Я подсчитываю свои счастья.
ХЕЛЕН боялась, что после такого утомительного дня проспит до полудня, но едва забрезжил рассвет, ее разбудили звуки из коридора: кто-то тихонько, стараясь не шуметь, открыл и закрыл соседнюю дверь, повернул ключ в замке. Она не сразу сообразила, где находится, потом вспомнилось все вчерашнее: Голопалый, столица, господин Ян, комната, где теперь ее «дом», и Милена тут, за стенкой… Милена! Это же наверняка она, это ее удаляющиеся шаги слышны в коридоре! В страхе, что сейчас упустит ее, Хелен вскочила с кровати, накинула что-то и выбежала за дверь. Там, в самом конце длинного коридора, высокая девушка с короткими белокурыми волосами, в белом кухонном фартуке с завязками на спине уже ступила на верхнюю ступеньку лестницы.
– Подождите, пожалуйста! – окликнула ее Хелен.
Девушка обернулась. Несколько секунд обе смотрели, не веря своим глазам, потом кинулись друг к другу, смеясь и плача от счастья. Обеим не терпелось потрогать, обнять, рассмотреть друг друга. Они не сразу смогли заговорить
– Милена! Что ты сделала со своими волосами?
– Это меня Барт остриг.
– Барт? Да это же прямо убийство! Он с ума сошел!
– Нет, он не сошел с ума. Я тебе все объясню. А ты-то как тут оказалась? Поверить не могу!
– Я сбежала из интерната с Милошем. Мы отправились за вами в горы.
– В горы? Докуда?
– До приюта.
– До самого приюта! Но зачем?
Вопросы так и рвались наружу, тесня друг друга. Слишком много всего сразу хотелось сказать и спросить.
– Милош хотел защитить вас от человекопсов… С ума сойти, как тебя меняет прическа! Одни глаза прежние…
– Милош? От тоже здесь?
– Нет, он был ранен в бедро… Не знаю даже, жив ли он еще. Я пошла за помощью, а тем временем его схватили. Люди Фаланги… Полиция.
Милена поднесла палец к губам:
– Тс-с-с! Не говори так громко. Расскажешь мне потом – и не здесь. А Катарина?
– О ней не тревожься, она уже не в Небе. Мы с Милошем отвели ее к ее утешительнице, ну, ты знаешь, к Мели. А Барт где?
– Здесь. Он живет на втором этаже. Где мужчины.
Она сказала «мужчины», а не «мальчики», как говорили в интернате.
Открылась еще одна дверь, и в коридор вышла маленькая пухленькая женщина в таком же фартуке, как у Милены.
– Доброе утро, Кэтлин! – бросила она мимоходом.
– Доброе утро! – ответила Милена. – Знакомься, это моя подруга Хелен. Первый день здесь.
– И отлично, добро пожаловать! – сказала женщина и скрылась в лестничном пролете.
– Как она тебя назвала? – удивилась Хелен.
– Она назвала меня Кэтлин, и ты теперь тоже так называй.
– Ни в жизнь не приучусь. Откуда ты взяла это имя?
– Так зовут одну певицу. Поэтому я его и выбрала. Понимаешь, мне надо скрываться. Отсюда и стрижка, и имя, и все прочее… Ты где работаешь, в кухне?
– Нет, в зале. Уборка и обслуживание.
– Тьфу ты. А я в кухне. Господин Ян затем меня туда и поставил, чтоб поменьше на люди показывалась. Тебе фартук выдали?
– Нет.
– Тогда пошли по-быстрому, я провожу тебя в бельевую, там возьмешь. Это здесь первым делом полагается, как в интернате накидки. А потом позавтракаем там, внизу, в столовой.
Не прошло и десяти минут, как Хелен в голубом фартуке уборщицы уже спускалась по лестнице вслед за подругой. Та с уверенностью старожила завернула в коридор второго этажа и постучала в одну из дверей:
– Барт! Открывай, у меня для тебя сюрприз!
Юноша высунул в дверь взъерошенную голову и уставился на Хелен с веселым изумлением:
– Ба! Нашего полку прибыло!
– Не совсем, – сказала Милена, справившись с замешательством. – Милош сбежал вместе с ней, но его схватили.
Радость Бартоломео мигом угасла. Его лицо свело судорогой.
– Схватили… псы?
– Нет, полиция Фаланги.
Юноша на секунду зажмурился, потом сказал, понизив голос:
– Не стоит обсуждать это здесь. Встретимся все трое сегодня ночью у кладбища, когда ресторан закроется. Ты знаешь, где это, Хелен?
– Кладбище? Да. Это единственное, что я здесь знаю.
– Значит, до вечера, – отрезал Бартоломео и закрыл дверь.
Ресторан «У Яна» был, в сущности, рабочей столовой, обслуживающей расположенную по соседству фабрику. Он был гораздо больше, чем думала Хелен этой ночью. Двустворчатые двери вели не в кухню, а в другой зал, еще более обширный, чем первый. Там уже суетились три официанта, расставляя по местам десятки стульев, которые тоже стояли с вечера на столах ножками кверху.
– Знаешь, сколько человек тут может столоваться зараз? – спросила Милена. – Больше шестисот! Вот в обед увидишь: сущее столпотворение!
– Значит, здесь много народу работает? – спросила Хелен.
– Втрое больше, чем надо! – улыбнулась Милена. – Господин Ян принимает всех, кто «готовил пойло для Наполеона», а таких, можешь мне поверить, немало… Ладно, теперь до вечера – молчок. И вообще, держи язык за зубами. Первое здешнее правило.
Они спустились в подвальный этаж на служебном лифте: он встряхивал пассажиров, словно какое-то разъяренное чудище, через стеклянную дверь можно было видеть громоздкие железяки его механизма.
– Кухня! – объявила Милена, когда они вышли из лифта.
