ВЕНЕЦИЯ

Построенный на сотне маленьких островов, населенный ста девяноста тысячами людей, этот город царит на всем Средиземноморье. Управляет республикой дож, за которым все же стоит могущественный Совет Десяти — верховный орган правосудия. Только что, после тридцатилетнего строительства, окончен Дворец дожей, достойный восхищения центр власти Серениссимы.[3]

Глава VII Тень преступления

В палаццо Агнезе на Большом Канале, который обвивает город лагун подобно трепещущей шелковой ленте, немая дочь зеркальщика пользовалась всеобщим расположением, и в первую очередь расположением Ингунды Доербек, жены судовладельца. Ингунда так сильно стала доверять Эдите, как никому еще не доверяла в этом большом и жутком доме. Даже мажордом Джузеппе не знал многого о частной жизни своей госпожи. Несмотря на немоту Эдиты женщины прекрасно понимали друг друга, и иногда было достаточно взгляда одной, чтобы пояснить что-либо другой.

У Ингунды Эдита чувствовала себя в безопасности — в безопасности от Мейтенса, появления которого она по-прежнему опасалась, в безопасности от своего отца, который, как она думала, теперь, когда расстроилась желанная свадьба с Мейтенсом, продаст ее первому встречному. Беспокоится ли отец о ней — об этом девушка не думала. Прошедшие недели, когда ей впервые в жизни пришлось принимать самостоятельные решения, укрепили веру Эдиты в себя и наполнили доселе не изведанным ощущением полноты жизни.

Все это, а также рискованное бегство из Константинополя изменили дочь зеркальщика даже внешне. Из юной миловидной девушки она превратилась в женщину. Теперь Эдита, по желанию своей госпожи, одевалась по венецианской моде — в яркие платья с узким поясом. Волосы, завязанные на затылке, девушка прикрывала вуалью. Эдита нравилась себе, когда гляделась в большое зеркало, висевшее на стене в спальне Ингунды.

Никому кроме Эдиты нельзя было входить в спальню госпожи, где окна с острыми арками выходили на канал. С одной стороны стена открывалась в гардеробную, где было больше нарядов, чем Ингунда Доербек могла надеть за один месяц, у противоположной стены находилась постель, где могли свободно разместиться четверо. С потолка свисал синий, расшитый золотом балдахин и шторы в том же стиле, собранные над головой в подобие облаков.

Поскольку Эдита была обязана поддерживать в порядке спальню госпожи, она не могла не заметить, что Ингунда и Даниэль Доербеки хотя и жили в одном доме, но не делили ложе. У судовладельца и его жены были очень странные отношения, заключавшиеся в том, чтобы через третьих лиц передавать друг другу сообщения. Хоть супруги Доербек иногда, по особым случаям, появлялись на людях вместе, дома они не разговаривали. И чем дольше наблюдала Эдита за ними обоими, тем больше понимала, как сильно Ингунда и Даниэль ненавидят друг друга.

Можно было заподозрить, что оба выродка, спрятанные на нижнем этаже палаццо Агнезе, внесли свой вклад во взаимную ненависть, но настоящая тайна оставалась неизвестной. Даниэль Доербек постоянно занимался своими делами в гавани и на складах на Канале ди Сан-Марко. В остальном же судовладелец жил очень замкнуто в своих комнатах на третьем этаже палаццо, входить в которые Эдите, равно как и всем остальным слугам женского пола было строжайше запрещено. Ходили слухи, что за запертыми дверями Доербек держит любовниц.

Что касается Эдиты, то ее мало интересовала жизнь господина. Девушка против воли стала спутницей гордой жены судовладельца, которая отнюдь не ограничивалась посещением рынков на Риальто и церквей Сан Джакомо или Сан Кассиано. Поскольку Ингунда была уверена в молчании Эдиты, она брала камеристку с собой в находившийся неподалеку кампо Сан Кассиано — место, куда ни одна порядочная женщина не пошла бы по доброй воле. На этой площади в любое время дня и ночи можно было встретить бесконечное множество красоток: неаполитанок с черными локонами, африканок с кожей цвета эбенового дерева, с золотыми браслетами на руках и ногах, похожих на детей китаянок и гордых венецианок в кричащих одеждах, которые предлагали свои услуги вовсе не из-за нужды, а исключительно ради развлечения. Они гордо вышагивали в своих «чиоппини», деревянной обуви, высотой иногда до половины локтя, в которых женщины казались выше и стройнее. Чем выше туфли, тем благороднее их владелица. Некоторые венецианки брали с собой служанок, которые поддерживали хозяек под руку, чтобы те не упали.

К числу этих женщин принадлежала и Ингунда Доербек. Эдита быстро смекнула это, когда хозяйка после короткого обмена фразами с мужчиной отослала ее домой. Это неожиданное свободное время Эдита использовала для того, чтобы при помощи жестов пообщаться с Джузеппе, причем ее в первую очередь интересовала судьба запертых детей Доербеков. Таким образом Эдита узнала, что одному было шестнадцать, второму — восемнадцать и что они слабоумные от рождения. Родители скрывали их появление на свет, и, поскольку детей не крестили, у них не было даже имен. Словно их вообще не существовало.

После того как первоначальное недоверие прошло, Эдита призналась Джузеппе, что регулярно навещает выродков на первом этаже. Благодаря этому ей удалось в первую очередь завоевать симпатию юноши, который поначалу встречал ее собачьим лаем, но однажды его искаженные черты сложились в трогательную улыбку. Конечно же, ни Доербек, ни его жена не должны были знать об этих тайных встречах.

После трех недель посещений Эдита окончательно подружилась с юношей. Она гладила его грубые руки и напухшие щеки, а тот благодарил ее вымученной улыбкой. Однако как Эдита ни старалась, подхода к девушке найти не смогла: все попытки словно наталкивались на невидимую стену.

Эдита восприняла как знак доверия то, что старый Джузеппе передал ей ключ от запретных комнат, чтобы она могла, когда точно была уверена, что никто не придет, навещать юношу и в вечерние часы. Как бы ей хотелось поговорить с ним, рассказать ему о мире за стенами его темницы! Но все, что могла дать ему Эдита, — это немного любви и нежности.

Приязнь, которую юноша чувствовал впервые в своей жалкой жизни, сделала его ласковым, словно ягненок. Гигант добродушно топал по своей клетке, и Эдита привыкла выпускать его из-за решетки ненадолго в переднюю комнату, прежде чем снова запереть.

В один из вечеров, которые имели для Эдиты такое же значение, как и для обиженного судьбой юноши, потому что в своей жизни она всегда получала помощь, но никому ее не оказывала, на нижнем этаже палаццо Агнезе произошла неожиданная встреча.

Эдита только что вошла в запретные комнаты и открыла решетку, за которой сидел юноша, когда услышала позади себя какой-то шум. Она была в некоторой степени уверена в том, что это мог быть только Джузеппе, который забрел сюда в поздний час, но, обернувшись, увидела в свете лампы Даниэля Доербека.

Эдита испугалась. Она подняла обе руки, словно желая попросить прощения, и в любую секунду ожидала услышать проклятия и ругань. Но судовладелец молча оглядел ее с ног до головы, поставил лампу на пол и поманил Эдиту к себе.

Доербек был ее господином, поэтому девушка подчинилась его требованию, ни о чем не задумываясь. И только оказавшись прямо перед ним, она заметила недобрый огонек в его глазах и не успела оглянуться, как Доербек подошел ближе, разорвал на ней платье и схватил ее за маленькую крепкую грудь.

Эдита догадывалась о том, что ей предстоит; но она была неспособна ни кричать, ни защищаться, ни бежать. Она застыла, не сопротивляясь. Доербек полностью сорвал с нее платье, и девушка осталась совсем голой. Когда он схватил ее за бедра, на ней не было ничего, кроме кожаных туфель. Даже когда господин толкнул ее на пол и набросился сверху, Эдита не сопротивлялась.

Ей стало противно, когда Доербек попытался проникнуть в нее. Было больно. Но прежде чем господин добрался до своей цели, Эдита, лежавшая на полу с закрытыми глазами, услышала треск. Открыв глаза, она увидела над собой лысый череп своего господина. На лбу с правой стороны зияла кровавая рана. Когда девушка хотела закричать, Доербек открыл рот, и оттуда хлынула сильная струя крови. Повернув голову и увидев это, Эдита крикнула — впервые за последние тринадцать лет:

— Нет, нет, нет!

Окровавленный Доербек скатился с ее тела на пол, несколько раз вздрогнул и затих, словно мертвый.

Только теперь в свете лампы Эдита увидела над собой юношу. Словно трофей, он держал в руках единственный стул в комнате, послуживший ему оружием.

— Боже мой! — закричала Эдита. — Что ты наделал? Юноша гордо улыбнулся.

— Что… что ты наделал? — повторила Эдита. Но вопрос ее был адресован не столько юноше, сколько самой себе. Она услышала свой собственный голос.

— Что… ты… наделал? — повторила она в третий раз. Она говорит! Ее губы произнесли слова.

Увидев раздробленный череп Доербека, Эдита наконец осознала всю важность случившегося. Она схватила остатки своего платья и натянула на окровавленное тело. Теперь не было ни причин, ни возможности скрывать местонахождение выродков. С громким криком она бросилась на лестницу. Ей навстречу спускался Джузеппе.

Прошло довольно много времени, прежде чем старик понял причину взволнованности Эдиты.

— Джузеппе! — раздался высокий голос Эдиты. — Джузеппе, юноша убил своего отца!

Старый слуга стоял, словно застыв. Для него было чудом, что немая заговорила.

Джузеппе покачал головой. Он не припоминал, чтобы Доербек когда-либо заходил в запретные комнаты. Но потом старик увидел полуголое, залитое кровью тело Эдиты, схватил ее за руку и потащил за собой через двери, за которыми находились запретные комнаты.

Дверь была слегка приоткрыта, и сквозь щель пробивался свет лампы, окрасивший тело Доербека в желтоватый цвет. Судовладелец лежал на спине. Рядом с его головой, наклоненной в сторону, образовалась темная лужа размером с колесо. Левая рука была в тени, и ее не было видно, а правая сжимала оголенное мужское достоинство. Ноги были раскинуты, словно их привязали. Пахло кровью.

Юноша ушел за решетку своей клетки. Он сидел на постели, прижав колени к подбородку, что-то бурча себе под нос, словно содеянное доставляло ему особое удовольствие. Казалось, девушка из клетки напротив вообще не поняла, что произошло; ей было страшно, и она тихонько скулила.

На расстоянии вытянутой руки от головы Доербека лежал разломанный стул. Передняя левая ножка была сломана посредине. Джузеппе глядел на Эдиту, словно не веря своим глазам.

Та прочла мысли Джузеппе и указала на юношу в клетке:

— Он хотел меня спасти! Доербек… — У нее не хватало слов. — Ты ведь веришь мне, Джузеппе?

Но прежде чем старик успел ответить, в дверях появилась Ингунда. На ней была белая накидка, волосы были растрепаны — вся она походила на призрак. Без сомнений, Ингунда увидела на полу труп своего мужа, но то, что Эдита могла говорить, казалось, интересовало ее намного больше.

— Я, — презрительно прошипела Ингунда, — с самого начала считала тебя змеей подколодной, ты шлюха, преступница. Я пригрела тебя из жалости, из сочувствия, тьфу! — Она сделала вид, что плюет на пол. — Знала бы я, что ты притворяешься немой, не делала бы тебе таких поблажек!

— Госпожа! — взволнованно воскликнула Эдита. — Вы несправедливы. Мне было четыре года, когда я потеряла дар речи. С тех пор я была немой. Клянусь всеми святыми!

— Оставь всех святых в покое, мерзкая негодница! — Сказав это, Ингунда взглянула на труп Доербека. Казалось, ей было противно, но внезапно выражение ее лица изменилось, и она с воплем бросилась на бездыханное тело мужа.

— Что ты натворила, подлая сука! Сначала ты соблазнила моего мужа, а потом убила!

— Нет же, нет! — твердила Эдита, падая на колени. — Господин хотел… совершить насилие. Я бы вела себя тихо, ведь я всего лишь служанка, но ваш сын пришел мне на помощь. Он убил своего отца.

Ингунда остановилась и подняла взгляд на Джузеппе:

— Что за чушь мелет эта приблудная баба?

Джузеппе зажал рот рукой, потряс головой и отвернулся, не в состоянии ответить.

— Может быть, ты наконец объяснишь мне, как эта шлюха додумалась до подобных утверждений? — продолжала Ингунда. Детей за решетками она не удостоила даже взглядом.

Дрожа, старый слуга ступил в круг света. Джузеппе протянул руку Ингунде, помогая подняться, и заговорил дрожащим голосом:

— Госпожа, позвольте мне заметить, я служу вам полжизни и теперь время признать правду…

Ингунда схватила Джузеппе за руку и встала, но прежде чем старый слуга успел продолжить, госпожа еще больше разбушевалась:

— Неужели же я окружена глупцами и идиотами, которые мелют всякую чушь? В чем мне признаваться? В том, что я в тебе, Джузеппе, и в тебе, — она кивнула на девушку, по-прежнему стоявшую на коленях, — ошибалась? Что вы злоупотребили моим доверием? Что вы все — жалкие создания?

На шум к входу в потайные комнаты прибежали остальные слуги; но никто не осмеливался переступить порог. Когда Ингунда заметила испуганную челядь, она бросилась на них с кулаками и криком:

— Любопытный сброд, марш по своим комнатам! И, обращаясь к Джузеппе, произнесла:

— И эту девку тоже надо запереть. После я с тобой поговорю.

С севера дул ледяной ветер, предвещая наступление осени, когда на следующее утро в палаццо Агнезе появились четверо укутайных в синие накидки уффициали, чиновников города Венеции, один из которых в знак своего высокого звания носил на голове красный берет, в то время как остальные ограничились скромными бархатными шапочками. Ингунда провела их всех на верхний этаж в комнату Эдиты.

Бледная Эдита сидела на своей постели и рыдала. События прошедшей ночи настолько потрясли ее, что она провела все время у окна, слушая перезвон колоколов на церквях. Между делом она то и дело повторяла про себя: «Я могу говорить. Я снова обрела голос». Она верила в то, что обстоятельства смерти Доербека прояснятся, как только откроется тайна слабоумных детей.

Представитель уффициали,[4] чернобородый мужчина высокого роста, подошел к девушке и произнес:

— Именем республики Венеция! Признаешь ли ты себя виновной в том, что убила своего хозяина, Даниэля Доербека? Во имя справедливости, говори правду!

Эдита вытерла платком слезы с лица и поднялась.

— Высокий господин! — решительно ответила она. — Я знаю, что все указывает на меня, но я никогда не убила бы человека.

— Лжет она! — зашипела у них за спиной Ингунда Доербек. — Да вы посмотрите на нее! Фальшива насквозь!

Уффициали поднял руку. Глядя на девушку, он произнес:

— Твоя госпожа утверждает, что ты несколько недель притворялась перед ней безгласной, хотя можешь говорить, как любой нормальный человек.

Тут Эдита не выдержала:

— Это неправда, господин! До вчерашнего дня, когда случилось несчастье, я не могла вымолвить ни слова. Я потеряла дар речи еще будучи ребенком. Мне должно благодарить Бога за эту милость. Но при таких обстоятельствах мне хочется, чтобы этого никогда не случалось.

В словах девушки слышалась такая искренность, что предводитель уффициали, уже готовый поверить ей, сказал:

— Свидетели! Кто может подтвердить твои слова?

— Мой отец, Михель Мельцер, господин!

— В таком случае, приведи его.

— Мой отец в Константинополе.

Когда чиновник услышал эти слова, лицо его омрачилось, и он сказал:

— То есть твой отец живет в Константинополе, а ты — в Венеции. Надеюсь, у тебя есть объяснение этому обстоятельству.

Эдита понурилась.

— Конечно.

Последовала длинная пауза, словно девушка боялась сознаться, но наконец она все же ответила:

— Я убежала от отца. Он хотел выдать меня замуж за мужчину, который мне не нравился. Но мужчина преследовал меня до самой Венеции.

— Все ложь! — разорялась Ингунда. — Один Бог знает, что на самом деле подвигло ее бежать в Константинополь. Может быть, она уже совершала убийства! Она ведьма, в сговоре с дьяволом. Она украла у меня мужа, а он был всем для меня! О, как же я его любила!

Услышав это, Эдита покраснела как мак, и в душе ее вскипела бессильная ярость. Эта жалкая комедия, игра в траур, которую Ингунда разыгрывала с искаженным лицом, так разозлила девушку, что она подошла к своей госпоже и прерывающимся голосом крикнула:

— Любили? Вы любили Доербека? Вы ненавидели этого человека, вы обманывали его. Вы предлагали себя на кампо Сан Кассиано, как продажная женщина. А Доербек приводил в дом любовниц и проводил с ними ночи. И все это я видела!

— Да, да, вы только послушайте эти злые слова! — прошипела Ингунда, обращаясь к чиновникам. — Теперь дьявол показал свое настоящее лицо. О, лучше бы я не жалела ее и не брала к себе в дом! Каждое слово, произнесенное ею, — ложь!

Едва Ингунда закончила свою речь, как Эдита ударила ее по лицу.

Только теперь уффициали подошли к ним и растащили, как судья растаскивает бойцов во время кулачных боев.

— Я знаю, — сказала Эдита, — я всего лишь служанка, а она — моя госпожа. Но это еще не значит, что она говорит правду. Спросите старого Джузеппе. Он знал о слабоумных детях господ. Их держат на нижнем этаже, как зверей. Я часто тайком навещала юношу. Когда его отец набросился на меня, юноша хотел защитить меня и ударил его стулом в висок. Я уверена, он не знал, что Доербек его отец!

Ингунда истерически рассмеялась:

— Эту историю ей дьявол на ухо нашептал! Уффициали серьезно поглядел на нее.

— Вы отрицаете ее слова?

— Как я уже говорила, — резко заявила Ингунда, — все это нашептал ей дьявол. У меня нет слабоумных детей.

— Господин, — обратилась Эдита к главному уффициали, — проверьте, правду ли я говорю. Пойдемте со мной на нижний этаж…

— …и увидите, что она солгала, — перебила Ингунда. Стоя перед входом в тайные комнаты, Эдита удивилась, что они против обыкновения не заперты. Войдя в комнату, она почувствовала, как все взгляды устремились на нее, и ее сердце бешено застучало. На каменном полу по-прежнему были следы крови, и в этот миг все ужасные события прошедшей ночи промелькнули перед ее внутренним взором.

Раздавшийся за спиной злобный голос вернул Эдиту к действительности:

— Видите, господин, дьявол лишил эту женщину разума! Здесь нет слабоумных детей. Это все порождения ее больного мозга.

Эдита уставилась сначала на одну, потом на вторую решетку, и в этот миг едва не поверила, что действительно утратила разум — за решетками с обеих сторон резвились обезьяны, такие, каких продают африканские торговцы на Рива дегли Скиавони. И, словно по таинственному знаку, в дверях появился старый слуга Джузеппе. Ингунда украдкой взглянула на него и сказала:

— Эта женщина утверждает, что в клетках держали каких-то слабоумных детей. Можешь ли ты, старейший слуга нашего дома, подтвердить это?

Джузеппе выслушал вопрос, потупив взгляд. Затем он поднял голову и печально поглядел на Эдиту. Наконец он ответил:

— Нет, госпожа, за этими решетками всегда держали только обезьян.

Эдита хотела возразить, броситься на старика, заставить его сказать правду; но прежде чем дело дошло до этого, уффициали кивнул своим спутникам. Те подошли к Эдите, связали ей руки за спиной, а предводитель громко провозгласил:

— Из страха перед Богом, на благо христианства, во имя республики, ты обвиняешься в том, что подлым образом лишила жизни своего господина, Даниэля Доербека.

Одетые в синее мужчины схватили Эдиту и потащили к выходу.

— Она дьяволица! — раздался на лестнице голос Ингунды. — Господь покарает ее!


В то время в Венеции правил дож Франческо Фоскари, человек с множеством достоинств, но и с таким же количеством недостатков. Соответственно, у него были как друзья, так и враги. За свою долгую жизнь Фоскари отобрал у Милана города Брешиа, Бергамо и, в первую очередь, Кремону, перетянул на свою сторону Равенну и Анкону. Выгода от этого была очевидна, но у многих вызывала недоверие. Даже в его собственной семье.

Начало правления Франческо Фоскари было так давно, что осталось уже очень мало людей, которые помнили, когда это было. Безо всякого вреда для себя Фоскари пережил три эпидемии чумы, случавшихся в городе примерно раз в восемь лет. После последней, четвертой, которая была шесть лет назад, у дожа, как и у многих венецианцев, постоянно звенело в ушах. Звон постепенно перерос в шум, похожий на гул бурного осеннего моря.

В такие дни Франческо Фоскари, хорошо известного своими роскошными одеждами, видели на балконе Дворца дожей: он сидел, сжав уши руками и глядя на лагуну, так, словно противостоял волнам и ветру. Периодически случались мгновения, когда буря в голове у дожа становилась сильнее. Тогда он бродил, согнувшись, по коридорам и галереям своего дворца и громко выкрикивал имена своих врагов, чтобы таким образом перекричать ужасные звуки, и стражники, сопровождавшие его, иногда думали, что дож лишился рассудка.

Такому человеку, как Фоскари, по праву рождения обрученному с морем (что каждый год подтверждалось неизменной церемонией), но на самом деле любившему только власть, такому человеку казалось, что все средства хороши, чтобы поддержать пошатнувшееся здоровье. Дож находился под постоянной опекой двух лейб-медиков. Но когда он услышал, что медик Крестьен Мейтенс, излечивший смертельно больного императора Константинополя, находится в городе, дож немедленно послал за ним, чтобы узнать, нет ли у него средства от шума в ушах.

По прибытии в Венецию Мейтенс распрощался с Pea и ее дочерьми. Pea нашла приют в небольшой колонии ремесленников египетского происхождения, неподалеку от арсеналов. Мейтенс же, напротив, остановился на дорогом постоялом дворе «Санта-Кроче» на кампо Сан-Захария. Некогда здесь было пристанище для зажиточных пилигримов, идущих в Иерусалим, а теперь тут останавливались главным образом дворяне и купцы из Германии и Фландрии.

Медик охотно пошел навстречу желанию дожа, поскольку оно обязывало к более длительному пребыванию в городе, что Мейтенсу было очень даже на руку. Кроме того, он чувствовал себя польщенным. Поэтому Мейтенс посетил Фоскари и пообещал обследовать уши его величества и после найти верное средство. Ведь, заметил Мейтенс, для необычных недугов необычных людей необходимы и необычные методы, и его величество не должен пугаться, не должен испытывать отвращение, если лекарь назовет ему ингредиенты, необходимые для лечебного средства.

Старый дож, привычный к разным болезням и самым едким эликсирам Востока, без видимого волнения выслушал на следующий день, что было необходимо Мельцеру: кувшин мочи впервые родившей ослицы, черпак мочи зайца и еще столько же — от белой козы.

На следующий день все было готово, и медик смешал все вместе, вскипятил ложку над пламенем, добавил две капли тминного масла и немного желчи гадюки. Затем он накапал варево в уши дожа, заметив, что Его Преосвященству епископу фон Шпрейеру, пораженному таким же недугом, это варево принесло больше облегчения, чем четырехнедельное паломничество в Рим.

А поскольку ничто не исцеляет так, как вера, и поскольку дож не собирался отставать от епископа фон Шпрейера в чудесном выздоровлении, шум в ушах Фоскари утих на следующий же день. Дож по-царски одарил медика, предложил ему жить во дворце и пожаловал чин первого лейб-медика. Крестьен Мейтенс взял деньги, а от очень прибыльного поста отказался — сказав, что сначала он хочет обдумать предложение.

В Венеции только и судачили, что об убийстве богатого судовладельца Доербека. Не потому, что убийства были в этом городе редкостью, а потому, что господин был убит своей немой служанкой, так, по крайней мере, говорили, и это придавало толкам особую пикантность. А поскольку свободное поведение Ингунды Доербек ни для кого не было тайной, некоторые предполагали, что именно жена Доербека приложила руку к убийству.

Слухи не остановились и на пороге «Санта-Кроче», где жил Мейтенс, и когда он узнал, что предполагаемая убийца родом из Майнца и притворялась немой, хоть превосходно умела говорить, он отправился прямиком в палаццо Агнезе, чтобы узнать подробности.

Перед палаццо на Большом Канале от третьего до первого этажа висел огромный черный шелковый платок. Так венецианцы объявляли о своем трауре, но еще больше это демонстрировало богатство покойного, поскольку шелковые платки такой величины стоили целое состояние. Платок такого же размера, как на палаццо Агнезе, видели только в день смерти дожа Томазо Мосениго, а это было уже почти тридцать лет назад.

Ингунда Доербек приняла медика в длинном черном траурном платье. Она резко заметила, что чувствует себя хорошо и не видит причины пользоваться его услугами. Ее недовольство возросло, когда Мейтенс заявил, что очень хорошо знает ее служанку Эдиту и считает ее не способной совершить убийство. А что касается немоты девушки, то он может подтвердить, что Эдита не говорила, и вполне возможно, что столь сильное потрясение вернуло ей утраченный дар речи.

— Ах, так это чудо! — цинично воскликнула Ингунда. — Или, может быть, ведовство? Я бы совершенно не удивилась! — Вдова судовладельца отвернулась от посетителя, скрестила руки на груди и стала глядеть в окно. От Мейтенса не укрылись подрагивания в уголках ее губ.

— Что вам, собственно говоря, от меня нужно? — спросила Ингунда, не глядя на медика.

— Ничего, что могло бы вас обидеть, — ответил тот. — Я только хотел подробнее узнать о судьбе Эдиты Мельцер и об обстоятельствах, толкнувших ее на преступление. Как я уже говорил, я не могу представить себе, чтобы Эдита убила человека. Она слабая девушка. Откуда у нее взялось столько сил, чтобы убить взрослого мужчину?

Ингунда обернулась. В глазах ее отражалось крайнее возбуждение.

— Она околдовала его! — вскричала женщина. — Он был беспомощен.

Сказала и снова отвернулась к окну.

Это не те манеры, с которыми подобает встречать посетителей. Кроме того, мысли ее нисколько не были омрачены трауром. У медика сложилось впечатление, что вдова ждала кого-то другого, потому что после краткой паузы, которую Мельцер из вежливости вставил в разговор, Ингунда грубо поинтересовалась:

— Это все?

Ошарашенный столь бесцеремонным обращением, Мейтенс уже собирался удалиться, как дверь в комнату отворилась и вошел старым Джузеппе. Одежда его была мокрой, длинные белые волосы свисали, как лианы. Не обращая внимания на Мейтенса, одетая в черное женщина бросилась к старику, оттащила его в сторону, а тот что-то проворчал своей госпоже. Медик не понял, что именно сказал Джузеппе, но вдова, казалось, испытала облегчение. Мейтенс удалился не попрощавшись.

По дороге на кампо Сан-Захария, где находился его постоялый двор, Мейтенс перешел Большой Канал по мосту Риальто — сооружению из сводчатых арок и подпорок, похожему на готический собор. Чтобы попасть с одной стороны канала на другую, нужно было взобраться на деревянную гору — настолько высоким был проход для кораблей. В центре сооружения ремесленники и торговцы предлагали свои товары: дорогие кожаные изделия, фрукты из далеких стран — но медик не обращал на них внимания. У него не шло из головы преступление, в котором обвиняли Эдиту. С тех пор как он видел девушку в последний раз, прошло несколько недель, но чем больше времени проходило, тем сильнее становились его чувства. Неужели же он должен стоять и смотреть, как Эдиту привлекут к суду за преступление, которого она не совершала? С другой стороны, поведение вдовы судовладельца казалось медику настолько загадочным, что он решил навести справки.

Даниэль Доербек был известным в Венеции человеком, из-за его богатства у него было много завистников, в первую очередь среди других судовладельцев. От Пьетро ди Кадоре, занимавшегося торговлей с Далмацким побережьем, Мейтенс узнал очень странные вещи, подтвердившие его подозрения: с немецким судовладельцем и его женой что-то было не так. Они, как сообщил ди Кадоре, жили очень уединенно, а палаццо Агнезе считался среди венецианцев жутким местом. Пьетро ди Кадоре слыхал о бесчинствах, которым предавались оба с особами противоположного пола. Слуги Доербеков также сообщали, что их господа не разговаривают друг с другом и вообще относятся один к другому с ненавистью и пренебрежением. Недавно Ингунда даже сбежала от мужа в Константинополь, но Доербек догнал ее на самом быстроходном из своих судов и вернул обратно.

Мейтенс был смущен. В его душе крепло подозрение, что именно госпожа Ингунда убила Даниэля Доербека, а вовсе не служанка Эдита. Поэтому медик решил, что отправится на следующий день к адвокату и в Quarantia Criminal — совет, который выносит решение по делам убийц и других опасных преступников.

Самым известным адвокатом Венеции был Чезаре Педроччи, которого называли il drago, драконом, не столько из-за его отвратительной внешности, благодаря которой он был известен, как из-за его способности думать с такой скоростью, словно у него было пять голов вместо одной. За предоплату в десять скудо Педроччи согласился заняться этим делом. Еще десять он потребовал на случай, если ему удастся вытащить Эдиту из тюрьмы. Медик согласился.

Совет Десяти выносил свои страшные приговоры в дальней части Дворца дожей. Там же, на третьем этаже, обитал председатель Десяти, почтенный венецианец по имени Аллегри с седой бородой и длинными черными волосами. Его приветливое лицо моментально омрачилось, когда он узнал Педроччи и Мейтенс назвал причину их визита.

Аллегри махнул рукой и заявил, что тут случай совершенно ясный: юная служанка убила своего господина, и Совет Десяти не придет ни к какому другому выводу, кроме как казнить ее через обезглавливание. Что им вообще нужно?

Тут Чезаре Педроччи восстал перед судьей во всей своей уродливости (чего стоил один только косой взгляд и темно-красная шишка на лбу) и плаксивым голосом заговорил:

— Мессир Аллегри, если бы я не знал вас так хорошо, то счел бы идиотом, дураком, который позволяет запутать себя пустой бабьей болтовней. Но я знаю вас, знаю вашу мудрость и проницательность уже много лет, и меня удивляет, что именно вы попались на удочку этой хитрющей бабы Ингунды Доербек, жены судовладельца. Весь город говорит о том, как сильно она ненавидела своего мужа, и нет ни одного человека, который не считал бы ее способной убить Даниэля Доербека. Девушка же, которую вы обвиняете в преступлении, молода и слишком слаба, чтобы убить стулом взрослого мужчину, такого, как Доербек.

Аллегри поднялся из-за своего широкого стола, указал пальцем на адвоката и закричал:

— Донна Ингунда пожаловалась на преступление! Все было так и никак иначе. Девчонка лжет. Никто не знает, откуда она взялась. Она притворялась немой, хотя говорит лучше, чем актер. И вообще, она, кажется, не в своем уме, бормочет что-то о сыне своей госпожи, который совершил преступление; это при том, что у синьоры нет детей.

Медик покачал головой и оперся о стол обеими руками:

— Когда я слушаю вас, мессир Аллегри, я начинаю сомневаться, об одном ли и том же человеке мы с вами говорим. Эта девушка по имени Эдита Мельцер родом из Майнца потеряла дар речи в детстве. И я, медик Крестьен Мейтенс, могу это подтвердить.

Некоторое время глава Совета Десяти и Мейтенс стояли, молча глядя друг на друга. Затем Аллегри ударил железной палочкой по колокольчику, стоявшему на письменном столе. Появился одетый в красное слуга, и Аллегри поручил ему привести из поцци, как он выразился, убийцу.

Поцци, то есть подвалы, были сырыми камерами без окон. В отличие от пьомби, свинцовых комнат под крышей, где держали воров, богохульников и прелюбодеев, поцци были предназначены для опасных преступников: убийц, поджигателей и шпионов, ожидавших там смертной казни.

— Это вы остановили шум в ушах у дожа? — спросил Аллегри, обращаясь к Мейтенсу, пока они ждали появления Эдиты.

— С Божьей помощью и благодаря тайному эликсиру, — ответил медик. Он думал, что исцеление Фоскари поможет ему в этой ситуации, но он ошибся.

Аллегри нахмурился и с выражением страдания на лице заметил:

— Лучше бы вы этого не делали. Фоскари стар и уже не владеет своим разумом. Он — несчастье для всей республики.

Столь откровенное высказывание смутило Мейтенса, в то время как адвокат, казалось, нисколько не удивился.

— Я врач, — ответил Мейтенс, — и помогаю всякому, кому нужна моя помощь. За это мне платят.

Когда он говорил, дверь распахнулась и двое стражников в черных кожаных одеждах ввели Эдиту. Без сомнения, это была Эдита, но как же она изменилась с тех пор, как они в последний раз виделись на корабле! На ней был серый балахон, перевязанный на талии веревкой. Ноги были обмотаны лохмотьями. Длинные, некогда столь пышные волосы коротко остригли. Но спина девушки была прямой, а глаза открыто смотрели на присутствующих.

Медик подошел к Эдите и протянул ей руку, но девушка отшатнулась.

— Не нужно бояться, — сказал медик по-немецки, — я нанял лучшего адвоката, который защитит тебя. Все будет хорошо. Доверься мне.

Эдита глядела на него, широко раскрыв глаза. Она молчала, словно ей трудно было говорить. Наконец, после долгой паузы, девушка открыла рот и твердо сказала:

— Почему вы не оставите меня в покое? Так и будете преследовать меня до самой смерти?

Эти слова больно задели Мейтенса. Один тот факт, что Эдита могла говорить, был достаточно волнующим, но звучание ее голоса совсем выбило медика из колеи. Он прислушивался к отзвукам слов Эдиты, пока они совсем не стихли.

В тот же миг он осознал значение сказанного. Мейтенс вздохнул. Конечно, он ожидал более приветливых слов, ожидал признательности, он ведь о ней заботился. Но до сих пор Эдита лишь отталкивала его, и не это ли еще больше усиливало его привязанность к ней?

— Я рад, что ты снова можешь говорить, — сдержанно произнес медик. — Все к лучшему, не сомневайся. Мессир Педроччи поможет тебе защититься перед Советом Десяти.

Услышав свое имя, адвокат попытался ободряюще улыбнуться, но Эдита смотрела в сторону.

Потеряв терпение, Аллегри обратился к Мейтенсу и, указав на Эдиту, задал вопрос:

— Это та самая девушка, которая, как вы утверждаете, потеряла голос?

— Могу в этом поклясться, мессир Аллегри. Римская Церковь знает много таких чудес, которые с точки зрения медицины таковыми вовсе не являются.

— А что же это тогда?

— Внутренние процессы, имеющие естественное объяснение. Ведь точно так же, как душевное потрясение может отнять у человека дар речи, оно же может ему его вернуть.

— Что касается души, то это дело богословов, — отмахнулся Аллегри.

Педроччи громко вмешался:

— В таком случае, приведите теологов! Они тут тысячами бегают!

Аллегри хлопнул ладонью по столу и воскликнул:

— Это не заседание суда, мессир Педроччи! И, мрачно поглядев на девушку, произнес:

— Ты избавила бы нас от многих хлопот, если бы призналась во всем, сучка.

— Мне не в чем признаваться, — твердо ответила Эдита. — Все что нужно было сказать, я сказала. Господин хотел совершить надо мною насилие, но его собственный сын убил его.

— А кто, кроме тебя, видел сына судовладельца? — спросил Педроччи.

— Старый слуга Джузеппе. Он открыл мне доступ в запретные комнаты. Но я уверена, что другие тоже знали о существовании юноши.

Аллегри с сомнением смотрел на нее.

— Слуга утверждает, что в комнатах, которые ты называешь запретными, всегда держали обезьян.

— Он лжет. Джузеппе боится потерять свое место! — воскликнула Эдита, сильно покраснев.

Мейтенс, увидев, что девушка волнуется, попытался ее успокоить:

— Мы допросим старого слугу и заставим его сказать правду. Адвокат подошел к ним и спросил:

— Как он выглядел, этот сын судовладельца, о котором говорят, что его никто не видел?

Эдита потупилась.

— Он был слабоумным, выродком, каких держат в специальных домах. Его тело было огромным, а голова в два раза больше, чем у обычного человека. В другой клетке Доербеки держали свою дочь. Она была похожа на брата, такая же страшная…

— Хватит уже! — перебил Аллегри Эдиту.

И, обращаясь к одному из стражников, он приказал:

— Отведите ее обратно в камеру!

К приказу девушка отнеслась равнодушно. Она повернулась и пошла прочь.

— Прощай! — крикнул Мейтенс вдогонку Эдите; но, казалось, она не хотела слышать слова прощания.

Глава VIII Свобода и искушение

Волнения, возникшие из-за убийства судовладельца Доербека, поутихли, но затем снова возросли, ведь адвокат Чезаре Педроччи умел тонко пустить слухи, чтобы очернить Ингунду. Прикрыв рот ладонью, шептались жены рыбаков на кампо делла Пешерия и торговцы на Риаль-то о том, что жена судовладельца сходит с ума от любви и привержена как к своему, так и к противоположному полу, и потому что грешит, рожала детей-уродов и то ли убивала их, то ли держала в клетках и потом продавала. Более того, из-за ссоры по поводу ее порочного поведения она убила собственного мужа и обвинила в содеянном свою служанку. Но как ни старался Педроччи привлечь в качестве свидетеля одного из многочисленных любовников Ингунды, все его усилия пропадали втуне, поскольку никто не осмеливался признаться в этом перед всеми.

Той осенью раньше, чем обычно, начались бури. В лагуне волны сильно бились о берег и иногда были настолько высокими, что докатывались даже до дверей собора Святого Марка, а в соборе было по щиколотку воды. Однажды утром рыбаки, которые очищали мол Сан-Марко после бурных волнений от мертвых морских животных, фукуса и вонючих нечистот, увидели жуткую картину. Волны вынесли на берег два привязанных друг к другу распухших голых тела. Вокруг шей у них были обмотаны чулки, а головы, по сравнению с телами, казались просто огромными. Насколько можно было судить по их лицам, у обоих были признаки сильной умственной отсталости.

Вскоре вокруг ужасной находки образовалось скопление народа. Старая, одетая в черное женщина, которая шла с утренней мессы в соборе Святого Марка, с криком закрыла лицо руками и запричитала:

— Господи, спаси и сохрани меня, если это пе слабоумные дети Доербеков!

Зеваки вопросительно переглядывались. Некоторые наклонялись, чтобы поближе разглядеть бесформенные головы. Наконец все признали, что старуха права: это действительно были жалкие выродки.

В Венеции не было ни одного посыльного, который был бы быстрее, чем слухи. И дело тут не только в том, что венецианцы очень любили общаться, высунувшись из окна; в первую очередь это объяснялось тем, что в городе на очень маленьком пространстве жили почти двести тысяч людей и для них не было ничего более интересного, чем болтовня. Пересказывание сплетен было самым любимым занятием венецианцев, наряду с едой и питьем. И поскольку Чезаре Педроччи немало зарабатывал на слухах, он был одним из первых, кто услышал о всплывших трупах. И адвокат понял, что пробил его час.

Так быстро, как только позволяла ему его более короткая левая нога, Педроччи поспешил от кампо Санти-Филипо-э-Джакомо, где он жил в узком домике, на Пьяцетта, чтобы поглядеть на опухшие трупы. Предположение старухи, что это могут быть дети Ингунды Доербек, было поддержано зеваками, и толпа заочно обвинила жену судовладельца в том, что она— ведьма.

Педроччи остановил рыбаков, которые как раз собирались убрать опухшие трупы. Сначала, сказал он, на трупы должен посмотреть мессир Аллегри из Совета Десяти. Адвокат немедленно отправился к Аллегри, сообщил ему о случившемся и потребовал, чтобы председатель Совета сам поглядел на уродливых существ.

Раздосадованный неслыханной новостью, Аллегри заметил, что тот факт, что на берег выбросило два трупа выродков, еще не доказывает, что речь идет о детях вдовы, и уже совершенно не очевидно, что это она их утопила.

Хитрый адвокат не стал спорить, но, как сказал Педроччи, необычная находка в виде трупов все же подтверждает слова служанки и представляет донну Ингунду лживой. Наконец Аллегри и адвокат сошлись на том, чтобы привести Ингунду Доербек и плененную служанку к месту обнаружения трупов.

Тем временем на моле Сан-Марко столпилось огромное количество людей. Каждый пытался хотя бы одним глазком глянуть на связанные трупы.

Беспокойство возрастало, среди зевак начались бесчинства, поскольку каждый хотел быть поближе к происшествию. Появились одетые в красное стражники и стали расчищать проход для судьи Аллегри и адвоката Педроччи, за которыми следовали связанная Эдита Мельцер и одетая в черное Ингунда Доербек.

При виде Ингунды толпа закричала:

— Шлюха! Ведьма! Детоубийца!

Эдите сочувствовали.

Аллегри с отвращением осмотрел находку со всех сторон. Затем велел Эдите подойти ближе и громко, так, чтобы все слышали, спросил, обращаясь к связанной девушке:

— Это те дети, которых, как ты утверждаешь, держали в клетках в палаццо Агнезе?

На огромной площади стало тихо. Только чайки кричали в рассветном небе. Эдита вышла вперед, осмотрела трупы и, не отводя глаз от мертвых детей, ответила:

— Да, это они. У меня нет ни тени сомнения. Сохрани Господь их несчастные души.

В толпе послышалось неясное бормотание.

Наконец Аллегри велел подойти Ингуиде, но та отказалась. Тогда Аллегри дал знак своим стражам, и они подвели закутанную в вуаль женщину.

Ингунда сопротивлялась. Сорвав с головы черную вуаль, она стала хлестать ею стражников, подталкивавших ее вперед, и кричать:

— Оставьте меня в покое! Я не хочу их видеть! Оставьте меня в покое!

Но стражники не отступались и подтащили Ингунду Доербек к выловленным из воды трупам.

Аллегри, охваченный гневом из-за того, что Ингунда его ослушалась, подошел к ней, схватил ее за шею и с силой нагнул, заставив смотреть. Ее попытка вырваться оказалась безуспешной. Ингунда споткнулась и упала на лежавшие рядом трупы. Прикоснувшись к мертвым телам, она испытала шок и так и осталась лежать на них без движения.

— Поднимите ее! — приказал Аллегри стражникам, и когда мужчины схватили Ингунду за руки, чтобы поднять ее, она снова начала драться и голосом, способным поднять мертвого, закричала:

— Дьявол обрюхатил меня, посмотрите только! — При этом она задрала юбки, так что стало видно ее неприкрытое срамное место. И, глядя на трупы, добавила:

— Это дети дьявола! Вы только посмотрите на них! Разве они не похожи на дьявола во плоти? — И заплакала.

На площади перед Дворцом дожей люди стояли как вкопанные. Поэтому каждый услышал слова адвоката, обращенные к председателю Совета:

— Случай, мессир Аллегри, вероятно, ясен. Перед вами в кандалах стоит не та, которая должна быть в них.

Аллегри кивнул, но не сказал ни слова — настолько потряс его невероятный поворот дела. Он глядел на Эдиту, спокойно стоявшую с опущенной головой.

— Вы должны освободить девушку! — настаивал Педроччи. — Ни один человек, даже слуга, не заслуживает быть несправедливо осужденным во имя республики.

Тут председатель Совета Десяти сделал знак своим стражникам, и пока одни развязывали Эдиту, другие заломили Ингунде руки за спину и связали. Ингунда не сопротивлялась, только взглянула на Эдиту и, кажется, недобро улыбнулась.

Тут венецианцы, прежде молча наблюдавшие за происходящим, стали горланить. Все поносили Ингунду. Не обошли насмешками даже председателя Аллегри.

* * *

По пути к дожу Фоскари, которого снова мучил звон в ушах, Крестьен Мейтенс узнал о внезапном повороте судьбы. Он взволнованно протолкался к месту происшествия. Его увидел Чезаре Педроччи и через головы людей прокричал:

— Мейтенс, вы должны мне еще десять скудо! Как договаривались!

Медик неохотно кивнул. Он бросил на Аллегри беглый, полный презрения взгляд. При виде выловленных из воды трупов Мейтенс только покачал головой. Затем, обращаясь к адвокату, спросил:

— Где она? Где Эдита?

Педроччи огляделся по сторонам. Стражники удалились вместе с Ингундой Доербек.

— Только что была здесь!

Толстенький медик, о котором никогда нельзя было подумать, что он может выйти из себя, обернулся вокруг своей оси в поисках Эдиты. Затем, словно лев, которому дали понюхать крови, прыгнул к Педроччи, схватил его за глотку, затряс так, что у адвоката искры из глаз посыпались, и, едва не плача, закричал:

— Ты, вонючий адвокатишко, вместо того чтобы позаботиться о девушке, думаешь только о деньгах! Где Эдита?

Еще бы немного, и Мейтенс задушил бы Чезаре Педроччи голыми руками, но трое храбрецов вмешались и освободили адвоката из смертельной хватки возмущенного медика.

Некоторые зеваки утверждали, что видели, как Эдита шла по направлению к Рива дегли Скиавони. Двое других спорили с ними, заявляя, что девушка точно скрылась в южном боковом входе в базилику собора Святого Марка.

— Все это ложь! — кричали две старухи. — Девушка с коротко стриженными волосами села в барку и направилась к острову Гвидекка.

На самом же деле Эдита, наконец-то свободная от пут, незамеченной пробралась сквозь толпу зевак и направилась к кампо Санто-Стефано, в нескончаемый лабиринт улочек и переулков, где хорошо ориентировались только венецианцы, жившие здесь с самого рождения. Поскольку Эдита часто ходила здесь со своей госпожой, она знала церковь Санто Стефано, колокольня которой накренилась вскоре после ее возведения.

