Перед человеком, пристально глядящим на звезды, не стоит проблема тьмы. Несомненно, тьма существует, тьма фундаментальная, всеобъемлющая и непобедимая ничем, кроме крошечных точек, названых звездами. И проблема не в том, почему существует такая тьма, но что это за свет, так удивительно прорывающийся сквозь мрак. И если считать существование света доказанным, то зачем нам глаза, видящие его, и сердца, радующиеся ему?
Примите, Дрозма, уверения в моей безграничной преданности. Исходя из соображений безопасности, вместо предпочитаемого вами английского пишу на сальваянском.
Ответ я начинал, имея гораздо больше свободного времени, чем теперь, и он был задуман в форме модной человеческой повести — зная, как вы наслаждаетесь работами земных авторов, я, разумеется, хотел доставить вам удовольствие, и единственным моим желанием было иметь их мастерство. Как вы убедитесь, с поставленной вами задачей я не справился.
Будущее покрыто мраком, во мраке пребывает и мой здравый смысл. Если не сможете одобрить сделанное мной — как и то, что еще предстоит совершить, — то, умоляю вас, примите во внимание, что не всякому по силам восхищение людьми.
Латимер 30963 года — это царство доброты и сердечности. По сравнению с моим последним визитом в Штаты, семнадцать лет назад, жизнь вечерних улиц изменилась в лучшую сторону: люди чаще гуляют и реже устраивают автомобильные гонки.
Я прибыл в Латимер июльским субботним утром. Город наслаждался уик-эндом. Все прибывало в покое. Сосны, вязы и клены, печеные бобы и спящие вечным сном предки — массачусетский тип покоя, к которому я так неравнодушен. Да, если уж суждено быть человеческим существом, то предпочтительнее всего родиться в Федерации.
Латимер расположен слишком далеко от Бостона, чтобы испытывать сильное влияние того, что Артемус Уорд[8] назвал «Аткинсами Запада». Латимер не прочь претендовать на собственное лицо: здесь пять крупных фабрик, более чем десятитысячное население, расположившийся на холмах железной дорогой район заселен состоятельными горожанами, есть два или три парка. Несколько лет назад город был более людным. Поскольку на производство все шире проникают кибернетические устройства, фабрики выносят из городов, и поэтому интенсивнее развиваются районы сельской местности и пригороды. Латимер в этом десятилетии неизменно уютен… Впрочем, нет. В городе пустеют меблированные комнаты — процесс, в котором немногие заинтересованы разобраться. Двадцатый век (по человеческому исчислению) в Латимере живет бок о бок с Новой Англией восемнадцатого и девятнадцатого. В полуквартале от лучшего кинотеатра торчит статуя губернатора Брэдфорда. Восстановленный особняк колониальных времен смотрит через Мэйн-стрит на железнодорожно-автобусно-коптерную станцию, современную, как завтрашний день.
На этой станции я купил научно-фантастический журнал. Их число до сих пор растет. В моем, как оказалось, преобладали разные кошмары, поэтому я читал его, посмеиваясь. Галактики слишком малы для рода человеческого. Впрочем, иногда… Не был ли жуткий исход наших собственных предков тридцати тысячелетий назад лишь намеком на грядущие события?.. Я понял, что люди создадут свою первую орбитальную космическую станцию не позже, чем через четыре-пять лет. Они называют ее «средством для предотвращения войны». Спи же в пространстве, Сальвай, спи в мире!..
Номер 21 по Калюмет-стрит — это старый кирпичный дом на углу квартала. Два этажа и полуподвал рядом с неизменной Майн-стрит,[9] связывающей богатых и бедных, живущих по разные стороны железной дороги. Номер 21 — с той стороны, где бедные, но соседние дома не выглядят слишком убогими. Этакая тихая заводь для фабричных рабочих, низкооплачиваемых «белых воротничков» и приезжих. Через пять кварталов к югу от номера 21 Калюмет-стрит вступает в трущобы, где на крошечной Скид-роу обосновались отбросы общества, отбросы столь же ничтожные, как и обширные человеческие болота в Нью-Йорке, Лондоне, Москве, Чикаго или Калькутте…
Табличку «Сдается» я обнаружил в окне полуподвала. Впустил меня тот, в чью жизнь мне предстояло вмешаться. Я сразу узнал его, этого мальчика с золотистой кожей и глазами темными настолько, что зрачки и радужка почти не отличаются друг от друга. В тот самый первый момент, прежде чем он заговорил со мной и подарил мне небрежный дружелюбный взгляд, я, по-видимому, узнал его до такой степени, до какой не узнаю уже никогда. Впрочем, если мы признаем, что даже простейшие умы являются бесконечной тайной, то какой же должна быть сила высокомерия, чтобы утверждать, будто я знаю Анжело!..
Он держал книгу, заложив пальцем страницу, и я вдруг обнаружил, что он хромает: на левой его лодыжке была наложена шина. Он проводил меня в полуподвальную жилую комнату, где мне предоставилась возможность поговорить с его матерью, чье тело, подобно тесту на опаре, вздымалось над креслом-качалкой. Роза Понтевеччио штопала воротник рубашки, которая, словно ребенок, приютилась на ее громадных коленях. У Розы оказались такие же, как и у сына, волнующие глаза, широкий лоб и чувствительный рот.
— Свободны две комнаты, — сказала она. — Дальняя комната на первом этаже, умывальник и ванная пролетом выше. Кроме того, дальняя комната на втором этаже, но она меньше и не очень тихая… Кстати, здесь ужасный шум от коптеров. Клянусь, они пытаются определить, на какой высоте допустимо летать, чтобы с домов не сорвало крыши.
— Первый этаж меня, похоже, устроит. — Я показал портативную пишущую машинку, которую неожиданно для самого себя купил в Торонто. — Мне предстоит писать книгу, а потому нужна тишина.
Она не проявила любопытства и не изобразила на лице заискивающее удивление. Мальчик раскрыл свою книгу. Это было дешевое издание избранных произведений Платона, и он читал не то «Апологию», не то «Крития».
— Меня зовут Бенедикт Майлз.
Чтобы уменьшить трудность при запоминании деталей, я предпочел упростить свою легенду. Сказал, что был школьным учителем в одном (ничем не отличающемся от других) канадском городишке. Благодаря полученному наследству, судьба подарила мне свободный год, который я хочу потратить на книгу (без подробностей!), и меня вполне устроит простое жилище. Я старался придерживаться академической манеры общения, соответствующей моей личине. Тощий мужчина средних лет, бедно одетый, педантичный, скромный и порядочный.
Роза оказалась вдовой, с домом ей приходилось управляться в одиночку. Дохода от него не хватало, чтобы платить наемной прислуге. Розе было около сорока, половина ее крошечной жизни уже позади. Оставшаяся половина, скорее всего, будет заполнена тяжелой работой, все увеличивающимся беспокойством за свое тело и одиночеством, хотя Роза и была жизнерадостна, болтлива и добра.
— Я не собираюсь вас обихаживать. — Подвижные руки Розы только подчеркивали громоздкость ее тела. — Утренняя приборка — предел моих возможностей… Анжело, покажи мистеру Майлзу комнату.
Он захромал впереди меня вверх по узкой лестнице.
Этот дом явно был построен до того, как американцы влюбились в солнечный свет. Дальняя комната на первом этаже оказалась большой и обещала быть относительно тихой. Два окна выходили во двор, где на июльском солнышке грелся маленький толстенький бостонский бульдог. Едва я открыл окно, Анжело свистнул. Собака встала на задние лапы и неуклюже задрыгала передними.
— Белла у нас задавака, — сказал Анжело с нескрываемой любовью. — Она почти не лает, мистер Майлз.
Неизвестно, разумеется, как собака будет реагировать на марсианский запах, но против отсутствия дистроера эти животные, по крайней мере, раньше никогда не протестовали. У Намира ведь дистроера не было.
— Любишь собак, Анжело?
— Они честные.
Банальное замечание — только не в устах двенадцатилетнего ребенка.
Я подверг испытанию одинокое кресло и нашел, что пружины еще достаточно прочны. Вмятина, оставленная на сиденье чужими телами, выглядела трогательно и придавала мне чувство сопричастности с человеческими существами. Я прощупал Анжело, как прощупал бы любого другого человека. Две вещи казались очевидными: ему не хватало осторожности и детского избытка энергии.
Отец его уже ушел из жизни, мать не была ни сильной, ни здоровой, и поэтому преждевременно свалившись на Анжело ответственность вполне могла оказаться причиной его уравновешенности. Однако приглядевшись к нему, понаблюдав, как он отдернул занавеску в углу комнаты, показав мне водопроводную раковину и двухконфорочную газовую плиту, я несколько изменил свое мнение о мальчике. В нем был избыток энергии и избыток достаточно большой, просто он не растрачивал ее на беспорядочные суматошные движения или крики.
— Нравиться комната, мистер Майлз? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Двенадцать в неделю. Мы иногда сдаем ее как двухместную.
— Да, вполне подходит.
Комната была похожа на все меблированные комнаты. Но вместо обычных календарей с изображением сверкающих белозубыми улыбками полногрудых красоток на стене висела написанная маслом и вставленная в простенькую раму картина. Картина изображала залитый солнцем летней пейзаж-фантазию.
Я был удивлен, как если бы обнаружил вдруг в лавке старьевщика ограненный изумруд.
— Плачу за неделю, но передай своей матери, что я не прочь пожить здесь и побольше.
Он взял деньги, пообещав принести квитанцию и ключ от комнаты. И тогда я решил проверить возникшее у меня предположение:
— Много ли ты написал картин, подобных этой, Анжело?
По его щекам и шее разлился румянец.
— Разве это не твое произведение?
— Мое. Годичной давности… И чего я вам надоедаю?!
— А почему бы и нет?
— Тратим время попусту.
— Не могу с тобой согласиться.
Он был поражен: похоже, до сих пор ему приходилось слышать нечто совсем иное.
— Допускаю, что твоя картина не соответствует нынешним канонам, — сказал я. — Но разве это имеет значение?
— Да, они… — Тут он опомнился и усмехнулся. — Девчоночье занятие. Детский лепет.
— Дурачок! — сказал я, внимательно наблюдая за ним.
Он засуетился, стал больше походить на двенадцатилетнего мальчишку.
— В любом случае я не думаю, что она так уж хороша. Разве это береза?
— Конечно. И трава под ней. А в траве полевая мышь.
— Знаете… — Он не верил и не льстил себе надеждой. — Я принесу вашу квитанцию.
И тут же сорвался с места, словно боясь сказать или услышать нечто большее.
Когда он вернулся, я распаковывал вещи. Позволил ему понаблюдать за моей возней над заурядным барахлом. Краситель для волос, делающий меня седым, выглядел пузырьком с чернилами. Дистроер запаха скрывался под маской лосьона после бритья. Впрочем, аромат его у обладателя человеческого носа не мог вызвать никаких подозрений. Зеркало я распаковывать не стал, а плоские гранаты всегда носил на теле.
Анжело тянул время, любопытный, желающий продолжить знакомство. Похоже, он злился на меня за то, что я не спешил возобновить разговор о его живописи. Каким бы он ни был смышленым, двенадцатилетнему ребенку тяжело бороться с собственным тщеславием. Наконец, приняв донельзя простодушный вид, он спросил:
— Этот футляр от пишущей машинки достаточно вместителен, чтобы хранить в нем вашу рукопись?
Он оказался слишком смышленым. Когда я решил, что «мистер Майлз» работает над книгой, я совершенно не позаботился о том, чтобы, помимо пишущей машинки и пачек бумаги — из которых, кстати, еще ни одна не вскрыта, — взять с собой еще что-нибудь, присущее профессии писателя.
— Пока вполне, — сказал я и выразительно постучал пальцем по лбу. — Книга на сегодняшний день в основном здесь.
Мне стало ясно, что придется сочинить и напечатать какую-нибудь словесную мешанину на английском языке. Причем заняться этим надо незамедлительно: вряд ли, конечно, он или его мать станут копаться в моих вещах, но Наблюдатель обязан избегать даже малейшего риска. Остановиться придется либо на фантастике, либо на философии — эти направления литературы представляют богатейшие возможности по части машинописных упражнений.
Я устремился к креслу и зажег сигарету. Кстати, в очередной раз рекомендую табак Наблюдателям, лишенным наших тридцатичасовых периодов отдыха: курение — не заменитель созерцания, но я верю, что оно снижает потребность в последнем.
— Школьный год закончен, Анжело?
— Угу. На прошлой неделе.
— В каком ты классе?.. Если это не мое дело, можешь предложить мне заткнуться.
На лице Анжело появилась улыбка. И тут же исчезла.
— Я студент-второкурсник.
Мне было понятно, что он притворяется сдержанным в целях самозащиты. Такой ответ дал бы шестнадцатилетний.
— Тебе нравится «Критий»?
Сквозь деланное смущение на его лице проступила очевидная тревога.
— Да-а-а…
Конечно, стоило бы убедить его, что я просто болтаю и подсмеиваюсь над его ранним развитием. И я строил из себя праздного болтуна:
— Бедный Критий! Он и в самом деле старался. Но, я думаю, Сократ хотел умереть. Ради доказательства рассуждений ему пришлось остаться. Тебе не приходило в голову, что он больше беседовал с собой, чем с Критием?
Ни малейшего расслабления. Неестественная юношеская вежливость:
— Может быть.
— Он ничего не был должен Афинам и имел возможность спорить о том, что несправедливые законы могут быть нарушены, дабы послужить великим. Но он не стал спорить. Он устал.
— Почему? — спросил Анжело. — Почему кто-то может желать умереть?
— Потому что устал. После семидесяти лет так бывает.
А что еще мне оставалось сказать? Я раздумывал, подходящ ли такой разговор для данного момента или я все же перегнул палку… Во всяком случае, я попытался дать ему понять, что уважаю его умственные способности, и это могло в будущем мне помочь. Думаю, если бы мне пришлось ловить своими неуклюжими руками мыльный пузырь, я оказался бы в более легком положении, — пусть бы он даже лопнул, ничего бы особенного не произошло. И продолжая разыгрывать из себя «мистера Майлза», я спросил:
— Интересно, не побеспокоит ли моя работа других жильцов? У меня достаточно шумная старая машинка.
— Не-а. — После такого поворота в прозу жизни Анжело успокоился. — Между комнатами ванная мистера Фермана и туалет.
Комната над вами свободна, а живущие на верхнем этаже старые леди и Джек Макгуайр… Нет, они вряд ли услышат стук машинки. Мы внизу тоже — ваша комната находится над кухней. Не берите в голову!
— Даже если я разобью инфинитив?[10]
Он засунул в рот палец и щелкнул им: как будто пробка вылетела из бутылки с шампанским.
— Даже если вы будете обращаться со спондеем, как с ямбом.[11]
— Ого! Не подождешь ли ты, пока я тоже стану образованным?
Он мило улыбнулся и исчез.
И это ребенок, которого Намир хочет пристегнуть к себе, подумал я. Вот с этого момента, Дрозма, меня по-настоящему начала мучить загадка самого Намира. Я должен признать: и для человека, и для марсианина вполне возможно увидеть нечто прекрасное, осознать, что оно прекрасно, и немедленно захотеть уничтожить его. Я знаю, что это так, но не понимаю и никогда не пойму подобного желания. Неужели не ясно, что краткость жизни должна служить напоминанием: уничтожать красоту значит уничтожать самого себя?
Я волновался из-за пустяков, как волновался бы всякий человек в новом для него окружении. Я повторил «Правила поведения Наблюдателей». Меня очень беспокоила опасность того, что пустяковая царапина способна обнаружить оранжевый цвет нашей крови. У меня есть милая привычка сдирать кожу на голенях и украшать синяками руки. То, что у нас пульс бьется с частотой один раз в минуту, не только риск, но и достойно сожаления. Ведь я вынужден быть очень осмотрительным при близких контактах и всячески избегать врачей — их обязательно заинтересует подобная аномалия. Работа Наблюдателя должна стать более интересной и более безопасной (не забыть и о проблеме лошадей), как в старые времена, когда магия и суеверия были шире распространены и всячески работали на нас.
Я крутил в руках сверток с бронзовым зеркалом, пытаясь угадать смысл ваших слов, Дрозма. Я не разворачивал его. Я вдруг пожалел, что не рассмотрел его как следует еще в Северном Городе. Вы несомненно полагали, что я подобным образом и поступлю, но последние минуты пребывания в Городе были заполнены неотложными делами, а я уже изучил так много человеческих древностей, что моя любознательность пребывала в глубокой спячке. В общем, я не познакомился с зеркалом до тех пор, пока его сущность не застала меня врасплох. Но это случилось позже, а в тот вечер я спрятал сверток в комод, под одежду, и, намереваясь поближе познакомиться с городом, вышел на прогулку.
Я встретил Шэрон Брэнд.
Конкретной целью моей прогулки были масло, хлеб и нарезанная ломтиками ветчина, хотя я, буде возникнет в том необходимость, не собирался манкировать и обязанностями Наблюдателя.
Развлечения в субботний вечер, как правило разнообразием не отличаются. Народ болтается по улицам, всеми доступными средствами убивая время, ругает погоду и рассуждает о политике.
Я направился в сторону более грязного конца Калюмет-стрит и почти тут же нашел то, что мне требовалось. Это был крошечный угловой магазинчик в трех кварталах от дома номер 21. На вывеске горели буквы «ПРО.У.ТЫ».
Магазинчик был пуст, только из-за прилавка торчала детская головка. Я подошел ближе. Это оказалась девочка лет десяти, читающая книжку комиксов. Она сидела на стуле, положив левую ногу на другой стул. Правая нога ее обвивала левую так легко, как будто напрочь была лишена костей. Подобная легкость достигается длительными тренировками, но здесь, похоже, о тренировках и речи не шло: просто девочке было удобнее сидеть именно в этой позе.
Я рассматривал витрину, ожидая, пока читательница обратит на меня внимание, но она была далеко-далеко отсюда. Из ее рта, придавая детской физиономии неожиданно глубокомысленный вид, торчала деревянная палочка от леденца. Картину дополняли курносый нос и темные рассыпавшиеся по плечам волосы.
— У вас самообслуживание?
Не поднимая глаз, она кивнула и произнесла:
— Фофифэ фофэфу?
— Еще бы!
Она пролепетала по-младенчески, но это не значит, что я ошибся в возрасте. Просто она не видела срочной необходимости вытащить изо рта свою долгоиграющую соску, но желала знать, не хочу ли я составить ей компанию.
Впрочем, она тут же взглянула на меня — глаза цвета потрясающей океанской синевы смотрели оценивающе, — раскрыла коробку, с трудом разлепила губы и сказала:
— Ну берите, черт! Они всего за пенни, черт. — Она поменяла ноги, обернув левую вокруг правой. — Вы так не можете!
— Кто сказал, что не могу?
За прилавком был третий стул. Я тут же устроился на нем и продемонстрировал свое умение. С нашими-то костями и мышцами я, конечно, имел перед ней преимущество, но проявил максимальную осторожность, чтобы не превысить человеческие возможности. Тем не менее она была слегка ошеломлена.
— У вас неплохо получается, — признала она. — Резиновый человек… Вы забыли ваш леденец.
Она достала из коробки и бросила мне лимонный леденец. Я занялся им без промедления, и мы тут же стали друзьями.
— Смотрите, — сказала она. — Черт, могло так случиться само собой?.. Я имею в виду, взаправду.
Она повернула в мою сторону книжку комиксов. На странице присутствовали космонавт и красивая дама самого разнесчастного вида. Дама была привязана ремнями к метеору — не удивлюсь, если здесь не обошлось без участия Сил Зла, — и космонавт спасал ее от столкновения с другим метеором. Спасение заключалось в уничтожении другого метеора с помощью лучевого ружья. Работа выглядела тяжелой и героической.
— Я бы не хотел, чтобы меня цитировали.
— О!.. Я — Шэрон Брэнд. А вы?
— Бенедикт Майлз. Только что снял комнату на этой улице. У Понтевеччио. Ты случайно не знаешь их?
— Черт! — от важности она залилась румянцем. Потом отбросила в сторону комиксы и расплела свои тощие ноги. Приняв более подходящую для землянина позу, она свесила локти за спинку стула и посмотрела на меня глазами человека, которому недавно исполнилось десять тысяч лет. — Случайно Анжело — мой лучший друг, но вам лучше не упоминать об этом. Это может оказаться крайне неосмотрительным. Есть шанс нарваться.
— Я бы ни за что не стал упоминать об этом.
— Скорее всего, я оторву вам ногу и буду бить вас ею по голове. Если вы меня заложите…
— Как это — заложу?
— Вы что, неуч?! Закладывать — значит болтать. Трепать языком. Некоторые считают Анжело заносчивым, потому что он все время читает книги. Вы ведь не считает его заносчивым?
Выражение ее лица было достаточно красноречивым.
— Нет, я вовсе о нем так не думаю. Он просто очень смышленый.
— Тогда я скорее всего пальну в вас из лучевого ружья. Бдыщ-бдыщ!.. Так получилось, что он годами останется моим лучшим приятелем, но не забудьте, чего вы мне наобещали. Черт, ненавижу доносчиков!.. Знаете что?
— Что?
— Вчера я начала брать уроки на пианино. Миссис Уилкс показала мне гамму. Она слепая. И немедленно показала мне гамму. Они собираются заставить меня заниматься летом на школьном пианино.
— Сразу гамму? Это ужасно!
— Все ужасно, — сказала Шэрон Брэнд. — Только одни вещи ужаснее других.
Ближе к ночи я снова оказался на улице. Я надеялся, что моя новая подружка Шэрон уже заснула, но воображение почему-то рисовало обоих детей лежащими в кроватях при свете тайком включенных ночников — Шэрон с ее героями-космонавтами и Анжело, пробирающегося сквозь путаные мечты Платона.
Я отправился вкусить аромат городского вечера. Перебравшись через железнодорожный туннель на «причальную» сторону, я двигался в толпе прочих масок мимо витрин магазинов, мимо помещений для игры в пул, мимо дансинг-холлов и развлекался проверкой собственной наблюдательности, пытаясь сорвать с окружающих их маски.
— Одно я хотел бы знать. Проблеск интеллекта…
— Лицо, лишенное закладной…
— Печать ожесточения…
— Классная девочка!..
— Ставший добрее с возрастом… Ставший ожесточеннее с возрастом…
Наверное, школьная учительница. А вот тот — вор-карманник. А дальше — переодетый коп… Коммивояжер… Банковский служащий…
В этой игре у вас есть только их голоса.
— И тут он, понимаешь, целится в этого парня из винтовки, а за кустом — «рейнджер»…
— Я говорю ей: неужели я не знаю размеров своей собственной талии!..
— Я бы не поверил ему, если бы у него не было латунного кастета…
Я шагал по улице, постепенно поднимающейся к холмам. С обеих сторон — отдельные особняки, окруженные лужайками; то и дело навстречу попадаются угрюмые мужчины, выгуливаемые крошечными собачками. С вершины холма кто-то смотрел вниз, на огни удивительно спокойного города. Мое ночное зрение, землянам и не снившееся, позволяло мне видеть отдаленные поля и леса, недоступные человеческим глазам даже при свете дня. Трава и кустарник кишели очаровательной, едва заметной живностью.
На востоке поднималась луна. Я еще погулял по тихим улочками этого района. Особняки демонстрировали всему миру, что здесь живут такие же люди, что и в нижней части города. Во всяком случае, при болезнях хозяева этих особняков лечились точно таким же аспирином.
В деловой район я вернулся другим маршрутом. Мне очень хотелось знать, нет ли за мной слежки, не раздадутся ли сзади приглушенные шаги, не шевельнется ли возле ограды почти незаметная тень. Намир беспокоил меня больше, чем я ожидал. Это всего-навсего усталость, сказал я себе.
Кинотеатр был уже закрыт. Толпа на улицах поредела, да и характер ее изменился: меньше добропорядочных граждан, больше хищных физиономий с бегающими глазами. Я купил вечернюю газету и, бегло проглядев, сунул ее в карман. Настоящее, казалось, было пропитано тишиной и покоем, но люди теперь стали слишком умными, чтобы тешить себя надеждой, будто вулкан затих навсегда. Они одурачили сами себя в 880-м и 890-м годах, однако с тех пор кое-чему научились. Соединенные Штаты Европы достаточно сильны — если не развалятся! — но всех пугает следующий логичный шаг Атлантической Федерации. Мальчики и девочки из всемирного правительства привычно пудрят всем мозги хорошо разыгрываемым энтузиазмом. Теперь существует уже три «Железных занавеса»: российский, китайский и новенький, любопытнейший «занавес», появившийся после смерти Сталина и с каждым годом вздымающийся все выше и выше. Этот занавес вырос уже между Россией и Китаем. Впрочем, остальные семь или восемь основных цивилизаций мира, не опутанные, подобно этим двум, древнейшим деспотизмом, умудряются согласовывать свои действия и способно, двигаясь осторожно и постепенно, отыскивать путь к продолжительному компромиссу. Никто не ищет предпосылки нравственной революции в газетных заголовках: океанские течения, как известно, не порождаются океанскими бурями… Преемнику Эйзенхауэра следует быть очень осмотрительным человеком: я заметил, что, несмотря на сложности с заменой личности подобного масштаба, некоторые уже всерьез недолюбливают его. По-видимому, падение Эйзенхауэра начинается в 1964 году с того, что маятник общественного мнения качнется влево чуть сильнее, чем следовало бы. Впрочем, это меня не беспокоит.
