Их родословное дерево росло не в теплицах,
Не для них лихачи приспосабливали бубенцы под дугу.
Только раз на веку им везло прокатиться:
Только раз на веку, да и то на последнем шагу.
Некто безликий просочился под мирный кров и сдавил спящему горло… Так начинается роман Элфреда Бестера "Уничтоженный человек". Ночь — пора призраков и кошмаров. Это дань первобытному анимизму, когда людям каменного века повсюду мнились подстерегающие их недобрые силы. Это отголосок литературной традиции, достигшей своего апогея в готическом романе. Это реверанс в сторону психологии, которая резко отличает "ночное сознание" от «дневного». Наконец, это реалии большого капиталистического города, где, согласно статистике, с наступлением сумерек, резко подскакивает число преступлений, самоубийств и непреднамеренных отравлений наркотиками.
В одну из таких ночей, наполненных неотвязным тоскливым шорохом никогда не затихающих автострад, и проник призрак в гидропатическую постель мультимиллионера Рича. Обычно такие визиты заканчиваются тем, что спящий вскрикивает и пробуждается. Так оно, собственно, и случилось на этот раз. Видимо, Рич, как всякий нормальный человек, вскоре забыл бы пугающее сновидение, не повторись оно следующей ночью. А затем и дальше. Упорство безликого визитера, не оставлявшего свою жертву даже днем — например, во время легкой дремы в уютном кресле воздушного лайнера, — потребовало ответных мер…
Настойчивость и регулярность возникновения тени отца Гамлета, как мы знаем, дали толчок драматическим событиям, которые потрясли датское королевство. Но призрак, преследовавший Рича, хранил безмолвие, и, как это явствует из самого названия романа Элфреда Бестера, чертами, характеризующими конкретную личность, не обладал. Вполне естественно поэтому, что Рич обратился к специалистам, призванным расшифровывать смутные влечения подсознания, к дипломированным толкователям снов.
Именно это и послужило завязкой событий, которые разыгрались на фоне некоего технотронного, постиндустриального общества, сохранившего, однако, типичные черты самого звериного монополизма.
Американским фантастам удалось создать некий совокупный мир, в котором зерна реальной угрозы дали страшные всходы. Но на тех же "пурпурных полях" проросли и робкие побеги надежды.
Элфред Бестер, с которым я познакомился на Всемирном конгрессе фантастов в Дублине (1978 г.), с горечью признался:
— Вы верно охарактеризовали мою книгу в предисловии к ее русскому переводу. Но я бы, на вашем месте, сказал прямо: "Она продиктована отвращением и тоской".
Начнем с того, что объединяет многие произведения современной научной фантастики. Очевидно, речь идет прежде всего о некоем допущении, фантастическом изобретении, то есть о чем-то новом, привнесенном в нашу жизнь фантазией, названном нами новым элементом мира. И действительно, пока наука не располагает конкретными доказательствами телепатического общения. Однако на "Неукротимой планете" (английское название "Мир смерти") Гаррисона телепатическое давление ненависти является основным двигателем сюжета, а в "Уничтоженном человеке" Бестера мысленное прощупывание — элемент важный и даже необходимый. В итоге налицо новая сущность — "шестое чувство".
Как уже говорилось, мечта о лучшей жизни заставляла писателя придумать новый компонент, «изобрести» чудесный аппарат, который увеличивал власть человека над природой, облегчал труд, скрашивал досуг. Так стали появляться "фантастические изобретения", которые затем постепенно вошли в нашу жизнь в виде изобретений инженерных. Вряд ли есть смысл перечислять их. Здесь и самолет, и подводная лодка, и телевизор, и синтетическая пища. Люди хотели этого веками и, наконец, получили. Мечты о новых компонентах были, таким образом, мечтами розовыми. Потеря мировых компонентов, напротив, вела к последствиям сугубо негативным. Тот же Петер Шлемиль, утратив тень, чуть не потерял невесту. И в самом деле, испокон веков прибыль-это прибыль, а утрата — она и есть утрата.
И в этом смысле "Неукротимая планета" и "Уничтоженный человек" вполне традиционны. "Телепатический элемент" — по крайней мере этого явно хотели авторы — обогащает и яростную планету, и общество, в котором живут и действуют Рич, Пауэлл, де Куртнэ. Более того, экстрасенсорное восприятие служит конечной победе добра над злом. Весь вопрос в том, насколько это оправдано, насколько выдерживает строгую проверку социологии и литературы.