Когда девушка вошла в кампо, пошел дождь. Вдоль стен домов ютились оборванцы. Только иногда за высокими окнами видно было движение. Ничто не настраивает на столь грустный лад, как венецианское кампо в дождливый день, но оборванцы, спешившие к церкви Санто Стефано, еще больше усиливали гнетущее впечатление. Эдите ни разу не доводилось бывать здесь утром, и поэтому ей никогда не приходилось наблюдать за тем, как сюда приходят кормиться все бедняки в округе. Босоногий падре и какая-то монахиня, стоявшие на ступенях церкви, наполняли горячим супом глиняные черепки, выуженные из мусора. Кроме того, здесь давали пару кусков хлеба, и каждый должен был за это осенить себя крестным знамением и произнести начало какой-нибудь молитвы.

Эдита почувствовала, что голодна, поэтому не колеблясь встала в длинную очередь, тянувшуюся к церкви. Невысокий бородатый старик, стоявший перед ней и бормотавший себе под нос что-то невнятное, внезапно повернулся, оглядел девушку с головы до ног и проворчал:

— А тебя я здесь раньше не видел. Ты откуда?

— Нет, — ответила Эдита, которая не до конца поняла, что ей было сказано.

— А, ты голодна, девочка, — заметил старик, и голос его стал немного приветливее. — Нюхом чую.

Эдита непонимающе глядела на него. Может быть, к ней пристал гнилостный запах поцци? Она отвернулась.

— Но ведь в этом нет ничего постыдного! — закричал старик. — Жрать от пуза — вот что постыдно. Поверь мне, дитя, я в своей жизни много раз наедался до отвала!

Он сложил руки на животе.

— Я имею в виду, так, что меня начинало рвать. Но знаком мне и голод, и его запах. Сытые пахнут иначе. Не хочу сказать, что лучше. Сытые пахнут жиром. Из их пор сочится жир, как сукровица из раны, тьфу ты пропасть! Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Да, да! — ответила Эдита в надежде, что старик удовлетворится этим, потому что их разговор уже начал привлекать всеобщее внимание.

— Послушай, — снова начал старик, на этот раз еще тише. — Если хочешь, я возьму тебя к монашкам из Санта Маргарита. Там бедняков кормят на полчаса позже. У меня есть еще одна монетка для переправы через Большой Канал. Но… — он приложил палец ко рту, — об этом никто не должен знать. Кстати, меня зовут Никколо, но все называют меня il capitano.

Босоногий монах, которого все бедняки называли «падре Туллио», разливал суп деревянным черпаком. Стоя перед монахом, старик трижды осенил себя крестным знамением, привычным жестом сложив указательный и средний пальцы правой руки и касаясь ими лба, груди и обоих плеч, и тут же принялся быстро-быстро, так, что дух захватывало, читать «Аве Мария» на латыни, по многолетнему опыту попрошайки зная, что это гарантировало двойную порцию.

Когда подошла очередь Эдиты, монах в растерянности замер:

— Где твоя посуда, дочь моя? Девушка пожала плечами и ответила:

— Дайте мне хотя бы кусок хлеба, это утолит самый страшный голод.

Монахиня, ставшая свидетельницей разговора, протянула Эдите большой кусок хлеба, и девушка жадно стала есть.

— И?.. — с укоризной произнес падре Туллио. — Ты что же, язычница, что христианские обычаи тебе неведомы?

Тут Эдита поспешно осенила себя крестным знамением и столь же поспешно пробормотала:

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…

Старый попрошайка тем временем выхлебал свой суп, снова протянул миску монаху и извиняющимся тоном произнес: — Для девушки, ей это необходимо.

— Эй, — крикнул падре Туллио вслед Эдите, которая уже собиралась уходить. — Вот твой суп!

Дымящееся варево отдавало свеклой и вонючим жиром — такой привкус бывает от рыбьих отходов, если их долго варить. Пахло не очень аппетитно. Но все же похлебка была горячей и прогнала холод. И в то время как остальные, едва покончив с едой, разбегались в стороны подобно крысам, предпочитающим норы открытой местности, Эдита прислонилась к деревянным воротам церкви и скрестила казавшиеся теперь слишком легкими руки на груди. И внезапно до конца осознала свою жалкую судьбу. Глаза девушки наполнились слезами, и площадь со всеми находившимися на ней домами внезапно приобрела размытые очертания. Как же быть дальше?

— Во имя святой Девы Марии, — внезапно услышала Эдита позади себя голос монаха, — зачем тебе остригли волосы?

Девушка испуганно провела рукой по волосам. Она совсем забыла, что на ней теперь это позорное пятно. Эдита промолчала из страха, что от волнения снова не сможет говорить.

Падре сложил руки на животе, пристально поглядел на девушку и, поскольку Эдита не отвечала, продолжил:

— Обычно женщины расстаются с волосами только в тюрьме. Это так?

Эдита почувствовала, что попалась, и, сделав отчаянный прыжок в сторону, попыталась убежать от падре, но тот оказался проворнее. Он крепко схватил Эдиту за руку и с показной приветливостью, свойственной всем лицам духовного сана, спросил:

— Куда ты так торопишься, дитя мое? У овечек, приходящих сюда, обычно много времени. Время — это единственное, что есть у них в избытке. Так почему же ты убегаешь? Ты можешь доверить мне все, что у тебя на сердце. Я не буду судить тебя. Но если тебе нужен совет, то я не откажу.

Эдита по-прежнему молчала, а падре Туллио продолжал:

— Ты должна поверить, что мужчина моего сана, посвятивший жизнь Богу, чужой в этом мире. Разве заботился бы я тогда о беднейших из бедных? — Сделав паузу, он спросил: — Ты сбежала, я прав?

— Нет, клянусь! — поспешно выкрикнула Эдита. — Меня отпустили.

Монах в коричневой сутане кивнул, словно хотел сказать: хорошо, хорошо, я тебе верю! И, наконец, произнес:

— Ты нездешняя. Это понятно по тому, как ты говоришь. Ты с севера. Как тебя зовут?

— Эдита, — тихо ответила девушка, стянув платье на груди.

— Тебе холодно, — сказал падре. — Пойдем в тепло.

И, не обращая на девушку внимания, Туллио пошел вперед. Он был уверен, что Эдита последует за ним, и не ошибся.

Они вошли в церковь через боковую дверь с искусно обработанными стальными лентами. Высокий церковный свод был оббит деревом и снабжен стропилами — казалось, что смотришь на лежащий вверх килем корабль. Было влажно и пахло застоявшимся дымом.

Перед исповедальней, встроенной в стенную кладку бокового нефа и напоминавшей дверцами платяной шкаф, какие Эдита видела в палаццо Агнезе, монах остановился, отворил дверцу и втолкнул девушку вовнутрь, а сам зашел за перегородку в середине исповедальни.

Эдита чувствовала себя настолько измотанной и беспомощной, что не решалась перечить падре. И поскольку в исповедальне имелась только низенькая скамеечка для преклонения колен и было совершенно некуда сесть, девушка встала на колени и сложила руки.

За деревянной решеткой появилось лицо монаха, освещенное слабым светом, и Эдита воспользовалась возможностью получше разглядеть его. Подбородок падре Туллио обрамляла темная, коротко стриженная бородка, скрывающая юные черты лица. Острый нос с горбинкой ниже переносицы подтверждал венецианское происхождение монаха. И хотя Эдита не могла видеть его глаз, все равно лицо падре Туллио выражало скорее печаль, чем надежду на вечное блаженство.

Отвернувшись от девушки, падре спокойно произнес:

— Ты можешь доверить мне все, что тебя гложет, дочь моя, и если я должен исповедать тебя, то начинай, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… — Он осенил себя крестным знамением и приставил ухо к деревянной решетке, но Эдита упорно молчала.

— Ну что ж, — обратился падре к Эдите, — наверняка у тебя есть причина молчать, по если ты хочешь отпущения своих грехов, то говори. Так учит Церковь.

— Тут нечего прощать, — тихим голосом ответила Эдита. — Я не знаю за собой вины.

Монах удивленно поднял брови.

— На каждом из нас есть вина — на тебе, на мне. На всех. Эдита хотела ответить, но падре Туллио опередил ее:

— Ты, вероятно, удивляешься, что такой человек, как я, член ордена, находится вдали от своего монастыря и кормит бедняков….

— Удивляюсь? Почему я должна удивляться? Вы хороший человек, падре, и за это вас ожидает справедливая награда на небесах.

— О нет! — воскликнул монах. — Напротив, я дурной человек, грешник, и в этом причина того, что я был изгнан из своего монастыря. Теперь я занимаюсь раздачей бесплатной еды в Санто Стефано.

На мгновение Эдита позабыла о своей собственной судьбе. Слова падре вызвали в ней интерес, и она осторожно поинтересовалась:

— Вы хотите сказать, что неохотно выполняете свою работу? Монах за деревянной решеткой заколебался, затем спокойно ответил:

— Конечно же, это чудесное занятие — собирать деньги с богатых венецианцев для бедняков. Но для монаха, который написал трактаты по метафизике и философии древних, это не очень почетно.

— Я понимаю, — тихо ответила Эдита. — В ваших трудах вы пошли против Церкви!

— Как тебе такое в голову могло прийти, дитя мое? Я никогда не пошел бы против учения Матери-Церкви. Нет, проблема не в моей голове, а…

— А в чем?

— Ах, это запутанная история, и ты слишком молода, чтобы понять ее.

— Не обманывайтесь моей юностью, падре. Хоть я и молода годами, но у меня богатый опыт — в том, что касается ударов судьбы. Так в чем же печаль ваша?

Монах тяжело дышал. Затем, словно это он был грешником, а юная девушка, слушавшая его по ту сторону деревянной решетки — исповедником, которому он каялся в содеянном, падре Туллио произнес:

— Я еще никому об этом не рассказывал, потому что это позор — для моего ордена и для моей семьи. У тебя есть братья и сестры?

— Нет.

— В таком случае можешь считать, что тебе повезло. Я был самым младшим из троих сыновей в одной очень богатой семье. На мосто отца на Мурано работали сто стеклодувов. Но как это обычно бывает в Венеции — старший получает все, а младший может радоваться, что ему разрешили учиться читать и писать. Когда мне было шесть лет, отец послал меня к монахам в Сан Кассиано. Конечно, я выучил все, что может понять ребенок в моем возрасте, о моей одежде заботились, мне давали есть — но любви, материнской любви, не было. При этом я ни в чем не нуждался так, как в любви и заботе. В шестнадцать лет я стал послушником в ордене кармелитов. Это произошло по доброй воле. Никто не заставлял меня этого делать, но что еще мне оставалось?

— Убежать и начать жить по-своему! — вставила Эдита.

— Это легче сказать, чем сделать. Мне не хватало силы духа и уверенности в себе. Нет, я остался в монастыре и стал босоногим кармелитом. Еще во время учебы я ощущал неосознанное влечение к своему полу. Неудивительно, когда годами видишь только братьев. Ты должна знать, что однополая любовь — не редкость за стенами монастыря. И я наверняка окончил бы свои дни среди монахов Сан Кассиано, если бы не приор, который положил на меня глаз, старый, себялюбивый сластолюбец на тоненьких ножках, как у аиста, и с огромным надутым животом, как у жабы. Сначала он облапил меня с головы до ног и проверил, что у меня под рясой. Но когда приор потребовал мою задницу, я оттолкнул его с такой силой, что он упал на пол спальни и сломал себе обе ноги. Должен признаться, что мне даже не было его жалко. Приор обвинил меня в неповиновении и воспользовался этим поводом, чтобы выгнать меня из монастыря. Теперь ты знаешь мою историю, судьбу босоногого.

Хотя Эдита сама находилась в ужасном положении — худшем, какое только можно представить себе для одинокой девушки, она испытывала сострадание к монаху-кармелиту. Движимая этим чувством, Эдита сказала, обращаясь к Туллио:

— Бедный падре, я хотела бы вам помочь и спасти вас из этого ужасного положения, в котором вы оказались.

За всю свою жизнь падре Туллио никогда не приходилось сталкиваться с чем-либо вроде сочувствия, участия и душевного тепла. И тут приходит девушка, которой в общем-то нужна была его помощь, и он открывается перед ней. Почему он рассказал ей о своем прошлом? Святая Дева Мария, почему он это сделал?

Падре даже подскочил от волнения и вышел из исповедальни. Став посредине церкви, он поспешно стал кланяться и исчез в маленькой боковой дверце рядом с алтарем.

Эдита не знала, что с ним случилось. Она вышла из Санто Стефано через ту же дверь, в которую вошла. Хотя день уже близился к полудню, на мокрой от дождя площади было спокойно. Не было слышно даже детского гама, обычно присутствующего на всех площадях города. Дрожа от холода, Эдита отправилась на восток.

В темных переулках, которые в тот день были еще мрачнее чем обычно, пахло то туалетной водой, то внутренностями животных. Вонь от свежевыдубленной кожи на следующем углу смешивалась с ароматом изысканнейших специй. И над всем этим царил гнилостный запах от каналов и отсыревших стен.

По Риальто девушка перешла Большой Канал. Но в этот мрачный день ее не интересовали яркие ткани, ожерелья, перчатки, рубашки и роскошные платья, которые продавали на мосту и по обе стороны канала. Эдита решительно направилась к палаццо Агнезе. Девушка не знала, что ждет ее там, но она промокла, замерзла, и ей нужна была теплая одежда.

В надежде попасть в дом незамеченной Эдита решила войти с черного хода. Ей даже удалось незамеченной добраться до своей комнаты под крышей, и девушка стала торопливо запихивать в мешок платья и кожаные туфли. Вдруг она поняла, что за у нее спиной кто-то есть. В дверном проеме стоял старый слуга Джузеппе.

Руки старика тряслись, а на лбу пульсировала вертикальная синеватая жилка. Казалось, из-за событий последних дней он постарел на целых десять лет. Джузеппе не мог вымолвить ни слова. Он нерешительно подошел к девушке и, когда был уже совсем близко, притянул Эдиту к себе и плачущим голосом сказал:

— Я не хотел этого, поверь мне. Я проклятый трус, ничтожество. Господь накажет меня. — Старик всхлипывал, обнимая Эдиту.

Каким бы искренним ни было это объятие, обида Эдиты была сильнее. В конце концов, это Джузеппе оболгал ее, понимая, что ее могут казнить. Девушка отчаянно пыталась вырваться из объятий Джузеппе, колотя его кулачками по спине. Она воскликнула:

— Твое раскаяние слишком запоздало, Джузеппе! Я могла уже быть мертвой!

Наконец ей удалось освободиться. Джузеппе осел на пол и как побитая собака пополз, завывая, на четвереньках к сундуку, в котором Эдита хранила свою одежду.

Он сел на корточки и, то и дело всхлипывая, пробормотал:

— Это все моя вина. Я привязал мертвых детей друг к другу и утопил в лагуне. Я делал все, что требовала от меня донна Ингунда.

— Мертвых детей? Они оба были живы, когда я видела их последний раз в клетках!

Джузеппе кивнул и смущенно отвернулся.

— Да, они жили! Но какой жизнью! Можно ли назвать это жизнью? Я наблюдал за их существованием, как только они родились, потому что я один знал об этом с самого начала. Это я уговорил донну Ингунду покончить с существованием бедных детей. Я добыл яд и напоил их.

— Боже мой! — тихо произнесла Эдита, опускаясь на постель. — Скажи, что все это неправда! Скажи, что все это мне приснилось!

Она уронила голову на руки и уставилась в пустоту.

— Ты когда-нибудь думала об отношениях между Доербеком и его женой?

Эдита подняла голову.

— Они ненавидели друг друга. Это я заметила.

— Они не просто ненавидели друг друга, они ненавидели в первую очередь каждый себя, поскольку оба понимали, что поступили неправильно и совершили большой грех.

С самого начала Эдита догадывалась, что за поведением Доербеков кроется какая-то тайна, о которой никто не должен был знать. Однажды она уже заговаривала с Джузеппе об этом, но натолкнулась на замечание в том духе, что, мол, лучше бы она не спрашивала.

Старый слуга снова взял себя в руки и заговорил твердым голосом:

— Даниэль и Ингунда Доербек — брат и сестра. Они влюбились друг в друга, когда Ингунде было двадцать лет. Год им удавалось скрывать свои отношения. Когда Ингунда забеременела, Даниэль попросил у своего отца наследство и отправился в Венецию. Здесь они и жили, никем не узнанные, как муж и жена, и их отношения казались идеальными, пока не родился на свет ребенок, урод с водянкой головного мозга и жабьими глазами. Господь не допускает, чтобы нарушались Его законы. Но Даниэль и Ингунда Доербек посчитали это случайностью. Из боязни, что урод раскроет тайну их инцеста, они скрывали рожденное существо. Когда два года спустя родился мальчик с такими же отклонениями, супруги стали обвинять друг друга в случившемся. Вскоре их любовь обернулась ненавистью, а ненависть переросла в презрение. Теперь ты знаешь все.

Эдита покачала головой, словно не желая верить словам Джузеппе. Какая трагедия скрывалась за стенами этого палаццо!

— И что ты теперь собираешься делать? — спросила Эдита после долгого молчания.

Джузеппе понурился, словно ему было стыдно перед девушкой.

— Я предстану перед Советом Десяти. Я признаюсь во всем и ни о чем не умолчу. Я стар. Мне не стоит бояться смерти.

Словно оглушенная, Эдита завязала мешок. Она делала это только для того, чтобы успокоиться. Сердце выпрыгивало из груди.

— А ты? — поинтересовался Джузеппе, с трудом поднимаясь с пола. — Что ты собираешься делать?

— Я? — переспросила девушка, словно очнувшись от кошмара. — Есть я буду с нищими возле Санто Стефано, а для сна подойдет церковная скамья. Тебе не нужно обо мне беспокоиться.

Эдита оглядела себя с ног до головы и обнаружила, что на ней по-прежнему тюремная одежда. Девушка поспешно развязала мешок, вынула одно из платьев, в котором ходила на прогулку со своей госпожой, и переоделась на глазах у старика. На голову она набросила большой платок, чтобы никто не видел ее коротких волос. Затем она снова завязала мешок и пошла мимо Джузеппе к двери.

— Прости меня! — крикнул ей вслед старый слуга и тихо, но так, чтобы услышала Эдита, добавил: — Мужество никогда не было моей добродетелью. Прощай.

Эдита не ответила. Она сбежала по темной лестнице, промчалась мимо запретных комнат и обрадовалась, когда наконец оказалась на улице.

По-прежнему шел дождь, но теперь ей не было так неприятно, как раньше. Эдита подставляла лицо струям дождя, и ей казалось, что капли смывают прошлое из ее памяти. Промокшая насквозь, она добралась до Санто Стефано, где и опустилась на ступени. Девушка чувствовала себя жалкой, уставшей, и вдобавок ко всему вскоре начала мерзнуть. Через некоторое время у нее уже зуб на зуб не попадал. Держа в руке мешок с платьями, Эдита вошла в церковь в надежде, что там будет немного теплее. Но в церкви было холодно и сыро. Тут девушка вспомнила о боковой двери рядом с алтарем, за которой исчез падре Туллио.

Дверь была слегка приоткрыта. Эдита откашлялась, чтобы сообщить о своем присутствии, но ничего не произошло. Тогда она ступила на узкую каменную винтовую лестницу, которая вела круто вверх, и, обернувшись дважды вокруг собственной оси, попала на площадку. За площадкой оказалась квадратная комната, едва ли пять шагов в длину и в ширину. Через два маленьких арочных окна попадало как раз столько света, чтобы днем можно было обходиться без свечи. Стол, бесформенный угловатый стул, скамеечка для молитвы и продолговатый сундук, полный соломы, — вот и вся обстановка. Потолок из грубых увесистых балок был низким, благодаря чему в комнате было довольно тепло и уютно. Здесь жил монах-кармелит.

Через некоторое время показался падре Туллио с корзиной на спине, вторую он нес в руке. Присутствие девушки, казалось, его нисколько не удивило, потому что прежде чем Эдита успела извиниться за то, что пришла без приглашения, кармелит сказал:

— Смотри-ка, что я выпросил у богача: хлеба на два дня, овощей, даже мяса вяленого. Господь наверняка вознаградит его. — И монах радостно улыбнулся.

— Вы каждый день ходите побираться? — поинтересовалась Эдита.

— Каждый Божий день меня можно встретить в разных концах города. Сегодня я в Санта-Кроче, завтра — на Понте ди Риальто, а послезавтра — в Сан-Марко, и ниоткуда я не возвращаюсь с пустыми руками. — Только теперь падре Туллио посмотрел на девушку и удивленно заметил: — Откуда у тебя это красивое платье? Ради всего святого, ты выглядишь в нем как знатная дама!

Девушка ответила, что взяла платье у госпожи, которая после ссоры выгнала ее на улицу без должной платы…

— Не нужно рассказывать мне сказки, — перебил монах Эдиту. — Во всей Венеции только и говорят, что о прегрешениях жены судовладельца, Ингунды Доербек, которая обвинила свою служанку в убийстве, чтобы та не рассказала о ее фривольном поведении.

Эдита вскочила. Ей стало стыдно за свое поведение.

— Господи Боже мой, да ты же совсем промокла, — сказал падре Туллио. — Так и помереть недолго.

— Простите, падре, что я не осмелилась признаться вам… Монах сделал вид, что не услышал извинения.

— Тебе нужно переодеться во что-нибудь сухое, — сказал он, ставя свою корзину на плечо. Уже стоя на лестнице, он крикнул:

— Я отнесу еду в кладовую в башне. Чтобы крысам не досталась! — И снизу раздался его озорной смех.

Открыв мешок с платьями, Эдита заметила, что все они промокли, и развесила их на сундуке сушиться. Наконец она выбралась из своего платья и скользнула в рясу кармелита, висевшую на гвозде. Вскоре показался падре Туллио, в руке у него была горящая свеча.

— Надеюсь, ваша ряса не будет осквернена из-за этого, — произнесла Эдита, приветливо улыбнувшись.

Монах сел, прислонившись спиной к скамеечке для молитв, предложил девушке единственный в комнате стул и только потом ответил:

— Хоть орден кармелитов и состоит исключительно из мужчин, но кто знает, может быть, однажды появятся кармелитессы или кармелитки, или как их там еще назовут. В этом случае пальма первенства будет принадлежать тебе.

Полы и рукава рясы были слишком длинными, и Эдита походила в ней на паяца на карнавале, но зато грубая ткань отлично согревала. Девушка смущенно опустила руки.

— Падре… — сказала она наконец.

— Да?

— Можно я останусь у вас на ночь?

Монах уставился в каменный пол и промолчал.

— Вы должны знать, — продолжала Эдита, — я еще никогда не спала одна на улице. Сегодня был бы первый раз. Мне страшно. В тюрьме дожа было сыро и холодно, но я по крайней мере знала, что я в безопасности. Я не стану вам докучать! Только сегодня, один раз!

Слова девушки звучали невинно, и падре Туллио не смог ей отказать. Он ответил:

— Если была воля Господа на то, что мы встретились, значит, Он ничего не будет иметь против того, чтобы мы провели ночь в одной комнате. Это не соответствует правилам ордена кармелитов, но ведь меня все равно изгнали из монастыря. Можешь оставаться.

Только слишком длинная ряса помешала девушке броситься монаху на шею.

— Благодарю вас от всего сердца! — радостно воскликнула Эдита. Впервые за неделю она почувствовала, что счастлива.

— Как тебя, собственно, зовут, дитя мое? — спросил падре Туллио.

— Эдита, падре. Монах кивнул.

— Мое имя тебе известно.

— Да, падре.

Эдита была удивлена. Если монах знал о ее судьбе, то почему он ни о чем не спрашивает? Неужели ему совсем не любопытно?

— Падре, — осторожно поинтересовалась девушка, — а что говорят обо мне венецианцы?

Монах неохотно махнул рукой.

— Да пусть говорят. Все говорят о чем-то своем. Тебя не должно это заботить!

— А вы, падре, вы не хотите знать, что со мной случилось?

— Ах, если ты хочешь поведать мне об этом, то я мешать не стану. Но спрашивать не буду.

Позиция кармелита смутила Эдиту и сделала ее более откровенной. Ей просто необходимо было рассказать монаху о своей жизни, о своей немоте и о том, как отец продал ее чужому человеку, о странных событиях в Константинополе, об отчаянном бегстве и о страшных событиях в палаццо судовладельца Доербека.

На колокольне Санто Стефано пробило одиннадцать, и свеча почти догорела. Эдита повесила свои платья на единственный в комнате гвоздь. Не жалуясь, падре устроился на полу. Девушка расположилась на мешке с соломой.

Но уснуть Эдита не могла. Грубая ряса кармелита колола и царапала тело. С другой стороны комнаты доносилось тяжелое ровное дыхание монаха. Эдита тихонько встала и сняла рясу.

— Как ты прекрасна, — услышала девушка голос кармелита. — Ты прекрасна, словно Мадонна.

Эдита испугалась и стыдливо прикрыла руками грудь. Свеча озаряла ее тело желтоватым светом.

— Простите, падре. Я думала, вы уже спите.

— О нет, — тихо ответил монах. — Тогда я не увидел бы этого. Честно говоря, мне еще никогда не доводилось видеть обнаженную женщину. Мне были известны только картины Джотто и Беллини, а оба они очень искусные художники. Но по сравнению с природой они жалкие халтурщики. Ты прекрасна, словно Ева в раю.

Эдита колебалась, но слова падре казались ей столь искренними, что она почувствовала себя польщенной. В отличие от слов Мейтенса, в устах которого прекрасные слова звучали скорее подло, комплименты кармелита не испугали ее.

— Падре, — смущенно сказала Эдита, — разве вы не говорили, что ваша привязанность распространялась скорее на ваш же пол?

Кармелит улыбнулся, но на его улыбке лежала печать горечи.

— Я сам так думал, дитя мое, но как я мог судить о том, чего не знал? Я никогда не видел по-настоящему красивой женщины. Думаю, покровы на противоположном поле — самое страшное наказание, какое только мог придумать Господь для мужчин.

Услышав такие слова, Эдита едва не потеряла рассудок. Словно это само собой разумелось, она отвела скрещенные руки от груди и спрятала их за спиной, так, чтобы падре Туллио мог видеть ее крепкие груди, потом медленно повернулась сначала в одну, потом в другую сторону.

Пo-прежиему лежа па полу, падре Туллио с наслаждением созерцал обнаженную девушку. Да, монах в буквальном смысле пожирал Эдиту глазами, безо всякого стыда и ни о чем не задумываясь. Он скользил взглядом по ее прекрасному телу, так сильно отличавшемуся от бездушных статуй святых, которые ему часто доводилось видеть: святой Варвары, Урсулы и безупречной Девы Марии. Глаза монаха то и дело опускались к красивым ногам девушки, пытаясь проникнуть между бедер, и ласкали ее срамное место.

Эдите еще никогда не доводилось обнажаться перед мужчиной. Она часто представляла себе это, и каждый раз ей становилось страшно. Девушка надеялась, что это каким-то образом минует ее. Но теперь она поймала себя на том, что ей нравилось это, нравилось в первую очередь потому, что мужчина бросил к ее ногам священный обет целомудрия. Его не нужно было бояться.

Будто обезумев, кармелит вдруг опустился на колени, сложил руки, словно в молитве, и, подобно жалкому грешнику, взмолился:

— Эдита, я восхищаюсь тобой! Ты — моя богиня! Мне хотелось бы, чтобы этот миг никогда не кончался!

Тронутая столь искренними словами, Эдита подошла на шаг ближе к падре, расставила ноги и положила его сложенные руки между своих бедер. Затем обеими руками схватила его за голову и прижала к лобку. Монах издал крик боли, словно его пронзило острие копья, затем поднял голову, взглянул Эдите в глаза и пылко прошептал:

— Эдита, богиня моя, мадонна моя, люби меня!

Эдита испугалась. Она испугалась потому, что в этот миг желала того же. И все же девушка нерешительно возразила:

— Падре, ты монах, ты давал обеты. Мы не должны этого делать! Никогда! Уже завтра утром ты пожалеешь об этом.

— Завтра, завтра, — прошептал кармелит. — Какая разница, что будет завтра?

Глаза его наполнились слезами.

Эдита не знала, что это было — сочувствие или же ею двигала ее собственная страсть. Девушка начала расстегивать ворот рясы монаха. И через несколько мгновений Туллио стоял перед ней нагой, беспомощный и жадный, словно изголодавшийся ребенок. Наконец обнаженная девушка тоже опустилась на колени, и тут их взгляды встретились.

— Пойдем! — тихо сказал Туллио, зная, что она послушается.

Этой ночью они любили друг друга не раз, на каменном полу, на мешке с соломой; любили друг друга на единственном в комнате стуле и в какой-то момент обессиленно опустились на солому.

Эдита уже не могла собраться с мыслями. Снедаемая необузданной страстью, она внезапно услышала внутренний голос: вот ты и потеряла невинность. От этой мысли девушка крепко сжала губы, боясь снова потерять дар речи.


Когда Эдита проснулась, через узкие окна нерешительно вползали первые лучи утреннего солнца. На колокольне Санто Стефано бил большой колокол, словно провозглашая начало Пасхи — громко, гулко. Необычное звучание большого колокола в столь ранний час привлекло не только ранних пташек. Отовсюду к Санто Стефано сбегались люди, чтобы узнать, в чем причина громкого звона. Они глядели с крыш, чтобы увидеть, не поднимается ли где в небо столб дыма. Какие-то старухи причитали:

— Господи, спаси нас и сохрани, турки идут!

Какой-то скороход с нездешним акцентом утверждал, что слыхал, будто в Венецию инкогнито прибыл Папа Евгений.

Колокольный звон не утихал, а наоборот, становился еще громче. На крик Эдиты никто не отозвался, и девушка замерла, пораженная страшной догадкой. Она натянула платье, бросилась вниз по каменной лестнице и через боковую дверь вышла на улицу.

На большой площади Эдита наткнулась на старого нищего, который вчера помог ей получить миску похлебки. Он ожидал завтрака, который кармелит раздавал в семь часов утра.

— Куда ты так торопишься? — крикнул он Эдите еще издалека. Но девушка не услышала вопроса и в свою очередь крикнула:

— Ты видел падре Туллио?

Старик засмеялся:

— Конечно. Он недавно пробежал через площадь, да так быстро, словно сам черт гнался за ним. Только черт обычно забирает свою добычу в полночь!

— И куда же он пошел?

— Обратно в церковь, — ответил старик, покачав головой. Эдита развернулась, вошла в церковь через боковой ход и бросилась к маленькой дверце, расположенной прямо напротив той, что вела к убежищу Туллио. Распахнув двери, девушка услышала бронзовый гул колокола. Стены дрожали, словно от громовых раскатов, а строп для колокола стонал, как перегруженная телега. Эдита бросилась вверх по деревянной лестнице, ведущей наверх вдоль внутренних стен квадратной колокольни, так что в центре можно было посмотреть наверх. От колокольного звона болели уши — башня усиливала звук.

Добравшись до второго уровня, Эдита перегнулась через перила, чтобы, поглядев наверх, понять, сколько еще до колокольни. При этом она изо всех сил закричала:

— Туллио!

И в тот же миг девушка увидела, как что-то пролетело мимо нее — что-то жуткое, подобное огромной подбитой птице. Эдита отшатнулась. Но прежде чем она успела отвести взгляд, странный предмет пролетел в обратном направлении, и теперь она осознала весь ужас случившегося.

У нее перед глазами на веревке для колокола висел падре Туллио. Он надел петлю себе на шею, и раскачивающийся колокол таскал его то в одну сторону, то в другую, вверх и вниз. Безжизненное тело висело на веревке, оборачиваясь вокруг своей оси, а, руки монаха совершали странные движения, похожие на жуткие па какого-то танца.

Застыв, от ужаса, не в состоянии шелохнуться, девушка вцепилась в трухлявые перила. Тут, пролетая мимо нее, труп кармелита повернулся так, что Эдита па мгновение увидела его лицо и вывалившиеся из орбит глаза, ней показалось, что Туллио улыбается.

Закрыв лицо руками, Эдита услышала его голос: «Какая разница, что будет завтра…»

Глава IX Проклятие книгопечатания

Корабль, на котором на следующий день прибыл в Венецию Михель Мельцер, должен был стать на якорь у входа в лагуну, поскольку иноземным судам запрещено было входить в лагуну ночью; кроме того, это было слишком опасно.

Зеркальщик проделал путь от Константинополя на фландрском паруснике. Парусники с высокими бортами считались хоть и не очень быстроходными, но зато комфортабельными, поскольку в их толстых чревах скрывалось несколько этажей, что пользовалось большим спросом на море и особенно у платежеспособных пассажиров.

Зеркальщик отправился в путь в сопровождении египтянина Али Камала, который в свое время подбил его совершить это путешествие, рассказав о бегстве Эдиты в Венецию. Не проходило и дня, чтобы Мельцер не вспоминал о прекрасной лютнистке, но когда он думал о том, что она водила его за нос, то готов был рвать на себе волосы, и Мельцер поклялся страшной ктитвой, что никогда больше не станет играть, роль томного любовника.

Вызволение из-под стражи китайского посланника и его незаметное бегство наделало в Константинополе много шума, и все иностранцы, если они не были греками или итальянцами по происхождению, находились теперь под подозрением и подвергались преследованиям. Но если исчезновение китайца объяснялось очень легко, то зеркальщик совершенно не мог понять, почему папский легат Чезаре да Мосто вместе со своей свитой так спешно покинул город, даже не потребовав исполнения заказа или же возврата денег.

Когда на рассвете парусник наконец вошел в восточную гавань, пассажиры, большинство из которых были фландрскими купцами, очень разволновались. Каждый хотел первым ступить на землю, где их ждали представители различных ткацких, стеклодувных и оружейных мастерских. В зависимости от темперамента и стиля ведения дел они громко выкрикивали предложения или же наоборот, сообщали о них, прикрыв рот ладонью, словно это была большая тайна. Зеркальщик с наслаждением следил за этим, ведь торопиться ему было совершенно некуда.

Впервые увидев Венецию, Мельцер был ослеплен, но не ее сверкающими шпилями, дворцами, вычищенными площадями — в этом Константинополь превосходил все города мира — скорее, зеркальщика восхитили арсеналы, которые были видны еще с корабля, большое сплетение каналов, магазины, фабрики, ремесленные мастерские и доки, населенные тысячами рабочих. Враги Венеции боялись арсеналов, друзья — восхищались, но все равно арсеналы считались сердцем венецианского судостроения, а про арсеналотти, которые занимались своим ремеслом за хорошо защищенными стенами, говорили, что они заключили сделку с дьяволом, из-за того что могли за два дня заложить и спустить на воду готовое судно.

Один из попутчиков из Рийсселя порекомендовал Мельцеру постоялый двор «Санта-Кроче» на кампо Сан-Захария. После трудного путешествия — перед Корфу корабль потрепала осенняя буря, и с тех пор никто из пассажиров не сомкнул глаз — зеркальщик чувствовал себя настолько изнуренным, что в богато убранной комнате, где было все, что только можно пожелать, тут же улегся на постель и уснул. Деньги, которые он носил при себе в кожаном мешочке, и деревянный ящичек с оставшимся набором букв Мельцер спрятал под матрасом. Туда же отправилась жестяная коробочка с сажей для печати.

Когда Мельцер проснулся, солнце уже почти закатилось. Внизу в зале он поужинал. Ужин состоял преимущественно из мучных блюд, которые, приготовленные с различными пряностями и смешанные с моллюсками и другими морепродуктами, представляли собой настоящее наслаждение для языка. И только вино, которое подали зеркальщику, немного разочаровало его кислым вкусом, поскольку хозяин настоял на том, чтобы по обычаю страны смешать вино с водой — трактирщик дал понять, что пить вино неразбавленным считается неприличным.

Мельцер не представлял себе, каким образом будет разыскивать дочь. Он даже некоторым образом опасался встречи; все-таки она убежала от него, можно сказать, разгневанная. Не зная, что предпринять, он набросил свой бархатный камзол с широкими рукавами, в котором чувствовал себя богаче, ведь венецианцы одевались — насколько Мельцер успел заметить — лучше, чем жители всех остальных городов земли. Каждый вел себя, словно князек, а этикет, которого в других местах придерживалась только знать, был известен даже простым людям в самых узеньких улочках.

Больше всего поразили Мельцера знатные дамы, каждая из которых, словно dogaressа[5] фланировала по площадям в сопровождении одной или нескольких служанок. Он поймал себя на том, что слишком пристально разглядывал ту или иную женщину только потому, что она была в некоторой степени схожа с Симонеттой.

Мельцер с огромным удовольствием посмотрел бы Дворец дожей, ради которого люди приезжали издалека, чтобы потом рассказать всему миру, какое чудо архитектуры удалось создать венецианцам, но день заканчивался непривычно быстро. Хотя факелы озаряли стены домов и каналы мягким светом и все больше жителей выходили на улицы, зеркальщик был человеком осторожным и поэтому предпочел вернуться на кампо Сан-Захария.

На постоялом дворе «Санта-Кроче» тоже царило оживление, и только теперь, при свете бесчисленного множества свечей, зеркальщик осознал, какая роскошь его окружала. Постоялый двор — слишком простое название для этого места, в другом городе это здание назвали бы дворцом. Но венецианцы привыкли к роскоши. Чего стоил один только пол в зале — это было просто произведение искусства. Хитрые рабочие выложили его прямоугольными и квадратными плитками prospettico, то есть с перспективой — впереди большие, дальше маленькие — что создавало у входящего впечатление, будто он находится в длинном зале, хотя комната была маленькой и квадратной. Этот фокус рабочие подсмотрели у многочисленных художников, приезжавших в Венецию со всего света и в последнее время соревновавшихся в умении придать своим картинам глубину.

В зале, где Мельцер обедал, теперь собрались итальянцы и греки, но большей частью все же трапезничали немцы и фламандцы. Помещение сверкало теплыми цветами. Пол был сделан из красного мрамора, а стены обиты золотой и красной кожей с узорами из парчи. Сделанные из черного и красного дерева, украшенные звериными головами, инкрустированные другими сортами дерева, слоновой костью и серебром, столы и стулья ни капли не были похожи на те, к которым Мельцер привык дома, на Рейне. Все предметы мебели были абсолютно разными, и каждый мог с полным правом считаться произведением искусства.

Хотя в зале и было довольно шумно, все же гул голосов не мог сравниться с горячностью споров на византийских постоялых дворах. В основном причина заключалась в том, что большинство постояльцев здесь приехали из-за Альп, где люди остерегались следовать поговорке «что на уме, то и на языке». К тому же речь шла в основном о деньгах и делах — вещах, о которых лучше говорить негромко.

Поэтому посланник дожа, в коротком плаще из бархата и шелковых чулках, вбежав в зал, привлек к себе всеобщее внимание. Он стал громко звать мессира Мейтенса: у «Sua Altezza», то есть дожа Фоскари, снова сильный приступ шума в ушах, и медик должен немедленно явиться во дворец со своей микстурой.

Мельцер подошел к посланнику.

— Вы звали мессира Мейтенса, медика?

— Где медик? Пусть поторопится. Вы его знаете?

— Еще бы мне его не знать! Но я не ожидал, что он здесь. Я сам только что приехал.

Откуда-то показался хозяин, худощавый человек в плаще без рукавов и в круглой пышной шапочке на голове. Хозяин объяснил посланнику, что медик вот-вот вернется, что у него всегда один и тот же распорядок дня: он уходит около полудня и возвращается с наступлением темноты.

Хозяин еще не закончил говорить, когда в зал вошел Крестьен Мейтенс.

— Вы здесь, Мейтенс?! — бросился Мельцер ему навстречу. — Как тесен мир!

И тут же добавил:

— Вы знаете что-нибудь об Эдите?

Медик отвел Мельцера в сторону, обняв, словно старого друга.

— Мне нужно многое вам рассказать. Идемте со мной! Тут к ним подошел важный посланник и высокомерным тоном, делая паузу после каждого слова, заявил:

Sua Altezza, дож Франческо Фоскари, повелевает вам, медику Мейтенсу, немедленно отправляться в палаццо Дукале вместе со своей водичкой. Сегодня у дожа очень сильный приступ шума в ушах.

Мельцер украдкой бросил на медика взгляд и усмехнулся:

— Неплохой пациент, Мейтенс!

— Но очень тяжелый! — ответил Крестьен. И, обратившись к важному посланнику, произнес:

— Скажите дожу, что я иду.

Мельцера шум в ушах дожа интересовал намного меньше, чем судьба дочери, поэтому он потянул медика за рукав и повторил:

— Говорите же, что вам известно об Эдите! Где она? Что с ней случилось?

— Я не знаю, где она находится в данный момент, — ответил Мейтенс. — Уже три дня как Эдита словно сквозь землю провалилась. Уже три дня я прочесываю все улочки и площади города, чтобы разыскать ее. Пока что безуспешно.

— Бог мой! — прошептал Мельцер.

— Мы найдем ее! — попытался успокоить зеркальщика Мейтенс. — Намного важнее другое: Эдита снова может говорить!

Мельцер поглядел на медика так, словно не понял его слов.

— Она может говорить! — воскликнул Крестьен, тряся Мелыцера за обе руки, словно пытаясь разбудить его.

— Она может говорить? — пробормотал зеркальщик. — Как же это возможно? Эдита может говорить?

И он засмеялся громким неестественным смехом, как человек, опасающийся, что радостная новость окажется неправдой.

— Эдита может говорить! — По лицу Мельцера текли слезы радости. Вдруг он остановился и серьезно произнес:

— Не могу в это поверить. Скажите мне всю правду, что случилось с Эдитой? Почему она вдруг снова обрела дар речи?

Мейтенс стал серьезным.

— Это долгая история. Идемте со мной во дворец к дожу. По дороге я все вам расскажу. Идемте!

Крестьен Мейтенс выбрал путь вдоль Бачино, быстро проталкиваясь сквозь толпу людей, сбившихся в кучки послушать последние новости дня, покрасоваться нарядами или же заняться любимым делом венецианцев — плетением интриг. В двух словах медик описал Мельцеру события последних дней: обстоятельства, которые привели к тому, что Эдита снова смогла говорить; о кознях жены судовладельца; о заключении Эдиты и о счастливом исходе, несмотря на всю трагичность ситуации.

Мельцер, с трудом поспевавший за медиком, всхлипывал на каждом шагу, словно дитя, и вытирал слезы с лица, — Это все моя вина, — повторял он снова и снова. — Я должен был больше заботиться о ней.

Они дошли до Понте делла Паглия, под которым проплывали празднично украшенные гондолы, и оказались у палаццо Дукале. Сотни светящихся шаров окутывали здание сказочным светом, который не переставал удивлять жителей Венеции. Но Мельцеру некогда было глазеть на всю эту красоту. Он просто шел за медиком к порта делла Карта.

— Там, на другой стороне площади, есть замечательный винный погребок, — заметил Крестьен Мейтенс. — Выпейте глоток за здоровье вашей дочери и подождите, пока я вернусь. Я недолго!

Словно во сне Мельцер пересек оживленную площадь, даже не оглядываясь по сторонам. Все его мысли были об Эдите. К радости по поводу того, что его дочь снова говорила, примешивался страх за ее жизнь. Где же ее искать? Конечно, в Венеции было не так много жителей, как в Константинополе, но разыскивать Эдиту в запутанных улочках или на каналах было почти так же бессмысленно, как и иголку в стоге сена. Мейтенс был единственной надеждой зеркальщика.

Из погребка доносился смех и негромкая музыка, и Мельцер отыскал себе местечко в уголке, откуда хорошо было видно радостных посетителей. Вблизи от Дворца дожей жили в основном богатые венецианцы, и длинный стол со стульями, спинки которых были выше самого высокого посетителя в шляпе, предназначался только для членов Большого Совета.

Когда Мельцер занял единственное свободное место в уголке, до ушей его донесся колокольный звон, и он невольно вспомнил о Симонетте, которая так бесстыдно бросила его в беде. Довольный собой, зеркальщик жестом подозвал одну из фривольно одетых служанок — недаром о венецианских портных шла слава, что они умеют шить платья, которые больше открывают, чем прикрывают, — и тут его взгляд упал на двух музыкантш, игравших на сцене на гамбе и лютне.

Боже правый! Неужели же воспоминания о Симонетте до сих пор преследуют его, или же это и вправду она? Наверняка в Венеции немало лютнисток, и, бесспорно, у многих из них пышные черные волосы, но вряд ли существовала вторая столь же прекрасная и столь же грациозная.

Мельцер поймал себя на том, что все еще привязан к этой женщине. И тут лютнистка запела:

— La dichiarazionne d'amore е una bugia…[6]

Вне всяких сомнений, это была Симонетта!

Мельцер вскочил и бросился к выходу. Но Симонетта давно заметила его. Она внезапно оборвала свою канцону и помчалась за посетителем на улицу. Мельцер бежал через площадь так, словно за ним гнался сам дьявол, толкнул нескольких мужчин, попавшихся на дороге, нашел небольшой темный переулок и, прислонившись к стене дома, прислушался, не преследуют ли его. С колокольни Сан Марко раздавался звон Marangona — одного из пяти колоколов, возвещавших начало дня.

Убедившись, что избавился от преследовательницы, Мельцер отправился обратно тем же путем, каким пришел. Выйдя на площадь Святого Марка, он внезапно услышал знакомый голос:

— Почему ты убегаешь от меня, зеркальщик?

Мельцер не удостоил шедшую рядом с ним лютнистку даже взглядом и продолжал упорно молчать, направляясь к Дворцу дожей.

— Ведь мы же любили друг друга! — умоляюще продолжала Симонетта. — Выслушай меня, и ты все поймешь.

Мельцер горько усмехнулся.

— Что тут понимать? Ты — шлюха, каких сотни, и идешь со всяким, кто тебе улыбнется.

Симонетте трудно было успевать за зеркальщиком, но она не сдавалась.

