в цель.
Обычными словами – не стихами даже…
Пьер вспомнил свой расколотый на мелкие куски театральный лорнет и скривил губы в горькой, саркастической усмешке.
Господи, как давно это было – не в прошлой ли жизни?..
И вот теперь Пушкин ненавидит Дантеса. Что ж, понятно… хотя еще совсем недавно приглашал его в свой дом и был даже доволен тем, что за его бабенками ухаживает этот светловолосый красавчик, французский аристократ.
Он все равно пришлет вызов Дантесу, рано или поздно. И убьет его… все знают про его тяжеленную трость, которую он вечно носит с собой для тренировки руки – чтобы не дрожала, на случай если вдруг придется стрелять.
Так пусть он убьет его сам, и как можно скорее… пока этого не сделал я.
– …Жан, ты? – крикнул Хромоножка, услышав, как внизу скрипнула дверь.
Гагарин, топчась в прихожей, стряхивал с сапог и бекеши снег, улыбаясь и что-то напевая себе под нос. Его темные кудри были мокрыми от растаявшего снега, лицо разрумянилось, сияя ямочками, и Пьер не удержался от ответной улыбки, глядя с лестницы на своего юного друга.
– Там уже зима, Пьер! Можно на санях кататься… Раскатано все, и снежки можно лепить – снег мо-о-окрый! Хочешь – пошли сейчас!
– Нет… ты мне нужен, Жан. Есть одна идея. Тебе понравится, я знаю.
– Интригуешь, как всегда? О, мне уже интересно… Ну, что ты там затеял, Пьер? – весело спросил Ванечка, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, ведущей в кабинет Долгорукова.
– Я заметил, что ты вчера поссорился с Пушкиным, mon cher… Ну зачем ты сразу пытаешься все отрицать – я же видел… не лги мне… Что произошло?
– Ничего! Отстань, – недовольно передернув плечами, произнес Гагарин, сразу помрачнев. Ему не хотелось вспоминать об этом разговоре, потому что пришлось бы рассказать Пьеру о своей собственной неутихающей ревности и боли…
– Ну уж нет, – рассмеялся Хромоножка, подходя сзади к плюхнувшемуся в глубокое кресло Жану и слегка ероша его влажные кудри. – Я все-таки старше тебя, Ванечка, и не потерплю, чтобы какая-то сволочь позволила себе издеваться над тобой. А этот наш прославленный поэт, кажется, позволил себе…
– Ну Бог с ним – он такой талантливый, Пьер, а все гении – ты знаешь, они же как дети малые… ну, самолюбие больное, увы, да…
– Ну, расскажи мне. – Пьер сел на пол у его ног и уставился на него своими прозрачными зеленоватыми глазами, придав им выражение влюбленной нежности и братской заботы. – Жан… я прошу тебя. – Он коснулся пальцами его руки, и Ванечка, покраснев, опустил голову, отчего стал сразу похож на провинившегося мальчишку-подростка.
Какой же ты наивный дурачок, Ванечка… Спасибо тебе, что ты меня любишь – больше ведь никто не способен на такое… только ты один…
Гагарин, вздохнув и заливаясь краской, с неохотой рассказал Пьеру о своей вчерашней унизительной ссоре с Пушкиным, о том, как он хотел вызвать поэта на дуэль, а тот злобно насмеялся над ним, назвав его «молокососом-педерастом» и повелев впредь не лезть к нему со своими глупыми советами.
– Я ведь только хотел ему про книгу рассказать… которую Сергей Семенович купил у Смирдина, – закончил Жан, виновато вздохнув. Слово «ревность» он умудрился не произнести ни разу, заменив его на «грусть» и «уныние из-за пустяков».
– Так, стало быть, молокососом, да еще и… Ну что ж, понятно, – медленно и надменно процедил сквозь зубы Пьер, не спуская с Ванечки потемневших от злости прищуренных глаз, и Жану показалось, что сейчас у его друга начнется очередной страшный приступ неконтролируемой ярости. – Значит, сам ты не способен ему отомстить – а твоих мелких потуг на месть он, боюсь, даже не заметит. А мы с тобой сейчас сделаем так, что над ним будет ржать до коликов весь Петербург… Повеселимся на славу, да и ему мало не покажется. Тащи бумагу, Жан, – ту, толстую, английскую, которую мы с тобой еще в Вене купили, помнишь? Сейчас мы напишем письмо его дружкам, что всегда собираются у Софи Карамзиной, – Вяземскому, Соллогубу, Голой Лизе… и кто там еще обычно приходит чай пить, сейчас вспомним, да и самому нашему гению, разумеется.