Обойдя бедные кварталы с другой стороны, я вышел к парку, находящемуся рядом с Калюмет-стрит. Он был образован изгибом улицы, пересекающей Калюмет. Мощеные дорожки, слишком неровные, чтобы по ним можно было кататься на роликах; пятна упрямо тянущейся к небу травы. Прямо под парковым фонарем два старика никак не могли расстаться с шахматной доской. Может быть, боялись, что без нее они сразу умрут…
Я отыскал скамейку, спрятавшуюся от лунного света в густой тени нависшего над нею клена. Сел. Задумался: не тот ли это парк, где Наблюдатель Кайна подслушала некую важную беседу?
В сотне ярдов от меня расположились несколько скамеек. На ближайшей сидел, склонив голову к коленям, худой парень самого разнесчастного вида. Пьяный, больной или брошенный возлюбленной, подумалось мне. Откуда-то явился два солдата с подружками, уселись недалеко от парня. Тот поднялся и двинулся, шатаясь, по дорожке, которая должна была привести его к моей скамейке. Однако он тут же сошел с дорожки и поплелся прямо по траве, словно хотел обойти фонарь, под которым сооружали друг другу матовые сети любители черно-белых клеток.
Я находился в глубокой тени, и глаза пьяного человека вряд ли могли разглядеть меня. Марсианского запаха я не улавливал, но дул достаточно сильный ветер. Мой собственный дистроер был свеж, однако лицо у меня было тем же, какое Намир видел в Северном Городе.
Отогнав беспокойство, я вернулся к ночной жизни Майн-Стрит и заглянул в бар — кстати, не в первый раз за этот вечер. Атмосфера бара была насыщена парами алкоголя и глупыми и непристойными выкриками. Здесь мне было спокойно: никто не интересовался тощим пьяницей, разделившим компанию со стаканчиком хлебной водки, пока я сам не привлек к себе внимание, затеяв с каким-то водопроводчиком дискуссию о будущем энергетики. В последнее время это стало модной темой. Мы провели с водопроводчиком три раунда. Я предложил солнечную энергию, силу воды и ветра и алкоголь, но в конце концов дал и ему возможность пробежаться по поводу его атомов, черт с ними!..
— Все бы вам хвататься за светило! — сказал он. — Когда я представляю себе то, что увидят мои детишки… Как считаете, есть на Марсе жизнь?
— Там нет атмосферы, — произнес толстяк, которого водопроводчик назвал Джо.
— Но все же очевидно! — Водопроводчик шлепнул ладонью по лужице на стойке и извинился за то, что забрызгал меня. — Они же видели зелень в телескопы!
— Это лишайники, — авторитетно заявил Джо. — Я имею в виду — недостаточно атмосферы, понял?
— Можешь запихать свои лишайники в задницу, — сказал водопроводчик, — и… Ладно, это все очевидно. Почему бы им не жить под землей? Черт возьми, там же можно сохранить воздух!
— Это не для меня, — сказал Джо. — У меня клаустрофобия.
— Все равно можешь запихать свои лишайники в задницу…
Незадолго до полуночи я вполне счастливым вернулся в меблированные комнаты. Я был счастлив от лунного света на площади, окруженной тихими домами, счастлив оттого, что за задернутыми занавесками кто-то запоздало тренькал на мандолине, рождая негромкие звуки, счастлив из-за способности сальваян воспринимать алкоголь. Моего водопроводчика с энтузиазмом взялись отконвоировать домой Джо и трое других друзей. Со стороны их группка была очень похожа на минный тральщик, ведомый по фарватеру одноглазым лоцманом.
Холл на верхнем этаже был залит лунным светом, но еще более мощный поток света лился из открытой двери ближней комнаты. Я вспомнил, что там живет мистер, кажется, Ферман, и тут же увидел его: в кресле, поставив ноги на скамеечку, сидел пожилой седовласый джентльмен и сосал пенковую трубку в форме лошадиной головы. Я нарочно споткнулся. Он тут же прокашлялся и, тяжело ступая, подошел к двери.
— Все в порядке?
— Да, спасибо… Чуть-чуть подвернул лодыжку.
Некоторое время мы, словно встретившиеся на дороге путники, изучали друг друга. Он явно страдал от одиночества.
— Очень плохо, — сказал он наконец и с некоторой враждебностью посмотрел на ковер. Судя по всему, его волновали только неприятности, грозящие миссис Понтевеччио. — Кажется, ковер не виноват.
— Это не из-за ковра. Просто я слегка перебрал.
— О! — мистер Ферман выглядел солидным пожилым человеком, высоким и не толстым. — Иногда спотыкаешься только потому, что недопил…
Так я оказался в его комнате. У него нашлась пинта бурбона, и мы в течение часа проверяли его идею насчет недопития. Поначалу он утверждал, что открыл дверь исключительно с целью проветрить комнату от табачного дыма, но потом признался, что надеялся на появление возможного гостя.
Он был инженером-железнодорожником и двенадцать лет назад ушел на пенсию, частично по возрасту, частично из-за того, что дизели стали сдавать позиции, а он оказался уже слишком стар для технических новинок. Его жена умерла шесть лет назад, а единственная дочь была замужем и жила в Колорадо. В былые времена работа гоняла его по всем Штатам, и он с удовольствием вспоминал свои «Странствия по стальным магистралям», но теперь его домом стал Латимер, и он вряд ли когда-нибудь покинет этот город.
Я не пытался повернуть разговор на сына домовладелицы. Старик вспомнил о нем сам. Джейкоб Ферман жил в этом доме с тех пор, как умерла жена, и я понял, что Понтевеччио стали для него второй семьей. Их проблемы были и его проблемами, и, возможно, он даже знал, что странности Анжело наложили отпечаток и на него самого.
Он познакомился с Анжело, когда тому было шесть лет. Мальчуган с огромными глазами, малоразговорчивый, но впечатлительный и наблюдательный, Анжело был подвержен приступам гнева, вызванным, как полагал Ферман, разочарованиями, которые вряд ли бы так сильно расстраивали обычного ребенка. Теперь, глядя в прошлое, Ферман даже испытывал определенную гордость за эти вспышки гнева. Анжело никогда не был непослушным ребенком, сказал он. Мальчик воспринимал наказание спокойно и редко допускал тот же проступок, но отказ купить ему игрушку, попытки уложить спать или пропажа обломка ножовки могли вызвать у него настоящий взрыв негодования.
— Даже теперь, когда он уже миновал все это, вы вряд ли назовете его счастливым ребенком, — сказал Ферман, — и я не думаю, что тому виной его больная нога…
Когда Ферман появился тут впервые, Роза была в отчаянии. Из-за выходок сына ее мысли все чаще крутились вокруг слова «умопомешательство» (этим туманным словечком люди до сих пор терроризируют человеческое существо, не желающее придерживаться рамок так называемой «дисциплины»). Она очень полагалась на Фермана.
Помнил он и ее мужа. Сильвио Понтевеччио казался бестолковым спивающимся идиотом. Тем не менее Ферман считал его достаточно умным, но неспособным извлечь из своего ума хоть какую-нибудь выгоду. Не менее двенадцати раз Сильвио начинал свое собственное дело — не говоря уже о мелких спекуляциях — и не менее двенадцати раз с кротким удивлением встречал очередную неудачу. Даже перед рождением Анжело только работа Розы, которая содержала меблированные комнаты, спасала семью от нищеты. Сильвио прогорал, пепел очередного лопнувшего предприятия жег его душу, а потом все повторялось сызнова. В конце концов, по-видимому, окончательно смирившись со своей судьбой и пропив деньги, предназначенные для страхования жизни, Сильвио бросился под грузовик на обледенелой дороге.
— Бедный ублюдок, — сказал Ферман с искренним сожалением, — даже умереть нормально не сумел.
Это случилось, когда Анжело достиг семилетнего возраста. Мальчик любил своего отца: тот рассказывал ему сказки и был с ним добр. Через год после смерти Сильвио Анжело сказал матери: «Я больше не буду выходить из себя».
Свое слово он сдержал. Роза перестала волноваться за его рассудок, но теперь ей не давали покоя маленький рост сына и его раздражительность, связанная со школьной рутиной. («Навязанная игра» — такое определение использовал сам Анжело. Впрочем, это было гораздо позже, в разговоре со мной).
— В средней школе он перескочил через три класса, — продолжал Ферман. — Учителям это не нравилось. Ребенок слишком перегружал их работой, он загонял их в ситуацию, когда они должны были позволять ему сдавать экзамены, а экзамены эти были для него сущей чепухой. Он выставлял их в глупейшем свете, и они принимались суетиться вокруг его «поведения», «прилежания» и — что за понятие такое? — «социальной приспособляемости», черт ее подери! Бр-р!.. Все дело в том, что мальчик был смышлен, но недостаточно, чтобы скрыть от них, насколько он смышлен.
— Гений?
— Объясните мне, что это такое и с чем его едят.
— Превышающие норму способности к обобщению, скажем…
— Такие у него налицо.
— Мне иногда очень хочется знать, чем же сейчас заняты школы.
Он понимал, что я искренне интересуюсь его мнением, и некоторое время раздумывал, набивая свою трубку. Потом сказал:
— Возьмем мою Клэр… С тех пор как она была в средней школе, прошло уже почти двадцать лет. Помню, как я забивал себе голову мыслями об ее учебе. Они никогда не пытались научить ее хоть чему-нибудь, кроме того, как стать похожей на всех. Когда она закончила школу — а я бы не сказал, что Клэр была дурой, моя дочь способная девочка, — она умела сложить числа в столбик да немного читать, если в этом появлялась необходимость. Книги возненавидела и до сих пор ненавидит. Будучи заядлым книгочеем, я представить себе не могу, как их можно не любить. И будь я проклят, если знаю, чему ее в этой школе учили! — он фыркнул. — Самовыражению?.. До того, как она научилась хоть что-нибудь выражать! Социальной сознательности?.. Да она даже сейчас недостаточно владеет языком, чтобы объяснить, что она подразумевает под словом «социум»! Обрывки оттуда, обрывки отсюда, и никакой логики, чтобы связать их вместе. Все максимально упрощено… А как можно сделать образование простым? Это ведь все равно что пытаться вырастить атлета, держа его в гамаке на булочках со сливками и пиве! Боже, Майлз, я ухлопал семьдесят лет, стараясь получить образование, но сумел за это время осилить только половину задачи! — Он помолчал. — Я догадываюсь, что школа, в которой учится Анжело, ничем не отличается от школы, где училась моя дочь. Если не хуже!.. И будь я проклят, если он не воспринимает свою школу, как шутку! А стало быть, чертовски сильно подшучивает над самим собой…
— Возможно, школы уже дошли до того, что считают образование чем-то вроде побочного продукта своей деятельности, — предположил я. — Чем-то, что хорошо было бы иметь, если бы это не доставляло слишком много хлопот.
— Ох! — сказал старый джентльмен. — Я бы не стал так говорить, Майлз. Я думаю, они стараются. — И добавил, похоже, безо всякого намерения пошутить: — Может быть, если бы они начали с обучения учителей, это хоть чем-то могло помочь… Тем не менее, и до сих пор есть учителя высокого класса. Я обнаружил это, когда было уже слишком поздно, чтобы сделать из Клэр хоть что-нибудь стоящее… Как бы то ни было, Анжело хороший мальчик, Майлз… Славный, — несколько слов он промямлил про себя, — чистый и с добрым сердцем. Я бы не сказал, что он чертовски капризен. Если бы не его малюсенький рост да не бедная искалеченная ножка…
— Полиомиелит?
— Да, в четыре года. Это случилось до того, как я приехал сюда. Но с возрастом его состояние улучшается. Доктор сказал Розе, что, может быть, годам к двадцати появится возможность снять шину. Она изрядно мешает мальчику… Впрочем, кажется, болезнь его не слишком заботит.
— Возможно, это и помогло ему развить ум.
— Очень может быть.
На сем мы и расстались, так как моему новому другу уже едва удавалось сдерживать зевоту. Я отыскал свою комнате и уснул мертвым сном. Думаю, у меня это получилось не хуже, чем у любого усталого землянина.
Разбудил меня храп. Я с трудом открыл глаза — голова казалась железобетонной — и посмотрел на наручные часы. Была половина пятого. Состояние показалось мне странным: просыпаться с железобетонной головой не входит в привычки сальваян. В мои привычки, во всяком случае, такое не входило никогда.
Я прислушался. Храп доносился с первого этажа и был непомерно громким. По-видимому, этими музыкальными упражнениями занимался Ферман. Я вдруг обратил внимание на мерзкую сладковатую вонь, наполнявшую мою комнату, и оторвал от подушки неподъемную голову. Что-то упало на пол, и прорвавшийся сквозь сладкую вонь другой, очень знакомый запах, запах марсианина, поднял меня на ноги. Не было бы странным, если бы запах был мой, но этот запах оказался чужим.
Я щелкнул выключателем. На полу валялся упавший с подушки комок ваты, пропитанный хлороформом.
Сначала мне показалось, что в комнате ничего не пропало. Потом я добрался до флакона с дистроером и остолбенел: двух третей содержимого как ни бывало.
Дверь оказалась приоткрытой. Выйдя в холл, я понял, почему храп был таким громким: дверь в комнату Фермана тоже была приоткрыта. Уличный фонарь сквозь окно освещал постель старика. Никаким хлороформом в его комнате не пахло. Я удостоверился, что Ферман цел и невредим, что его ненормально шумный сон является тем не менее вполне естественным.
Вернувшись к себе, я полез в комод. Бронзовое зеркало лежало на месте. Потом я вдруг понял, что чужие руки касались моей одежды, развешенной не стуле. Я достал бумажник. Денег не тронули, зато между документами я нашел записку. Записка была написана нашим крошечным сальваянским шрифтом, который человеческие глаза приняли бы за набор разбросанных в беспорядке точек. В записке было всего два предложения:
«Заметьте, я играю честно. Ваша бутылка с д.з. не совсем пуста».
Подпись автора отсутствовала.
О боже, подумал я, докатиться до кражи со взломом в человеческом стиле!.. И тут же рассмеялся: ведь Намир всего лишь последовал старейшему правилу Наблюдателей — «Действуй по-человечески». Впрочем, мой смех быстро затих, потому что я вспомнил об одном неземном факторе в этой земной ситуации — я не могу сдать преступника в руки полиции, не предав свой народ. А Намир сей фактор из виду не упустит и обязательно использует его в своих интересах. Если бы мы играли в шахматы, получилось бы, что я дал равному со мной по силам игроку фору в две ладьи.
Одно окно оказалось открытым шире, чем я оставил его, ложась спать. Все стало ясно: Намир проник в дом с заднего двора. Лестница была приставлена к стене прямо под моим окном — залезть проще некуда. Вчера она лежала вдоль стены, словно забытая после недавней покраски оконных рам. А где же бульдог?..
До рассвета было уже недалеко. В деревянной ограде заднего двора виднелась открытая калитка на боковую улицу — Мартин-стрит. Возле калитки валялась куча тряпья. Эта куча обеспокоила меня — по-моему, вчера ее там не было.
Сопя, я напялил поверх пижамы купальный халат и снова вышел в холл. Со второго этажа тоже доносился храп — словно собака ворчала за углом. Запаха не ощущалось. Намир, разумеется, должен был уже убраться отсюда. Вряд ли он стал бы зря растрачивать дистроер. Умнее было бы добраться до места, где можно раздеться и смазать дистроером зоны запаховых желез. Тем не менее я проверил второй этаж. Ванная была пуста, свободная комната надо мной — тоже. Двери других комнат оказались приоткрытыми. Из средней комнаты доносился храп-ворчание и легкий запашок, присущий женщинам-землянкам. Никакого хлороформа. Анжело упоминал вчера о старых леди. С ними, по-видимому, ничего не произошло.
Я прошел мимо и заглянул в переднюю комнату. Здесь запах хлороформа присутствовал. Я включил свет, скинул комок ваты с подушки спящего молодого человека и тряхнул его. Он с трудом разлепил веки, схватился за голову:
— Кто вы такой, черт подери?!
Джек Макгуайр был сложен так, что вполне мог позволить себе подобный тон. Этакая гранитная глыба, особенно — плечи. Рыжеволосый, голубоглазый и резкий в движениях.
— Ваш новый сосед со вчерашнего дня, первый этаж. К нам проник вор, но…
Я не успел еще закончить фразу, а Мак уже оказался в брюках и вылетел в холл. Оттуда донеслось:
— Эй, мисс Мапп! Миссис Кит!
Славный мальчик. Откровенный. Он в три минуты поднял весь дом на ноги. Тем временем я взглядом сфотографировал его комнату. Бедность вперемежку с чувством собственного достоинства. Рабочая рубаха с масляными пятнами — механик?.. Фотография на комоде — миловидная девушка с личиком в форме сердечка. Рядом другая фотография — мускулистая леди. Без сомнения, мамаша. Бритва, зубная щетка, расческа, полотенце — все разложено так, словно ждет субботней проверки младшим лейтенантом. Чтобы доставить себе удовольствие, я передвинул зубную щетку и, нарушив таким образом казарменный порядок, вышел в холл. Шагнул в среднюю комнату, навстречу истошным крикам.
Картина изображала приятных пожилых леди в растревоженном гнездышке. Сдвоенное окно выходило на Мартин-стрит. В нормальной обстановке здесь, наверное, была настоящая штаб-квартира, но сейчас тощая леди стояла прямо на кровати и пронзительно вопила, а толстая спрашивала ее, все ли в порядке. Мак сказал, что все. Вызвав извержение, он тут же голыми руками запихал лаву назад, в кратер. Нет, Мак мне определенно нравился.
Полной была Агнес Мапп, а худой — Дорис Кит. Позже я узнал, что они из Нью-Лондона и весьма невысокого мнения о Массачусетсе, хотя и живут здесь на вдовьи пенсии в течение последних двадцати шести лет. Эта кража со взломом была первым случаем, когда они вдруг утратили ощущение бесконечной силы государства.
В конце концов миссис Кит приняла горизонтальное положение и утихла, но тут ей на смену пришла Мапп. Нависнув над комодом, она завизжала:
— Тут все перепутано!
Я заглянул и удивился, как она могла узнать об этом в мешанине пуговиц, кнопок, корсетов, вязальных спиц, китайских орнаментов, салфеточек и прочих дамских чепуховин.
— Мы никогда не допускаем, чтобы красный футлярчик для иголок лежал за розовыми щетками для волос, — говорила сквозь слезы миссис Мапп. — Никогда!.. О Дорри, взгляни! Он похитил наш фотоальбом!
Я пробормотал, что вызову копов. Миссис Кит окончательно пришла в себя и строгим баритоном потребовала, чтобы Мак немедленно предоставил им объяснения. Мы с ним посмотрели друг на друга с симпатией, которая напрочь уничтожила разницу между землянином и сльваянином. Я пошел вниз.
На лестнице я встретил Анжело. Одетый в желтую пижаму, он ковылял на второй этаж. За ним брел поднятый воплями дам Ферман. Я попросил его вызвать полицию, и он шмыгнул в холл, к телефону.
Анжело посмотрел на меня и пробормотал:
— Избавьте маму от необходимости подниматься по лестнице.
— Конечно, — сказал я. — Этого и не требуется. Пойдем-ка вниз. У нас всего-навсего побывал вор. Он уже удрал, прихватив несколько долларов. Лестница под моим окном. Хлороформ.
— Ого! — Анжело явно заволновался. — А что же Белла…
Едва мы вошли в жилую комнату полуподвала, он забыл о Белле и бросился к матери. Роза Понтевеччио сидела в своем кресле-качалке, у нее было серое лицо, пальцы вцепились в голубую накидку. Я вовсе не был уверен, что она может подняться. В обстоятельном отчете о случившимся, который я ей предоставил, я постарался быть раздраженно-смешным, рассчитывая заменить собой успокоительное.
— Никогда ничего подобного не происходило, мистер Майлз, никогда!..
— Мама, — увещевал Анжело, — не волнуйся. Ничего и не произошло.
Она притянула к себе его голову. Он подвинулся добровольно, погладил ее бесцельно бегающие руки. Цвет лица Розы несколько улучшился. А когда к нам присоединился Ферман, дыхание ее стало почти нормальным. Убедительно-важным тоном Ферман сказал, что полиция по всей видимости, скоро прибудет, а тем временем нам стоило бы проверить, что же все-таки исчезло. Здравый смысл старика был непоколебим, его же величественная суета принесла Розе больше пользы, чем все мои потуги. Анжело пробормотал что-то насчет Беллы и выскользнул наружу. Я сообщил о пропаже фотоальбома, принадлежавшего старым леди.
— Странно, — сказал Ферман. — Если они утверждают, что он пропал, значит так и есть… В их комнате невозможно шпильку передвинуть, чтобы они не заметили. Они даже не позволяют Розе вытирать пыль… Кстати, мой альбом тоже пропал. Вы помните, Майлз, я показывал вам снимок старой пятьсот девятой модели, когда она была еще новой?.. На сортировочной станции?.. И фотографию, на которой были я, Сузан и двенадцатилетняя Клэр?.. Куда я положил альбом, когда мы покончили с ним?
— На книжный шкаф.
— Верно. Как и всегда. И мне кажется, когда я выключил свет, его уже не было. Зачем вору могут понадобиться эти снимки?
Хотел бы я знать!..
Они не расслышали тихого вскрика, донесшегося с улицы. Мои марсианские гиперакусисы бывают порой просто отвратительны: я слышу так много, что лучше бы не слышал вовсе. Но иногда они приносят чрезвычайную пользу.
Я не помню, как бежал. Я сразу очутился там, на заднем дворе, в луче света из кухонного окна, рядом с Анжело. Он стоял на коленях над кучей тряпок. Из-под тряпок наполовину торчало тельце Беллы со свернутой шеей.
— Зачем? — спрашивал Анжело. — Зачем?
Я поднял его на ноги, хрупкого, в мятой пижаме.
— Пойдем домой. Ты можешь снова понадобиться матери.
Он не заплакал и не выругался. Я бы хотел, чтобы он плакал или ругался. Но он только покосился на лестницу, на землю между нею и оградой. Почва была сухой, никаких следов. И тогда Анжело сказал:
— Я убью его, кто бы он ни был.
— Нет.
Он не слушал:
— Билли Келл может знать. И если это был «индеец»…
— Анжело!..
— Я найду его. И сверну ему шею!
— Анжело, — сказал я, — не надо. — Потом я откопал в памяти отрывок из «Крития»: — «И будет ли жизнь иметь ценность, если эта часть человека, которая совершенствуется справедливостью и развращается несправедливостью, окажется уничтоженной?»
Он узнал. Его глаза, затуманенные и скорбные, но теперь, по крайней мере принадлежащие ребенку, пристально смотрели на меня.
— Будь они прокляты!.. Будь они…
Проклятия наконец сменились плачем, и я облегченно вздохнул.
— Согласен! — сказал я. — Безусловно!
Его начало тошнить. Я придерживал его голову, но рвота так и не наступала. Тогда я отвел его на кухню, заставил плеснуть холодной водой в лицо и расчесать пальцами встрепанные волосы.
Из комнаты теперь доносился незнакомый бубнящий голос. Сияющий широкой улыбкой коп слушал Фермана, с симпатией поглядывая на Розу. Его проныра-собрат уже был наверху, беседовал с Маком. Я вытащил его наружу, показал лестницу. И Беллу.
— Почему, будь они прокляты…
Разница была в том, что слова Анжело переполняла внутренняя страсть. Патрульный же Данн привычно возмущался жестокостью и нарушением порядка. Он не говорил о свернутой шее. И не читал «Крития». Я понял из его замечаний, что в работе он узнает почерк некого Чаевника Уилли — проникновение с заднего двора, осторожное, без летального исхода, применение хлороформа. У Чаевника наверняка будет алиби, сказал Данн, а как было бы приятно упечь его за решетку!..
— Он — специалист по меблированным комнатам?
— Нет, — сказал Данн, не скрывая своей антипатии ко мне. — Да и не водятся здесь денежки, видит Бог. Но зацепку всегда можно отыскать. У вас что-нибудь пропало?
— По правде говоря, я не проверял, — солгал я. — Бумажник лежал у меня под подушкой.