— Я же понимаю, почему ты так со мной обращаешься. Но я прошу тебя, послушай меня хоть чуть-чуть.

Зеркальщик остановился и поглядел на Симоyетту. Он запрещал себе смотреть на ее сочные губы, шелковый, слегка изогнутый подбородок, сияющие глаза, обещавшие самые невероятные наслаждения. Нет, Мельцер не мог испытывать к ней ненависть, но глубоко в душе он чувствовал себя оскорбленным.

— Итак? — резко сказал он, глядя на толпу, заполнившую вечернюю площадь.

Лютнистка подыскивала слова.

— Все, — торопливо пробормотала она, — не так, как ты думаешь. Во всем виноват один Лазарини. Ты должен знать, что он горячий сторонник старого дожа Франческо Фоскари, один из немногих, кто по-прежнему верен ему. Дож же в свою очередь расположен к Папе Римскому Евгению, человеку, который так же стар, как и Фоскари, и у которого так же много врагов. Для них обоих, как для дожа, так и для Папы, верно одно: число их врагов превышает число сторонников. Даже Совет Десяти, который вообще-то должен представлять интересы дожа, настроен враждебно по отношению к нему.

Мельцер хотел было спросить, какое отношение все это имеет к нему, но промолчал. Симонетта продолжала:

— Когда стало известно об убийстве папского легата Альбертуса ди Кремоны, Папа понял, что у него есть только один выход: попросить помощи у дожа. Ему удалось убедить Фоскари в том, что искусственное письмо — по какой-то причине — имеет большое значение для дальнейшего существования папства. И тогда дож поручил Лазарини привезти китайцев, которые владеют этим самым искусственным письмом, в Венецию. По понятным причинам к китайцам было не подступиться, но шпионы сообщили, что зеркальщик тоже владеет этим искусством. Сначала они хотели тебя похитить. Тогда Лазарини пришла в голову дьявольская мысль о том, что в Венецию тебя должна заманить женщина. Выбор пал на меня.

— Так я и знал! — возмущенно воскликнул Мельцер. — И о чем я только думал!

Пылая от ярости, он направился к Порто делла Карта.

— Хоть прибыльная работа-то была?

Симонетта заплакала и побежала за ним следом.

— Лазарини дал мне пятьдесят скудо, а еще пятьдесят он должен был заплатить после выполнения задания моему брату Джакопо.

— Ты их получила?

— Нет. Мне не нужны эти деньги.

— Откуда столь внезапное благородство?

Симонетта обогнала Мельцера, встала перед ним и со слезами на глазах сказала:

— Все произошло не так, как было запланировано. Джакопо убили по случайному стечению обстоятельств, а я влюбилась в тебя. Да, я действительно в тебя влюбилась!

— Где замешаны деньги, там нет места для любви.

— Клянусь прахом святого Маркуса, это правда!

— А почему же ты убежала с Лазарини?

— С тех пор как выбор пал на меня, Лазарини положил на меня глаз. Ему постоянно докладывали обо мне всякие шпионы. Мне кажется, он следил за каждым нашим шагом. В какой-то момент, видимо, соглядатаи сообщили в Венецию о том, что лютнистка и зеркальщик, по всей видимости, заодно. И Лазарини потерял голову. Он отправился в Константинополь и потребовал, чтобы я немедленно вернулась в Венецию, в противном случае он позаботится о том, чтобы тебя убили. Он заявил, что убийца в Константинополе стоит всего два скудо.

— Убить меня? Он, должно быть, сошел с ума. В этом случае он никогда не смог бы выполнить свое поручение.

Симонетта кивнула.

— Из-за любви мужчина способен потерять голову. Мельцер смущенно уставился в землю. Слова Симонетты поразили его. Неужели она говорила правду? В конце концов, однажды она уже обманула его.

И пока он молча прислушивался к себе, спрашивая, чему стоит доверять больше — своим чувствам или своему разуму, Симонетта сделала попытку обнять его. Тут зеркальщик вырвался, словно это нежное прикосновение было ему противно, и бросился прочь со словами:

— Нет, умоляю тебя! Дай мне время!

А Симонетта так и осталась стоять, не зная, что делать.

Перед Порта делла Карта прогуливались стражники в широких подвязанных под коленями штанах и рубашках в красно-синюю полоску. Но вместо обычной четверки ворота охраняли двенадцать стражников, и каждый, кто хотел войти в палаццо Дукале, должен был назвать свое имя и цель визита. Только тогда стражники поднимали скрещенные алебарды и пропускали гостя.

Вскоре показался Мейтенс. Он отвел Мельцера в сторону и, убедившись, что никто не подслушивает, прошептал:

— Дож стал жертвой покушения. Кто-то пытался отравить его. Кажется, здесь дикие нравы. Идемте!

И оба мужчины обошли вокруг собора Святого Марка, перешли мост через Рио-дель-Палаццо и приблизились к кампо Сан-Захария с тыльной стороны.

— Я пришел, — сообщил Мейтенс, — как раз вовремя, чтобы влить ему кружку морской воды. Дожа вырвало, и он выблевал все, что ел за последние два дня. Теперь он находится на попечении двух своих лейб-медиков, за которых я не стал бы ручаться. Говорят, у дожа много врагов. Вы меня вообще слушаете?

— Да-да, конечно, — задумчиво ответил Мельцер. Гнилостный запах, который поднимался от Рио-дель-Вин и неотвратимо расползался по всем близлежащим переулкам, смешивался с сырым осенним воздухом и был способен лишить чувств любого. С тех пор как зеркальщик ступил на берег Венеции, он отчаянно страдал из-за невыносимой вони этого города. Мельцер с отвращением уткнулся носом в сгиб локтя.

Мейтенс, от которого не укрылось движение зеркальщика, грубо рассмеялся и заметил:

— Через день-два ваш нос привыкнет к венецианскому аромату клоаки. С городами то же, что и с женщинами: самые красивые из них страшно воняют.

Зеркальщик заставил себя ухмыльнуться.

— Вам не дает покоя судьба дочери, — снова начал Мейтенс, когда они поеживаясь шли рядом по направлению к постоялому двору. — Мы найдем ее. Венеция — город на островах. Потеряться здесь не так просто.

На постоялом дворе «Санта-Кроче» среди постояльцев царило сильное волнение. Отряд уффициали, семеро вооруженных человек, проверяли всех иностранных посетителей, их бумаги, багаж, даже одежду. Говорили, что дожа пытались отравить, и предполагали, что это сделал иностранец. Мейтенс и Мельцер многозначительно переглянулись.

Больше всех перепугался хозяин постоялого двора, опасавшийся за репутацию своего эксклюзивного заведения. Он рассыпался перед зеркальщиком в тысяче извинений, поясняя, что такого у него еще никогда не было, что уффициали обыскали комнату Мельцера и конфисковали черную мазь. Ему, Михелю Мельцеру, надлежит предстать завтра перед Quarantia Criminal.

— Черная мазь? — Мейтенс, ставший свидетелем разговора, вопросительно взглянул на Мельцера. — Хотите составить мне конкуренцию, зеркальщик?

Михель Мельцер горько рассмеялся.

— Глупости. Это не мазь, это сажа для печати!

Комната зеркальщика представляла собой жалкое зрелище. Сундуки, ящики — все было перерыто, не исключая постели. Но кроме сажи ничего не пропало, ни единой монетки из кошеля. Мельцер вынул сотню гульденов и протянул медику:

— Я ведь вам все еще должен.


На следующее утро Мельцера вежливо, но настойчиво разбудили двое уффициали и отвели его в Quarantia в палаццо дожей. Лестницы, галереи, своды этого дворца были предназначены для того, чтобы у чужестранца возникло ощущение, будто отсюда управляют всем миром. Если при входе в палаццо зеркальщик еще был уверенным в себе и не чувствовал никакой вины, то его уверенность улетучивалась по мере того, как дорога, по которой шли уффициали, становилась все более длинной и запутанной. Наконец они пришли в зал, в котором Мельцер запомнил только фрески на высоком потолке и обтянутые красной камкой стены.

За массивным деревянным столом сидел низенький, одетый в красное человек, которого уффициали почтительно называли «капитане». Капитано Пигафетта — так его звали — поглядел на Мельцера подчеркнуто дружелюбно, поинтересовался его именем, родом занятий, происхождением и наконец дважды хлопнул в ладоши. Тут же, словно ее открыла невидимая рука, отворилась дверь в стене, и оттуда появились двое уффициали в униформе. Первый из них нес жестяную коробочку Мельцера, в которой лежала сажа для печати, у второго в руках была взъерошенная серая кошка, шипящее создание, каких полно на улицах и площадях Венеции.

Капитано Пигафетта принадлежал к тому нередкому типу людей, характер которых колеблется между безвредным ничтожеством и хитрой опасностью. При этом они изо всех сил стараются скрывать свою подлую сущность за постоянной улыбкой. Открыв жестяную коробочку, капитано ухмыльнулся, но когда он запустил в нее руку, лицо его на миг исказилось.

— Не вы ли говорили, что занимаетесь производством зеркал, чужестранец?

— Говорил, капитано.

Пигафетта самодовольно улыбнулся.

— А что, в производстве зеркал нужны такие вонючие мази?

— Нет, капитано. Это не мазь, это средство для черного искусства.

— То есть вы маг, шарлатан или же даже пособник дьявола?

— Ничего подобного, капитано. Сажа — не что иное, как чернила для искусственного письма.

— То есть вы волшебник. Один из тех, которые бродят по рынкам и выманивают деньги из карманов граждан. Как бы там ни было, колдовство никоим образом не является почетным занятием.

Мельцер едва сдержался.

Внезапно капитано сменил тему и спросил:

— Какого Папу вы, собственно говоря, почитаете, колдун? Того, который в Риме, или же Амадеуса Савойского, который называет себя Папой Феликсом Пятым?

И хитро улыбнулся.

Зеркальщик не ожидал такого вопроса и растерялся.

— Я… не знаю, к чему вы ведете, капитано, — пробормотал Мельцер. — Есть только один наместник Бога на земле. Или как?

Такой ответ озадачил капитано, и он снова обратился к саже и жестяной коробочке.

— Пахнет не так уж и плохо, — заявил он, засунув нос в сажу, — но этим отличаются почти все смертельные яды.

— Капитано! — возмущенно воскликнул Мельцер. — Моя сажа — это не яд. Это смесь из жира, копоти и других компонентов и сделана исключительно для проявления искусственного письма!

Пигафетта злорадно ухмыльнулся.

— Ну хорошо, чернокнижник, как насчет того, чтобы сказать, что ваша сажа никому не может навредить?

— Нет, конечно же не может, капитано!

— И ей тоже не может? — Пигафетта указал на кошку, которую держал в руках уффициали. Тот посадил кошку на стол перед капитано. Изголодавшаяся кошка услышала запах жира и бросилась к жестяной коробке. Кошка ела так жадно, что сажа разбрызгалась по столу капитано и оставила на нем грязные пятна.

Мельцеру противно было смотреть на облизывающуюся и глотающую сажу кошку. Животное с ног до головы было в саже и, казалось, никак не могло наесться.

— Капитано, эта сажа задумывалась не как еда для кошек, — напомнил зеркальщик, — и уж точно не для таких изголодавшихся, как эта!

Пигафетта, с дьявольским наслаждением наблюдавший за жрущей кошкой, сложил руки на груди и, переминаясь с ноги на ногу, ответил:

— Если это не яд, то скажите, что она выживет…

— А если нет?

Капитано поднял взгляд на Мельцера:

— Тогда не хотел бы я быть на вашем месте, зеркальщик. Он не успел договорить, как кошка внезапно перестала есть.

Пигафетта удивленно поднял брови.

Перемазанная сажей кошка выглядела жалко. Было видно, что ей плохо, потому что, вопреки кошачьей привычке вылизываться при каждом удобном случае, наевшееся животное уселось на стол и стало мотать головой, словно пытаясь выплюнуть жирную пищу. Жуткое зрелище продолжалось недолго, кошка упала на стол. Задние лапки ее конвульсивно дергались.

Мельцер с отвращением отвернулся.

— Унесите ее! — выкрикнул капитано. — А чернокнижника — в камеру!

На секунду Мельцеру показалось, что земля ушла у него из-под ног. Ему почудилось, что весь мир сговорился против него, но вскоре к нему вернулись силы и воля. Он бросил на Пигафетту яростный взгляд и воскликнул:

— Кто дал вам право так со мной обходиться?! Пришлите мне в камеру самого лучшего адвоката, какой только есть в этом городе!

Капитано скривился и развел руками:

— Я действую во имя республики. Вы подозреваетесь в соучастии в заговоре. А что касается адвоката, то у вас будет самый лучший из тех, кого вы в состоянии оплатить.

Мельцер не мог избавиться от ощущения, что это был скрытый намек на деньги, которые уффициали нашли в его комнате, но умышленно проглядели. Мгновение он колебался, не подкупить ли капитано, но почему-то не чувствовал особого испуга. Было ли это предчувствие, которое посещает людей, когда судьба относится к ним неожиданно жестоко? По крайней мере, собственное заточение огорчило Мельцера меньше, чем то, что он узнал вчера об Эдите и о Симонетте.

Зеркальщик позволил увести себя, нисколько не сопротивляясь. Те же самые уффициали, которые привели его утром в камеру, теперь вели Мельцера на четвертый этаж дворца, где обитали Tre Capi,[7] трое председателей Совета Десяти. И тут произошла неожиданная встреча.

У одного из окон высотой почти от пола до потолка, через которые можно было поглядеть во внутренний двор палаццо дожей, стоял высокий, одетый в черное человек. Когда он обернулся, зеркальщик узнал в нем Доменико Лазарини.

— Не ожидал вас здесь увидеть! — вырвалось у Мельцера.

Сказать это его заставили ярость и ревность, и он с презрением добавил:

— Это не к добру!

С наигранной приветливостью Лазарини подошел к зеркальщику и спросил:

— Прошу вас, мастер Мельцер, скажите, почему вы настроены столь недоверчиво?

— Что тут удивительного, — перебил его Мельцер, — если припомнить нашу последнюю встречу в Константинополе? А теперь вот мое заточение. Вы что, всерьез думаете, что я хотел отравить вашего дожа сажей?

— Какая фатальная ошибка, зеркальщик, чрезмерное усердие выскочки! Я должен извиниться перед вами от имени республики.

— За что? — поспешил поинтересоваться Мельцер.

— За ваш арест, зеркальщик. Для него нет ни малейших оснований. Вы свободны. Но, если я могу дать вам совет, не доверяйте иностранцам. В Венеции полным-полно шпионов. А за каждым шпионом стоит палач.

Мельцер присвистнул.

— А если вы позволите дать вам совет, перестаньте преследовать Симонетту. Видите ли, она вас не любит. Она ненавидит вас, хоть вы и занимаете высокий пост.

Лазарини не ответил и стал нервно теребить пуговицы своего плаща. Наконец он сказал:

— Неужели мы станем ссориться из-за бабы? У республики есть более насущные проблемы, которые необходимо решить.

— Ах, — иронично ответил Мельцер, — почему же вы тогда похитили Симонетту из Константинополя, мессир Лазарини?

— Подвергся минутному порыву чувств, ничего более. Вы же сами мужчина и знаете, каково это. Будем честны: едва ли есть чувство более близкое к глупости, чем страсть. Я уже давным-давно забыл эту женщину.

— Симонетта говорит другое.

— Вы с ней беседовали?

— Да, конечно. Назовите причину, по которой мне не следовало этого делать.

— Нет, нет. Если эта женщина вам нравится, вы ее получите.

— Как великодушно, мессир Лазарини! Но я не знаю, нужна ли она мне.

Последовала пауза, долгая пауза, во время которой каждый думал о своем.

Первым нарушил молчание Лазарини:

— В таком случае вам известно о поручении Симонетты заманить вас в Венецию?

Зеркальщик промолчал. Он глядел в выходившее во внутренний двор окно, наблюдая за красочным представлением смены караула.

— Да, мне стало об этом известно, — сказал наконец зеркальщик.

— Это была моя идея — плохая идея, признаю. Если бы я знал, что вы отнесетесь ко мне с пониманием, я не стал бы этого делать. Вы должны знать: когда в Венеции стало известно, что китайцы изобрели искусственное письмо, с помощью которого можно писать послания в сотню, да что там — в тысячу раз быстрее, чем если взять столько же писарей, то Совет Десяти поручил Tre Capi любой ценой привезти это изобретение в Венецию. Первый глава предложил объявить войну Китаю и украсть у них искусственное письмо; второй — построить китайцам флот в обмен на письмо; я же поначалу предложил отдать китайцам один из не нужных нам городов вроде Падуи или Вероны. Но ни одно из этих предложений не понравилось Inquisitori dello Statо'.[8] От войны, сказали они, предостерегал еще Марко Поло, который утверждал, что Китай, может быть, и можно победить, но никогда нельзя завоевать. Построив флот, сказали другие, мы тем самым дадим китайцам мощное оружие, которое однажды поможет им нас же и завоевать. А мое предложение было встречено смехом, поскольку инквизиторы считали, что китайцам Верона и Падуя тоже совершенно ни к чему. На это нечего было возразить. Но пока мы ломали головы над тем, как нам заставить китайцев передать нам свое открытие, наши разведчики из Константинополя доложили, что генуэзцы, арагонцы и даже Папа Римский Евгений ведут переговоры с китайцами. Тут и всплыло ваше имя, зеркальщик. Говорили, что вы даже усовершенствовали искусственное письмо. И мне пришла в голову идея предоставить китайцев китайцам и заманить вас в Венецию при помощи женщины. Вот как оно все было.

— А почему именно Симонетта?

— Таково было решение всех десяти Inquisitori dello State. Они сочли ее не только лучшей лютнисткой, но и одной из самых желанных женщин города. Она уже вскружила голову ряду почтенных жителей Венеции, при этом так и не уступив им.

Слова Лазарини еще больше спутали в голове Мельцера все то, что касалось его чувств к Симонетте. Он думал, что сможет ее забыть, но теперь был далек от этого как никогда.

— Поверьте мне, — продолжал Лазарини, словно прочитав мысли Мельцера, — я больше и не гляну на эту девку.

Зеркальщик обернулся и поинтересовался:

— И что это значит для меня?

— Вы свободны, мастер Мельцер.

— Позовите своих стражников, пусть выведут меня, — сказал зеркальщик и собрался уходить.

Но Лазарини преградил ему путь.

— Еще минутку, прошу вас, мастер Мельцер. Вы недавно в городе и не привыкли еще к разнообразию партий. Они представляют большую опасность для человека с вашими способностями. И я хочу предупредить вас: не ошибитесь в выборе. Злые языки утверждают, что в Венеции столько же группировок, сколько и островов. Правда, не все имеют власть, соответствующую занимаемой должности. Это как в театре теней: те, кто дергает за ниточки, всегда остаются в тени.

Мельцер нахмурился.

— Почему вы говорите мне это? Доменико Лазарини пожал плечами.

— Хочу вас предупредить, только и всего. Серениссима — очень опасное место. Не проходит и дня, чтобы не случилось убийство. И всегда есть влиятельные и нужные мужи, которых самым жестоким образом убивают сторонники того или иного, но всегда неправильного объединения. Совсем не тайна, что даже Inquisitori dello Stato принадлежат к различным группировкам, точно так же как и трое Председателей, и каждый представляет различные интересы.

— А вы, мессир Лазарини, чей вы сторонник?

Лазарини тряхнул головой, словно проглотил муху, и наконец расстроенно ответил:

— Не принято задавать такие вопросы, зеркальщик, но поскольку вы уже здесь, то я не стану отмалчиваться — все равно все знают. Мое сердце бьется для дожа Франческо Фоскари. Он избранный Ducatus Venetiorum. Тот, кто собирается оспаривать этот титул, идет против республики. А вы понимаете, что это значит! — И он приставил ладонь к горлу. — Вы ведь тоже сторонник дожа?

Зеркальщик задумался. Стоит ли отвечать? Если он примкнет к дожу, то противники Фоскари станут его врагами. Если он примкнет к противоположной партии, то его врагами окажется партия дожа, что чревато преследованиями шпионов и доносчиков, которых здесь больше, чем в любом другом городе земли. Поэтому Мельцер ответил:

— Мессир Лазарини, я простой ремесленник из немецкой земли, нахожусь в вашем городе слишком мало, чтобы примкнуть к той или иной партии. Пока что мне обе безразличны и я никому не доверяю.

Лазарини хитро рассмеялся:

— О небо! Хотелось бы мне быть столь же осторожным в своих речах. Но уверяю вас, рано или поздно вы будете на стороне дожа и ни на чьей другой. И вы не останетесь внакладе. У меня есть основания утверждать это.

— Вы меня заинтриговали, мессир Лазарини!

Хотя в зале никого не было, Председатель Совета Десяти огляделся по сторонам, словно желая убедиться в том, что никто не стал свидетелем их разговора. Затем, прикрыв рот ладонью, заявил:

— Послушайте, что я вам скажу. Дож хочет, чтобы вы сделали Венецию центром искусственного письма. Потому что, как говорит Фоскари, искусственное письмо ослабит влияние Церкви и завоюет больше сторонников, чем все проповедники, вместе взятые. В первую очередь таким способом можно быстро и точно распространять политические идеи. Вы признаете, что я прав?

Мельцер самодовольно улыбнулся:

— Я в полной мере разделяю убеждения дожа, мессир Лазарини; но с его мыслями о том, что он может в одиночку использовать искусственное письмо, я тем не менее не согласен.

— Но ведь, не считая китайцев, вы — единственный, кто владеет этим искусством!

— Пока что, мессир Лазарини, пока что! Спокойствие, с которым Мельцер отвечал на его слова, заставляло Лазарини все больше нервничать. Он засуетился:

— Так назовите же наконец ваши требования! Я уверен, дож выполнит их. Если вам нужны деньги, назовите сумму. Инструментов и материала будет вдосталь. А если хотите жить в палаццо, то дож исполнит и это ваше желание.

Мельцер удовлетворенно кивнул.

— Это очень великодушно, мессир Лазарини. Я обдумаю ваше предложение.

Он еще раз кивнул и вышел из зала.

В сопровождении двоих уффициали зеркальщик снова вышел на свет божий, на свободу.

По пути к постоялому двору Мельцер осознал, что находится в очень опасной ситуации, потому что какой бы выбор он ни сделал, он наживет себе врагов. Смертельных врагов. Если бы его не останавливала неясная судьба дочери Эдиты., Мельцер в тот же день уехал бы из Венеции. Но тут была и Симонетта, которая по-прежнему оказывала на него магическое воздействие; да, похоже было на то, что чем больше он сопротивлялся, тем сильнее тянуло его к ней.

Даже если бы этого было недостаточно для того, чтобы остаться, неожиданная встреча немедленно переубедила бы зеркальщика. Когда он подошел к постоялому двору, там его ждал человек маленького роста с носом картошкой: Чезаре да Мосто.

Зеркальщик был настолько расстроен, что не сказал ни слова. Зато да Мосто рассмеялся, держась руками за живот, и все в зале стали оборачиваться и глазеть на них.

— Вы что, думали… — Легат ловил воздух ртом. — Вы что, серьезно думали, что вам удастся от меня сбежать и не выполнить своих обязательств?

— Приветствую вас! — смущенно ответил Мельцер и тихо добавил: — Да что вы, и в мыслях не было. В Венецию меня привели исключительно личные дела. Я исполню ваш заказ. Дайте только срок.

Он не успел даже оглянуться, как к нему с двух сторон подошли двое здоровенных парней. Сильным движением один из них заломил Мельцеру правую руку за спину, а второй вынул острый нож и приставил к горлу. Мельцера прошиб холодный пот, руки задрожали. Зеркальщик не решался даже вздохнуть. Не сказав ни слова, парни втолкнули его в нишу в дальней части зала.

У Мельцера было такое ощущение, словно его пригвоздили к стене. Тем временем нож начинал угрожающе впиваться ему в горло. Не в состоянии даже просить о пощаде или оказывать сопротивление, Мельцер просто смотрел на напавших. На его широком грубом лице ничего не отражалось. Единственной мыслью, терзавшей его, было: если ты закричишь, они тебя убьют.

И тут на заднем плане раздался голос да Мосто:

— Оставьте его в покое, идиоты. Он на нашей стороне! — Великаны исчезли, а легат подошел к Мельцеру вплотную. — Разве я не прав?

Мельцер старательно закивал. Он почувствовал облегчение и даже определенную признательность к легату.

— Я выполню ваш заказ, — пробормотал зеркальщик, глубоко вдыхая, — как только найду подходящие инструменты и ремесленников, которые сделают нужное оборудование, наборы букв, прессы и, в первую очередь, плавильные печи, чтобы сделать новые буквы. Я не стану скрывать — это может продлиться несклько недель, а то и месяцев.

Чезаре да Мосто поглядел на зеркальщика снизу вверх, как обычно усмехнулся, но в его взгляде было что-то, внушающее ужас.

— Я хочу, чтобы ты начал работать уже завтра, — сказал да Мосто сдавленным голосом.

Мельцер покачал головой.

— Мессир да Мосто, как же я буду работать без необходимых инструментов?

Легат схватил зеркальщика за рукав и сказал:

— Идем. На Рио-дель-Вин ждет лодка. Она отвезет нас на Мурано, туда, где живут венецианские зеркальщики.


В отличие от Венеции, где было около сотни маленьких каналов, в Мурано было всего пять больших водных артерий. Остальное пространство занимали улицы и переулки. Из-за угрозы пожара, исходившей от плавильных печей, и дыма, который постоянно висел над городом, в особенности зимой, жители Венеции изгнали своих стеклодувов из города еще сотню лет назад и отправили их на Мурано. Теперь на этом острове жили около тридцати тысяч человек, занимавшихся исключительно стеклом, а также ремесленники, художники, торговцы и дворяне — владельцы крупных мануфактур. Ни для кого не было секретом, что густонаселенный богатый остров, выпускавший даже свои деньги, охотно предоставлял убежище шпионам и разбойникам с большой дороги.

Напротив церкви Санти Мария э Донато, где арочная стена отражалась в канале ди Сан-Донато, да Мосто и Мельцер сошли на берег. Старинное здание в конце глухого переулка, дома в котором на нижних этажах были оснащены массивными сводами, наводило на мысль о том, что обитатели давным-давно покинули его. На двери висел тяжелый железный замок, а окна были закрыты деревянными ставнями.

Чезаре да Мосто вынул из кармана плаща ключ и отпер двери. За ними оказалось просторное помещение. Когда да Мосто открыл окна, выходящие на Канал Онделло, у зеркальщика перехватило дух. В помещении находилась полностью оборудованная типография: слева стояла плавильная печь, рядом лежали слитки свинца и олова, печатные наборы, прессы, были даже пергамент и бумага.

— Узнаете оборудование? — Чезаре да Мосто выдавил из себя мерзкую улыбочку.

Мельцер поглядел на прессы внимательнее.

— Это же…

— Конечно! — перебил его да Мосто. — Ваши инструменты из Константинополя. Они были ничьи, поэтому я велел привезти их сюда. А плавильная печь принадлежала венецианским стеклодувам… Я уверен, она сослужит вам хорошую службу.

Зеркальщик все еще не мог оправиться от удивления. Он потряс головой и сказал:

— Вы привезли сюда все оборудование из лаборатории?

— Ну да, — ответил легат, — хотя это было непросто. Но зато теперь вы понимаете, насколько важно для нас ваше искусство. В свою очередь я ожидаю, что вы уже завтра приступите к работе над индульгенциями!

Мельцер негромко выругался. «Если Лазарини узнает об этом, дни мои сочтены», — подумал он.

И пока зеркальщик размышлял, как это все уладить (и решение проблемы было так же далеко, как Венеция от Константинополя), Чезаре да Мосто подошел ближе и произнес:

— Конечно же, все должно происходить в строжайшей тайне. Мурано — это не то место, где приспешники Папы заподозрят о наличии такой лаборатории, не говоря уже о вашем присутствии. Поэтому мне кажется разумным, если вы не будете покидать остров до выполнения договора.

— Но мессир да Мосто… — Зеркальщик потерял дар речи.

— Вы ведь не взяли на себя пока что иных обязательств?

— Как вы могли подумать, мессир да Мосто?

— Внакладе вы не останетесь. Отсюда рукой подать до виллы, где вас ждут, а ваш багаж, который вы оставили на постоялом дворе, уже находится на пути сюда.

Зеркальщик хватал ртом воздух. Он видел, что малейшее сопротивление только ухудшит его положение, но все же заметил:

— Все свое состояние и ящичек с буквами я спрятал под матрас!

— Не беспокойтесь, зеркальщик, все будет на месте. Здесь у вас будет все. Скажите, какие помощники нужны вам для работы, и вы их получите. Но… — да Мосто приложил указательный палец к губам, — молчание — первая ваша заповедь.

Предназначенный для зеркальщика дом был двухэтажным, кроме того, здесь был даже портик с колоннами. С тыльной стороны дома был сад с аллеей, выходящей к Каналу Онделло, откуда можно было любоваться лагуной. В распоряжении Менцеля был слуга и две служанки, и он мог быть вполне доволен своей судьбой. И все же он чувствовал, что попал в ловушку, и ощущал беспокойство. Зеркальщику было страшно, страшно из-за жуткого заказа, и он проклял книгопечатание, каждую буковку и день, когда впервые столкнулся с искусственным письмом.

Глава X Две стороны одной жизни

Отец Эдиты совершенно не подозревал, что в это же время жизнь девушки приняла такой оборот, о котором никто и подумать не мог, а дочь зеркальщика и подавно. Самоубийство кармелита не вызвало в Венеции никакого волнения, ведь речь шла всего лишь об изгнанном из братства человеке. Эдита же, напротив, тяжело переживала свою вину. Дни и ночи напролет она, расстроенная, бродила по Сан-Паоло и Санта-Кроче, где ориентировалась лучше всего, мерзла, ночевала на заброшенном крыльце то одного, то другого дома, бормотала себе под нос что-то непонятное, только чтобы слышать свой голос. На пятый день голод привел ее к монашкам Сан Маргариты. Эдита согласна была скорее умереть от голода, чем еще раз пойти за едой к монастырю Санто Стефано.

У церкви Сан Маргарита толпились около сотни голодных нищих. В основном это были женщины с маленькими детьми, стоявшие в очереди, чтобы получить немного еды, и громко молившиеся — так, что слышно было по всей площади. Эдита смешалась с толпой нищих и стала пробиваться вперед, но тут кто-то дернул ее за платье:

— Эй ты!

Эдита вырвалась и хотела убежать, но тут узнала короля нищих Никколо, которого называли il capitano.

— Что ты тут делаешь? — поинтересовался Никколо. Девушка горько усмехнулась.

— Наверное, меня мучит тот же голод, что привел сюда и тебя. Никколо придирчиво оглядел Эдиту с головы до ног.

Девушка положила обе руки на живот.

— Я не ела четыре дня. Ты ведь знаешь, каково это.

— Не скажу, что мне незнакомо это чувство, — ответил Капитано. — Я только спрашиваю себя, почему ты здесь.

— Почему-почему! — сердито воскликнула Эдита.

Их разговор прервался, поскольку они оказались перед двумя старыми монашками, которые раздавали хлеб, воду и деревянные тарелки с желтой кашей из пшена и зерен, пахнущей холодным осенним воздухом.

Король нищих и Эдита опустились на ступеньки бокового портала Сан Маргариты. Девушка жадно ела, и Никколо притворился удивленным:

— Неужели же от тебя отвернулось счастье?

— Ты называешь это счастьем?! — расстроенно воскликнула Эдита, ставя пустую тарелку на ступеньки рядом с собой. — Мне доводилось питаться лучше и ночевать в более приятной обстановке.

Король нищих поднялся, схватил Эдиту за плечо и потряс, словно хотел разбудить.

— Эй! — воскликнул он вне себя. — Кажется, ты не заметила, что произошло за последнее время. Тебя это больше всего касается.

Эдита не поняла, к чему клонит старик, и оттолкнула его.

— Да ты пьян! Оставь меня в покое со своими дурацкими сказками. Я дошла до точки, и мне уже не до шуток.

Лицо Никколо омрачилось, и он серьезно сказал:

— Твоя госпожа Ингунда Доербек и ее слуга были приговорены Советом Десяти к смерти. Вчера их обоих казнили. Когда палач спросил донну Ингунду, каково ее последнее желание, она попросила позвать адвоката и распорядилась, чтобы все наследство семьи Доербек перешло к тебе.

Девушка непонимающе глядела на короля нищих. Потом вдруг стала бить его кулачками в грудь.

— Чертов лгун! Ты еще шутишь над моим несчастьем! — Слезы гнева текли по ее лицу. — Найди себе другой объект для шуточек!

Никколо схватил ее за запястья и попытался успокоить.

— Послушай, это правда, клянусь прахом святого Марка!

— К черту его прах! Такие шутки просто возмутительны! Эдита попыталась убежать, но нищий крепко держал ее.

— Это правда, ты должна мне поверить. Адвокат Педроччи записал последнюю волю Ингунды Доербек. Об этом говорит вся Венеция. Не каждый день бывает, чтобы молодая девушка стала единственной наследницей целого флота.

Эдита с безразличным выражением лица поинтересовалась:

— А зачем ей было это делать, Капитано?

— Зачем? — Никколо пожал плечами и закатил глаза. — Может быть, запоздалое раскаяние из-за того, что, обвинив тебя, она едва не отяготила себя еще одним убийством.

Когда девушка ничего не ответила, король нищих воскликнул:

— Да пойми же ты наконец! Ты — одна из самых богатых женщин Венеции.

— Я богата… — повторила Эдита с отсутствующим видом, глядя мимо Никколо на толпу нищих, которые шумели и выпрашивали у монашек еду. Конечно же, Эдите известно было различие между богатством и бедностью, но сама она никогда не была ни по-настоящему бедной, ни по-настоящему богатой и не могла поэтому представить себе, что значит для нее эта перемена.

Вообще-то дочь зеркальщика совсем не хотела быть богатой. Еще будучи ребенком, она усвоила, что богатство портит характер, а деньги — отрада для дьявола, и на примере судьбы Доербеков Эдита убедилась, что все это истинная правда. Эдита родилась в небогатой семье, привыкла жить скромно, а со времен неудавшегося брака с Мориенусом смирилась с мыслью, что придется жить в бедности. Ничего лишнего ей не требовалось. Разве не наделила ее судьба самым большим даром? (Как еще можно назвать то, что она снова обрела дар речи?) Девушка по-прежнему боялась немоты, особенно в такие моменты, как этот, когда судьба вспоминала о ней и начинала заниматься ею вплотную.

Король нищих понял, что Эдита взволнована и собирается отказаться от нежданно-негаданно свалившегося богатства. Такому человеку как Никколо, который не всегда занимался попрошайничеством и мелким мошенничеством и все надеялся внезапно разбогатеть, это казалось верхом глупости. Капитано сменил тон и заговорил проникновенно, словно проповедник:

— Послушай, бедность, конечно, не порок, но и почетного в ней ничегошеньки нет. Вопреки распространенному мнению, бедность не дает никакой надежды на вечную жизнь, потому что если бы это было так, то Папа, кардиналы, епископы и священники первыми отказались бы от своих состояний и ценностей. Но ведь они этого не делают, хотя с кафедры проповедуют бедность, — жить в богатстве приятнее, чем в нужде. Я, к примеру, предпочитаю спать в теплой постели, а не под продуваемым всеми ветрами порталом, и жареный поросенок мне кажется в сотню раз вкуснее, чем жиденький суп в Санто Стефано. Ты хочешь всю жизнь есть суп для бедных и ночевать на порогах домов?

Эдита покачала головой и ничего не ответила. Она поправила на голове платок, под которым прятала свои коротко остриженные волосы, перебросила через плечо мешок с вещами и отправилась по направлению к Сан-Паоло.

В том месте, где Рио-ди-Сан-Паоло впадает в Большой Канал, Эдита заметила, что Капитано идет за ней.

— Что ты все вынюхиваешь? — набросилась на него девушка.

— Называй это как хочешь, — ответил король нищих, — но я глаз с тебя не спущу. Просто у меня возникло ощущение, что ты сейчас не совсем владеешь своими чувствами. В таком состоянии тебя подстерегают большие опасности: ты можешь совершить глупые поступки, которых не совершила бы, будучи в здравом уме.

Девушка притворилась, что не слышала слов Никколо, хотя втайне признала, что он прав.


Эдита бесцельно блуждала по городу и все никак не могла собраться с мыслями. На Риальто, где продавцы начинали собирать свои товары перед наступлением темноты и где поэтому царило большое оживление, ей удалось избавиться от надоедливого преследователя. Эдита перешла на другую сторону канала и направилась к кампо деи Санти Апостоли, где в вечерние часы было особенно много молодых людей, искавших развлечений. Девушка боялась, что ее узнают, поэтому шла вдоль домов и таким образом вышла к Ка д'Оро — самому красивому дворцу в Венеции. Его называли «золотой дом», потому что Марино Контарини, очень богатый купец, велел украсить фасад, узоры на трех рядах колонн, балконы и карнизы чистым золотом. Из бокового переулка, выходившего на Большой Канал, открывался вид на расположенное прямо напротив него палаццо Агнезе, принадлежавшее семье Доербек.

Ноги Эдиты очень устали от беготни, и девушка села на свой мешок, уронила голову на руки и стала смотреть на массивное здание, расположенное на противоположной стороне канала. В вечерние часы, когда на крыши опускались сумерки, палаццо с темными окнами казалось еще более устрашающим, чем днем. Не было видно ни огонька, ни еще каких бы то ни было признаков жизни, и гондола с позолоченным балдахином, служившая транспортным средством Даниэлю Доербеку, болталась у главного входа, от которого вели к воде три ступеньки.

Говорят, что все это принадлежит тебе, думала Эдита, качая головой. У нее никогда не было ничего ценного, лишь несколько платьев и смен белья — все это дал ей Мельцер в качестве приданого. Будучи дочерью зеркальщика, Эдита никогда не имела других желаний, кроме тех, которые, как она знала, приличествуют ее сословию и могут быть исполнены. Разве неудачи с богатым Мориенусом не достаточно, чтобы понять, что стремление к богатству приносит ей только несчастье?

От Большого Канала поднимался туман. Эдита замерзла. Гондольеры, водившие свои лодки вверх и вниз по каналу, выкрикивали что-то непонятное: «Ое!», «Преми!» или «Стаи!», и крики эхом отражались от стен домов. Фонарики на лодках горели желтоватым рассеянным светом.

В поисках места для сна Эдита направилась обратно к церкви Двенадцати Апостолов. Церкви, а особенно их порталы и аркады вдоль внешних стен идеально подходили — это девушка выяснила уже через несколько дней бездомной жизни — для ночлега. Но площадь перед церковью Двенадцати Апостолов показалась Эдите чересчур оживленной, поэтому девушка прошла еще несколько кварталов, пока в конце одного из неосвещенных переулков не нашла крытой постройки, принадлежавшей мелкому лавочнику. Эдита залезла под деревянный стол, на котором днем выкладывали товары, и, насколько это было возможно, устроилась поудобнее. Вскоре она уснула.

Спала она недолго и вдруг подскочила, услышав громкий крик и ругань. Лавочник возвращался домой с очередной попойки вместе со своим взрослым сыном. Оба с трудом держались на ногах. У отца в руках был фонарь.

Оба пьяных, обнаружив Эдиту под столом возле дома, стали обзывать ее разными словами — шлюхой, бродяжкой — и пинать ногами. Сын лавочника стащил с головы девушки платок и, увидев короткие волосы Эдиты, завопил:

— Вы только поглядите! Беглая девка!

— А может, вообще монашка?

— А может, она как раз с позорного столба? — И они стали дергать ее за платье и лапать.

Улочка была узкой, убежать можно было только в одном направлении. Эдита, которую оскорбляли пьяные мужчины, пыталась защищаться, насколько хватало сил. И в то время как юноша становился все настойчивее, прижимая ее к двери дома, старик открыл двери и грубо втолкнул девушку в темный коридор.

Лестница справа вела на верхний этаж. На эту лестницу они и стали совместными усилиями загонять Эдиту. Старик держал девушку, а его сын стягивал с себя штаны.

— Нет, нет, нет! — закричала Эдита и стала отбиваться. В подобной ситуации она обрела дар речи и теперь смертельно боялась, что снова может онеметь. Эдита царапалась, плевалась, дралась и попала старику коленом между ног, да так сильно, что тот взвыл от боли и кулем свалился на пол.

Поскольку юноша был сильно пьян и занят раздеванием, он совершенно не заметил происшедшего, и Эдита воспользовалась моментом. Она вскочила, выбежала на улицу и бросилась бежать по узкой улочке по направлению к кампо деи Санти Апостоли.

Укрывшись под арочными сводами, Эдита наконец остановилась. От холодного влажного ночного воздуха болели легкие. По пустой площади эхом разносился собачий лай. И только теперь девушка заметила, что забыла в доме у лавочника свой мешок. Да и платка, которым она покрывала волосы, тоже не было.

Эдита оглядела себя с ног до головы. Платье было разорвано на груди, подол изодран в клочья. Она провела ладонью по лицу и увидела, что из носа течет кровь. Девушка всхлипнула и стала бормотать себе что-то под нос, только чтобы слышать свой голос.

На площади раздались поспешные шаги. Эдита вздрогнула и прижалась всем телом к выступу стены. Шаги сопровождались собачьим лаем. Девушка не решалась вздохнуть. Но звук шагов исчез так же внезапно, как и появился.

И тут Эдита не выдержала. Она рыдала так, как никогда еще в своей жизни не рыдала. Она оплакивала свою жалкую судьбу, бедность и беспомощность, свою слабость — и внезапно поняла, что вряд ли что-то изменится, если ей не удастся вырваться из этого проклятого замкнутого круга. Разве хотелось ей до конца своих дней спать на грязных ступеньках, быть предоставленной на растерзание всем ветрам и произволу злых людей? Неужели же она действительно хотела бродить по городу оборванная, словно бездомная кошка, есть заплесневелый хлеб и жиденький супчик у монахинь Святой Маргариты? Зачем она снова обрела дар речи, если использует его лишь для того, чтобы попрошайничать?

Жалость к себе смешивалась со злостью. Эдита чувствовала, что ее охватила ярость, злость на богачей, гнев на мужчин и особенно на собственного отца, из-за которого она вынуждена была так жить. Всхлипывая, замерзая, борясь с собой и своей судьбой, девушка прислонилась к стене церкви и стала проклинать тот день и час, когда уступила своему отцу и согласилась уехать из Майнца. Неожиданно ей в голову пришел простой вопрос: почему ты отказываешься принять наследство Доербеков? Что это, гордость, скорбь, стыд, страх или просто навязчивое желание страдать? И разве не глупость — каждая из этих возможных причин?

Пошел дождь. С крыши бокового нефа падали крупные капли, брызгая на ее разодранное платье. Перед Эдитой лежала безлюдная площадь, похожая на темное зеркало, сверкающая и таинственная. Крысы шныряли по камням, пищали и дрались за объедки, оставленные дикими кошками. Эдита с отвращением отвернулась. Как же давно она спала в сухой теплой постели, ела за столом и мылась в чане!

Когда дождь пошел сильнее, Эдита быстро перебежала под главный портал церкви, где уже спали трое нищих. Опасно было оспаривать спальное место у незнакомых попрошаек, поскольку спальные места в отдельных частях города распределяли короли нищих, по крайней мере, лучшие из них. Особой популярностью пользовались ризницы окружающих церквей, от которых у королей были свои ключи, и пристройки нефов, выходящие на узкие боковые каналы.

Чтобы избежать ненужных споров, Эдита предпочла разделить остаток ночи со Скорбящей Матерью, которая занимала нишу в стене слева. За мраморной статуей было достаточно места для сна.

Эдита дремала до рассвета, и прежде чем кампо деи Санти Апостоли оживился, она успела принять решение. С первыми лучами солнца девушка направилась к Чезаре Педроччи, адвокату, чтобы выяснить, какие формальности необходимо уладить в связи с наследством Доербеков.

Заспанный Педроччи, который принял ее в халате, несмотря на ранний час был очень рад появлению Эдиты и тут же потребовал десять процентов от унаследованного состояния или четыре корабля — тогда он будет работать. Адвокат, уродство которого превосходила только его алчность, думал, что Эдита глупа, и до недавнего времени так оно и было. Но прошедшая ночь сделала из скромной, доверчивой девушки совершенно другого человека, человека, которого она и сама еще не знала — непреклонного, уверенного в себе и решительного.

— Послушайте, адвокат, — ответила ему Эдита, — я допускаю, что по моему виду можно подумать, будто меня легко одурачить. Но по одежке не судят. Я предлагаю вам не более одного процента, и если будете артачиться, моими делами займется кто-нибудь другой из вашего цеха. В Венеции много адвокатов.

Решительность, с которой ответила ему девушка-оборванка, смутила Педроччи. Темно-красный нарост у него на носу посинел. Адвокат ловил воздух ртом. Наконец Педроччи согласился и ответил:

— А вы знаете, донна Эдита, вы — сказочно богатая женщина! Кроме палаццо Агнезе вам принадлежат три арсенала и третий по величине флот в Венеции. Плюс наличные — более трех тысяч золотых дукатов. Вас можено только поздравить.

— Оставьте поздравления при себе! — отрезала Эдита. — Меня интересует не столько точное описание моего состояния, сколько налог на наследство в республике.

Чезаре Педроччи обещал ей выяснить это к завтрашнему дню.


Неожиданное наследство Эдиты и то, как она им распоряжалась, вызвало множество слухов в Кастелло и Дорсодуро, Сан-Марко и Каннарегио. Первым делом новая хозяйка палаццо Агнезе уволила всех, кроме Джованелли, командующего флотом. Та же участь постигла и мебель палаццо Агнезе. Портному в Сан-Марко, который уже служил Ингунде Доербек, Эдита заказала дорогие платья из парчи и камки. Брадобрей с Риальто сделал для нее рыжий парик из длинных волос цыганки, которые та продала за два скудо. Так Эдита исправила единственный недостаток, напоминавший о ее бесславном прошлом.

