Чтоб не на жизнь, а на века хватило.

Я буду гордо говорить с тобой.

Запоминай – слова, как та лепешка,

В какую ты вцепился под полой,

Какую съешь, губами все до крошки

С ладони подобрав… Но съешь сперва,

Что дам тебе.

Допрежь смертей и пыток

Рука простерлась, яростна, жива,

А в ней – сухой пергамент, мертвый свиток.

Исписан был с изнанки и с лица.

И прочитал я: "ПЛАЧ, И СТОН, И ГОРЕ."

Что, Мертвое опять увижу море?!

Я не избегну своего конца,

То знаю! Но зачем опять о муке?

Избави мя от страха и стыда.

Я поцелуями украсить руки

Возлюбленной хочу! Ее уста –

Устами заклеймить! Я помню, Боже,

Что смертен я, что смертна и она.

Зачем ты начертал на бычьей коже

О скорби человечьей письмена?!

Гром загремел. В округлом медном шлеме

Пришелец тяжко на песок ступил.

"Ты зверь еще. Ты проклинаешь Время.

Ты счастье в лавке за обол купил.

Вы, люди, убиваете друг друга.

Земля сухая впитывает кровь.

От тулова единого мне руки

Протянуты – насилье и любовь.

Хрипишь, врага ломая, нож – под ребра.

И потным животом рабыню мнешь.

На злые звезды щуришься недобро.

На кремне точишь – снова! – ржавый нож…

Се человек! Я думал, вы другие.

Там, в небесах, когда сюда летел…

А вы лежите здесь в крови, нагие,

Хоть генофонд один у наших тел!

Я вычислял прогноз: планета гнева,

Планета горя, боли и тоски.

О, где, равновеликие, о, где вы?

Сжимаю шлемом гулкие виски.

Язычники, отребье, обезьяны,

Я так люблю, беспомощные, вас,

Дерущихся, слепых, поющих, пьяных,

Глядящих морем просоленных глаз,

Орущих в родах, кротких перед смертью,

С улыбками посмертных чистых лиц,

И тянущих из моря рыбу – сетью,

И пред кумиром падающих ниц…

В вас – в каждом – есть такая зверья сила –

Ни ядом, ни мечом ни истребить.

Хоть мать меня небесная носила –

Хочу жену земную полюбить.

Хочу войти в горячечное лоно,

Исторгнув свет, во тьме звезду зачать,

Допрежь рыданий, прежде воплей, стонов

Поставить яркой Радости печать!

Воздам сполна за ваши злодеянья,

Огнем Содомы ваш поражу, –

Но посреди звериного страданья

От самой светлой радости дрожу:

Мужчиной – бить;

и женщиной – томиться;

Плодом – буравить клещи жарких чресл;

Ребенком – от усталости валиться

Среди игры; быть старцем, что воскрес

От летаргии; и старухой в черном,

С чахоткою меж высохших грудей,

Что в пальцах мелет костяные четки,

Считая, сколько лет осталось ей;

И ветошью обвязанным солдатом,

Чья ругань запеклась в проеме уст;

И прокаженным нищим; и богатым,

Чей дом назавтра будет гол и пуст… –

И выбежит на ветер он палящий,

Под ливни разрушенья и огня,

И закричит, что мир ненастоящий,

И проклянет небесного меня…

Но я люблю вас! Я люблю вас, люди!

Тебя, о человек Езекииль!

Я улечу.

Меня уже не будет.

А только обо мне пребудет быль.

Еще хлебнете мерзости и мрака.

Еще летит по ветру мертвый пух.

Но волком станет дикая собака,

И арфу будет обнимать пастух.

И к звездной красоте лицо поднимешь,

По жизни плача странной и чужой,

И камень, как любимую, обнимешь,

Поскольку камень наделен душой,

И бабье имя дашь звезде лиловой,

Поскольку в мире все оживлено

Сверкающим,

веселым,

горьким Словом –

Да будет от меня тебе оно

Не даром – а лепешкой подгорелой,

Тем штопанным, застиранным тряпьем,

Которым укрывал нагое тело

В пожизненном страдании своем…"

…………………………………………………

…И встал огонь – ночь до краев наполнил!

И полетел с небес горячий град!

Я, голову задрав, себя не помнил.

Меж мной и небом не было преград.

Жужжали звезды в волосах жуками.

Планеты сладким молоком текли.

Но дальше, дальше уходило пламя

Спиралодиска – с высохшей земли.