Начнем с литературы…
У Альберто Моравиа есть рассказ "Новый тот свет", герой которого, рядовой американский шахтер, вдруг прямо из шахты проваливается в преисподнюю. Далее писатель рисует весьма своеобразную картину современного ада, лишенного привычных орудий, которыми вот уже сколько веков церковь устрашала грешников. Ни голубых огней пузырящейся в пламени серы, ни кипящей в котлах смолы, ни раскаленных сковородок. Но почему так горько и жалобно стонут тени, если на роковых кругах последнего приюта они избавлены от страшных физических мук? Чего же не хватает им в благоустроенной преисподней, если каждый здесь занят привычной земной работой, согласно полученной при жизни квалификации? "Где мой электрический токарный станок?" — простирает руки в туман бывший токарь. "Таскать воду ведрами, когда на земле насосы!" — жалуется водопроводчик. "Я прикован к веслам и парусу. Где мой теплоход?" — тщетно ждет ответа моряк. И даже солдат напрасно молит корректных, но равнодушных чертей: "Только на час, только на час верните мне мой двухствольный пулемет".
Таков закон придуманного писателем ада, обрекающий каждого выполнять обыденную, может быть, даже любимую работу самыми примитивными орудиями. Вот что значит потерять привычное. Убрав из нашего мира всего лишь несколько орудий, мы рискуем низвести его до ада. Обратимся теперь к социологии.
Право, я не зову в этот ад тех, кто винит науку во всех бедах нашего сложного и противоречивого века. А такие есть. И было бы в корне неверно не обращать на них внимания. Диалектика научила нас видеть, как сближаются в общем фронте самые противоположные течения, если противоположность их мнимая. И не удивительно, что буржуазные ниспровергатели науки в конечном счете сходятся с провозвестниками технотронного фашизма.
Попробуем развить поучительный эксперимент Моравиа. Тем более что, следуя логике современных противников научного прогресса, нетрудно прийти к умозаключению, что жизнь человека второй половины двадцатого столетия и без того похожа на ад, причем совершенно нетрансцендентальный, без чертей и прочих обитателей потустороннего мира.
В завуалированной, но достаточно конкретной форме этот вопрос и ставит как раз Гарри Гаррисон. Причем находит на него ответ. Его экологическая программа прямо перекликается с современными воззрениями на проблему среды обитания. Американский писатель ясно говорит о том, что не прогресс сам по себе виновен в ошибках и неудачах. Напротив, только еще более глубокое проникновение в сложную систему взаимосвязей природы позволит найти правильное, гармоничное решение. Казалось бы, нехитрый, само собой разумеющийся вывод, но вся суть в том, что он прямо направлен против ретроградов. Никто, конечно, открыто не заявляет о том, что хочет повернуть колесо истории вспять. Топоры раннего неолита, шадуфы и дубинки — это крайность, но почему бы, скажем, не повернуть роковой штурвал времени лет что-нибудь на 35–40 назад? Право, разве не лучше очутиться вновь в доатомной эре? "Много ли вреда способен был причинить своими действиями слабоумный или злой человек лет двадцать пять назад?" — спрашивал в семидесятых годах видный американский социолог Гарольд Грин, с которым я полемизировал на страницах "Литературной газеты".
Странный, не хочу употреблять другого слова, вопрос; думаю, что люди никогда не забудут того, что сделал Адольф Гитлер. Вот и выходит, что даже память о фашизме не позволяет нам пустить машину времени ни на 35, ни на 40 лет назад, как, скажем, тень инквизиции не позволяет опуститься до уровня средневековой культуры.
Впрочем, Грин (допустим, его риторический вопрос по поводу "слабоумного и злого" человека — всего лишь неудачная полемическая гипербола) не зовет человечество назад. Он реалист и понимает, что это невозможно, как невозможна даже минутная остановка того великолепного явления, которое получило название научно-технической революции. Но он напуган этой революцией, справедливо провидя за ней другую — социальную. Надеясь хотя бы затормозить темпы научного прогресса, он позволил себе «забыть», какие блага принесла человечеству наука.
Однако имеем ли мы право воспевать мощь науки, не думая о негативных аспектах ее стремительного полета? Можем ли мы после Хиросимы разделять прекраснодушные восторги авторов утопических романов прошлого?