У того, кто богат, нет недостатка в друзьях. Самые видные и состоятельные мужчины роем вились вокруг Эдиты, ища ее расположения. Среди них был мессир Аллегри из Совета Десяти, капитан корабля Доменико Лазарини, сказочно богатый судовладелец Пьетро ди Кадоре и адвокат Чезаре Педроччи, который уделял внимание Эдите не только исходя из финансовых интересов.

Повинуясь инстинкту, которым обычно обладают только опытные женщины, Эдита однажды пригласила их всех к себе, чтобы услышать, чего они хотят. Она не знала наверняка, но догадывалась, что они враги. Если забыть о том, что донна Эдита была юной девушкой на выданье, то Лазарини и ди Кадоре больше всего интересовались семью кораблями богатой наследницы, тогда как Аллегри и Педроччи предпочитали земельную собственность и деньги Эдиты.

Эдита приняла мужчин в своем заново обставленном салоне на втором этаже палаццо Агнезе. Обтянутые желтым шелком стены и белая мавританская мебель придавали некогда мрачному залу для приемов даже некоторую игривость. Все четверо полагали, что в гости пригласили его одного, но, раскусив хитрость, все же сделали хорошую мину при плохой игре и стали осыпать богатую наследницу комплиментами. Они вели себя словно комедианты в театре и не удостаивали друг друга даже взглядом.

Когда Аллегри закончил свои восхваления, Эдита обратилась к нему, причем по ее улыбающемуся лицу ничего нельзя было прочесть:

— Мессир Аллегри, я вас не узнаю. Во время нашей последней встречи вы назвали меня «сукой». Хотя мой характер, да и вообще поведение нисколько не изменились, теперь у вас для меня находятся только хорошие слова.

Трое остальных склонили головы, сдерживая улыбки. Аллегри попытался защититься.

— Донна Эдита, я знаю, это непростительно, и мне хотелось бы, чтобы того допроса никогда не было. Но все говорило против вас, вы же знаете, да и показания свидетелей тоже…

— Все говорило, все говорило! — взорвался Лазарини. — Председатель Совета Десяти не должен поддаваться на всякие уловки. Ему следует исходить исключительно из фактов, иначе это навлечет позор на Совет.

Тут же вмешался адвокат.

— Разве не предупреждал я вас, мессир Аллегри? — сказал он, обращаясь к Председателю Совета Десяти. — Разве не указывал с самого начала на то, что жена судовладельца лжет? Вместо этого вы пытались вырвать у донны Эдиты признание в преступлении, которого она не совершала. Мне даже подумать страшно, что было бы, если бы осенняя буря не выбросила на берег трупы выродков.

После этих слов повисло тягостное молчание. Наконец Аллегри поднялся и, обращаясь к Эдите, сказал:

— Надеюсь, вы сможете меня простить. Эдита не ответила.

Чезаре Педроччи воспользовался паузой, чтобы в свою очередь осыпать хозяйку комплиментами:

— Я верил в вас с самого начала, донна Эдита, несмотря на то что, как говорил мессир Аллегри, все указывало на вас. Когда я увидел вас, то тут же понял, что такая юная девушка не способна совершить убийство. Тут все дело в знании людей.

Эдита насмешливо взглянула на косоглазого адвоката:

— Насколько мне известно, медик Мейтенс заплатил вам десять скудо, чтобы вы занялись этим делом. Так ведь все и было?

И прежде чем Педроччи успел ответить, слово взял судовладелец Пьетро ди Кадоре. Он сказал:

— Донна Эдита, я с самого начала был уверен, что все эти слухи и досужие вымыслы о том, что вы якобы виновны, суть ложь, ведь я знал, что за загадочным поведением Доербеков кроется тайна и что об истинном положении дел никто и не догадывается. Так что я всегда был на вашей стороне, хотя и не знал вас.

Сладкие речи судовладельца привели в ярость Доменико Лазарини, и он набросился на своего соперника:

— Мессир ди Кадоре, вы что же, действительно думаете, что донна Эдита не заметит вашей хитрости? Донна Эдита очень умна, несмотря на свою молодость, и совершенно точно знает, что вам нужно только добраться до ее кораблей, которые принадлежат по праву ей одной.

И, обратившись к Эдите, продолжил:

— Не позволяйте ему обмануть вас, этому пройдохе. Ди Кадоре хочет отнять у вас корабли, чтобы исключить таким образом своего самого главного конкурента. Лишь в этом его цель. Вам нужно держаться от него подальше. Я ничего не хочу сказать, донна Эдита, но нынешнее материальное положение ди Кадоре оставляет желать лучшего…

Еще бы немного, и Пьетро ди Кадоре набросился бы на Лазарини. Губы судовладельца сжались в узкую щелочку, а на лбу появились две вертикальные морщинки.

— Жалкий лизоблюд дожа! — прошипел ди Кадоре, вытирая со лба пот бархатным рукавом. — Я слишком хорошо знаю ваши происки и интриги, и меня удивило бы, если бы вы не заинтересовались донной Эдитой. Такой юбочник как вы! Это так на вас похоже!

Он прикрыл рукой рот, словно не желая, чтобы остальные слышали, и добавил:

— Ни одна женщина Венеции не может чувствовать себя с ним в безопасности, особенно та, которая носит шелк и парчу. Вы понимаете, что я имею в виду.

Педроччи и Аллегри хитро улыбнулись. А Лазарини поглядел Эдите прямо в глаза:

— И это говорит человек, о котором все знают, что он живет под одной крышей с двумя женщинами, подобно похотливому византийцу.

— Это ложь! Поверьте, донна Эдита, я до сих пор не женился только потому, что не нашел подходящей невесты. Не один венецианец сватал за меня свою дочь. Они ведут себя, словно торговцы рыбой на мосту Риальто. Все думают только о моих деньгах, никто не заботится о счастье собственного ребенка.

«Это мне знакомо», — хотела сказать Эдита, но промолчала.

— А почему же вы тогда шныряете здесь, словно кот за мышкой? — дерзко спросил Аллегри и рассмеялся судовладельцу прямо в лицо.

— Почему?! — воскликнул адвокат. — Потому что женщину, которая была бы одновременно богата, молода и прекрасна, не каждый день встретишь.

— Видите, — обратился Аллегри к Эдите, — вот тут-то наш законник и показал свое истинное лицо!

Эдита рассмеялась.

— Думаю, благородные господа, вы сами разоблачили себя! — Она хлопнула в ладоши, и через боковую дверь в комнату вошел одетый в черное медик Крестьен Мейтенс.

Чезаре Педроччи, который взялся за дело Эдиты по настоянию медика, протянул Мейтенсу руку, но тут же опустил ее, услышав слова Эдиты:

— Чтобы вы не терзали себя напрасными надеждами, господа, мне хотелось бы воспользоваться случаем и представить вам моего будущего супруга.

Медик взял Эдиту за правую руку и поклонился.

Аллегри, Лазарини, Педроччи и ди Кадоре стояли как громом пораженные. Первым нашелся Аллегри, который смиренно произнес:

— Ну вот и все, синьоры! — Он поднял брови и, ухмыльнувшись, огляделся по сторонам.

Ди Кадоре раньше остальных сумел воспользоваться создавшимся положением.

— Что касается меня, донна Эдита, то в моем отношении к вам ничего не изменится. Я по-прежнему преклоняюсь перед вами, но мной в первую очередь руководили деловые интересы. Если понадобится моя помощь, можете на меня рассчитывать.

Судовладелец поклонился и исчез. Аллегри и Лазарини последовали за ним. Адвокат задумчиво поковылял к двери, там еще раз обернулся и сказал:

— Помните, донна Эдита, Педроччи всегда к вашим услугам. С этими словами он удалился.

Мейтенс, по-прежнему державший Эдиту за руку, поглядел на нее и ухмыльнулся. Тут она внезапно отдернула руку и холодно произнесла:

— Вы хорошо сыграли свою роль, медик! Мейтенс кивнул:

— Хотелось бы мне, чтобы это была не игра, а правда!

Эдита возмутилась:

— Сударь, мы же с вами договаривались…

— Ну хорошо, хорошо, — перебил ее медик. — Просто вырвалось, простите. По крайней мере вы отделались от этих четверых.

Он поклонился и тоже вышел из комнаты.

Эдита, облегченно вздохнув, подошла к окну и поглядела на Большой Канал, серо и безжизненно струившийся внизу. Она смотрела на гондольеров, которые уверенно направляли свои длинные узкие лодки, лавируя между больших судов. Эдита усмехнулась и закрыла лицо руками. Для мужчин у нее осталась только улыбка. Нужно презирать жизнь, чтобы понять это, сказала себе дочь зеркальщика.

К Аллегри, Лазарини, Педроччи и ди Кадоре она испытывала лишь презрение, а вот медика Мейтенса ей впервые стало почти жаль. Роль, которую она ему отвела, должно быть, унизила его до глубины души, и тем не менее он сыграл ее так, как они и договаривались.


Со дня неприятного приема в палаццо Агнезе прошло три дня, когда слуги доложили о приходе посетителя, которого Эдита ждала уже давно: к ней пожаловал король нищих Никколо. Он надел чистое, почти приличное платье, соответствовавшее его прозвищу il capitano, и вел себя исключительно вежливо.

— Догадываюсь, зачем ты пришел! — перебила Эдита цветистое приветствие Никколо. — Ты хочешь сказать, что я задолжала тебе благодарность. Ведь в конце концов именно ты убедил меня принять наследство. Ты не останешься внакладе!

— Донна Эдита! — возмущенно воскликнул Капитано. — Я по-прежнему всего лишь нищий, но и у нищих есть своя гордость — может быть, ее даже больше, чем у богатых. Когда я уговаривал вас принять это наследство, вы были одной из нас. А у одной из нас неприлично принимать милостыню.

Эдита была удивлена.

— Но ты ведь пришел не затем, чтобы сказать мне об этом! И не называй меня «донна Эдита», раз уж я «одна из вас»!

— Нет, нет, вы были одной из нас! А что касается моего прихода, то я всего лишь хотел предостеречь вас от лживых друзей, которым вы доверяете. Джованелли, ваш командующий флотом…

— Он — единственный, кому я доверяю, Капитано, и тебе не удастся его очернить. Я рада, что он служит мне.

Никколо смутился, словно наказанный грешник. Наконец он сказал:

— В таком случае простите мое чрезмерное усердие. Я хотел как лучше. — И Капитано собрался уходить.

Тут Эдиту одолели сомнения, и она поймала себя на мысли о том, что зло часто скрывается под маской добродетели. Поэтому она преградила нищему путь и уговорила остаться, раз уж он уже пришел. Эдита надеялась, что теперь Капитано расскажет, почему ей не следует доверять командующему флотом; но Никколо окинул взглядом дорогую мебель и промолчал. Он наслаждался этим театральным молчанием и любопытством, с которым Эдита смотрела на него.

— Я не хотела, Капитано, правда, не хотела, — извинилась Эдита. — Так что с Джованелли?

Король нищих отвернулся, словно то, что он собрался сказать, стоило ему огромных усилий.

— Вам знаком кабак «Tre Rose» в районе Дорсодуро, неподалеку от кампо Санта Маргарита?

Эдита невольно покачала головой:

— Нет, а что?

— Не особо приличное заведение. Я даже представить себе не могу, чтобы вы туда пошли. Но что касается меня, то хозяйка, набожная вдова, не раз кормила меня всего лишь за «Отче наш» и «Радуйся». И вот вчера мне в очередной раз стал поперек горла суп, что дают монашки из Санта Маргариты. Поэтому, когда стемнело, я отправился навестить набожную вдову, пробормотал в ее присутствии «Отче наш» и «Радуйся» — очень даже проникновенно — при этом не отводя глаз от горшков с вкуснятиной. Сидя за стойкой, хлебая юшку и пережевывая вчерашние бобы, я невольно стал свидетелем разговора двух мужчин. Судя по виду, им было явно не место в этой забегаловке, во всяком случае, одеты они были прилично, в бархатных шапочках. Когда я украдкой посмотрел на них, то тут же узнал судовладельца Пьетро ди Кадоре и вашего кормчего Джованелли.

— Мой кормчий Джованелли и ди Кадоре? — Эдита опустилась на стул и нетерпеливо взглянула на короля нищих.

Капитано кивнул и продолжил:

— Когда в разговоре они упомянули ваше имя, я тут же навострил уши. И хотя моя миска давно уже опустела, я продолжал сидеть, не переставая прислушиваться к разговору двух мужчин.

— Давай ближе к делу! О чем они говорили?

— О деньгах, о больших деньгах. Ди Кадоре предложил кормчему сотню золотых дукатов, за это Джованелли должен был убедить вас в том, что унаследованные корабли стары и уже не могут выходить в море. Он должен был прояснить для вас тот факт, что возможности найти покупателя для таких старых кораблей почти нет.

— Ты лжешь, Капитано!

— Я не лгу, донна Эдита! Зачем мне это делать?

Возникла долгая пауза, во время которой Эдита размышляла над тем, какую выгоду мог получить король нищих, обманув ее. Можно ли доверять этому человеку? Конечно, он помог ей в беде, но что ей известно о нем? Эдита поняла, что богатство мешает отличать друзей от врагов.

— Почему ты мне все это рассказываешь? — спросила она наконец.

Никколо шумно вздохнул, как норовистый конь, и ответил:

— Ах, если бы с таким же недоверием вы относились к своему кормчему, Эдита! С какой стати? Почему? Ну, в конце концов, когда-то вы были одной из нас, пусть и недолго. И не стану скрывать — если мое наблюдение окажется полезным — мне не помешало бы небольшое вознаграждение.

Искренность короля нищих понравилась Эдите.

— Ты получишь его.

Никколо смущенно кивнул.

— Ну, вы же знаете, каково это. На пороге зима, нужны теплые вещи, хорошая еда и, если возможно, крыша над головой. Но я не жалуюсь. Я ни в чем не нуждаюсь.

Это прозвучало несколько парадоксально из уст нищего, но не удивило. Эдита достаточно хорошо знала Капитано, чтобы судить о серьезности его слов. Она не припоминала, чтобы он жаловался когда-либо в то время, когда она была нищей; напротив, Никколо для каждого находил доброе слово, и дочь зеркальщика не была исключением.

— Отчего ты такой довольный? — поинтересовалась Эдита. — Другие люди в твоем возрасте сажают капусту, кормят курей, отращивают бороды и наслаждаются заработанным. Ты же живешь одним днем, твой дом — улицы и площади этого города, и тем не менее ты выглядишь счастливее, чем большинство людей.

— Точно! — ухмыльнувшись, ответил Никколо, но уже в следующее мгновение лицо его омрачилось, и он продолжил: — Нужно пасть достаточно низко, чтобы понять, что каждый новый день есть дар Божий.

— Ты никогда не рассказывал о своем прошлом, — внезапно сказала Эдита. — Ты ведь не родился нищим, Капитано?

Никколо отмахнулся, словно не желая об этом говорить, но Эдита не отступала, и ей удалось узнать, что Капитано много лет работал в арсеналах, пока не насобирал достаточно денег для своего собственного корабля — прекрасной каравеллы. Корабль носил имя «Фиона», в честь его жены, сопровождавшей Никколо во всех путешествиях и готовившей еду для команды. Она продолжала это делать даже тогда, когда родила ребенка. Дело спорилось. По поручению республики Никколо предпринимал длительные поездки во Фландрию, Испанию и Египет, подумывал о том, чтобы купить второй, а там и третий корабль. И тут судьба нанесла безжалостный удар. По пути в Палермо «Фиона» дала течь. Все попытки заткнуть дыру не увенчались успехом, и каравелла внезапно накренилась. Груз, три сотни мешков соли, скатился на одну сторону, и корабль перевернулся. Некоторое время он лежал вверх килем и наконец затонул.

Эдита впервые видела, чтобы король нищих, обычно спокойный и уверенный в себе, выглядел подавленным. Его движения казались неловкими, в уголках рта стали заметны горькие морщинки и небольшое подрагивание, словно он боролся со слезами. Но Никколо не плакал. Он сказал с каменным лицом:

— Я один выжил. Моя жена, мой ребенок, вся моя команда погибли. Мне удалось ухватиться за балку. Когда корабль шел ко дну килем вверх, я увидел пробоину, из-за которой мы погибли. Она нарочно была проделана так, чтобы увеличиваться после попадания воды.

— Тебе удалось узнать, чьих это рук дело?

Король нищих пожал плечами.

— Речь может идти только о ком-то из крупных судовладельцев — Доербеке, ди Кадоре, да всех не упомнишь, которым не нужен был конкурент в моем лице.

— А ты никогда не пробовал найти того, кто за этим стоял?

Капитано горько рассмеялся.

— Венецианские судовладельцы все в сговоре. Они ворочают всеми крупными сделками и диктуют цены, какие им только вздумается. В Венеции владеть одним кораблем значит подписать себе смертный приговор.

— А семью кораблями?

— Это в любом случае лучше, чем один. Но если вам жизнь дорога, все же лучше подумать о том, чтобы расстаться с кораблями, за разумные деньги, конечно же.

— Какую цену ты называешь разумной, Капитано? Никколо задумался.

— Три сотни золотых дукатов. За один корабль, разумеется. Получается две тысячи дукатов за весь флот. Не много найдется на него покупателей…

Эдите не пришлось долго ждать подтверждения слов нищего. Уже на следующий день пришел кормчий Джованелли — на лице его читалась озабоченность — и сообщил, что флот Доербеков, некогда приносивший огромные прибыли, уже ничегошеньки не стоит. Мол, корабли старые, перегруженные и затраты на них больше, чем прибыль от них. В доказательство этого он разложил перед хозяйкой бумаги, где были расписаны приход и расход, и цифры вроде бы подтверждали его слова.

Эдита сделала вид, что прислушалась к словам Джованелли, и спросила:

— Вы же знаете, кормчий, я вам доверяю. Как бы вы поступили на моем месте?

Джованелли притворился, что задумался, но выражение его лица выдавало живейшее волнение. Наконец он ответил:

— Донна Эдита, сейчас настали тяжелые времена для венецианских кораблей. На востоке нас подкарауливают турки, на западе — испанцы, нужны быстрые и маневренные суда, которые при случае выдержат попадание пушечного ядра. Суда Доербека медлительны, неповоротливы и потрепаны множеством штормов. Я даже не уверен в том, что они переживут зимнее плавание в Константинополь. На вашем месте я продал бы весь флот — конечно, если найдется покупатель.

Эдита притворилась, что очень обеспокоена.

— Кто же станет покупать старые, прогнившие суда, которые ни к чему не пригодны? Их остается только сжечь. Да, наверное, нам стоит прекратить заниматься торговым мореплаванием и сжечь парусники.

Такой поворот событий настолько озадачил Джованелли, что он бросился к Эдите, сложил руки на груди и взмолился:

— Не делайте этого, донна Эдита! Ведь ваши суда еще вполне сгодятся для прибрежного судоходства. Нужно только найти покупателя. Может быть, судовладельца, который занимается перевозками в Далмацию.

— Например, Пьетро ди Кадоре?

— Нужно попробовать предложить ему.

— А как вы думаете, сколько заплатит ди Кадоре за корабль?

— Не знаю, донна Эдита. Может быть, пятьдесят золотых дукатов, может, сотню. Но вряд ли больше.

Эдита поглядела на кормчего, и глаза ее гневно сверкнули.

— А сколько получите с этой сделки вы, Джованелли?

— Я? Не понимаю, донна Эдита, о чем это вы. Вы ведь можете доверять мне, донна Эдита!

— Раньше я тоже так думала, кормчий. Как оказалось, напрасно. Вы — гнусный интриган, лживый подхалим! Тьфу на вас, вы мне отвратительны!

Джованелли покраснел, стал ловить ртом воздух и громко воскликнул:

— Донна Эдита, я не заслужил такого отношения к себе! Вам придется доказать свои обвинения!

— Не смешите меня, — ответила Эдита, тоже распаляясь. — Может быть, достаточно сказать, что вы встречались с ди Кадоре в кабаке «Tre Rose», что неподалеку от кампо Санта Маргарита, и обсуждали с ним, как бы заставить меня расстаться с кораблями? Может быть, достаточно сказать, что ди Кадоре пообещал вам сотню золотых дукатов, если вам удастся склонить меня к продаже флота? Что еще вы хотите узнать?

Тут кормчий бросился на колени перед Эдитой и взмолился:

— Донна Эдита, простите мою неверность! Пусть Господь Бог меня накажет. Но могущественный судовладелец Пьетро ди Кадоре шантажировал меня и угрожал, что следующее мое путешествие по морю станет для меня последним, если я не сделаю, как он велит. Каждый в Венеции знает, что ди Кадоре способен на все.

Эдита отступила от него на шаг и поинтересовалась:

— Каково ваше ежемесячное жалованье, кормчий?

— Две сотни скудо, донна Эдита.

— Пусть управляющий выдаст вам двести скудо, а затем убирайтесь, и чтоб я вас никогда больше не видела!

Джованелли поглядел своей госпоже в глаза и понял, что дальнейшие уговоры бесполезны. Поэтому он поднялся, кивнул и удалился.

Эдита подошла к окну и выглянула на улицу. Что за мир, подумала она, провожая взглядом баржи.

Кормчий вышел из палаццо Агнезе через черный ход, повернулся и пошел по направлению к кампо Сан Кассиано, находившемуся по другую сторону от одноименного канала, куда можно было попасть по одному из расположенных недалеко друг от друга мостов. Прижимаясь к стенам продолговатой церкви, стояли попрошайки, банщицы и шлюхи, задиравшие юбки за мелкую монету, хотя это, собственно говоря, воспрещалось законом. Вокруг Сан Кассиано всегда было много людей, и это было одной из причин, по которой Джованелли выбрал для встречи именно это место.

Там, где Кале дель Кампаниле соединялась с площадью, кормчий увидел короля нищих Никколо. Джованелли отвел его в сторону.

— Нас ни в коем случае не должны видеть вместе, Капитано. Никколо казался взволнованным.

— Ну, говори, как все прошло? Джованелли успокаивающе замахал руками:

— Не беспокойся. Все прошло так, как и было задумано.

Глава XI Истинная любовь и ложные чувства

В то время у меня еще были все волосы и зубы, глаза хорошо видели и я был красив, что совершенно не свойственно почтенным жителям Венеции. Судьба наделила меня большей силой и упорством, чем пристало обычному зеркальщику. Моя запутанная и непонятная жизнь, почти каждый день преподносившая мне какие-нибудь сюрпризы, снабдила меня чувством неуязвимости, а характеру придала не ведомую мне доселе предприимчивость, даже дерзость, приводившую меня в экстаз, когда на жизненном пути встречались трудности, опасности и неразрешимые проблемы. Травля и озлобленность, с которой влиятельные люди гонялись за мной и искусством книгопечатания, иногда становились просто невыносимыми, и это научило меня жить в страхе. Я проклял тот день, когда выпытал у китайцев их тайну и сам взялся за это опасное дело. Чем сложнее были махинации и чем больше заинтересованных сторон появлялось на моем пути, тем сильнее я сомневался в полезности этого открытия.

Хотя теперь я был очень популярным в Венеции человеком, но одновременно с моей популярностью возрастало также и мое сопротивление этому состоянию. Мне претила та деятельность, которой я посвятил себя, и чем дольше я занимался этим, тем глубже проникал страх в мою жизнь. Я жил на Мурано в двухэтажном доме с садом и красивой аллеей. В доме был слуга и две девушки у него в подчинении, у одной из которых, Франчески, были просто роскошные щечки — я имею в виду не те, что на лице. Девушки выполняли любое мое желание, прежде чем я успевал его произнести. Часто по ночам я вскакивал, едва услышав шорох в доме или плеск весла в канале Онделло. То и дело я задавался вопросом: до каких пор Чезаре да Мосто и его приспешникам удастся держать в секрете мою деятельность на острове Мурано, потому что, поскольку мне удавалось узнавать от других людей о том, что происходит в Венеции, я сделал вывод, что туда тоже могут дойти слухи о моем пребывании здесь.

Франческа — та, у которой сзади роскошные щечки — сообщила мне о невероятных событиях, не упомянув, что главным действующим лицом был не кто иной, как моя дочь. Люди говорили, что какую-то немую девушку с севера хозяйка, богатая венецианка, обвинила в убийстве своего мужа, хотя и знала, что это была неправда. После этого венецианка убила собственных детей и недавно была обезглавлена во дворе палаццо Дукале.

До этого места история в общих чертах была мне известна — ее рассказывал мне медик Мейтенс. Новым оказалось для меня то, что перед смертью жена судовладельца раскаялась и отписала Эдите все состояние. Говорили, будто бы Эдита живет в палаццо судовладельца и от радости снова обрела дар речи.

Как вам известно, от рассказчика к рассказчику история обрастает новыми подробностями и за короткое время превращается из правды в сказку. Но в любом случае я не смог бы оставаться на острове, и, хотя да Мосто строжайше запретил мне покидать Мурано до тех пор, пока не будет выполнен его заказ, — а до этого мне было еще далеко — я воспользовался подходящим случаем и исчез. Я предложил стекольщику, занимавшемуся своим ремеслом на Кале Сан-Джакомо, два скудо (неслыханную сумму для человека его сословия), если он доставит меня на своей барже на Камарджио, откуда было рукой подать до Санта-Кроче, где находился палаццо Агнезе.

Не нужно прилагать много усилий, чтобы передвигаться по Венеции неузнанным, особенно если избегать больших площадей, поэтому я тайком добрался вдоль Канала ди Мизерикордия к Большому Каналу, пересек его на пароме и очутился прямо у входа в палаццо Агнезе.

Во имя всех святых, нет, этого быть не может, думал я, входя в дом. И это принадлежит моей дочери? Колонны из серого мрамора, глиняные своды с цветными гротескными узорами — все это заставляло посетителя чувствовать себя маленьким. С тех пор как я видел Эдиту в последний раз, прошло несколько месяцев, и теперь я поймал себя на мысли о том, что боюсь встречаться с ней. Страшила меня не встреча сама по себе, а то, что я смогу говорить с Эдитой, как обычно говорит отец с дочерью.

Я знаю, это может прозвучать странно и даже удивительно, но вспомните о том, что мой ребенок с четырех лет не произнес ни одного слова. Ведь Эдита потеряла дар речи, когда была совсем маленькой, и с тех пор мы общались с ней только при помощи жестов и отдельных звуков. Хоть им и хватало сердечности, но все же есть такие мысли и чувства, для выражения которых необходимы слова.

После всего того что произошло, я не мог ожидать, что Эдита встретит меня с распростертыми объятиями. Я скорее надеялся на разговор, который все прояснит, либо на готовность понять. Но все вышло иначе.

Эдита спустилась ко мне по широкой каменной лестнице, которая вела с верхнего этажа в зал. Моя дочь была одета в темно-зеленое бархатное платье. Волосы были собраны, как у цыганки, что ей совершенно не шло и вызвало у меня смешанные чувства. Когда я протянул Эдите руки, чтобы поприветствовать, она повернулась ко мне левым плечом, и, еще не услышав от нее ни слова, я понял, что моя дочь изменилась.

Я заплакал. Слезы потекли по моему лицу, когда я услышал ее голос. В воспоминаниях я хранил звук ее детского беспомощного голоска, внезапно смолкшего, и я невольно сравнивал его с тем, что слышал сейчас. В голосе Эдиты была уверенность в себе и жесткость, если не сказать холодность. Не сразу я понял, что именно она говорит. Я был так поражен, что сначала не мог вымолвить ни слова и просто смотрел на нее. Эдита сказала — я никогда не забуду этих слов:

— Что тебе нужно? Я догадывалась, что ты объявишься.

Иначе представлял я себе встречу со своей маленькой девочкой. Я боялся и надеялся; я последовал за ней из Константинополя в Венецию, потому что думал, что ей нужна моя помощь; я забыл о своих потребностях, своей собственной судьбе, только чтобы быть рядом с ней, а Эдита встретила меня словами: «Что тебе нужно?» Хуже того, когда я не ответил, она задала еще два горьких вопроса:

— Ты опять хочешь случить меня с кем-то? Или тебе нужны деньги?

Мне показалось, что я сошел с ума, потому что радость от того, что моя дочь снова может говорить, смешалась с разочарованием от перемены, происшедшей в ней. Я даже поймал себя на ужасной мысли: лучше бы Эдита осталась немой, тогда она не смогла бы относиться ко мне столь бессердечно.

— Девочка моя, — спросил я дрожащим голосом, — что с тобою стало? Что осталось от моего воспитания, моей любви?

Но Эдита могла только презирать меня. Я ничего не понимал: чем настойчивее я пытался сблизиться с ней при помощи ласковых слов, тем холоднее и лаконичнее становилась ее речь — позвольте мне не передавать того, что она говорила. Наконец Эдита сказала: это моя жизнь, не лезь в нее, а живи своей. И тут я впервые спросил себя: разве Эдита по-прежнему моя дочь?

Со слезами ярости и обиды я попрощался с Эдитой, и, не скрою, тогда мне хотелось, чтобы ей также довелось столь внезапно потерять собственного ребенка.

Странно, подумал я, покидая палаццо Агнезе, когда моя дочь была нема, мы с ней всегда находили общий язык. Теперь же, когда она снова обрела дар речи, мы больше не понимали друг друга.

Но у меня было мало времени горевать о своей дочери, потому что когда я вернулся на остров Мурано, там меня ожидал Чезаре да Мосто в сопровождении Симонетты.

Да Мосто дал мне понять, что следит за каждым моим шагом и что у меня едва ли появится возможность еще раз покинуть Мурано, прежде чем я выполню его заказ. Племянник Папы без обиняков заявил, что знал также и о моей встрече с Симонеттой. Да, он, кажется, знал даже о нашей ссоре, поскольку вручил мне Симонетту и заявил, что отвергнуть женщину, которую желают тысячи мужчин, есть высокомерие, а это грех. Такие слова из уст человека, для которого женщины ничего не значили, поскольку он использовал их только в своих корыстных целях, заставили меня призадуматься, можно даже сказать, едва не примирили меня с ним. Сейчас мне, конечно, ясно, что племянника Папы совершенно не интересовало мое любовное благополучие, его беспокоило лишь выполнение заказа.

Да Мосто дал мне три недели — за этот срок я должен был напечатать его желанные индульгенции, и пообещал мне, если понадобится, предоставить помощников для лаборатории. И чтобы придать своему требованию больше убедительности, легат, прежде чем со всей учтивостью попрощаться, оставил мне маленький сувенирчик, внешний вид которого был мне очень хорошо знаком. Я обнаружил его на стуле, на котором сидел да Мосто. Это был нож очень необычной формы. Таким же точно ножом был убит в Константинополе Альбертус ди Кремона. Я очень хорошо понял намек и теперь знал, что с да Мосто и его приспешниками шутки плохи.

Симонетта молча слушала наш разговор. Теперь же, когда мы с ней остались вдвоем, каждый ждал, что другой заговорит первым. Я втайне надеялся, что Симонетта вновь попросит прощения, как уже однажды сделала, ведь, честно говоря, я давным-давно простил ее. Мне стало ясно, что моя любовь к ней сильнее гордости. Но что я мог ей сказать?

Неожиданно Симонетта освободила меня от гнета мыслей, произнеся:

— Можешь прогнать меня, если я тебе мешаю. — В ее гордости было столько грусти, что это тронуло меня чуть ли не до слез, и я притянул возлюбленную к себе. Теперь, когда я впервые за долгое время снова ощутил ее теплое тело, меня охватило невообразимое счастье, и я уверен, что Симонетта испытывала то же самое. Я покрыл ее лицо поцелуями и едва не лишился чувств, но когда пришел в себя, оказалось, что мы, обнявшись, катались по полу. Мы раздевали друг друга, что было довольно сложно, если учесть, что на нас было богатое платье. Но нам помогала страсть и осмеянная во многих шутках непрочность венецианских ниток, сдерживавших швы. В любом случае, вскоре нам удалось соединить наши обнаженные тела. Мы любили друг друга с необузданной страстью и сознанием, что мы созданы друг для друга.

— Он заставил меня пойти с ним, — сказала Симонетта, когда мы, задыхаясь, отпустили друг друга. — Он знал все о наших отношениях. Мне кажется, у него повсюду есть шпионы.

Я молча кивнул, и, хотя я и ненавидел да Мосто и боялся его угроз, я испытывал к нему некоторую признательность, потому что он нежданно-негаданно вернул мне мою любимую. После разочарования от встречи с Эдитой я был рад тому, что держу в объятиях Симонетту, и понял, что теперь самое время подумать о своей собственной жизни.

Для начала я решил сосредоточиться на задачах, поставленных передо мной племянником Евгения Четвертого. Индульгенция с росчерком будущего Папы требовала больших технических затрат. Для текста из восемнадцати строк мне нужно было тридцать две буквы «Е», тринадцать «I» и двенадцать «О», зато я обходился всего пятью «А».

Уже на следующий день я принялся отливать новые буквы, не полный алфавит, как я делал в Константинополе, а те буквы, которые нужны для индульгенции. В конце концов, любой служка в монастыре знает, что «Y» и «Z» в латыни встречаются столь же редко, как и снег на Пасху, поэтому отливать их в таком же количестве, как гласные, не имеет смысла. Спустя неделю в ящичках у меня было больше букв, чем в Константинополе, и я мог наконец приступать собственно к работе.

Тут мне очень помогла Симонетта — не как рабочая сила, потому что помощников мне да Мосто предоставил более чем достаточно, а тем, что она давала мне силы, необходимые для выполнения этого необычного задания. В первую очередь она расправилась с моей внутренней раздвоенностью и неуверенностью по отношению к моим заказчикам. Она сказала:

— Ты занимаешься точно таким же ремеслом, как и любое другое, и не должен ломать голову над тем, зачем другим нужно то, что ты делаешь.

Симонетта считала, что оружейник не испытывает угрызений совести из-за того, что пика, изготовленная им, во время войны убивает людей.

Тогда я полюбил Симонетту снова, но по-другому. Моя любовь переросла страсть и стала привязанностью, когда прощаешь другому все и забываешь о самовлюбленности и собственном эгоизме, которые до сих пор играли немалую роль.

Теперь, изведав все пропасти и глубины, приготовленные жизнью человеку, я понимаю, что это и есть настоящее счастье. С несчастьем я встречался не раз, моя жизнь нередко оказывалась в опасности, и тем не менее сегодня все это не причиняет боли. С годами несчастье ощущается меньше, а счастье, встретившееся на твоем пути, остается на всю жизнь, как клеймо на коже. Но вернемся к Мурано.

Для моего первого печатного изделия мне понадобилось не менее пятисот восьмидесяти букв, и мне сложно сказать, что потребовало от меня больших усилий: отлить буквы из свинца и олова или же выложить их в зеркальном отображении, вверх ногами и справа налево. Я работал день и ночь и заставлял своих подчиненных делать то же самое.

У меня было пять печатных прессов, переделанных из винных, которые привезли из расположенного неподалеку Венето. Необходимые мне десять тысяч пергаментов доставили из морской республики Амальфи, которая славилась своими изготовителями пергамента. Возникли сложности с производством черной краски, которая при первых попытках печати оказалась похожей на старые выцветшие чернила. Поскольку я никогда не занимался техническими особенностями печати и сажа, которую я привез в коробочке из Константинополя, осталась в руках уффициали и в животе у кошки, мне пришлось самому предпринять несколько попыток, прежде чем удалось воссоздать смесь. При помощи сепии и рыбьего жира, которые я добавил в сажу, я наконец смог сделать черную краску, которая удовлетворяла всем требованиям — по крайней мере, что касалось цвета.

Вы не можете себе даже представить, что я чувствовал, когда держал в руках свое первое печатное изделие. Монах не мог бы написать лучше. Для первых пергаментов понадобилось много времени, но помощники мои работали все быстрее, и случилось то, чего никто не ожидал — и я меньше всех — работа была окончена за два дня до назначенного срока: десять тысяч индульгенций, подписанных именем Пия Второго.

Последующие недели я был очень взволнован, поскольку моя работа принесла неожиданные плоды. Я имею в виду не значительную сумму денег, немедленно выданную мне да Мосто, а последствия, о которых я даже и не думал. Меня удивило, что я больше не видел Чезаре да Мосто, зато индульгенции, хранившиеся в моей лаборатории, исчезли однажды ночью, и, поскольку взамен них осталась оговоренная сумма — собственно говоря, даже больше — я мог предположить, что индульгенциями завладел да Мосто. Я ведь знал о его планах, а его махинации нигде не могли бы найти столь плодородную почву, как в Венеции, где в то время было много партий, а заговорщиков больше, чем нищих.

Симонетта знала Венецию и все ее интриги лучше, чем я, и заметила, что, вероятно, будет лучше, если мы покинем город. Вероятно, она догадывалась, что книгопечатание больше других изобретений подходит для того, чтобы стать яблоком раздора для партий. Поэтому Симонетта пообещала, что поедет со мной в любую страну мира, только бы она была подальше от Сереииссимы. Моя возлюбленная считала, что ремесло книгопечатания пригодится везде, ведь там, где есть люди, всегда найдется место для лени.

Как же права оказалась Симонетта! Но тем не менее я не согласился с ее требованиями то ли из-за своей тупости, то ли из-за того, что «черное искусство» слишком крепко держало меня. Я не отрицаю, теперь мной руководила жадность, которая у многих людей проявляется при встрече с книгопечатанием. Сторонники Папы (такие как дож) и его враги (такие как да Мосто), а также византийцы, генуэзцы и арагонцы — все они старались завладеть искусственным письмом. А я, Михель Мельцер, зеркальщик из Майнца, считал книгопечатание своей собственностью. У меня были инструменты, и любой текст я мог донести до людей быстрее, чем тысяча монахов.


Быстрее ветра облетела всех новость о том, что Папа Евгений Четвертый, двадцать четвертый наместник на троне Петра, преставился и его наследником стал святой человек по имени Пий Второй. Причин сомневаться в этом не было, поскольку новый Папа — как говорили, деятельный молодой человек — уже продавал индульгенции на латинском языке, обещавшие их набожным обладателями отпущение грехов и вечное блаженство и пользовавшиеся небывалым спросом. В любом случае, десять тысяч индульгенций нашли свой путь к кающимся грешникам, прежде чем Геласиус Болонский, один из кардиналов, который имел право выбирать нового Папу, объявил о своем протесте, поскольку его, очевидно, забыли пригласить на конклав.

В тот же день, когда протест из Болоньи достиг Ватикана, во время благодарственной молитвы на Папу Евгения — до которого пока что не дошли слухи о собственной смерти — было совершено покушение. Двое переодетых стражниками наемных убийц попытались заколоть молившегося Папу, но предприятие провалилось из-за папской нижней рубашки, сделанной из войлока толщиной в палец, которая служила Его Святейшеству для самобичевания. Незадачливых убийц связали и в ту же ночь обезглавили. и поскольку они упорно молчали до последнего вздоха, глава заговора так и остался неизвестным.

Хотя Чезаре да Мосто и не удалось стать Папой, индульгенции обогатили его, и это богатство пережило бы его самого, если бы не страсть к игре.

Зато все набожные люди, которые за большие деньги обзавелись правом на вечную жизнь, отказывались признать, что Папа Евгений по-прежнему жив. В конце-то концов, у них была бумага на латыни, языке, на котором, как известно, пишут только священные и абсолютно правдивые документы. Их Папу звали Пий Второй.

Еще более пикантной ситуацию делало то, что в то время жил и здравствовал третий Папа. Его звали Феликс Пятый, он был избран на Базельском Церковном Соборе и даже коронован. Феликс Пятый жил в Савойе, где был одновременно и герцогом до конца своих дней. И конечно же, все эти дурацкие выходки не способствовали укреплению папства. Тут не помогало ни предание анафеме, ни семидневные молитвы, которые объявлял Папа Евгений против своих оппонентов.

После неудавшегося покушения Чезаре да Мосто предпочел залечь на дно, а мастерские, которые он сделал для зеркальщика, остались во владении Мельцера. С тех пор как он выполнил заказ да Мосто, он чувствовал себя окрыленным и его даже лихорадило от желания найти новые возможности для применения книгопечатания. У зеркальщика оставалось еще достаточно олова и свинца. Строчные буквы, которыми пользовался Мельцер, были слишком большими, чтобы соперничать с почерком монахов. Конечно, искусственное письмо превосходило монахов по скорости, но оно занимало и больше места. Поэтому Мельцер решил вырезать буквы, которые были бы вполовину меньше предыдущих. Так, думал он, удастся составить конкуренцию даже тем манускриптам, которые стоят в библиотеках, и делать их по десять штук, да даже по сто, и при этом за гораздо более короткое время. И может быть, мечталось зеркальщику, придет время, когда перо и чернила станут не нужны.

Остров Мурано, где было бесчисленное множество мастерских и мануфактур, превосходно подходил для того, чтобы избежать посторонних глаз, поэтому зеркальщик и его возлюбленная прожили несколько недель в покое, столь желанном для молодых пар. Они избегали многолюдных сборищ в танцевальных домах и театрах Венеции, где все только и говорили, что об индульгенциях. Ходили слухи, что сам дьявол написал эти бумаги, потому что ни у одного монаха не может быть такого красивого и ровного почерка, как на этих пергаментах с индульгенциями.

Ничего этого Мельцер не знал. Запершись в своей мастерской, он экспериментировал с новыми шрифтами, делая буквы все меньше. Одержимый «черным искусством», он отливал все больше букв и создал запасы, которых хватило бы для того, чтобы заполнить искусственным письмом добрых две дюжины пергаментов. Казалось, зеркальщик занимался каким-то таинственным поручением. Симонетта, поинтересовавшаяся причиной такого усердия, четкого ответа не получила. Мельцер лишь напомнил ей о том, что печатник, если уж он собрался всерьез заниматься своим ремеслом, должен обладать запасом букв, которых слишком много быть не может.

В то время как Симонетта рассматривала жизнь на острове Мурано скорее как изгнание, об окончании которого она втайне мечтала, Мельцер, казалось, чувствовал себя замечательно как никогда. Он любил Симонетту и был уверен в том, что она тоже любит его — до того самого дня, когда в дверь его мастерской громко постучали.

В рассеянном вечернем свете Мельцер не сразу узнал посетителя, и только когда тот поздоровался, зеркальщик воскликнул:

— Это вы, Лазарини?

Доменико Лазарини склонил голову к плечу и усмехнулся. Затем он в своей обычной наглой манере поинтересовался:

— Не ожидали увидеть меня, а, зеркальщик?

— Честно говоря, нет, — ответил Мельцер. Он был, очевидно, рассержен, даже слегка испуган, поскольку догадывался, зачем Глава пришел к нему. Откуда только Лазарини узнал, где он?

Лазарини же боялся, что Мельцер, который с самого начала относился к нему плохо, захлопнет дверь у него перед носом, поэтому подставил ногу в дверной проем и, качая головой, сказал:

— Не понимаю я вас, Мельцер. Мы же знаем друг друга уже давно, может быть, дольше, чем нам обоим того хотелось бы, а вы все считаете меня идиотом. Что касается меня, то я никогда не считал вас простаком, хоть своим поведением вы неоднократно давали к этому повод.

— Говорите, что вам нужно, и убирайтесь! — ответил зеркальщик, злобно глядя на ногу, которой Лазарини удерживал дверь открытой.

Вопрос, который задал Лазарини, не был неожиданным.

— Где Чезаре да Мосто?

— Почему вы спрашиваете об этом у меня?

— Потому что вы его сторонник. Или вы думаете, я не знаю, кто напечатал индульгенции?

— Я не сторонник да Мосто, я не являюсь ничьим сторонником.

— Кто не за Папу, тот против него, а кто против Папы, тот также и против дожа.

— Послушайте меня, мессир Лазарини, я выполнил поручение да Мосто, не взирая на лица и партии. Я сделал это за хорошую плату и не по собственному убеждению — а исключительно ради денег, вы понимаете меня? Сапожник не спрашивает, к какой партии принадлежит клиент, прежде чем возьмется кроить обувь. И ткач продает свой товар любому, кто за это платит. Или вы и у ткача, который продал ткань для вашего камзола, спрашивали, сторонник ли он дожа и Папы или же Девы Марии?

— Тут вы, пожалуй, правы, зеркальщик, но об одном вы забыли: искусственное письмо — это власть, оно способно изменять людей. И это отличает ваше ремесло от любого другого.

Как он прав, этот Лазарини, подумал зеркальщик. Нет, он не дурак, скорее подлый и вспыльчивый человек. Будучи одним из Tre Capi, он обладал в Венеции влиянием, которое нельзя было недооценивать.

Поэтому Мельцер снизил голос на полтона и сказал (совсем не то, что думал, поэтому наигранная приветливость в голосе ему не удалась):

— Мессир Лазарини, поверьте мне, «черное искусство» ни против кого не направлено. И если я, как вы утверждаете, поставил искусственное письмо против интересов Папы Римского, то теперь ведь никто не мешает мне работать на благо Папы — если он будет платить твердой монетой, а не ограничится обещанием вечного блаженства.

Наглость Мельцера рассердила Главу, и он с угрозой в голосе повторил свой вопрос:

— Где Чезаре да Мосто?

— Да хоть десять раз спросите меня, не знаю я этого, — ответил Мельцер, и это было правдой. — Я не знаю этого, потому что не имею никаких дел с племянником Его Святейшества.

Лазарини насмешливо улыбнулся:

— Республика начнет процесс по обвинению в злостных кознях, направленных вами против дожа. Вас повесят, скрутив за спиной руки, вам свернут шею и колесуют. Тогда вы вспомните, где прячется Чезаре да Мосто. — Голос Лазарини стал громче. — У вас есть три дня на то, чтобы вспомнить. И не пытайтесь сбежать, Совет Десяти уполномочил меня приставить к вам уффициали, которые будут следить за каждым вашим шагом.