– Пьер… не делай этого, прошу… Да и не хочу я этого – мерзко это, не по-христиански… Бог ему судья – ну подумаешь, обозвал… Ну что ж с того – да, молод слишком, и к тому же… гхм… он ведь прав, Петенька, по сути своей, а кто ж на правду обижается? Тем более что я ему сказал – вам, мол, Пушкин, правда глаза колет, а сам же на эту правду потом и обиделся…
– Нет. Он просто воспользовался твоей слабостью, Жан, понимаешь? Добротой твоей и христианской склонностью все прощать… Но я не ангел в отличие от тебя, mon cher, и я не желаю подставлять свою щеку, как ты подставляешь свою, если есть возможность в отместку хлестнуть по чужой! Давай… пиши, что я тебе продиктую'. И хватит соплей, надоело! – прикрикнул он на Жана, который снова приготовился было возражать.
Сочиненный Хромоножкой анонимный пасквиль Гагарин переписал восемь раз по-французски нарочито крупными, угловатыми печатными буквами. Он был рассчитан на то, что Пушкин непременно выставит себя на посмешище в глазах всего Петербурга, преуморительно носясь по городу в поисках обидчика, рассказывая всем и вся о своих подозрениях и наверняка решив, что это – дело рук Дантеса или его приемного отца.
Вот теперь вы точно вызовете Дантеса… Пристрелите его, господин Пушкин, но смотрите – не промахнитесь… И тренируйте руку – уже пора…
А вот и печать – одна из тех, масонских. Запечатав ею конверт, Долгоруков, страшно довольный своей затеей, решил отправить эти письма из разных мест, даже из провинции, но так, чтобы все они дошли до адресатов в один и тот же день.
КАВАЛЕРЫ ПЕРВОЙ СТЕПЕНИ, КОМАНДОРЫ И РЫЦАРИ СВЕТЛЕЙШЕГО ОРДЕНА РОГОНОСЦЕВ, СОБРАВШИСЬ В ВЕЛИКОМ КАПИТУЛЕ ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ ДОСТОПОЧТЕННОГО ВЕЛИКОГО МАГИСТРА ОРДЕНА, ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВААЛ. НАРЫШКИНА, ЕДИНОГЛАСНО ИЗБРАЛИ Г-НА АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА КОААЪЮТОРОМ ВЕЛИКОГО МАГИСТРА ОРДЕНА РОГОНОСЦЕВ И ИСТОРИОГРАФОМ ОРДЕНА.
НЕПРЕМЕННЫЙ СЕКРЕТАРЬ ГРАФ И. БОРХ.
Рука Геккерна дрогнула, когда он закончил читать анонимный пасквиль, принесенный Отто Бреем. Невероятный по своей низости поступок, совершенный неизвестным негодяем, прячущимся в тени и наверняка потирающим ручки в восторге от собственного остроумия, был явно направлен против Александра Пушкина и его супруги. Барон с неизменным уважением относился к русскому поэту, хотя и читал в оригинале совсем немногие из его стихов, но с трудом терпел его развязные выходки, которым неоднократно сам был свидетелем.
Нарышкин… да, он слышал об этой истории. Муж официальной любовницы царя Александра I в течение пятнадцати лет, сделавший блестящую карьеру при дворе. А этот Борх… про него, кажется, говорили, что он живет с форейтором, а жена – с кучером. Тоже, стало быть, рогоносец…
Боже, какая мерзость…
Луи брезгливо швырнул письмо на стол и поднял наконец глаза на Отто, который нервно качал ногой, сидя в кресле напротив и разглядывая ногти.
– Зачем ты мне это принес, я не понимаю… – поморщившись, сказал Геккерн, зачем-то стискивая в руке карандаш. Тревожное молчание друга уже начало беспокоить его. – Объясни мне наконец – что это? Или, может, ты считаешь, что это забавно? Где ты это взял?
– У Нессельроде… я хотел тебе еще вчера это показать, но ты увлекся разговором с госпожой Пушкиной, когда все вокруг только и говорили, что об этом!
– Погоди… а откуда у него? – взбешенный Геккерн не мог прийти в себя от возмущения. – Брей, дружище, мне это действительно не кажется смешным…
– Я не знаю. – Обычно веселый и жизнерадостный, Брей хмуро уставился в пол, продолжая качать ногой и избегая смотреть на Геккерна. – Вчера человек семь получили такие дипломы – Нессельроде, Карамзина, Хитрово… сам Пушкин тоже. Знаешь… Луи, я ничего не хочу сказать… но Карамзина с Хитровой в один голос вопили, что это ты написал…
Геккерн, не веря своим ушам, в немом изумлении уставился на пасквиль, затем на Брея. Карандаш сломался пополам, хрустнув в его руках, и он тяжело грохнул кулаком по столу, едва не свалив серебряную вазу.
– Что ты несешь?! Как… как у тебя язык повернулся сказать такое? И потом… скажи мне, Брей, дорогой, – ты что, держишь меня за идиота?