Данн пошел в дом, бормоча на ходу:
— Я знаю здешнюю хозяйку уже десять лет. Люди вполне довольны миссис Понтевеччио, мистер.
В словах его звучало предостережение, но только потому, что я был тем, кто в Новой Англии зовется чужаком.
Они ухлопали около часа и в конце концов послали за дактилоскопической бригадой. Чаевник Уилли, будучи знаменитым опытным правонарушителем, разумеется, предугадал их ход — полагаю, Данн будет сильно удивлен, если дактилоскописты найдут хоть что-нибудь. Я сразу мог бы сказать ему, что взломщик был в перчатках. В 30829 году, когда Намир ушел в отставку, мы еще не пересаживали ткань на кончиках пальцев.
Данна мучили украденные альбомы с фотографиями. Думаю, он решил, что Уилли свихнулся от напряжения, присущего его профессии. Ферман и Мак потеряли немного денег. Старые леди хранили свои сбережения — по выражению миссис Кит — «в укромном местечке». Она не настаивала на более глубоком расследовании, намекая, что все полицейские — мошенники и враги бедных.
Я подумал: «Ого!»
В половине седьмого Данн и его приятель с добрыми пожеланиями оставили нас в покое. Партнер Данна при этом заявил мне, что ни один камень не останется неперевернутым. Больше мы о случившемся никогда от них ничего не слышали, поэтому я до сих пор представляю себе этого копа переворачивающим камни в изменчивых мировых пространствах. При всем моем уважении к мисс Кит я думаю, что полицейские — очень славные ребята, и только пожелал бы человеческим существам не совершать поступки, ожесточающие таких парней.
Предыдущим вечером, после приятного получасового космического путешествия, Шэрон Брэнд сумела-таки настроить себя на продажу мне таких вещей, как кофе и хлеб. Ее мать находилась в задней комнате («Она там с мигренью», — сказала Шэрон), а отец ушел на профсоюзное собрание. Шэрон наслаждалась заботой о магазине. Она очень квалифицированно разделалась с двумя-тремя покупателями, посмевшими прервать наши межзвездные приключения. И вот теперь сверток с моим завтраком напомнил мне о Шэрон. Если я вообще нуждался в напоминаниях…
Я посчитал оправданной озабоченностью. Уж если Шэрон была, по ее же определению, подружкой Анжело, то ею следовало заняться хотя бы ради целей моей миссии. Впрочем, я тут же перестал обманывать себя — Шэрон пробуждала во мне чувство одиночества вдали от моей собственной дочери, оставшейся в Северном Городе. Полагаю, Элман и мой сын будут живы спустя четыре или пять сотен лет, а о маленькой Шэрон Брэнд никто уже и не вспомнит. Цветок-однолеток и дуб — но очень-то справедливо.
Тем не менее семена живут, и цветение личностей может быть чудным даже на протяжении жалких семидесяти.
Я признался себе в большем. Шэрон как личность неким образом обогатила меня, что-то помогла понять в мальчике. Ей недоставало его раннего развития, ей могло не хватать его кипящей любознательности. Но вы представили меня себе самому, Дрозма. Наблюдатель Кайна не сообщила о Шэрон. Если бы она…
Еще не было девяти, когда я увидел в окно, что Анжело и его мать, нарядно одетые, отправились по Мартин-стрит к мессе. Роза чуть не падала от усталости, Анжело же казался слишком маленьким и тонким, чтобы хоть чем-то помочь ей. Я тоже вышел и не спеша двинулся в другую сторону — вниз по Калюмет-стрит.
Утро было теплым, сырым и безветренным. Солнце пробивалось сквозь легкий туман. Тропический день — день для ленивых, день, заставивший меня вспомнить пальмы Рио или океан, дремлющий возле пляжей Лусона,[12] где я когда-то жил, но это было так давно…
Я ощутил тревогу еще до того, как достиг «ПРО.У.ТЫ». Голос Шэрон, холодный, сдавленный и испуганный, донесся из-под входной арки дома, расположившегося по соседству с магазином:
— Не надо, Билли! Я никогда не скажу… Не надо!
Я заторопился, и мои шаги, по-видимому, наделали шуму. Во всяком случае, когда я приблизился, ничего особенного как-будто не происходило. Шэрон неуклюже опиралась на заколоченную дверь, почти скрытая от меня широкоплечим мальчиком. Правую руку она держала за спиной. У меня сложилось впечатление, что мальчишка только что отпустил руку Шэрон. Он повернул белокурую голову и пристально посмотрел на меня. Гораздо выше Шэрон, тринадцати, а то и четырнадцати лет, крепкий, красивый, но с таким тупым выражением лица, как будто только что нацепил маску. Да, иногда у людей это хорошо получается.
Шэрон слабо улыбнулась мне:
— Привет, мистер Майлз!
Мальчишка пожал плечами и двинулся прочь.
— А ну-ка вернись, — сказал я.
Он обернулся — взгляд дерзкий, руки в карманах.
— Ты обидел эту девочку?
— Нет.
Он был спокоен и нагл. Голос взрослого человека, ничего похожего на карканье подростков. Он вполне мог быть старше, чем казался на вид.
— Он обидел тебя, Шэрон?
Она еле слышно проговорила:
— Нет-нет-нет.
У нее был красный мячик на резинке. Она с задумчивым видом подкидывала его. Я вдруг заметил, что она держит мячик левой рукой.
— Шэрон, можно мне посмотреть на другую твою руку?
Она вытащила ее из-за спины неохотно, но рука была как рука — ничего особенного. Когда я решил перевести взгляд на мальчишку, того уже и след простыл. Шэрон с досадой ткнула кулачком в мокрые глаза и сказала в манере, витиеватой даже для суда Святого Джеймса:
— Мистер Майлз, как я могла бы наидостойнейшим образом отблагодарить вас?
— Не бери в голову… А кто был этот желтоволосый феномен?
Это помогло. Она кивнула, подтверждая ценность услышанного слова:
— Просто Билли Келл… Черт! Он и вправду феномен.
— Боюсь, мне он не понравился. Что ему было нужно?
Она поджала губы:
— Ничего. — Она подкидывала мячик с ужасной сосредоточенностью. — Он явный феномен. Не берите в голову. — И добавила вежливо, стремясь не обрывать разговора: — Я слышала, у вас побывал взломщик.
— Да быстро расходятся новости!..
— Черт, да я просто заглянула в ваш дом утром. Перед тем как Анжело начал наряжаться в церковь. Он говорит, что Догбери никогда не доберется до сути происшедшего… Ну и плевать на Догбери, как вы думаете?.. Кстати, вы клянетесь никогда не проболтаться, если я вам чего-то покажу?
Я сказал, что клятвы — дело серьезное, но ей это было известно. Она изучала меня столь долго, что кто-нибудь слабонервный успел бы сойти с ума, и наконец приняла решение. Бросив пристальный взгляд на улицу, она направилась в полуподвал, расположенный ниже уровня тротуара. Вход в него прятался за ступенями фасадного крыльца. Вместо деревянной двери он был заколочен доской.
— Вам придется поклясться, мистер Майлз.
Я проверил свою совесть и сказал:
— Клянусь!
— Вам придется перекреститься, чтобы все было по закону.
Я перекрестился, и она, сделав легкое усилие, левой рукой сняла доску. Однако левшой она не была: я замечаю подобные вещи. Я последовал за ней, по ее приказу закрыв за собой эту насмешку над дверью, и мы оказались в жарком грязном мраке, затхлом и туманном, пахнущем крысами и старой сырой штукатуркой.
Я заверил Шэрон, что прекрасно вижу дорогу, но она взяла меня за большой палец и повела мимо множества пустых упаковочных коробок и гор не поддающегося описанию мусора в дальнюю комнату, которая раньше — до того как дом был покинут жильцами — исполняла обязанности кухни. В Латимере очень много подобных домов, и отток населения на окраины вряд ли способен дать объяснение этому факту. Хотел бы я знать, не начинают ли люди понемногу ненавидеть города, которым они отдали столько сил…
Посреди заброшенной кухни неясно просматривалось огромное хрупкое сооружение — нечто собранное на скорую руку из старых упаковочных ящиков, этакий дом внутри дома.
— Подождите!
Шэрон нырнула куда-то в недра сооружения. Зажгла спичку. Родились два огонька.
— Теперь можете зайти.
Когда я протиснулся внутрь, она была молчалива и торжественна. Морская синева ее глаз напрочь растворилась в жутком мраке.
— Никто никогда не делал этого раньше. Кроме меня… Это Амагоя. — Она немного подумала и, явно опасаясь, что я окажусь недостойным правды, добавила: — Конечно, это не игра в «воображалки».
Это была игра и не игра. Дно перевернутого ящика изображало собой алтарь. На импровизированном престоле (полка над ящиком) лежало то, что всякий принял бы за тряпичную куклу.
— Амаг, — Шэрон кивнула на куклу, — просто образ, привыкший быть куклой. Куклы — это так по-детски, не правда ли?
— Возможно, но фантазия — всегда реальна. То, что находится внутри твоей головы, не менее реально, чем то, что окружает тебя снаружи. Просто это другой тип реальности, вот и все.
Две горящие свечи стояли в карауле, оберегая предметы, лежащие на ящике-алтаре. Обтрепанная мальчишеская кепка, перочинный нож, серебряный доллар.
— Я и в самом деле единственный человек, кто видел это, Шэрон? А Анжело?
— О нет! — она была потрясена. — Амагоя — это я, когда мне одиноко. И теперь вот вы… Потому я и заставила вас поклясться. Ну потому, что вы не смеетесь, когда это нельзя.
Увы, Дрозма, мне пришлось прожить триста сорок шесть лет, чтобы услышать в свой адрес столь значительный комплимент.
— Доллар. Он получил его как школьную премию и подарил мне на счастье. Перочинный нож, потому что я хотела и он сказал: «Держи!»
Слышали бы вы то выражение, с каким она произнесла местоимение «он»!..
— Кепку он просто выбросил.
Любые комментарии были сейчас неуместны — даже вежливые, даже со стороны марсианина. Впрочем, Шэрон и не ждала комментариев. Я глядел почтительно, и ей этого было вполне достаточно. Она с облегчением сменила тему, заговорила порывисто дыша и словно ни о чем.
— Отец вернулся с профсоюзного собрания пьяным. Устроил настоящее сражение… Ударил крышкой подъемника по плите, просто чтобы наделать шуму. Разнес ее ко всем чертям. Откровенно говоря, вы не поверите, с чем мне приходится мириться. Откровенно говоря…
— Подожди-ка, Шэрон! Этот Билли Келл… Мне кажется, он повредил тебе руку. Ты можешь сказать мне, что случилось?
— Я не могла позволить вам избить его. Откровенно говоря, я не могла бы взять на себя такую ответственность.
— Я не избиваю людей. Я бы просто слегка припугнул его.
— Он не из пугливых, да и все равно я не боюсь его. Он на самом деле не ломал мне палец, просто притворился, что сломает.
Она не была изобретательной во лжи, и я добился своего простым молчаливым ожиданием.
— Ну, он пытался заставить меня сказать… кое-что, о чем я не скажу, и все. При меня и Анжело. Билли может пойти утопиться. Он явный феномен, мистер Майлз…
— А палец?
— Все в порядке, честно… Смотрите, как играют гамму.
Она продемонстрировала, прямо на полу. И я обнаружил, что ее рука цела и невредима. А потом я обнаружил, что ее большой палец прекрасно знает, как с абсолютной четкостью подкладываться под остальные пальцы. И это после одного-единственного урока. Медленно, разумеется, но правильно!..
Вы сами, Дрозма, благожелательно отзывались обо мне как о пианисте. Но я знаю, что мы никогда не сможем сравниться с лучшими музыкантами-людьми. И совсем не потому, что наши искусственные пятые пальцы недостаточно подвижны для фортепиано… Вам никогда не приходило в голову, что причина только в том, что человеческие существа, живущие столь короткое время, всегда помнят об этом в своей музыке?
— Я озадачен, Шэрон. Сегодня утром Анжело говорил что-то о Билли Келле. Вроде бы они друзья, как я понял.
В ее голосе зазвучала взрослая горечь:
— Он думает, что Билли ему друг. Однажды я пыталась доказать обратное. Он мне не поверил. Ведь он считает, что все вокруг хорошие.
— Не знаю, Шэрон… Не думаю, чтобы кому-то, кто бы он ни был, удалось дурачить Анжело достаточно долго.
Что ж, это была удачная мысль, и она, казалось, заставила Шэрон почувствовать себя гораздо лучше.
Она снова искусно переменила тему:
— Если вы хотите, мы могли бы сделать Амагою космическим кораблем. Иногда я так делаю.
— Здравая идея.
Откуда-то из глубин мертвой кухни донеслись крадущиеся быстрые шаги.
— Не берите в голову, — сказала Шэрон. — Знаете, когда я ухожу отсюда, я все закрываю другим ящиком. Чтобы не подпустить феноменов…
Когда я вернулся с космического корабля, на ступеньках крыльца меня встретил нарядно одетый Анжело и передал приглашение хозяйки на чашечку кофе. Ферман был уже внизу. Чашечка кофе, согласно воле Розы, состояла из пиццы и полудюжины других соблазнительных блюд. Сама Роза в воскресном наряде выглядела увядающей от чего-то более значительного, чем утренняя жара.
— Вы хотели тишины и покоя, мистер Майлз, — произнесла она с сожалением.
— Зовите меня Беном.
Я старался расслабиться, но не потерять чопорности «мистера Майлза». Уж тот-то не имел никаких шансов сойтись с Шэрон поближе, подумалось мне.
Мы опять вспомнили альбомы с фотографиями. Ферман снова и снова возвращался к одному и тому же вопросу: зачем они могли понадобиться вору?
— А у нас внизу ничего не пропало, — сказал Анжело. — Я проверял.
Через некоторое время Ферман нерешительно произнес:
— Анжело, Мак сказал мне, что он… ну… выкопает место. Во дворе. Если ты хочешь, чтобы он это сделал.
Анжело поперхнулся:
— Если это позволит ему чувствовать себя лучше…
— Дорогой мой, — почти прошептала Роза. — Angelo mio… пожалуйста…
— Извините, но не передаст ли кто-нибудь Маку, что я уже вышел из пеленок?
— Ну, сынок, — сказал Ферман. — Мак как раз подумал…
— Мак как раз не подумал!
Наступила натянутая тишина. Потом я не выдержал:
— Слушай, Анжело… Будь терпелив к людям. Они стараются.
Он с раздражением глянул на меня поверх симпатичного кухонного столика, но раздражение это тут же исчезло. Теперь он казался озадаченным: вероятно, его одолевали мысли о том, кто я и что я, какое место я занимаю в его тайно расширяющимся мире. Справившись с собой, он извинился:
— Простите, дядя Джейкоб! Пусть Мак сделает это. Я обозлился, потому что из-за моей поганой ноги не справляюсь с лопатой.
— Анжело, не употребляй таких слов!.. Ведь я же просила тебя!
Его лицо сделалось свекольно-красным. Ферман не выдержал:
— Пусть, Роза. На этот раз… Я бы и не так выражался, если бы Белла принадлежала мне. Ругань еще никогда никому не приносила вреда.
— Воскресное утро, — захныкала Роза. — Всего час, как закончилась месса… Ладно, Анжело, я не сержусь. Но не говори так. Ведь ты же не хочешь быть похожим на этих мальчишек-хулиганов с улицы!
— Не такие уж они и хулиганы, мама. — Билли Келл напускает на себя такой вид, но это ничего не значит.
— Хулиганские слова делают хулиганским мышление, — сказал Ферман, и эта мысль, похоже, не возмутила Анжело.
Вскоре я откланялся. Анжело вызвался проводить меня. Едва мы подошли к лестнице, он вдруг спросил:
— Кто вы, мистер Майлз?
Это было в его стиле — закончить разговор пренеприятнейшим вопросом. Я не имею в виду, будто меня обеспокоило мое марсианское происхождение — нет, конечно. Мне не понравилось то, что придется уклоняться от правдивого ответа.
— Ничем не примечательный экс-учитель, как я уже говорил твоей матери. А в чем дело, дружок?
— Ну-у, ваша манера истолковывания некоторых вещей… э-э…
— Не такая, как у большинства людей?
Он пожал плечами, и от этого телодвижения за версту несло тщательной продуманностью — так оно было изящно.
— Я не знаю… Я встретил в парке одного старика, около месяца назад. Возможно, и он… Он обещал дать мне на время несколько книг, но больше я его не видел.
— Что за книги, не вспомнишь?
— Некто по имени Гегель. И Маркс. Я пытался взять Маркса в публичной библиотеке, но они выдать отказались.
— Сказали, что дети не читают Маркса?
Он быстро взглянул на меня, и во взгляде этом явно присутствовала некоторая доля недоверчивости.
— Я мог бы взять их для тебя. Если хочешь.
— Возьмете?
— Разумеется! И эти, и другие… Никогда не разберешься, что такое хорошо, а что такое плохо, пока не доберешься до первоисточника. Но пойми, Анжело, — ты пугаешь людей. И тебе известно почему, не так ли?
Он покраснел и, как всякий маленький мальчик, шаркнул носком ботинка по полу.
— Я не знаю, мистер Майлз.
— Люди думают строго определенным образом, Анжело. Они представляют себе двенадцатилетнего мальчика таким и никаким другим. Когда появляется ребенок, мысли которого не соответствуют его возрасту, у людей возникает ощущение, будто покачнулась земля. Это их пугает. — Я положил ему руку на плечо, желая донести до него то, что не выразишь словами.
Он не отстранился.
— Меня, Анжело, это не пугает.
— Нет?
Я попытался скопировать его изящное пожатие плечами:
— В конце концов Норберт Винер[13] поступил в университет будучи одиннадцатилетним.
— Да, и у него тоже были сложности. Я читал его книгу.
— Тогда тебе известно многое из того, что я пытаюсь объяснить. Ну, а как насчет других книг? Что ты любишь читать?
Он забыл об осторожности и воскликнул:
— Все! Все что угодно!
— Роджер![14]
Я стиснул его плечо, опустил руку и отправился наверх. Не уверен, но мне показалось, будто он прошептал мне вслед:
— Спасибо!
В полдень я сидел у себя в комнате, обдумывая свои действия и тщетно стараясь предугадать, какими будут следующие шаги Намира. Заглянул Ферман, разодетый и несерьезный. Заявил, что у него свидание с женой. В его возрасте, думаю, и в самом деле не стоит придавать особое значение воскресным визитам на кладбище. Он брал с собой Анжело и пригласил присоединиться к ним.
Его «развалюхой» оказалась модель 58-го года. Едва мы потарахтели по Калюмет-стрит, Анжело показал мне модели 62-го и 63-го. Их линии восхитили меня. Мои спутники вовсю болтали о машинах, и я оказался единственным, кто заметил этот серый двухместный автомобиль. Он все время держался позади нас. А когда мы покинули городские улицы, последовал за нами и на хайвэй.[15]
— Кладбище не в Латимере?
— Нет. Родственники Сузан были родом из Байфилда. Она пожелала, чтобы ее похоронили именно там. Около десяти миль. Она была Сузан Грейнгер. Говорят, Грейнгеры жили в Байфилде с 1650 года… А мой папа приплыл третьим классом.
— Как и мой дедушка, — сказал Анжело. — Кому это теперь интересно?
Ферман посмотрел на меня, прищурился и улыбнулся. Я сказал:
— Мир один, Анжело?
— Конечно. А разве нет?
— Мир один, а цивилизаций много.
Он выглядел взволнованным.
— Ну что ж, — сказал Джейкоб Ферман, — я из тех, кому нравится идея насчет единого мирового правительства.
— А я боюсь этого, — заметил я, наблюдая за Анжело. — Сделаться монолитными так же легко, как для индивидуалистов убить индивидуализм, не познав его. Почему бы не существовать семи или восьми федерациям — по числу основных цивилизаций?.. Федерациям, соблюдающим общемировой закон, признающий с их стороны право быть различными и неагрессивными?
— Думаете, мы когда-нибудь сможем получить подобный закон? — с сомнением произнес Ферман. — А каковы в этом случае гарантии против войны, Майлз?
— Гарантия только в моральной зрелости людей, и никаких других!.. Разумно организованные политические структуры могли бы оказать значительную помощь, но риск войны не исчезнет до тех пор, пока люди не перестанут считать, что можно оправдывать ненависть к чужакам и присвоение силой. Главное — человеческое сердца и умы, а все остальное — механика.
— Ого, да вы — пессимист!
— Вовсе нет, Ферман. Однако я напуган всеобщим стремлением видеть все исключительно так, как хочется тебе самому. В политике именно такое стремление дает волкам разрешение на вой.
— Хм-м… — Старик стиснул костлявое колено Анжело. — Как ты думаешь, Анжело, мы с Майлзом уже достаточно стары, чтобы не ломать голову над такими вещами?
Анжело отверг бы подобный сарказм со стороны кого угодно. Но не стороны дяди Джейкоба. Он хихикнул и нанес кулаком по плечу Фермана воображаемый удар. Так мы дурачились до самого Байфилда. Серый двухместный автомобиль продолжал плестись позади, и я перестал обращать на него внимание. Дорога была прекрасной, а мое воображение могло перегреться. Однако Ферман вел машину с медлительной осторожностью, так что большинство машин обгоняли нас. Едва мы притащились на автостоянку около кладбища, серый автомобиль прибавил скорость и пролетел мимо. Водитель пригнулся, явно не желая, чтобы его увидели.
Анжело был здесь не впервые: Ферман уже привозил его на кладбище. Мне бы следовало составить компанию Джейкобу и проводить его до могилы, но Анжело помотал головой и потащил меня на покрытый зеленью вал, расположенный в наиболее старой части кладбища. С точки зрения американца, там были совершенно древние захоронения, поскольку некоторые полуразрушенные надгробные камни были установлены еще три столетия назад, когда я был мальчиком. Анжело водил меня среди них без тени улыбки на губах, а ведь большинство молодых откровенно ржали бы, разглядывая труды давно умерших каменщиков, символически изобразивших ангелов круглоглазыми и с несколькими штрихами в камне вместо волос.
— Представляете, все, что у них было, — это песчаник или как его там…
— Да, за прошедшие столетия вроде бы научились обрабатывать мрамор.
— Конечно! — он рассмеялся. — Ну что такое эти несколько столетий?
Он сидел на валу, жевал травинку, качал ногой. Преисполненный спокойствия, с залитой солнечным светом седой головой, Джейкоб Ферман находился в полусотне шагов от нас и казался на своем острове созерцания более далеким, чем на самом деле. Он смотрел свысока на любую истину, которую видел в этом скромном землянином холмике и там, дальше, среди летних облаков и вечности. В человеке помоложе это могло бы показаться болезненно сентиментальным, по крайней мере для тех, кто всегда спешит навесить ярлыки на странности других. Но Ферман был слишком основательным и внутренне спокойным, чтобы беспокоиться о ярлыках. Потом он сел на землю и подпер голову рукой, безразличный как к сырости, так и к скрипу старческих суставов.
Анжело пробормотал:
— И вот так каждое воскресенье, хоть дождливое, хоть солнечное. Да-да, даже когда идет дождь. Разве что тогда он не сидит на траве… И зимой — то же самое.
— Думаю, он любил ее, Анжело. Ему нравиться быть здесь, где ничто не мешает думать о ней.
Тем не менее я блуждал среди призраков. Мой нос ощущал запах хлороформа, мои глаза видели, как юный геркулес с тупой физиономией нависает над Шэрон в дверном проеме, а потом снова замечали серый двухместный автомобиль, которому давно следовало обогнать нас. Мелочи… Не случилось ничего угрожающего, кроме смерти Беллы. Тепло и прелесть этого дня делали абсурдным предположение, будто впереди может ждать угроза. Но даже в залитых солнцем тихих джунглях вы вдруг можете заметить краем глаза промелькнувшее среди зелени черное с оранжевым, полосатое нечто. А потом зашуршат среди полного безветрия листья… Я деланно зевнул, надеясь, что зевок покажется натуральным и придаст небрежность заданному вопросу.
— Ты ходишь в церковь, Анжело?
— Конечно.
Его лицо стало неуловимо настороженным. Было вполне вероятно, что он догадывается о неслучайности вопроса, знает о моих попытках прощупать его мысли и желает знать, давать ли мне право на подобные исследования.
— Я даже пел в церковном хоре год назад, — продолжал он. — У мальчишки, стоявшего впереди меня, были уши, как у муравьеда. Я все время сбивался. — Он запел чистым контральто, удивительно звучащим на открытом воздухе: — Ad Deum qui laetificat juventutem meam… — Потом пожевал травинку и улыбнулся.
— И это приводит тебя в восторг?
Он захихикал:
— Теперь вы говорите как тот человек, с которым я беседовал в парке. Он сказал, что религия — обман.