Девушки прошли сквозь ряды огромных чугунных плит и висящих по стенам медных кастрюль.
– Вот тут я и работаю. Мою, сортирую, чищу картошку. Барт принимает товар. Выгружает, загружает, перетаскивает, ну и бьет много чего по ходу дела. Такой неуклюжий! А вот наша столовая. Тут мы подкрепляемся, пока клиентов нет. Заходи.
Она втолкнула Хелен в гулкое помещение, где приятно пахло кофе и гренками с маслом. Там уже завтракали человек двадцать. В основном молодежь, но были и люди постарше. Слышался смех, сыпались шутки. Сотрапезники без лишних церемоний передавали туда-сюда корзинки с хлебом, банки варенья и дымящиеся кофейники.
Милена отошла, и Хелен уселась рядом с женщиной лет сорока с темными кудрявыми волосами, одетой в такой же, как у нее, голубой фартук. У нее были круглые щеки, а левый глаз чуть косил. Она приветливо улыбнулась:
– Привет. Меня зовут Дора. Ты новенькая?
– Да. Меня зовут Хелен. Вы тоже работаете в зале?
– Да. Я тебе покажу, что надо делать. Ничего сложного. И можно на «ты».
Впоследствии Хелен не раз вспоминала эти первые короткие слова и сразу возникшую симпатию к соседке, чувство какого-то тайного сродства и безотчетного доверия. И ей думалось, что не случайно эта встреча произошла под землей, в кухне, в месте глубоком и жарком. За разговором она заметила, что женщина как-то неловко действует правой рукой. Суставы на ней были покрасневшие и опухшие, а большой палец, видимо, деформированный, не разгибался.
На минуту заглянул господин Ян. Он поздоровался со всеми сдержанно, чуть ли не робко, выпил, не присаживаясь кружку кофе, краем глаза поглядывая на своих служащих. Поймав взгляд Хелен, издали послал ей мимический вопрос: все в порядке? Все в порядке, таким же манером ответила она и в самом деле почувствовала, что полна надежд.
День пролетел на удивление быстро. С одиннадцати утра Хелен закрутило, как смерчем. Оба зала заполнились в считанные минуты, и горячка не прекращалась до двух часов. К счастью, меню было одно для всех, и выбирать клиентам не приходилось. Официанты и официантки в голубых фартуках только брали подносы, которые передавали им из кухни, да заказывали в окошко: «Десять первых!» или: «Четыре вторых, четыре!» Обязанности у Хелен были простые: она обслуживала ряд из шести столиков. Как только один из них освобождался, надо было как можно быстрее убрать посуду и вытереть стол. Еще то и дело приходилось где промокнуть лужу из опрокинутой кружки, где подмести осколки разбитой тарелки. Дора все время держала ее в поле зрения и дружески подсказывала, что и как делать.
Когда наступил перерыв, Хелен поднялась к себе, рухнула на кровать и провалилась в сон. Проснувшись, только-только успела перекусить в столовой, как начался вечерний наплыв. После ужина – уборка обоих залов, так что был уже двенадцатый час, когда она смогла наконец повесить свой голубой фартук на крючок за дверью и покинуть ресторан.
На улице ее, как и было условлено, поджидала Милена, кутаясь в черное пальто, но там оказалась еще и Дора, которую, казалось, позабавило удивление Хелен. Обе были в одинаковых меховых шапочках, как сестры.
– Не волнуйся, – заверила Милена, – при Доре можешь говорить все, как при мне.
Втроем они углубились в мощеные улицы, ведущие от площади вверх. Ночь была холодная, но ясная. То там, то здесь на темные гранитные фасады падало пятно бледного света из какого-нибудь окошка. Милена просунула руку под локоть Хелен:
– Помнишь, как мы последний раз вот так шли?
– Да, по нашему мосту. Мне кажется, с тех пор я прожила лет десять.
– А я, думаешь, нет?
Дора шла чуть впереди, настороженная, как разведчик. Перед тем как свернуть в очередную улицу, приостанавливалась и напряженно всматривалась в темноту. Два раза она отступала и выбирала другой путь.
– Вот дураки! Прячутся в подворотнях, а без курева не могут. Светят своими сигаретами, за три километра видно!
– Кто дураки? – спросила Хелен.
– Шпики, ночная полиция. Советую тебе обходить их стороной.
– А как их отличить?
– Легко: они повсюду, они накачанные, тупые и ходят парами.
Они поднялись уже довольно высоко, и Хелен стала узнавать улицы, по которым прошлой ночью ехала с Голопалым. Остановились перевести дух.
– Ресторан Яна вон там, внизу, – Дора показала пальцем. – Как раз над фабрикой. Видишь ее?
В небо тянулись три высокие кирпичные трубы. Из одной поднимался серый дым, нерешительно зависая в безветренном воздухе. В северной стороне виден был и Бродяжий мост, под которым мигало несколько огоньков, а еще дальше – дворец за рекой, нависший над городом темной громадой.
Когда девушки добрались до кладбища, Бартоломео еще не было. Они встали над обрывом, высматривая, не покажется ли он внизу. Луна зашла за облако и едва просвечивала бледным пятном. Хелен подышала на окоченевшие пальцы.
– Неужели так опасно разговаривать там, внизу, в тепле?
– Да, – сказала Дора. – Фаланга повсюду внедряет своих шпионов. Везде могут быть уши, даже там, где ты считаешь себя в безопасности: в коридорах, в столовой, в твоей комнате… За господином Яном следят в оба. Если хоть кого-нибудь в его заведении поймают на антиправительственных речах, не пройдет и часу, как его арестуют, а ресторан закроют. В городе то же самое, скоро сама убедишься. А здесь, по крайней мере, можно быть уверенной, что тебя не подслушают: любого, кто подходит оттуда, видно издалека, а те, кто там, за стеной, – им глубоко наплевать на все разговоры!