Глава повернулся и собрался было уходить, как тут в комнату вошла Симонетта. Очевидно, она подслушала ссору Мельцера и Лазарини. Симонетта отвернулась от Мельцера, пытавшегося ее успокоить, и бросилась к Лазарини:

— Ты, сволочь, неужели ты никогда не оставишь нас в покое?

Лазарини отпрянул. Внезапное появление Симонетты смутило его.

— Я пришел не из-за тебя, — сказал он наконец. — Мужчина, на шею которому ты бросилась, враг дожа, и Серениссима непременно привлечет его к ответственности.

— Мельцер — враг дожа Фоскари? — Симонетта рассмеялась. — Зачем ему замышлять что-то против Фоскари? Фоскари безразличен ему точно так же, как гондольеры из Кастелло. Уж в этом я могу поклясться прахом святого Марка!

— Не надо ложных клятв, донна Симонетта! Ты думаешь, что знаешь этого человека. На самом же деле он чужой тебе, как и страна, откуда он родом. Он — заговорщик и хочет со своими единомышленниками свергнуть дожа Фоскари!

— Кто? Мельцер?

— Он самый! — И Лазарини ткнул пальцем в зеркальщика.

Мельцер, ничего не понимая, слушал, что говорит Лазарини. Разозлившись, Михель кинулся на надоедливого посетителя, и только вмешательство Симонетты в спор двух петухов спасло Лазарини.

— Вот видишь, теперь он показал свое истинное лицо! — воскликнул Глава и, фыркнув, стал отряхиваться. — Но он поплатится за это! Это так же верно, как и то, что меня зовут Доменико Лазарини!

С этими словами он покинул мастерскую.

Симонетта, которая только что просто искрилась мужеством, вдруг бросилась Мельцеру на шею. Она заплакала и, всхлипнув, сказала:

— Я понимаю, почему ты разозлился, но не нужно было этого делать. Лазарини — старый холостяк, и он не потерпит, чтобы его били в присутствии женщины.

— Я знаю, что совершил ошибку, — кивнул Мельцер, все еще тяжело дыша, — но я просто не мог поступить иначе. Я ненавижу этого человека так же, как чуму. Он лжив и самонадеян и все еще не оставляет надежды завладеть тобой.

— Ты имеешь в виду…

Зеркальщик высвободился из объятий, держа Симонетту на вытянутых руках, так чтобы видеть ее лицо.

— Ты же знаешь, что в этой истории о заговоре нет ни слова правды, — проникновенно сказал Мельцер, — и что Чезаре да Мосто мне не просто безразличен, он мне отвратителен. Нет, Лазарини нужно только вывести меня из игры. А для этого все средства хороши.


Всю следующую ночь Мельцер и Симонетта не находили себе места. Они боялись, что Лазарини соберет отряд сорвиголов, которых можно было нанять возле арсеналов всего за пару скудо, и пришлет их на Мурано. Не зная, что теперь делать, зеркальщик даже подумывал о бегстве. Но Симонетта напомнила ему, что нехорошо бросать все это — дом, мастерскую, и, кроме того, если они убегут, не станет ли это признанием собственной виновности? Поэтому они молча лежали в объятиях друг друга, не смыкая глаз, пока наконец над Каналом Онделло не забрезжил рассвет.

Этой ночью каждый из них принял собственное решение. Когда Мельцер, как обычно, ушел в свою мастерскую, Симонетта незамеченной вышла из дома, чтобы направиться к причалу возле Фондамента Джустиниани, откуда отправлялись баржи на Каннарегио и к Сан-Марко.

Но прежде чем Мельцер начал приводить свой план в исполнение, один из его помощников указал ему на подозрительную фигуру, слонявшуюся в конце переулка, где стояла мастерская. Мельцер тут же узнал египтянина Али Камала. С тех самых пор как зеркальщик прибыл в Венецию, они не виделись, и Мельцер почти забыл об Али.

— Как ты нашел меня? — удивленно спросил зеркальщик.

Али потупился и, не глядя на Мельцера, ответил:

— Много чего можно узнать, если проводить дни напролет на Рива дегли Скиавони, где причаливают большие корабли.

Мельцер не выдержал и рассмеялся.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что промышляешь в Венеции тем же ремеслом, что и в Константинополе?

— Не совсем, мастер Мельцер, — возразил Али, — не совсем. В Константинополе я крал для толстых владельцев складов. Здесь я работаю на себя.

— Вот как, ты называешь это работой!

— Ну, я снял в арсеналах сарайчик, мне помогают несколько уличных мальчишек. Вы же знаете, мастер Мельцер, мне приходится кормить большую семью.

— А как ты меня нашел?

— Это совсем не трудно, когда живешь в гавани. Я услышал об индульгенциях. Одни утверждали, что их написал сам дьявол, другие рассказывали о чернокнижнике из Германии, который умеет писать так же быстро, как дьявол. Тут я подумал, что это могли быть только вы, мастер Мельцер.

— Об этом говорят люди на Рива дегли Скиавони? Я имею в виду, не таясь?

— Что значит «не таясь»? Об этом рассказывают шепотом, прикрыв рот ладонью. Преимущество мое состоит в том, что все считают меня глупым египтянином, который годится лишь на то, чтобы таскать их мешки, но совершенно не способен понять, что говорят венецианцы. А я ведь знал итальянский язык еще в Константинополе.

— Но ты пришел не для того, чтобы сказать мне об этом!

— Боже мой, нет, конечно. Я подслушал разговор двух прилично одетых людей. Я не знаю ни одного, ни другого, но они оба вели себя так, словно принадлежат к Совету Десяти. В разговоре всплыло ваше имя: мол, человек по фамилии Мельцер прячется на острове Мурано и своим «черным искусством» подвергает Серениссиму опасности. Они сказали, что это государственная измена и вас привлекут к суду.

Зеркальщик долго и молча глядел на Али Камала, затем произнес:

— Однажды ты меня обманул, но однажды ты же помог мне в тяжелой ситуации. Мне хотелось бы знать, какие цели ты преследуешь сейчас.

Египтянин поднял руку для клятвы и воскликнул:

— Клянусь жизнью моей матери, можете поверить мне, мастер Мельцер, я желаю вам исключительно добра! Я говорю вам правду! — И, поколебавшись, добавил: — Но если мое сообщение окажется полезным, мне было бы приятно получить небольшое вознаграждение.

Несмотря на то что ситуация представлялась зеркальщику весьма серьезной, он не удержался и ухмыльнулся. В любом случае, намерение Али получить за свое сообщение деньги подтверждало искренность египтянина. Поэтому Мельцер вынул из кармана золотую монету и протянул Али.

Тот притворился возмущенным.

— Это не все, что я хотел вам сказать! Послушайте меня. Завтра с рассветом от причала Фондамента Джустиниани отходит галера со стеклянными товарами. Она держит курс на Триест, и капитан не станет задавать вам вопросы, если вы назовете мое имя.

— А Симонетта?

— Он не станет спрашивать вас ни о чем. В Триесте — это в дне пути отсюда — вы пока что будете в безопасности.

Али протянул руку, и Мельцер снова полез в карман и вынул второй золотой.

— Ты настоящий дьяволенок, египтянин! — заметил зеркальщик, протягивая Али Камалу монету.

Предложение египтянина как нельзя лучше подходило для решения, которое принял ночью Мельцер: бросить мастерскую и бежать. Теперь же, когда Али Камал подготовил ему путь, Мельцер понял, что это очень хорошая идея, и готов был немедленно претворить ее в жизнь.

— Послушай, египтянин, это самое ценное, что у меня есть! — Мельцер указал на ряд небольших деревянных ящиков, стоявших под окном. Каждый ящик был разделен на отсеки разной величины, и в них без какой-либо системы лежали буквы всевозможного калибра. При взгляде на буквы Мельцер загорелся, словно художник, написавший картину, и сказал, не отводя взгляда от магических ящичков:

— Если тебе удастся вынести ящики из мастерской незаметно для уффициали и где-нибудь их спрятать, я щедро вознагражу тебя!

Али взял в руку несколько букв и заявил:

— Они чертовски тяжелы, мастер Мельцер!

Зеркальщик сложил руки на груди.

— Я знаю, это непростое задание. Зато и плата будет немалой. Я дам тебе ключ от мастерской. Задняя дверь выходит на Канал Онделло. По воде будет легче уйти.

Так и договорились зеркальщик с египтянином. Распрощавшись с Али Камалом, Мельцер начал наводить порядок в мастерской. Он расставил по местам все приборы, словно в любой миг готов был взяться за работу. Да, Мельцер уже полюбил «черное искусство» не меньше, чем любил когда-то работу зеркальщика. В Триесте он примет решение, стоит ли вернуться с Симонеттой в Майнц, чтобы начать там новую жизнь уже в качестве книгопечатника. Но все вышло иначе.

Придя домой, Мельцер обнаружил, что Симонетта исчезла. У него возникло нехорошее предчувствие, поскольку он знал, как сильно страдала Симонетта из-за угроз Лазарини. И все же зеркальщик не сомневался, что, вернувшись, она согласится с его планами и поедет с ним.

Стемнело рано, и ночь казалась бесконечной. Как и последние несколько дней, остров Мурано был окутан плотным слоем ледяного тумана. Мельцер собрал одежду и еще кое-что, что показалось ему нужным, и сложил все в мешок для вещей, сослуживший ему верную службу на пути из Константинополя в Венецию; второй мешок лежал наготове для Симонетты.

Чем дольше не было Симонетты, тем сильнее беспокоился Мельцер. В голове проносились тысячи мыслей. В душу закрадывались страшные подозрения. Слуги давно пошли спать. В камине трещал огонь. Мельцер сидел, откинувшись на спинку стула, и глядел на пламя. Он устал и изо всех сил боролся со сном. Глаза слипались. Он хотел рассказать Симонетте о своих планах, как только она вернется: о том, что на рассвете они вместе уедут из города.

Так и сидел Мельцер у огня час за часом, прислушиваясь к каждому шороху снаружи. Как никогда он был близок к отчаянию. Зеркальщик больше не сомневался: возлюбленную похитили, и за этим стоял Лазарини и его люди. Около полуночи, когда уже не осталось надежды на возвращение Симонетты — ведь ни одна порядочная женщина не гуляет по улице после наступления темноты — глаза Мельцера закрылись, и он уснул.

При первом ударе колокола, донесшемся с Санти Мария э Донато, которая была расположена по другую сторону канала, зеркальщик вскочил. Взволнованный и слегка одурманенный, он позвал Симонетту по имени и бросился наверх в их спальню. Постель была пуста. В отчаянии он рухнул на подушки и заплакал. Мельцер упрекал себя в том, что оставил Симонетту одну. Он должен был подумать о том, что Лазарини использует любую возможность, чтобы украсть у него возлюбленную.

Всхлипывания Мельцера разбудили девку Франческу, спавшую в каморке под крышей. Франческа не могла понять, что это за странные звуки, поэтому растолкала слугу, и они вместе прокрались вниз по лестнице, ведущей к спальне господ. Когда, заглянув в дверную щелку, девка увидела Мельцера, лежавшего одетым на постели лицом вниз, она громко вскрикнула.

Мельцер вскочил и обернулся.

— Ее нет, — пожаловался он. — Они похитили Симонетту.

Франческа и слуга смущенно переглянулись. Девушка хотела что-то сказать, но слуга приобнял ее, жестом попросив молчать. Мельцер вопросительно поглядел на них, и Франческа пояснила:

— Донну Симонетту не похитили, она вышла из дома в третьем часу одна и не пожелала, чтобы ее сопровождали.

— Одна, говоришь? — Мельцер поднялся, подошел к окну и поглядел на Канал Онделло. Небо на востоке начинало сереть. Зеркальщик понял, что его побег провалился, еще не начавшись. Мельцер вздрогнул — то ли от этих мыслей, то ли от холода, прокравшегося через окно. Зеркальщика трясло.

— И донна Симонетта не сказала, куда собирается? — спросил Мельцер.

— Нет, мастер Михеле, — ответила Франческа и смущенно добавила: — Вы больны, мастер Михеле, нужно позвать медика.

Тут зеркальщик яростно воскликнул:

— Я не болен, слышишь, я в отчаянии! Мастер Михеле в отчаянии!

Девка и слуга стояли, словно окаменев. Никто из них не отважился сказать ни слова. И в эту долгую, беспокойную тишину проник звук: скрип входной двери.

Мельцер оттолкнул слуг в сторону, сбежал вниз по лестнице. Потеряв голову от отчаяния, он споткнулся и едва успел ухватиться за перила. Подняв голову, он увидел Симонетту.

Ее черные волосы были спутаны и разбросаны по плечам. Она была закутана в красную шаль, которую Мельцер никогда прежде на ней не видел. Но больше всего его расстроил грустный взгляд возлюбленной.

Мельцер был так удивлен, что не мог произнести ни слова, и пока он просто глядел на Симонетту, она заговорила:

— Все в порядке. Нам больше не нужно бояться.

— Нет, — смущенно сказал зеркальщик, потому что не хотел обижать любимую, но смысла того, что она сказала, он не понял.

Когда Симонетта догадалась об этом, она, всхлипнув, бросилась ему на шею. Их тела прижались друг к другу, словно прося защиты.

— Я страшно волновался, — прошептал Мельцер, — почти всю ночь глаз не сомкнул. Я думал, тебя похитил Лазарини.

Симонетта молча покачала головой.

— Али, египтянин, ну, ты его знаешь, хотел помочь нам бежать, — снова начал зеркальщик. — На рассвете отплыл корабль в Триест. Теперь уже поздно. Но главное, ты снова дома.

Симонетта осторожно освободилась из объятий, отошла на шаг и поглядела Мельцеру прямо в глаза.

— Нам больше не нужно убегать, слышишь? Все в порядке. Лазарини больше не станет преследовать нас.

— Он больше никогда не будет нас преследовать? Что это значит? Где ты была прошлой ночью?

— Я была у Лазарини, — потупилась Симонетта.

— Ты — у Лазарини? Скажи мне, что это неправда! Скажи!

— Это правда, — тихо ответила Симонетта.

Мельцер стоял как громом пораженный. Ничего не понимая, он смотрел на любимую. Наконец он тихо повторил:

— Ты была у Лазарини.

— Я сделала это ради нас, — неуверенно сказала Симонетта. — Я хотела попросить его отозвать свою жалобу, но Лазарини был непреклонен. У него сердце из камня. Я умоляла его, говорила, что вместе с твоей жизнью он разрушит и мою. Но эти слова не тронули его. Напротив, он стал выдвигать требования и угрожать мне, что, мол, я тоже окажусь замешана в этом деле.

— Черт его побери вместе со старым дожем! Как ты могла так унижаться!

Симонетта не решалась посмотреть Мельцеру в глаза, ее губы едва заметно подрагивали. Потом она продолжила:

— Наконец я спросила Главу, действительно ли он ни за что на свете не откажется от своих намерений. Нет, сказал он, но если я готова…

Мельцер молча кивнул. Он поглядел в потолок, чтобы скрыть вскипевшую в нем ярость. Затем произнес:

— И ты сделала это. Ты отдалась этому чудовищу. Ты дешевая шлюха!

Симонетта дернулась, словно ее ударили плетью. Затем глубоко вздохнула, подыскивая слова.

— Ты называешь меня шлюхой? — крикнула она в лицо зеркальщику. — Именно ты, человек, ради которого я пошла на это?

— Да, шлюха! Кажется, для тебя это было не так уж и сложно. Может быть, тебе даже понравилось сосать член дьявола! Ты сделала это ради меня? Ха, да не смеши меня. Я с самого начала не должен был тебе мешать. Шлюха всегда остается шлюхой!

Симонетта слушала эти упреки, ничего не понимая. Крепко сжав губы, она подошла вплотную к Мельцеру. Он увидел искры ярости в ее глазах. Она замахнулась и ударила его ладонью по лицу.

Они молча глядели друг на друга. Потом Мельцер поднял руку и указал на дверь. Он сказал всего одно слово:

— Уходи!

Отчаявшийся, разбитый, разочарованный и разъяренный одновременно, Мельцер поплелся вверх по лестнице. В спальне он опустился на постель, уронил голову на руки и уставился в пол. Черно-белый шахматный узор слился в непонятную кашу из тьмы и света. Зеркальщику очень хотелось умереть. Он чувствовал себя обманутым и униженным, по крайней мере, он не поверил, что Симонетта сделала это исключительно ради него. Ему пришло в голову, что конфликт между Симонеттой и Лазарини был всего лишь уловкой, что Глава с самого начала собирался унизить его. Теперь же Мельцер чувствовал себя подобно обманутому мужу: как много дураков пасется на лугах любви!

Да, он любил Симонетту, а с тех пор как потерял дочь, полюбил еще больше. Но теперь, после такого разочарования, он ненавидел ее и не хотел больше видеть. Слова Лазарини, его обвинение, что зеркальщик, мол, заодно с Чезаре да Мосто и собирается свергнуть дожа, отступили на задний план. Мельцер решил, что рано или поздно он отомстит Лазарини, но для начала нужно успокоиться и забыть пережитое.

В двери постучала Франческа, и этот звук вернул зеркальщика к действительности.

— Господин! — плаксивым голосом крикнула она через запертую дверь. — Донна Симонетта оставила нас. Она сказала, что никогда больше не вернется!

— Я знаю, — с наигранным безразличием ответил Мельцер. — Донна Симонетта действительно больше не вернется.

Потом он подошел к сундуку с платьем, огромному деревянному монстру, надел свою лучшую одежду, причесался гребнем (что обычно делал только раз в неделю) и отправился к причалу на Понте Сан Донато.

Туман рассеялся, и сквозь низкие серые тучи проглянул усталый луч солнца. Воняло рыбой и гнилыми нечистотами. Мельцер сел на баржу, идущую по направлению к Сан-Марко. Он оглянулся, проверяя, не видно ли уффициали, которых якобы приставил к нему Лазарини, но не заметил никого, кто показался бы ему хоть сколько-нибудь подозрительным.

На моле Сан-Марко зеркальщик сошел на берег и расплатился с перевозчиком, затем перешел пьяцетту по направлению к Кале дель Кампаниле. Mezza Terza, один из самых больших колоколов, как раз призывал сенаторов в палаццо Дукале. Чтобы избежать неприятных встреч, Мельцер свернул налево, под своды, и стал наблюдать за наплывом членов Совета, и даже не заметил, что под арками. Дворца дожей стоял человек, следивший за каждым его шагом.

Когда площадь опустела и колокол затих, зеркальщик быстро пересек площадь, направляясь в один из многочисленных кабаков в начале боковых улиц.

Он был единственным посетителем. Мельцер заказал себе кружку известного своей фруктовой терпкостью белого вина «Соаве» из одноименного города между Венецией и Вероной. Хозяйка, темноволосая венецианка с горящими глазами, бросала на Мельцера жадные взгляды и благосклонно улыбалась ему, но зеркальщик считал, что хватит с него женщин.

Вскоре в кабаке появился второй посетитель. На нем было приличное платье для путешествий, кроме того, его небезукоризненный итальянский и то, как он заказывал вино, заставляли предположить в нем чужестранца. Предоставленный себе и своим мыслям зеркальщик сидел и глядел прямо перед собой. Терпкое «Соаве», которое он вливал в себя небольшими глотками, помогало разогнать непогоду, царившую в его голове и сердце.

Чужак, который уселся в противоположном углу кабака и тоже, хотя и не так крепко, как зеркальщик, приложился к вину, с интересом глядел на Мельцера. Затем он поднялся и пересел за его стол.

— Горе?

Зеркальщик кивнул, не глядя на задавшего вопрос. И хотя Мельцер обратил внимание, что чужестранец говорил на его языке, но продолжал упрямо молчать.

— Вино не растопит печаль, если позволите заметить, оно только временно затуманит взгляд, а когда чары рассеются, все будет еще хуже, чем раньше.

Мельцер отмахнулся, словно ему неприятно было слышать это дружелюбное замечание, потом подпер голову руками и скривился.

Незнакомец не сдавался.

— Позвольте, я угадаю. Женщина?

Мельцер поднял взгляд. У мужчины, сидевшего на другом конце стола, было открытое безбородое лицо и ровные, зачесанные наперед седые волосы. Если бы он не был так хорошо одет, его можно было бы принять за странствующего монаха. А так он выглядел как дворянин. В любом случае, незнакомец был не похож на человека, которого потрепала судьба. Зеркальщик встретил его честный взгляд, и Мельцеру не пришло в голову ничего иного, кроме как из чистой вежливости поинтересоваться:

— Кто вы, чужестранец, и что привело вас в Венецию в это время года?

— Кто я? Вы имеете в виду, как меня зовут? — Казалось, вопрос развеселил его. — Я всего лишь глас вопиющего в пустыне. Называйте меня Гласом, и я стану отзываться.

— Так, так, — ответил Мельцер, хотя и не понял загадки незнакомца. — Вопиющий. И откуда же вы, Глас?

— Мой путь лежал из Аугсбурга, через Альпы и прямо в Венецию. Своей родиной я зову Эллербах, небольшую деревушку на Эйфеле. А вы?

— Из Майнца. Меня зовут Мельцер, по профессии я зеркальщик, но уже долгое время зарабатываю деньги в качестве чернокнижника, если вы понимаете, что я имею в виду.

— Чернокнижник? Ну, думаю, маг, волшебник или алхимик, или даже один из тех, кто изобрел порох, при помощи которого ведут теперь войны?

Мельцер не заметил, что незнакомец дурачит его и только притворяется глупцом, чтобы заставить его говорить. Намереваясь растолковать все как следует, зеркальщик приосанился и гордо ответил:

— Все неверно, Глас. Я, чтобы вы знали, изобрел искусственное письмо. Этим мастерством не владеет никто, кроме меня. Я могу писать быстрее, чем сотня монахов, если нужно размножить текст.

— Так вы все-таки волшебник, мастер Мельцер!

— На самом деле так думают те, кто ничего не понимает в «черном искусстве».

— То есть все-таки нет?

— Не волшебник? Нет, конечно, как вы могли такое подумать! Искусственное письмо — умная выдумка, как водяное колесо или арбалет. Если его правильно использовать, однажды оно сослужит людям хорошую службу. — Мельцер сделал большой глоток. — А вы что, совсем не пьете, а? Или «Соаве» кажется вам чересчур кислым?

— Ни в коем случае. Я пью, только не так много, как вы. Мельцер не заметил скрытой в этих словах тонкой иронии, поскольку вино одурманило его. Он вынул из камзола свернутый пергамент и положил его на стол.

— Вот видите, — похвастался зеркальщик, — это моя работа, искусственное письмо. Я напечатал десять тысяч таких пергаментов, и все так же прекрасны, как и этот. Ни один монах не может водить пером столь же тонко и красиво.

Чужестранец, казалось, заинтересовался. Пробежал текст глазами.

— Я слышал в Аугсбурге об индульгенциях нового Папы. Люди словно с ума посходили. А при этом старый Папа, кажется, вовсе не мертв.

Мельцер скривился, словно хотел сказать: а мне-то что?

— Евгений, Пий, Николай или Иоанн, — продолжал человек, назвавшийся Гласом, — поверьте мне, все они одинаковы. Господам в Риме валено только собственное благополучие и благополучие их семей, и существует достаточно простодушных овец, которые готовы оплачивать их дорогостоящий образ жизни. Власть имущие правят железной рукой, как тираны, и опираются при этом на Священное Писание, которое, если внимательнее приглядеться, не такое уж и священное, каким его считают. Надеюсь, я не оскорбил ваших религиозных чувств?

— Вы читаете мои мысли, чужестранец, — заявил Мельцер, устами которого все еще говорило вино. И, склонившись над столом, продолжил заговорщицким тоном, но не понижая голоса: — Хотя в Венеции нужно быть осторожным с подобными высказываниями. Видно, что вы приехали из-за Альп: там люди критичнее настроены по отношению к Папам. Держите язык за зубами! Вы будете не первым, кого за еретические высказывания отправят на костер.

— Я доверяю вам, чернокнижник. Мельцер кивнул и протянул Гласу руку.

— Я думаю так же, как и вы.

Бросив взгляд на пергамент, чужестранец сказал:

— Не имею ничего против искусственного письма, но не кажется ли вам постыдным, что люди отдают последние деньги, даже голодают, только чтобы заплатить за подобный пергамент, который дает им отпущение всех грехов?

— Постыдно! Но, поверьте мне, я печатал их не по доброй воле. Я даже хотел вернуть деньги, которые мне оставили в задаток, но у меня их не взяли. Хотелось бы мне никогда не встречаться с этим да Мосто!

— Вы встречались с Чезаре да Мосто? Где?

— Здесь, в Венеции. Когда я сделал то, что он мне велел, и он получил свои индульгенции, да Мосто исчез. Я не знаю, где он теперь.

Глас занервничал, несколько раз подряд отпил из своей кружки, вытер рот тыльной стороной руки и наконец сказал:

— Может быть, сейчас не самый подходящий момент, чтобы задать этот вопрос, но возможно ли написать искусственным письмом целую книгу, ну, например, Библию — и все это несколько тысяч раз?

Вопрос озадачил Мельцера. С одной стороны, он чувствовал себя польщенным, поскольку такой влиятельный человек доверяет «черному искусству», верит, что при помощи искусственного письма можно сделать целую книгу, такую как Библия; с другой стороны, он заподозрил, что за вопросом Гласа кроется очередная хитрая попытка нажить себе состояние. Поэтому зеркальщик заверил собеседника, что это будет возможно немного позже.

Тут в кабак вошел опустившийся человек в широком черном плаще, защищавшем его от холода.

— Мейтенс, вы? — Удивлению зеркальщика не было предела не только из-за того, что медик появился так неожиданно. Намного больше Мельцера удивила внешность приятеля. Волосы Мейтенса были спутаны, щеки впали, одет он был небрежно — жалкое зрелище.

Не обращая внимания на чужеземца, Мейтенс подсел к Мельцеру, взял его кружку, осушил ее одним глотком, издавая утробное урчание, как свинья у кормушки. Таким Мельцер медика еще никогда не видел.

— Да вы пьяны! — удивленно воскликнул зеркальщик. Он и сам был уже навеселе, но все же владел собой достаточно для того, чтобы с презрением отнестись к поведению Мейтенса.

— А что тут удивительного? — грубо ответил Мейтенс. — Уже несколько дней я брожу по улицам города, чтобы найти вас, зеркальщик. От Лазарини я, наконец, узнал, что вы живете на острове Мурано. У Лазарини я сделал одно пренеприятнейшее открытие: я увидел Симонетту в лапах этого юбочника. Вот, теперь вы знаете!

Мельцер невольно засопел:

— Вы это хотели мне сказать? Это для меня не новость. Я выгнал эту женщину. Она не стоит ни единой моей слезинки. Поверьте мне, ни одна баба не стоит того, чтобы ее любили!

— Как вы правы, как правы! — запричитал медик, заказав кружку фалернского. — Но кто способен совладать с чувствами? Чувства сильнее нашего разума. Разум можно презирать, отрицать, но чувства — никогда! Боже мой, я люблю эту девушку, — вашу дочь Эдиту, я имею в виду, — я сделал бы для нее все, что в моих силах, но она только играет со мной, словно я — ничтожная, бездушная фигура в театре теней. Скажите, зеркальщик, я что, уродлив? У меня несносный характер? Что со мной такого, что Эдита презирает меня? Разве в Библии не написано, что женщина подвластна мужчине? Что это за времена, если женщины смеются над нами!

Мельцер поднял палец, чтобы дать понять медику, что ответ его имеет большое значение, а именно, в нем будет дано объяснение всех их бед, и сказал:

— Я согласен с вами, медик, я думал об этом и, кажется, знаю, в чем причина строптивости женщин. Я скажу вам: причину нужно искать исключительно в том, что Создатель — Бог или как назвать эту высшую инстанцию — допустил оплошность. Все пророки в своих откровениях предсказывают конец света на смене тысячелетий. Даже Иоанн. Но Создатель каким-то образом забыл об этом сроке, и с тех пор ад сорвался с цепи: то, что должно быть внизу, оказывается сверху, пороков больше, чем добродетелей, женщины ведут дела мужчин, и не за горами то время, когда женщины станут носить штаны, а мужчины — юбки!

Едва Мельцер закончил говорить, как тут же осознал, что все вокруг замолчали, и только тогда ему стало ясно, какой опасности он себя подверг, высказывая такие еретические мысли. Он огляделся, чтобы убедиться, что никто не подслушал их разговора, но остальные посетители, казалось, не обращали на них внимания, или, по крайней мере, делали вид. Потом зеркальщик заметил, что Глас исчез.

— Ну вот, — озадаченно сказал Мельцер. — Он же только что был здесь.

— Кто?

— Да этот Глас вопиющего в пустыне! Не знаю я его фамилии. Мейтенс покачал головой. Он взял кружку зеркальщика и поставил ее на противоположный конец стола.

— Пожалуй, хватит, — пробормотал он. — У вас уже видения. Если бы я только знал, как завоевать Эдиту! Целыми днями я сижу и мерзну на Большом Канале, напротив палаццо Агнезе, только чтобы поймать хоть один ее взгляд. Но даже когда она выглядывает в окно и я посылаю ей воздушный поцелуй и почтительно кланяюсь, она смотрит словно сквозь меня, будто меня и нет вовсе.

Мельцеру стало жаль медика. Он по собственному опыту знал, что такое поруганная любовь. Он знал, каково это, когда ты любишь, а твое чувство топчут ногами.

— Забудьте Эдиту, — сказал Мельцер. — Она стала другой. Очень сложно донести любовь до ее сердца.

— Я беспокоюсь об этой девушке, зеркальщик. В палаццо Агнезе приходят мужчины с сомнительной репутацией, кредиторы и известные всему городу обманщики, даже Никколо, король нищих, о котором известно, что он не однажды гостил в свинцовой камере в палаццо дожей. Внезапное богатство вскружило Эдите голову. Она не умеет обращаться с деньгами и доверяет мошенникам и шарлатанам. Вы меня вообще слушаете?

— Ну конечно же! — поспешил ответить Мельцер. Затем он поднялся и молча пошел к двери. Вернувшись, он сказал словно сам себе:

— Он был свободным человеком, этот Глас: чистое платье, вольные речи. Только не знаю, куда он подевался.

Некоторое время Мельцер и Мейтенс бормотали что-то себе под нос, желая утешить друг друга рассказом о своей жизни, и когда и это не помогло справиться с тоской, зеркальщик стал собираться.


Было около двенадцати часов, когда они оба вышли из кабака в подавленном настроении. От лагуны полоски тумана тянулись к площади Святого Марка, донося обрывки чьих-то слов. В арках прятались, прислоняясь к стенам домов, какие-то темные фигуры. Тот, кто бродил в это время, не хотел быть замеченным.

Мельцер и Мейтенс быстрыми шагами отправились к Сан-Марко, где догнали троих, оживленно переговаривавшихся между собой. Замедляя шаг, Мельцер дернул медика за рукав. Голос одного из троих был ему знаком, и зеркальщик прошептал, обращаясь к Мейтенсу:

— Если я не ошибаюсь, это Доминико Лазарини!

Спор троих мужчин стал оживленнее, и медик сказал Мельцеру:

— Двое других тоже должны быть вам знакомы. Они бывают у вашей дочери: король нищих Никколо, которого зовут также Капитано, и кормчий Джованелли.

— Бродяги!

— Один другого краше!

Трое мужчин остановились и о чем-то оживленно заспорили, а Мейтенс и Мельцер спрятались под одной из арок.

Джованелли ругал Лазарини за то, что тот хочет откупиться ничтожной суммой, хотя ради их плана кормчий пожертвовал своей должностью у донны Эдиты.

— Зато теперь я кормчий у этой девки! — вмешался король нищих Никколо, и в его голосе прозвучало презрение. — По крайней мере, мне донна Эдита доверяет больше, чем тебе!

— И неудивительно, — бросил Джованелли, — после того как ты рассказал ей, какой я нехороший человек. Но я сомневаюсь, что эта сука столь глупа, как вы думаете. Каждый гондольер знает, что корабли Доербека самые лучшие и самые быстроходные суда на всем Средиземном море.

Тут подал голос Никколо:

— Вот поэтому я и собираюсь заставить ее поверить в то, что каждый из них стоит три сотни золотых дукатов. Мы же знаем, что их стоимость превышает эту сумму более чем вдвое.

— И поэтому я требую в два раза больше, чем вы мне обещали! — закричал Джованелли. — Ведь мне придется начинать все сначала!

— Тише, тише. — Лазарини пытался успокоить разбушевавшегося кормчего. — Если станет известно о нашем плане, мы все останемся ни с чем.

— Двойную сумму! — яростно закричал Джованелли. Его голос эхом разнесся по пустой площади. — Двойную сумму, или же…

— Или же? — в голосе Лазарини послышалась угроза. — Или что? — поинтересовался он.

— Или я раскрою все ваши планы. Я серьезно, Глава! Возникла пауза, во время которой Мельцер и медик вопросительно переглянулись. Мейтенс пожал плечами.

Внезапно в ночи раздался крик, затем второй, третий. Послышались шаги, поспешно удалявшиеся в направлении пьяцетта деи Леончини, расположенной к северу от Сан-Марко.

Наблюдавшие вышли из-под арки. На широкой площади было тихо, и Мейтенс с Мельцером отваживались разговаривать только шепотом.

— Вы поняли, о чем говорили эти люди? — спросил Мельцер.

— Кажется, я знаю, что собирается предпринять эта троица. Король нищих Никколо очернил перед Эдитой кормчего Джованелли, обвинив его в том, что тот хотел продать флот Доербеков за смешные деньги: мол, корабли сгнили и уже ничегошеньки не стоят. После этого Эдита уволила Джованелли и назначила кормчим Никколо. Теперь тот пользуется ее доверием и со своей стороны хочет предложить ей продать флот за сумму большую, чем предлагал Джованелли, но по-прежнему невыгодно. Кто стоит за всем этим, я думаю, вам понятно.

— Лазарини?

— Лазарини. Этот человек на самом деле… он… — Медик остановился и потянул Мельцера за рукав. — Вы только посмотрите!

Теперь и зеркальщик увидел у своих ног безжизненное тело. Человек лежал лицом вниз в луже собственной крови, образовавшей ровный круг вокруг его головы, словно нимб на мозаиках Сан-Марко с изображением святых. Мельцер тут же протрезвел.

— Он мертв? — испуганно спросил зеркальщик. Мейтенс схватил лежавшего за плечо, перевернул его на спину, приложил ухо к окровавленной груди и ответил:

Exitus. — Он осенил себя крестным знамением. — Думаю, это Джованелли, и мы с вами только что стали свидетелями убийства. Его зарезали.

— Идемте, нам нужно исчезнуть! — прошипел зеркальщик, оглядываясь вокруг.

— Вы что, с ума сошли, мастер Мельцер? Мы не можем бросить его здесь. Это противоречит медицинской этике.

Мельцер судорожно сглотнул.

— Не имею ничего против вашей этики, медик Мейтенс, но подумали ли вы о том, что вы будете говорить уффициали? Что-нибудь вроде того, что была ночь, туман, мы гуляли по площади Святого Марка и вдруг наткнулись на труп?

— Но это же правда!

— Правда правде рознь. Нам никто не поверит. Не забывайте, что мы здесь чужие!

Медик задумался. Его спутник был не так уж и неправ, но оставить мертвеца лежать в луже собственной крови казалось Мейтенсу просто немыслимым. Хотя неожиданное происшествие тоже отрезвило его, он все еще чувствовал себя во власти вина.

— Послушайте, — сказал он наконец, — мы отнесем мертвеца к главному порталу собора Святого Марка и положим его на ступеньки.

Мельцер вздохнул.

— Ну, хорошо. А потом мы исчезнем.

Мельцер и Мейтенс убедились, что никто не увидит того, что они собираются сделать. Медик схватил мертвеца за руки, Мельцер — за ноги, и так они и потащили труп через всю площадь. На полдороге они остановились, прислушались к звукам в тумане, который становился все гуще, и, не услышав ничего подозрительного, продолжили свой путь. При этом они шли все быстрее, боясь, что их обнаружат, и, наконец, перешли на бег. У главного портала Мельцер хотел опустить мертвеца на землю, но медик покачал головой и показал на верхнюю ступеньку лестницы. Они подняли труп по ступенькам и там положили его на пол. Мейтенс сложил руки и ноги так, как принято складывать их мертвецам: скрестив руки на животе, словно покойник собирался помолиться. Мельцер же тянул медика прочь.

Теперь они оба заторопились. Мельцер и Мейтенс поспешно шли друг за другом, прижимаясь к северной стене собора Святого Марка, пересекли Рио-дель-Палаццо и оказались на кампо Санти-Филиппо-э-Джакомо, где из-за тумана и сгустившейся темноты ничего не было видно. Мейтенс, который знал дорогу лучше, стал пробираться вдоль домов, чтобы найти выход к Салиццада Сан Проволо. Они направлялись на постоялый двор «Санта-Кроче», где по-прежнему жил медик. Там Мейтенс и Мельцер и провели остаток ночи в полудреме на стульях.


Занималось утро, казалось, что из-за тумана так и не рассветет. Зеркальщик и медик решили известить Эдиту о том, что видели и слышали прошлой ночью. Гондольер отвез их к палаццо Агнезе.

— Сообщите донне Эдите, что с ней хотят поговорить ее отец и медик Мейтенс, — сказал Мельцер надменному слуге, стоявшему перед дверьми, выходящими на Большой Канал.

Богато разодетый слуга оглядел посетителей с ног до головы, поднял брови и захлопнул двери. Вскоре он вернулся и высокомерно сообщил:

— Донна Эдита не желает видеть ни одного, ни другого сеньора.

Но прежде чем слуга успел закрыть двери, Мельцер оттолкнул его в сторону и освободил проход для себя и для медика.

Не обращая внимания на крики протеста, Мельцер и Мейтенс пробежали через множество комнат дома, пока не обнаружили Эдиту, сидевшую на постели в спальне. Кровать с высоким желтым балдахином из-за золотистых кисточек и бахромы с двух сторон напоминала роскошную палатку. На стенах справа и слева висели искусно обрамленные зеркала, давая ощущение бесконечности, из-за того что отражение в одном зеркале отражалось в другом.

Однако у Мельцера не было времени удивляться, потому что Эдита набросилась на отца:

— Разве тебе не передали, что я не желаю тебя видеть? Он пусть остается, мне все равно! — Она указала на медика, который, смущенно улыбаясь, стоял позади Мельцера.

Тон, которым с ним разговаривала Эдита, привел зеркальщика в ярость, и он впервые в жизни закричал на собственную дочь:

— Может быть, стоило для начала выслушать нас?! Впрочем, твое поведение ни капельки не соответствует тем манерам, которые я привил тебе в детстве!

— Манеры! Манеры! — В глазах Эдиты бушевала ярость. Девушка хлопнула руками по одеялу и запрокинула голову. — Что такое хорошие манеры, в этом доме решаю я! Итак, что вам надо?

Мельцер подошел к своей дочери немного ближе и приглушенным голосом сказал:

— Мы хотели предупредить тебя, Эдита. Ты выбрала себе не тех друзей. Ты доверяешь этому Капитано, королю нищих, а у него одна цель — завладеть твоим состоянием.

— Никколо? Да не смеши меня! Никколо, напротив, предупредил меня, чтобы я не доверяла этому обманщику Джованелли, и я вышвырнула его!

— Это было не что иное, как хорошо разыгранный спектакль. Джованелли был в сговоре с Никколо и Лазарини. Прошлой ночью мы стали свидетелями разговора между ними тремя. При этом Лазарини заколол Джованелли. Мы случайно стали свидетелями убийства.

— Случайно? — Эдита долго глядела на отца. Наконец она обратилась к медику: — Почему вы прячетесь, Мейтенс? На вашей одежде тоже кровь?

Мельцер оглядел себя, затем Мейтенса, и увидел, что у них на рукавах — следы засохшей крови.

— Простите, — сказал Мейтенс. — Мы отнесли труп к порталу собора Святого Марка, и у нас не было времени переодеться. Что же касается предупреждения вашего отца, то Мельцер говорит чистую правду. Мы с ним не преследовали никакой иной цели, кроме как предостеречь вас от ошибки. Капитано и Лазарини — отъявленные мошенники.

— За Никколо я готова поручиться головой. А вот за вас обоих — нет.

Зеркальщику тяжело было это слышать. Он судорожно сглотнул, затем поглядел на Мейтенса и подал ему знак глазами. Мужчины развернулись и молча вышли из комнаты. Спускаясь по холодной каменной лестнице, зеркальщик сказал Мейтенсу:

— У меня больше нет дочери.

— Не говорите так, — пытался успокоить его Мейтенс, — из-за этого вы снова будете страдать.

— Нет, — ответил Мельцер, — клянусь мощами святого Марка, с сегодняшнего дня у меня нет дочери.

У входа ждал гондольер. Мейтенс остановился и сказал:

— Надеюсь, вы не станете на меня сердиться из-за того, что я сейчас скажу, мастер Мельцер, но я по-прежнему люблю Эдиту. Я люблю ее больше, чем когда-либо раньше, и я сделаю для нее все, пусть даже она не ответит мне взаимностью.

Мельцер поглядел на мутные воды канала и повторил:

— У меня больше нет дочери…

Глава XII Странный шум в ушах у дожа

Теперь дни казались Мельцеру скучными и серыми, похожими на зимний туман, висевший над лагуной, который теперь уже почти не исчезал, полностью окутав переулки, каналы, дома и дворцы глубокой печалью. Зеркальщик возвращался на Мурано только затем, чтобы поспать, все остальное время он напивался в кабаках Венеции, и никого на этом свете ему не было жаль так, как самого себя. Еще никогда в жизни он не чувствовал себя настолько несчастным и одиноким.

Работа над искусственным письмом, все его эксперименты, которые зеркальщик проводил после того как окончил печать индульгенций, прежде занимали его недели напролет. Да, он уже начинал свыкаться с мыслью о том, что оставит профессию зеркальщика в пользу «черного искусства». Но теперь в голове у Мельцера роились странные мысли, и он подумывал над тем, чтобы вернуться в Майнц и взяться за новый заказ.

Однако от одного из своих собутыльников, чулочника, он узнал, что в крупных городах на Рейне бушует чума — последствия жаркого и влажного лета — и что теперь большинство городов держат ворота на замке. Поэтому Мельцер решил остаться, втайне понимая, что может еще изменить свое мнение, если позволит ситуация.

В эти беспросветные январские дни казалось, что несчастье прочно прилипло к нему и выдумывало все новые и новые каверзы, чтобы измучить и окончательно подавить его силу духа. После убийства Джованелли прошло всего несколько дней. Попойки, которым Мельцер предавался, испытывая к себе огромное презрение, сделали свое дело и привели к тому, что он перестал следить за событиями. Он вычеркнул из памяти имя Лазарини, по крайней мере, попытался. Все было хорошо до тех пор, пока однажды около полудня на рынке близ Риальто, где можно было найти самые лучшие трактиры города, зеркальщик не наткнулся на Мейтенса, который взволнованно сообщил о том, что их обоих разыскивает полиция в связи с убийством Джованелли.

Мельцер, как обычно пьяный, поначалу не придал словам Мейтенса никакого значения, потому что думал, что их могут попросить предстать перед Советом Десяти только для того, чтобы они обвинили Лазарини. На самом же деле все было иначе. В любом случае, дело приняло оборот, способный навлечь на Мейтенса и Мельцера большие неприятности, и так оно и случилось.

Во Дворце дожей и в других частях города существовали так называемые Bocce di Leone, каменные почтовые ящики с львиными пастями, в которые можно было бросать denontie secrete, то есть анонимные послания, адресованные Совету Десяти. Изначально они были предназначены для того, чтобы хранить Серениссиму от государственных врагов и шпионов, но вскоре стали игрушкой бессовестных вымогателей, обманщиков и растратчиков.

В одном из таких ящиков однажды нашли сложенный пергамент, содержащий не очень грамотно составленное требование допросить по делу убитого Джованелли фламандского медика Мейтенса и немецкого зеркальщика Мельцера. Свидетели видели их в заляпанных кровью одеждах после той ночи, когда было совершено убийство.

Венецианцев смущало не столько само убийство — ведь Джованелли не занимал никакой государственной должности и никто не ожидал, что он оставит большое наследство, — гораздо сильнее их удивляло место, где был обнаружен труп — ступеньки собора Святого Марка. Это заставило патриарха предположить, что кормчий, который никогда не посещал мессу и не жертвовал святой Матери-Церкви, мог принадлежать к египетской или же иудейской секте, которые не чураются человеческих жертв для отпущения тяжких грехов. Что же это, происки безбожников под сенью собора Святого Марка?

В первую очередь Мельцера занимал вопрос, кто мог на них донести. В голову приходило очень много людей: привратник палаццо Агнезе, которого они оттолкнули в сторону, гондольер, который привез их к палаццо, а также хозяин постоялого двора «Санта-Кроче» или собственные слуги Мельцера. Зеркальщик не удивился бы, если бы их выдала Эдита.

Зато Мейтенс понимал всю серьезность сложившейся ситуации и с тех самых пор, как ему стало известно о доносе, размышлял над тем, как им доказать, что убийца — Лазарини. Если принять во внимание исходные данные — особенно то, что Лазарини был одним из Совета Десяти, — это казалось практически невозможным, и поэтому Мейтенс поделился с Мельцером своими соображениями о том, чтобы бежать.

Мельцер был категорически против этого. Он просто-напросто не мог поверить, что анонимного письма достаточно для того, чтобы обвинить в убийстве невиновного человека. Поэтому на следующий день они предстали в Салла делла Буссола перед Consiglio dei Dieci, Советом Десяти, и заявили, что возвращались из трактира и стали свидетелями убийства Джованелли. При этом они оба узнали убийцу: это был человек, входящий в Совет Десяти, Доменико Лазарини.