— Я не считаю ее обманом, все-таки мне случалось быть агностиком. Дело в личной вере. В любом случае тебе следует ходить в церковь — хотя бы только потому, что так считает твоя мать… Ведь она, я думаю, набожна, не так ли?
Он быстро взял себя в руки:
— Да…
— Расскажи мне о Латимере. — Я смотрел, как он покачивает здоровой ногой — легко и изящно. Искривленная была в шине. — Я мог бы поселиться здесь.
Он проговорил с сомнением:
— Ну, он не велик. Люди говорят, запущен. Я не знаю…
Полно пустых домов. Редко что случается. Пригородны хороши — как здесь. И когда выезжаешь за город… Господи, если бы я мог! Вы знаете, просто ходить целый день, взбираться на холмы… Я прохожу милю, а затем вот тут, сзади, начинает болеть нога. И прогулке — конец…
— Думаю, я достану машину. Тогда мы могли бы выбираться на природу.
— Господи! — его глаза загорелись надеждой. — Провести целый день в лесу! Я мог бы взяться… Знаете, эта картина, та, что в вашей комнате… Думаете, там нарисовано место, которое я видел в действительности?.. Совсем нет. Я видел места, похожие на него… березы… Иногда дядя Джейкоб берет меня в поездки. Но когда я вылезаю из машины, он не отходит от меня ни на шаг. Беспокоится о моей ноге, вместо того чтобы позволить мне самому беспокоиться о ней. И оставить меня, когда я готов… — Он замолк и посмотрел мне в глаза. — Я люблю зверей. Знаете, такие маленькие существа, которые… Я читал, если сесть тихо в лесу, через некоторое время они начнут ходить вокруг и не бояться.
— Это правда. Я часто делаю так. Большинство птиц не обращают не тебя внимания, если ты не шевелишься. Наоборот, это их не беспокоит, это выглядит менее подозрительным. Ко мне достаточно близко подлетали иволги. И краснокрылый дрозд. А однажды на меня наткнулась лиса. Я сидел на ее любимой тропе. Она всего-навсего смутилась и обошла меня… Кстати, я тут встретил кое-кого из твоих друзей. В продуктовом магазинчике. Шэрон Брэнд.
Его мысли все еще гуляли по лесу, и он произнес с отсутствующим видом:
— Да, она милый ребенок.
— В некотором роде ты вырос вместе с ней.
— В некотором роде. Года четыре-пять — точно. Мама… не очень любит ее.
— Но почему? Я думаю, Шэрон — славная девочка.
Он сорвал свежую травинку и осторожно произнес:
— Родичи Шэрон — не католики…
— А Билли Келл — католик?
— Нет. — Он был ошеломлен. — Билли? Когда это я…
— Сегодня утром, Анжело. Когда мы нашли Беллу. Ты сказал: «Билли Келл может знать».
— Я так сказал? — он недовольно вздохнул. — Господи!..
— Ты еще сказал что-то об «индейцах». Кто они? Банда?
— Да.
— Твоего возраста?
— Да. Чуть старше.
— Хулиганы?
Он улыбнулся, и это была улыбка, которой я никогда не видел. Словно он примерил хулиганство на себя, пытаясь понять, как он будет выглядеть в подобном костюме.
— Они считают именно так, мистер Майлз, но слушать их — все равно что мазать битой по бейсбольному мячу.
— Похоже, ты не очень-то их любишь.
— Это свора… — он замолк, оценивающе глядя на меня.
Думаю, он решал, как я отнесусь к непристойности в устах двенадцатилетнего, и, похоже, принял решение не в мою пользу. Во всяком случае, закончил он совсем другим тоном:
— Эти ублюдки никому не нравятся.
— А чем они вообще занимаются?
— Дерутся, не соблюдая никаких правил. Кроме того, полагаю, воруют фрукты и продают их на обочинах дорог. Билли говорит, что некоторые из старших — грабители, а у некоторых в карманах перья… Я имею в виду ножи.
Мне не понравилась его улыбка. С его характером, который, мне казалось, я начинаю узнавать, у него не должно было быть подобной улыбки.
— Большинство из них, — продолжал он, — уроженцы… ну, того района, где живут бедные. Это южный конец Калюмет-стрит… Есть сигареты?
Я достал одну сигарету и дал ему прикурить. Ферман не видел, но, думаю, с ним-то мы бы договорились в любом случае.
— Анжело! — сказал я. — А нет ли у «индейцев» конкурентов?
Он пребывал в сомнениях совсем не долго.
— Разумеется! «Стервятники». Это банда Билли Келла. — Он курил небрежно, глубоко затягиваясь и не кашляя. — Вы знаете, я однажды видел, как Билли колет грецкие орехи. Просто кладет орех на бицепс и сгибает руку. Связываться с Билли Келлом желающих нет. — Он помолчал и добавил таким тоном, будто пытался убедить себя в чем-то весьма значительном: — «Стервятники» — нормальные ребята.
— И у тебя есть о чем разговаривать с ним? С этим самым Билли Келлом…
Он прекрасно понял смысл моего вопроса, но притворился, будто до него не доходит.
— Что вы имеете в виду?
— Когда я впервые встретил тебя вчера, ты читал «Крития». Именно это я и имею в виду.
Он ответил уклончиво:
— Книги — далеко не все… Билли хорошо учится, все время получает «ашки».[16]
— А как школа? Достаточно приличная?
— Нормальная.
— Но тебе приходится ломать комедию, верно?
Он затушил сигарету о камень. И, помолчав, сказал:
— Они занимаются ужасными вещами. Может быть, я тоже. Иногда… Я не очень способный к математике. Да и к труду… Видели бы вы скворечники, которые я пытался сделать! Они скорее были похожи на собачью конуру.
— А к чему у тебя есть способности?
Он скорчил рожицу.
— К предметам, которые у них не преподаются. К примеру, «Критий», мистер Майлз. Философия.
— А этика?
— Ну, я достал университетский учебник в библиотеке. Я не ожидал, что в нем так много доказательств. У них там Спиноза. Я и пытаться не стал.
— И не пытайся. — Я схватил его за здоровую лодыжку, словно не позволяя ему прыгнуть. — Ты опередил свой возраст, дружок, но до Спинозы ты еще не дорос. Не уверен, что даже я до него дорос. Если ты сумеешь одолеть его, это, разумеется, хорошо, но лучше пусть он подождет… Когда я работал в школе, я преподавал историю. Как насчет этого предмета?
— Они не преподают ее, а вдалбливают. Забивают твою голову лозунгами. Скажут вам одно, а потом вы возьмете книгу в библиотеке, и там совершенно противоположное. Ну и кто прав? Мне кажется, учитель преподносит нам все так, как он видит сам. Нам же остается только проглотить и выложить ему его же мнение. Если вы считаете иначе, вам «Е»[17] за достижения. В школьных учебниках говорится, что в 1776 году мы отделились от Англии, потому что британский империализм экономически душил колонии. Декларация независимости утверждает, что мы сделали это по политическим мотивам. А на самом деле — по обеим причинам, не так ли?
— Это были две из множества причин, Анжело.
Я никогда не примирюсь с нашим притворством, Дрозма. Мне хотелось рассказать ему о том, как я наблюдал за кораблями французского флота, входящими в Чесапик перед Йорктауном![18] Помню я и осеннюю бурю, поднявшуюся в тот день, когда бедняги в красных мундирах[19] пытались переправиться через реку… Пожалуй, я не мог бы описать ему эту переправу подробно. Или мог бы — не знаю…
— История не укладывается в планы любых преподавателей, — сказал я, — потому что она бесконечно велика. Приходится производить отбор событий и фактов, и, производя подобный отбор, даже лучший из преподавателей не способен избежать своего предвзятого отношения к ним. Конечно, учителя обязаны напоминать вам об этой сложности, но, полагаю, не напоминают.
— Да, не напоминают. Федералистские документы тоже не все объясняют экономикой. Я читал их, а это не положено. Нет, учительница не ругала меня за это. Она сказала: прекрасно, что я предпринял такую попытку, но она боится, что это окажется выше моего понимания. А кроме того, пусть федералистские документы привлекательны своей стариной и интересны, но они не являются частью нашего курса. Так не буду ли я повнимательнее в классе и не продемонстрирую ли интереса к школьному курсу?
— Тебе не кажется, Анжело, что в некоторые дни попросту не стоит вставать с постели?
Моя реплика ему понравилась. В приступе смеха он выронил изо рта травинку и тут же сорвал другую.
— Ништяк, мистер Майлз!
На жаргоне тинэйджеров 30963 года это означает, что вы — молодец. Впрочем, Анжело употреблял такие словечки крайне редко. Ведь нормальным английским языком он владел более четко и красиво, чем любые взрослые, с которыми я встречался при выполнении этой миссии.
— А ты входишь в банду, о которой говорил? Я имею в виду банду Билли Келла… Ничего, если я лезу не в свое дело?
Он перестал смеяться и отвернулся.
— Нет, не вхожу. Но, думаю, они бы хотели, чтобы я присоединился. Я не знаю…
Я молча ждал, а молчать было нелегко.
— Если я сделаю это, — сказал он наконец, — мне бы не хотелось, чтобы узнала мама.
— А присоединившись, ты должен будешь согласиться со всеми их действиями, верно? Обычно это главное условие.
— Может быть, и так.
Он спустился вниз — лениво, руки в карманах. Передо мной снова был хулиган, показной и насквозь фальшивый. И я вдруг понял, что вторгся в область, где он не примет от меня никакого совета. И что он не собирается отвечать на незаданный вопрос. Его взгляд был не сухой, но полусонный. Он уже спрятался — хоть и не очень глубоко — в тысячецветной глубине души, которую я так никогда и не узнаю. И до конца жизни не забуду, как напоминал он мне порой небесное создание с картины Микеланджело «Мадонна с младенцем, святым Иоанном и ангелами». (Я купил неплохую копию и до сих пор храню ее. Иногда детская фигурка на ней кажется мне более похожей на Анжело, чем фотография, которая якобы говорит полную правду).
— Машина, которую я достану, — сказал я, — скорее всего, будет развалюхой, Как насчет форда пятьдесят шестого года?
— Отлично! — он ослепительно улыбнулся и показал мне сомкнутые колечком большой и указательный пальцы правой руки — американский жест, который означает, что все в полном порядке. — Любая старая колымага, и вы уже будете не в состоянии отделаться от меня. — Анжело прихромал к ближайшей могиле и потер пальцем полуразрушившиеся буквы. — Здесь лежит парень, который «отыскал свою награду 10 августа 1671 года, служитель Христа». Звали его Мордекай Пэйкстон.
Анжело принялся очищать паутину с наклонившегося, наполовину погрузившегося в землю камня. Потом вдруг опустил руку и сказал:
— Нет, ведь ему придется плести новую сеть. А кроме того…
— А кроме того, они с Мордекаем живут в полном согласии. Возможно, эта паутина принадлежит прямому наследнику паука, который знал Мордекая лично.
— Возможно, — сказал он. — Однако все остальные забыли Мордекая. — Он сорвал несколько веселых одуванчиков и воткнул их в землю вокруг камня. — Ему и его бакенбардам. — Он поднял на меня сияющие глаза. — Так обычно делает Шэрон. Выглядит лучше, верно?
— Гораздо лучше.
— Держу пари, у него были пышные бакенбарды.
— И он был человеком с большими странностями.
Мы обсудили внешность Мордекая. Я предположил, что бакенбарды были рыжими, но Анжело заявил, что бакенбарды черные и щетинистые, Мордекай был толстяком и Сатана постоянно искушал его соблазнительной свиной отбивной. Мы угомонились, лишь когда вернулся Ферман, и не потому, что старик возразил бы против смеха.
Помню, когда мы ехали домой, я снова видел сзади серый автомобиль. Едва мы остановились возле придорожного кафе, он пронесся мимо так же стремительно, как и в первый раз. В кафе Анжело уничтожил пугающее количество фисташкового мороженого. Когда мы снова загрузились в машину, он рыгнул, сказав: «О, хлористый водород!» — и уснул, приникнув ко мне.
Всю оставшуюся дорогу я находился в опасности. Но голова Анжело была не совсем на моей груди, да и спал он слишком крепко, чтобы заметить, что мое сердце бьется один раз в шестьдесят секунд.
Что мы такое, Дрозма?
Больше чем люди, когда следим за ними? Или меньше, когда разбиваем крылья о стекло?
Следующую неделю моя память превратила в калейдоскоп незначительных событий.
Проснулся поздно. Шэрон и Анжело водружали кучу булыжников, отмечая на заднем дворе место, где была похоронена Белла. Если бы я не был очевидцем вчерашней вспышки гнева, я мог бы предположить, что Анжело нравится это занятие. Но вот он сделал шаг за спину Шэрон, и притворство слетело с его лица. Это было лицо терпеливого человека, лицо, отмеченное печатью нежности, — как у взрослого, наблюдающего за детской игрой в «воображалки», — лицо человека, вспоминающего леса, равнины и пустыни зрелости. Потом они отправились в южный конец Калюмет-стрит, в городские джунгли… Я сидел с пустой головой перед пишущей машинкой и убеждал себя, что «мистеру Бену Майлзу» следует поубедительнее играть свою роль, роль парня, всегда находящегося накануне написания книги, но никогда не совершающего подобного подвига… Посетили с Анжело «ПРО.У.ТЫ» (это было во вторник), но Шэрон не нашли, зато обнаружили в магазинчике маленького беспокойного чудака, оказавшегося отцом Шэрон. Он по-дружески поговорил с Анжело о бейсболе и ничем не был похож на сокрушителя чугунных плит… Встретил в баре Джейка Макгуайра, возвращающегося с работы в гараже. Мы начали с кражи, но в конце концов перешли на Анжело.
— Сидеть весь день, уткнувшись носом в книгу, — вредно, — сказал Мак. Конечно, с его ногой он никогда не станет спортсменом, но даже при такой ноге это вредно. Он вырастет кривобоким чудаком. Если бы он был моим ребенком, я бы этому сразу положил конец. Но что мы можем сделать?
Я не знал…
Ничто на этой неделе не вызывало у меня подозрений о присутствии поблизости Намира.
Я снова увидел Билли Келла из окна. Он играл с Анжело бейсбольным мячом на Мартин-стрит, и мне вдруг подумалось, что мое первое впечатление о нем может и не соответствовать истине. А не заблуждалась ли Шэрон?.. Да, он мучил ее, но, возможно, она сама спровоцировала такое поведение с его стороны. Играя в мяч, Билли казался совсем другим человеком. Он бросал так, чтобы Анжело не приходилось много двигаться, но, с другой стороны, ухитрялся заставить Анжело поработать. В поведении Билли не было снисходительности, а в громких замечаниях — проявлений покровительства. Он не по-мальчишески серьезно старался дать Анжело возможность провести время с пользой. Устав от игры, они уселись на бордюрный камень — светлая и темная головы, ведущие меж собой некую дружелюбную беседу. Беседа выглядела пустопорожней: Билли не казался ни настаивающим, ни убеждающим в чем-то собеседника. Когда Роза позвала Анжело ужинать, тот обменялся с другом странным прощальным жестом — вскинул руку с вывернутой ладонью. Я помнил, что Билли Келл командует «стервятниками». Но Анжело ведь утверждал, что еще не присоединился к банде…
В четверг вечером я ужинал с Понтевеччио. Компанию нам составили и обе старые леди. Роза старалась от души. Она так и порхала — с ее-то комплекцией! — перед плитой и вокруг стола. Я поражался, как много, при ее крошечном доходе, тратит она на такие вечеринки. И все это вовсе не было расточительством, просто Роза по натуре была дарительницей, гостеприимство требовалось ее душе, как кислород телу. Получив возможность похвастаться красивой скатертью и напичкать гостей разнообразными блюдами, Роза становилась румяной и энергичной. Исчезла куда-то усталая, обеспокоенная, толстая женщина, и я видел перед собой мать Анжело.
Миссис Дорис Кит, величественная, с седыми волосами, в сером шелке, при аметистовой броши, явно склонная к мишуре, заставила меня вспомнить, что когда я увидел ее впервые, она была в хлопчатобумажной рубашке и вопила от ужаса. Высокая — шести футов ростом — в те времена, когда ей еще не было нынешних семидесяти лет, она, по-видимому, отличалась весьма суровым нравом. Миссис же Мапп, думается, всегда была доброй и медлительной, а в юности — и вовсе прелестница-возлюбленная. Хотя именно миссис Мапп некогда учительствовала — преподавала искусство и музыку в старших классах женской школы. Что же касается миссис Кит, она никогда не предпринимала попыток сделать хоть какую-нибудь карьеру, кроме карьеры домохозяйки, и в достаточной степени воинственно сообщала об этом. Когда их мужья много лет назад почили вечным сном, две леди создали некий симбиоз, по-видимому, вполне устраивающий их, и собирались прожить в этом состоянии весь остаток своей жизни. Надеюсь, к ним придет счастье и умереть в один день.
— Анжело, — сказала миссис Кит, — покажи Агнес свою последнюю работу.
— Да я почти ничего не закончил.
Она принялась любезно увешать его, как взрослого:
— Никто не может идти вперед без квалифицированной критики. Каждый должен внести свою лепту.
— Да я просто валяю дурака.
Тем не менее его зацеловали и уговорили принести две картины. Отправляясь за ними, чертенок подмигнул мне. Три кобылы среди высоких трав, головы устремлены к приближающемуся огромному красному жеребцу. Цвета ревущие, как ветер в горах. Встреча бури и солнечного света, свирепая и радостная, кричащая и вызывающе сексуальная. Чертенка следовало бы хорошенько отшлепать… Другая картина была мягким сказочным пейзажем.
Я должен был признаться себе, что леди были столь же смешными, сколь и трогательными. Их усердные замечания касались чего угодно, но только не очевидного.
— Цвет, — отважно заявила миссис Мапп, — слишком экстравагантный.
— Да, — сказал Анжело.
— А эта нога немного длинновата. Думаю, тебе нужно рисовать с модели.
— Да, — сказал Анжело.
— А массы… Учись размещать массы сбалансированно, Анжело.
— Да, — сказал Анжело.
— Теперь эта… — миссис Мапп с немалым облегчением взяла в руки пейзаж. — Эта… хм… неплоха. Она миленькая, Анжело. Очень даже миленькая.
— Да, — сказал Анжело.
Роза рассмеялась. Безо всякого намека на смущение, потому что чего-чего, а смущения в этой женщине, наполненной только сердечностью и восхищением, и быть не могло. После того как Анжело вернулся, унеся свои рисунки, она не отпустила руки от его кудрей. И в то же время она абсолютно не воспринимала своего сына в качестве художника. В той же мере, как книги, которые читал Анжело, были для нее страной за семью морями, так и рисунки двенадцатилетнего ребенка в ее представлении не могли иметь никакого значения для окружающего мира. Тот факт, что своей небрежной виртуозностью он уже достиг порога, к которому большинство художников стремятся всю жизнь, был выше ее понимания. Доброжелательное невежество стало для нее щитом, за которым она пряталась от реальной жизни.
Пока старые леди помогали Розе с уборкой стола, Анжело показал мне свою комнату. Я не старался выглядеть сердитым и не стал ему объяснять, что ошеломить и шокировать маленькую миссис Мапп — невелико достижение. Он уже и сам понял это и казался весьма расстроенным.
Комната была узкой и крошечной. Единственное жалкое окошко почти упиралось в тротуар на Мартин-стрит. Для койки, книжной полки и мольберта едва хватало места. И тем не менее это была студия, в которой создавались шедевры, недооценивавшиеся даже самим автором.
Анжело вытащил из кипы, лежащей у стены, еще один рисунок. Рисунок казался простым и технически незаконченным, но художник был прав в своем нежелании продолжать с ним работу.
Изогнутая странным образом рука, пытающаяся подхватить падающего тигра. Пасть зверя перекошена в непостижимо безнадежном рыке. Из полосатой шкуры торчит дротик…
— Ты несомненно веришь в Бога, Анжело.
Взгляд его был полон досады.
— Рука символизирует человеческую жалость, не так ли?
И тут мне показалось, что в тот момент, когда я сделал свой скороспелый вывод, душа Анжело наконец рассталась с этой картиной. Подавленный, он плюхнулся на койку, подпер руками подбородок.
— Мне лучше извиниться?
— Не стоит.
— Что вы хотите сказать?
— Твои извинения могут смутить ее еще сильнее. Почему бы не оставить все как есть? А на будущее запомнить, что милые старые леди и похотливые жеребцы не слишком ладят друг с другом. Вопрос из области эмпирической этики.
Я обнаружил, что слово «эмпирическая» не озадачило его. Он знал это слово и не находил его необычным.
Подумав некоторое время, он вздохнул:
— О'кей, — успокоенный, но неудовлетворенный.
Случившееся продолжало терзать его душу. Именно поэтому, полагаю, он в скором времени подарил миссис Мапп «очень даже миленький» пейзаж, сопроводив подарок сентиментальными цветистыми выражениями. И стойко, как истинный джентльмен, перенес те минуты, пока его осыпала поцелуями и слишком долгими благодарностями.
Следующее воскресенье принесло с собой теплый, непрекращающийся дождь. Все утро я посвятил чтению воскресной газеты. Оценивать новости оказалось достаточно сложным занятием — ведь я слишком сильно нуждался в оценке самого себя. За неделю у меня не появилось ничего похожего на какой-либо заслуживающий внимания план действий. Я узнал кое-что об окружающей среде, кое-что о Розе, Фермане и Шэрон и почти ничего о Билли Келле.
Через день после поездки на кладбище мне пришлось заниматься поисками места, где можно было бы приобрести дешевую подержанную машину. Ничего внушающего доверия я однако не обнаружил, после чего был вынужден связаться по телефону с Торонто. Это трата, которую можно оправдать, Дрозма, даже если она предназначена лишь для того, чтобы позволить Анжело познакомиться с лесом… Во всяком случае, я побывал в большинстве храмов и соборов всего мира, но покой, который я иногда находил в них, был не более чем жалким подобием того покоя, который обретаешь, оказавшись под арками из живой листвы.
У меня по-прежнему не было ни малейшего представления о том, где находится и что замышляет Намир. Украв фотографии и дистроер, а также прекрасно владея марсианским искусством смены личин, он был способен затеять любой маскарад. А может быть, он хотел всего-навсего заставить меня бояться этого — чтобы я засомневался в Фермане и других обитателях дома, чтобы тратил силы и нервы на пустые подозрения?.. Взять да и повернуть против меня мои собственные слабости и недостатки, заставить меня спотыкаться из-за моей собственной слепоты и побудить Анжело к тому же самому — Намир вполне был способен осуществить такой план. В разумной жизни — земной ли, марсианской ли — думается, всегда существовало разделение на тех, кто с уважением относится к себе подобным, и на тех, кто стремится управлять и совращать. Допускаю, что такое разделение непостоянно. Ведь некоторые из нас умудрялись временами оказываться то в том, то в другом лагере. Бывало, и убийцы исправлялись, а бывало, и праведники развращались…
По содержанию передовой статьи я сделал вывод, что новое правительство Испании очень скоро приведет свою страну в порт с названием «Соединенные Штаты Европы». Это вполне могло оказаться бесконечно важным для человечества событием, но я позволил газете упасть с моих колен и принялся созерцать березы и раненого тигра — этот рисунок Анжело из вежливости подарил мне. К тому же я прочел и о проектируемой станции-спутнике. В 1952 году, говорилось в статье, думали, что для этого потребуется десять лет. Десяти лет и кое-какая мелочь в размере четырех миллиардов долларов. Теперь выясняется, что времени понадобится чуть побольше да и долларов тоже — на миллиард или около того. Более полные испытания, имитирующие условия в открытом космосе, намекают на возможность долговременных убытков для человечества, каковую возможность более ранние, грубые эксперименты выявить не могли. Но ничего более или менее серьезного. Кандидатов следовало бы отбирать более критически — вот и все. По-видимому, тысяча девятьсот шестьдесят седьмой или шестьдесят восьмой…
Мы вполне могли бы рассказать им кое-что из нашей древней истории, но я одобряю мудрость наших законов: земляне должны быть оставлены со своими технологическими проблемами один на один. Было логично помочь некоторым племенам в изобретении лука и стрелы — что мы и сделали, но времена с тех пор изменились.
Днем ко мне заглянул Ферман. Он опять собирался на кладбище. Унылый дождь все что-то нашептывал, и я упомянул о нем. Ферман улыбнулся мокрому оконному стеклу: — Солнце сегодня встало где-то далеко от нас.
— Джейкоб! — мы уже называли друг друга по имени. — Вам известно что-нибудь об этих «индейцах» и «стервятниках»? Не хотелось бы обнаружить Анжело замешанным в их дела.
— Детские игры, я думаю. Тяжеловато вытаскивать его на разговор об этом.
— «Индейцы», кажется, состоят из более старших мальчишек, и некоторые из них бандиты.