Словно в опровержение ее слов ржавая калитка кладбища с протяжным стоном приоткрылась, и из темноты выступила высокая тонкая фигура: Бартоломео.
– Ты нас ждал на кладбище? – удивилась Милена.
– Да, – ответил юноша, подходя к ним, – а ты много мест знаешь спокойнее и безопаснее?
– А покойников не боишься? – спросила Хелен, глядя на него с уважением.
– Нет. Покойники никого не трогают. Вот живых приходится опасаться. Ну, давай, рассказывай про Милоша…
Хелен прочистила горло и стала рассказывать – с самого начала: как они забрались на крышу интерната, как наблюдали этот дикий спектакль – годовое собрание, как выступал Ван Влик, как они пошли освобождать Катарину, которая оказалась уже свободной, – и дальше, стараясь не пропустить ни одной подробности: про их побег, про ночь в автобусе, про снег и холод, про страшную битву Милоша… Бартоломео слушал и только вздыхал и мотал головой. Он знал, что его друг отважен и великодушен, но чтоб пойти с голыми руками против двух мужчин и шести псов, защищая его, Бартоломео…
– И он это сделал? – не веря своим ушам, прошептал он.
– Сделал, – сказала Хелен. – Но дорого за это заплатил…
Она с трудом удержалась от слез, вспомнив, как безжизненное тело Милоша закинули в сани, словно тушу убитого зверя.
– Доктор Йозеф думает, что он не умер, – завершила она свой рассказ, комкая носовой платок. – Он говорит, они не спешили бы так его увезти, если б он был мертвый.
– Наверняка так и есть, – сказала Дора, – не переживай.
И обняла девушку. Хелен прижалась к ней, и некоторое время все четверо молчали. В ночной тишине они словно безмолвно молились за своего друга – чтобы он был жив, чтобы все у него стало хорошо. Барт и Милена тоже обнялись и так и стояли, прижавшись друг к другу.
– А Василь? – спросил наконец юноша со вновь пробудившейся тревогой. – Он все еще в карцере? Милош про него что-нибудь говорил?
– Нет, – солгала Хелен, решив сказать ему правду как-нибудь в другой раз. Сейчас у нее не хватало на это мужества.
– Ас вами что было? – спросила она. – Расскажите.
Они рассказали, как, очертя голову, бежали в горы, как потом спускались по реке, рассказали и про встречи с разными людьми, которые принимали Милену за ее мать.
– Ты настолько на нее похожа? – улыбнулась Хелен. – Теперь понятно про стрижку… Но почему вы повернули обратно?
– Чтобы бороться, – объяснил Бартоломео. – Знаешь, я сейчас гулял среди могил… Глупо, но мне это нравится. Даже ночью. В интернате я, бывало, вместо того, чтоб идти к утешительнице или в город, тоже заходил на кладбище. Милош говорил, что у меня с головкой не в порядке. Что часы свободы можно использовать получше. А вот мне нравится. И тоску не наводит, наоборот. Заставляет по-настоящему задуматься о своей жизни, о том, что ты из нее делаешь… Мы с Миленой как раз и решили кое-что сделать из своей жизни: хотим бороться против Фаланги.
– Всего лишь? – сказала Хелен.
В ее иронии не было издевки, скорее печаль об их бессилии.
– Всего лишь, – подтвердил Бартоломео безо всякой обиды. – И мы, может быть, не так безоружны, как ты думаешь…
– То есть?
Бартоломео взглянул на Милену.
– Объяснишь ей?
Милена сделала глубокий вдох:
– Это история любви, Хелен. Хочешь послушать? Вот так, в полночь, у ворот кладбища, на холоде?
– Рассказывай.
– Ладно. Это история про молоденькую девушку, ей было двадцать лет, и у нее был возлюбленный. Однажды девушка обнаружила, что у нее растет живот. Тогда возлюбленный исчез в неизвестном направлении, и больше она его не видела. Девушка поплакала-поплакала, а через несколько месяцев родила ребеночка и назвала его… скажем, Миленой. Пока все понятно?
– По-моему, да. Рассказывай дальше.
– Хорошо. Так вот, девушка эта недурна собой и неплохо поет…
– Нет, – мягко остановила ее Дора. – Она не просто «недурна собой», она прекрасна, как день. И она не просто «неплохо поет» – она поет контральто, и ее голос – настоящее чудо. Есть некоторая разница, тебе не кажется? В четырнадцать лет она поступает в хоровое училище, и все девчонки, которые с ней поют, включая и меня, начинают подумывать, не заняться ли им лучше живописью и рисунком. В шестнадцать она уже солистка. В восемнадцать – поет в опере, и все театры и концертные залы страны готовы за нее передраться. Вот что следовало уточнить, чтобы было понятно. Теперь можешь продолжать.
– Ладно, – сказала Милена. – Так вот, значит, она поет, и поет замечательно. Однажды какой-то рыжий амбал случайно слышит ее в церкви, где она исполняет реквием. Он полицейский, у него есть жена и сколько-то там детишек, таких же рыжих, как он. Он вовсе не меломан и вообще грубый, непрошибаемый скот, а вот, поди знай почему, голос этой женщины все в нем переворачивает. Он влюбляется в нее до безумия. Делает ей авансы. Она его отвергает. Он не отступается. Преследует ее. Бросает ради нее жену и детей. Она снова его посылает. Он с ума сходит от боли и бешенства. И дает себе клятву, что она дорого за это заплатит. Этого типа зовут Ван Влик. Досюда тоже понятно?
– Ван Влик? – вздрогнув, повторила Хелен. – Тот, кого я видела на собрании?
– Он самый. Брюхо поменьше, борода тоже, а волос, наверно, побольше, но да, тот самый.
– Я видела, как он расколол кулаком дубовый стол, – вспомнила Хелен. – До сих пор, как вспомню, мороз по коже…
– Значит, ты представляешь, что это за тип. Дальше ты рассказывай, Дора. Я не могу…
Красивый низкий голос Доры звучал мягко, даже когда она говорила страшные вещи. В морозном воздухе возникали и сразу таяли белые облачка ее дыхания.