Лазарини вел допрос самым суровым тоном и обозвал Мельцера пьяницей, словам которого нельзя верить. Услышав обвинение в свой адрес, Глава вскочил со стула. Стул опрокинулся, а Лазарини бросился на зеркальщика, чтобы задушить его. Мессиру Аллегри, который возглавлял заседание, с большим трудом удалось удержать Лазарини с помощью двух стражников. Такое обвинение звучало не впервые, но прошло уже добрых лет двадцать с тех пор, как члена Совета Десяти во время исполнения им служебных обязанностей обвиняли в совершении убийства.

Мейтенс и Мельцер продолжали утверждать:

— Лазарини был в сопровождении короля нищих Никколо.

Но Лазарини отказывался признаваться в том, что вообще знаком с этим человеком, и утверждал, что эти якобы свидетели убийства сами и есть настоящие убийцы.

Аллегри велел привести короля нищих, который теперь назывался кормчим, и стал его допрашивать:

— Был ли ты той ночью вместе с Доменико Лазарини, членом Совета Десяти?

Никколо ответил:

— Не знаю я никакого Лазарини! А Лазарини подтвердил:

— Пусть высокий суд поверит мне: я не поддерживаю связей с чернью и нищими, а с такими как этот — и подавно!

Но это оказалось для Капитано слишком, и он огрызнулся:

— Как вы назвали меня? Чернью? А в качестве помощника для исполнения ваших хитроумных замыслов я, значит, был хорош?

Мессир Аллегри ударил кулаком по столу:

— То есть Доменико Лазарини тебе все же знаком?

Никколо испугался. Он бросил на Аллегри неуверенный взгляд, потом поглядел на Лазарини, лицо которого было бесстрастно.

— Твой ответ? — настаивал Аллегри. — Ты знаешь Доменико Лазарини?

— Ну ладно. — Никколо провел рукой по своим длинным волосам. — Все так, как я уже сказал: Лазарини впутал меня в свои грязные делишки. Он пытался заполучить через меня флот Доербеков, который принадлежит теперь донне Эдите. За это он собирался ввести меня в долю.

Уже совсем было успокоившийся Лазарини теперь окончательно вышел из себя. Он хватал воздух ртом, рванул воротничок, стягивавший шею. Потом ткнул пальцем в Никколо и закричал, обращаясь к Аллегри, сидевшему рядом с ним за длинным столом:

— Вы ведь не поверите этому ничтожеству, нищему-выскочке, которому не впервой защищаться перед Советом Десяти? — Голос Лазарини захлебнулся. — Это был он! Он заколол Джованелли! Я могу это подтвердить!

— Дьявол! — вскричал Никколо. — Это просто дьявол во плоти. Клянусь распятием Христа, он лжет, лжет, лжет!

Члены Совета непонимающе глядели друг на друга. Никто из одетых в черное людей не отваживался сказать ни слова. Слишком уж неожиданным оказалось для них показание короля нищих.

Для Аллегри же такой поворот дела оказался очень кстати. Ни для кого не было тайной, что Лазарини и Аллегри принадлежали к различным партиям. Поэтому они ненавидели друг друга, словно кошка с собакой. Для Аллегри было бы очень выгодно представить Лазарини убийцей; но пока что не было доказательств и тень подозрения висела над Мельцером и Мейтенсом, которые признались, что отнесли труп на ступени собора Святого Марка.

Кто знает, какой приговор вынес бы Совет — «виновен» или «невиновен» (это решалось большинством голосов), если бы в зал не вошел один из уффициали в красном и не объявил, что у Салла делла Буссола ожидает женщина, лицо которой закрыто вуалью. В руках у женщины окровавленная одежда. Незнакомка просит, чтобы ее выслушали в связи с делом Джованелли.

Среди членов Совета возникло беспокойство, и Аллегри велел впустить неизвестную свидетельницу. Мельцер сразу же узнал ее.

Чтобы защититься от холода, женщина набросила на голову широкий платок. В руках у нее был окровавленный сверток. Она молча положила его на стол, за которым восседал Совет Десяти. Затем принялась снимать с головы платок.

Она еще не закончила, когда Лазарини вскочил и оттолкнул женщину в сторону с такой силой, что платок выскользнул у нее из рук и упал на пол. Лазарини бегом пересек зал и исчез.

Сначала никто из высоких судей не знал, чем объяснить его поведение.

— Вы лютнистка Симонетта? — спросил Аллегри, узнавший, кто стоит перед ним.

— Да, это я, — ответила женщина.

— И что вы можете нам сообщить? Что в этом свертке?

— Высокий Совет, — твердым голосом начала Симонетта, — убийцу кормчего Джованелли зовут Доменико Лазарини. Здесь плащ, который был на нем той ночью. Лазарини отдал его мне на следующее утро, чтобы я постирала. Но увидев кровь, которой пропитан плащ, я догадалась, что это может стать доказательством убийства.

Одетые в черное мужчины поднялись и поглядели туда, где лежал окровавленный пащ.

— И это вне всякого сомнения плащ Лазарини? — спросил один из советников.

— Да, совершенно точно, — ответила Симонетта. — Посмотрите на пуговицы с буквой «Л». Ни у кого из жителей Венеции больше нет одежды с такими пуговицами.

Мельцер и Мейтенс слушали показания Симонетты в сильном волнении. Теперь обвинение было снято с них. Доказательства против Лазарини были весьма впечатляющими, даже для Совета Десяти. От медика и зеркальщика не укрылась усмешка Аллегри, которому, таким образом, удалось убрать с дороги своего самого сильного соперника.

Но уже в следующее мгновение лицо Аллегри омрачилось, и он обратился к Симонетте:

— Давно ли вы знаете Главу Доменико Лазарини и в каких отношениях состоите с ним?

Симонетта стыдливо потупилась. Она вынула белый платок и прижала его к губам.

Аллегри доверительным тоном спросил:

— Вы не хотите говорить?

— Хочу, — тихо ответила Симонетта, по-прежнему прикрывая рот платком. — Мне тяжело говорить перед Советом Десяти. Если хотите знать, Лазарини — это позорное пятно на всей моей жизни. И если вы думаете, что я хочу отомстить ему, то вы не ошибаетесь. Это месть отчаявшейся женщины, но это правда! Лазарини давно истязал меня приставаниями и бесстыдными предложениями, он ревниво преследовал меня до самого Константинополя, не переставая шантажировать. Наконец, ему даже удалось разрушить любовь всей моей жизни. — Говоря это, она печально взглянула на Мельцера.

Зеркальщик не пожелал встречаться с Симонеттой взглядом. Он не верил ей и хотел наказать ее невниманием, чего никто в зале, кроме Мейтенса, не заметил. Медик стоял рядом с Мельцером и делал ему знаки, чтобы тот повернулся к Симонетте. Но Мельцер упрямо смотрел в окно.

— Она серьезно, — прошептал Мейтенс зеркальщику, но тот притворялся, что ничего не слышит, и не удостоил женщину ни единым взглядом.


Доменико Лазарини и след простыл, несмотря на то что капитан Пигафетта прочесывал кварталы Сан-Марко и Кастелло в сопровождении многих сотен солдат. Слухи рождали слухи. Одни говорили, что Лазарини, чтобы избежать позорной смертной казни, утопился; другие утверждали, что видели его, переодетого в оловянщика, в арсеналах; третьи утверждали, что дож прячет его в палаццо Дукале.

Это подозрение не было необоснованным. Будучи архитектором, Лазарини знал переплетения переходов в новом палаццо как никто другой. Кроме того, прикрыв рот ладонью, говорили, что дож Франческо Фоскари боялся народа и хотел обеспечить себе путь для бегства. Он велел построить тайные ходы, которые оканчивались под водой. Но никто не мог указать точное место. Говорили также, что мудрый дож велел соорудить секретные комнаты без окон, но с достаточными запасами еды — убежище, в котором можно было отсидеться несколько месяцев. Говорили, что вход в лабиринт расположен за одной из бесчисленных картин или даже прямо на ней, поскольку якобы нарисованная дверь или окно совсем не нарисованные, а настоящие. Доказательством этого утверждения служил несчастный случай, который произошел незадолго до окончания строительных работ. Тогда два неизвестных художника, принимавших участие в строительстве, и двое рабочих упали с лесов на пьяцетта и разбились. Ходили слухи, что эти люди делали тайные комнаты дожа.

Как бы то ни было, убийство кормчего Джованелли сильно пошатнуло позиции дожа, поскольку все в Венеции знали, что Лазарини был одним из ближайших доверенных лиц Фоскари. Благодаря этому возросло влияние другой венецианской семьи, Лоредани, которые жили через два дома от Понте ди Риальто и теперь имели в Совете Десяти больше влияния, чем дож Фоскари.

Кроме того, дож был уже стар, слаб здоровьем, его преследовал шум в ушах, и даже те, кто был верен Фоскари, считали, что дни его сочтены. Мейтенс, облеченный доверием дожа, вынужден был составлять для него все новые и новые эликсиры и иные чудодейственные средства, чтобы продлить ему жизнь — кстати, к вящему прискорбию венецианских лейб-медиков Фоскари, с недоверием наблюдавших за каждой новой терапией, которую проводил доктор из Фландрии. Они подозревали, что Мейтенса приставили противники дожа, чтобы отравить его.

В то время ни в одном городе не было такой напряженной атмосферы, как в Венеции, и даже карнавал, который превращал Серениссиму в сумасшедший дом, не мог устранить недоверие между отдельными враждующими партиями. В палаццо на Большом Канале проводились роскошные пиршества, во время которых приглашенные гости в масках и костюмах могли оставаться неузнанными до полуночи.

Маски и костюмы, которые придумывали себе люди для карнавала, давали возможность прекраснейшим образом скрывать внешность гостей, и некоторые утверждали, что переодевание и маскарад придумали исключительно для того, чтобы сохранить в тайне, кто у кого бывал.

На памяти венецианцев в палаццо Агнезе никогда не устраивали карнавалов. Поэтому маскарад, на который приглашала донна Эдита, новая хозяйка палаццо, вызвал огромный интерес. И поскольку донна Эдита была на выданье, прекрасна, богата и, насколько известно, не принадлежала ни к одной из многочисленных партий, было много претендентов, которые боролись за благосклонность Эдиты, словно дьявол за христианскую душу. А когда стало известно, что донна Эдита отказала от дома медику Мейтенсу, с которым она, как говорили, была помолвлена, все, кто искал себе подходящую партию, почувствовали себя свободнее.

В один из первых дней февраля перед палаццо Агнезе на укутанном туманом канале было множество празднично украшенных гондол и барж, в которых сидели наряженные гости в масках. Некоторые были так туго затянуты в свои костюмы, что могли только стоять в гондоле. Других поднимали из гондол вместе с их креслами-тронами, на которых они восседали. В одежде гостей преобладали золотые, красные и черные цвета. В свете факелов, озарявших палаццо красноватым светом, из-за чего казалось, что стены тлеют, можно было видеть фантастических птиц, заморских служащих в униформах, кардиналов в красном и куртизанок, одетых в золото с головы до ног.

Среди благородных участников маскарада замешались и жулики, бродяги, акробаты на ходулях, девушки легкого поведения, притворявшиеся морскими сиренами и несмотря на холод выставлявшие напоказ свои грешные тела.

Искусные маски из дерева, как правило белые с шелковым блеском, служили в первую очередь для того, чтобы скрыть личность хозяина. Из-за этого у масок отсутствовало всяческое выражение, присущее живому лицу. На карнавале могли встретиться враги и не выказать взаимного презрения. Застывшие маски скрывали также сладострастие, похоть, восхищение и лесть.

Вероятно, самой большой загадкой оказалась для гостей сама хозяйка, которую нельзя было узнать среди важных дам, женщин-птиц с оголенной грудью, канатоходцев в длинных белых чулках и коротких юбках, степенных монашек с неприлично глубокими декольте и пестро разодетых цыганок. Единственное, что могло выдать Эдиту — это ее молодость, но венецианки в совершенстве владели средствами для того, чтобы скрыть свой настоящий возраст.

С недавнего времени особым спросом стали пользоваться маски, изображавшие современников, таких как члены Совета Десяти, инквизитор или палач, лица которых знали все. В этом сезоне особенно популярен был исчезнувший Глава Доменико Лазарини, одежду которого легко можно было скопировать и которого все ненавидели. На некоторых карнавалах можно было встретить троих, а то и четверых Лазарини, которые соревновались между собой в том, кто более всех похож на оригинал.

Тем более значимым показалось гостям донны Эдиты то, что никто не захотел надеть костюм Лазарини. Зато всеобщее внимание привлек дож Франческо Фоскари, одетый в черные как смоль одежды. На голове у него была красная шапка с клапанами величиной с лопасть весла гондольера, закрывавшими уши, чтобы в них не шумело. То, что понравилось противникам дожа, вызвало презрение у приверженцев Фоскари, но как одни, так и другие не отважились выказать свое злорадство или недовольство.

Маскарадам и подготовке к ним в Венеции уделяли больше внимания, чем в любом другом городе, поскольку это иногда была единственная возможность проявить свои политические симпатии. Ведь тот, чья маска становилась посмешищем, не мог быть приверженцем того, кого она изображала.

В салоне, в который Даниэль Доербек некогда запрещал входить, квартет, состоявший из флейты, лиры, гамбы и ударных, играл веселый танец, спровождаемый криками. Нелепость танца заключалась в последовательности па: после трех коротеньких шажков непременно следовал прыжок. Когда пышные формы той или иной донны выпадали при этом из выреза платья, это вызывало бурю смеха.

Такой человек, как адвокат Чезаре Педроччи, появившийся в маске дракона и в костюме из зеленой кожи в виде чешуи, не мог остаться неузнанным, поскольку хромал он даже в обличье дракона. Зато одетый фокусником судовладелец Пьетро ди Кадоре, который, как всем было известно, ненавидел музыку, как только в ней появлялось больше трех тактов, выдал себя, поскольку танец с криками содержал пять музыкальных тактов. Это заставило ди Кадоре остановиться посреди веселья и оттащить свою даму, монахиню легкого поведения, к дивану и оттуда сидя наблюдать за всеобщим весельем. Впрочем, можно было только догадываться о том, кто скрывается за одеждами мамелюка, веселой девушки или шута.

С потолка комнаты свисала люстра из стекла с сотней или больше свечей, и искрящийся свет окутывал все общество сказочными огнями. Зеркала на стенах делали свое дело, умножая золотистое свечение и блеск. На длинных столах стояло множество блюд на выбор: птица — куропатки и фазаны, которых можно было настрелять на охоте в это время года на равнинах Венетии; жареная рыба и морепродукты; сдоба, которой всегда славились повара Серениссимы; маринованные овощи в глиняных горшочках; свежие фрукты из Африки и с Востока. Донна Эдита показала себя радушной хозяйкой.

Только в самых богатых домах и лишь по особенным случаям пили из стеклянных бокалов. Хозяйка похвасталась дорогими кубками с Мурано. Вино, которое наливали ее гостям, было не только из Венето и его окрестностей; здесь было густое темное самосское, вкусное критское и благородное белое вино с южных склонов морской республики Амальфи.

Несмотря на распущенность, проявлявшуюся во время того, когда все пили, ели, мечтали и танцевали, все старались поменьше говорить, чтобы ненароком не выдать себя. Маски объяснялись в основном шепотом или жестами, что до поры до времени вызывало бурю смеха. И пока гости ломали себе голову над тем, кто за какой маской скрывается, в зале показалась маска Чезаре да Мосто. Тот, кто носил ее, очевидно для всех приударил за куртизанкой. Окутанная в желтый шелк женщина, казалось, не испытывала неприязни к маске с носом-картошкой, по крайней мере, некоторые гости видели, как красавица, спрятавшись за вырезанной из дерева ширмой, расставила ноги перед человеком в костюме да Мосто.

Вино, танцы и разврат способствовали тому, что все больше и больше гостей снимали маски, что, с одной стороны, вызывало разочарование, а с другой — крики признания и одобрения, например, когда женщина-птица с оголенной грудью оказалась донной Аллегри. Другие, напротив, воспользовались присутствием своего заклятого врага как поводом для того, чтобы как можно скорее покинуть празднество.

Около полуночи в масках остались только двое, чудесным образом скрывавшие свою тайну, куртизанка в желтом и да Мосто с носом картошкой. Когда легкомысленная девушка сняла маску с лица, ко всеобщему удивлению выяснилось, что под ней была донна Эдита. Но самым большим сюрпризом оказалась маска да Мосто, потому что за ней скрывался не кто иной, как сам да Мосто.

Мгновение Эдита Мельцер и Чезаре да Мосто молча стояли друг напротив друга. Да Мосто гнусно ухмылялся, словно с самого начала разгадал игру, в то время как Эдита не могла скрыть своего замешательства. Стоявшие вокруг жадно прислушивались к разговору.

— Вы удивлены? Меня зовут Чезаре да Мосто.

— Да Мосто? Племянник Папы? Но ведь это было имя вашей маски!

— Так оно и есть. А почему бы мне не надеть маску самого себя? Почему я должен выдавать себя за кого-то другого?

— Но ведь на карнавале принято играть чужую роль!

— Иногда правда — самая лучшая маска, ведь правде никто не верит.

Эдите понравилась хитрость и находчивость, с которой племянник Папы отвечал на ее вопросы, и она сказала:

— Но ведь я любила не вас, а вашу маску!

— А в чем разница, досточтимая донна Эдита? Маска была оригиналом, а оригинал — маской. Как ни крути, вы не могли ошибиться.

Эдита рассмеялась и ответила:

— Если бы вы не были таким самовлюбленным, мессир да Мосто, в вас можно было бы даже влюбиться.

— Ах, а я думал, это давно случилось, донна Эдита, ведь вы соблазнили меня по всем правилам венецианских куртизанок. А это требует немалых усилий, когда речь идет о человеке, который должен стать Папой.

— Да вы шутите, мессир да Мосто!

— По этому поводу нет, донна Эдита! Так что, влюбились вы в меня или нет? Ведь, в конце концов, вы мне отдались.

— Я вам отдалась? Не смешите меня.

— Смейтесь, донна Эдита. Ваш смех мне по душе.

— Вы взяли меня, как самый настоящий сластолюбец.

— Называйте это как хотите, но не говорите, что вам было неприятно. — С этими словами да Мосто подошел к Эдите, притянул ее к себе и страстно поцеловал.

Эдита не сопротивлялась; казалось даже, она ждала этого.

Гости, ставшие свидетелями страстного поцелуя, одобрительно захлопали в ладоши. Были, конечно, и завистники, и такие, кто углядел в неожиданно вспыхнувшей страсти интригу против дожа.

Незаметный полный мужчина, наблюдавший за этой сценой издалека, сбросил свою маску жабы, которую носил весь вечер, и незаметно удалился. Это был медик Крестьен Мейтенс.


Следующие несколько дней были для зеркальщика временем для размышлений. И чем дольше он думал о своей судьбе, тем больше склонялся к тому, что до сих пор пребывание в Венеции не принесло ему счастья. Допрос перед Consiglio dei Dieci, когда он внезапно превратился из свидетеля в обвиняемого, нагнал на него порядочно страху.

В который раз Менцель думал о том, чтобы покинуть Серениссиму и вернуться в Майнц.

В доме на Мурано, который предоставил ему Чезаре да Мосто, были все возможные удобства, но прислуга вызывала у него недоверие, а мысли о будущем наполняли зеркальщика горечью. Он знал, что его состояния навечно не хватит, а заказов на искусственное письмо пока что не предвиделось, хоть он и вынужден был признать, что пока не предпринимал серьезных попыток для того, чтобы найти их.

Так что, когда однажды утром в дом постучался гость и попросил разрешения войти, он не был некстати. Это был тот самый незнакомец, с которым Менцель встретился в кабаке в ту ночь, когда убили Джованелли. Тот самый, который представился Гласом.

— Каковы были причины столь внезапного исчезновения? — поинтересовался зеркальщик у нежданного гостя.

Гость приветливо улыбнулся и ответил:

— Знаете, когда два друга начинают о чем-то говорить, то рядом не место для чужих ушей.

— У меня нет тайн. Любое мое слово могло бы быть сказано и кому-нибудь другому.

— Может быть, мастер Мельцер. Но то, что будем обсуждать мы, совершенно не предназначено для чужих ушей.

Слова Гласа заинтересовали зеркальщика.

— Я бы предпочел, чтобы вы перестали говорить загадками. В чем ваша тайна и какое отношение имею к ней я?

— Эти подложные индульгенции, я имею в виду, индульгенции ложного Папы… — начал Глас издалека.

— Это не моя вина, — перебил его Мельцер. — Я печатаю то, за что мне платят. Вы ведь не можете заставить писаря отвечать за содержание писем, которые ему диктуют.

Глас поднял обе руки, словно защищаясь.

— Поймите меня правильно, я далек от мысли обвинять вас в чем-либо в связи с этим делом. Напротив, эта история меня скорее порадовала, поскольку она разоблачает сумасбродство, с которым вершит дела Папа Римский.

— Вы не сторонник Папы?

— А вы? — спросил в свою очередь Глас.

Мельцер покачал головой:

— Ни один человек в здравом уме не будет слушаться указаний Папы. Думаю, даже Господь наш Иисус не стал бы этого делать. Наместник Всевышнего и господа из Ватикана видят во всем только собственную выгоду. Они продают надежду и блаженство, как рыночные торговки — вонючую рыбу.

— Вы отважный человек, мастер Мельцер. Слова, подобные этим — пожива для инквизитора.

— Да ладно, хоть я и не знаю вас, мне кажется, вы не выдадите меня.

— Не беспокойтесь, мастер Мельцер, я думаю точно так же, как и вы.

— Но вы же пришли сюда не для того, чтобы сказать мне об этом?

— Нет, конечно же.

— Итак?

— Ну, мне было бы удобнее, если бы вы пока не задавали вопросов. Я скажу вам все, на что уполномочен.

Зеркальщик начинал терять терпение.

— Так говорите же!

— Вы знаете Новый Завет?

— Конечно, что за вопрос! Какой христианин не воспитан на Священном Писании? Многим оно является утешением в тяжелые времена.

— В таком случае, вам известен также объем книги.

— Ну, в принципе, да. Двадцать усердных монахов пишут одну книгу добрых три месяца.

— Это близко к правде, мастер Мельцер. Вы можете представить себе Новый Завет, написанный искусственным письмом?

Мельцер испугался. Он еще никогда не думал всерьез над тем, чтобы напечатать текст, который занимает больше одной страницы. А тут целая книга!

— Конечно, я могу себе это представить, — быстро ответил он. — Но, если позволите, эта мысль кажется мне несколько безумной, потому что, с одной стороны, Новый Завет так распространен в рукописном варианте, что практически нет необходимости в большем количестве экземпляров, а с другой — многие монахи останутся без работы, которая привносит смысл и разнообразие в их жизнь за стенами монастыря.

— Речь идет не о том Новом Завете, к которому вы привыкли!

— А о каком?

— О том, ради которого благочестивый монах не станет обмакивать перо в чернила, потому что этот Завет отличается от того, который превозносит Церковь.

— То есть еретический?

— Вы наверняка не стали бы называть его так! Кроме того, я скажу вам вот что: не задавайте вопросов! Вам и так уже достаточно известно. Кроме одного: Венеция — это не совсем подходящее место для такой работы. Вероятно, вам придется вернуться в Германию, в Кельн, Страсбург или Майнц — для того, чтобы выполнить мой заказ.

— Как вы себе это представляете? Я печатник, а не волшебник; чтобы печатать, мне нужны станки и инструменты!

— У вас будет все необходимое, мастер Мельцер, все необходимое. А что касается платы за вашу работу, то она будет выше, чем все суммы, которые вы до сих пор получали — по крайней мере, этих денег вам хватит на то, чтобы беззаботно жить до конца своих дней.

Мельцер пристально поглядел на гостя, не зная, верить ли словам Гласа. События последних дней укрепили намерение зеркальщика покинуть Венецию и начать где-нибудь новую жизнь. Предложение чужеземца было как нельзя кстати, и все же Мельцеру тяжело было решиться.

Словно понимая, что творится у него в голове, Глас поднялся, собираясь уходить.

— Я не жду, что вы быстро примете решение, мастер Мельцер. Позвольте решению созреть. Я вернусь.

Глас почтительно поклонился и покинул дом. Мельцер озадаченно крикнул ему вслед:

— Но я ведь даже не знаю вашего имени!

Гость обернулся на ходу, помахал зеркальщику рукой и ответил:

— Что значит имя! Как я уже сказал, я — глас вопиющего в пустыне. — И с этими словами он направился в сторону Понте Сан-Донато.


Теперь Мельцер жил в состоянии раздвоенности и постоянно спорил с самим собой. Он не знал, стоит ли принимать предложение Гласа. Должен ли он решиться на новый заказ? В прошлом осталась любовь Мельцера к Симонетте — самое счастливое время в его жизни и самое большое его разочарование.

Если он покинет Венецию, это будет значить, что он бросает самых важных в его жизни людей: свою дочь и свою любимую; да, Мельцер поймал себя на мысли о том, что все еще считает Симонетту своей любимой.

На смену мрачному, холодному февралю пришел светлый март. Он и наполнил изорванную душу зеркальщика уверенностью. В один из первых дней марта Михеля Мельцера посетили двое одетых в черное слуг, которые отличались вежливостью, однако также и немалой наглостью. На них были маленькие круглые шапочки и сюртуки, из-под которых видны были крепкие ноги, обутые в туфли на высоких каблуках. Слуги представились посланниками дожа Фоскари.

Когда они вежливо, но тоном, не терпящим возражений, велели следовать за ними, зеркальщик заподозрил неладное. С ним хотел говорить дож.

От палаццо Дукале у Мельцера остались неприятные воспоминания. Он поклялся, что больше никогда не придет в это запутанное здание, стены которого кричали об одержимости властью и произволе; но когда зеркальщик поинтересовался, что будет, если он откажется выполнить их требование, посланники в черном дали ему понять, что применят силу.

У Фонадмента Джустиниани ждала барка с балдахином и шторами. Четверо гондольеров в красно-синих одеждах держали весла поднятыми, как знамена, и едва Мельцер ступил на борт, как лодка бесшумно скользнула в воду, так что золотой морской конек на корме заплясал вверх и вниз. Они целеустремленно направились к Рио-ди-Санта-Джустина, где лодка замедлила ход, чтобы пересечь квартал Кастелло с его запутанными улочками и каналами. Через полчаса барка остановилась у мола Сан-Марко.

Через охраняемый боковой вход к востоку от Понте делла Паглия посланники провели Мельцера по каменной лестнице на второй этаж дворца, где окна скрывались за бесконечной вереницей колонн. Когда позади осталось несколько роскошных комнат, перед зеркальщиком словно по мановению волшебной палочки возникло крыло портала со стрельчатой аркой. Один из слуг дожа подтолкнул Мельцера к двери. Оказавшись в длинном зале, Михель нетерпеливо огляделся.

Через арочное окно слева от него падал яркий свет, рисуя на расписанной стене причудливые узоры из теней. На другом конце зала показались двое слуг в ливреях и подвели зеркальщика к возвышению, занимавшему торец комнаты во всю ширину. Вскоре после этого отворилась правая из двух узких дверей и оттуда вышел дож Фоскари в сопровождении богато одетого вельможи.

Мельцер узнал дожа по его низко натянутой на лоб шапке-колпаку из красно-синего бархата, снабженной по бокам треугольными наушниками и завязанной под подбородком на бант. На лице Фоскари особенно заметны были маленькие хитрые глазки. Тонкие черты и бледная кожа придавали дожу сходство с женщиной, что особенно подчеркивалось его невысоким ростом и маленькими шажками, которыми он передвигался.

Вельможа, вошедший в зал следом за Фоскари, был не намного выше дожа, но попытался придать себе значительности с помощью высокого колпака, подобного куполам собора Святого Марка. На вельможе было длинное красное платье, из-под которого выглядывали туфли такого же цвета, и подбитая мехом накидка из светлого бархата, волочившаяся по полу. На груди его сверкал золотой крест с рубинами и изумрудами.

— Значит, вы и есть печатник из Майнца? — начал дож, после того как они с вельможей заняли места на двух (единственных в зале) стульях.

— Меня зовут Михель Мельцер. Я учился профессии зеркальщика. «Черным искусством» я занялся совершенно случайно.

— Теперь вы живете в Серениссиме?

— С прошлой осени, Vosta Altezza.[9]

— Занимаясь печатью.

Мельцер смущенно пожал плечами.

Дож и вельможа многозначительно переглянулись. Наконец вельможа поднялся и сделал пару шагов навстречу Мельцеру, стоявшему у подножия возвышения, и протянул ему правую руку тыльной стороной кисти вверх.

Когда после длительной паузы зеркальщик так и не понял, что ему с этой рукой делать, дож, наблюдавший за сценой, счел нужным вмешаться.

— Вы должны поцеловать кольцо, печатник. Eccelenza[10] — новый легат Папы Римского, Леонардо Пацци!

Мельцер непроизвольно вздрогнул, узнав, кто стоит перед ним. Он испуганно схватил правую руку сановника, одежды которого даже отдаленно не напоминали одежды епископа, и коснулся ее губами.

Eccelenza довольно взглянул на Мельцера. Благодаря своему колпаку и возвышению легат был выше Мельцера на две головы. И, глядя на него сверху вниз, Леонардо Пацци произнес:

— Так вы и есть тот самый печатник, который написал искусственным письмом ложные индульгенции для племянника Его Святейшества Папы?

Eccelenza, — подняв глаза, нерешительно ответил Мельцер, — мог ли я знать, что племянник Папы — его самый главный враг? Я всего лишь печатник и не общаюсь со столь высокопоставленными церковными сановниками. Я печатаю то, что мне говорят.

Позади раздался тонкий голос дожа:

— Тут он прав, Eccelenza. Нельзя винить печатника за содержание и последствия его работы.

Легат поднял ногу и каблуком отбросил в сторону длинную накидку, затем повернулся и, обращаясь к дожу, заметил:

Quod nоn est, nоn legitur, что на латыни означает «Чего нет, то нельзя и прочесть». А на чистом итальянском добавлю: Его Святейшество Папа Евгений считает искусственное письмо настолько опасным, что требует, чтобы каждый пергамент, не написанный от руки, снабжался «Imprimatur»[11] Папы, в противном случае те, кто за это ответственен, будут переданы в руки инквизиции. Вы нас поняли? Дож непроизвольно кивнул и ответил:

Eccelenza, печатник из Майнца — единственный человек в Серениссиме, который владеет этим искусством, и он использовал его только один раз. Я думаю, вы придаете этому открытию слишком большое значение.

— Вред, — заявил Леонардо Пацци, в то время как его глаза бегали, глядя то на дожа, то на Мельцера, — который принесли эти пергаменты своей многочисленностью, достаточно велик, vostra altezza! Они обогатили племянника Папы и выставили на посмешище Его Святейшество. А в остальном я предоставляю судить о роли этого открытия Всевышнему и истории.

Тут слово взял Мельцер:

— Если вы позволите мне заметить, Eccelenza, вы — не единственный человек, для которого искусственный шрифт имеет значение. Как вам наверняка известно, я прибыл из Константинополя, где за этим открытием охотились, кроме Альбертуса ди Кремоны, еще арагонцы и генуэзцы.

— В таком случае вы были свидетелем убийства ди Кремоны? — Пацци осенил себя крестным знамением.

— Да, Eccelenza, спаси Господь его душу. Я видел кинжал у него в спине.

— То есть вы знаете, кто убил ди Кремону? Мельцер покачал головой и уставился в пол.

— Я бежал из Константинополя.

— Почему?

— Чтобы укрыться от преследований да Мосто. Он заявил, что является папским легатом, но я еще тогда не поверил ему. А потом этот Доменико Лазарини, который должен был привезти меня в Венецию по поручению Серениссимы…

Когда Мельцер упомянул имя Лазарини, дож занервничал, полез мизинцем в ухо и пожаловался:

— Море, море, вы слышите шум моря?

Леонардо Пацци не обратил внимания на внезапный приступ у дожа и продолжил задавать вопросы:

— И да Мосто преследовал вас до самой Венеции?

— Однажды он появился и потребовал выполнить его заказ. Я хотел вернуть ему деньги, которые он заплатил мне вперед, но да Мосто угрожал мне, напомнив об Альбертусе ди Кремоне, и положил передо мной орудие убийства. Тогда мне стало ясно, что он имеет в виду, и я взялся за его заказ — поскольку он оборвал все мои связи и построил для меня лабораторию на Мурано.

Папский легат обернулся и спросил у дожа Фоскари:

— То есть Чезаре да Мосто до сих пор в Венеции? Фоскари по-прежнему ковырялся в левом ухе, поэтому Пацци пришлось повторить свой вопрос. Наконец дож ответил:

— В Венеции ли да Мосто? Откуда мне знать! В Серениссиме так много чужеземцев.

Пацци понурился и стал гладить меховой ворот своей накидки:

— Я здесь, чтобы объявить вам о визите Его Святейшества на праздник Воздвижения Креста Господня, которое христианский мир празднует в середине сентября. Его Святейшество будет путешествовать с огромной свитой, чтобы убедить всех сомневающихся в своем существовании и предать анафеме своего племянника Чезаре да Мосто.

Дож поднялся, поклонился несколько раз папскому легату и произнес:

— Серениссима устроит Его Святейшеству грандиозный прием, о котором будут говорить во всем мире, Eccellenza!

— Ничего другого от вас и не ожидали, — ответил легат. — Но знайте, казна Его Святейшества опустела. Поэтому на вас ложится также обязанность позаботиться о дорожных расходах и о том, чтобы поблагодарить Его Святейшество приличествующим подарком, достойным Серениссимы. Его Святейшество будет рад небольшому острову или доходу с одного из венецианских имений in aeternum.[12]

In aeternum? — повторил Фоскари и, потупив взгляд, заметил:

— Вы же знаете, Eccellenza, я горячий сторонник Папы Римского, но в Серениссиме, к сожалению, живут не только сторонники Его Святейшества. Чтобы быть до конца откровенным, скажу, что между районами Дорсодуро и Кастелло есть немало отчаянных противников Папы, и помпезный въезд может представлять серьезную опасность для земного существования Его Святейшества.

Казалось, Леонардо Пацци совсем не был удивлен этими словами. Он уверенно ответил:

— От вас, Vostra Altezza, будет зависеть, чтобы этого не произошло. Беру с вас слово, что вы станете беречь земное существование Его Святейшества как свою собственную жизнь. Что же касается вас, печатник, — легат пристально поглядел на Мельцера, — вы заключите новый договор и напечатаете десять раз по десять тысяч новых индульгенций, в которых Его Святейшество обещает полное отпущение грехов тому, кто купит данный пергамент, преисполнившись веры.

— Сто тысяч индульгенций? Eccellenza, да это же больше, чем звезд на небе! Как же я справлюсь с такой работой?

— Вы же расхваливали свое искусство и утверждали, что можете писать быстрее, чем сотня монахов в сотне монастырей за сто дней! Теперь посмотрим, как вы с этим справитесь. — С этими словами Пацци вынул из внутреннего кармана своей накидки пергамент, развернул его и протянул Михелю Мельцеру.

Тот неохотно прочел его, прищурился и сказал:

Eccellenza, пусть Господь меня накажет, но для этого текста в том количестве, которого вы хотите, требуется невероятное количество краски и пергамента, не говоря уже о свинце и олове. Эта работа будет единственной в своем роде, и ее исполнение будет стоить дороже, чем крестовый поход в Святую землю.

На губах посланника Папы заиграла дьявольская ухмылка, и он ответил Мельцеру, искоса глядя на Фоскари:

— Дож — человек Папы. Он даст вам необходимую сумму. У вас будет все необходимое, печатник!

Мельцер внимательно посмотрел на легата, затем попытался прочесть что-либо на морщинистом лице Фоскари и, подозревая, что, вполне вероятно, он никогда не получит за свою работу ни единого дуката, решительно произнес:

— А если я сочту, что не в состоянии выполнить ваш заказ, Eccellenza? Видите ли, я всего лишь зеркальщик и наверняка не гожусь для такой работы, как эта. Если бы Папе Римскому понравился зеркальный кабинет, где Его Святейшество отражался бы сотню раз, а то и больше, тогда бы я, конечно, смог быть полезным, но…

— Молчать! — перебил легат Мельцера. Гладкое лицо Леонардо Пацци исказилось от гнева. — Правильно ли я вас понял: вы собираетесь противиться воле Папы?

Мельцер пожал плечами и уставился в пол.

— Вы что, в сговоре с дьяволом? Вы работали на да Мосто, племянника Папы, который, как известно каждому набожному христианину, является заклятым врагом Его Святейшества! Вы обокрали Папу на десять тысяч отпущений грехов! Вы сделали Его Святейшество посмешищем для врагов и объявили его мертвым! Кажется, вам не хватает мозгов, чтобы понять, что любого из этих обвинений достаточно, чтобы отдать вас инквизиции, печатник!

Eccellenza! — возмущенно воскликнул Мельцер. — Даже император Константинополя не знал того, что Чезаре да Мосто враждует с Его Святейшеством. Откуда же мне, простому ремесленнику с немецкой земли, знать, что его заказ направлен против Его Святейшества? Я считал, что служу Папе Римскому.

— Пустая болтовня!

— Это правда, Eccellenza.

Дож, у которого и так почти не осталось друзей, изо всех сил старался не поссориться с Папой, поэтому он попытался вмешаться в спор между Мельцером и Пацци. Это было нелегко для него, поскольку Фоскари знал, что ему придется нести расходы по печати, тогда как Папа Евгений положит прибыль себе в карман. В конце концов дож все же вырвал у Мельцера обещание выполнить заказ Папы и заверил папского легата в том, что возьмет на себя расходы на работу. Кроме того, заметил Фоскари, заказ нужно держать в строжайшем секрете, поэтому необходимо, чтобы Мельцер сделал лабораторию в другом, никому не известном месте.

Зеркальщику понравилось желание дожа. С тех пор как ушла Симонетта, Михель чувствовал себя не в своей тарелке на острове Мурано.

Новое жилище Мельцера находилось неподалеку от кампо Сан-Лоренцо, в квартале Кастелло, в двух шагах от арсеналов. Дом, построенный в прошлом столетии, гармонично сочетался с рядом таких же домов в два этажа. На первом этаже было достаточно места для того, чтобы оборудовать там мастерскую.

Переезд не привлек к себе внимания, и уже через неделю Мельцер мог бы начать работать, но не хватало главного — букв.

Зеркальщик отдал их на хранение египтянину Али Камалу, еще когда хотел бежать в Триест с Симонеттой. Все планы спутал Лазарини, и Мельцер отказался от мысли о побеге. С тех пор Али Камала и след простыл. Все расспросы в гавани, на Рива дегли Скиавони, оказались безрезультатны. Никто из носильщиков и поденщиков, большей частью подростков, никогда не слышал об Али Камале.

Это заставило зеркальщика призадуматься и прибегнуть к хитрости. Ранним утром, когда стоявшие у входа в лагуну суда стали причаливать и на моле началось оживление, Мельцер затесался в толпу приезжих и закричал:

— Мои вещи! У меня украли мои вещи!

Прошло совсем немного времени, и возле Мельцера возник подросток в лохмотьях и на нескольких языках предложил помочь. Венеция, сказал он, очень опасное место, повсюду воры и разбойники, но он готов помочь чужестранцу.

Слова эти показались зеркальщику до боли знакомыми, и он согласился пойти с мальчишкой к «дому находок», как раз за арсеналами: там хранились «потерянные» хозяевами вещи.

«Дом находок» располагался прямо на Рио-ди-Сан-Фран-ческо, и выход на канал был только один. После громких криков перевозчик пригнал свою барку к другому берегу и перевез Мельцера и мальчишку.

В полуразрушенном доме, через крышу которого падал слабый свет, пахло плесенью и прогнившим деревом. Вероятно, раньше в этом здании было несколько этажей, но они давно обрушились, поэтому все вещи лежали прямо на земле.

Из-за кучи мешков, деревянных ящиков и тюков вышел — ничего другого Мельцер и не ожидал — Али Камал. Для египтянина встреча оказалась неожиданной, и он растерянно пробормотал несколько слов приветствия. Али был очень удивлен тем, что Мельцер нашел его. Он накажет предателя — Али кивнул на мальчишку, сопровождавшего зеркальщика.

Мельцер не обратил внимания на слова египтянина и сказал:

— Я пришел, чтобы забрать буквы, которые я дал тебе на сохранение.

Али пробормотал слова сочувствия по поводу того, что зеркальщику не удалось бежать вместе с Симонеттой. Но денег, к сожалению, нет: капитан корабля потребовал плату вперед.

— Ну хорошо, хорошо, — ответил Мельцер, — деньги мне не нужны, мне нужны мои буквы!

Али закатил глаза:

— О, я берег ваши буковки как зеницу ока, мастер Мельцер, потому что знаю, как они важны для вас!

— За это я тебе хорошенько заплатил, египтянин!

— Конечно, мастер Мельцер, вы всегда были великодушны по отношению ко мне. Но я прошу вас об одном: не говорите никому, чем я здесь занимаюсь! Вы же знаете, что мне нужно кормить больную мать и четырех сестер.

Зеркальщик улыбнулся и заверил, что ему нет никакого смысла выдавать Али, ведь в конце концов они — давние союзники.

Али Камал остался доволен его словами и выудил из-за стены из мешков и сундуков деревянные ящики с буквами, которые дал ему Мельцер на сохранение семь недель назад.

— Я ведь могу на вас положиться, мастер Мельцер? Вы никому не расскажете о моем занятии?

— Я подумаю над этим, — ответил Мельцер, оставив вопрос открытым.

Глава XIII Мечты Леонардо Пацци

— Мессир Мельцер, Sua Altezza дож Фоскари поручил мне, первому среди всех уффициали, заботиться о вас, чтобы вы могли заниматься высоким поручением Серениссимы. Меня зовут Бенедетто. На мужчине, стоявшем в дверях нового дома зеркальщика, была униформа из красно-синей парчи, которую Михелю уже не однажды доводилось видеть, и высокая красная шляпа, напоминавшая колпак дожа. Как обычно, у Бенедетто был с собой арбалет, ведь он считался лучшим стрелком Венеции и иногда ради развлечения подстреливал голубей на лету. Прежде чем Мельцер успел ответить, Бенедетто продолжил:

— На Рио-Сан-Лоренцо ожидает баржа с предметами домашней обстановки, которые выбрал для вас Sua Altezza. Их сделали лучшие плотники города. Носильщики уже готовы. Мы можем начинать разгружать?

Мельцер недоверчиво кивнул. После этого уффициали подал знак, и сильные мужчины стали вносить дорогую мебель: сундуки из светлой итальянской сосны, столы и кресла из темного эбенового дерева, части кровати, которая своим расшитым золотом балдахином и тяжелыми шторами по обе стороны напоминала маленькую сцену театра теней неподалеку от кампо Санта-Маргарита.

Хотя никто из носильщиков и словом не обмолвился с Мельцером, каждому предмету обстановки нашлось свое место, да так, словно он был изготовлен специально. Зеркальщик был удивлен. Но жизнь научила его тому, что ничего в мире не бывает просто так и подарки «от чистого сердца» обычно оказываются с подвохом.

Бенедетто, увидев, что Мельцер недоверчиво отнесся к обстановке своего нового дома, мимоходом заметил:

Sua Altezza дож считает, что только тот человек, который чувствует себя комфортно, может хорошо выполнять свою работу.

— Дож очень мудр, — весело ответил Мельцер, — только как тогда быть с убеждением венецианцев, будто бы дож чрезвычайно скуп?

— Умеренная скупость еще никому не вредила, мастер Мельцер, — ответил уффициали.

Зеркальщик кивнул:

— По крайней мере, самому скряге точно!

Оба рассмеялись, и носильщики удалились.

— Если у вас есть еще какие-либо пожелания… — начал Бенедетто, вопросительно глядя на зеркальщика. — Я уполномочен выполнять любые ваши прихоти, мессир Мельцер.

— Для полного счастья, — воскликнул Мельцер, — не хватает только, чтобы вы привели в дом женщин для поддержания моего хорошего настроения!

— Это пожелание или насмешка?

Мельцер поднял руки.

— Послушайте меня! Пока что женщин с меня довольно, и я точно знаю, что говорю.

Уффициали понимающе кивнул и сказал:

— Если все же они вам понадобятся, непременно скажите мне. В Венеции достаточно красивых женщин, которые умеют молчать. Поймите меня правильно, порученное вам задание должно сохраняться в строжайшей тайне. Таково желание Его Преосвященства папского легата. А ведь никто не способен разболтать больше тайн, чем разочарованная или отвергнутая любовница. Поэтому я осмелюсь попросить вас: если вас будет снедать страсть — а кто же из нас не сталкивался с таким испытанием — обращайтесь ко мне. Я пришлю вам прекраснейших женщин Серениссимы, каких вы только пожелаете.

— Мне это не понадобится, — резко закончил разговор зеркальщик, выпроваживая уффициали за дверь.

Оставшись в одиночестве в обставленном новой мебелью доме неподалеку от кампо Сан-Лоренцо, где было все, чтобы ему было удобно, Мельцер вернулся к мыслям о Симонетте. Их совместно проведенные ночи проносились у него перед глазами, но чувства, которые возникали при этом, колебались между ненавистью и желанием. Зеркальщик ненавидел Симонетту за то, что она обманула его именно с Лазарини, этой старой жабой. Но в той же мере, в какой Мельцер ненавидел свою прежнюю любовницу, он ее и желал. Он мечтал о том, чтобы гибкое тело Симонетты прижалось к нему, мечтал дотронуться до густых черных волос, ощутить прикосновение белоснежных пальцев, которые так искусно щиплют струны лютни и извлекают из нее самые сладостные звуки. Михелю было стыдно перед самим собой, когда он тайком, как уличная дворняжка, прокрался в трактир, где когда-то пела Симонетта. Теперь там тянул свои тоскливые песни бродячий певец из Неаполя.