Поэтому столь наивными кажутся заключительные сцены в целом прекрасно написанного, острого и напряженного романа Бестера. Традиционным для американской массовой литературы «хэппиэндом» он не решил поставленных им же самим проблем. С гибелью Де Куртнэ и уничтожением личности Рича не умер их жестокий мир. Новая схватка новых монополистов, и идея превращения Галактики в выгребную яму может выгореть, И не Пауэллу-стереотипу «честных» шерифов помешать этому. Более того, Бестер сам же подорвал миропорядок своего гипотетического общества будущего. Разве все его «щупачи» остаются верными профессиональному долгу? Этике, наконец? Напротив, создается впечатление, что любой из них готов за соответствующую мзду, разумеется, нарушить святая святых своей лиги. И это понятно, ибо мир «щупачей» — всего лишь слепок с реального мира продажных политиканов.
Поэтому мы не очень-то верим в мудрость кибера Мозеса и честность его жрецов. Рич оплатил избирательную кампанию комиссара Крэбба, но Крэбб, несмотря на первоначальные подозрения на его счет, остается верен долгу. Это тоже стереотип американских развлекательных фильмов.
Но насколько правдиво описывается здесь реальная ситуация? Очередной скандал в нью-йоркской полиции продемонстрировал перед всем миром чудовищную коррупцию, царящую в среде «копов», их взаимосвязь с гангстерским синдикатом. Бестер не мог этого не знать. Отсюда очевидная неубедительность некоторых его решений. Отход от правды мстит за себя художественной беспомощностью. Мы не можем принять точку зрения автора, что «открытость» сознания и подсознания ведет к полному взаимопониманию и социальной гармонии. Мы знаем, что никакие, пусть даже самые сказочные чудеса и изобретения не способны привести к социальному обновлению, как не способны они снять классовую борьбу с повестки дня. Бестер с талантом поистине выдающимся нарисовал образ современного капиталистического хищника, далеко не простой, не однозначный образ. Его Рич — не карикатура, это сильная, в чем-то привлекательная и очень сложная натура. Он быстр, резок и красив, как только может быть красив и резок опасный хищник. Бестер вскрывает перед нами кромешный мир подсознания своего героя, и мы обнаруживаем там не только жажду наживы, не только зло во имя зла, но и непроросшие зерна великодушия, честности и смелости. Рич являет нам себя в разных ракурсах и в разных ситуациях. В последних главах, где катастрофически сужается вокруг него Вселенная, которую он готов был превратить в сточную канаву, мы можем проявить даже невольную жалость. Тем более что Бестер устами Пауэлла прозрачно намекает на иное будущее, уготованное телесной оболочке, которая еще минуту назад звалась Ричем. Но как навязчивый лейтмотив не утихает мысленный голос Рича: "Не ломай голову, не пытайся рассчитывать. Предоставь все инстинкту. Ты убийца. Прирожденный убийца. Нужно просто выждать время и убить".
Художник оказался сильнее мыслителя.
Будущее в романе Бестера, несмотря на трансгалактический размах, является социальной копией современной Америки. Поэтому никакая телепатия не способна оградить его от преступления, изначально присущего самой природе капитализма. И Бестер, вольно или невольно, показал это. Причем с большим мастерством.
В этом лишний раз убеждает нас сопоставление фантастического мира Бестера с аналогичными построениями других американских писателей. Профессор Борнхауз в рассказе К. Воннегута "Доклад об эффекте Борнхауза" вынужден бежать, как убегают нормальные люди из дома умалишенных. Он нес человечеству могущество, власть над материей, волшебную власть, о которой не могли и мечтать древние маги. Однако общество увидело в его открытии лишь новый способ убийства. Ученый из рассказа Ф. Пола и С. Корнблата "Мир Мириона Флауэрса" изобрел аппарат для чтения мыслей. Но этот аппарат убивает каждого, кто рискнет им воспользоваться, ибо "человеку, одевшему такой шлем, пришлось бы плохо в любом мире".
Вот и выходит, что в этом совокупном мире, созданном американскими фантастами, новые компоненты не только просто не нужны, но и опасны, Так возникает чудовищное противоречие. Моравиа видит ад в изъятии элементов окружающей действительности. Воннегут, Пол и Корнблат показывают, как адские ситуации возникают из-за привнесения таких элементов. А Бестер и Гаррисон пытаются с помощью "телепатической новинки" обуздать ад, царящий в душе хищника-олигарха, и ад, бушующий ядовитым пламенем на непокорной планете.