– Настоящая-то история любви, Хелен, – это история про целый народ, влюбленный в голос. В голос Евы-Марии Бах, матери Милены, как ты, конечно, уже поняла. Ты не представляешь, как люди любили его, этот голос, такой естественный, полный, драматический и глубокий, берущий за сердце. Я была подругой Евы, и мне выпала честь аккомпанировать ей на пианино, когда она выступала с концертной программой. Она пела с таким чувством, с таким совершенством… Я так и не смогла к этому привыкнуть. Каждый раз, аккомпанируя ей, обмирала от восторга. А в обычной жизни она была веселая, живая, заводная такая. Бывало, как нападет на нас смех – прямо на сцене… А надо сказать, она пела, кроме всего прочего, народные песни. И на том стояла, никогда от этого не отказывалась. Вот почему люди ее прямо обожали. Даже те, кто ничего не смыслил в музыке. Она всех объединяла. И терпеть не могла насилия. А потом произошел государственный переворот, к власти пришла Фаланга. И Ева присоединилась к Сопротивлению. Дальше рассказывать, Милена?
– Рассказывай. Я хочу еще раз это услышать.
– Так вот. Ева присоединилась к Сопротивлению. И я тоже. Когда здесь стало слишком опасно, мы покинули столицу. Машины проверяли на всех дорогах, так что мы путешествовали во всяких повозках, прячась под тряпьем. И месяц за месяцем давали концерты в провинциальных городках, в маленьких деревенских залах, случалось, человек для пятнадцати. Я себе все пальцы отшибла на раздолбанных, расстроенных роялях и пианино, которые и инструментами-то не назовешь! Но это было совершенно неважно… Ева говорила, что ни за что нельзя сдаваться, что варвары не заставят ее замолчать. И по всей стране, словно вызов, шел слух: Ева-Мария Бах пела тут, Ева-Мария Бах пела там, и там, и еще там… И пока она пела, Сопротивление не сдавалось. Можно было подумать, что надежда держится на ее голосе. Варвары из-за ее упорства с ума сходили от злобы. Им надо было, чтоб она заткнулась!
В конце концов они нас поймали. В каком-то городке на севере, в начале зимы. И командовал ими Ван Влик собственной персоной. Они вышибли дверь и вломились с ревом, как дикие звери, половина пьяные… Мы как раз заканчивали Шуберта «К музыке». Век не забуду. Ева сказала мне: «Рано или поздно это должно было случиться. Спасибо тебе за то, что сопровождала…» Я думала, она имеет в виду музыкальное сопровождение, но она договорила: «…меня до конца». Это последнее, что я слышала от нее. Сцена была очень высокая. Двое громил опрокинули пианино в оркестровую яму, и оно взорвалось дикой какофонией обезумевших нот и треском раскалывающегося дерева. Они забрали всех и куда-то увели. А ко мне применили особую меру: швырнули на пол, один придавил сапогом мою руку к краю сцены, а другой рукояткой револьвера раздробил кисть. Бил и бил по пальцам, по запястью… Я потеряла сознание. А когда очнулась, услышала, как кто-то из них кричит Еве: «А ты вали отсюда! Ко всем чертям! И чтоб духу твоего в стране не было!» Я ничего не поняла. Наивная такая… Они позволили ей уйти в горы с несколькими товарищами. Один из них был отец Барта, как я позже узнала. Дали им отойти… лучше бы убили! И пустили по следу человекопсов. По приказу Ван Влика. Прости меня, Барт, прости, Милена…
Милена молча плакала.
– О, Господи, – выдохнула Хелен и обняла подругу.
– Меня четыре месяца держали в тюрьме, – продолжила Дора, – потом выпустили. За это время город изменился до неузнаваемости. Все смотрели друг на друга с опаской. На улице, в трамвае никто ни с кем не решался заговаривать. Я больше не была пианисткой. Стала уборщицей. Театр закрыли. Зато открыли арену…
– Арену?
– Да, арену, где они устраивают бои. Ты все это сама увидишь. И даже довольно скоро. Ну вот… Я искала Милену – где только не искала. Ей тогда едва исполнилось три года, а я была ее крестной, понимаешь… Мне удалось пробраться в десяток, а то и больше, приютов, но нигде ее не было. В конце концов я решила, что они ее… что они от нее избавились. И пятнадцать лет ее оплакивала – пока на прошлой неделе она не вошла в столовую с этой своей стрижкой и синими глазищами. Смотрю, ко мне подходит воскресшая Ева! Я чуть в обморок не грохнулась. Но теперь уже ничего, привыкла понемножку…
Дора вытерла глаза, сделала глубокий вдох и улыбнулась:
– Ну что, я думаю, все всё сказали? Пойдем обратно, пожалуй. Вы совсем окоченели, да и я тоже. А завтра с утра…
– Погоди, – перебила ее Хелен. – Барт сказал, что у нас, может быть, есть какое-то оружие, чтоб бороться. Какое?
– Наше оружие, – сказал юноша, – это голос Милены. Дора говорит, у нее тот же голос, что у ее матери. С поправкой на возраст, конечно, но через несколько лет будет совсем такой же. И еще она говорит, что этот голос способен пробудить людей.
Все трое посмотрели на Милену, которая так и не поднимала головы, и одна и та же тайная мысль поразила каждого: такой тоненькой и хрупкой казалась эта озябшая девочка в черном пальто с покрасневшими заплаканными глазами и повисшей на носу каплей. Возможно ли, чтоб в ее горле таилось то, что способно «пробудить людей»? Она сама, казалось, сейчас ни на грош в это не верила.
– Ты ведь так говорила, Дора? – обратился к ней Бартоломео, словно ища ободрения. – Что ее голос может пробудить людей?