На то, чтобы обставить новую лабораторию, Мельцеру потребовалось несколько недель. Он нанял старую команду, с которой работал еще на Мурано. Всегда рядом с зеркальщиком был Бенедетто: он охотно помогал ему, принимал заказы на поставки и в кратчайшие сроки доставлял материалы, необходимые для исполнения задания Его Святейшества. Дерево и глина, свинец и олово, пергамент и корзины стояли в дальних комнатах до самого потолка.

Как раз в тот момент, когда Мельцер принялся выкладывать набор из отлитых букв, к нему неожиданно пришел посетитель.

Леонардо Пацци, который по-прежнему находился в Венеции, чтобы следить за приготовлениями к приезду Евгения Четвертого, должно быть, узнал от Бенедетто, что Мельцер снова приступил к работе. Однажды вечером, когда с Сан-Лоренцо еще доносились пронзительные крики птиц, в лаборатории Мельцера появился Пацци, чтобы, как он сказал, посмотреть, что да как. В отличие от их первой встречи в палаццо

Дукале, одет легат был неброско и походил на бродячего школяра. Зато его сопровождали двое охранников, которые стали у двери.

Пацци поинтересовался, выполняет ли дож свои обязательства и сможет ли Мельцер успеть к оговоренному сроку. Вдруг перед домом раздались громкие крики, словно там была драка. Легат, сдержанными манерами напоминавший Мельцеру ди Кремону, побледнел.

— Заприте дверь, жизнью заклинаю вас, мастер Мельцер, меня не должны здесь видеть!

Мельцер не знал, что происходит перед домом, и хотел внять просьбе легата, но прежде чем он успел дойти до двери, она распахнулась и в сумерках перед зеркальщиком появился человек, приземистую фигуру которого он тут же узнал: это был Чезаре да Мосто.

Да Мосто не сказал ни слова, повернулся, сделал знак своим сопровождающим, и те набросились на охранников Пацци, требуя впустить их. Затем племянник Папы прошел мимо Мельцера в лабораторию, где за одной из арок прятался легат.

Мельцер, последовавший за да Мосто, увидел, что у Пацци задрожали губы. Высокомерный папский легат внезапно оказался малодушным и пугливым. Тишина, повисшая в комнате, и молчание да Мосто пугали. В мозгу Мельцера проносились самые невероятные предположения о том, что случится в следующую минуту. Он видел кинжал в ножнах да Мосто, знал, что этот человек непредсказуем, жесток и сварлив. Мельцер ни секунды не сомневался в том, что Леонардо Пацци в любую минуту может осесть мертвым на пол. Зеркальщик хотел закричать, но что-то удержало его от этого.

В зловещей тишине внезапно раздался голос да Мосто:

— Давненько мы с вами не виделись, Пацци. Кажется, в последний раз это было на десятом юбилее Его Святейшества, моего дяди.

Леонардо Пацци был не менее удивлен приветливыми словами да Мосто, чем Мельцер, но тот, кто знал племянника Папы, должен был понимать, что эта приветливость уже в следующее мгновение может обернуться ненавистью. Пацци, поколебавшись, ответил не менее приветливо:

— Да, мессир да Мосто, я тоже помню ту нашу встречу.

Пацци по-прежнему держался за арку, в то время как да Мосто стоял перед ним, широко расставив ноги, полностью уверенный в себе, и ухмылялся.

— Да, я хорошо ее помню, — сказал бывший легат, скрестив руки на груди. — Тогда вы надеялись, что Его Святейшество повысит вас до звания кардинала. И как? Его Святейшество сдержал слово?

Легат, казалось, был удивлен памятью да Мосто. Еще много лет назад Папа Евгений обещал Пацци кардинальский сан, но в первый раз причиной для отказа стало незнание Пацци латыни, во второй — брак с уже умершей от чахотки кузиной, а в третий — количество церковных сановников, претенден-дующих на это место. При этом Папа Евгений Четвертый уже назначил целый ряд кардиналов, у которых было только одно из необходимых для кардинальского сана достоинств: деньги, много денег.

— Нет, мессир да Мосто, — ответил Пацци, и в его словах прозвучала горечь. — Но у Его Святейшества до сих пор было достаточно причин для того, чтобы отказать мне в пурпурной мантии.

— Ну конечно же, — иронично заметил да Мосто и хлопнул в ладоши. — У Его Святейшества всегда есть причины для отказа; на крайний случай подойдет и Божья воля. Что вы предлагали моему дяде?

— Предлагал?

— Да, предлагали! Вы же не станете утверждать, что стремились к кардинальскому сану, не имея достаточного количества звонких монет! С пустым кошельком кардиналом не стать.

Пацци перекрестился, а да Мосто добавил:

— А с набожностью и подавно!

Мельцер невольно наблюдал за этой сценой. Слова да Мосто, обращенные к папскому легату, были более чем ясны, но зеркальщик не понимал, к чему клонит племянник Папы. Насколько зеркальщик знал да Мосто, тот все делал с точным расчетом, и даже если казалось, что он забыл о присутствии молчавшего до сих пор свидетеля, то при этом наверняка преследовал какую-то цель.

— Вы ненавидите своего дядю? — поинтересовался Леонардо Пацци. — Поэтому и затеяли все это дело с индульгенциями?

— О нет, — воскликнул Чезаре да Мосто, — я не испытываю ненависти к своему дяде! Я лишь презираю его, потому что он — плохой Папа, безвольный слабак, как и его предшественники Мартин, Григорий, Бонифаций и Урбан, при которых поднялись Авиньон и Пиза, приносившие им большую часть дохода. А сегодня этот Амадеус Савойский велит называть себя папой Феликсом, и единственное, что приходит в голову дяде Евгению, — это отлучить его от Церкви и предать анафеме. Я сомневаюсь, действительно ли дядя преисполнен Святого Духа, мне кажется, что, когда его выбирали, к этому приложил свою руку дьявол. Но поверьте мне, Пацци, дни Евгения Четвертого сочтены, и вы не на той стороне.

— Я — папский легат, мессир да Мосто, и выполняю возложенную на меня задачу. Это не значит, что я согласен со всем, что мне поручено сделать.

— Наконец-то смелые слова из ваших уст!

— Я отваживаюсь говорить так только потому, что вы тоже откровенны, мессир да Мосто. Что вы имели в виду, когда говорили, что я не на той стороне? Какая сторона была бы в таком случае правильной?

Чезаре да Мосто огляделся в поисках Мельцера и, увидев его за столом, который был заставлен ящичками, полными букв, крикнул:

— У вас нет вина, мастер Мельцер? Трудные слова легче срываются с губ, когда пьешь вино.

Зеркальщик с удовольствием воспользовался возможностью удалиться.

Когда он вернулся, в лаборатории шел оживленный разговор. Чезаре да Мосто пытался убедить папского легата в том,

что большинство церковников, да даже большинство кардиналов были настроены против Папы Евгения Четвертого.

Леонардо Пацци с таким удивлением внимал словам да Мосто, словно в них было что-то новое для него.

— Я действительно не знал этого, — пробормотал легат, одергивая подол своей одежды, хотя та находилась в полном порядке. Наконец он спросил:

— А вы по-прежнему хотите стать Папой, мессир да Мосто? Это будет нелегко, учитывая тот факт, что вас отлучили от Церкви.

Тут да Мосто презрительно и громко засмеялся, и смеялся так долго, что его нос картошкой покраснел.

— Ну что за вопрос, Пацци, ведь вы же не всерьез об этом спрашивали! Разве мало было Пап, объявлявших друг друга vitandus — людьми, которых должен избегать любой христианин, и тем не менее один из них становился наследником другого? Папы боятся своих соперников на земле больше, чем адского огня, и их единственным оружием зачастую является тупой меч анафемы. Как будто он способен решить все их проблемы! Нет, есть намерения передать папство другому человеку.

Мельцер, затаив дыхание, следил за их беседой, но после этих слов вышел из-за своих ящиков и спросил у да Мосто:

— С вашего позволения… Вы отказались от своих планов стать Папой?

— Честно говоря — да.

— В таком случае, я напрасно напечатал десять тысяч индульгенций?

— Напрасно, мастер Мельцер, но только в том, что касалось должности. В остальном же это дело было прибыльным. К вящему неудовольствию моего дяди, который теперь изо всех сил старается пополнить свою казну.

Пацци испугался.

— Вам известно, зачем я здесь?

Да Мосто снова скорчил презрительную мину и ответил:

— Я же говорил, что число противников Папы во много раз превышает число его сторонников. Все знают об этом, кроме него самого. Поверьте мне, Пацци, вы поставили не на ту лошадь! Кто еще верен дряхлому понтифику — слабоумный дож и парочка старых кардиналов, которые, должно быть, не переживут следующей зимы. Может быть, еще Иоанн Палеолог, император Константинополя, но его мнение изменчиво, как направление ветра.

— Боже мой! — воскликнул Леонардо Пацци, который был, очевидно, потрясен словами да Мосто. — И что же мне теперь делать?

— Делайте то, что считаете нужным.

— И это говорите мне именно вы?

— Я тоже поступаю так, как подсказывает мне рассудок. Если бы я считал своего дядю достойным Папой, я был бы его сторонником. А поскольку я рассматриваю его как несчастье для всех христиан, я прикладываю все усилия для того, чтобы окончить его понтификат, и за мной стоит много людей.

В дверях показалась голова одного из сопровождавших да Мосто.

— Мессир да Мосто, что делать с этими двумя?

Пацци вопросительно поглядел на да Мосто, и тот ответил:

— Развяжите их и заприте в комнате, которую вам укажет мессир Мельцер.

Зеркальщик послушно выполнил требование — провел охранников в предназначенную для хранения припасов небольшую комнату в дальней части дома, пока что пустовавшую.

Тем временем папский легат признался, что тоже не совсем доволен тем, как Евгений Четвертый выполняет свои обязанности. Задача напечатать сто тысяч индульгенций, чтобы чудесным образом пополнить казну, тоже внезапно показалась ему ненужной.

У Мельцера сложилось впечатление, что страх Пацци перед противниками Папы был сильнее, чем страх перед Папой Евгением Четвертым, у которого с каждым днем (Михель знал об этом по собственному опыту) становилось все меньше сторонников. С удивлением, граничащим с недоверием, зеркальщик слушал папского легата.

Леонардо Пацци извернулся, как змея, и обстоятельно заявил:

— Я не знаю, мессир да Мосто, что вы обо мне подумаете, но признаюсь вам: в душе я скорее принадлежу к противникам Его Святейшества, чем к жалкой кучке его сторонников. Поверьте мне, это правда.

Мельцер нахмурился, поглядел на да Мосто, пытаясь прочесть ответ у него на лице. Но да Мосто был чересчур хитер, чтобы выдать свои мысли. Признание Пацци, казалось, не слишком удивило сто, однако долгая тревожная пауза свидетельствовала о том, какое большое значение Чезаре да Мосто придает словам легата.

Молчание да Мосто, который обычно не медлил с ответом, заставило Пацци забеспокоиться. Он поглядел в потолок, словно ожидая ответа с небес, и так и замер в этой позе, пока Чезаре да Мосто наконец не ответил, причем ответ дался ему с трудом:

— Это еще придется доказать, Пацци. Вы должны понять, что я не могу так просто принять ваше отречение. Заяц остается зайцем, даже если он изменяет направление своего бега.

Леонардо Пацци понимающе кивнул:

— И как же мне это доказать? Назовите ваши условия, мессир да Мосто! Думаю, я мог бы вам пригодиться.

— Ну конечно же, вы можете нам пригодиться! — ответил да Мосто. — Даже больше, чем вы думаете. И все же в этом деле не стоит действовать опрометчиво.

— Нет-нет, — продолжал настаивать Пацци. — Вы должны знать, что я всегда только наполовину был на стороне Папы. Не думайте, что я настолько глуп, чтобы не разглядеть интриги с раздачей санов. Может быть, я не примкнул к вашей партии лишь потому, что не имел такой возможности.

Да Мосто долго и пристально глядел на легата. Затем подошел к Пацци вплотную и сдавленным голосом прошептал:

— Мессир Пацци, насколько мне известно, вашей задачей является организация прибытия Его Святейшества, моего дяди, в Венецию. Что вы должны непременно при этом сделать?

Пацци тут же уловил внезапно появившуюся в голосе да Мосто вежливость и так же вежливо ответил:

— Мессир да Мосто, ко мне сбегаются все ниточки. Я определяю — естественно, после предварительного обсуждения с Его Святейшеством — каждый шаг Папы, начиная с того момента, когда он ступит на мол Сан-Марко, и до его отбытия. Я определяю комнаты в палаццо Дукале, которые будут служить квартирой Его Святейшеству на все время его пребывания, я выбираю блюда и решаю, кто и в каком количестве будет приглашен.

— Программа уже составлена, мессир Пацци?

— В основном уже готова, если не принимать во внимание блюда и список гостей.

Да Мосто покачал головой, словно собираясь с мыслями. Он сложил руки за спиной и нервно заходил по комнате. Зеркальщик напряженно следил за каждым его движением, и когда да Мосто внезапно остановился и поглядел на него, Михель смущенно сказал:

— Выпейте немного, мессир да Мосто, это придаст вам сил! Да Мосто поднял бокал и залпом осушил его. Затем, обращаясь к Пацци, произнес:

— Ну хорошо, вы можете доказать свою лояльность. Давайте встретимся послезавтра в это же время в этом же месте, и вы сообщите мне свои мысли по поводу подготовки визита Папы. Но приходите один, без охраны. Я буду действовать так же. Если я пойму, что у вас серьезные намерения, то посвящу вас в планы его противников. Вы будете удивлены, когда услышите имена, которые я назову.

Леонардо Пацци с воодушевлением согласился. Втайне он надеялся, что его предательство сделает его немного ближе к кардинальскому сану, и уже это было достаточной причиной для того, чтобы примкнуть к да Мосто.

Что же касается Мельцера, то он предчувствовал недоброе. Тот факт, что заговорщики встречались именно в его доме, пугал его. Но в первую очередь он был обеспокоен судьбой своей работы, печатью ста тысяч индульгенций для Папы Евгения. Конечно, Михель по-прежнему сомневался в том, что когда-либо получит плату за свои труды, но если Папа Евгений почиет в бозе, тогда зеркальщику не достанется ни денег, ни славы. С другой стороны, опыт общения с Чезаре да Мосто тоже был не самым приятным. Не зная, что делать, Мельцер на два дня приостановил работу, со страхом ожидая, как обернется дело.

В назначенное время в доме Мельцера появились Пацци и да Мосто. Зеркальщик отослал своих слуг, чтобы не было нежелательных свидетелей, и выставил достаточное количество вина «Соаве», которое было предназначено для того, чтобы развязывать языки и устранять взаимное недоверие.

На этот раз, в отличие от первой встречи, на папском легате было простое венецианское платье, состоявшее из синих штанов и широкого коричневого плаща, доходившего до колен, так что были видны его тонкие, обтянутые красными чулками ноги. Зато да Мосто появился в той же одежде, что и несколько дней назад, скорее щегольской, чем благородной, закутанный в короткую черную накидку в складку, из-под которой выглядывал широкий воротник красного камзола. Одежда придавала ему вид одновременно благочестивый и дьявольский.

Мельцер пригласил обоих на второй этаж, где Пацци и да Мосто сели друг напротив друга за длинный темный деревянный стол, на расстоянии двух вытянутых рук. Да Мосто мгновение смотрел на своего визави, а затем сказал:

— Ну, мессир Пацци, хорошо ли вы все обдумали?

Пацци не отвел взгляда. Он посмотрел племяннику Папы прямо в глаза и вместо ответа вынул из складок своего плаща три свитка пергамента. Легат бросил их на стол, словно желая сказать: вот мой ответ!

Зеркальщик отошел за балюстраду, разделявшую комнату на две части. Широко раскрыв глаза, он наблюдал за тем, как да Мосто развернул пергамента один за другим, прочел и удовлетворенно кивнул головой.

В то время как да Мосто жадно пожирал глазами записи, Пацци, не шелохнувшись, ждал одобрительного замечания собеседника.

Наконец да Мосто заговорил. И то, что он сказал, как нельзя лучше подходило для того, чтобы заставить Пацци подпрыгнуть. Такая фраза способна была свести человека с ума.

— Мессир Пацци! Что вы думаете насчет того, чтобы самому стать Папой?

— Я? Вы что, смеетесь надо мной? — Леонардо Пацци нервно теребил верхнюю пуговицу плаща.

— Вовсе нет, мессир Пацци. Вы же должны знать, что мой дядя, Папа Евгений, не переживет своего визита в Серениссиму. Обычно покушения срываются только один раз. Вы ведь догадываетесь, почему нас так интересуют ваши планы.

Пацци задумчиво кивнул, затем, задыхаясь, пролепетал:

— Вы что же, серьезно хотите сделать меня Папой? Ведь это же была ваша цель — стать Папой. Вы даже имя подходящее выбрали. Не поверю, что вы столь внезапно изменили свои намерения!

Чезаре да Мосто облокотился на стол и тихо ответил:

— Конечно, это было совсем не легко, мессир Пацци. Но после разговора со своими друзьями я подумал, что будет лучше, если этот сан примет человек ничем не отягощенный. Видите ли, индульгенции вызвали среди христианского люда много волнений. Верующим пришлось узнать, что бумаги не имеют силы, если они выпущены не тем Папой. Если бы покушение удалось, то сегодня бы я был Папой Пием Вторым и вам пришлось бы целовать мое кольцо, мои ноги и еще Бог знает что. А так в глазах многих я — обманщик и, тем самым, уже не papabilis.

— И тут ваш выбор пал именно на меня? Как же мне настроить всех кардиналов в свою пользу?

— Мессир Пацци, простите, но вы — чистый лист. До сих пор у вас не было ни врагов, ни друзей — вы же не кардинал! Поэтому вы не вызовете среди кардиналов ни зависти, ни обиды. Кроме того, со времен Петра не было Папы, за которого проголосовали бы все кардиналы до единого. А что же касается необходимого большинства, то пусть это будет моей заботой.

Тут Пацци поднялся со своего стула, подошел к да Мосто, схватил его правую руку и поцеловал ее, словно мощи святого Марка. Да Мосто не противился этому: да, ему понравился поступок легата.

— Одно, — продолжал он, — вы должны понять сразу, мессир Пацци: если вы станете Папой, то это не значит, что у вас также появится власть, которой облекается Папа благодаря своему сану. Властью над христианами будут обладать другие.

Легат удивленно отдернул руку.

— Как вы представляете себе это, мессир да Мосто? Папа без власти?

Да Мосто рассмеялся:

— Вы что же, действительно думаете, что Папа Евгений, мой дядя, поступает так, как считает нужным? Над Папой есть могущественная cancelleria,[13] которая, в свою очередь, находится под влиянием кардиналов. Главной целью этих князей от Церкви является умножение своих доходных бенефициев. А это значит, что тот, кто обладает реальной властью, принимает все решения в Риме, контролируя умножение своих доходов.

Пацци был изумлен. С Сан-Лоренцо донесся вечерний перезвон. Мельцер поставил две лампы, одну на стол, за которым шел разговор, другую — на деревянную балюстраду. Он сознательно не вмешивался, хотя слова да Мосто, ни в коем случае не адресованные ему, привели зеркальщика в сильное волнение. Невозмутимость, с которой вел себя да Мосто, вызывала у него ужас, хоть Мельцера и впечатляла целеустремленность, с которой племянник Папы брался за дело.

— Кажется, вы разочарованы, — произнес Чезаре да Мосто. — Только не говорите, что вы, папский легат, ничего не знали о распределении власти в Ватикане.

— Почему же, — неуверенно ответил Пацци. — Просто никто так четко мне этого не объяснял. Я только принимал приказы, а слуга мало интересуется делами своего господина, он должен всего лишь повиноваться.

Словно пытаясь утешить легата, племянник Папы пояснил:

— Я счел уместным раскрыть вам глаза, чтобы позднее вы не были разочарованы. Конечно, вы будете жить в панском дворце и иметь большую свиту, в которой не будете знать по имени даже каждого десятого. Вы станете носить расшитые золотом одежды, а на голове у вас будет тиара. Все же я должен предостеречь вас: вам не следует продавать ничего из ценностей, подобно Папе Бенедикту. Вы же знаете, что после он осознал свою глупость и сделал все, чтобы вернуть то, что продал. Ведь Папа без тиары — это как дож без колпака. Это же просто смешно! Или вы можете представить себе дожа без его шапки? Жалкое зрелище! Если вам нужны деньги, для этого есть иные способы, мессир Пацци. С тех пор как было изобретено искусственное письмо, для Папы нет дела более прибыльного, чем продажа индульгенций. Ей уступает даже торговля церковными должностями, потому что каждое место приносит деньги всего один раз. А индульгенции — это просто чудо, их количество увеличивается словно само по себе.

Пацци с трудом удавалось различать в словах да Мосто цинизм и серьезность. Поэтому легат не стал вдаваться в подробности, а вместо этого указал пальцем на свитки, лежавшие на столе:

— Вам пригодятся мои заметки?

— Что за вопрос! — ответил да Мосто. — Эти планы для нас дороже золота. О подробностях же давайте поговорим в другой раз.

Он поднял бокал и обратился к Пацци:

— За ваш понтификат, двести пятый по римскому исчислению!

Правая рука Пацци, в которой был бокал, задрожала.

— От одной мысли об этом, — тихо сказал легат, — у меня мурашки бегут по спине. Вы действительно не шутите, мессир да Мосто?

— Положение противников Папы слишком отчаянное, чтобы оставалось время для шуток. Каждый день, который Евгений проводит на папском троне — это потерянный день.

Тут вступил в разговор Мельцер, который с беспокойством спросил:

— Мессир да Мосто, а как быть с заказом папского легата, если Папе, как вы утверждаете, недолго осталось жить?

Да Мосто сначала строго поглядел на Пацци, затем на зеркальщика и наконец сказал:

— Вы готовьте тот текст, о котором говорил вам мессир Пацци. Кроме имени Папы. Его мессир Пацци сообщит вам через несколько дней.

Мельцер неохотно кивнул и промолчал. Тут Чезаре да Мосто схватил зеркальщика за руку и, прищурившись, спросил:

— А как насчет вас, мастер Мельцер? Я надеюсь, вы тоже принадлежите к числу противников Папы?

Мельцер ждал этого вопроса. Зеркальщик был уверен в том, что да Мосто обязательно его задаст, поэтому спокойно ответил:

— У нас в Майнце, мессир да Мосто, есть поговорка: «Чей хлеб я жую, того и песенки пою». Это значит, что я печатаю то, за что мне платят. Неужели я должен брать на вооружение то, что печатаю?

По лицу да Мосто промелькнула уважительная улыбка. Он поглядел на Пацци и сказал:

— Ну не хитрый ли он лис, наш печатник! Ни с кем не хочет пропадать!

И, обратившись к Мельцеру, продолжил:

— Поверьте мне, мастер Мельцер, на двух стульях не усидишь. Возможно, вам стоит еще раз все обдумать.

Мельцер хотел ответить, что не собирается быть «за» или «против» Папы, «за» или «против» дожа, но да Мосто внезапно прекратил разговор, объявив:

— Теперь я назову вам пароль, по которому вы узнаете участников заговора; я называю его при условии, что вы никому о нем не скажете и не станете использовать для того, чтобы распознать, друг перед вами или враг. Пароль такой: Giudicio di Frari.

Giudicio di Frari, — в один голос повторили Пацци и Мельцер.

А да Мосто добавил:

— Если кого-то из нас поймают или на кого-то донесут, то будем считать, что разговора этого никогда не было и мы друг с другом не знакомы.


Почти каждый вечер зеркальщик приходил на пьяцца Сан-Марко и заходил в трактир, где раньше музицировала Симонетта. Когда-нибудь, думал Мельцер, она непременно появится. Он не знал, как в таком случае себя вести. Ему казалось, достаточно взглянуть на нее издалека и он будет счастлив.

Неаполитанский певец, занявший место Симонетты, каждый вечер пел одни и те же песни одним и тем же людям, и однажды вечером Мельцер решился и спросил у хозяина, не знает ли он, где теперь прекрасная лютнистка.

Хозяин поинтересовался, почему господину не нравится пение неаполитанца. Мельцер подтвердил, что юноша поет так же хорошо, как и лютнистка, но дело не в пении, а в женщине, которая играет столь прелестно. Тогда хозяин, подмигнув ему, заметил, что понимает суть вопроса, но для господина будет лучше, если он забудет об этой женщине. Она покинула Венецию и скрылась в неизвестном направлении. И кстати, Мельцер не первый, кто интересуется местонахождением Симонетты.

Мельцер рассердился и ушел, обиженный на себя и на свою судьбу. Он проклинал свою гордость, из-за которой не внял просьбам Симонетты, горевал как вдовец, искал утешения в вине, а когда наступило просветление, с головой ушел в работу.

В мастерской работали семь человек, которые уже печатали индульгенции и приобрели при этом немалый опыт, поэтому Мельцер смог посвятить себя производству новых букв. Этот процесс он мог бы повторить даже с закрытыми глазами. Сначала Мельцер вырезал матрицу для каждой буквы: на квадратном кусочке олова при помощи молотка и резца наносил контуры буквы, вдавливал его в глиняную смесь и обжигал полученную матрицу в печи. Из этой матрицы Мельцер мог отлить сколько угодно букв — по крайней мере, теоретически, потому что, как показала практика, почти каждая вторая заливка не держалась в форме, и Мельцеру приходилось разбивать ее.

Ночами Мельцер сидел при свете свечи в лаборатории в поисках решения своей проблемы. В отчаянии он поднес глиняную матрицу к горевшей перед ним свече, так что пустое пространство окрасилось черным цветом, и, о небо, именно этот простой прием подсказал ему решение проблемы. Извлекать буквы из закопченных матриц было гораздо легче.

В отличие от старых букв, которыми Михель печатал индульгенции для да Мосто, новые буквы были более четкими, тонкими и больше напоминали почерк монаха, чем его первые эксперименты с искусственным письмом. Сравнивая шрифты, Мельцер заметил, что некоторых букв не хватало. Он точно знал, что для текста да Мосто он использовал пять «А», двенадцать «О», тринадцать «I» и тридцать две «Е»; но теперь осталось только четыре «А», одиннадцать «О», двенадцать «I» и тридцать одна «Е».

«Али Камал, мерзкий лягушонок!» — пронеслось в голове у Мельцера. На следующий день он отправился к фондако[14] египтянина, находившемуся неподалеку от арсеналов.

Дела Али Камала, казалось, шли хорошо, насколько можно было судить по его внешнему виду. И все же он почувствовал себя не в своей тарелке, когда увидел перед собой зеркальщика: нечистая совесть, очевидно, сильно беспокоила его. Однако египтянин приветливо улыбнулся и сказал:

— Ради бога, неужели у вас снова что-то украли, мастер Мельцер?

— Не стану долго болтать, — ответил Мельцер, оттесняя Али в глубь дома. Со дня их последней встречи там стало еще больше различного багажа. — Ты обокрал меня, египтянин. Ты подлый вор, и я заявлю на тебя капитану Пигафетте.

— Я вас обокрал? Кажется, вы плохо спали, господин Мельцер, — едко сказал Али Камал. — Вы же знаете, я всегда был вашим другом. Разве вы не пользовались неоднократно моими услугами?

— Конечно, — ответил Мельцер, — а еще ты меня неоднократно обманывал.

И тут же добавил:

— Где мои буквы, египтянин?

— Буквы? — Али притворился, что ничего не понимает. — Не знаю, о чем вы, мастер Мельцер. Я вернул вам ваши буквы.

Мельцеру не понравилась непривычная наглость, с которой отвечал ему египтянин. Зеркальщик не дал себя запутать и ответил:

— Ты похитил у меня три дюжины букв, которые я дал тебе на сохранение. Где они?

— Мастер Мельцер, — уверенно начал Али, — да вы же знаете, что я даже не владею вашим письмом, зачем мне, Али Камалу из Булака, нужны ваши латинские буквы?

— Тебе не нужны, египтянин; но в Венеции наверняка есть много людей, которые заплатили бы за это немалые деньги. Так что не виляй. Где буквы? Или ты их продал?

Али Камал пожал плечами, хлопнул себя ладонями по бедрам и продолжал повторять:

— Мастер Мельцер, поверьте, я действительно не знаю…

Мельцер вскипел от ярости. Египтянин притворялся, что ничего не знает, и это привело зеркальщика в неистовство. Не помня себя, он схватил горящую масляную лампу, висевшую на одной из балок, и с угрожающим видом поднес ее к стопке тюков с тканью.

— Да вы с ума сошли! — закричал Али изо всех сил. — Вы подожжете мой дом!

Пламя могло перекинуться на тюки в любую минуту, но Мельцер произнес с наигранным спокойствием:

— Я хочу всего лишь освежить твою память!

И увидев, что Али по-прежнему продолжает упорно молчать, поднес лампу к тюкам. Едкий дым тут же заполнил всю комнату.

Али прыгнул, бросился на дымящиеся тюки и стал голыми руками тушить тлеющую ткань.

— Вы с ума сошли! Да, я украл эти буквы! Боже мой, мне предложили за них столько денег, к тому же я думал, что вы ничего не заметите.

— Смотри-ка! — презрительно произнес зеркальщик, вешая лампу обратно на балку. Затем подошел к стоявшему на коленях египтянину и спросил:

— Кто это был? Кто дал тебе деньги?

— Я не могу этого сказать! — закричал Али, едва не ударившись головой об пол. — Мастер Мельцер, прошу вас, не теперь, прошу вас…

— Кто? — зарычал Мельцер, и его голос эхом разнесся по складу. — Кто, я хочу это знать!

— Я!

Резкий голос, раздавшийся из тени, показался Мельцеру знакомым. Повернувшись на звук, зеркальщик увидел перед собой Доменико Лазарини.

Лазарини подошел ближе, и Мельцер увидел, что в правой руке у него блеснул кинжал. Губы Лазарини были сжаты в узкую полоску, взгляд полон ненависти. Подняв кинжал, он остановился невдалеке от Мельцера и повторил:

— Это был я. Я подкупил египтянина.

Хотя зеркальщик чувствовал, что от испуга по его спине пробежал холодок, он не отступил ни на шаг. Этому человеку терять нечего, подумал Мельцер, он убил Джованелли и способен на все. Главное — не делать необдуманных движений, не говорить ничего лишнего, не выдавать своего страха!

И пока он раздумывал над тем, как реагировать на внезапное появление Лазарини, между двумя смертельными врагами встал Али Камал, развел их руками и закричал:

— Мессир Лазарини, вы не должны этого делать! Боже мой, запрещено убивать людей!

Лазарини с силой отбросил египтянина, не спуская глаз с Мельцера. При этом он попал кинжалом в плечо Али. Брызнула кровь. Али закричал и упал. Мельцер хотел кинуться на помощь юноше, но Лазарини вытянул руку с кинжалом и прошипел:

— Стой, где стоишь, зеркальщик, не то я тебя зарежу!

— Вы с ума сошли! — ответил Мельцер. — Мы не можем допустить, чтобы парнишка истек кровью.

— Какая тебе разница?

Мельцер сделал шаг по направлению к Лазарини. Тот не ожидал столько прыти от своего соперника и, замахав кинжалом, отступил и крикнул:

— Стоять, не то зарежу!

Этот шаг придал Мельцеру мужества. Конечно, ему по-прежнему было страшно, но он пересилил себя и, не обращая внимания на угрозы Лазарини, опустился на колени рядом с Али, чтобы осмотреть кровоточащую рану.

— Тряпку, хоть какой-нибудь клочок ткани! — воскликнул он. — Его нужно перевязать!

Али показал на свою рубашку, висевшую на стуле. Не обращая внимания на угрожающую позу Лазарини, Мельцер взял рубаху, порвал на полоски и начал накладывать перевязку на рану Али.

Доменико Лазарини с удивлением наблюдал за этим процессом — его угрозы не производили на зеркальщика ни малейшего впечатления. Лазарини недовольно вложил кинжал в ножны и стал ходить вокруг Мельцера, чтобы преградить ему путь к двери.

Широко расставив ноги и скрестив на груди руки, Лазарини встал перед зеркальщиком.

— Безвыходная ситуация, не так ли? — заговорил Лазарини, пряча ухмылку. — Я ведь не могу отпустить тебя, ты наверняка меня выдашь.

Мельцер кивнул.

— Действительно, очень неприятная встреча! Похоже, каждая наша встреча приносит нам какие-нибудь неприятности.

— В этом нет моей вины, зеркальщик!

— Нет, конечно, — усмехнулся Мельцер. — Вы как обычно ни при чем. На вас нет вины за убийство Джованелли, в моем несчастье вы тоже не виноваты. Как мог я быть настолько самонадеян, что обвинил вас в своих личных страданиях? Как мог я забыться и утверждать, что вы украли у меня любимую и хитроумным способом заставили ее переспать с вами?

— Вот это, зеркальщик, действительно подлое обвинение. Когда я ухаживал за Симонеттой, она дала мне от ворот поворот, но затем, когда я уже оставил всякую надежду, она пришла и сама отдалась мне, по доброй воле!

Мельцер нетерпеливо махнул рукой.

— Прекратите! Мы оба слишком хорошо знаем, о чем идет речь! Вам известно, что я о вас думаю.

Лазарини рассмеялся.

— Могу себе представить, и вы наверняка не удивитесь, если я скажу, что мне это глубоко безразлично.

Всем своим видом зеркальщик показывал, что ему совершенно наплевать на мнение Лазарини. Но ему хотелось кое-что выяснить.

— Где вы прячете Симонетту? — спросил он, делая шаг к Лазарини. — Я хочу это знать!

Лазарини непроизвольно дернулся и схватился за кинжал. И только заметив, что Мельцер не собирается подходить к нему, ответил:

— Какое мне дело до лютнистки? Я свое получил. Зачем же мне ее прятать?

Мельцер не поверил словам своего соперника. Он окинул взглядом склад и, не обращая внимания на Лазарини, стал приглядываться к фондако.

Прошло некоторое время, прежде чем Али Камал понял, что Михель искал Симонетту.

— Мастер Мельцер! — воскликнул он наконец. — Вы же не думаете, что Симонетта прячется здесь?

— По доброй воле — нет, — крикнул Мельцер откуда-то издалека.

— Боже мой, да как вам в голову пришло, что она здесь? Она уехала из города несколько дней назад!

— Уехала из города?

С одной стороны к Али Камалу подошел Лазарини, с другой — Мельцер.

— Почему ты мне об этом не сказал? — спросил Лазарини.

— А вы меня не спрашивали, мессир Лазарини! Мельцер поинтересовался:

— А тебе известно куда? Египтянин покачал головой.

— Может быть, в Неаполь, Геную, Александрию или Константинополь. Я видел донну Симонетту на Рива дегли Скиавони. Она была хорошо одета, как самая настоящая dogaressa, ее сопровождал мужчина, который нес ее багаж. Но заметнее всего была лютня, которую несла донна Симонетта. Поэтому я и запомнил.

— Черт ее побери! — выругался Лазарини, глядя Мельцеру в лицо, словно хотел сказать: если она не досталась мне, то и тебе она тоже не достанется!

А зеркальщик стоял неподвижно и, казалось, глядел куда-то сквозь соперника. На самом же деле Мельцер наблюдал за процессом, которому сначала не мог найти объяснения. Он далее не знал, для кого представляло угрозу то, что происходило за спиной Лазарини — для него или для соперника.

В фондако бесшумно вошли четверо вооруженных мужчин. Когда они подошли ближе, Мельцер узнал в одном из них капитана Пигафетту. Али Камал тоже заметил незваных гостей и все порывался что-то им крикнуть. Но капитан приложил палец к губам, и тут Али и Мельцер поняли, что это не за ними.

Теперь и Лазарини почувствовал, что тут что-то не так, и крикнул:

— Вы что, ворон считаете, что ли?

Он обернулся, но прежде чем успел понять, что творится у него за спиной, четверо мужчин набросились на него и связали руки за спиной.

Лазарини закричал:

— Я — Доменико Лазарини, Capo di Consiglio dei Dieci! Развяжите меня!

Капитан подошел к Лазарини и сказал:

— Во имя Серениссимы, вы арестованы. Quarantia Criminal обвиняет вас в убийстве кормчего Джованелли.

Лазарини сделал вид, что ничего не понимает. Прежде чем стражники увели его, он еще раз обернулся, презрительно поглядел на Мельцера и плюнул ему под ноги.

Зеркальщик услышал, как он сказал:

— Я и не думал, что этот парень настолько хитер.

— Что он имел в виду? — поинтересовался Мельцер у капитана, когда стражники уже увели Лазарини.

— Наверняка он думает, что за его арестом стоите вы, — ответил Пигафетта.

Мельцер непонимающе поглядел на капитана.

— Как вы меня вообще нашли? И откуда вы знали, что мне нужна помощь?

Капитан ухмыльнулся.

— Для некоторых людей вы много значите. Поэтому вас хорошо охраняют — и, как оказалось, не зря.

— Ничего не понимаю! — притворился Мельцер. Пигафетта отвел Мельцера в сторону и прошептал:

Giudicio di Frari. Вы знаете, что это значит.

Глава XIV Гнев земной и небесный

Мне снился сон. Я шел по заброшенной тропе через горы. Скалы, окутанные облаками, замерзшие реки — идти было нелегко. Жара и холод, день и ночь, солнце и тучи сменяли друг друга с такой скоростью, словно время куда-то спешило. Что заставило меня отправиться в эту Богом забытую местность? Что притягивало меня, словно магнит?

Мне казалось, что я иду по своей жизни, потому что когда рассеивались облака или внезапный ветер разрывал клочья тумана, я видел города, где я жил, и мгновения, которые переживал. Я узнал Майнц на Рейне и переулок Игроков за собором, где находилась моя зеркальная мастерская. В одном из узких коридоров навстречу мне вышла Урса Шлебуш, мать Эдиты, но прежде чем я успел приветливо кивнуть ей в ответ, она исчезла за одной из плотных полос тумана, а я пошел себе дальше. Я протер глаза, не веря тому, что поднималось подо мной из облаков между льдом и снегом: тысячи тысяч крыш, куполов и башен красного цвета и в золоте: Константинополь. Я видел печального императора и его высокомерную свиту, они гуляли по празднично освещенному парку. А потом я увидел ее, нежную и прекрасную, как ангел, волосы ее были как волны. Симонетта. Над ее братом Джакопо кружилась смертоносная птица. Она все приближалась и приближалась, но конечности мои налились свинцом, и я не мог отогнать ее. Не успел я оглянуться, как все снова затянуло тучами.

Я был в пути долго, бесконечно долго, и уже думал, что давно перевалил через горы, когда туман снова рассеялся и я увидел с высоты игрушечную Венецию посреди моря и Большой Канал, извивавшийся среди домов, как сверкающая змея. Площадь Святого Марка показалась мне миской, в которой плавало множество мух, а подойдя поближе, я смог различить, как ссорились враги. Сильно размахивая руками, они обращались друг к другу, и зачастую в качестве веского аргумента в ход шли кулаки. По площади, словно больную клячу, придворные тащили дожа Фоскари, а его противники забрасывали его голубиным пометом и гнилыми фруктами до тех пор, пока он не скрылся за Порта делла Карта.

Все мое внимание было сосредоточено на доже, и только теперь я заметил, что происходило на другой стороне площади: сотня мужчин преследовали девушку с развевающимися волосами. У меня остановилось сердце, когда, приглядевшись внимательнее, я узнал Симонетту, которую только что видел в Константинополе. Она кричала; по крайней мере, так мне казалось из-за ее широко открытого рта и искаженного страхом лица — ведь хотя глаза мои видели всю картину полностью, за все время я не услышал ни звука.

Я невольно сошел со своей ледяной тропы и сделал большой шаг в сторону миража. Но в тот же самый миг, когда я тронулся с места, картинка пред моими глазами померкла, и, подхваченный ледяным ветром, я полетел в пропасть. Я крутился вокруг свой оси, скользил, падал раненой птицей — и тут проснулся весь в поту. Руки дрожали.

Целый день я думал о странных ночных видениях. Бродячие толкователи снов утверждают, что судьба человека отражается в его снах; но мне не хватало воображения, а может быть, и желания разглядеть в странных картинках намеки судьбы. И все же с тех пор мне было страшно, меня терзали сомнения — все потому, что я невольно был заодно с заговорщиками. На что я согласился? Я общался с убийцами, безжалостными людьми, и должен был понимать, что опять попал между двух огней. Признаюсь честно, мне было страшно.

Леонардо Пацци предавался сладким мечтам, воображая себя Каликстом Третьим — так звучало имя Папы, которое он себе выбрал. Он мечтал, как он воссядет на троне Петра, и в то же время с беспокойством следил за подготовкой к визиту Его Святейшества и не стеснялся каждый день служить мессу в Сан-Марко и возносить горячие молитвы к небесам, чтобы заговор во имя Всевышнего удался.

Дож Фоскари делал все от него зависящее, чтобы устроить Папе достойный прием, ведь это была хорошая возможность выставить себя в лучшем свете и показать, что у него по-прежнему есть власть. Хотя в Серениссиме было предостаточно красивых зданий, дож велел построить на всех площадях триумфальные арки и купольные сооружения с надстроенными колоннами и флагштоками со своим гербом и гербом Его Святейшества. Пацци записывал каждый шаг, который Папа должен был сделать в Венеции со дня своего прибытия (в день Воздвижения Креста Господня) и до своего отбытия семь дней спустя, а затем свои заметки передавал да Мосто.

Конечно, я никогда не был ярым сторонником папства, потому что быстро понял, сколько спекуляций совершается ради обещания вечного блаженства, но теперь, когда дни Папы Евгения были сочтены и когда я почти что своими глазами видел его смерть, меня замучили угрызения совести. Мне было стыдно, что у меня не хватает смелости выдать заговорщиков.

Вместо этого я занимался печатью индульгенций — на этот раз с именем Каликста Третьего, который за звонкую монету обещал людям отпущение всех грехов и спасение от мук ада. День и ночь работали мои подмастерья, недели и месяцы скрипели мои прессы. Стопки, исписанные искусственным письмом, росли. Моя задача близилась к завершению, когда внезапно появился мой старый друг Крестьен Мейтенс и сообщил мне известие, которое сильно потрясло меня.

Эдита, так сказал мне медик, моя маленькая девочка, зеница моего ока, забеременела от да Мосто, у нее огромный живот, и она каждому называет имя отца ее будущего ребенка.

Я едва с ума не сошел и несколько дней только и думал о том, как бы отомстить да Мосто, пусть даже при этом мне пришлось бы расстаться с жизнью.

Милосердная судьба помешала да Мосто в те дни появиться на кампо Сан-Лоренцо. Тем временем я одумался, и мне пришло в голову поступить с да Мосто так же подло, как он поступает со всеми. Я решил отказаться от своих планов. Внешне я продолжал выдавать себя за приспешника заговорщиков, втайне же я искал себе союзников в борьбе против да Мосто и его сторонников.

При этом мне очень помог пароль, которым пользовались заговорщики для того, чтобы узнавать друг друга. Я следил за Бенедетто, первым уффициали дожа, но все еще сомневался, не принадлежит ли он к сторонникам да Мосто. Наконец, решившись, я задал ему вопрос, какое значение он придает Giudicio di Frari. Бенедетто непонимающе посмотрел на меня и в свою очередь поинтересовался, что значит это самое Giudicio. Тогда я понял, что уффициали не имеет ничего общего с людьми да Мосто.

Я потребовал держать все в строжайшей тайне и рассказал Бенедетто о заговоре, о том, что главной его целью являлся Папа Евгений, но косвенно заговор направлен против дожа Фоскари, и что главным заговорщиком является да Мосто. Уффициали дожа побледнел как полотно, не желая верить моим словам. Тогда я отвел его в комнату, находившуюся позади моей лаборатории, где уже лежали десятью десять тысяч готовых индульгенций. Я взял одну из них и показал уффициали. Только со второго раза Бенедетто заметил подпись лжепапы Каликста, которого заговорщики прочили в качестве наместника убитого Папы.

Какое-то время мы молча смотрели друг другу в глаза, думая об одном: можно ли верить собеседнику? Не ловушка ли это? Серениссима полнилась заговорами и интригами. Наконец мы протянули друг другу руки, и с этого момента началась борьба не на жизнь, а на смерть.


По пути в Венецию Папа Евгений избегал крупных городов, таких как Флоренция и Болонья. Даже соседка Падуя, известная своей набожностью, не удостоилась посещения Папы, потому что дож Фоскари, которому визит Его Святейшества стоил немалых денег, настоял на том, чтобы только венецианцы могли лицезреть Папу. Папа же ни в коем случае не мог позволить себе пренебрегать дружбой дожа. Поэтому вышло так, что Его Святейшество после нелегкого путешествия через Апеннинские горы, проделанного частично в паланкине, который несли восемь слуг-католиков, а частично — в прикрепленном к его роскошной карете Sedia gestatoria,[15] остановился в Подельте.

Причина остановки в этой негостеприимной, совершенно не приличествующей наместнику Всевышнего местности, крылась в планах подлого легата Леонардо Пацци. По желанию дожа Фоскари легат отправился навстречу Его Святейшеству на роскошном корабле «Букинторо», чтобы сопровождать Папу в Венецию по морю. При всем при этом уставший Евгений ненавидел поездки по морю едва ли не больше, чем ад, потому что считал корабли языческой выдумкой, которая к тому же способствовала появлению распутных мыслей — а все из-за мягкого покачивания на воде. Господь наш Иисус также избегал воды или же, по крайней мере, ставил себя выше ее свойств — ходил по ней, словно посуху.