– Луи, я и не думал…
– Нет уж! Теперь дослушай меня до конца, Отто, и не перебивай! Ты знаешь, как мне тяжело далась моя дипломатическая карьера! И даже если бы я был негодяем и захотел оскорбить кого-то – я бы все равно не написал этого, потому что я не кретин и сам себе нагадить не могу! Ты что, не понимаешь, чем кончаются такие штучки? Они же не могут пройти безнаказанными – Пушкин непременно найдет и вызовет обидчика, а дальше что? Дуэль, чья-то смерть и уж, само собой, конец моей карьеры и высылка из России ко всем чертям!..
– Луи, Пушкин тоже уверен, что это написал ты или Жорж…
– Жорж?.. Да я его уже четвертый день здесь не вижу, Отто! Вот смотри – он записочку мне прислал. Наказали его за плохую организацию гвардейского смотра, – барон впервые за все время улыбнулся, вспомнив о Жорже, – сидит в казармах безвылазно и жалуется мне на жизнь, просясь домой. Охота была ему под пулю лезть из-за этой дряни… Слушай – а кто мог это сделать?
Брей задумчиво пожал плечами, но взгляд его потеплел, легко коснувшись Геккерна.
Прости меня, дурака, Луи, как я мог принести тебе этот кусок дерьма?..
– Представления не имею… Но одно понятно – кто-то хочет выставить Пушкина рогоносцем, опозорить его жену…
– И поссорить его с царем – намек, по-моему, понятен…
– Луи, все знают, что Жорж и мадам Пушкина влюблены… Я не понимаю, при чем здесь государь… это выпад в сторону Жоржа, и я опасаюсь самого худшего…
Резкий звонок в дверь прервал затянувшуюся паузу. Геккерн вздрогнул, закрыв глаза и обхватив руками голову, как будто хотел заткнуть уши. Через минуту камердинер Геккерна доложил:
– Иван Николаевич Гончаров. С известием от господина Пушкина.
Посланник, вмиг став белее мела, на ватных ногах пошел встречать младшего брата Гончаровых, Ивана. Брей хотел было откланяться и уйти, но барон жестом удержал его.
Молодой человек, миловидный и румяный с мороза, с чуть косящими, как у сестер, карими глазами, с натянутой вежливостью поздоровался с обоими послами и встал у двери, несмотря на любезно предложенное ему бароном кресло.
– Чем могу служить? – сдержанно и без особых церемоний спросил Геккерн, скрестив на груди руки и смерив молодого человека с головы до ног надменным взглядом.
– Я имею честь передать вашему сыну господину Дантесу-Геккерну вызов на дуэль от Александра Пушкина! – выпалил тот. – Поручик Дантес оскорбил моего свояка, и теперь должен будет защищать свою честь как подобает дворянину.
– Давайте письмо. Это, надеюсь, письменный вызов? – холодно поинтересовался барон, не сводя с Гончарова-младшего тревожно потемневших глаз.
– Нет… Cartelverbale.
– Благодарю вас, господин Гончаров, непременно передам, – сухо отозвался Геккерн. – Что-нибудь еще?
– Нет… Я уже все сказал, – растерянно произнес юноша, стушевавшийся под пронзительным взглядом ледяных серых глаз барона, но, несмотря на это, пытавшийся держаться гордо и независимо, высокомерно вздергивая подбородок, отчего его слова прозвучали еще более нелепо и излишне пафосно.
– Не смею вас больше задерживать, милостивый государь.
– В таком случае вынужден откланяться, – гордо заявил юный выскочка, которого явно интересовало только то, как он выглядел, передавая барону вызов Пушкина. Он успел уже несколько раз взглянуть на себя в большое зеркало, висевшее в гостиной, и с важным видом провести рукой по каштановым волнистым волосам.
Выпроводив гостя, Геккерн повернулся к Брею и потерянно дернул застывшими серыми губами, пытаясь изобразить улыбку. Руки у него дрожали, голос срывался, и он открыл дверцу буфета, достав графин с водкой и две рюмки.
– Отто…
– Успокойся, Луи, даст Бог, все обойдется.
– Нет… не обойдется, Брей… Надо, чтобы скорее вернулся Жорж… Говорил я ему насчет этой Натали – не доведет она его до добра… Но он не слушал… Пить будешь?
– Давай, Луи, – за удачу. Пусть она не отворачивается от нас…
– Угу, – мрачно усмехнулся Геккерн, одним махом опрокидывая рюмку. – И не поворачивается жопой…
…Первым движением Пьера было подойти к мадам Пушкиной и отдать ей выпавшую из ее руки записочку со словами: «Вы, кажется, что-то потеряли, мадам!»
Но, чуть поколебавшись, он тихо вышел за дверь и повернул направо, в бильярдную, где в дальнем углу сидели и болтали по-французски два старичка, сотрудники посольства и коллеги Нессельроде. Вежливо раскланявшись с обоими, он отвернулся к окну и, спрятавшись за штору, вытащил написанную по-французски записочку и быстро прочитал ее.
Моя обожаемая Натали!