– Говорила, – с грустью подтвердила та. – Только надо еще, чтоб люди его услышали…
Рука об руку они двинулись в обратный путь. Луна вышла из-за облаков и отразилась в отблескивающем шифере крыш и стальной глади реки.
– Ты теперь играешь на пианино? – рискнула спросить Хелен шагов через сотню.
– Нет, с тех пор больше не играла, – вздохнула Дора.
– Из-за руки?
– Да нет, не из-за руки. Руку можно разработать. Душа онемела.
ГУС ВАН ВЛИК пребывал в ярости, и это состояние не проходило. Он лихорадочно мерил шагами коридоры на четвертом этаже здания, занимаемого Фалангой, – подбородок угрожающе выпячен, глаза мечут молнии. Заходил без стука в кабинеты своих подчиненных, всякий раз находил, к чему придраться, и устраивал разнос. Выходил, хлопнув дверью, возвращался к себе и в десятый раз звонил тем же людям, которые отвечали ему все то же: пока ничего нового. Он швырял трубку, чудом не разбивая ее вдребезги, и разражался проклятиями. Причиной этой ярости была не потеря Миллса, а тем более Пастора, с которым он и знаком-то почти не был. Правда, что касается шефа полиции, Ван Влик почувствовал-таки что-то вроде сожаления, услышав о его страшной гибели. Как-никак, именно этот человек пятнадцать лет назад исполнил его приказ: спустить псов на Еву-Марию Бах. Мало у кого хватило бы на это духу, так что мужик заслуживал уважения хотя бы за отсутствие щепетильности. Однако это еще не повод оплакивать его кончину…
Нет, Гуса Ван Влика приводило в бешенство другое: то, что Милена Бах, дочь Евы-Марии Бах, гуляет на воле и никто не может напасть на след проклятой девчонки. Знавал он полицию не такой мягкотелой всего несколько лет назад и непременно скажет об этом на ближайшем Совете. Если только ему дадут договорить… Потому что кое-кто не преминет ткнуть его носом в мучительное воспоминание о его собственной ошибке, давней, положим, но вернувшейся к нему таким бумерангом… Когда после расправы с Евой-Марией Бах его спросили: «А ребенка куда?», он заколебался. Мать изрядно попортила им кровь. К чему осложнять себе жизнь еще и дочерью, рискуя, что в один прекрасный день она разбередит память о певице? Здравый смысл подсказывал, что от ребенка надо избавиться. Для этого существовала специальная служба, профессионалы, которые делали свое дело быстро, качественно и никого не посвящали в неприятные подробности. «А ребенка куда?» Достаточно было промолчать в ответ, и эти живые механизмы, запрограммированные на убийство, поняли бы без слов. Ему даже не пришлось бы брать на себя ответственность.
Вот только у него спросили – и он показал себя слабаком, бабой: «Ребенка? В приют! И подальше! В другой конец страны!» Уже тогда, едва эти слова сорвались у него с языка, он предчувствовал, что совершает ошибку. А теперь он был в этом уверен, и сознание, что он сам виноват, доводило его до белого каления.
В четыре часа он, не ставя никого в известность, покинул министерство. Пренебрегая лифтом, отмахал четыре этажа по служебной лестнице. Завидев его в дверях, шофер вытянулся в струнку, сняв фуражку, и открыл заднюю дверцу черного лимузина. Ван Влик даже не взглянул на него и пошел прочь, загромождая полтротуара своими широкими плечищами. В нескольких метрах, заскрежетав тормозами, остановился трамвай, но он предпочел пройтись пешком.
На площади Оперы он с ненавистью окинул взглядом заброшенный театр, заваленный кучей мусора вход и грубо заколоченные досками окна. Ван Влик сплюнул. Почему не получается выбросить из головы ядовитые воспоминания, как вырывают изо рта гнилой зуб, как ампутируют пораженную гангреной конечность? Когда уж, наконец, решатся разрушить эти стены, снести здание под корень и переименовать площадь? Это же невыносимо! Голоса пробиваются сквозь камень! Столько времени прошло, а они все еще отдаются в воздухе. Ночью он слышал иногда их эхо, слышал, как они сливаются в хор, перекликаются. Неужели другие не слышат? Глухие они, что ли?
Среди всех этих голосов был один, который преследовал его постоянно. Напрасно он накачивался пивом так, что на ногах не стоял, напрасно прятал голову под подушку – каждую ночь этот голос разливался, чистый и глубокий, и он ничего не мог поделать: он снова возвращался в тот вечер пятнадцать с лишним лет назад, когда он сидел на передней скамье какой-то приходской церкви…
Солистка сидит прямо перед ним, всего в трех метрах. Она совсем молоденькая. Двадцать лет от силы. Первое, что бросается ему в глаза, – ее белокурые волосы и точеные руки в кружевных рукавах. С чего его вообще занесло в эту церковь – его, сроду в церковь не ходившего? Возможно, он просто искал прохлады: день, помнится, был невыносимо жаркий. Он купил билет у столика, стоявшего на паперти. Купил как-то даже стыдливо. Чтоб он, Ван Влик, пошел на концерт!
Когда он вошел в церковь, там не было ни души. Он уселся на переднюю скамью и тут же блаженно уснул. Проснулся – а хор и музыканты уже занимают свои места, скрипачи настраивают инструменты. Он и не заметил, что все скамьи позади него заняты. Ему кажется, что он один. Что для него одного солистка встает и начинает петь.
Она поет свободно, легко. Только на переносице образуется легкая складка, две тонкие морщинки. С расстояния в три метра она сражает его в упор своими синими глазами, своей юной прелестью. Битый час он любуется, не упуская ни малейшей подробности, ее тонкими пальцами, ее шелковистыми волосами, ласкающими обнаженные плечи. Подмечает все – матовость кожи, нежный овал лица, изгиб губ. А голос этой женщины проникает ему прямо в душу – в его душу грубого животного. Он никогда ничего подобного не испытывал, и он плачет. Да, он, Ван Влик, плачет! Плачет, слушая певицу!