С разных сторон разные писатели приходят к одному и тому же. Очевидно, литература, и фантастика в том числе, является объективным отражением действительности. Само по себе научное или пусть пока только фантастическое изобретение не несет на себе печати добра и зла. Все зависит от людей, в руки которых попадет этот дар богов из шкатулки Пандоры, от совершенства их социальных институтов. Здесь обнаженно проявляется стихийная диалектика, тесное единство противоположных начал.
На городе за периметром непокорной планеты Пирр, как и на реальном городе американского Юга, в котором живет Мирион Флауэрс, стоит клеймо ненависти. Ненависть порождена страхом, хотя пирряне — эти космические спартанцы с манерами техасских ковбоев — вроде бы ничего не боятся и в любой момент готовы умереть. Медленно, шаг за шагом, Гаррисон развенчивает своих спартанцев. Новоявленный аргонавт с символической кличкой Язон, пережив не очень убедительную трансмутацию из профессионального игрока в миссионера разума и доброй воли, слой за слоем снимает с города за периметром дешевую романтическую позолоту. Король оказывается голым, хотя и остается при нем вездесущий револьвер, превратившийся в неотъемлемую часть тела. Разве в Техасе — городе ненависти, где был убит президент Кеннеди, нет обычая таскать пистолет в заднем кармане? Разве в Претории или Иоганнесбурге девочек не обучают стрельбе по мишеням, поразительно напоминающим черный курчавый профиль? Это горькие плоды ненависти, взращенной на почве нетерпимости, удобренной страхом, обильно политой кровью.
В условном, фантастическом мире Гаррисона Пирр — далекая, затерянная колония, скорее, исключение, чем правило среди бесчисленных, заселенных людьми планет. Нарочитая ненависть Язона и заранее заданная «твердокаменность» Керка, Меты и других пиррян вскоре не оставляют у нас места для сомнений по поводу истинного адреса политической сатиры Гаррисона. В ней есть явные художественные просчеты, надуманная полярность «корчевщиков» и «жестянщиков», противоречивость фантастических посылок, пародийная случайность некоторых эпизодов — вроде взрыва атомного заряда в пещере. И тем не менее повесть "Неукротимая планета" воспринимается именно как политическая сатира с конкретным социальным адресом. Пирряне Гаррисона нетерпимы, лишены чувства юмора, им чуждо не только сомнение, но и простая человеческая жалость. По сути, это киборги, снабженные безотказным оружием, но малость обделенные серым веществом. И чтобы поставить последнюю точку над i, автор возлагает на них прямую ответственность за гибель среды обитания. Но война, объявленная природе, не может быть выиграна. Мы знаем, что травы и птицы, рыбы и дожди возвращают назад бездумно выпущенные пестициды, ртуть, кадмий и серу. В человеческие легкие, кровь, кости. Не случайно именно ведущие страны капиталистического мира первыми ощутили на себе катастрофические последствия хищнической эксплуатации природных богатств.
Позиция Гаррисона поэтому вполне понятна. Он взывает к разуму, гармонии, миру. Его пирряне как будто бы начинают прозревать, но это прозрение на краю пропасти, где каждый неверный шаг грозит катастрофой.
В отличие от социологов, пугающих читателей "шоком будущего", Гаррисон ясно сознает всю сложность затронутой им проблемы. А ведь именно в игнорировании этой диалектической сложности и коренится основная слабость аргументации современных обличителей бесчеловечной науки.
Но та же диалектика не позволяет нам просто отмахнуться от их доводов. Более того, мы должны признать и реальность опасностей, которые несет с собой развитие науки и техники. Весь вопрос только в том, коренятся ли эти опасности в самой природе научно-технической революции или в чем-то ином?
Признав чреватым опасностями прогресс сам по себе, мы должны будем с горечью констатировать, что с первых же шагов человечество пошло по неверному пути, влача за собой изначальное проклятие. Палка в руках питекантропов — орудие смерти, огонь первобытного костра — источник потенциальных пожаров. Впрочем, одно то, что мир все еще существует и в общем-то процветает, не позволяет винить в неудачах и ошибках развития выбранный путь. Ведь кроме издержек люди сумели и кое-чего добиться.