Я надеюсь, что Вы не собираетесь надолго задерживаться в гостях у Нессельроде. Меня они уже преизрядно утомили, и единственное существо, которое я по-настоящему желал бы видеть, – это Вас. Смею надеяться, богиня, что Вы не откажете мне в моей скромной просьбе и уедете от них не позднее чем в половине седьмого вечера.
Я буду ждать Вас, как всегда, в розовом будуаре.
Преданный Вам, Н.
О Господи…
На миг ему снова стало страшно, как тогда, на балу, когда он поспешно удирал, не разбирая дороги, через все коридоры Зимнего дворца, и был почти уверен, что за ним гонятся.
Авторство записки не вызывало сомнений, к тому же государь был здесь, у министра иностранных дел, и не сводил блестящих глаз с госпожи Пушкиной, которая вот уже полчаса увлеченно беседовала с голландским посланником.
Долгоруков, раскланявшись с Геккерном, сразу обратил внимание на то, что он приехал один, без Жоржа, и был крайне раздосадован, хотя и не показал виду.
Вот и хорошо, что его нет… ты же не собираешься убить его прямо сейчас…
Он пристроился поближе к посланнику и Пушкиной. Они беседовали тихо, вполголоса, и до Пьера долетали лишь обрывки фраз: «Я умоляю вас быть честной до конца – или быть с ним, или прекратить…», и в ответ тихий шепот Натали: «Я не принадлежу себе, хотя мое сердце отдано ему…»
Ложь… Нет у тебя никакого сердца, манерная заводная кукла…
Вечно оголенная Елизавета Хитрово, закатывая глаза и привычно кокетничая, нарочито громко и деланно на что-то негодовала, Катрин без умолку болтала с Россетами, Азинька бросала на Пушкина встревоженные взгляды, видя его неестественно оживленное состояние, которое можно уже было назвать близким к истерике. Сначала шепотом, вполголоса, а потом уже в открытую в салоне начали обсуждать анонимные пасквили, которые получили некоторые из присутствующих на рауте гостей.
Гагарин, которому казалось, что все показывают на него пальцем и кричат: Это он! Разве вы не знаете – это он написал!– смотрел в сторону, заметно нервничая, делая вид, что ему просто неловко обсуждать подобные вещи с кем бы то ни было, и старался держаться поближе к Уварову, который давно не кланялся с Пушкиным из-за его злой эпиграммы. Сам Пушкин уже начинал, по своему обыкновению, заводиться, злословить и размахивать руками, втягивая в обсуждение все большее количество народу, время от времени бросая полные презрения взгляды в сторону Геккерна, беседующего о чем-то с его женой.
Барон, однако, был совершенно не в курсе происходящего и выглядел задумчивым и утомленным, как будто погруженным в себя, в течение последних пяти минут разглядывая некую точку на стене невидящими и не останавливающимися ни на чем продолговатыми затуманенными глазами. Затем, завершив разговор с Натали Пушкиной, он внезапно заторопился домой, глянув на часы и извиняясь, что ему нужно сделать еще несколько визитов. Внезапно все замолчали, провожая его странными, подозрительными взглядами, но он, рассеянно одевшись и намотав на шею теплый шарф, откланялся, так ничего и не заметив…
…Сунув записку в карман, Хромоножка искоса наблюдал за царем и Пушкиной.
– Куда ты, Таша? – подозрительно спросил жену поэт, видя, что та вдруг спешно засобиралась уходить.
– Я ненадолго заеду к тетке, Загряжской, Пушкин, – нежно проворковала Натали, поправив локоны на тонкой шейке и глядя на мужа в отражение огромного серебряного зеркала.
– Будь осторожна, Ташенька, – холодно, скользко… Береги себя… Катрин едет с тобой? Или Александрина?
Натали не была готова к этому вопросу и лишь застенчиво улыбнулась в ответ, пожав плечами и очаровательно захлопав ресницами.
– Я же совсем ненадолго – я даже не знаю, дома ли тетя, – пропела она. – Хотела забрать у нее теплые вещи для детей – помнишь, оставляла весной, когда внезапно жарко стало, – они переодевались да там все и оставили…
Пушкин кивнул в ответ, подав ей отороченную песцом шубку, и красавица, расцеловавшись со всеми, исчезла. Вскоре, сославшись на неотложные дела, уехал и государь, и спор об анонимных дипломах, который при нем шел вполголоса, разгорелся вновь в полную силу.
Пьер, иронически подняв бровь и скрестив на груди руки, чуть покачиваясь на каблуках, с притворным вниманием слушал пылкие излияния Елизаветы Хитрово, которая не переставала клеймить позором «гнусного негодяя, состряпавшего подобную гадость», и уже в открытую называла имя барона Геккерна.