Но вот концерт окончен, и он аплодирует стоя, аплодирует, отбивая ладони докрасна. Когда исполнители кланяются, он готов поклясться, что она смотрит именно на него, что ему она улыбается особенно, не так, как другим.
Оказавшись снова на улице, он понимает, что так, как раньше, уже не будет, что начинается совсем другая, новая жизнь. «Я Ван Влик, – говорит он себе. – Не кто-нибудь, сам Ван Влик. До сих пор я всегда добивался всего, чего хотел. Неужели не добьюсь этой женщины?»
Позже он выясняет, что она поет в опере, и ходит на каждый спектакль целую неделю, пока не решается наконец встретить ее у выхода с букетом красных роз. С актрисами ведь так положено, разве нет»? Он беспокойно озирается. Не дай бог кто-нибудь его тут увидит! Наконец она выходит с какими-то двумя женщинами. Он подходит к ней – неловкий, скованный, стреноженный своим букетом. Он не знает, как надо подносить цветы. «Добрый вечер. Вы помните… тогда, в церкви… Я… Вы… Вы еще на меня посмотрели…» Она не помнит.
Все же ему удается вырвать у нее обещание встретиться с ним на другой день в кафе. За чашкой шоколада она пытается объясниться: «Да нет, я вовсе не смотрела на вас как-то особенно. Когда слушатели аплодируют, я рада, и я им улыбаюсь. Вот и все. Вы сидели прямо передо мной, не могла же я смотреть мимо вас. Поймите, это просто недоразумение». Он не верит. Яд уже проник ему в мозг и делает свое дело. Он неотступно преследует ее. Провожает до подъезда ее дома. Звонит в дверь. Она не хочет его видеть. «Я вас боюсь! Я не хочу, чтобы вы встречали меня у театра. Не надо, пожалуйста. Не надо заваливать мою дочку подарками. Я вас боюсь, понимаете? Боюсь!» Нет, он не понимает. Он хочет одного – жениться на ней и жить с ней. Он уже бросил жену и детей и теперь свободен. Не может же она после этого ему отказать! Должна же понять, в конце-то концов! Хоть какой-то здравый смысл у нее есть»?
Однажды вечером он пробирается к ней в гримерную, хоть она и предупреждала всех, чтоб его не пускали. Он пытается ее поцеловать. Она сопротивляется. Он угрожает ей. Стискивает ей руку – слишком, может быть, сильно. Она дает ему пощечину. Ему, Ван Влику! Он идет, широко шагая, сквозь лабиринт театральных кулис с красным пятном на щеке под насмешливыми взглядами музыкантов и певцов. Его стыд, его бесчестье горит клеймом, у него на лице.
С того дня он становится другим человеком. Не проходит и двух недель, как он совершает решающий шаг. Он давно уже об этом подумывал. И вот час настал: он вступает в Фалангу и принимает присягу.
В тот же вечер он вместе с другими новобранцами отправляется в квартал кабаков и притонов, и там они пьянствуют ночь напролет. Под утро, мертвецки пьяный, он бредет домой. Проходя мимо театра, ревет, как дикий зверь. Отныне он и есть дикий зверь. И он нашел себе стаю. Больше никому не удастся посмеяться над ним,.
К тому времени как Фаланга по трупам приходит к власти, он успевает сделать карьеру: занимает видный пост в полиции. Он – один из тех, кто охотится за Евой-Марией Бах. «Личные счеты», – объясняет он. Все знают, что он имеет в виду: «Будь спокоен, Гус. Когда мы до нее доберемся, тебе все карты в руки. Делай с ней, что хочешь». Они гоняются за ней несколько месяцев. Она долго водит их за нос.
Наконец однажды вечером им удается накрыть ее в каком-то убогом провинциальном зале на севере. Он в тот вечер хватил лишку, и его мутит. Он не входит вместе с остальными. Стоит на улице, привалясь к стене. Ему все слышно: крики, стон и треск разбиваемого пианино.
Ева– Мария выходит, еще, не опомнившись от изумления, что ее отпустили, и видит его, притаившегося в тени. Их взгляды встречаются. Она думает, что это он ее спас, приказал отпустить. О, как она раскаивается, что была к нему жестокой! Как великодушно с его стороны простить ее! Она делает шаг к нему, но он жестом останавливает ее. Она понимает: он не, хочет еще больше компрометировать себя в глазах коллег. И, не приближаясь, просто говорит: «Спасибо». И находит в себе силы улыбнуться ему, несмотря на весь этот ужас, несмотря на то, что Дора осталась в плену, с рукой, превращенной в кровавое месиво. Она повторяет: «Спасибо». Спасибо за, себя, а главное, за дочку, которую она завтра обнимет. Спасибо. Ее, выталкивают на улицу, чтоб она убралась, наконец, с глаз долой. А он, Ван Влик, больше не может совладать со спазмами, сводящими желудок. Он упирается обеими руками в грязную, воняющую мочой стену и неудержимо блюет, забрызгивая сапоги и штанины.
Несколько часов спустя, в машине, уносящей его сквозь ночь в столицу, Ван Влику докладывают, что девочку, находившуюся у кормилицы, тоже взяли, и спрашивают: «С ребенком как решим?» Его все еще мутит. К этому времени псы, конечно, уже сделали свое дело. Ему хочется, чтоб его оставили, наконец, в покое. Дали уснуть. «Как с ребенком-то?» – не отстает коллега.
«В приют. Куда подальше», – отвечает он.
И, едва сказав это, понимает, что совершил ошибку.