— В самом деле? — он был заинтересован, но не слишком глубоко. — Я представляю себе мальчишек очень дикими животными. Они быстро становятся такими в своих компаниях. Не то чтобы я с пристрастием относился к Анжело… А с другой стороны, мальчишка Келл кажется вполне приличным.
Я однако не отставал:
— Где он живет, вы не знаете?
— Где-то в южной части Калюмет-стрит, в дешевом районе. Полагаю, его родители умерли. Живет у родственников, как будто бы у тети. — Джейкоб обнаружил мою брошенную газету, и его интерес к Билли Келлу стал стремительно исчезать. — Или с какой-то женщиной, которая его усыновила, точно не знаю. Среди живущих на южном конце они — явное исключение. Он, кажется, учится в одном классе с Анжело, и хороший ученик, как я слышал… Ого! Вы видели это? Макс опять в тюрьме.
— Макс?
Я воскресил в памяти сообщения на первой странице. Это была нью-йоркская газета с обычной мешаниной политических интриг, речей, личностей, странностей и бедствий. Некий Джозеф Макс был арестован за подстрекательство к бунту. Все произошло на митинге, организованном Максом и кучкой его последователей в честь встречи с каким-то сенатором. События были подробно описаны самим Максом, но до продолжения на внутренних полосах я не добрался.
— Наследник Хьюи Лонга. — Ферман читал с должным вниманием. — Упустил я свою газету утром… Лонг, да Бринкли-Козлошеий, да куклуксы. Плюс национал-коммунисты нажмут. Заварят кашу… Да-а, они не умрут!
— Один из этих? Только не подумайте, что я о нем хоть что-то слышал.
— Наверное, канадские газеты о Максе не слишком кричали. Все, что ему требуется, — это рубашка определенного цвета. Впервые, я думаю, он появился в тысяча девятьсот шестидесятом с… как же он назвал ее?.. Ага, Чистая христианская лига, чертовщина какая-то!.. Сделал политический капитал на слове «христианская». Она такая же христианская, как черепаха — быстрая. Вы же знаете, какие странные партии обычно появляются в год президентских выборов. Пена на стоячей воде.
— Да, Гитлера и Ленина до поры до времени тоже считали пеной.
— Ну, я же и говорю вам, дурацкая человеческая манера не обращать внимания на то, что нас пугает!.. Макс на пару лет исчез из виду, а год назад снова стал попадать в заголовки газет. «Чистота американской расы» — так они говорят… Никогда мы ничему не научимся!
— Значит, это слова Макса?
— Да, но все выглядит так, словно он обыкновенный болтун. Он сформировал нечто, называемое им Партией единства. Претендует на миллион единомышленников, этакая вот приятненькая круглая цифра… «Справедливость восторжествует!» — заявляет он по дороге в тюрьму, и это после того, как схвачены с поличным несколько человек. Надеюсь, они не сделают из него мученика. Естественно, это было бы ему весьма кстати.
(Полагаю, тут есть материал для миссии отдельного Наблюдателя, Дрозма, если еще никто не отправлен).
— Думаете, он может получить длительный срок?
Ферман вздохнул. Его искусные руки, руки инженера, покоились на коленях со сцепленными пальцами.
— Я немало поездил, Бен, и очень много думал. Я бы все отдал, чтобы снова оказаться на рельсах. «Пятьсот девятый» и я, мы были что-то вроде друзей. — Он явно стеснялся своих слов. — Вы понимаете? Если ты был энергичным на протяжении всей своей жизни, тяжело выкинуть эти вещи из головы, когда ты постарел. Может, я приукрашиваю действительность? Катаясь по стране… Нет, такие, как Макс, — только пена. Вероятно, стране хватит здравого смысла, чтобы перед тем, как выпустить его, сделать с ним нечто вроде дезинфекции… Кстати, Бен, вам никогда не приходило в голову, что в тех неприятных ситуациях, которые нам довелось пережить, мы могли бы поступать несколько иначе? Брать больше любовью и меньше гордыней? Рассчитывать на самого себя, но относиться при этом к другому, как к самому себе? Делать другим… Не желаете ли съездить в Байфилд?
Он был одинок, но я, сославшись на дождь, отказался. Он ушел от меня с открытой и сердечной улыбкой на лице, которой я больше никогда не увидел…
Ближе к вечеру дождь перестал. Я нашел Анжело и Билли Келла на ступеньках крыльца, бьющими баклуши во влажном тепле. Возможно, когда я появился на крыльце и принялся расстилать газету на верхней ступеньке, собираясь сесть, характер их разговора изменился. Это была моя вторая личная встреча с Билли Келлом. Анжело представил нас друг другу, но Билли и вида не подал, что узнал меня. Он был вежлив до такой степени, до какой без труда способны быть четырнадцатилетние. Не без иронии, думается. Он тут же направил разговор в русло этакой легковесной болтовни — Канада, бейсбол, то да се. Его познания в этом направлении были неисчерпаемы, и я не мог уловить в его репликах ничего такого, что бы можно было квалифицировать как издевательство.
На другой стороне улицы появилась Шэрон, одетая в новое розовое платье. В свете клонящегося к закату солнца, сосредоточенно подбрасывая свой красный мячик на резинке, она выглядела столь же маленькой и одинокой, сколь и энергичной.
Анжело позвал:
— Эй, малышка! Иди-ка сюда!
Она повернулась к нам спиной. Анжело пихнул Билли в бок:
— Вот одна из ее выходок.
— Телка с рожками, — сказал Билли Келл.
Полагаю выражение из жаргона тинэйджеров.
Продемонстрировав свое отношение, Шэрон направилась в нашу сторону. Не замечая присутствия мальчишек, она промаршировала по ступенькам и с чувством собственного достоинства обратилась ко мне:
— Добрый вечер, мистер Майлз. Я удивлена, встретив вас здесь.
Я подал ей кусок газеты:
— Ступеньки все еще сырые, а это, как мне кажется, похоже на новое платье.
— Благодарю вас, мистер Майлз! — она взяла газету с царственной рассеянностью. — Я рада узнать, что кое-чьи достижения оказались не совсем недооцененными.
Уши Анжело вспыхнули. Я был под перекрестным огнем и не видел способа укрыться от падающих снарядов. Билли Келл наслаждался ситуацией. Анжело пробормотал:
— Самое время перехватить чего-нибудь до ужина, а?
— Я должен идти, — сказал Билли Келл.
— Мистер Майлз, вы замечали, что некоторые всегда меняют тему разговора?
Я попытался проявить суровость:
— Мне следовало сменить ее самому. Как твои занятия на этой неделе, Шэрон?
Ее показную вежливость как ветром сдуло. Она заговорила с удовольствием и живостью, не забывая, конечно, время от времени вставить шпильку, но, тем, не менее, наслаждаясь предметом разговора. Уроки были ужасными и с каждым днем становились все ужаснее. Миссис Уилкс собиралась в понедельник дать ей задание выучить настоящую пьесу. Она уже почти может растянуть руку на полную октаву, правда, с трудом и немного выворачивая кисть. Это наверняка было правдой, потому что пять ее пальцев, по сравнению с ростом, выглядели достаточно длинными. Анжело молча страдал, а Билли Келл, несмотря на свое замечание о том, что ему пора, медлил. Анжело повернулся к Шэрон, на его лице не было и подобия улыбки.
— Извини, Шэрон! — он положил руку на носок ее туфельки. — Что это за достижения оказались недооцененными?
Она проигнорировала его жест, позволив своей ноге остаться на прежнем месте, и обратилась к воображаемому мистеру Майлзу, расположившемуся где-то на крышах домов противоположной стороны улицы:
— Мистер Майлз, как вы полагаете, о чем говорит этот ребенок?
— Облом, — сказал Анжело, а Билли Келл загоготал.
Я постарался снова переменить тему и спросил, задерживался ли когда-нибудь Ферман в Байфилде до такого часа, как сегодня.
Анжело с трудом справился с раздражением по поводу извечных женских капризов. Что касается меня, то, помимо недостаточного внимания Анжело к новому платью Шэрон, я не видел причины, по которой бы она так сходить с ума. По-видимому, виновником был Билли Келл. Ведь он занимал внимание Анжело, а Шэрон очень хотела, чтобы Анжело глядел только на нее, — взрослая ревность в десятилетней оболочке, которая лишь с трудом способна выдержать подобную тяжесть. Анжело заставил себя вспомнить о Фермане и обеспокоился:
— Нет, Бен, он никогда не задерживался так поздно…
И тут Билли проворчал:
— А это не его машина?
Это была его машина. Седовласый господин махнул нам рукой и повернул за угол, отправившись к гаражу на Мартин-стрит. Какое-то странное беспокойство, скорее похожее на женское предчувствие беды, жило в Анжело до того момента, пока Ферман не появился из-за угла и не зашагал к нам, помахивая ключами то двери. Подойдя, он улыбнулся детям и, взглянув на меня, натянуто кивнул. Что-то не то происходило с Джейкобом Ферманом. Он присел на верхнюю ступеньку и, обращаясь, по-видимому, к Анжело, сказал деревянным голосом:
— За городом, даже несмотря не дождь, хорошо.
Мне нужно было услышать этот голос снова, и я лениво произнес:
— Похоже, там было не очень прохладно.
Он не посмотрел на меня, а когда ответил, в голосе его прозвучала коварная нотка, совершенно не свойственная тому Ферману, которого я знал:
— В Канаде, наверное, никогда не бывает такой жары?
Тогда я решил, что Намир встретился с ним и заронил в его душу сомнения в том, что я совсем не тот, за кого себя выдаю.
Конечно, Намиру были известны все преимущества сплетен, намеков и полуправды. Необыкновенной силой оружие и такое простое в применении. Пятно, не смываемое ни с того, кому лгут, ни с того, на кого лгут. Я так старался представить другие, более сложные методы нападения, что глупо просмотрел этот, самый простой и самый естественный для всех, кто свято верит, что цель всегда оправдывает средства. Теперь следовало определить, какой слух был обо мне пущен. Кто я — азиатский шпион, анархист, беглый преступник?.. Я мог быть кем угодно: для лжи открывалось широкое поле. Ведь когда я раскрою одну неправду и опровергну ее, на смену тут же явится следующая.
И я сказал:
— Нет, почему же, иногда бывает. Но там, вдали от моря, нет такой, как здесь, сырости.
— В самом деле? Вы хорошо это помните?
Анжело смотрел на нас ошеломленно, Билли Келл — безразлично. Неужели это был тот самый Ферман, который так по-дружески расстался со мной всего несколько часов назад!
— Почему же не помню? Не так уж много времени прошло с тех пор, как я уехал из Канады.
— Да?.. Твоя мать дома, Анжело?
Не дожидаясь ответа, он обошел нас и отправился в полуподвальное помещение. Явно стараясь пройти подальше от меня.
Деньги из Торонто пришли на следующий день. Я приобрел очень приличный салатного цвета автомобиль 55-го года выпуска, и в течение двух следующих внешне спокойных недель Анжело немножко познакомился с лесом. Хотя немножко — это не то слово. Он встретил живую тишину леса с такой восхитительной восприимчивостью, как будто слушал самого себя, ему совершенно не требовалось учиться слушать, и мы не слишком-то заботились о словах. Под сенью деревьев его обычная мальчишеская непоседливость исчезла напрочь. Он оказался способен сидеть в тишине и наблюдать окружающее так, что я, вместо того чтобы предпринимать какие-то усилия по его обучению начаткам ботаники и зоологии, сохранял молчание и давал природе возможность говорить за себя.
У нас было четыре подобных экспедиций, миль на тридцать от города, в поросшие соснами предгорья Беркшира — два полных дня и два после полудня. Не могу сказать, что наши путешествия расширили мои знания об Анжело, но это не имело значения: он был счастлив и впитывал окружающее сразу всеми пятью чувствами, чего Латимер еще не требовал от него ни разу. Миссис Понтевеччио доверяла мне и, казалось, радовалась возможности поручить сына моему попечению.
Чего не скажешь о Фермане. Вечером того самого дождливого воскресенья я зашел к нему в комнату. Он всячески избегал моего взгляда, довольно грубо встречал мою болтовню, а потом и вовсе придумал для себя какое-то дело за пределами дома — лишь бы отделаться от моего общества. Я не стал придумывать объяснения всем этим переменам, ведь, честно говоря, я не очень-то и знал его. Но во всем этом была нотка какой-то фальши… Читая эти строки и глядя на происходившие события со стороны, вы, Дрозма, вероятно, сразу поняли суть случившегося. Я же не понял — тогда. Я только думал, что тот Ферман, которого я уже узнал, не стал бы молчать, если бы начал подозревать обо мне что-то гадкое, и высказал свои подозрения напрямик. Угрюмое отчуждение его характеру было не свойственно.
Недели через две после этой перемены с Ферманом Роза поделилась со мной своей тревогой. Сырым утром она убирала мою комнату, бледная, тяжело дыша. Когда я убедил ее отдохнуть, она со словами благодарности села в кресло.
— Ох! — вздохнула она. — Смогу ли я встать снова?.. Скажите, Бен, когда вы были мальчиком, входили вы когда-нибудь в эти самые… детские банды?
Я предпочел не касаться моего собственного детства:
— Не думаю, что Анжело занимается подобными делами.
— Да?.. Вы добры к нему. Я вам очень признательна.
Помню, я еще подумал: «Странно, что она относиться ко мне с таким дружелюбием, если Намир воспользовался ядом клеветы!»
— Вы знаете, я чуть было снова не вышла замуж, — продолжала она. — Мне казалось, что Анжело очень сильно нуждается в отце. Не следовало мне столько работать, теперь я понимаю. — Она вытерла пот со своего доброго, круглого, печального лица и поправила обернутое вокруг головы полотенце. — Он с достаточной уверенностью сказал вам, что не собирается войти в банду Билли Келла?
— Пожалуй, нет. Но, возможно, банда — это не так уж и страшно, Роза?
— Это страшно. Они устраивают драки… и не знаю, что еще. Я никогда не могла понять, что для него лучше. Все, что я могу, это проверить счет от бакалейщика. Как я вообще могла родить такого ребенка? Я, простая, как дорожная пыль…
— Это не так.
— Вы знаете, что это так, — сказала она безо всякого кокетства. — Кстати, отец Джад… он уже умер… он окрестил его Фрэнсисом. Это была идея Сильвио. В честь, знаете, благословенного Франциско ди Ассизи,[20] так что настоящее его имя Фрэнсис Анжело, но имя Фрэнсис так к нему и не приклеилось. Когда ему еще не было года, он выглядел как… как… В любом случае я должна называть его так, как решила я… Бен, вы не могли бы поговорить с ним о том, чтобы он не вступал в эту банду? Вы могли бы сказать, что я… что я…
— Не беспокойтесь. Я обязательно с ним поговорю.
— Ведь если он вступил, я, возможно, даже не узнаю об этом.
— Он бы вам сказал.
Выражение ее лица вполне определенно говорили, что существует достаточное количество вещей, о которых он ей не рассказывает.
— Кстати, Роза, мистер Ферман злится на меня?
— Злится?! — она была изумлена. А затем торопливо объяснила: — О, это из-за жары. Он ее плохо переносит. Мне самой всю последнюю неделю было тяжело общаться с ним.
В этот день я вывел свою машину — мы с Анжело назвали ее «Энди» в честь Эндрю Джексона,[21] потому что она всегда вздорно скрипела корпусом, — и поехал к «ПРО.У.ТЫ». Я знал, что в этот час Шэрон должна отправляться в опустевшую школу на музыкальные занятия. Она приняла предложение подвезти ее со снисходительным спокойствием.
— Мне кажется, Шэрон, тебе следовало бы иметь дома свое собственное пианино.
— Миссис Уилкс говорила им, что надо. Но мама, как всегда с мигренью, — вежливо сказала она. — А кроме того… В школе хорошее пианино. Миссис Уилкс — ужасная. Но я люблю ее за понимательность.
— Хотелось бы когда-нибудь с ней познакомиться.
— Она слепая. Видит ваше лицо пальцами. И все изменения настроения понимает. Я выучила наизусть первую пьесу в два приема, без ошибок.
— Это ужасно!
— Иногда я становлюсь ужасной, — сказала Шэрон, поглощенная своими мыслями.
В школу нас впустил швейцар. Охрана была еще та: старик с мутными глазами поверил мне на слово, что я друг девочки, и зашаркал прочь, в чащу холодных труб парового отопления. Пианино находилось в зале собраний. Школа казалась слишком большой и слишком пустой, но за окнами голоса игравших в баскетбол подростков, а в одном из кабинетов, мимо которых мы прошли, я заметил двух молодых женщин. Я переборол в себе беспокоящегося родителя и весь отдался ожиданию чуда.
Естественно, это была еще не музыка, а потуги начинающего: упражнения для пяти пальцев, гамма до мажор, детсадовская мелодия с «та-та» в тонике и доминантой[22] в левой части клавиатуры. Впрочем, это не имело никакого значения. Главное, была музыкальность и тяга к дисциплине и самодисциплине. После каких-то двух недель занятий обе руки ее уже были партнерами. Да-да, музыкальность была налицо. Назовите это невозможным, но я это слышал.
На цыпочках я проследовал в зрительный зал и с открытым ртом тяжело опустился на стул. Луч солнца превращал ее каштановые волосы в светящееся золотое облако. Разумеется, передо мной была Шэрон, принадлежащая Амагое и красному мячику на резинке, но я уже видел в ней женщину.
Она будет такой же красивой. Даже если сохранит свой курносый носик… Нет, не сохранит. В день дебюта на ней должно быть белое платье. Скорее всего она не вырастет высокой, но будет казаться такой, одинокая, залитая светом софитов. И огромный черный «стэйнвэй» покорится ей. Я видел эту картину наяву. Для Шэрон она, вероятно, будет тем мимолетным ослепительным блеском, который толпа называет славой, и достижения ее современников станут всего лишь слабым эхом ее достижений. Но даже если в конце ее ждет черное крушение надежд, Шэрон — музыкант и ей не дано избежать предначертанного судьбой. Я обязательно должен встретиться со слепой миссис Уилкс: нам есть о чем поговорить…
Мне следовало бы услышать, как в конце зала тихо открылась дверь, но я любовался Шэрон и даже воплей баскетболистов не замечал, пока не уловил краем глаза какое-то движение. Я сидел ссутулившись и в тени. Поэтому он, наверное, не заметил меня. Но, пытаясь оглянуться, я привстал, и он стремительно скользнул в коридор, отвернув лицо и опустив голову. Даже увидев мельком желтые волосы, я не был уверен, что это Билли Келл. Двери мягко затворились. Он исчез.
Мне бы отогнать свои подозрения. Подумаешь, забрел в зал какой-то мальчишка! Подумаешь, заглянул приятель Шэрон по играм и, увидев здесь взрослого, застеснялся!.. Но поспешно отступление «приятеля» выглядело вороватым — словно крыса прошмыгнула… И я почувствовал холод в горле. Человеческим эквивалентом этого ощущения является то, что люди называют гусиной кожей…
Через одно из окон я внимательно изучил толпу любителей баскетбола. Но Билли не увидел. Не было его и среди немногочисленных зрителей вокруг площадки. Впрочем, это ничего не значило.
Я взглянул на часы и поразился. Оказывается, Шэрон занималась уже час. Возможно, я частично пребывал в состоянии марсианского созерцания, но я так не думаю. А думаю я, что это было односторонней связью. Упорно трудившиеся пальчики Шэрон завлекли меня, подчинили мою душу. И я делил с ней напряжение, надежду, ее маленькие, но значительные победы. А теперь она остановилась и из своего солнечного сияния наблюдала за мной.
— Черт!.. А вы играете?
— Немного играю, голубушка. Ты хочешь отдохнуть?
Она освободила мне табурет, и я заиграл так, как только мог. Для школьного пианино моя игра была вполне сносной, хотя оно мало напоминало те три «стэйнвэя», которые несколько десятилетий назад мы с таким мучениями доставили в разобранном виде в Северный Город. Скорее оно напоминало мне «Бехштейн», на котором я однажды играл в Старом Городе. В Старом Городе любят выдержанные временем вещи, а звучание этого школьного пианино было сверхвыдержанным — басы глухие и неприятные. Но оно вполне еще могло называться музыкальным инструментом. Я заиграл отрывок из шумановского «Карнавала» — тот, что помнил лучше всего. Шэрон попросил Бетховена. Я предложил ей «К Элизе».
— Нет-нет, миссис Уилкс играла мне это. Что-нибудь более значительное.
Да простят мне небеса мои дурацкие пятые пальцы! Я заиграл «Вальдштейн». Я надеялся (тщетно), что, связав ассоциации, вызванные этой сонатой, с Шэрон, я сумею вытеснить ими более глубокие воспоминания.
Дрозма, вы, вероятно, помните мое турне по пяти Городам в 30894 году? «Вальдштейн» всегда воссоздавал в моей памяти концертный зал в Городе Океанов. Я всегда вспоминал его окна, глядящие в сердце моря, окна, изготовленные с таким трудом и так давно… Мне сказали тогда, что имена некоторых строителей утеряны напрочь. Едва ли покажется странным, что жители Города Океанов всегда немного отличались от обитателей остальных Городов. Я играл там в тот год и, честно говоря, думал, что приблизился к уровню мастера того времени. И если я не ошибался в собственной оценке, то причина была в самом Городе Океанов, а не в достижениях моих рук или души. Плавное движение водорослей за теми окнами, вечно похожее и никогда не одинаковое; снующие туда-сюда рыбы — алые, голубые, зеленые, золотые… Я и сейчас вижу эти картины и ничем не могу помочь. Каждый из тех, кто сидел в зале, излучал какое-то особое доброжелательство. Они слушали музыку душой и встречали меня так, словно целый век ждали моего визита.
Все случилось, как вы знаете, много позже, когда изучение человеческой истории стало для меня настоятельной потребностью. Потребностью подлинной и выдержавшей испытание временем. И если я больше никогда не совершу следующего турне, то только потому, что слишком хорошо помню Город Океанов. Как страшно слеп случай, Дрозма! Почему наши далекие предки выбрали остров рядом с Бикини?..[23] Ну ладно, по крайней мере, мы владели им в течение двадцати тысяч лет и должны быть рады, что предупреждение последовало достаточно рано и хоть некоторым удалось спастись. И возможно, родиться новый Город Океанов, через несколько столетий после того, как мы доживем до создания Союза…
Шэрон была уже рядом, она попросила:
— Теперь немножко Шопена?
— Нет, дорогая, я устал. Да и практики у меня не было. Как-нибудь в другой раз.
— Между прочим, я люблю вас за понимательность.
Это признание действительно изменило характер нашего общения, изменило настолько, насколько имело отношение ко мне, хотя я и был в состоянии бубнить что-то из-под личины «мистера Майлза».
Она тоже устала, и мы закончили занятие. Дверь снова оказалась открытой, но на этот раз никакой опасности не было: ее открыли две девушки, замеченные мною в одном из кабинетов, — им захотелось послушать мое громыхание. Я прикинулся в меру польщенным. Шэрон вышла на улицу и отправилась к машине, а я переговорил с женщинами. Я рассказал о неизвестном, пробравшемся в зал во время занятий. Я обратил их внимание на то, что, едва завидев меня, он ретировался. Я наталкивал их на мысль о слабой охране. Конечно, любой ребенок может заглянуть в зал, но… И так далее и тому подобное. Одна из девушек решила испытать на живом пианисте взгляд своих нежных глазок, но другая уловила мои намеки и заверила, что впредь швейцар найдет способ поддерживать порядок в коридоре, пока идут занятия музыкой. Встревоженный родитель во мне был успокоен.
Но не до конца. Пока я не увидел, распрощавшись с Шэрон у «ПРО.У.ТЫ», хорошо знакомую светловолосую фигуру. Он не спеша шел по улице. Я протащился квартал на машине и, едва скрывшись из поля зрения Шэрон, тут же припарковался. Выбравшись на тротуар, двинулся за Билли Келлом пешком. Главное, говорил я себе, понять, насколько хорошо я помню сложное искусство слежки.