– Подумать только – и он посмел делать вид, что ничего не случилось! – высоким, визгливым голосом вещала она в расчете на всеобщее внимание. – Бедняжка Натали – представляю, каково ей было выслушивать болтовню этого интригана! Интересно, о чем они говорили столько времени? Я просто уверена, что это он написал. Говорят, что он… – она понизила голос до шепота, отработанным жестом поправив ожерелье в глубоком вырезе декольте и театрально закатывая глаза, – ну, вы же понимаете, милый Пьер, вслух об этом упоминать не принято, но мне кто-то говорил, что барон самым жестоким образом принуждает несчастного Жоржа к сожительству, выдавая его за своего сына! Теперь все понятно – у меня нет никаких сомнений в том, что он просто ревнует Жоржа к Ташеньке и угрожает ему и ей! Но она же такая робкая и застенчивая… кружевная душа…
– Александр Сергеевич, миленький! – вторила ей Софи Карамзина, желчная старая дева, у которой, впрочем, собирались все интеллектуалы Петербурга. – У гениального человека должны быть умные враги! А тот, кто это написал, – просто пошлый негодяй, и мне искренне жаль, дорогой вы мой, что все так…
– Да мне все равно, – с холодной досадой оборвал ее Пушкин, сделав брезгливую гримасу. – Если мне сзади плюнут на платье, то это дело моего камердинера – вычистить его, а не мое… Да и не стану я в этом merde ковыряться, пардон, – потом вовек не отмоешься…
Хромоножке стало скучно слушать этот бред, и он, отозвав в сторону Жана, беседовавшего с Аркадием Россетом, с кривой ухмылкой предложил ему «позабавиться».
Вскоре друзья, одевшись, уехали по направлению к Зимнему дворцу и, остановив экипаж у Эрмитажа на Дворцовой площади как раз напротив окон «розового будуара», стали ждать. Примерно через час из Зимнего выпорхнула мадам Пушкина, запыхавшаяся и растерянная, и поспешно уехала, напоследок помахав рукой кому-то, кто провожал ее прощальным взглядом из окна будуара, стоя в густой тени тяжелой портьеры. Но вот он подошел ближе, держа в руках свечу, и потрясенный Жан издалека узнал высокую, статную фигуру государя Николая…
Дантес, выйдя на Дворцовую набережную вместе с Трубецким и Строгановым, поднял воротник шинели, стараясь не дрожать от холода под ледяной метелью. Утром ему принесли записку от Луи, и он уже подробно знал об анонимном дипломе и предстоящей дуэли. Записка была написана неровным, дрожащим почерком, как будто перо, не желая слушаться пальцев Геккерна, с тяжелым скрежетом металось по бумаге, едва не разрывая ее, и брызгало во все стороны чернилами, как ядрами из орудийного ствола.
Он изо всех сил старался сосредоточиться на оживленной беседе двух своих друзей, но мысли о мерзкой анонимке, которая может стоить ему жизни, ни на миг не оставляли его.
Надо пойти к Бенкендорфу и все рассказать ему… думал он, рассеянно глядя на серые гребешки волн. Он не допустит этого бессмысленного убийства… Я ни за что не буду стрелять в Пушкина – но он-то вполне может убить меня… Я не хочу умирать из-за чьей-то подлости…
– Жорж, да что с тобой сегодня? – допытывался Саша Строганов, смешно подпрыгивая на набережной в тщетной попытке согреться, отчего становился удивительно похожим на своего любимого рыжего коня. Веснушки побледнели и будто бы осыпались с его бледного лица, но яркие темно-зеленые глаза, всегда сияющие дружеской улыбкой, выражали сейчас озабоченность и тревогу.
– Гов-в-ворил я т-тебе вчера, mon ami, приходи пораньше, а то н-ничего не достанется! – хохотал, заметно заикаясь, усатый увалень и балагур Сашка Трубецкой. – Рыжик, друг мой, ты думаешь, он чего с-страдает? Он п-пришел вчера, к-когда мы уже все в-выпили, и г-говорит…
– Слушай, Трубецкой, я, по-моему, влип в историю… Прямо-таки вляпался, – нехотя признался Жорж, искоса взглянув на хихикающего по любому поводу Сашку, полную противоположность серьезному Строганову-младшему. – Меня Пушкин на дуэль вызвал…
Оба гвардейца разом повернулись к нему и застыли в ужасе, не веря своим ушам.