И я упал! Сухой живот пустыни

Живот ожег мне твердой пустотой.

Звенела ночь. Я был один отныне –

Сам себе царь

и сам себе святой.

Сам себе Бог

и сам себе держава.

Сам себе счастье.

Сам себе беда.

И я заплакал ненасытно, жадно,

О том, чего не будет

Никогда.

ФРЕСКА ДЕСЯТАЯ. СВЕЧИ И ФАКЕЛЫ

ДОЖДАЛАСЬ. МАГДАЛИНА

Вот грязь. Вот таз. Гнездовье тряпки – виссон исподний издрала…

Убитой птицы крючья-лапки на голом животе стола.

Рубить капусту – нету тяпки. Я кулаками сок давила.

Я черное кидала мыло в ведро. Я слезы пролила.

Всю жизнь ждала гостей высоких, а перли нищие гурьбой.

Им, как Тебе, я мыла ноги. Им – чайник – на огонь – трубой.

Чтоб, как о медь, ладони грея с морозу, с ветру – об меня, –

Бедняги, упаслись скорее от Преисподнего огня.

Да, праздник нынче. Надо вымыть придел, где грубые столы.

Бутыли ставлю. Грех не выпить за то, что Ты пришел из мглы.

Ты шубу скидывай. Гребенкой я расчешу ее испод.

Твою я ногу, как ребенка, беру, босую, плачу тонко,

Качаю в лодке рук и вод.

И я, меж нищими – любила их всех!.. весь гулкий сброд, сарынь!.. –

Леплю губами: до могилы меня, мой Боже, не покинь.

Лягушкой на полу пластая плеча и волоса в меду, –

Тебя собою обмотаю, в посмертье – пряжей пропряду.

ЛЮБОВЬ СРЕДИ КАМНЕЙ

Ничего я не вспомню из горестной жизни,

Многогрешной, дурной, изъязвленной,

Кроме моря соленого: брызни же, брызни

В голый лоб, сединой опаленный.

Юность печень мне грызла. И тело сверкало,

Будто розовый жемчуг в рапане.

Все отверстия морю оно открывало.

Прожигало все драные ткани.

Он поэт был. А может, лоза винограда.

Может, рыба – кефаль, серебрянка.

Может, был он глоток винно-сладкого яда,

Был монетою ржавой чеканки –

Я забыла!.. А помню, как, ноги раскинув,

Я слоилась под ним лепестками,

И каменья кололи горячую спину,

И шуршали, дымясь, под локтями;

Как укромная роза, слепая, сырая,

Расцветала – и, влажно алея,

В губы тыкалась тьмой Магдалинина рая…

Ни о чем, ни о чем не жалею,

А о том, что дала обонять ему – мало,

Обрывать лепестки – запретила…

Сыро, влажно и больно, и острое жало

Соль и золото резко пронзило…

Соль и золото!.. – губы, соленые, с кровью,

Золотые глаза – от свеченья

Дикой пляски, что важно зовется – любовью…

Дымной крови – на камни – теченье…

Ветер, голый и старый, седой, задыхальный,

Под ребро мне вошел, под брюшину,

И звон моря, веселый, тяжелый, кандальный,

Пел про первого в жизни мужчину…

И сидела на камне горячечном змейка,

Изумрудом и златом пылала

Ее спинка… – таких… не убей!.. пожалей-ка!.. –

Клеопатра на грудь себе клала…

Озиралась, и бусины глазок горели,

Будто смерть – не вблизи, за камнями,

Будто жизнь – скорлупою яйца, колыбелью,

Просоленными, жаркими днями…

Так сидела и грелась она, животинка,

Под ударами солнечных сабель…

Мы сплетались, стонали… а помню ту спинку,

Всю в разводах от звездчатых капель,

С бирюзою узора, с восточною вязью,

Изумрудную, злую, златую…

…Жизнь потом, о, потом брызнет кровью и грязью.

А сейчас – дай, тебя поцелую.

Я, рабыня, – и имя твое не узнала.

То ль Увидий. А может, Обидий.

Наплевать. Ноги я пред тобой раздвигала.

Запекала в костре тебе мидий.

Ты, смешной, старый нищий, куплю тебе хлеба.

Вместе девство мое мы оплачем.

Вместе, бедные, вперимся в жгучее небо,

В поцелуе сожжемся горячем.

Нищий ты, я нища. Мы на камнях распяты.

Мы скатились с них в синюю влагу.

…Боже, мы не любовники. Мы два солдата.

Мы две ярких звезды в подреберье заката.