Каждая новая победа человеческого гения, каждая осуществленная мечта фантаста рано или поздно отзывалась в повседневной жизни людей. И отзывалась благом. Во всяком случае, благо превышало зло. Возьмем, к примеру, самое последнее завоевание — космос. (Современная фантастика немыслима без полетов на другие планеты, звезды, даже в иные галактики.) Реальные космические экспедиции, как мы знаем, требуют колоссальных денежных затрат. Не лучше ли направить все эти средства на решение наших земных проблем? Разве эту мысль нельзя подкрепить и здравым смыслом, и соображениями гуманности? Мне не раз приходилось читать статьи в зарубежной прессе, авторы которых предлагали затормозить освоение космоса, а высвобожденные средства направить на повышение жизненного уровня.
Но уже сегодня спутники предсказывают погоду, предупреждают о надвигающихся циклонах, помогают искать полезные ископаемые, они незаменимы в качестве телекоммуникационных объектов. Я нарочно не говорю об основных выгодах, которые нельзя измерить узкими рамками расхода-прихода, о познании тайн окружающего нас мира. Познание же — высшее и прекрасное назначение человека.
Попытаемся, однако, понять, откуда проистекают те самые негативные последствия величественного процесса познания, которые зачастую настолько омрачают нашу жизнь, что у ряда людей появляется соблазн вообще отказаться от дальнейшего проникновения в тайны природы, совершив тем самым интеллектуальное самоубийство.
Их пугает в науке все: ее специфический язык, дифференциация и неожиданное сближение дисциплин, внезапность появления радикальных идей, даже та, все увеличивающаяся стремительность, с которой научные свершения входят в нашу жизнь. В этом ускорении, в этом стремительном сокращении промежутка между зарождением новой техники и ее социальным воздействием они видят только одно: все быстрее и обширнее распространяющийся вред. Не успели мы, дескать, осмыслить, что сулит нам разрушенное Резерфордом ядро, как на тебе — атомная бомба.
Но оставим пока в стороне бомбу и попробуем оценить, действительно ли так опасен для нас этот сакраментальный промежуток. Так ли плохо, что он все время сокращается?
Телефон прошел путь от идеи до первого опытного образца за 56 лет. Радио покрыло эту дистанцию за 35 лет. Радару понадобилось всего 15, телевизору — 14, квантовым генераторам — 9, транзисторам — только 5 лет.
Так это же прекрасно, когда абсолютно новые, принципиально почти непредсказуемые творения науки все быстрее и быстрее идут в наш мир! Это лишнее доказательство того, что наука способна преобразить его.
Теперь о негативных последствиях и — от этого никуда не уйдешь — о бомбе, которая, кстати, прошла свою дистанцию за 6 лет, то есть для большинства людей грибовидное облако поднялось внезапно. Зловещий отсвет того взрыва лег сначала на физиков, потом на ученых вообще. Событие это позволило Сноу сказать: "Весь остальной мир напуган как их достижениями — научными открытиями и изобретениями, так и возможными последствиями их открытий. В результате люди начинают страшиться самих ученых, почитая их существенно отличными от всех остальных людей".
Бездна непонимания, молчание моря стоит между Барнхаузом и генералом Баркером ("Доклад об эффекте Барнхауза" К. Воннегута), между полковником Уиндермором и Хорном ("Одушевленный труп" Ф. Пола). Два полюса, две цивилизации. Их постоянное противоборство рождает в обществе скепсис и пустоту. Все становится здесь опасным, даже эликсир бессмертия ("Что случилось с капралом Куку" Дж. Керша). Он в лучшем случае бесполезен, неприятен своей назойливой соблазнительностью. Настолько далеко зашел процесс отчуждения и нелюбопытства, настолько сильно недоверие к выдумкам «яйцеголовых».