Спортивный комплекс Фаланги в этот час пустовал. Ван Влик отпер дверь своим ключом, и шаги его разбудили эхо в безлюдных коридорах. В раздевалке стоял едкий запах потных тел, им было пропитано все: воздух, дерево, кожа. На одном крючке висели куртка и брюки. Ван Влик, к своему удовлетворению, узнал в них одежду Двух-с-половиной. Да уж, этого известно, где искать. Не в библиотеке же.
Он быстро переоделся и вышел в спортзал в линялой футболке и старых шортах. Мерное поскрипывание подсказало ему, куда идти. У окна в противоположном конце зала человек с тяжелой челюстью и глубоко посаженными глазами лежал на мате и выжимал штангу. Половицы скрипели и стонали в такт его движениям. Ван Влик сосчитал диски и не сумел скрыть изумления:
– Ты вот это по десять раз выжимаешь?
– По пятнадцать, – бесстрастно поправил тот, завершив серию и положив штангу.
Два– с-половиной уступал Ван Влику в росте и весил по меньшей мере килограммов на двадцать меньше, но силы был неимоверной. Говорил он вряд ли больше десяти слов в день и абсолютно не понимал шуток. Тело у него было твердое, как камень, а душа и того тверже. Его прозвали «Два-с-половиной» за то, что, угрожая кому-нибудь, он никогда не досчитывал до трех. «Считаю до трех», – предупреждал он, но едва успевало прозвучать «два», убивал – пулей, ножом, а то и голыми руками. На вопрос, почему он так поступает, почему не оставляет жертве последнего шанса, он отвечал: «Не знаю. Терпенья не хватает».
Ван Влик устроился на соседнем тренажере и тоже принялся за упражнения. Так они качались вдвоем битый час, не вступая в разговоры. Оба делали одно и то же, но совершенно по-разному. Ван Влик рычал, стонал, хакал. Казалось, он ненавидит штангу или гантели, с которыми работает. Он ругал их на чем свет стоит. Жаркий пот ручьями стекал по его очень белой коже, среди рыжей шерсти, покрывавшей широкую грудь и мощные бицепсы. Он часто прерывался, чтоб попить воды и обтереться полотенцем. Два-с-половиной, в отличие от него, работал хладнокровно. Он нисколько не потел. Дышал ровно, почти неслышно, однако чудовищные тяжести поднимались раз за разом, мерно, словно движимые неутомимым механизмом.
После тренировки они сошлись в пустом баре спортивного комплекса.
– По пиву? – предложил Ван Влик.
Два-с-половиной скупо кивнул в знак согласия. Ван Влик прошел за стойку и откупорил две бутылки. Оба молча налили себе, молча отхлебнули. Два-с-половиной созерцал содержимое своего стакана пустым взглядом, с тем же безразличием, с каким смотрел на людей. «О чем он думает?» – гадал Ван Влик, чувствуя себя как-то неуютно. «Да и думает ли вообще?»
– Есть работа для тебя.
Два-с-половиной и ухом не повел.
– Нужно кое-что узнать у одного неразговорчивого субчика… Я хорошо заплачу.
Два-с-половиной чуть заметно кивнул, давая понять, что заказ принят.
Хмурые набережные просвистывал ветер. Немногочисленные запоздалые прохожие спешили по домам, обходя или перепрыгивая лужи. Внизу поверхность реки вдруг вскипала от налетевшего дождевого заряда, словно в нее швырнули песком. Быстро темнело. Два-с-половиной безмятежной фланирующей походкой двигался вдоль парапета. Он знал, что ему, возможно, предстоит убить человека, но это его не волновало. Дождь бил очередями в тугую ткань его зонта. Он нащупал в правом кармане куртки банкноты, которые Ван Влик выдал ему в качестве аванса. Половина. Вторую половину он получит, когда добудет нужные сведения. Можно считать, эти деньги уже у него в кармане. Он миновал четыре моста и только у пятого остановился.
Одного взгляда хватило, чтоб убедиться: объект отсутствует. Нет мотоцикла, пристегнутого цепью к перилам, – значит, и Голопалого нет. Вообще-то развалюха принадлежала всему населению Бродяжьего моста, но никто, кроме беззубого дылды, не умел на ней ездить. Ничего, можно подождать.
Два-с-половиной поднялся на мост и принялся прохаживаться взад-вперед по мокрому тротуару, крепко держа зонтик, то и дело норовящий вырваться и улететь. Не отшагал он и пятидесяти метров, как на мост с противоположной стороны въехал, стреляя выхлопом, мотоцикл без огней. Седок в вязаном лыжном шлеме, пригнувшийся к рулю, втянувший голову в плечи, издали был похож на какое-то огромное неуклюжее насекомое. Он выжимал из мотора все, что мог, но результат был довольно жалкий: машина еле тянула. Два-с-половиной в самом радужном настроении следил за приближающимся мотоциклом. Лучших условий для работы нельзя было и представить: темно, никаких свидетелей, мост…
Он дождался, чтоб Голопалый поравнялся с ним, и резко, с силой толкнул его плечом. Бродяга, вскрикнув, вылетел из седла и грянулся наземь. Опрокинувшийся мотоцикл проехался по мокрой мостовой и врезался в поребрик противоположного тротуара. Раскаленный глушитель отлетел и, дымясь, запрыгал по асфальту.
– Ты что, сдурел? – заорал Голопалый. – Я ногу сломал!
Два– с-половиной даже зонта не опустил. Свободной рукой он сгреб бродягу за отвороты куртки, вздернул на ноги и, держа почти на весу, притянул к себе.
– У меня нога сломана! – стонал Голопалый. – Больно же, гад!
Его худое, поросшее щетиной лицо в рамке мокрого шлема кривилось от боли.
– Пусти! Чего тебе надо?
– Сведения. Девушка. Блондинка. Милена Бах.
– Не знаю такую! Пошел на хрен!
Два-с-половиной был не любитель тратить время на пустую болтовню. Беглецы обычно прибывали по реке, и Бродяжий мост был перевалочным пунктом. Это все знали. Он оторвал бродягу от земли и посадил на металлические перила моста.