– Жорж… так ты все-таки д-добрался до его жены? – тихо спросил Трубецкой, вмиг посерьезнев. – Это не ты написал ему анонимное п-пись-мо, над которым ржал весь П-петербург? С ним, г-говорят, шутки плохи… То есть он их в-вообше не п-п-понимает, когда речь заходит о его ненаглядной Натали… П-палку с собой носит – видал, да? Тяжеленькая т-тросточка – чтоб рука не дрогнула… Черт… ну что ты молчишь? – крикнул он Дантесу. – Что теперь делать? Если т-ты его не убьешь – то он тебя наверняка, ты понял? Ой, мама…
– Я не спал с его женой… Хотя очень хотелось, правда… И писем никаких не писал – неужели вы думаете, что я дам кому-то опозорить имя Натали? И я не собираюсь в Пушкина стрелять, даже если он убьет меня – он же ваш знаменитый поэт…
Сашка, закрыв лицо руками, казалось, готов был разрыдаться на плече у Жоржа. Строганов внимательно вслушивался в разговор, хмуря тонкие брови и покусывая нижнюю губу. Внезапно какая-то мысль полыхнула в его изумрудных глазах, и он спросил:
– А где этот анонимный диплом, Жорж? У тебя? Можно на него взглянуть?
– Дома у меня лежит… Поедем сейчас ко мне? Я покажу. Подумаем, кто это мог сделать… Заодно и пообедаем, и согреемся…
Взяв на Невском экипаж, друзья уселись, плотнее прижавшись друг к другу, и покатили в голландское посольство.
Петр Долгоруков, проводив уехавшего к Лавалям Жана, остался один и занялся составлением генеалогии для графа Арсеньева, который намеревался показать ее своим родственникам в Париже. За «безупречно составленную» родословную господин Арсеньев платил Хромоножке большие деньги, и Пьер нехотя согласился, как всегда, для виду поломавшись и набивая себе цену.
В кабинете сухо потрескивал камин и было даже жарко, а стекла дрожали от порывистого ветра с Невы, и Пьер чуть поежился, представив, как там холодно и неуютно на улице. Звонка в дверь он не расслышал за очередным порывом ветра, но, услышав слова камердинера, вскочил как ошпаренный, выронив перо.
– К вам барон Дантес-Геккерн, Петр Владимирович. Просить?
– Нет! – Хромоножка до боли стиснул руки, прижав их к груди.
Его бил озноб, зубы отбивали чечетку, на лбу выступили капельки пота, и он с трудом соображал, что происходит вокруг. Его сознание заволокло пульсирующим красным туманом, дышать стало тяжело, и он рванул на себе воротник рубашки, а в жилах тяжелым колоколом, сводя его с ума, билось одно лишь слово – Дан-тес… Дан-тес…
– То есть да, да. Проси… – сказал он, пытаясь овладеть собой. – Проводи его в кабинет, я пойду переоденусь…
Руки не слушались Пьера, когда он, надев белоснежную сорочку, пытался застегнуть на ней пуговицы. В конце концов он прекратил эти бесполезные попытки и оставил расстегнутыми несколько верхних пуговиц, заметив, что от невыносимого нервного напряжения у него на груди и шее выступили красные пятна. Надев поверх сорочки красивый шелковый жилет и щегольски, насколько позволяли вспотевшие дрожащие пальцы, повязав шейный платок, он быстро взглянул на себя в зеркало и, зачесав назад со лба длинные темно-русые пряди, постарался придать своему лицу то высокомерно-отстраненное, холодное выражение, с которым он обычно появлялся в свете.
– О, поручик – какая честь! – рассмеялся он, картинно застыв в дверном проеме. Его протянутая для пожатия рука осталась висеть в воздухе, и он содрогнулся, увидев глаза Дантеса, когда тот повернулся к нему лицом.
Светловолосый chevalierguardeбыл сейчас похож на мраморную статую из Летнего сада. Его лицо было белее мела, синие глаза казались стальными и метали яростные искры, а руки сами собой сжимались в кулаки, явно не предвещая мирной беседы.
Но никто во всем мире и никогда не казался Пьеру таким красивым, как этот белокурый юноша, чуть постарше его, в красном гвардейском мундире.
– Вот мы и встретились с вами вновь, дорогой Дантес, – скривив губы, недобро ухмыльнулся Пьер, не сводя с Дантеса откровенно раздевающего взгляда своих прозрачных, как вода в ручье, циничных и холодных глаз. – Что же привело вас ко мне, друг мой? Впрочем, что же это я – может быть, выпьем коньяку?
Не красней, да что же это такое… возьми себя в руки… твою мать, немедленно, сию же минуту, да где же твой самоконтроль, урод… О-о-о, черт…
– Я не собирался с вами пить, Долгоруков! Учтите – я ничего не забыл! Ни бала в Царском Селе, ни ваших омерзительных попыток меня оскорбить! Вы – мерзавец, князь, и я намерен доказать всему Петербургу, что именно вы – и только вы – разослали по знакомым Пушкина это мерзкое дерьмо, из-за которого я вынужден теперь лезть под пули!
Пылающий от негодования Дантес выхватил из кармана мундира сложенный вдвое толстый лист писчей бумаги и швырнул его в лицо онемевшему Пьеру.
– Вы думали, что никто не догадается, да? – орал Дантес, надвигаясь на Пьера. – А вот Александр Строганов, между прочим, признал на гнусной этой анонимке ту самую печать, оттиск которой Метман показывал как-то раз ему и вам! Что – не нравится, да? Потому что в точку попал? Вы – негодяй и вор, Долгоруков, и я не удивлюсь, если завтра окажется, что именно вы убили Метмана!