Вот истоки и последствия недоверчивого отношения к науке и ученым. История давно сказала свое веское слово по поводу событий, связанных с атомной бомбой. Те, кто, как это принято говорить на Западе, первыми нажали атомную кнопку, стремились опередить Гитлера. Они же, речь в основном идет о таких ученых, как Эйнштейн и Сциллард, сделали все, что было в человеческих силах, чтобы не допустить бомбардировки японских городов. Это общеизвестно. Колючую проволоку придумали, чтобы защитить посевы от диких животных, динамит был создан для ускорения земляных работ, синтезированные в Германии фосфорорганические вещества предназначались для вредителей сельского хозяйства. Попав в руки вермахта, были засекречены и стали основой для производства табуна и зарина. Это тоже общеизвестно. С другой стороны, теплотехники фирмы "Топф и сыновья" спроектировали специальные печи для Освенцима, химики из "ИГ Фарбениндустри" изготовили "циклон Б", а гонимый распространяющимся по Европе фашизмом эмигрант по фамилии Теллер, который, как и Сциллард, принимал участие в "Манхеттенском проекте", стал печально известен как "отец водородной бомбы" и оголтелый милитарист (см. главу "Отсветы ада").
Очевидно, ученые не отличаются в основном от других людей. Они во всяком случае не хуже их. Право, нет никаких оснований доверять ученым больше или меньше, чем, скажем, юристам, которые становятся министрами, сенаторами и конгрессменами. Вот и получается, что на самом деле в основе столь распространенного на Западе недоверия к науке лежит недоверие к обществу.
В этой связи мы можем воспринимать заключительные сцены "Неукротимой планеты" почти как символику. Не взрыв атомного заряда в пещере становится причиной ожесточенного штурма крепости-"периметра", а сам периметр, точнее, волчьи законы, по которым живут создавшие его люди.
Все, буквально все может стать опасным в мире высочайшей техники, живущем моралью купли-продажи, прагматической сиюминутной выгодой. Я не вижу, например, ничего плохого в реальных попытках подбора супружеских пар с помощью компьютера, ни тем более в аппаратах, которыми пользуются герои Вольфганга Шрейера ("Отпуск для женитьбы"). В лучшем случае кибернетический Эрос окажется бессильным разрешить известную проблему пресловутого треугольника, в худшем — станет добавочным звеном жесточайшего закабаления человеческой волн.
Пусть Центральный вокзал одного из самых населенных городов на земле «Токио-сентрал» ("Кольцевые ветки" японского фантаста Ясутаки Цуцуя) не производит еще человеческие дубли, но человеческую индивидуальность он уже стер. Это вынужденная плата за стремительный прогресс, это жестокое ярмо больших городов. Очевидно, такая обезличка характерна для любого многочисленного скопления людей. Она — неизбежное следствие темпа жизни, платформ электрички, тоннелей метро и эстакад хабвея. Но лишь там, где действительно никто никому не нужен, ее ощущают так остро и так повседневно. Это несмываемое клеймо "цивилизации напоказ", где извращена до предела даже сама идея нормального человеческого общения. Что даст еще одно новое изобретение городу, уже сейчас живущему в искусственной атмосфере? Задрай скорее окна сверкающего автомобиля, включи кондиционер и мчись неведомо куда. Может быть, ты и заметишь на лету сверкающий огнями стенд, рекламирующий очередную новинку. Купишь. Или не купишь. В обоих случаях это не отразится на беге твоего беличьего колеса. Куда ты стремишься? Чего бежишь? Нет ответа… Если ты наделен бессмертной искрой и всесжигающим беспокойством, может быть, станешь изобретателем. Какая мысль придет тебе на вираже эстакады? О чем ты подумаешь под расцвеченным неоном ночным небом среди шума и грохота, среди сплошного потока как будто бы веселых и в общем-то сытых людей. Ты откроешь тайну сухой воды и вспомнишь о людях, строящих города в пустынях. Но неужели не коснется твоего сердца совиное крыло предчувствия? Неужели не провидится тебе одинокая койка в сумасшедшем доме или та мучительная сказка, от которой ты задохнешься, так и не успев осознать, что убит?