Маленькие улочки, изогнутые, как коровьи тропы, разбегались в разные стороны от южного конца Калюмет-стрит. Большинство домов стояли отдельно друг от друга, здания старой постройки, которых явно не касалась рука ремонтников, чуть ли не валился на бок. Наверно, в те времена, когда люди еще не двинулись целыми семьями в пригороды, покидая то, что они никогда особенно и не любили, район выглядел лучше. Впрочем, и сейчас мне встретились дети, коты, собаки, ручные тележки и несколько пьяниц, Их присутствие смягчало ощущение необитаемости и одиночества. А в остальном здесь царил дух запустения. Окна были заколочены досками, а если не заколочены, то чернели пустотой, как выбитые зубы во рту гнусно бранящегося бродяги. Мусор повсюду. Разнесенные вдребезги стекла и дряхлость. Крыса, бросившая на меня наглый бесстрашный взгляд перед тем, как просочиться через трещину в фундаменте. Попрошайка, решивший возложить на случайного прохожего ответственность за свой завтрак и в результате реквизировавший у меня десять центов…
Это произошло уже на боковой улиц, куда свернул с Калюмет Билли Келл. Когда я избавился от нищего, Билли уже переходил улицу примерно в квартале от меня. А еще дальше, в полуквартале от Билли, стояла привязанная к столбу лошадь старьевщика — с выпирающими ребрами, покрытая паршой, понурившаяся от жары. Я и сам тут же, чисто автоматически, стремясь оказаться от нее подальше, перешел улицу, хотя мой дистроер был достаточно свежим. Уже тогда я должен был удивиться, почему Билли Келл проделал то же самое, но… Думаю, меня все-таки можно извинить, потому что без дистроера ни один марсианин не сумел бы пройти по этой узкой улочке, не напугав бедную старую клячу до приступа бешенства. Ведь у меня почти не было запаха, но когда я проходил мимо, лошадь все же вскинула голову и недовольно фыркнула бархатными ноздрями.
Через пару минут Билли Келл остановился поболтать с группой из десяти или двенадцати подростков, сидевших развалясь возле ограды уныло выглядевшего церковного двора. Вероятно, они ждали его, потому что Билли при разговоре выглядел как вождь или советник.
Я заскочил в подходящий проем, в котором не было двери.
Они льстиво одаривали Брилла пристальным вниманием, таращили изумленные глаза и хохотали над его остротами. Мальчишки и девчонки, все они носили эти петушиные береты, которые теперь, кажется, стали символами принадлежности к подростковой среде. Голоса их были скрипучими и громкими, но говорили они на каком-то жаргоне — мешанине слов с переставленными слогами, а то и вовсе несуществующих, — и большей частью я не мог даже уловить смысла беседы. Когда Билли прощался с ними, я снова увидел тот странный жест — вскинутую руку с вывернутой ладонью.
Он еще некоторое время водил меня по лабиринту узких улочек и наконец вошел в неряшливо выглядевшую двухэтажную хибару, но как раз перед этим я и осознал то, что должен был понять, обходя лошадь. С надвинутой на лоб шляпой я прогуливался в полуквартале от Билли. Он уже поднимался по вытертым ступеням, когда налетел порыв ветра и с шорохом пронес мимо меня кучу мусора. Я уловил этот слабый запах, но и Билли, находящийся за полквартала, услышал его. Голова Билли по-совиному стремительно повернулась в мою сторону, глаза быстро распознали источник шума и мимоходом скользнули по мне. Трудно сказать, узнал он меня или нет, — в дом он вошел с достаточно безразличным видом.
Я уже встречал человеческие существа с такими же высокими мускульными реакциями, как у нас, — у Анжело, к примеру, они временами бывают чрезвычайно быстрыми. Но я никогда не встречал человека, чей слух остротой был бы сравним с марсианским. И я уже тогда обязан был вспомнить, что у Намира есть сын.
Хотя я и написал это, у меня до сих пор нет достаточных доказательств. Он мог повернуть голову по любой другой причине. То, что он обошел лошадь, могло оказаться обыкновенной случайностью или быть вызванной неприязнью к животным, встречающейся у землян. Но я думаю, что я прав, и о нем следует предупредить остальных Наблюдателей.
В этом районе не было подходящего места, где бы я мог спрятаться. Но не было и причины, по которым мистеру Бену Майлзу нельзя было побродить по этому жалкому району, раз уж старика сюда занесло. Я как раз проходил мимо дома, когда оттуда донесся визг визгливой брани. Женский голос был настолько пьяным, что я разобрал лишь несколько слов.
— Мерзкий сопляк! — далее последовал целый поток сквернословия. — Стараешься быть тебе матерью — и никакого проку… Проваливай! Не надоедай мне! Мне плохо…
Раздался звук разбившейся бутылки, я оглянулся и вовремя — Билли как раз выходил из дома. Легкой неторопливой походкой он дошел до угла и исчез. Повинуясь внезапному порыву, я вернулся и принялся стучать в дверь. Я колотил в нее до тех пор, пока не раздались мрачные проклятья и не донеслось шарканье тапок по полу.
— Департаменты пожарной инспекции! — крикнул я.
— Да?
Мускулистыми руками она перегородила дверной проем. Зловонное дыхание. Прищуренные, красные, с бессмысленным взглядом глаза, но в общем-то не стара — вероятно, около пятидесяти — и неплохо одета. Враждебность на ее лице сменилась глупой самодовольной улыбкой. За спиной женщины я разглядел грязную переднюю, заваленную портновской утварью. Хозяйка, без сомнения, была человек — в конце концов, сальваяне практически неспособны докатиться до запоев. Думаю, в трезвом состоянии она совершенно другая. Возможно, она сурово-представительна и упорно-трудолюбива — портновское оборудование говорило о ней как о профессионале. Вероятно, пьянство было пагубной слабостью, бегством от душившей ее нищеты и крушения жизненных надежд. Годы подобного существования сразили ее, как болезнь: сделали напуганной, сварливой, одинокой, старой — так много было грубыми строчками написано на ее лице. Бутылку (пустую) разбили о дверной косяк, повсюду валялись осколки, но полагаю, что Билли благополучно убрался раньше, чем она позволила себе подобную выходку.
— Маленькая случайность… — она захихикала. — Из-за этой жары я не очень хорошо себя чувствую. — Она принялась бороться с выбившейся прядью коричнево-седых волос. — Чем обязана такой честью, мистер?
— Профилактический осмотр, мэм. Сколько человек здесь проживает?
Ее качнуло от двери.
— Только я и мальчик.
— Ага… Только вы и ваш сын, мэм?
— Усыновленный… Какое ваше дело черт побери?! Я вношу плату, никаких нарушений, разумеется, нет. Я уверена.
— Таков порядок. Могу я осмотреть проводку?
Она пошатнулась и выпятила губы:
— Разве вас остановишь!
Я посмотрел, как она тщетно пытается наклониться над осколками, и беспрепятственно отправился в путешествие по дому. Наверху обнаружил только две комнаты. Чистая комната, очевидно, принадлежала Билли. В другой же я, к сожалению — а вернее, к стыду своему, — задержаться надолго не смог. В комнате Билли ничего особенного не было. Разве что напрочь отсутствовали обычные мальчишеские безделушки. Койка, похожая на военную; стопка учебников безо всяких пометок, хотя Ферман и Анжело утверждали, что Билли является хорошим учеником. Если и присутствовал в комнате марсианский запах, то он был настолько слаб, что я не мог отделить его от своего собственного. Впрочем, и отсутствие его ясности бы не принесло, потому что Намир утащил достаточное количество дистроера, чтобы на долгое время обеспечить сразу двоих пользователей. Ясно было лишь одно: Билли — это не Намир, поскольку никакое искусство смены личности не могло сделать Отказника коренастым и коротконогим.
Когда я покидал дом, женщина все еще мучительно оправдывалась.
— Жаркая погода, — говорила она. — Я бы предложила вам немного выпить, до только нет ничего в доме, хотя обычно я люблю немного приложиться — для пищеварения, иначе пища плохо усваивается.
Расстались мы друзьями.
Если я прав насчет Билли Келла, то, думаю, он добился неких отношений с этой женщиной с помощью уговоров и своей юной привлекательности. С целью получить себе временное имя и прикрытие в человеческом обществе он сыграл на ее одиночестве и несостоявшемся материнстве. Когда она произнесла слово «усыновленный», я ней явно ощущался страх перед властями. Официальное усыновление сопровождается такими формальностями, на какие, думается, ни он, ни она не решились бы пойти. И если он сын Намира, то когда она перестанет быть ему полезной, Билли Келл несомненно исчезнет — без угрызения свести, без жалости, безо всяких объяснений.
Вернувшись в меблированные комнаты, я решил выполнить данное Розе обещание и поговорить с Анжело. Теперь, когда я выяснил подноготную Билли Келла, за это следовало взяться со всей серьезностью. Но каким образом вызвать Анжело на разговор? И как добиться нужного результата?..
Анжело любил меня — в этом я был уверен. Он внимательно выслушал мои монологи. Интерлюдии в лесу доставляли ему радость: он желал их и был способен участвовать в них, по-взрослому, хотя и с мальчишеской застенчивостью обращаясь со словами. Я покупал ему книги, а каких купить не мог — брал в библиотеке. Он благодарил меня за все горячо и не без удовольствия. (Одна из книг была о Геке Финне — как выяснилось он ее прежде не читал). Как-то у нас состоялась обширная, но так и не удовлетворившая его дискуссия о прочитанных книгах. Он купался в Марке Твене и Мелвилле,[24] он был поражен Достоевским, он забавлялся ветерком ложных выводов, дувшим сквозь немытую бороду Маркса…
Но далеко не все в Анжело было открыто для меня — целые области его мыслей и чувств были заперты и украшены невидимой табличкой:
НЕ ПОСЯГАТЬ!
И он не искал меня в те моменты, когда ему было плохо, а таких моментов, я знаю, хватало. Так что же, я просто должен дать ему совет не вступать в банду, совет, который наверняка уже мог дать ему Ферман?.. Мягкий юмор, присущий Анжело, делал такой поступок абсурдным. Ограничиться коротким, но строгим приказанием? На чем же остановиться в страхе перед его ленивой улыбочкой?.. Если бы он был марсианином, я, возможно, и знал бы, что делать. Ведь люди, я заметил, и сами до сих пор не придумали способа понимать себя.
Я устало стоял в коридоре, до сих пор видя перед собой опухшее лицо «приемной матери» Билли Келла, как вдруг обнаружил, что из-за закрытой двери Фермана уже давно раздается его голос. И до меня медленно дошел смысл его слов.
— Любой опыт полезен. Может быть, «стервятники» и жестоки, но сможешь ли ты обойтись в этом мире без жестокости? Ведь ты должен защитить свою спину. С твоим-то умом, ты не можешь позволить себе не делать этого. Люди ненавидят ум, разве ты не знаешь?
— Но ведь все зависит от того, приносит ли он людям пользу.
— Не обольщайся, Анжело, — сказал Ферман. — Придумай новый механизм — и они будут какое-то время тебе благодарны. Но любят они механизмы, а не мозг, их создателей. Его они просто боятся. У них может оказаться достаточно суеверного страха, чтобы поклоняться ему, как поклоняются дьяволу, но уважать его они не будут никогда. Я не говорил с тобой на эти темы, пока не убедился, что ты сможешь воспринять их. А я думаю, ты можешь. — Из-за двери донесся звук, похожий на добрый, хрипловатый смех Фермана. — И разумеется, суеверный трепет, который будут испытывать перед твоим умом люди, вполне может быть использован.
— Что вы имеете в виду?
— О, это решится само собой. — Донесся старческий вздох. — Как бы то не было, помни: механизмы — это все, чего хотят люди. Механизмы и простые идеи, которые вроде бы все объясняют, но оставляют нетронутые предрассудки. И они заплатят приличную цену, если механизм или идея окажутся достаточно блестящими. Я знаю их, Анжело.
Это было не по-фермановски. Ферман не стал бы говорить о механизмах с таким пренебрежением. Трезвомыслящий, он, как и любой другой американец 960-х, был влюблен в механизм. Разве не прошла бОльшая часть его жизни в заботах и могучих машинах, изменивших лицо Земли?..
— Нет, — продолжал голос Фермана, — ты должен бороться все время, всю жизнь. И любым оружием, которое сумеешь присвоить. Я стар, сынок. Я знаю.
— И тогда я смогу добиться чего-то в жизни! — легкомысленно воскликнул Анжело. — Ну а если я не собираюсь вступать в борьбу ради борьбы…
— Тогда ты погибнешь… Иногда можно даже делать зло. Так, чтобы из него могла выйти польза. Но все это ты должен делать, не жалея своих сил. И к черту неудачников!
Вот так, Дрозма, я понял, что Джейкоб Ферман мертв.
Я постучал и вошел. Готовый к чему угодно, стремящийся вмешаться, как вмешиваются в события человеческие существа, когда чувствуют опасность для тех, кого любят. На время я прихватил с собой «мистера Майлза», чтобы он спокойно закрыл дверь и мирно зажег сигарету. Анжело, лениво восседавший на подоконнике, видел перед собой только «мистера Майлза». А что увидят остальные, находящиеся в комнате, меня абсолютно не волновало.
Он сидел в кресле и держал ноги на подушечке, которую износил до дыр Ферман. Он даже курил пенковую трубку, выполненную в форме лошадиной головы. Безо всякой логики это взъярило меня еще больше: я мог использовать один из тех человеческих методов опознания нечеловечности, которые нам положено избегать.
— Надеюсь, не помешал, — сказал я, поскольку помешал. — Имею потребность в утешении философией. — Ничто не интересовало меня сейчас меньше, чем философия. — Выкиньте меня вон, если душа переселяется.
Я уселся верхом на стуле возле окна. Ему, вероятно, следовало бы выкинуть вместе со мной и стул, но он не мог сделать ни того, ни другого. Однако физических проявлений страха не было, и это даже создавало некий комфорт.
— Кстати, — сказал я, — у вас красивая трубка. Вы, должно быть, любитель конины, не так ли?
Я видел его глаза. Когда человеческое существо напугано, зрачки расширяются, но не во всю же радужную оболочку! После этого все мои сомнения испарились.
Он произнес одновременно осторожным и беззаботным тоном:
— О да, кстати… Философия, да?
— Философия! — оживился Анжело. — Мы уже разложили ее по полочкам, Бен… Леди и джентльмены, заходите сюда и изложите в двух словах ваши проблемы. Ферман и Понтевеччио, прибывшие к вам, несмотря на чудовищные расходы, разрешат ваши проблемы методом «гистерона-протерона». Они гуляют, они беседуют, они, как пресмыкающиеся, ползают на брюхе. За незначительную плату они видят прошлое, будущее и даже настоящее. Если вы не будете удовлетворены, вам вернут ваши деньги. О леди и джентльмены! Перед вами те пророки, именно те адвокаты невиданного мира, — Анжело был воодушевлен и дружелюбен, словно щенок, жующий мой ботинок, — именно те, кто недавно разгадал одну из самых непостижимых загадок страдающего человечества — кто сунул халат в чауде[25] миссис Мэрфи…
— И кто же это сделал? — спросил я.
— Дух, — сказал Анжело. — Прорицаю! Это произошло, когда она вышла из себя и в нее на время вселился мистер Мэрфи.
Тот, кто изображал из себя Джейкоба Фермана, не говорил и не улыбался.
Тогда я сказал:
— Предскажи будущее, прорицатель. «Энди» подхватил расстройство клапана, а может быть и карбюратора. Так вот, через какое время наступит момент, когда бензина станет так мало, что мы вернемся… к лошадям?
На вдохе я вставил сальваянское слово, обозначающее лошадь, крайне редко употребляемое нами и только в качестве непристойности. Оно достаточно звукоподражательно, и Анжело должно было показаться, будто я всего-навсего прочистил горло. Фермановское лицо Намира не утратило ледяного спокойствия.
Я несу полную ответственность за этот глупый промах, Дрозма. Мне следовало скрывать, что я узнал его. Я же утратил это явное преимущество в гневе, за который не может быть прощен ни один Наблюдатель.
— Очень хороший вопрос, — сказал Анжело, расчесывая пальцами воображаемую бороду на своем круглом подбородке. — Я бы сказал, сэр, что экстраполируемые возможности будут разрешаться в должном течении событий, не раньше.
Я старался слушать его бессмыслицу и думал о том, что добросердечный, безвредный старик лежит сейчас где-то мертвый, спрятанный от людских глаз по одной-единственной причине — потому что его смерть могла принести пользу нечеловеку, ненавидящему его род лютой ненавистью. Хотелось бы знать, сохранилась ли у Намира до сих пор суицид-граната. Она наверняка была у него в тот далекий год, когда он ушел в отставку. Тут вполне бы подошла даже граната старого образца. Я не вижу причин, по которым она не разложила бы человеческое тело с такой же легкостью, как и марсианское. И если Намир употребил ее, человеческий закон никогда до него не доберется. Да мне ли не знать, что этого попросту нельзя допустить! Ведь американцы весьма аккуратны в делах, касающихся заключенных. Их трупы после казни, скорее всего, осматриваются и подлежат вскрытию. Человеческие преступники с помощью хирургии иногда уничтожают свои отпечатки пальцев. Мне хорошо было видно, что Намир к такому методу не прибегал — его пальцы, говоря по-марсиански, выглядели вполне нормально. Они одни способны вызвать любопытство, а уж если в полицейских протоколах появятся описания наших не имеющих нервов, зато имеющих угловатую форму ребер… Нет, когда его загонят в угол… Знаете, Дрозма, я вряд ли могу разделить ваше ощущение, что он будет воздерживаться от любых поступков, способных привести его к предательству.
Он стал существом без роду, без племени. Он создал закон для самого себя, без постижения причин, справедливости или сострадания. Кто другой мог бы с такой легкостью убить Фермана? (Теперь, когда я пишу эти строки, у меня уже есть доказательства. В тот день их не было, но их место заняла тошнотворная уверенность. Когда же я и в самом деле нашел решающее доказательство, оно стало лишь кровавой точкой в уже написанном предложении).
Я снова принялся слушать Анжело, который продолжал бурлить, как маленький веселый фонтан в лучах полуденного солнца:
— …и это изобретение, этот триумф гениальных Фермана-Понтевеччио — чрезвычайно простая вещь. Позвольте мне кратко изложить рассуждение, которое привело к столь блестящему открытию. Дождевые черви любят лук. Они аллиотропны. Этот термин происходит, как знает каждый школьник, от латинского слова Allium, ботанический вид, включающий в себя обычный и огородный лук. Итак, черви аллиотропны… Пять долларов, пожалуйста.
Поэтому мы предлагаем сконструировать легкие тележки… это не так-то просто сделать, хотя бы потому, что у нас нет средств… Тележки прикрепляются к хвостам заранее рассчитанного достаточного количества дождевых червей вида Limbricus terrestris. Луковицу надо будет нацепить на палку впереди червяков, которые ползут за ней, передавая таким образом тягу тележке. В случае остановки надо всего лишь спрыгнуть с тележки — а она, естественно, движется с не слишком большой скоростью; выкопать яму и опустить туда луковицу. Тогда черви уйдут за ней под землю, но их упряжь будет устроена таким образом, что они никогда не смогу добраться до приманки. Таким образом устраняется необходимость в замене луковицы… Разумеется, хорошую упряжку червей надо как следует кормить и постоянно о ней заботиться. К тому же, сил у них для того, чтобы затянуть тележку под землю, будет недостаточно, но поскольку они все-таки будут пытаться сделать это, то тележка затормозиться и в конце концов остановится… Почему это старомодно? А зачем утруждать себя неэкономичными, ненадежными, опасными лошадьми? И зачем тратиться на кобылу, когда у ближайшего дилера можно приобрести плавный, мягкий и изящный червемобиль Фермана-Понтевеччио?
— Вы создали корпорацию?
— Пока нет, Бен. Мы могли бы предоставить вам акции на одних с нами условиях… А где вы пропадали целый день?
— Присутствовал на музыкальных занятиях Шэрон. У нее талант, Анжело.
— В самом деле? — Шэрон в его мыслях места не было. — Почему вы так думаете?
— Я вижу ее отношение к музыке. Она живет в ней. Она выглядит посвященной. Это мало где требуется. Искусство, науки. Политика — но не так, как ее понимает обыватель. Религия — опять же если у тебя есть к ней предопределенность.
Намир-Ферман был погружен в рассеянность, трубка вынута изо рта.
— Изучение этики, — добавил я.
— Посвятить себя изучению этики, — проскрипел старческий голос. — Звучит как лозунг насчет попечительства над ворами.
— Почему? — поинтересовался мальчик.
Намир притворился закашлявшимся, и под видом шумного выдоха я расслышал сальваянское слово, передать смысл которого на более вежливом английском языке можно только словами «Уходи!» Потом лицо Фермана заулыбалось, и в улыбке этой проскользнула толика добродушного осуждения.
— Сделал лишь первые шаги, Анжело. На твоем месте я бы не слишком ломал голову. Есть вероятность уйти в себя.
Вот тут Намир совершил ошибку, и я обрадовался, увидев, как Анжело надел на себя маску подчеркнутого смирения, как бы говоря: «О'кей, мне ведь всего двенадцать».
— Больше смотри по сторонам, Анжело, набирайся опыта. Я уже сказал тебе, что жизнь есть борьба. Ты должен стремиться туда, в самый центр — чем дальше, тем больше — и ни в коем случае не прятаться в башню из слоновой кости.
Да, как видно, старый железнодорожный инженер часто употреблял это выражение. Я видел, что перемены в поведении «Фермана» совершенно не беспокоят Анжело. По-видимому, общение с настоящим Ферманом никогда не отличалось особой сердечностью. Настоящий Ферман мог предложить мальчику свою нетребовательную любовь и терпимость, но вряд ли мог относиться к нему, как к сознательному человеку. И скорее всего нынешнее отношение к нему старика могло показаться Анжело капризом взрослого. Перемена личины, разумеется, была безупречной — уж в чем-в чем, а в искусстве маскировки Намир просто ас. Он даже воспроизвел крошечный белый рубчик в проборе, который не всякий человеческий глаз и заметит-то.
Я спросил Анжело:
— Скажи, разве Бетховен сражался с кем-нибудь, когда писал «Вальдштейна»?
— Не сейчас. — Анжело слез со своего насеста. — Могущественный мозг только что вспомнил, что его просили сходить в бакалейную лавку.
Я тоже поднялся, подарив вежливый кивок тому, кого собирался убить.
Я оправдывал свое намерение законом от 27140 года — «вред нашим людям или человечеству». Мне было нужны только доказательства убийства Фермана, после этого я имел полное право действовать. Надо будет найти способ выманить Намира в безлюдное место и применить гранату, которой меня обеспечил Снабженец. После этого я мог бы спать спокойно… Так я думал. Я позволил себе не оглянуться, закрыл дверь и поспешил за Анжело, ожидая найти его по-прежнему полным веселого спокойствия.
Он не был ни веселым, ни спокойным. Он начал было спускаться по лестнице, но вдруг вернулся, прежде чем я открыл рот, встревоженно посмотрел на мою дверь:
— Могу я зайти на минутку?
— Разумеется. Что придумал, дружок?
— О, только ветчину и яйца.[26]
В нем, однако, не было признаков веселья. Он заметался по моей комнате. Потом забавно — как умел только он — оттопырил верхнюю губу и подергал ее большим и указательным пальцем из стороны в сторону.
— Я не знаю… Может быть, иногда все чувствуют себя сразу двумя людьми…
— Конечно. Двумя, я то и больше. Во всех нас много душ.
— Но… — он поднял глаза, и я увидел, что он искренне напуган. — Но этого не могло быть… Не так ли, Бен? Я имею в виду… ну, там, в комнате дяди Джейкоба, это было, как… — он принялся перебирать безделушки на моем комоде, по-видимому, только для того, чтобы я не видел его лица. Потом сказал жалобным голосом: — Не надо мне ни в какую бакалейную лавку. Я только захотел… Я имею в виду, Бен, что существует мое «я», которое любит здесь… все: наших постояльцев, Шэрон, Билли, других ребят, даже школу. И… ну, особенно, леса, и… беседу с вами и всякую ерунду…
— А другому твоему «я» хотелось бы…
— Все бросить, — прошептал он. — Вообще все… И начать сначала. Там, в той комнате, я был, как… как разрезанный посередине. Но это же мое, не так ли? Нет никакого смысла. Я и в самом деле не хочу никуда уезжать. Если бы я мог…
— Думаю, это пройдет, — сказал я, не найдя ничего лучшего, чем эти глупые слова, которые вряд ли могли ему помочь.
— Да, я догадываюсь, — он собрался уходить.
— Подожди-ка минутку! — я открыл комод, достал зеркало и принялся снимать с него упаковку. — Тут вещь, на которую ты, возможно, захочешь посмотреть. Я привез его из Канады. Когда я изучал историю, Анжело, я в основном интересовался древней историей. Эта вещь была подарена мне другом, который занимался археологией…
Дрозма, зеркало просто перепугало меня. Может быть, я предчувствовал свой испуг, потому никогда и не разворачивал его, до этого самого столь неудачного выбранного момента. Что это — результат катастрофы или забытое искусство? Что за хитрое искажение в бронзе, вызывающее громкий крик множества истин? Я увидел молодого Элмиса, разглядел искусного (нет, почти искусного!) музыканта, заметил легкомысленного юношу, которого так терпеливо вы учили. А потом упорного ученого, занимающегося историей. А потом невнимательного любовника и мужа… Не ловкого Наблюдателя… Никудышного отца…
Как это может происходить и ничтожном хрупком предмете, принадлежащем давно погибшему минойскому миру? А если чуть повернуть зеркало… Нет, этого не выразить словами. Одно дело — умом знать, что каждый придет к старости, что у каждого есть бесчисленное количество лиц — для победы, стыда, смерти, надежды, поражения… Но совсем другое дело — видеть их в сверкании бронзы. Я заблудился в нем, пытаясь отыскать, каким я был в Городе Океанов.