Шестьдесят гребцов с каждой стороны «Букинторо», самого большого и самого красивого корабля Серениссимы, быстрыми движениями преодолевали море. Галера без парусов менее чем за один день проплыла от устья реки до лагуны, где Франческо Фоскари подготовил все для того, чтобы достойно встретить Его Святейшество и увеличить собственное влияние. В Венеции такого не было со времен Томазо Мосениго, предшественника Фоскари, известного пышностью своих выездов. Это было на руку как гостю, так и хозяину. Папа Евгений хотел доказать миру, что он пережил покушение, а дож Фоскари придавал значение тому, чтобы все увидели его дружбу с Папой Римским.

Еще будучи на борту «Букинторо», Евгений Четвертый сменил свое скромное дорожное платье на праздничные красно-золотые церемониальные одежды: длинный камзол и широкий, украшенный множеством драгоценных камней, удерживаемый золотым крестом на груди плащ, длинные полы которого волочились по земле. Тяжелая тиара, казалось, вот-вот раздавит маленькую голову Папы, а золотой епископский посох доставал ему почти до ушей.

На моле Сан-Марко навстречу Евгению Четвертому вышел дож, ни в чем не уступавший Папе в выборе одежды. Франческо Фоскари скрывал свои редкие белые как снег волосы под колпаком из золотой парчи. Его сгорбленную старческую фигуру окутывал широкий плащ из корчиневой замши, расшитый гирляндами жемчугов. Поверх плаща на доже была надета белая пелерина из горностаев.

Объятие стариков казалось несколько холодным. Привыкший к тому, что перед ним становятся на колени и целуют перстень, Папа Евгений довольно долго держал вытянутую руку, пока Фоскари, наконец, не преклонил свои пораженные подагрой колени и не коснулся вытянутыми губами папского кольца, словно боясь обжечься.

Теперь пробил час Леонардо Пацци. Папский легат взобрался на деревянную триумфальную арку, украшенную осенними цветами. Арка стояла на пьяцетта на полдороги между колоннами собора Святого Марка и Сан-Теодоро и Кампаниле. С импровизированной кафедры на самом верху арки Пацци дирижировал праздничным шествием, которое началось на молу, пересекло площадь Святого Марка в западном направлении и наконец закончилось прямо у главного входа в собор Святого Марка.

На галерее верхнего этажа Дворца дожей стояли трубачи с длинными фанфарами и тромбонами. От громких звуков, многократно отраженных эхом на площади, задрожали стены. Словно бродячий музыкант, который повышает значимость того, что предлагает, сильной жестикуляцией, папский легат дирижировал различными частями шествия, энергично махая им руками и отливавшими золотом солнечными дисками, на которых были нарисованы цифры, соответствовавшие группам, от единицы до семидесяти.

Возглавляла шествие, в котором из-за нелюбви венецианцев к скачкам не было лошадей, сотня девушек в одежде оруженосцев Папы. На них были красные штаны и короткие накидки из замши. Длинные волнистые волосы выглядывали из-под зеленых замшевых шапочек, подобно ангельским. Девушки шли дружно, по десятеро в ряд, причем у самых крайних в руках были белые свечи высотою больше их роста. Девушки-оруженосцы несли полотнища, на которых можно было прочесть: «Венеция правит миром», или «Покойся с миром, Марк», или «Да здравствует Его Святейшество», или «Сере-ниссима приветствует Верховного понтифика».

За ними шли Milizia da Mar со своим капитаном. Красивые мужчины в сине-белых униформах несли украшенные венками картины «Венеция и Нептун» и «Радости Серениссимы», на которых были представлены полуобнаженные женщины. Обычно картины находились в палаццо Дукале, и дож Фоскари прилагал немало усилий для того, чтобы показать, что Серениссима — город радости и открыт всем внешним влияниям.

На небольшом расстоянии от них следовали Advogadori di Commune, почтенные мужи в широких красных мантиях. Один из них нес перед собой серебряную, а другой — золотую книгу. Книги указывали на почетное задание: записывать гражданское и семейное положение всех венецианцев. В серебряную книгу записывались семьи мещан, в золотую— только дворянское сословие.

Под большим круглым зонтом с длинными кисточками, который несли чернокожие африканцы, шествовал Bollador, грациозный, стройный, с выбритой налысо головой и острой по испанской моде бородкой. Болладора уважали, даже боялись, потому что он должен был подтверждать все документы Серениссимы печатью «nulla obstat», кроме того, он вел списки амнистий Большого Суда.

В то время как болладор вышагивал, будто павлин, посылая воздушные поцелуи направо и налево, словно вся эта помпа была устроена ради него, трое мужчин, которые шли позади него, мрачно глядели себе под ноги. Они несли длинные узкие мечи острием вверх в доказательство их власти. Это были Presidenti sopra Ufficii, самые главные люди гражданской администрации республики. Они были одеты в черное, на головах у них были красные шляпы, похожие на кастрюли, и каждый олицетворял собой чувство собственного достоинства. За Presidenti sopra Ufficii, ничуть не менее важные, следовали Pien Collegio, две дюжины уверенных в себе людей, очень влиятельных: председатели Quarantia, трое Zonte, великие мудрецы, мудрецы континента и мудрецы ордена.

Десять пар литаврщиков в длинных синих плащах, надвинув глубоко на лоб свои головные уборы, шли впереди Consiglio dei Dieci, Совета Десяти, этих окутанных тайной людей, которых каждый год избирали заново. Совет Десяти рассматривал дела о государственной измене и шпионаже, убийствах и дуэлях, а также о добрых традициях Серениссимы. И ни от кого из венецианцев не укрылось, что в Совете Десяти не хватало одного: Главы Доменико Лазарини.

Толпа копьеносцев с колющим оружием, достигавшим верхних этажей домов, отделяла высоких господ от следовавших далее Quarantia, Совета Сорока. В основном это были зажиточные полные мужчины, заседавшие в менее значимых судах по наложению штрафа и уголовным делам; Quarantia считался также высшим апелляционным судом по решениям дожа.

Старого дожа окружали шесть его советников, окруженные в свою очередь шестьюдесятью Scudieri, легковооруженными

адъютантами и стражниками. Дожу длинный путь давался, очевидно, нелегко, он брел по мостовой, понурив голову, и много раз наступил шедшему перед ним Capellano del Doge, своему домашнему капеллану — молодому человеку с деревенским лицом, в красной мантии с широкими рукавами и белыми рюшами вокруг запястий — на подол, да с такой силой, что тот в испуге оборачивался и прицокивал языком, как старая дева. В руках у капеллана был латунный светильник с высокой свечой добрых четырнадцать фунтов весом.

Франческо Фоскари казался озабоченным. Его взгляд беспокойно скользил по толпе. Это заставляло тех, кто хорошо его знал, предположить, что дожа снова мучит шум в ушах и он высматривает фламандского целителя. Руки в перчатках судорожно цеплялись за короткий позолоченный меч, служивший ему скорее для того, чтобы отвлечь нервные руки, чем как оружие. Глаза дожа обыскивали фасад палаццо Дукале, арки и широкие окна верхнего этажа, где в три ряда сидели друг на друге зрители, чтобы воочию увидеть прибытие Папы.

Фоскари отказался использовать паланкин, благодаря которому обычно справлялся с трудностями долгой дороги. Дож решил, что в противном случае враги обвинят его в старческой слабости. Предложение сторонников Фоскари воспользоваться двумя гигантами из Далмации, чтобы те пронесли его на руках через площадь Святого Марка, он тоже отверг. Оба гиганта считались мастерами своего дела. Говорили, что когда-то они нанимались к султану Мурату. Дожа уверяли, что они несли свою службу в ливрее и так искусно и непринужденно, что никто бы даже не заметил, почему дож парит над площадью.

Колпак давил на лоб, замшевый плащ тяжелым грузом лежал на плечах. Дож смотрел налево, разглядывая шлейф шествия, далеко протянувшийся и оборачивавшийся вокруг площади Святого Марка подобно змее. Фоскари не отваживался оглянуться: это не подобало дожу. Он медленно брел вперед, надеясь, что силы не оставят его и ноги донесут до спасительного трона в соборе Святого Марка.

Из-за ошибки в плане папского легата Леонардо Пацци — или это было сделано намеренно? — хор святого Марка влился в праздничное шествие сразу за дожем. Молодые люди в длинных белых одеждах и в белых шапочках держали свечи в каждой руке. Высокие, как у евнухов, голоса пели праздничные хоралы, от которых в ушах дожа, ненавидевшего пение, болело так, словно их кололи тысячей игл.

За хористами следовали отряды бравых венецианских войск. Солдаты опустили свое рубящее, колющее и огнестрельное оружие в знак мирных намерений. Они несли с собой увенчанные цветами щиты, на которых были обозначены их самые крупные победы: «Завоевание Падуи», например, состоявшееся ровно сорок лет назад. Тогда республика победила каррареси,[16] обладавших безграничной властью в Падуе. Или «Морская победа венецианцев над пизанцами у Родоса», случившаяся триста пятьдесят лет назад. Или «Захват Яффы», важной гавани на Черном море. Или «Победа на мысе Матапан над Роджером Вторым». Или «Победа над королем Пипином» в давние дни Серениссимы, когда венецианцы заманили Пипина на его тяжелых, неповоротливых кораблях в свои воды и таким образом решили сражение в свою пользу. Гондольеры Венеции, которых насчитывалось уже несколько тысяч, образовали отряд сильных мужчин. На них были белые кители и черные штаны до колен, в вытянутой правой руке они держали свои длинные весла.

Посланники дружественных стран и городов соперничали между собой в роскоши нарядов. Впереди всех шагал посланник Константинополя. На нем была широкая шляпа, украшенная золотым шитьем и драгоценными камнями, и длинный зеленый плащ, из-под которого выглядывали расшитые золотом туфли — богаче не мог бы одеться сам император Византии.

Посланник короля Альфонса из Арагонии вызвал всеобщее восхищение уже благодаря тому, что носил высокую шляпу с узкими полями и туфли на высоких каблуках. Посланник Греции был одет иначе: он появился в широкой черной одежде и широкополой шляпе с веселыми кисточками на полях, а еще у него с собой был скипетр, значение которого знал только сам посланник. Почти до земли была белая борода посланника, представлявшего александрийцев. О постоянно одетом в черное старике венецианцы рассказывали странные вещи. Говорили, что он обладает огромными знаниями и таинственной силой, а два почтенных Pregadi, члена сената, утверждали, что своими глазами видели, как борода его превосходительства во время молитвы в соборе Святого Марка попрала земное тяготение и вознеслась вертикально вверх.

Синий с золотом наряд, который носил посланник морской республики Амальфи, был настолько тяжелым, что его обладатель, приземистый мужчина с короткими ногами, не смог перейти через площадь самостоятельно. Он вел с собой двух оруженосцев, одного справа, другого слева, которые поддерживали тяжелое одеяние.

Перед братствами и орденами дети в ярких одеждах рассыпали цветы. Поскольку на этом месте предполагалось выступление хора собора Святого Марка, который по непонятной причине все еще находился позади дожа, наступила внезапная тишина. Монахи из братства Калегери в длинных черных стихарях, все очень набожные, затянули длинное «Те Deum»; но благочестивый, наполненный сердечностью хорал окончился хаосом, потому что за ними следовали белые картезианские монахи, голоса у которых были лучше, и громко пели «Tu es Petrus», так что калегери один за другим умолкли.

Кармелиты в коричневом молча переставляли ноги. Они набросили поверх ряс белые праздничные одежды, у каждого из шестидесяти монахов в руке было коричневое распятие. Светильники в виде свеч высотой в два человеческих роста несли с собой цистерцианцы. На фоне их белых одежд четко выделялись черные лопатки, так что они издалека напоминали грибы с белыми ножками и темными шляпками. Последними среди монашеских орденов показались францисканцы, босые, туго подпоясанные.

Две дюжины барабанщиков и звонари, сменяя друг друга, создавали жуткий, но выразительный ритм. Это было задумано специально, поскольку за ними, один за другим, следовали члены Святой Инквизиции. Инквизиторы до самых пят были укутаны в черные мантии, на головах у них были черные острые колпаки. Руки были спрятаны в рукава, и только глаза, сверкавшие через прорези для глаз, отдаленно напоминали что-то человеческое. Замыкал эту процессию главный инквизитор. Он отличался от своих помощников огненно-красным цветом мантии, а также тем, что обмахивался краем своего головного убора.

В окружении шести епископов в шитой золотом верхней одежде шел бородатый патриарх Венеции. Его роскошный плащ из красно-золотой парчи был украшен драгоценными камнями и весил не меньше, чем его хозяин. В руках у патриарха был серебряный бюст святого Марка со стеклянным окошком посредине — там лежали мощи евангелиста.

Там, где проходил патриарх, венецианцы, стоявшие по обе стороны процессии, преклоняли колени, чтобы тут же подняться, потому что больше, чем патриарх и евангелист, народ Венеции интересовал Папа Римский. Евгений Четвертый родился в Венеции; считалось, что он очень строгих правил, и многим казалось, что он не от мира сего.

Окруженного кардиналами курии, гвардейцами, фонарщиками и кропилыциками, окуривателями фимиамом и камергерами Папу несли в Sedia gestatoria двенадцать человек в красных камзолах. Евгений Четвертый казался мрачным и время от времени поднимал правую руку, затянутую в перчатку, благословляя жителей Венеции. Хотя носильщики продвигались вперед маленькими шагами, Его Святейшество колебался из стороны в сторону, словно тростинка, и его тиара неоднократно оказывалась в опасном положении.

Благодаря атмосфере, созданной на площади Святого Марка тысячами возбужденных людей, окуриватели фимиамом так старательно делали свое дело, что Папа время от времени исчезал в облаках белого дыма, чтобы вскоре появиться, покашливая, с покрасневшими глазами, подобному божественному явлению. Это не способствовало улучшению настроения Евгения Четвертого; в любом случае венецианцы, по крайней мере, большинство из них — те, кто относился к Папе без особого восторга, гадали, что шепчут его губы — тихую молитву или же затаенное проклятие.

Только немногие падали на колени, когда Папа проплывал мимо них, или осеняли себя крестным знамением в ответ на его благословение. Сначала такое поведение вызывало у Папы удивление, но вскоре оно переросло в беспокойство. Евгений Четвертый подал знак одному из одетых в фиолетовые одежды камергеров, и тот протянул ему платок, при помощи которого Папа вытер со лба благочестивый пот. Затем понтифекс закрыл на некоторое время глаза и открыл их только тогда, когда в том месте, где праздничное шествие объезжало Кампаниле, раздался радостный возглас:

— Да здравствует Папа! Да здравствует дож! Господи, храни Серениссиму!

Но крики группки ликовавших быстро смолкли, когда к ним не присоединился никто из плотной толпы. После этого жутковатое безразличие распространилось дальше. Все чувствовали, что в воздухе что-то витает, но никто не мог сказать, что же на самом деле происходило на площади Святого Марка.

Не мог этого сказать и зеркальщик, занявший место перед часовой башней, напротив главного входа в собор Святого Марка. Бенедетто взял с него обещание ни в коем случае не вмешиваться в происходящее. Важнее было изобличить заговорщиков. Но каким образом? После того как провалилось первое покушение на Папу, можно было не сомневаться в том, что на этот раз подготовка была лучше. Но что же будет теперь, когда он, Мельцер, выдал планы заговорщиков?

Солнце висело низко над горизонтом. Зеркальщик приставил руку к глазам и оглядел площадь. Шествие продвигалось через толпу, словно гигантский червь. Мельцер поискал глазами Леонардо Пацци. Мысль о том, что Пацци может стать следующим Папой, с самого начала вызывала у зеркальщика сомнения, а потом его охватило своеобразное чувство жалости, поскольку он знал, что Пацци верил в свое призвание и ради него предал свои убеждения.

Где же Пацци? Он давно уже сошел со своей импровизированной кафедры. Можно было догадаться, что он будет недалеко от Папы, но это казалось не очень уместным тому, кто знал о предстоящем покушении. То, что да Мосто нигде не было, можно считать добрым знаком. Но где же Пацци?

Позвольте мне рассказать о том, что случилось дальше. Мне было страшно; казалось, что горло сжимают невидимые руки. Я знал, что что-то должно произойти, и жуткое безразличие венецианцев, которые обычно радовались любому празднику, независимо от того, кто его устраивал, друг или враг, укрепило меня в подозрении, что многим известны планы заговорщиков. Запутавшись, я уже не понимал, кто к какой партии принадлелсит; я хотел только наказать Чезаре да Мосто. Меня поддерживала лишь ненависть к нему, совратителю моей дочери, отцу ее ребенка.

Источающий дурманящие ароматы трав фимиам, нити которого тянулись через всю площадь, оказывал свое действие — я чувствовал себя оглушенным. Этому способствовал и все не кончавшийся барабанный бой, и пронзительные звуки фанфар, доносившиеся от палаццо Дукале. В десятый раз картезианцы затянули хорал «Tu es Petrus». Я ослабил воротник и глубоко вдохнул. В тот же миг я задал себе жуткий вопрос: а не сговорились ли против меня обе партии, ведь я предал и тех, и тех. Меня охватило странное ощущение, что я и сам могу стать жертвой покушения.

Исполненный жутких предчувствий, я стал думать, как покинуть площадь, не привлекая к себе внимания. Но люди стояли так плотно друг к другу, что возможности протиснуться между ними не было. Пока я наблюдал за шествием, не придавая ему, впрочем, большого значения, к тому месту, где я стоял, приблизился Папа, и, должен признаться, я не смог отвести от него глаз. Казалось, его фигура плывет. Он был на голову выше всех, кто стоял в первом ряду.

Неподалеку от меня торжественное шествие остановилось. Папа, апатично восседавший на своем Sedia gestatoria, выпрямился и поглядел в толпу. При этом он смотрел на меня так, словно собирался со мной заговорить. Да, я отчетливо слышал его голос, звучание которого было мне незнакомо. Я смущенно уставился в землю, когда понтифекс обратился ко мне со словами: «Михель Мельцер, ты — отступник, ты предал Папу, ты выдал меня заговорщикам. Через несколько мгновений я отойду в мир иной. Кровь моя останется на твоих руках, предатель. Ты Иуда, ты предал Господа. За несколько дукатов ты выдал меня моим врагам. Трус! Почему ты не хочешь смотреть мне в глаза?»

Пристыженный, я поднял голову. Я хотел воскликнуть: «Святой Папа, разве вы не знаете, что я выдал ваших предателей, что я скорее ваш друг, чем враг?» Но передо мной никого не было. Папа продолжал свой путь, и я понял, что на краткое время я погрузился в пучину безумия.

Когда свита Папы стала приближаться к порталу собора Святого Марка, на Кампанияе зазвонил колокол, и так громко, что земля задрожала под ногами. Если прислушаться повнимательнее, можно было услышать диссонансное пяти-звучие, притом что предусмотрены были только четыре колокола: Marangona, провозглашавший начало дня, Nona, возвещавший полдень, Mezza Terza, призывавший сенаторов к Дворцу дожей, и Tottiera, сообщавший о заседаниях Большого Совета. Эти четыре колокола создавали очень гармоничное звучание, подобного которому не было нигде. Но к благозвучию в тот день примешался пятый колокол собора Святого Марка, Malefico, который звонил обычно только тогда, когда совершалась казнь. В Венеции этот звон знал каждый ребенок.

В тот же миг я почувствовал, что кто-то положил руку мне на плечо. Я не решался оглянуться. И тут раздался знакомый голос:

— Это я, мастер Мельцер, Глас вопиющего в пустыне.

Я обернулся и испытал огромное облегчение, узнав открытое безбородое лицо Гласа. Не помню уже, что я ответил Гласу, я был слишком сконфужен, но его слова я помню очень хорошо.

Больше всего меня поразило спокойствие в его голосе. Он сказал:

— Мастер Мельцер, настал час расплаты.

— Не понимаю вас, — ответил я, стараясь не показать, насколько я взволнован.

— Ну что ж, — хитро улыбаясь, сказал Глас. — Сейчас увидите.

— Что увижу?

Глас кивнул, указывая на звонницу Кампаниле. В одном из арочных окон стоял арбалетчик. Не нужно было долго думать, чтобы понять, что он собирается сделать. Он держал оружие наготове.

Я зажмурился. Не было никакого сомнения в том, что это Чезаре да Мосто. Боже мой, думал я, я не хотел этого! Стрела да Мосто была направлена прямо на Папу. Я хотел закричать, предупредить Папу, но не смог издать ни звука. Я даже не двинулся с места, не говоря уже о том, чтобы что-то предпринять.

Вместо этого я стоял и смотрел на колокольню. И тут случилось нечто невообразимое. Внезапно Чезаре да Мосто отбросил арбалет. Оружие упало на площадь, угодив в одного из зрителей. В тот же миг да Мосто наклонился вперед и полетел, кувыркаясь в воздухе, вниз. В перезвоне колоколов и барабанной дроби никто не услышал звука, с которым череп бывшего легата раскололся о мостовую. Люди с криком расступились.

Меня охватил ужас. Я вопросительно поглядел на Гласа. Затем поднял глаза на галерею собора Святого Марка. И пока все, и участники шествия, и зрители, толпились у подножия Кампаниле, Глас глядел на четырех бронзовых всадников. Я последовал его примеру, и между передних ног одной из лошадей увидел уффициали Бенедетто, опустившего арбалет.

— Бенедетто! — вырвалось у меня. Глас кивнул.

— Бенедетто.

Прошло некоторое время, прежде чем Михель Мельцер понял, что произошло, и осознал ту неожиданную ситуацию, в которой оказался. Да Мосто был мертв. Леонардо Пацци никогда не станет Папой. Для него и остальных заговорщиков это означало крах всех их мечтаний. Через несколько дней, а может быть, и часов, станет известно о заговоре, и Папа потребует свой заказ, десятью десять тысяч индульгенций. Они были готовы, лежали в лаборатории за кампо Сан-Лоренцо. Эти индульгенции стоили целое состояние, но в них имелся один непоправимый изъян — имя папы Каликста Третьего — Папы, которого не было и, вероятно, не будет.

Только теперь, когда покушение не удалось, Мельцеру стало ясно, во что он ввязался. Ни Папа, ни дож не поверят в то, что он действовал по незнанию и руководствовался добрыми намерениями. На него натравят инквизицию или же вместе с остальными заговорщиками предадут суду Совета Десяти. И в течение нескольких секунд у Мельцера созрел план.

Словно прочтя мысли зеркальщика, Глас вдруг сказал:

— Если вам жизнь дорога, вы должны как можно скорее покинуть Венецию.

Мельцер испугался. Он чувствовал, что попался. И все же он отказывался так просто поверить в то, что собеседнику известна вся подоплека, и лицемерно поинтересовался:

— Зачем мне покидать Венецию? Я не чувствую за собой никакой вины.

— Вины? — Глас покачал головой. — Вина определяется не тем, правы вы или неправы, а давлением сильнейшего на вашу душу. Понимаете, что я имею в виду?

Зеркальщик растерянно кивнул.

— Если хотите, пойдемте со мной, — сказал Глас. — На Рива дегли Скиавони стоит корабль, готовый к отплытию. Он отвезет нас на материк. Не забывайте, мы находимся на острове!

— Это мне хорошо известно, почтенный Глас. А куда дальше?

— Положитесь на меня! У меня много друзей. У придорожного столба возле Падуи ждет повозка. Путь будет лежать через Верону. Оттуда три дня до Альп, а потом нам нечего больше бояться.

От Мельцера не укрылось, что Глас сказал «нам». Чего бояться ему? Разве Глас не заодно с людьми да Мосто?

Пока люди толпились вокруг да Мосто, тело которого при падении разбилось, словно гнилое яблоко, пока лейб-гвардейцы дожа размышляли над тем, при чем тут арбалет, лежавший неподалеку, в соборе Святого Марка снова раздался хорал «Тu es Petrus», на этот раз в сопровождении флейт и низких обертонов литавр — казалось, наступает конец света.

— Почему вы так обо мне заботитесь? — спросил зеркальщик.

Он пристально поглядел на Гласа, словно надеялся прочесть ответ у него в глазах.

Глас, казалось, впервые за все время смутился; он прищурился, поглядел на колоннаду собора Святого Марка и ответил, не глядя на Мельцера:

— Разве к Лазарини, да Мосто, Пацци и как их там всех зовут вы относились с таким же недоверием? Я ведь сказал вам, что заинтересован в вашей работе. Напечатайте книгу при помощи искусственного письма, и вы не останетесь внакладе. Но решайтесь скорее, пока вами не заинтересовалась инквизиция. Тогда, мастер Мельцер, будет уже поздно.

Упоминание об инквизиции заставило Мельцера вздрогнуть. Что его, собственно говоря, удерживает в этом городе? Симонетта уехала, Эдита не хочет его больше знать — ради всего святого, почему бы ему не согласиться па предложение Гласа?

— Но как же моя лаборатория, мои буквы и инструменты? — спросил Мельцер.

— Я же вам сказал, корабль готов к отплытию. Корабль, а не баржа. А на материке нас ожидает экипаж, не ручная тележка. Берите с собой все, что можете. Но не стоит очень долго колебаться. Пока Папа в Венеции, все слишком взволнованны и никто не заметит, если вы исчезнете из города.

Мельцер задумался. Аргументы Гласа казались ему очень убедительными. Но что пугало его, так это жуткая уверенность Гласа. Казалось, что он с самого начала знал: Мельцер поедет с ним.

Но пока зеркальщик размышлял об этом, Глас напомнил о себе:

— Ну так что вы решили?

— Вы имеете в виду, что нужно уже сегодня…

— Завтра будет поздно. Зеркальщик протянул Гласу руку:

— Да будет так! Но какова ваша плата, Глас?

Глас замахал руками, словно хотел сказать: о плате не стоит даже говорить!

— Нет-нет, — настаивал Мельцер. — Только немногие люди работают за Божье благословение.

— Это вы знаете по собственному опыту?

— Именно. Добрые люди вызывают у меня отвращение, если хотите знать. За их добротой скрывается фальшь и ханжество.

— И все же, если вы доверяте мне, давайте отправляться в путь, мастер Мельцер!

У входа в собор Святого Марка толпились сотни венецианцев, которым Fie удалось попасть внутрь базилики. Мельцер и Глас пробрались через пьяцетта деи Леончи, направляясь к дому Мельцера неподалеку от кампо Сан-Лоренцо. Улицы словно вымерли, но по мосту через Рио-дель-Вин навстречу им быстрым шагом шел мужчина в сопровождении двух вооруженных лакеев. Зеркальщик тут же узнал его, хотя мужчина переоделся и сильно изменил внешность. На нем был плащ меховой подбивкой наружу, на голове — шапочка, которую он позаимствовал у одного из сопровождающих. Это был Леонардо Пацци.

Мельцер преградил смущенному Пацци дорогу.

— Разве вы не должны быть на площади Святого Марка с да Мосто и остальными?

Пацци пытался обойти его, но к несчастью, с одной стороны моста ему помешали перила, а с другой стороны стоял Глас.

Спутники Пацци вынули мечи. Увидев это, Пацци подал им знак и покачал головой.

— Да Мосто мертв, — продолжал Мельцер. — Что же теперь будет?

Леонардо Пацци снова покачал головой и оттолкнул Мельцера в сторону.

— Что же теперь будет с индульгенциями? — крикнул Мельцер ему вслед.

Пацци не ответил. Он бросился в направлении кампо Санти-Филиппо-э-Джакомо, охранники побежали за ним.

Мельцер и Глас молча продолжили свой путь. Тишина в переулках, прерываемая только раздававшимся время от времени собачьим лаем, внезапно стала казаться зловещей. Когда впереди показалась голубая башня церкви Сан Лоренцо, зеркальщик вдруг остановился. Глас вопросительно посмотрел на него.

— Знаете, кто это был? — спросил Мельцер. Глас кивнул:

— Легат Леонардо Пацци, который хотел стать Папой.

Мельцер удивился, откуда Гласу обо всем известно. Но больше всего Михеля интересовал другой вопрос, который он и задал Гласу:

— Что это, интересно, понадобилось Пацци в это время в Кастелло?

— Я не хочу говорить о том, что приходит мне в голову, — ответил Глас.

— Думаю, мы подозреваем одно и то же.

И они побежали. Мельцер и Глас поспешно пересекли кампо Сан-Лоренцо. Повернув в переулок, где стоял дом Мельцера, они услышали громкие крики. На полпути им повстречалась Франческа. Еще издалека она закричала:

— Господин, скорее, дом горит!

Когда Мельцер приблизился, задняя часть дома уже горела. Слуги и несколько стариков, живших по соседству, занимались тем, что выносили на улицу мебель. Мельцер крикнул им, чтобы позаботились лучше об оборудовании мастерской.

Во все стороны распространялся темный едкий дым, привлекая все больше ротозеев, которым интересно было поглазеть на занимательное зрелище. В Венеции не принято было тушить горящие дома — им позволяли сгореть дотла. Все усилия направлялись на то, чтобы не дать огню распространиться на соседние здания, но поскольку дом Мельцера стоял на открытом месте, никто не заботился о том, чтобы остановить пожар.

— Чертов Пацци! — выругался Мельцер, затем набрал в легкие побольше воздуха и бросился в дом, из которого валили черные клубы дыма. Зеркальщик знал лабораторию как свои пять пальцев, поэтому уверенно схватил ящичек с набором букв, хоть дым и застилал Мельцеру глаза.

У себя за спиной Михель услышал голос Гласа.

— Буквы! — прорычал Мельцер, отплевываясь. — Помогите мне спасти буквы, иначе все пропало.

Глас все понял. Он схватил тяжелый ящик, который подал ему зеркальщик, и стал один за другим вытаскивать ящики на улицу. (Всего их было двадцать четыре) Глас думал, что теперь Мельцер успокоится и выйдет из горящего дома, но когда тот не появился, Глас снова бросился в здание.

— Вы с ума сошли, Мельцер! — закричал он в дым. Не получив ответа, Глас стал на ощупь пробираться в лабораторию, пока не схватил Мельцера за полы одежды. — Вы рискуете жизнью!

Мельцер, который воспринимал Гласа только как силуэт или призрак, казался невменяемым. Он издал какие-то гортанные звуки, затем несколько раз повторил:

— Мои прессы, мне нужны мои прессы!

Тут Глас схватил Мельцера за камзол и несколько раз ударил по щекам, а потом вытолкал впереди себя на свежий воздух, где мастер упал без сознания.

При помощи вонючей воды из канала, которую Глас принес в кожаном мешочке, едва не вылив всю на себя, он вернул Мельцера к жизни. Теперь он лежал на мостовой на безопасном расстоянии от дома. Вытирая воду с лица, он вдруг заметил ящички с наборами букв, которые стояли рядом с ним, а за ними — три его самых лучших пресса.

— Глас, — немного смущенно сказал Мельцер, — вы просто сорвиголова. Когда нужно, вы тут как тут.

Глас нахмурился и сказал:

— Сорвиголова? Ну хорошо, если это комплимент, то пусть будет так!

В тот же день Мельцер и Глас погрузили спасенные буквы и прессы на корабль. Пока Папа и дож наслаждались ликованием толпы в соборе Святого Марка, зеркальщик и Глас вместе со всеми инструментами достигли материка, где, как и было обещано, их ждала запряженная лошадьми повозка.

На следующий день оба мужчины прибыли в Верону, где на пьяцца Эрбе, старой рыночной площади, поселились на постоялом дворе напротив большого колодца.

Мне все еще не по себе, когда я вспоминаю о том, как учился ненавидеть Верону, город, доставляющий всем радость, подобно Падуе и Флоренции. Должно быть, вам это знакомо: в течение своей жизни человек повидал немало мест, городов с замками, дворцов и соборов за толстыми стенами, или таких мест, молва о которых идет по всему миру, потому что они славятся музыкой, искусством или деловой жизнью. Но это не имеет ни малейшего значения, потому что все решают наши собственные переживания, которые настраивают нас в пользу города или против.

Глас был человеком немногословным, поэтому путешествие в Верону протекало почти в полном молчании, что меня абсолютно не печалило, потому что я не люблю людей, которые говорят просто ради того, чтобы говорить, а не для того, чтобы сообщить что-то важное. Я мог спокойно осматривать места, мимо которых мы проезжали, и думать о туманном будущем.

Довериться человеку, который отказывался называть свое имя и цель путешествия, было, по меньшей мере, рискованно, по крайней мере в моем тогдашнем положении; ведь я должен был понимать, что за мной охотятся как одна, так и другая партия. Было совершенно очевидно, что Пацци поджег дом, чтобы уничтожить ставшие ненужными после неудавшегося покушения, выдававшие его индульгенции. Благодаря этому — я был уверен — он сможет отрицать свою причастность к заговору и даже получить от Папы награду за превосходную подготовку путешествия.

Когда после прошедшего в молчании ужина на постоялом дворе Глас объявил, что наше пребывание в Вероне не ограничится одним днем, как было запланировано, а придется ждать, пока нам предоставят повозку, на которую можно будет погрузить тяжелые буквы и инструменты, меня охватило серьезное беспокойство. Должен признаться, что хотя до сих пор все шло именно так, как мы договаривались, мое недоверие по отношению к Гласу по-прежнему было сильно.

Буквы, свое сокровище, я дал на хранение хозяину постоялого двора. За звонкую монету Паоло Ламберти — так звали досточтимого пьянчугу — предоставил безопасную комнату, свой винный погреб, ключи от которого болтались у него на ремне. На вопрос по поводу таинственного содержимого ящиков я ответил, что там новая игра в кости, которую я изобрел и для которой пока что не нашел покупателя. Так я думал уберечься от воров, которых в этом большом городе было не меньше, чем в других.

Для человека, приехавшего из Венеции, где роскошью поражают даже самые узкие улочки Серениссимы, Верона вызывала огромное разочарование, по крайней мере, в том, что касается окраин. Дорога в сердце города ведет через узкие, кривые переулки с безликими домами, даже отдаленно не напоминающими здания Венеции, города мирового значения. Зато центр Вероны на излучине реки Эч просто прекрасен, от площадей и дворцов, построенных преимущественно из Rosso di Verona, красноватого известняка, которого так много в этой местности, до руин римского амфитеатра, использовавшегося в качестве каменоломни для строительства многих дворцов.

Пока Глас предавался своим таинственным размышлениям, я вышел с постоялого двора и отправился к находившейся неподалеку пьяцца деи Синьории, где друг напротив друга угрожающе возвышались два дворца: палаццо дель Капитано, резиденция коменданта города, и палаццо дела Раджоне, дворец правосудия.

Там в толпе заносчивых дельцов и путешественников я встретил монаха. Он протянул ко мне руку и попросил милостыню, в которой я не отказал. Самое удивительное в этом набожном человеке было его открытое лицо и улыбка, которая чужда большинству святых братьев, хотя именно они (нужно думать) были ближе к блаженству, чем все остальные. На мой вопрос по поводу причин его радости монах ответил встречным вопросом: а почему бы и не радоваться и не смеяться, когда в этот чудный осенний день смеется даже солнце.

Так мы разговорились прямо посреди площади, и поскольку он не знал меня и мне не нужно было его бояться, я задал ему вопрос, мучивший меня с тех самых пор, как я встретил Гласа.

— Вы ведь наверняка знаете Новый Завет и все Евангелия, — сказал я. — Что там говорится о гласе вопиющего в пустыне?

Монах почувствовал себя польщенным и начал цитировать Евангелие от Матфея, где в третьей главе говорится: «В те дни приходит Иоанн Креститель и проповедует в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное. Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: "глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему"».

— И что же значат эти слова? — поинтересовался я.

— В этом месте Священного Писания, — сказал монах, подняв кверху указательный палец, — говорится о вавилонском пленении народа Израилева, а глас вопиющего в пустыне символизирует радостную весть в безвыходной ситуации. Из ничего родится новое.

— Ага, — ответил я, совершенно не поняв объяснения.

Не знаю почему, может быть, из-за открытого характера, или же это был знак свыше (иногда даже сомневающемуся приходится благодарить Небо), как бы там ни было, я вдруг рассказал приветливому монаху о своем бегстве из Венеции, хоть и скрыл от него истинную причину побега. Не утаил я и печаль по потерянной дочери, которая стала другой менее чем за один год. Когда я упомянул Симонетту и мою неутолимую любовь к ней, ставшую жертвой ужасных обстоятельств, монах положил правую руку мне на плечо и утешил меня такими словами: люди, предназначенные друг другу, обязательно встречаются снова, пока не исполнится их любовь.

Я недоверчиво кивнул, продолжая описывать прекрасный характер Симонетты, ее искусную игру на лютне. Мне тяжело было думать, что она играет где-то на чужбине для сластолюбивых бездельников.

Точно такую же женщину, заметил монах, он совсем недавно видел в различных трактирах Вероны, где она пела под звуки лютни и за вечер собирала больше монет, чем он между днем Эгидия и Иеронима, за тридцать дней сентября месяца.

Эти слова привели меня в сильнейшее волнение, и я потребовал, чтобы монах отвел меня в тот трактир, где он в последний раз видел лютнистку. Я подробно описал ему внешность Симонетты и спросил, совпадает ли это описание с внешностью той женщины, о которой он говорил. Тут блаженный человек сложил на груди руки и заметил, что монаху заказана услада для глаз и что его обеты воспрещают смотреть на женщину так, как я ее описал. Он смотрел на лютнистку в первую очередь как на творение Божие и при этом совершенно не обратил внимание на ее кожу, волосы и другие части тела.

Я хотел было посочувствовать монаху, который вынужден идти по жизни слепым, но потом сказал себе, что ведь он ослеп по собственному желанию, зачем же мне его утешать?

Вместо этого я направился в трактир, где музицировала лютнистка, но хозяин не знал даже ее имени. Он пояснил, что той же ночью женщина отправилась дальше. Куда, он не знает.

Ночью я не мог уснуть. Причиной служило деревянное чудовище, которое хозяин постоялого двора называл постелью — огромный ящик с тяжелыми дверцами и крышкой. Такая «постель» могла бы сделать честь коровнику. Но главной причиной бессонницы были мысли, роившиеся у меня в голове после того, как монах рассказал мне о лютнистке. Предположение, что Симонетта находится в том же городе, что и я, не давала мне покоя, и я понял, что по-прежнему люблю ее.

Спустя несколько дней прибыла повозка, которая должна была перевезти меня и Гласа через Альпы. Пора было в путь, наступила осень. Хотя поначалу я стремился как можно скорее покинуть владения Венеции (я забыл упомянуть, что уже несколько столетий Верона подчинялась Серениссиме), теперь же я выпросил у Гласа еще один день, чтобы поспрашивать о лютнистке в трактирах города. Но где бы я ни появился, всюду хозяева трактиров только качали головами, лукаво улыбались, а иногда даже говорили, что в городе столько прекрасных жительниц Вероны, почему мне непременно нулена венецианка?

Расспросы привели меня к западной стене города, на пьяцца Сан-Зено, где возвышалась грубоватая церковь, которая, как говорили, скрывала гробницу святого Зиновия, первого епископа Вероны. Древний портал церкви был сделан из бронзы. Время выкрасило его в черный цвет, что придавало картинам, украшавшим врата, жутковатый вид.

Перед вратами толпились люди, как чужестранцы, так и жители Вероны, для которых странные картины были загадкой и помогали скоротать время, потому что до сих пор никому не удалось разгадать значение всех рисунков. Там были библейские сцены, эпизоды из жизни святого Зиновия, а также вселяющие ужас изображения: люди с раскрытыми ртами, черти, огромные глаза навыкате, женщина, груди которой сосали два крокодила. Все это было мне, как и многим другим, чуждо. Даже ангелы, которые обычно символизируют доброту и очарование, кажутся на вратах Сан Зено чудовищами с четырьмя крылами, настолько страшными, что матери прячут лица детей в своих юбках.

Я отказался от поисков Симонетты и принял участие в увеселительной игре в загадки для веронцев. Я задал людям, стоявшим вокруг, вопрос: а не означает ли вон та картина, на которой изображен карлик, окруженный четырехкрылыми созданиями, наполовину людьми, наполовину насекомыми, вознесение Господа Иисуса? Едва я произнес эти слова, как стоявшая слева от меня женщина громко вскрикнула и назвала меня безбожником, еретиком, для которого существует только одно подходящее место, а именно ад. Зато стоявший справа от меня мужчина с внешностью проповедника склонил голову набок и приветливо сказал:

— У вас зоркий глаз. Думаю, я присоединюсь к вашему мнению. — И, прикрыв рот рукой, добавил: — Не принимайте слова этой женщины всерьез. Всем известно, что жительницы Вероны чересчур набожны.

Таким образом у нас завязался разговор, и я узнал от бородатого старика, что сам он родом из Кремоны, делает лютни и держит на виа Сант-Анастасия лавку струнных и щипковых инструментов. Мы говорили о Боге и о мире, и я уже собирался попрощаться, когда — Бог знает, что меня на это толкнуло — спросил старика, не встречал ли он не так давно венецианскую лютнистку.

Ответ его поразил меня как гром среди ясного неба.

— Не стану утверждать, была ли это венецианка, — сказал старик, — но недавно ко мне на виа Сант-Анастасия приходила лютнистка с черными локонами и интересовалась ценой на лютни из Кремоны. Когда я ответил, она пожаловалась, что у нее нет столько денег, но ей срочно нужен инструмент, потому что у нее украли лютню. Чтобы заработать денег, ей нужен новый инструмент. Замкнутый круг…

— И вы прогнали ее? — поинтересовался я.

— Нет, — ответил старик, — я дал ей лютню, а она оставила мне в залог золотой амулет. Я пообещал вернуть его, как только она оплатит инструмент.

Я почувствовал, как кровь запульсировала в моих жилах. Картины на церковных вратах померкли у меня перед глазами. Я не знал, что мне делать: говорить или нет. Я собрался с духом — вы знаете, как бывает, когда хочется что-то сказать, но не хватает мужества. Я понимал, что мой вопрос и ответ на него заставят меня ликовать или же печалиться. Наконец я преодолел себя и произнес:

— На амулете, который вам дали в залог, две переплетенные буквы «М» и «С», а над ними лист с розового куста?

— Вам знаком этот амулет? — спросил старик, делавший лютни. — Он точь-в-точь такой, как вы описали.

Я издал возглас ликования. От счастья я обнял старика, крепко прижав его к себе.

— Знаком ли мне амулет?! — воскликнул я вне себя от радости. — Это я подарил его ей, и она — та, кого я ищу.

Бородатый старик пристально поглядел на меня. Думаю, в тот миг он сомневался в моих словах, а мои объятия были ему неприятны. Но я не помнил себя от счастья и хотел обнять всех жителей Вероны. Я вспомнил слова монаха, который предсказал мне встречу с Симонеттой, если мы действительно предназначены друг другу. Стоило ли сомневаться?

— Сколько должна вам эта женщина? — спросил я старика.

— Двенадцать скудо, — ответил тот.

Я отдал ему названную сумму и сказал:

— Теперь она вам больше ничего не должна, и вы вернете ей амулет, как только она снова появится у вас.

Бородатый старик кивнул, по-прежнему ничего не понимая. А я попросил его сообщить лютнистке, как только она появится, что тот, от кого она получила этот амулет, находится на постоялом дворе на пьяцца Эрбе.

Я чувствовал себя как никогда прекрасно. Хоть я не мог быть уверенным в том, как Симонетта ко мне отнесется — ведь мы расстались в гневе друг на друга, моя уверенность в том, что она снова будет со мной, росла.

Глас рассердился, когда я сообщил ему, что придется продлить наше пребывание в Вероне. Наконец, после того как я пообещал ему при первой же возможности заняться его заданием, он подарил мне еще три дня. За это время, думал я, Симонетта обязательно найдется.

Я рано отправился спать, то есть улегся в это деревянное страшилище, о котором я вам уже рассказывал, с твердым намерением назавтра прочесать все трактиры на юге города, чтобы разыскать Симонетту. В мыслях я рисовал себе самые радужные картины. Сон смежил мне веки, и, счастливый, я уснул. Рано утром я услышал робкий стук в дверь и голос человека, который делал лютни. Я вскочил с постели и впустил его.

— Чужеземный господин, — смущенно начал старик, — я принес вам назад двенадцать скудо.

— Что это значит? — спросил я.

— Вчера, когда я пришел домой, жена сказала мне, что лютнистка выкупила свой амулет. Она была в сопровождении мужчины и очень торопилась. У дверей стоял экипаж.

— Куда они направились?! — в ужасе вскричал я. Старик развел руками и пожал плечами.

В моей жизни было не много ситуаций, толкавших меня на глупые поступки, и это была одна из них.

Словно сумасшедший, я схватил старика за воротник, обозвал его идиотом — и это было еще самое мягкое из слов, которыми я осыпал его. Я задушил бы его, если бы Глас, который вошел в комнату, привлеченный громкими криками, не оттащил меня от моей жертвы. Оглядываясь назад, я должен признать, что не стал в тот день убийцей исключительно благодаря Гласу, ведь иначе, вероятно, я кончил бы свои дни на пьяцца деи Синьории под мечом палача.

После этого происшествия Глас заставил меня все рассказать и пояснил мне, что моя страсть — это болезнь, и она способна уничтожить меня. Он предоставляет мне выбирать — либо я остаюсь в Вероне, либо завтра же уезжаю с ним на север.

— Я остаюсь! — упрямо сказал я и весь следующий день бесцельно бродил по Вероне, начиная ненавидеть этот город. Да, я ненавидел его мостовые и площади под моими ногами. Неуклюжие дворцы и фасады церквей были мне противны. Я в ярости плюнул и обиделся на весь мир.

На следующее утро я сел вместе с Гласом в повозку, которая должна была отвезти нас на север. Среди багажа было самое дорогое мое сокровище — буквы и инструменты. И когда повозка катилась мимо церкви Сан Зено и вдоль западной части города, я поклялся себе, что никогда больше не вернусь в Верону.

Загрузка...