Мы два глаза той-змейки-бедняги.

ВОЛОДЯ ПИШЕТ ЭТЮД ТЮРЬМЫ КОНСЬЕРЖЕРИ

Сказочные башенки,

черные с золотом…

Коркою дынною – выгнулся мост…

Время над нами

занесено – молотом,

А щетина кисти твоей

полна казнящих звезд.

То ты морковной,

то ты брусничной,

То – веронезской лазури зачерпнешь…

Время застукало нас с поличным.

Туча – рубаха, а Сена – нож.

Высверк и выблеск!

Выпад, еще выпад.

Кисть – это шпага.

Где д'Артаньян?!.. –

Русский художник,

ты слепящим снегом выпал

На жаркую Францию,

в дым от Солнца пьян!

А Солнце – от красок бесстыдно опьянело.

Так пляшете, два пьянчужки, на мосту.

А я закрываю живым своим телом

Ту – запредельную – без цвета – пустоту.

Я слышу ее звон… –

а губы твои близко!

Я чую эту пропасть… –

гляди сюда, смотри! –

Париж к тебе ластится зеленоглазой киской,

А через Реку –

тюрьма Консьержери!

Рисуй ее, рисуй.

Сколь дрожало народу

В черепашьих стенах,

в паучьих сетях

Ржавых решеток –

сколь душ не знало броду

В огне приговоров,

в пожизненных слезах…

Рисуй ее, рисуй.

Королев здесь казнили.

Здесь тыкали пикою в бока королям.

Рисуй! Время гонит нас.

Спина твоя в мыле.

Настанет час – поклонимся

снежным полям.

Наступит день – под ветром,

визжащим пилою,

Падем на колени

пред Зимней Звездой…

Рисуй Консьержери. Все уходит в былое.

Рисуй, пока счастливый, пока молодой.

Пока мы вдвоем

летаем в Париже

Русскими чайками,

чьи в краске крыла,

Пока в кабачках

мы друг в друга дышим

Сладостью и солью

смеха и тепла,

Пока мы целуемся

ежеминутно,

Кормя французят любовью – задарма,

Пока нас не ждет на Родине беспутной

Копотная,

птичья,

чугунная тюрьма.

СВЕЧИ В НОТР-ДАМ

Чужие, большие и белые свечи,

Чужая соборная тьма.

…Какие вы белые, будто бы плечи

Красавиц, сошедших с ума.

Вы бьете в лицо мне. Под дых. В подбородок.

Клеймите вы щеки и лоб

Сезонки, поденки из сонма уродок,

Что выродил русский сугроб.

Царю Артаксерксу я не повинилась.

Давиду-царю – не сдалась.

И царь Соломон, чьей женою блазнилось

Мне стать, – не втоптал меня в грязь.

Меня не убили с детьми бедной Риццы.

И то не меня, не меня

Волок Самарянин от Волги до Ниццы,

В рот тыча горбушку огня.

Расстрельная ночь не ночнее родильных;

Зачатье – в Зачатьевском; смерть –

У Фрола и Лавра. Парижей могильных

Уймись, краснотелая медь.

Католики в лбы двоеперстье втыкают.

Чесночный храпит гугенот.

Мне птицы по четкам снегов нагадают,

Когда мое счастье пройдет.

По четкам горчайших березовых почек,

По четкам собачьих когтей…

О свечи! Из чрева не выпущу дочек,

И зрю в облаках сыновей.

Вы белые, жирные, сладкие свечи,

Вы медом и салом, смолой,

Вы солодом, сливками, солью – далече –

От Сахарно-Снежной, Святой,

Великой земли, где великие звезды –

Мальками в полярной бадье.

О свечи, пылайте, как граф Калиостро,

Прожегший до дна бытие.

Прожгите живот мой в порезах и шрамах,

Омойте сполохами грудь.

Стою в Нотр-Дам. Я бродяжка, не дама.

На жемчуга связку – взглянуть

На светлой картине – поверх моей бедной,

Шальной и седой головы:

Родильное ложе, таз яркий и медный,

Кувшин, полотенце, волхвы

На корточках, на четвереньках смеются,

Суют в пеленах червячку –

Златые орехи,

сребряные блюдца,

Из рюмочек пьют коньячку…

И низка жемчужная, снежная низка –

На шее родильницы – хлесь

Меня по зрачкам!

…Лупоглазая киска,

Все счастие – ныне и здесь.

Все счастие – ныне, вовеки и присно,

В трещанье лучинок Нотр-Дам.