И тут Анжело спросил:
— Что случилось?
— Нет, ничего.
Мне уже не хотелось показывать ему эту вещь, но мои глупые неловкие пальцы сами собой разжались, и оно перешло в его руки, невинные и загорелые. А я забормотал:
— Это минойская культура, вероятно… Найдено на Крите, изготовлено еще до того, как родился Гомер… Видишь, патина была удалена… Я имею в виду, оно отполировано и таким образом до сих пор представляет собой зеркало, каким было и раньше…
Он меня не слышал. Его вдруг затрясло. Лицо его сморщилось и исказилось, словно он увидел там что-то кошмарное.
— Все, отдай мне эту чертову штуку… Я сам еще до сих пор не смотрел в него. Я не знал, Анжело. Тут нечего пугаться…
Но когда я попытался взять зеркало, он отдернул руки и продолжал вглядываться в него, явно против своей воли.
— Господи, что это?..
Он начал смеяться, и смех этот был хуже всего. Я отобрал зеркало и бросил его в ящик.
— Мне бы следовало дать пинка, Анжело, но я и в самом деле не знал…
Он вырвался из моих рук:
— Будьте осторожны!.. Вероятно, я обломлюсь. — Он побежал к лестнице. А когда я последовал за ним, он выглянул из темного колодца лестничной клетки и сказал: — Все нормально, Бен. Я получаю свое. Не обращайте внимания, хорошо?
Не обращать внимания?
Этой ночью я не мог спать, ни предаваться созерцанию. Я прислушивался к звукам, доносившимся из соседней комнаты, и они были очень похожи на те, которые рождает жизнь людей, но эти звуки были порождены моим врагом.
Если Намир покинет комнату, я последую за ним. Обеспечь граната полную дезинтеграцию, я бы уничтожил его этой ночью в его собственной обители. Но без шума вряд ли удастся обойтись даже если я застану его спящим. К тому же останутся пятна, не обойдется без багровой вспышки и запаха газов. Да и горсточка остатков тоже потребует обязательной уборки.
Я не разделся и не лег в постель. Я сидел возле окна и был вознагражден за это восходом луны, хоть и не был способен им насладиться. В полночь где-то над крышами прострекотал пассажирский коптер, последний до шести утра. Постепенно умирали звуки, рождаемые людьми: шаги припозднившихся прохожих, девичий смех за занавешенным окном, по Калюмет-стрит прошелестело несколько машин. Мартин-стрит, упирающаяся тремя кварталами к востоку в склад древесины, автомобилистов в такое время не привлекала. Где-то раскапризничался ребенок, потом его утихомирили. Около часа ночи до меня донесся шум лайнера «Чикаго — Вена», далекий, высокий и одинокий.
Скрип открывшейся калитки на заднем дворе показался не более чем намеком на шум. Было около двух часов. Луна уже поднялась, и мое лицо растворилось в непроницаемой тьме. Я видел, как он проскользнул, крадущийся, светлоголовый, переполненный ощущением опасности. Он миновал полосу лунного света, затем очень деликатно — словно крылышко ночной бабочки — поскребся в кухонное окно. Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что мое окно открыто, но ведь я был в темноте.
Вышел Анжело. Они не сказали друг другу ни слова, даже шепотом. Прокрались через двор. Анжело, несмотря на свою хромоту, двигался так же бесшумно, как и Билли Келл.
Они пошли вниз по Мартин-стрит. Я позволил им набрать дистанцию, затем снял с окна решетку и прыгнул. Всего пятнадцать футов, но ведь мне следовало обойтись безо всякого шума. Они не оглянулись. Я быстренько отыскал лунную тень. Они тоже крались в тени, скользили по направлению к складу древесины, быстро и бесшумно, словно порождение тумана, оседающего на стенах домов, создающего ореолы вокруг уличных фонарей. Сидя у окна, я тумана и не замечал. Теперь я дышал им. Он был везде, спереди и сзади, снизу и сверху. И даже в мозгу моем висело туманное облако. Земля тоже умеет плакать, моя планета Земля…
Едва я проскользнул за ними на территорию склада, до меня донеслось приглушенное бормотание дюжины голосов, в большинстве своем — дисканты,[27] но было и несколько уже сломанных половой зрелостью — как у Билли Келла. Передо мной темнел высокий штабель бревен, и я знал, что банда расположилась за ним. Мне повезло: я сумел взобраться на бревна без шума. Глянул поверх штабеля. Голоса обрели своих владельцев. Я услышал Билли Келла:
— Ты прошел все предыдущие испытания, как-нибудь справишься и с этим.
И тут же слегка возбужденный скулящий голосок ободряющие добавил:
— Это же всего-навсего чертов грязный «индеец», Анжело, и ничего больше.
Они шаркали ногами, и тот небольшой шум, который я производил, растворил в этом шарканье. Я забрался на верх штабеля, подполз к другому его краю, глянул вниз.
У следующего штабеля стоял тощий парень, привязанный за талию к бревну. Его руки были скручены за спиной, рубашка лоскутами свисала через веревку на талии, лицо и грудь перепачканы. Он был единственным стоящим лицом ко мне. Его взгляд упирался в землю, но, если бы он и поднял голову, очертания моего тела в кромешной тьме он бы не разглядел. Парень ругался — механически, с показной яростью, презрительно и не от боли. Я решил, что успею спрыгнуть со штабеля и предотвратить возможное несчастье. Пока же мне следовало постараться понять.
Билли Келл обнял Анжело за плечи и потащил в сторону от других, ближе к моему укрытию. Жизнерадостные голоса остальных мальчишек тут же перестали для меня существовать.
— Анжело, на самом деле мы вовсе не собираемся причинять ему настоящий вред, понимаешь? — шепот Билли Келла был ровным и тихим, и я видел его улыбку. — Смотри…
Он показал Анжело нож, повернув его, ловя тусклый свет далекого фонаря. Видел я и лицо Анжело — туманное после битвы между страхом и возбуждением, между очарованием и отвращением.
— Элементарный трюк, — сказал Билли Келл. Это пластик. Смотри!
Он воткнул нож в собственную ладонь так натурально, что я вздрогнул. И только потом заметил, что конец лезвия согнулся.
— Просто, чтобы напугать его, да?
— Конечно, Анжело, ты понял. Сунь ему под нос, не прикасаясь, понимаешь, а потом воткни… ну, в плечо или еще куда-нибудь. Но слушай: остальные парни думают, что ты думаешь, будто это настоящее перо, понимаешь? Я выложил тебе все потому, черт, что ты мой друг и я знаю, что ты чувствуешь. Ты не мог бы сделать это настоящим пером. Я понимаю, видишь, но они — нет. Поэтому сделай вид, ради нас с тобой, а?
— Хорошо, я сделаю это. А как насчет того, что ты мне говорил тогда о нем?
— Все подтвердилось. Это он тогда залез к вам, в натуре. Мы поработали над ним. Он раскололся. Он распелся, приятель. Он проделал кражу в качестве испытания у «индейцев». Ему надо было взять что-нибудь из каждой комнаты, но насчет денег он оказался слабаком. Взять чуть-чуть, а потом вместо них прихватил фотки и барахло… Цыпленок! А еще ему приказали держаться подальше от твоей комнаты. Знаешь зачем? Чтобы было похоже, будто жильцов обчистил ты.
— О черт, нет!
— Да, малыш. И щенка укокал он. Мы заставили его петь, говорю тебе! Он дал ей кусок котлеты и свернул шею…
— У мистера Майлза ничего не пропало, а ведь его комната…
— Это он говорит, что не пропало… Слушай, Анжело, на днях я выложу тебе кое-что насчет твоего мистера Майлза.
— Что ты имеешь в виду? Майлз — парень что надо!
Премного благодарен за подобный комплимент…
— Ты думаешь?.. Но не важно, когда-нибудь позже, малыш. Вот, возьми перо.
Анжело потянулся за ножом. Как они были неумелы! Билли уронил нож и нагнулся, вглядываясь в неосвещенную землю. Затем они отошли от меня, и нож уже оказался в руке Анжело, а остальные столпились вокруг — толпа гоблинов в сетях тревожной ночи.
Я снова совершил грубейшую ошибку, Дрозма. Я обязан был догадаться.
Голос Анжело изменился, стал тонким, почти ломающимся:
— Ты убил мою собаку? Ты убил мою собаку, грязный «индеец»?
Тощий пленник молча плюнул анжело на ногу. Но его мужество уже было подорвано, он заскулил, глядя на лезвие, и съежился, когда маленькая рука Анжело устремился к нему с ножом. И он был не единственный, кто вскрикнул, когда нож пронзил тело… я видел это… и кровь брызнула из костлявого плеча, заливая пальцы Анжело. Вторым вскрикнувшим был сам Анжело. Он еще раз вскрикнул и отбросил нож. Потом выхватил из заднего кармана брюк носовой платок и попытался остановить кровь. Остальные вряд ли были способны на что-то большее, чем просто стоять разинув рот и хихикать.
— Будь ты проклят, Билли!.. Будь ты проклят!..
— Заткнись, малыш!.. Что такое немножко крови?!
Билли оттолкнул Анжело в сторону. Билли быстро и со знанием дела отвязал тощего пленника и дал знак своим приятелям придержать его. Билли вытер рану и осмотрел ее.
— Всего лишь царапина!
И он был прав, потому что раненым здесь был совсем другой человек. Раненым был Анжело.
Анжело трясло. Его окровавленная рука судорожно дергалась ко рту и падала вниз. Он машинально нащупал платок, выброшенный Билли, и сделал слабую попутку вытереть им пальцы. Потом он выронил платок и зашелся в приступе тошноты.
Билли рывком повернул пленника и пнул его:
— Разве это рана!.. А теперь беги, «индеец», беги! Удирай и скажи своим соплякам, что мы подожгли серу.
Тощий пошатнулся, но сделал шаг в сторону, прижимая к порезу кусок рубашки.
— Вы что-о-о?
Билли хихикнул:
— Мы подожгли серу. И встретимся с вашими парнями в любое время.
Тощий кинулся прочь. Гоблины заржали. Билли Келл схватил Анжело за запястье и поднял его руку:
— Полноправный член «стервятников». В деле он?
— Он в деле! — отвечали ему. Словно хор привидений.
— Слушай сюда, орлы, знаете что?.. Он подменил пере, когда понял, что перо липовое. Он не хотел, но сделал это, потому что знал, что это правильно. Теперь он настоящий «стервятник». Я знал это, когда он при первом испытании окропил своей кровью камень.
Тут они столпились вокруг Анжело, с простодушными непристойностями и льстивыми смешками принялись обнимать и расхваливать его. Анжело принимал их выходки со слабой улыбкой, с затаенным стыдом и скрытым презрением. А потом и вовсе с нарастающей гордостью и неохотным одобрением. Как будто он заставлял себя поверить в ложь Билли… Была ли эта ложь хорошим политическим ходом? Я не знал.
— Ну, — сказал Анжело, — ну, он же кокнул моего пса, ведь так? Господи!.. Туман поглощал выводков Билли Келла — одного за другим. Они исчезали в нем, подняв руку с вывернутой ладонью. В тумане находился и я — где мне претендовать на то, чтобы понять этих детей!.. Хотел бы я быть старым настолько, чтобы помнить то, что происходило четыре или пять столетий назад!
Утрачено нечто такое, что я искал и не находил в бандах, которые изучал при последним своем посещении Штатов, семнадцать лет назад. Банды того времени были, на первый взгляд, гораздо более злобными, шумными и неприятными. Ими двигало нечто большее, чем молчаливая обида на мир взрослых, их стимулами были материальные побуждения — секс, деньги и страх. Эти же беспризорники (а в известном смысле они и вовсе сироты) вернулись к более примитивным фантазиям. Их колдовство — пусть выраженное в модной одежде или жаргоне, но все равно колдовство — говорит о том, что равнодушие взрослых по отношению к ним достигло полного безразличия. Возможно (а может, и нет), причина — в упадке городов. Южная часть Калюмет-стрит — не более чем робкий вихрь в потоке, и на окраинах или в пригородах я мог бы отыскать проблемы совершенно другие… не знаю. Но вряд ли покажется странным, что это беспризорничество, эти зреющие правонарушения имеют место в культуре, которая лишь недавно научилась заменять древние религиозные императивы чем-то лучшим.
Думаю, это переходный период. Сила древней набожности была утрачена ими в те времена, которые они называют «двенадцатым веком», и миллионы их, в поспешной человеческой манере, вместе с водой выплескивают и ребенка. Такие понятия как дисциплина, ответственность и честь были отринуты вместе с дискредитировавшими себе догмами. Потеряв опору в Иегове,[28] они до сих пор не хотят учиться стоять на своих собственных ногах. Но я верю, что они научатся. Я вижу человека двадцатого столетия довольно приятным парнем со слабыми ногами и находящейся в скверном состоянии головой. А какой еще может быть голова, если ею бьются в каменную стену!.. Возможно, в скором времени человек пробьет ее, придет в себя и продолжит свои человеческие дела, полагаясь на божественность в себе и своих собратьях…
Билли и Анжело покинули склад последними. Я проследовал за ними до дома N_21. Перед тем как скрыться в доме, Анжело поднял руку с вывернутой ладонью, полноправный член «стервятников». Я боялся, что его страдания выразятся в форме ночных кошмаров, если, конечно, он вообще может спать. Я тенью следовал за шагающим по Калюмет-стрит Билли Келлом. В квартале от «ПРО.У.ТЫ» я догнал его, взял за плечо, развернул лицом к себе и сказал по-сальваянски:
— Ну что, сын убийцы, ты доволен?
Он смотрел на меня с изумлением человеческого ребенка, без испуга, потом позволил своему лицу исказиться в человеческом страхе. Натуральном или разыгранном?… И наконец, заикаясь, сказал по-английски:
— Какого черта, мистер Майлз? Вы больны или пьяны, или еще что-нибудь?
Я устало ответил по-английски:
— Ты меня понял.
— Понял?! Я думал, вы поперхнулись. У вас что, «эйч» — основной звук или как?[29] Уберите от меня руки!
Я схватил его за рубашку. Я знал, что мне делать. Надо сорвать с него рубашку, и если этот туманно-слепой лунный свет окажется недостаточно сильным, чтобы я мог разглядеть на нижней части грудной клетки Билли крошечные запаховые железы (если они там вообще есть), потереть их руками. А потом руки понюхать. Билли тоже знал это. Как и то, что, разыгрывая из себя человека, он и пугаться должен по-человечески.
— Где же твой отец нашел для тебя хирурга? Этим искусством владел Отказник Ронза… Он все еще жив, с его грехами? Отвечай!
Он легко вырвался из моих рук — он был силен — и отшатнулся от меня:
— Перестаньте! Оставьте меня в покое!
Но я продолжал на сальваянском, медленно и откровенно:
— Завтрашней ночью я получу доказательства того, что совершил твой отец. И все закончится, ребенок. Он умрет, а ты будешь схвачен… Если не мной, то другими Наблюдателями… Для наказания и спасения в госпитале Старого Города…
— Боже мой, да вы и в самом деле пьяны! Хотите, чтобы я позвал копа? Я позову, если потребуется. Я закричу, мистер.
И он бы закричал. (Но не мог ли обыкновенный человеческий мальчишка-хулиган воспринять происходящее как некое приключение? Вероятно, да). Он мог бы и соседей поднять, и вдобавок полицию позвать. И тогда бы я превратился во вздорного, слишком крупного и не слишком хорошо одетого человека, обвиненного в хулиганских действиях по отношению к беззащитному мальчику. И прежде чем это бы случилось, прежде чем рядом со мной появилась бы патрульная полицейская машина, мне бы пришлось взвести ключ гранаты. А потом — яркая пурпурная вспышка, кучка мусора на тротуаре, кратковременная сенсация в Латимере… Миссия моя закончена, Анжело один, беззащитный перед теми, кто набивается к нему в друзья.
Я прорычал по-английски:
— Убирайся к дьяволу! — почти побежал прочь от него.
Когда я поравнялся с «ПРО.У.ТЫ» сверху донесся шепот: «Эй!» Я оглянулся назад, удостоверился, что билли Келл ушел, и только после этого осмелился поднять голову и посмотреть на белый цветок в окно второго этажа. Белый цветок было лицо Шэрон.
— Привет, голубушка!.. Жарковато для сна, правда?
— Да, черт!
Я мог видеть ее руки на подоконнике, а над ними темные цветы. Темными цветами были ее глаза.
— Луна вся в дымке, Бен. Ну, я могла бы спуститься по водосточной трубе, откровенно говоря, но на мне ничего нет, откровенно говоря.
— Как-нибудь в другой раз.
— Вы гонялись за Билли?
— Это был Билли? Я не заметил. Нет, просто вышел подышать. Вероятно, тебе лучше лечь спать, чтобы встать вовремя.
— Думаете, лучше? Кстати, я нарисовала на столике возле кровати клавиатуру, вот только не знаю, как сделать, чтобы черные клавиши были выше белых.
— Я намерен предложить тебе нечто по лучше, чем нарисованная клавиатура.
— Да?!
В этом возгласе было чистейшее замешательство ребенка, не привыкшего ждать чего-либо хорошего. Ни от кого. Встречая ее раздраженного коротышку-отца, я удивлялся, откуда у них появлялись деньги хотя бы на занятия. Вероятно, дело во временном нажиме со стороны «мама-с-мигренью». И это вряд ли поможет Шэрон ступить на дорогу, по которой она — я уверен! — должна идти дальше. Я подлизывался и находил в этом определенное удовольствие.
— Я намерен поговорить с миссис Уилкс. Думаю, могу получше организовать твои занятия музыкой, получше, чем в школе… Ну как?
— Клево! — Шэрон просияла. — Вы можете? Ой, клево!
Я не видел Анжело ни утром, ни днем. Я и сам спустился вниз поздно, но Роза сказала мне, что он нездоров и она оставила его в постели. Наверное, он спит. Наверное, простуда… Она ни капельки не беспокоилась: такое с ним случается довольно часто. И я не понял: он ни слова не сказал ей о банде. Вот тебе и простуда!
Днем я выполнил обещанное. Я взял обязательство, Дрозма, которое, думаю, наш «департамент финансов» в Торонто соизволил выполнить. Денег потребуется не так уж много, а я смогу считать это дело хоть каким-то достижением, даже если моя миссия завершится провалом. Я отправился повидаться с миссис Уилкс.
Миссис Уилкс оказалась Софией Вилькановской. Как я и предвидел, установить с ней взаимопонимание не составило особого труда. Надо сказать, что она — настоящий учитель, любящая и добрая, не поддающаяся давлению житейских неприятностей: они утомляют Софию так же, как и всех, но не сумели разрушить ее дух.
Она крошечная, фарфорово-бледная, обманчиво хрупкого вида. Живет на тихой улочки в богатом районе (я послал адрес Коммуникатору в Торонто) с сестрой, слабой в английском, зато зрячей. Они справляются. Английский Софии отвечает всем требованиям. Когда же я заговорил по-польски, она была просто счастлива, и между нами сразу же возникли дружеские отношения. В 30948 году, когда Софии было уже пятьдесят, а ее сестре сорок восемь, они убежали из душевой, пленной Польши. Как умер муж Софии, я решил не спрашивать. Обе красят волосы в черный цвет и имеют несколько других милых причуд, но музыка в Софии неистребима. Как сверкание бриллианта.
Мы говорили о Латимере, который в это пустое десятилетие хоть к музыке неравнодушен. У меня было множество других забот, поэтому я тут же предложил преобразовать ее студию в небольшую школу.
Они сказали:
— Но… но…
— Я старик, — сказал я. — У меня есть деньги — канадские ценные бумаги и кое-какие другие средства, которые я все равно не могу взять с собой в могилу. Что может быть лучше такого памятника?
Я указал, что соседний с ним дом не занят. Это могло бы быть товарищество, скажем, с одним или двумя другими латимерскими учителями… а свободные комнаты — для таких перспективных учеников, как Шэрон Брэнд. София Вилькановска не была расстроена тем, что секрет стал известен. Она знала, что такое Шэрон: если бы она не знала, она не была бы тем учителем, которого я хотел для ребенка. Я куплю и перестрою дом, сказал я. Мое участие в предстоящем деле анонимное. Я должен довести дело до конца и обеспечить гарантированное содержание в течение десяти лет, остальное — за ними.
Меньше чем за час я дал идее возможность развиться в их беспокойных, не до конца поверивших, но, по существу, практичных умах. Мы сидели, говорили по-польски и пили великолепный кофе из крошечных, почти прозрачных чашечек, каким-то образом уцелевших в том мрачном путешествии пятнадцатилетней давности. После того как я, к сдержанному удовлетворению Софии, сыграл «Полонез», она с удовольствием сказала мне, что я хороший пианист. Я был экспансивным эксцентричным пожилым джентльменом, по-видимому, американцем польского происхождения, с деньгами за душой, ищущим возможности еще при жизни поставить себе маленький нестандартный памятник. Это производило впечатление. Больше, правда, на меня, чем на них. Наконец я сознался — сказал, что мне случилось познакомиться с Шэрон и услышать ее упражнения. Я понял, что дома у нее пианино нет и не будет, и рассердился. Я полюбил девочку, собственных детей завести не пришлось, и почему бы мне не хотеть подобного памятника?..
Они все поняли.
— Это просто опасно, — сказала София, — иметь такую жажду, как у этой малышки. Перед первым с нею занятием я думала, что моя собственная жажда была… понимаете?.. поработать над пальцами девчушки, которая… Впрочем, не важно. Но что здесь будет для нее, мистер Майлз? Школа? Начало карьеры?
— Опыт. Победы, поражения, созревание. Наибольший жестокостью было бы защищать ее от огорчений, присущих борьбе.
— Боже, сущая правда. И мы принимаем ваше предложение, мистер Майлз.
Вот самое значительное из сделанного.
Я закончил предыдущую главу неделю назад, в моей душной комнате, на следующий вечер после встречи с учительницей Шэрон. Я ждал, когда наступит летняя ночь. Завтра я буду жить, но Бенедикт Майлз умрет. Я пишу эти строки в спешке, Дрозма, чтобы закончить отчет и отправить его вам. И нет такой резолюции, которой даже вы, мой второй отец, могли бы сбить меня с избранного пути.
Тем вечером, дождавшись тьмы, я вывел «Энди» из гаража на Мартин-стрит — там же стояла изящная машина, принадлежавшая Ферману — и отправился в Байфилд. Я убрал «Энди» с дороги, продрался через небольшой лесочек, перелез кладбищенскую ограду. Луна еще не взошла.
Я всегда мог находить покой среди человеческой смерти. По крайней мере, в этом они наши кровные родственники: наши пять или шесть сотен лет создают на вечности не больше ряби, чем смешная суета барахолки. Я отыскал вал, на котором мы с Анжело пережидали ритуал Джейкоба, нащупал надгробие на могиле Мордекая Пэйкстона с останками одуванчиков. Они все еще были чем-то большим, нежели высохшая органика. Я пошел к могиле Сузан Ферман.
Прошло уже десять дней, как в Байфилд уехал Ферман, а вернулась только его личина. В тот день шел дождь; больше не выпало ни одного. В этом уголке кладбища за памятниками ухаживали. Трава подстрижена, многие камни украшены свежими цветами. Это были места, удаленные от той современной части, где природе было дозволено прикрывать павших на собственный манер, где трава была высокой, где повсюду виднелись те невысокомерные цветы, которые люди называют сорняками.
Я искал следы трагедии, ставшей более печальной, чем любая из увековеченных тут смертей: Джейкоб Ферман умер не от старости, не от несчастного случая, не от глупого приступа болезни и не в силу какого-либо недостатка своего характера, но, как ребенок в подвергшемся бомбежке городе, был надменно выхвачен из жизни в результате конфликта, не им рожденного.
За десять дней трава настойчиво следующая своим жизненным правилам, конечно, уже выпрямилась, но не до конца, и этого оказалось достаточно, чтобы я обнаружил, что в лощину, под прикрытие ив, тут проволокли некий предмет. В лощине Намир тщательно замел свои следы: его усилия вполне могли бы обмануть лишенный наблюдательности глаз служителей кладбища. Но не мой глаз. На этой, всегда находящейся в тени земле, дерн был тонким и мшистым. Намир завернул часть дерна и разбросал лишнюю почву. Для обеспечения качественной маскировки ему явно не хватило старания: я очень легко обнаружил границы потревоженного дернового слоя.