Внезапно Пьер сделал быстрое движение, одновременно вывернув назад руки Дантеса и подставив ему подножку, и тот от неожиданности грохнулся на пол вниз лицом, прижатый к ковру руками и коленкой Пьера.
– Заткнись! – прошипел Хромоножка, не вполне соображая, что делает, в своей отчаянной попытке сорвать с гвардейца мундир. – Я все равно убью тебя, Дантес, рано или поздно, и мне плевать, что ты там подумал обо мне и Метмане! А кстати… – и он хрипло рассмеялся, пресекая попытки Жоржа подняться на ноги, – …твой покойный дружок Рене в знак… гхм… искренней и нежной дружбы, – он снова мерзко ухмыльнулся, – подарил мне твой школьный дневник… Не веришь? – выкрикнул он. – Да! Я все теперь о тебе знаю, ты, шлюха белобрысая, как ты был подстилкой для всех, кому не лень, в твоем вонючем Сен-Сире… Белочек рисовать – как это мило, Боже мой! Зайчиков! – И он всем телом прижал Дантеса к полу, чтобы тот не повернулся и не увидел его глаз, сдерживаясь из последних сил и стараясь не застонать.
– Я убью тебя, гад… – хрипел Жорж, отчаянно брыкаясь и пытаясь сбросить с себя усевшегося на него верхом Хромоножку. – Пусти! Да убери от меня свои грязные лапы, ты, сукин сын, как ты смеешь…
– Но это еще не все, – цинично усмехнулся Пьер, крепко стиснув ногами спину Дантеса и больно царапая под мундиром его кожу, отчего тот внезапно прикусил губу, в бешенстве не заметив нарастающего возбуждения. – Я собираюсь подарить этот презабавнейший дневник прыщавого онаниста твоей косоглазой принцессе Наташке Пушкиной – чтобы она вслух читала его на ночь своему гениальному супругу-рогоносцу! Или своему венценосному любовнику…
Пьер внезапно издал тихий стон и рванул вниз белые брюки Жоржа, с силой впившись ногтями в его упругие ягодицы. Дантес, воспользовавшись его смятением, быстро повернулся лицом и изо всех сил влепил Долгорукову увесистую пощечину, но тут же был вновь распят на полу бедрами не столь хрупкого, как он, противника, который к тому же скрутил ему руки над головой, не выпуская их из своих.
– Куда-а-а? – протянул Пьер, стараясь казаться спокойным. – Не дергайся, mon cher… На правду не обижаются. А ты, мой милый, должен ее знать… Я кому сказал – не дергайся! – заорал он прямо в лицо Дантесу, который внезапно приподнял бедра и выгнул спину, забившись в его руках. Хриплое дыхание Пьера участилось до предела, мокрые пряди русых волос упали на его пылающее лицо, и он, стискивая руки гвардейца и практически лежа на нем, прошептал прямо в его побелевшие от ярости губы: – Ты еще ничего не понял? Тебя обманули, как глупого малолетку, которому сначала сунули конфету, а потом подставили под пули, и все для того, чтобы его величество мог спокойно иметь госпожу Пушкину в любое время дня и ночи… Не отворачивайся! Смотри на меня! Ты мне не веришь, да, Дантес? А зря… я докажу тебе…
– Ты – гад и грязная свинья! – шипел Дантес, отворачивая лицо от слишком низко склонившегося над ним Пьера. – Я не верю ни одному твоему слову! Ты… о нет…
Не могу больше… подумал Пьер. Сейчас скажу ему… я не извращенец – ты прав, Метман, – я скажу ему… пусть знает…
Прошептав прямо в его полураскрытые губы «я люблю тебя, сволочь, если ты еще не понял…», Пьер с хриплым стоном жадно и грубо овладел его ртом, выпустив наконец его пальцы и обхватив свободной рукой за шею. Другую руку он тут же сунул между ног гвардейца, но Дантес с усилием отшвырнул его от себя, схватив за шейный платок, и придушил так, что Долгоруков, задохнувшись, стал порывисто хватать ртом воздух.
– Только шевельнись – и я задушу тебя твоим же платком, гадина! – нарочито спокойно пообещал Дантес, затягивая платок все туже на шее Пьера. – Ты позволил себе оскорбить мадам Пушкину, – как ты смел трепать ее имя, мерзкий ублюдок! И ты мне глубочайше противен, чтобы ты знал – и уясни это себе раз и навсегда! – Последняя фраза, впрочем, прозвучала тихо и неубедительно, и Дантес неожиданно быстро облизнул губы, чем вызвал очередной тихий стон у ничком лежащего на полу Хромоножки.