Такова участь изобретателей. Они не могут остановиться. Что ж, иди, изобретай… Возможно, ты достигнешь того же, что и смешной гений ("Эксперт" Мая Рейнольдса [Мэка Рейнольдса — ЮЗ]). Твои творения купят, чтобы положить их под сукно. А это, в сущности, не так плохо. Ты сможешь прокормить и себя и семью, всегда сумеешь заплатить за выпивку. Постепенно алкоголь отучит тебя изобретать, и постоянное надоедливое беспокойство отпустит твое сердце. Тебе не в чем упрекнуть себя. Мир не хочет новинок. Но он великодушен к тебе. Пусть лучше мысль умрет под сукном, чем воплотится в нового Франкенштейна. Твой суперцереброграф, как, впрочем, и времесместитель ("Мгновенье вечность бережет" Роберта Туми) — всего лишь игрушки, забавные пустячки. Можно лишь радоваться, что смещение времени вызвало к жизни бронтозавра, а не, скажем, грузовик с гитлеровскими штурмовиками. Но, говорят, у пьяных есть свой добрый бог. У пьяных героев научно-фантастических рассказов и у создателей этих героев, изображающих камерные сюжеты, "добрый бог" не дает довести мысль до логического конца. Они выдают свой новый компонент и спешат к случайной развязке, обрывают повествование, чтобы было "все тихо". В противном случае следовало бы сделать такие же беспощадные выводы, как и Шервуд [Шерред — ЮЗ] в своей великолепной «Попытке». Здесь действительно до конца соблюден принцип гомеостаза. Новое ворвалось в жизнь, пришло с ней в столкновение и, достигнув равновесия, утвердилось. Такова по всяком случае схема кибернетической игры. Математика с трудом описывает явления скрытые. Она обходит и то, что на время изолировано, как бы исключено из обращения. Новый элемент в том, что такой мир уже обречен. Он неизбежно взорвется. Если в обществе начинают говорить (цитирую Шервуда): "Нечего нам копаться в старой грязи…", "Подобные вещи лучше всего простить и забыть…", "Ничего подобного никогда не происходило, а если происходило, то напоминающие — все равно отпетые лгуны и клеветники", — значит, оно начинает бороться не за будущее, а за свое, очевидно, не совсем блистательное прошлое. Такая борьба ведет к неизбежному проигрышу именно завтрашнего дня, то есть к полному поражению. Мир Шервуда не принял гениальное изобретение, способное восстановить любую историческую истину, ибо вообще не хотел никакой истины, "На психологию слишком долго воздействовало извращение истины". Это звучит, как афоризм.
Автор не показал нам картину гибели своего обреченного общества. Напротив, с первых же слов рассказа читатель убедился в том, что зло победило. Но надолго ли?
"Попытка" — безусловно лучшее фантастическое произведение последних лет. Рассказ как бы окутан дымкой второго, ненаписанного, но продуманного автором плана. Поэтому трудно отказаться от впечатления, что победа реакционных сил той Америки, о которой пишет Шервуд, только временная. Однажды произнесенное слово истины не исчезает, но тлеет подспудно, сжигая все рогатки и препоны, пока не вспыхнет всеочистительным пламенем.
Но сегодня творцов нового, провозвестников истины ожидает либо смерть, либо бегство. Бежит от лап Пентагона профессор Барнхауз, бежит и доктор Хори. Оба рассказа совершенно идентичны по фабуле. И в том и в другом случае новый элемент мира вместо блага грозит обернуться страшным злом для всего человечества, и в том и в другом случае творец вынужден бежать, спасая себя и свое детище. Особенно знаменательно то, что и Барнхауз и Хорн не просто бегут, а вступают на путь активной борьбы, сопротивления. В этом рассказы тесно смыкаются с «Попыткой» и делают современную прогрессивную фантастику Запада столь действенной и эффективной. Недаром во многих университетах США и Канады научная фантастика по требованию студентов введена как специальный предмет. В США фантастику преподают, как уже упоминалось, в пятистах университетах и колледжах.
Пора подвести некоторые итоги. Мы убедились, что большую часть научно-фантастических произведений объединяет именно новый элемент мира — то или иное фантастическое изобретение. Попытка внедрить его кончается неудачей, даже если это не затрагивает интересов властей и армии.
В самом деле, сравнительно скромное изобретение — электролизная ванна для воссоздания первобытной фауны (Спрог де Кэмп [Спрэг де Камп — ЮЗ] "Такая работа") — и то угрожает могуществу маленькой, но весьма агрессивной монополии и приводит к острому конфликту. Охотничий агрегат из одноименного рассказа Кэрол Эмшуилер [Эмшуиллер — ЮЗ], который, казалось бы, никого персонально не может задеть, становится тем не менее своего рода символом, подтачивающим общество безразличия и пустоты. А демонстратор четвертого измерения Мюррей Лейнстер ("Четвертое измерение") способен только дублировать долларовые банкноты и блондинок из ночного клуба. И все потому, что общество ничего иного от него не ждет. Деньги и секс. Это все. Иначе изобретение превратится в общественную угрозу.