…Дай Сына мне, дай

в угасающей жизни –

И я Тебе душу отдам.

БАРЖА С КАРТОШКОЙ. 1946 ГОД

Нет для писания войны ни масла, ни глотка, ни крошки…

По дегтю северной волны – баржа с прогнившею картошкой.

Клешнями уцепив штурвал, следя огни на стылой суше,

Отец не плакал – он давал слезам затечь обратно в душу.

Моряцкий стаж, не подкачай! Художник, он глядит угрюмо.

И горек невский черный чай у рта задраенного трюма.

Баржу с картошкой он ведет не по фарватеру и створу –

Во тьму, где молится народ войной увенчанному вору.

Где варят детям желатин. Где золотом – за слиток масла.

Где жизнью пахнет керосин, а смех – трисвят и триедин,

Хоть радость – фитилем погасла!

Где смерть – не таинство, а быт. Где за проржавленное сало

Мужик на Карповке убит. И где ничто не воскресало.

Баржа с картошкою, вперед! Обветренные скулы красны.

Он был фрунжак – он доведет.

Хоть кто-нибудь – да не умрет.

Хоть кто-нибудь – да не погаснет.

Накормит сытно он братву. Парной мундир сдерут ногтями.

И не во сне, а наяву мешок картошки он притянет

В академический подвал и на чердак, где топят печку

Подрамником! Где целовал натурщицу – худую свечку!

Рогожа драная, шерстись! Шершаво на пол сыпьтесь, клубни!

И станет прожитая жизнь безвыходней и неприступней.

И станет будущая боль громадным, грубым Настоящим –

Щепотью, где замерзла соль, ножом – заморышем ледащим,

Друзьями, что в виду холста над паром жадно греют руки,

И Радостью, когда чиста душа – вне сытости и муки.

***

История – кровь меж завьюженных шпал.

Владыке рабы его кланялись в пояс!

А там, на вокзале прогорклом, стоял

Товарный, забитый соломою поезд.

До Мурманска ехали, там – кораблем.

Он щепкой висел в Ледовитом, огромном…

“Ну что же, ребята!” – “А коли помрем?..”

“Но прежде на славу построим хоромы!..”

Мороз в корабельные щели проник,

Хоть их дымом пахнущей паклей забили.

И Маточкин Шар назывался пролив,

Который в слезах они так материли…

И все это были НАРОДА ВРАГИ –

Пред ликом голодным седого Простора,

Пред нимбом серебряным светлой пурги,

Объемлющей равно начдива и вора.

И плотник глазастый, с усами Христа,

Блевал прямо на пол железного трюма.

И новая жизнь поднималась, чиста,

Над Новой Землею, глядящей угрюмо.

ПРОРОК

Лицо порезано ножами Времени. Власы посыпаны крутою солью.

Спина горбатая — тяжеле бремени. Не разрешиться живою болью.

Та боль — утробная. Та боль — расейская. Стоит старик огромным заревом

Над забайкальскою, над енисейскою, над вычегодскою земною заметью.

Стоит старик! Спина — горбатая. Власы — серебряны. Глаза — раскрытые.

А перед ним — вся жизнь проклятая, вся упованная, непозабытая.

Все стуки заполночь. Котомки рваные.

Репейник проволок. Кирпич размолотый.

Глаза и волосы — уже стеклянные —

друзей, во рву ночном лежащих — золотом.

Раскинешь крылья ты — а под лопатками —

под старым ватником — одно сияние…

В кармане — сахар: собакам — сладкое.

Живому требуется подаяние.

И в чахлом ватнике, через подъезда вонь,

ты сторожить идешь страну огромную –

Гудки фабричные над белой головой, да речи тронные, да мысли темные,

Да магазинные врата дурманные, да лица липкие — сытее сытого,

Да хлебы ржавые да деревянные, талоны, голодом насквозь пробитые,

Да бары, доверху набиты молодью —

как в бочке сельдяной!.. – да в тряпках радужных,

Да гул очередей, где потно — походя —

о наших мертвых, о наших раненых,

О наших храмах, где — склады картофеля!

О наших залах, где — кумач молитвенный!

О нашей правде, что — давно растоптана,

но все живет — в петле, в грязи, под бритвою…

И сам, пацан еще — с седыми нитями, –

горбатясь, он глядит — глядит в суть самую…

ПРОРОК, ВОССТАНЬ И ВИЖДЬ! Тобой хранимые.

Перед вершиною — и перед ямою.