Это же твой заклятый враг, Дантес…
Но вкус его губ… его руки… Он – меня – любит?.. О нет… Приди в себя, это же Долгоруков…
Что с тобой, Дантес… неужели тебе понравилось? Может, тебе его жалко? Или ты только делаешь вид, что он тебе противен? Он тебя на смерть посылает, а ты… Дыши ровно… чертов сукин сын – еще бы полминуты…
Резко бросив концы платка, Жорж встал и отвернулся, стараясь ничем не выдать своего странного, ничем не объяснимого волнения и неуверенности. Пьер спокойно и безучастно разлегся на полу, удобно подложив руку под голову, и смотрел на Дантеса снизу вверх широко расставленными глазами, лишенными всякого выражения. Со стороны могло показаться, что ему приятно и хорошо лежать у ног своего заклятого врага, и он мог бы лежать так вечно, не сводя глаз с Жоржа, даже если бы тот решил проткнуть его шпагой.
– Ты можешь теперь меня убить, – хрипло выдохнул он, – мне уже все равно… Так будет даже лучше, если это сделаешь ты… давай, Дантес, убей меня… раз ничего другого предложить не можешь. – Он грустно усмехнулся и прикрыл глаза. – Только вон там, на письменном столе, прямо под лампой, лежит записочка, которую государь написал мадам Пушкиной. Она ее выронила… а я подобрал. Можешь прочитать ее… а я пока отдохну. На тебя погляжу – не возражаешь? Мне нравится здесь лежать – на ковре, – он снова скривился в двусмысленной усмешке, взглянув на Жоржа, – а тебе как? Понравилось? Может, попробуем повторить все сначала?
– Это ты убил Рене? – не поворачивая головы, глухо спросил Дантес.
Долгоруков молчал, не отрывая от Дантеса прозрачных, подернутых странной дымкой глаз.
Ничего я тебе больше не скажу, мой милый, подумал он. Хватит с тебя и того, что ты уже от меня услышал…
– Что ты молчишь? – Жорж резко повернулся, вздернув подбородок, и две белых пряди волос упали ему на глаза.
Долгоруков замотал головой, попытавшись возразить, но внезапно смертельное отчаяние и беспомощная, горькая, пронзительная тоска сдавили его горло крепче, чем шейный платок две минуты назад, и он сел на полу, закрыв лицо руками.
– Я… никого не хочу убивать… – прошептал Хромоножка, глотая слезы. – Вот жить не хочу – это точно… Слушай… ты не мог бы сделать мне одолжение?.. Просто убей меня, а? Я все равно жить не хочу… не могу больше жить – ненавижу себя, Ваньку, Метмана этого, тебя… Тебя больше всех…
Дантес, скрестив руки на груди, недоверчиво смотрел на Хромоножку. Эта внезапная перемена в настроении Пьера насторожила его сильнее, чем открытая ненависть, и он не знал, чего еще можно ожидать от этого несчастного, озлобленного мальчишки с его остекленевшими прозрачными глазами и внезапными признаниями, сумасшедшей, чуть не взорвавшей его изнутри страстью и не менее странной ненавистью.
– За что ты меня так ненавидишь, Пьер? – тихо и очень мягко спросил Жорж, опускаясь рядом с ним на пол.
Ты назвал его по имени… что ты делаешь, Жорж, – не верь ему, он лжец, он мерзавец и гад…
Долгоруков молча опустил глаза, не в силах произнести ни слова, борясь с мучительным желанием немедленно повалить Жоржа на пол и вновь найти его губы, такие нежные, мягкие и податливые, ощутить касание его языка, коснуться пальцами его гладкой кожи… или заставить его убить себя… или разрыдаться прямо здесь, на ковре, уткнувшись носом в его спину…
Руки его дрожали, он задыхался, тщетно пытаясь овладеть собой, но близость Жоржа так волновала его, что это было абсолютно невозможно.
Я буду любить тебя… или умру…
– Если ты еще не понял, – надменно протянул он, – то уже вряд ли поймешь. А объяснять дважды я не привык, извини. Спроси лучше у своего приемного папочки – он же такой умный, пусть он тебе и объяснит…
– Не смей говорить в таком тоне о моем отце!
– Никакой он тебе не отец, Дантес! Ты же спишь с ним – и все это знают! Ну может, кроме твоей обожаемой Натали… хотя в ее наивность мне как раз верится с трудом. Записочку-то посмотри – такой трофей!
Дантес схватил со стола записку и, не разворачивая, швырнул ее в камин. Маленькая бумажка вспыхнула и стала вечностью, воспоминанием, ничтожным доказательством того, о чем лучше не знать и даже не догадываться никогда, а просто забыть и выкинуть из головы, как нелепый, постыдный сон…
…Звук удаляющихся шагов Жоржа и хлопнувшей парадной двери вывел Хромоножку из оцепенения, и он, обхватив руками голову, жалко скрючился на полу, ненавидя себя и захлебываясь бессильными, яростными слезами…