Вот и выходит, что именно социальные недуги определяют сравнительно сходную эволюцию нового элемента действительности.
Разумеется, каждый писатель преследует свои особые цели, и я далек от мысли, что, скажем, Лейнстер действительно хочет обличить современное общество, как это сделал Шервуд. Но сама логика развития идеи такова, что наш вопрос о возможностях того же демонстратора выглядит отнюдь не надуманно! В самом деле: почему четвертое измерение может быть источником только денег, блондинок V. еще этих несколько экстравагантных кенгуру? Нарочитая ограниченность здесь, конечно, налицо. Так мы вплотную подходим к оценке художественного и идейного уровня произведения.
Если технические, космические, биологические аспекты воображаемых наук будущего писатели хоть как-то могли себе представить, то социальные отношения, образы самих людей будущего им редко удавались. Произвольные схемы, надуманные черты быта, наивное воскрешение античных традиций, примитивная идеализация — одним словом, все, что характерно для многих современных книг о будущем, в гораздо больших масштабах было представлено в фантастике прошлого.
И это понятно. Развитие техники человек может прогнозировать более или менее объективно, изменение человеческой психологии приходится ретроспективно постулировать. Нельзя отрывать человеческое сознание от социальных отношений, а они развиваются и совершенствуются медленнее, чем материально-техническая база.
Отсюда понятно, где коренятся, истоки творческой, неудачи, которая постигла и малоизвестного советскому читателю Тома Годвина ("Необходимость — мать изобретений"), и такого великолепного мастера, как Гарри Гаррисон ("Проникший в скалы"). В отличие от реальных, подлинными изобретениями фантастики могут быть признаны далеко не все новые элементы мира. Здесь новизна выступает как критерий необходимый, но вовсе не достаточный! Всепроникатель Гаррисона, допустим, нов, но чего достиг с его помощью автор? Показал нам хорошую драку в недрах земли? И только? Очевидно, фантастическое изобретение отнюдь не адекватно техническому, оно должно содержать в себе эмоциональный заряд, затрагивающий коренные проблемы человеческого существования, социальные аспекты общества,
Вне социальных критериев мы не можем оценивать и те негативные последствия научно-технической революции, о которых уже шла речь. А ведь именно они и создали тот психологический климат, который вызвал к жизни фантастику изобретений и поражения.
Прогноз всегда следовал по пятам за фантастикой. И в этом смысле она прямо влияет на научно-технический прогресс. Писатель не изобретает технических новинок, но он чутко реагирует на ожидания общества. Авторы, о которых шла речь, прежде всего ощутили переживаемый их обществом страх.
И он весьма обоснован. Возможно, американскому негру и в самом деле рискованно надеть шлем для чтения мыслей, а рядовому фермеру стоит опасаться того, что вашингтонские бюрократы вскоре начнут приказывать, где и когда должен пойти дождь, а где снег. В обществе частного предпринимательства, в условиях конкурентной борьбы и столкновения самых противоположных интересов такая регламентация действительно представляется делом весьма непростым.
Мы — современники совпадения величайших пиков в истории человечества. Эры атомной энергии и покорения космоса, кибернетики и управляемой биологии совпали с эпохой коренных социальных преобразований. Это напряженный и сложный век, требующий высоких скоростей и большого нервного напряжения. Здесь возможны ошибки и неудачи. Но они — только издержки на пути к великому будущему человечества. Никто и ничто не сможет остановить его на этом пути или замедлить продвижение. Оно столь же необоримо, как и стремление к полному социальному равенству.
Но мир движется и развивается путем непрерывного появления все новых и новых его компонентов, которые сначала появляются в виде идей.
В интересующем нас аспекте научной фантастики это с особой наглядностью прослеживается на примере Италии. За последние десять лет эта страна, по сути, создала и развила свою оригинальную фантастическую литературу. Это прежде всего является блестящим примером взаимовлияния фантастики и научно-технической революции. (Именно за последнее десятилетие стал особенно заметен рост экономического потенциала Италии.) Весьма симптоматична и скорость этого замечательного процесса. Дистанцию, на которую англо-американской фантастике понадобилось полвека, итальянские писатели прошли буквально на наших глазах. Характерная и очень показательная эволюция от страха к надежде, от социального протеста к социальному оптимизму.