ОСЕННЯЯ ГРЯЗЬ. ИДУТ КРЕСТИТЬ РЕБЕНКА

Подлодками уходят боты

Во грязь родимую, тугую.

Такая жизнь: свали заботу,

Ан волокут уже другую.

Старуха – сжата рта подкова –

Несет комок смертельно белый.

Твердят: вначале было Слово.

Нет! – крик ребячий – без предела.

Горит листва под сапогами.

Идут ветра машинным гулом.

Внезапно церковь, будто пламя,

На крутосклоне полыхнула!

Комок орет и руки тянет.

Авось уснет, глотнув кагора!..

А жизнь прейдет, но не престанет

Среди осеннего простора.

А за суровою старухой,

Несущей внучку, как икону, –

Как два голубоглазых духа –

Отец и мать новорожденной.

Они не знают, что там будет.

Нагое небо хлещут ветки.

Они идут, простые люди,

Чтоб соблюсти обычай предков.

Молодка в оренбургской шали,

Чьи скулам – сурика не надо,

Все молится, чтоб не дышали

Дожди на плачущее чадо.

Чтоб молоко в грудях пребыло.

Чтобы еще родились дети.

Чтоб мужа до конца любила.

Чтоб мама пожила на свете.

Чтоб на бугре, в веселом храме,

Для дочки таинство свершили…

А осень возжигала пламя,

Чтоб мы в огне — до Снега – жили.

СТАРУХА В КРАСНОМ ХАЛАТЕ. ПАЛАТА РЕМИССИИ

Глаза ее запали.

Рука ее худа –

На рваном одеяле –

Костистая звезда.

Бессмертная старуха!

Напялишь ты стократ –

И в войны, и в разруху –

Кровавый свой халат.

Над выдохами пьяни,

Над шприцами сестер –

Ты – Анною Маньяни –

Горишь, седой костер.

Ты в жизни все видала.

Жесть миски губы жжет.

Мышиным одеялом

Согреешь свой живот.

Ты знаешь все морозы.

Ты на досках спала,

Где застывали слезы,

Душа – торосом шла.

Где плыли пальцы гноем.

Где выбит на щеках

Киркою ледяною

Покорный рабий страх…

О, не ожесточайся!

Тебя уж не убьют –

Остылым светит чаем

Последний твой приют.

Так в процедурной вколют

Забвенье в сгиб руки –

Опять приснится поле,

Где жар и васильки…

И ты в халате красном,

Суглоба и страшна –

О как же ты прекрасна

И как же ты сильна

На том больничном пире,

Где лязганье зубов,

В больном безумном мире,

Где ты одна – любовь –

Мосластая старуха

С лицом, как головня,

Чья прядь за мертвым ухом

Жжет языком огня,

Чей взор, тяжел и светел,

Проходит сквозь людей,

Как выстрелами – ветер

По спинам площадей!

Прости меня, родная,

Что я живу, дышу,

Что ужаса не знаю,

Пощады не прошу,

Что не тугую кашу

В палате душной ем,

Что мир еще не страшен,

Что ты одна совсем.

***

Прощай, милый!

Я была тебе Божья Матерь.

За свежей могилой

Расстелешь на земле белую скатерть.

И все поставишь богато –

Рюмки крови и хлебы плоти,

А я мир твой щедрый, проклятый

Окрещу крылом – птица в полете.

СУМАСШЕДШИЙ ДОМ

Устав от всех газет, промасленных едою,

Запретной правоты, согласного вранья,

От старости, что, рот намазав, молодою

Прикинется, визжа: еще красотка – я!.. –

От ветра серого, что наземь валит тело,

От запаха беды, шибающего в нос, –

Душа спастись в лечебнице хотела!

Врачам – лечь под ноги, как пес!

Художник, век не кормленый, не спавший.

Малюющий кровавые холсты.

Живущий – или – без вести пропавший –

За лестничною клеткой черноты,

Все прячущий, что невозможно спрятать –

За печью – под кроватью – в кладовой –

Художник, так привыкший быть проклятым!

В больнице отдохни, пока живой.

И, слава Богу, здесь живые лица:

Пиши ее, что, вырвав из петли,

Не дав прощеным сном темно забыться,

В сыром такси сюда приволокли;

А вот, гляди, – небрит, страшнее зэка,

Округ горящих глаз – слепая синева, –

Хотел, чтоб приняли его за человека,

Да человечьи позабыл слова!