Стоя на коленях в неприветливой темноте, я взглянул сквозь толщу десяти дней и увидел тот памятный, насквозь дождливый день. Ферман сказал: «Солнце встало сегодня где-то далеко от нас». Не многим бы такое пришло в голову. И ни один человек не поехал бы на кладбище в такой проливающий слезы день. Кроме этого старика. Он поехал. Он стоял здесь под дождем, искал в нем какое-то свое, невинное утешение, и тут эта тварь напала на него.
Я проткнул большим пальцем почву с легкостью — там, где должна находиться сеть из корней травы, была пуста. И тут позади меня… ох, до восхода луны было все еще далеко… позади меня раздался голос Намира:
— Он там. Вам незачем портить мое произведение.
Он стоял на возвышенности, скот-убийца с лицом Фермана и искрами нашего голубого ночного свечения в глазах. Вы говорили мне, Дрозма, что он безнадежно болен. Он и казался таким, широкоплечий, с поджатыми губами, с наклоненной головой. Но я думаю, что болезнь тех, кто пребывает во зле, становится чем-то бОльшим, нежели болезнь. Я думаю, они любят ее, как жертва героина любит свою беду. Как иначе объяснить столь огромное число преступников? Как объяснить неиссякаемое упорство фанатика, попавшего в плен одной идеи, и гору трупов вокруг Гитлера? Это же не просто истерия, когда ведьмы прошлых веков хвастались связью с дьяволом.
Даже в позе его было нечто тигриное. Но тигр не виноват, он просто голоден или его одолевает любопытство к проявлениям более мелкой жизни.
Я сказал:
— Не потрудитесь ли объяснить мне, чем вы оправдываете себя?
— Оправдываю себя? Вовсе нет.
— Объясните!
— Только не Наблюдателю. Когда-нибудь, в будущем, прославят то, что я делаю.
— У вас нет будущего. Но есть еще выбор.
— Я сам делаю свой выбор. — В его руке появился нож с длинным лезвием. — Иногда с помощью вот этого.
Он не заметил, что, поднимаясь с могилы Фермана, я прихватил круглый камень.
— Так вот как умер Ферман…
— Да, Элмис, все просто — смерть после захудалой полужизни обычного представителя его племени.
— И у него не было шансов защититься?
— А у него они должны были быть?.. Ну, Элмис, он даже улыбался. Он сказал: «Почему вы делаете это? Ведь я не причинил вам никакого вреда!» Видите?.. Он просто не мог осознать своим ничтожным умишком, что к его жизни можно относиться как к чему-то не имеющего никакого значения. Он сказал: «Что за шутки?» И протянул руку за ножом, как будто он был непослушным мальчишкой… Я! Потом он увидел, что его лицо стало моим, и это озадачило его. Он сказал: «Разве у человека есть другое я? Это мне снится». И я оборвал его сон. А теперь и ваш!
— И вас не волнует, что траву вокруг меня зальет оранжевая кровь?
— Нет. А почему вас это волнует? Даже если они найдут вас вовремя и успеют вскрыть, вы отправитель на третью страницу, как только объявится новый сексуальный маньяк.
— Вы отчаянный малый, Намир. За моими плечами тридцать тысяч лет на Земле, на моей планете Земле.
— Ну так защищайтесь, с вашими тридцатью тысячами!
Он бросился вниз по склону, спотыкаясь и вздыхая, как будто предстоящее причиняло ему страдания. Мой камень ударил его в щеку, обнажил под искусственной плотью настоящую черепную кость, ошеломил его и сбил с ног. Нож отлетел в темноту ночи. Намир однако тут же вскочил на ноги, кинулся на меня и мы вцепились друг другу в горло. Его глаза впились в мои глаза, как если бы он был влюблен в меня. Но в мысль о моей смерти он был влюблен еще больше. Я оторвал его руки от моего дыхательного горла и стиснул его плечи, прижав точки, прижав точки, расположенные выше подключичных нервных узлов. Для марсианина это очень болезненный прием, но Намир выдержал.
Мы толкались и мяли друг друга в течение бесконечно долгого времени. Впрочем, это были всего лишь какие-то секунды, потому что, когда все кончилось, луна еще не взошла.
Я услышал его хрип: «Сдаешься, Элмис? Теперь сдаешься? А позже, когда я загнал его к потревоженному мху на могиле Фермана, он, словно ощутив тень собственной смерти, вдруг подавился словами: «Я стар… Но у меня есть сын…» Он ощутил ненадежность почвы и поднял колено, намереваясь ударить меня, но я уже ожидал этого. Я подсек его опорную ногу, и он повалился наконец на мягкую землю. Его руки превратились в соломинки, и вместе с телом прекратил сопротивление он сам. Только простонал:
— Я один из многих. Мы будем жить всегда.
Я нашел нож и сунул его за пояс.
— Выбор все еще есть. Госпиталь в Старом Городе или вот это. — Я показал ему гранату. — У меня есть еще одна. Или у вас имеется собственная и вы предпочли бы ее?
— Нет, сопливый кузен ангелов… У меня нет ни одной.
— А где же вы использовали свою?
— В Кашмире. — Он бесцельно шарил рукой в траве, в его глазах жило голубое пламя памяти и немного смеха. — Около ста лет назад… Хотите послушать.
— Я должен послушать.
— Да-да, ваш драгоценный долг… Экое тщеславие! Ладно, был там у меня маленький чудак с замашками будды. Почти как Анжело. Некоторое время я учил его, но он бросил меня. Из него мог бы получиться еще один — и неплохой — Будда. Мне пришлось избавиться от него. Он уже начинал проповедовать, понимаете? Мне не хотелось, чтобы его тело превратилось в священную реликвию, поэтому я применил гранату. Таким образом, Элмис, он остался всего лишь смутно вспоминаемым дьяволом в двух или трех неграмотных деревнях. Мир, говорил он. Увеличивать внутренний свет прославлением света других… Отвратительная чушь! Вы узнаете стиль? А он был всего лишь начинающим. Он любил цитировать последние слова Гаутамы,[30] а другие дураки принимались слушать. «Кто бы ни был, Ананда, сейчас или после моего ухода, будет для него его собственный огонь, его собственное пристанище, и не будет поисков нового пристанища, с этого времени да будут последователи моей правды и пойдут они правильной стезей…» И так далее, и так далее, с небольшими собственными добавлениями.
— И за это вы нашли необходимым его уничтожить?
— Да, мне предоставилась честь задавить в зародыше по крайней мере одну нудную религию. Я, впрочем, его любил. Он был совсем как Анжело… Кстати, когда я покинул дом, следуя за вами, Анжело как раз отправился в южный конец Калюмет-стрит…
— Что-что?!
— Южный конец. Война, знаете ли. — Он улыбнулся мне, не глядя на гранату. — «Индейцы» сегодня ночью схватятся со «стервятниками». Анжело и Билли… Он совсем мальчик, Билли.
Он отвел в сторону глаза, но я успел заметить в их глубине маленькую толику лукавства, и это стало еще одним доказательством того, что мои подозрения относительно Билли Келла, кажется, недалеки от истины.
— У них был стратегический совет, — продолжал Намир. — Я кое-что подслушал. У Анжело есть здравые мысли. Особенно мне понравилась его идея, касающаяся использования крыш. «Стервятники» займут крыши вдоль Лоуэлл-стрит, по которой «индейцы» пойдут к месту своего сбора на Квайэ-лейн. Думаю, обе армии будут использовать приспособления, которые они называют «шпокалками». Вместо пуль «шпокалки» стреляют двадцатицентовыми гвоздями и представляют собой вариант арбалета. Лучше всего вам было бы видно с угла Лоуэлл-стрит и Квайэ-лейн, если, конечно, все не закончится еще до того, как вы туда доберетесь… Не позволяйте мне задерживать вас! — Он насмехался надо мной, но многое в его словах могло оказаться истиной. — Ах да, выбор!.. Элмис, если бы вы могли посмотреть на себя со стороны! Неужели вы и вправду думаете, что можете уничтожить меня?
— Госпиталь или граната?
Он прекратил смеяться:
— Граната, конечно.
— За всю историю были казнены всего двенадцать сальваян. Они брали гранату несвязанными руками. Мне бы хотелось отдать должное традиции, если бы я мог доверять вам… Вы уважаете ее?
— Конечно. Выдающаяся честь — номер тринадцать.
Он поднял руки над головой и сказал с искренним сожалением, Хотя я и не услышал ни нотки раскаяния:
— Я тоже сальваянин, Элмис. К тому же старый и усталый.
Я установил гранату на его поясе и отошел.
Он научил меня, глупца, тому, чему не могли научить все прожитые триста сорок шесть лет: не стоит ждать правды от презирающего ее. Он сорвал гранату с пояса и бросил в мою сторону. Граната пролетела мимо, ударилась в иву. Кладбище на секунду озарилось пурпурным, как кровь, сиянием. Низ дерева испарился мгновенно, а верхушка с треском и шуршанием обрушилась на меня. Чтобы спастись, мне, дураку, пришлось прыгнуть в сторону, а над могилами прозвучал тонкий смех Намира:
— Это все, что вы переняли у людей!
Известие о войне банд вполне могло оказаться ложью, но я решил не играть с судьбой. Первые метры наших дальнейших дорог совпадали, и потому я преодолел ограду кладбища вслед за Намиром. Он увидел в моей руке свой нож, улыбнулся улыбкой сумасшедшего и свернул в лес. Теперь наши дороги расходились. Впрочем, если меня не погубит моя собственная глупая нерешительность, мы еще встретимся…
Его машина — вернее, машина Фермана — стояла рядом с моей. Я проткнул ей передние шины и отправился назад, в Латимер.
Я припарковал «Энди» сразу за 21. Заглушив мотор, я услышал некий шум, напоминающий отдаленный визг, но больше похожий на свист пара из кипящего чайника. Темный лабиринт городских улиц глушил и рассеивал его. Пока я ехал из Байфилда, луна наконец взошла, но ее помощь в этом лабиринте домов со слепыми лицами была минимальной. Лоуэлл-стрит ответвлялась от Калюмет в двух кварталах за «ПРО.У.ТЫ». Я плохо знал Квайэ-лейн. Дома же на Лоуэлл-стрит не обособленны, а стоят сплошным рядом, образуя узкую улицу, больше похожую на каньоны Нью-Йорка. Когда я свернул за угол, ожесточенный крик стал ближе и мощнее. Тут же в меня врезался запыхавшийся мужчина.
— Эй, мистер! Не ходите туда! Там банды! — пытаясь сохранить равновесие, он схватился за мою руку. — Вызвал копов, не приехали, проклятые… Как всегда, когда в них нуждаешься… Думал, удастся найти патрульного копа на Калюмет…
— Кто-нибудь ранен?
— Дети с пробитыми головами… И будет еще хуже. Мистер, вы бы лучше…
— Я в порядке. Я живу тут, на этой улице.
— Ладно, но не вмешивайтесь, говорю вам. Маленькие ублюдки швыряют камни с крыш, прямо здесь, на Лоуэлл. Попали в девочку… Она не была с ними, лишь бежала следом…
— Где? Где она?
— А?.. О, ее утащила какая-то женщина, увела в дом…
— Моя дочь…
— Боже мой! Не берите в голову!.. Девочка могла оказаться любым ребенком… Она ранена не сильно, ее даже с ног не сбили, и эта женщина…
— Который дом?
— На той стороне, второй от следующего угла.
Я пожал его руку и побежал.
Позади меня в мостовую ударил камень. Только один (идея Анжело?). Звук его падения утонул в криках, и я понял, что впереди Квайэ-лейн. По моему разумению тот, кто кинул камень, не мог быть Анжело — он бы не бросил его в одинокого взрослого сейчас, когда «индейцы» уже миновали этот квартал. Часть моей души все еще настаивала на этом, когда я ворвался в дом.
Это была Шэрон. Ей постелили в передней две женщины. Одна промывала рану на ее голове, другая суетилась вокруг. Увидев меня, Шэрон тут же перестала хныкать, а я, целуя и браня ее, отбросил все правила поведения Наблюдателей.
— Что ты пыталась сделать?
Полагаю, мои зрачки были похожи на серые суповые тарелки, но она вряд ли заметила это. Как говорят люди, все было «олл райт»: кровотечение уже почти прекратилось, и спасители Шэрон как следует вычистили рану.
— Шэрон, Шэрон, что…
— Я хотела, чтобы они перестали. Вы заставите их остановиться?
— Конечно, именно это я и сделаю. Все нормально, Шэрон.
Она слегка расслабилась, вздохнула и вытерла нос, сердито и уверенно.
— Откровенно говоря, Бен, вы всегда появляетесь, когда вы нужны, откровенно говоря.
— Все в порядке, Шэрон. Я заставлю их остановиться.
Женщины взяли меня в оборот. Одна из них поинтересовалась, чем я думал, когда позволил своей дочке в такое время бегать по улицам. Я отделался словами, что она не моя дочь, черт побери, просто я знаю, где она живет, и вернусь чуть позже, чтобы забрать ее. После этого я выбежал из дома и отправился на поиски поля брани.
Долго искать не пришлось. Квайэ-лейн была грязным переулком, глухим тупиком, ограниченными двумя складами и упиравшимся в глухую стену третьего. Позже, от полиции, я узнал, каких результатов достигли «стервятники» своей стратегией. «Индейцы» двинулись по Лоуэлл-стрит, готовясь к намеченной схватке на Квайэ-лейн. Идея была проста — посмотреть, сколько увечий можно нанести друг другу до того, как завоют сирены. Вероятно, «индейцы» не поняли, что происходит, когда на Лоуэлл-стрит посыпались камни. Да еще и увеличили свои трудности, разбив уличные фонари, на Лоуэлл и Калюмет. Один мальчик был убит. Несколько позже поблизости от места схватки полиция нашла другого со сломанным плечом. Мертвый мальчик скорее всего лежал где-то в тени, потому я его и не заметил, когда бежал по этому кварталу… Преодолев зону каменного дождя, «индейцы» обнаружили небольшой отряд «стервятников». Этот отряд, инсценировав отступление на Квайэ-лейн, заманил «индейцев» в ловушку. После этого капкан захлопнулся: основные силы «стервятников», покинув свои укрытия в дверных проемах, усиленные метателями камней на крышах, атаковали врага. Среди атакующих не было лишь одного человека. Билли Келла с тех пор не видели ни я, ни полиция. Почему он не участвовал в схватке на Квайэ-лейн? Проявил заботу о своей оранжевой крови?
Кажется, мне очень хотелось верить, что именно Билли Келл сидел в одиночку на крыше, когда «индейцы» уже проследовали к месту схватки.
Кулаками, камнями, «шпокалками» и ножами «стервятники» Загнали «индейцев» в темный конец переулка. Когда я достиг грязного угла Квайэ и Лоуэлл, «индейцы» уже прекрасно поняли, что произошло, и яростно пробивались назад. Отвратительная луна уверенно заглядывала в переулок, все было видно как на ладони.
Я не мог обнаружить Анжело.
У некоторых мальчишек были фонарики, и их судорожно шныряющие лучи добавляли суматохи в ход схватки. Впрочем, гораздо чаще фонарики использовались в качестве дубинок. Я выкрикивал какую-то благоглупую чушь, которую все равно никто не слушал. Один из «стервятников» — я узнал его по черному шотландскому берету — проскочил мимо меня, держа в руках нечто похожее на деревянное ружье. Я мельком заметил резиновую ленту, гвоздь в прорези и вырвал оружие из рук мальчишки. Тот сверкнул безумными глазами, закрыл рукой лицо и убежал.
Я не мог обнаружить Анжело.
Наконец-то с Калюмет-стрит донесся визгливый гневный голос сирены. Мальчишки тоже услышали его, ударились в панику. Затопали ноги тех, кто еще мог двигаться. По мере трое остались лежать в тупиковом конце переулка.
И тут я увидел его. Он возник из ниоткуда. Вспрыгнул на ящик у открытой пасти переулка, в драной рубашке, с ног до головы залитый кровью, в руках обломок металлической трубы. Его чудесное, грязное, безрассудное лицо перекосилось, и он крикнул:
— Бей их! Не давайте им удрать! Как вы, курицы мокрые?.. Это вам за Беллу!
Услышали его не многие. Сирены были громче и говорили на более понятном языке. Все мальчишки рванули из переулка. Банды смещались, «индейцы» и «стервятники» метались по Квайэ-лейн, натыкаясь на стены складов и на меня, с трудом пытающегося пробиться к Анжело. Две патрульные машины завизжали тормозами, закрыв мечущимся мальчишкам дорогу к отступлению. Вопросительный вой сирен закончился утвердительным ворчанием. До Анжело наконец дошла вся серьезность ситуации. Прежде чем я успел поймать его, он соскочил с ящика… не думаю, что он узнал меня в тот момент… и слепо рванулся навстречу цепким рукам патрульного Данна.
— Один, во всяком случае, есть! — сказал Данн и ударил его в ухо.
Через несколько секунд, помимо Анжело, были окружены еще шестеро или семеро. Трое из четверых полисменов не прибегали к помощи дубинок, интересуясь в основном воротниками рубашек и руками схваченных мальчишек, но одна дубинка все-таки сделала свое грязное дело. Вслед за патрульными машинами прибыла «скорая помощь». Я проклинал предков Данна, но не долго и не знаю, слышал ли он мои проклятья. Он все еще выкручивал руку Анжело, и я проорал копу в ухо:
Данн! Вы не можете забрать его в участок. Если вы поступите так, это убьет его мать!
— Его ма… — Похоже, он только сейчас узнал Анжело.
И не удивительно — запекшаяся кровь, грязь, искаженное страданием лицо…
Я развил свое наступление:
— Ее сердце, человек!.. Вы не можете. Ведь ребенку всего двенадцать лет. Его втянули в это, я узнал случайно… Я расскажу вам потом. Отпустите его, Данн. Не регистрируйте его.
— Кто вы?
— Я живу там. Видел вас, когда к нам залез вор.
— Ах да… — Он еще раз тряхнул мальчика, но уже не грубо.
Анжело пошатнулся в его руках и сплюнул кровь: у него оказалась разбитой губа.
— Боже, малыш! Ты же всегда был хорошим мальчиком… С тобой никогда не было проблем. Какого же черта?
Анжело ответил неожиданно спокойно:
— Правда? А я и не знал.
— Что?.. Да ты же прежде не делал ничего подобного!
— Делал, — вяло сказал Анжело. Голова его упала на грудь, слова стали еле слышными. — Да, делал. В мечтах. Они приходят, как облака. Что есть небо — облака или синева?
— Сейчас, малыш, сейчас… Что ты такое говоришь?.. А-а истерика — вот что с тобой! Соберись с силами! Видишь «скорую помощь»? Знаешь, что происходит внутри нее?
— Отпустите его домой, Данн. Отпустите его домой!
— Все поедут в участок, мистер. Но вы правы. Пожалуй, я не стану его регистрировать и отправлю домой. Понимаешь, Анжело?.. Ошибка! Ради твоей матери, на ради тебя, поверь! Но если ты попадешься когда-нибудь во второй раз, никаких ошибок больше не будет, никаких. А теперь полезай!
— Бен! Бен… Скажите им, чтобы меня почистили, прежде чем…
— Полезай в машину! Полезай сейчас же!
Женщины-спасательницы дали Шэрон таблетку снотворного. (Это культура, все более и более потребляющая снотворное, Дрозма. Семнадцать лет назад мне и в голову не могло прийти, что почтенная женщина, живущая в бедном районе, будет иметь запас барбитуратов и, более того, безо всякой рекомендации врача, небрежно даст таблетку ребенку. Это можно рассматривать как признак наличия множества процессов, могущих похоронить нашу надежду на создание Союза в ближайшие пятьсот лет. Хотя я не стал бы слишком упрекать людей. Жизнь, с ее растущей сложностью, изводит и мучает их: вместо того, чтобы учиться непритязательности, они с большей охотой предаются сну). Я отнес Шэрон в свою машину и отвез домой. Я был раздражен и грубо оборвал взволнованное молчание ее родителей. В определенной степени их вины в происшедшем не было. Осуществляя свое сумасшедшее намерение, Шэрон спустилась по водосточной трубе, а они думали, что она в постели. О том, что запланировано на ночь, Шэрон сообщил другой ее приятель, решивший порвать со «стервятниками». Шэрон рассказала мне об этом через день-два. Я должен побыстрее завершить отчет, Дрозма, и потому буду краток.
Намир-Ферман в дом 21 не вернулся. Я и не рассчитывал на его возвращение. В тот момент, когда я пишу эти строки, труп самого Фермана еще не обнаружен. Была статья о «таинственной зарнице», уничтожившей дерево в Байфилде. Разрушения, нанесенные упавшей верхушкой, вполне могли скрыть следы присутствия мелкой могилы, появившейся на кладбище. Если старика когда-нибудь найдут, полагаю, его безмотивное убийство так и останется для следствия тайной.
Дом 21 был тих и спокоен. Розу я нашел в ее полуподвальной комнате. Она шила что-то, беззаботная, кроткая, слишком далекая от битвы на Квайэ-лейн, чтобы услышать разносившиеся по улице вопли. Она была уверена, что легко простуженный Анжело давно уже спит в своей комнате. Для меня это было уже слишком. Я не понимаю ни силы, ни хрупкости человеческих существ — то они лишь гнутся под ураганным ветром, то ломаются от легчайшего сквознячка.
По моему лицу Роза поняла: что-то случилось. Отложив шитье, она двинулась ко мне:
— В чем дело, Бен? Вы заболели? — Все еще не испугавшаяся, все еще прячущаяся за своим мнимым щитом любви и безопасности — дом в порядке, Анжело в своей комнате, — она вполне могла жалеть меня и желать мне помочь. — Что случилось, Бен? Вы выглядите ужасно.
Я пробормотал:
— Ничего серьезного, но…
Я мог бы успеть подготовить ее к случившемуся. Мне просто не повезло. Не знаю… Заикаясь, я мучительно подыскивал слова и фразы, которые должны были бы стать предупреждением и не нанести душевных ран, — неисправная тяга к человечности… Пока я кряхтел и заикался, явился Данн — без звонка, держа за руку Анжело. Да, они постарались привести его в порядок, но как скроешь разбитую губу и резанную рану над глазом?.. Они вымыли его лицо, но как отмоешь выражение стыда, лед отчуждения и следы душевной муки?..
Правая рука Розы коснулась дрожащих губ, стиснула запястье левой руки. Роза пошатнулась и повалилась на бок. Я оказался недостаточно расторопным, не успел ее подхватить и Данн.
Все было кончено в течение нескольких мгновений. Ее лицо уже синело, а она все еще старалась понять, где был Анжело, или сказать ему что-нибудь… Что все нормально, что он ни в чем не виноват…
— Можно, я схожу за отцом Райаном?
Услышав этот шепот, Данн вспомнил об Анжело и повернулся к нему:
— Боже!.. Она умерла, малыш. Она умерла!..
Да, я понимаю, я знаю. Это сделал я. Можно, я схожу за отцом Райаном?
— Конечно.
Больше он не вернулся, Дрозма. Священник пришел быстро, но Анжело с ним не было. Отец Райан сказал, что Анжело убежал.
В течение всей следующей недели полиция Латимера и штата делала все возможное, все, что может изобрести человеческий разум. Искали они и Фермана. Пустопорожние слухи плавали по городу, как легкая дымка, которая еще долго висит в воздухе после того, как лес уже сгорел. И кажется мне с той поры, что он сбежал в ночь, и ночь поглотила его, и сам я пойду в ночь и поищу его там…
Несколько слов о Шэрон. Я видел ее в последний раз у Амагои. Она знала, что ее волшебство погибло, так же хорошо, как и я, и потому было совершенно естественно, что мы заговорили как взрослые. Разумеется, Анжело будет найден, сказал я, или — что кажется более вероятным — вернется сам, когда сможет. Я ухожу искать его, сказал я. То, что она не может присоединиться ко мне, было очевидностью, и эта очевидность взывала в ней тихий протест, но она смирилась. Еще никогда я не был так опасно близко к разоблачению, как в этот раз, когда она сказала:
— Вы понимаете все, Бен. Вы найдете его.
Итак, я понимаю все! Она — женщина, Дрозма. И даже ее испорченные словечки не были забавны, они вообще не были забавны. Я заставил ее пообещать мне, что она будет делать то, о чем она и так догадывалась. Она не догадывалась — она знала. И пообещала мне остаться, остаться со своей музыкой, расти, «быть хорошей девочкой»… И мы наконец обнаружили, что можем немного посмеяться, понимая однако, что означает этот смех.
Если я сейчас закончу, у меня еще будет до рассвета время, чтобы сделать себе новое сносное лицо. А когда вы получите мой отчет, я свяжусь с вами через Коммуникатора в Торонто и узнаю ваше решение.
Но каким бы оно ни было, я не вернусь в Северный Город, даже если это будет означать отказ от нынешней миссии. Я не позволю Намиру и его сыну одержать победу. Мы немного меньше людей, Дрозма, и немного больше их.