А этот? – Вобла, пистолет, мальчонка,

От внутривенного – дрожащий, как свеча,

Крича: "Отбили, гады, все печенки!.." –

И сестринского ищущий плеча, –

Гудящая, кипящая палата,

Палата номер шесть и номер пять!

Художник, вот – натура и расплата:

Не умереть. Не сдрейфить. Написать.

На плохо загрунтованном картоне.

На выцветшей казенной простыне.

Как в задыханье – при смерти – в погоне –

Покуда кисть не в кулаке – в огне!

И ты, отец мой, зубы сжав больные,

Писал их всех – святых и дорогих –

Пока всходили нимбы ледяные

У мокрых щек, у жарких лбов нагих!

И знал ты: эта казнь – летописанье –

Тебе в такое царствие дана,

Где Времени безумному названье

Даст только Вечность старая

одна.

МАНИТА И ВИТЯ

А там? – Корява, как коряга, а профиль – траурный гранит,

Над сундуком горбатой скрягой Манита гневная сидит.

Манита, скольких ты манила! По флэтам, хазам, мастерским –

Была отверженная сила в тех, кто тобою был любим.

А ты? Летела плоть халата. Ветра грудей твоих текли.

Пила! Курила! А расплата – холсты длиною в пол-Земли.

На тех холстах ты бушевала ночною водкой синих глаз!

На тех холстах ты целовала лимон ладони – в первый раз…

На тех холстах ты умирала: разрежьте хлебный мой живот!

На тех холстах ты воскресала – волос гудящий самолет…

Художницей – худой доскою – на тех холстах бесилась ты

Кухонной, газовой тоскою, горелой коркой немоты!

Миры лепила мастихином, ножом вонючим сельдяным!

И, словно в малярии — хину, ты – кольцевой, овечий дым

Глотала!

Гордая Манита! Ты – страсть лакала из горла!

Ты – сумасшествию открыта ветра назад уже была.

Ты двери вышибала грудью, себя впечатывая в мир.

И ты в больницу вышла – в люди – в халате, полном ярких дыр.

И грозовая папироса, откуда конопляный дым,

Плывет, гудит, чадит без спросу над тициановым седым

Пучком…

А в гости к ней в палату приходит – заполночь всегда –

Художник, маленький, патлатый, такой заросший, что – беда.

О чем, безумные, болтают? О чем, счастливые, поют?

Как любят… Как тревожно знают, что за могилой узнают…

Манита и кудлатый Витя, два напроказивших мальца, –

Курите, милые, глядите в костер бессонного лица!

Тебя, художник, мордовали не до буранных лагерей –

Твои собратья убивали веселых Божьих Матерей.

Ты спирт ценил превыше жизни – за утешение его.

Венеру мастихином счистил – под корень так косарь – жнитво.

Нагая, плотная, живая – все запахи, весь снежный свет –

Она лежала, оживая! И вот ее навеки нет.

Зачем железному подряду ее трепещущая плоть

И скинутые прочь наряды, и локоть, теплый, как ломоть?!

И, Витька, сумасшедший, Витя, ее счищая и скребя,

Орал, рыдая:

– Нате, жрите! Вот так рисую я – себя.

И он, поджегши мастерскую у белой боли на краю,

Запомнил всю ее – нагую – Маниту – девочку свою.

…Это двое сильных.

Их сила друг в друге.

Они сидят на панцирной сетке,

сцепив пропахшие краской руки.

Они в два часа ночи

смеются и плачут,

Шлепают босиком на больничную кухню,

просят у пустоты чай горячий.

Они под утро – седые свечи –

Светят через молоко окна

далече, далече…

Вдохновимся ими.

Вдохнем безумные вьюги.

Мы живем в зимней стране.

Наша сила – друг в друге.

ФРЕСКА ОДИННАДЦАТАЯ. КРАСИВАЯ ДЕВЧОНКА ЖИЗНЬ

СУЛАМИФЬ ПОЕТ

…Вот так я хотела: ворваться и смять,

И царскую голову крепко прижать

К изрытой и мертвой Луне живота.

Приблизить кирпичные – срамом – уста.

Вот так я желала: босячкой – к царю:

Мороз ты ночной, обними же зарю!

…Скат крыши. Кирпич до хребтины сожжен.

Меня возлюбил ты сильнее всех жен –

Во бедности черной, средь духа скотин,

Во смраде угла, где, себе господин,

Ты знал: я везде за тобою пойду,

И нынче с тобою я буду в Аду.

И будут подземные крылья гореть.

Загрузка...