– А меня знаешь?
Он придвинулся почти вплотную. Только сейчас Голопалый увидел своего обидчика в лицо и мигом забыл про боль в колене. Он понял, чья железная рука взяла его в тиски. Если он упрется и ничего не скажет, жить ему останется несколько секунд – столько, сколько продлится его падение. Он рухнет спиной вперед в ледяную реку. Его товарищи-бродяги, ютящиеся под мостом, услышат разве что легкий всплеск, с которым его слишком тощее тело уйдет под воду. От такой перспективы его обуял панический страх.
– Я не умею плавать… – довольно глупо пролепетал он.
– Ты меня знаешь? – повторил палач.
– Да, – заплакал Голопалый, цепляясь за его рукава.
– Считаю до трех. Один…
– Как, говоришь, ее зовут?
– Милена Бах. Блондинка. Два…
Врать было бесполезно. Возможно, это позволило бы выиграть немного времени, но исход был бы тот же, если не хуже.
– У Яна… Она у Яна…
Сердце у него колотилось так, что грудь готова была лопнуть. Он чувствовал, что у Двух-с-половиной руки чешутся столкнуть его с моста, несмотря на то, что желаемое он получил. Прошло несколько секунд, показавшихся бродяге вечностью, потом он вновь ощутил под ногами тротуар и увидел, что убийца неспешно удаляется. С зонтиком, которого даже не закрывал.
Голопалый попытался поднять мотоцикл, но безуспешно. Только колено еще больше заболело. Дождь припустил с новой силой. Бродяга подобрал еще дымящийся глушитель и зажал его под мышкой. Доковылял до лестницы и, цепляясь за перила, стал спускаться.
В этот вечер Два-с-половиной совершил три ошибки. Во-первых, не столкнул Голопалого в реку. Искушение было велико – поглядеть, как бродяга будет дрыгать ногами на лету, услышать его последний вопль и всплеск, когда он плюхнется в черную воду. Хватило бы легкого толчка… Единственным, что удержало его, была мысль, что информатор еще может пригодиться.
Второй ошибкой Двух-с-половиной было то, что он не пошел сразу домой. Он подумал, что никакой срочности нет, поскольку с Ван Вликом они договорились встретиться завтра вечером в спортивном комплексе. А дождь так приятно барабанил по тугой ткани зонта… Два-с-половиной решил продлить удовольствие. Вместо того чтоб отправиться прямо домой, в верхний город, он пошел вдоль реки и даже спустился на нижнюю террасу по первой же попавшейся лестнице. Он не заметил, что три тени, пригнувшись, следуют за ним на некотором расстоянии. На мощеной террасе осклизлая деревянная скамейка предлагала желающим свое полусгнившее сиденье. Равнодушный к тому, что брюки промокнут, Два-с-половиной уселся и застыл в неподвижности, слушая шум дождя.
Ему недолго оставалось жить, но он этого не знал.
Он сидел и ждал, пока дождь утихнет, и скоро дождался. Пулеметная дробь над его головой мало-помалу сменилась шелестом, а потом и он умолк, и слышался только глухой шум реки и ветра. Тут Два-с-половиной совершил третью ошибку – опустил зонт, чтобы сложить его. Небо взорвалось и обрушилось ему на голову. Вспышка молнии ослепила его, и он повалился на скамью.
– Вдарь еще! – прошипел чей-то голос. – Здоровый, черт!
Небо снова взорвалось. Он почувствовал, что проваливается в черноту, и потерял сознание.
За спинкой скамьи Голопалый еще раз замахнулся глушителем.
– Добавить ему, братцы?
– Хватит, – сказал один из его спутников. – Вырубился. Давайте-ка по-быстрому. Увидит кто сверху – нам хана. Ну-ка, помогите.
Трое вышли из-за скамьи и за ноги потащили Два-с-половиной к краю террасы.
– Давай, Голопалый, клиент твой!
Голопалому не под силу было приподнять палача. Он встал на колени и двумя руками уперся в бесчувственное тело. Когда оно подалось и начало перекатываться, бродяга заколебался было. Потом подумал о Милене, о Хелен, обо всех подопечных Яна, которых надо было защитить.
– Один, два… и три, – пробормотал он. – Все равно рано или поздно ты должен был этим кончить…
Он подтолкнул еще – и равнодушные ледяные воды реки сомкнулись над палачом.
НА ПОДОКОННИКЕ сидела сойка. Она влетела между прутьями решетки и теперь оглядывала комнату круглым любопытным глазом. Милош Ференци счастливо, умиленно наблюдал за пестрой птицей, любуясь ярко-голубыми зеркальцами на крыльях, забавными темными усами по бокам клюва. Он хотел почмокать ей, как делают, подманивая домашних животных, но ничего не получилось. Оказалось, что во рту совсем пересохло. Это, однако, нисколько не омрачило ему настроения. Ему было блаженно хорошо, как будто тело его стало нематериальным, невесомым, свободным от всякой боли.
Бледный луч солнца лежал размытой полосой на беленой стене напротив. Никакой мебели в поле зрения не было. С потолка свисала лампочка с металлическим абажуром. Милош обнаружил, что на нем грубая ночная рубаха с коротким рукавом. Он перекатил голову влево и увидел у себя на локтевом сгибе повязку, от которой тянулась гибкая трубочка к подвешенной с той стороны капельнице. Рядом с его койкой стояла еще одна. На ней спал с полуоткрытым ртом, тихо постанывая, человек лет тридцати, худой и мускулистый. Грудь его охватывала толстая повязка. Но особенно поражало изуродованное лицо, все пропаханное жуткими бороздами с выпуклыми глянцево-розовыми краями. Из-под одеяла высовывались длинные ноги, и ноги эти были грязные. Что же это за больница, не моют здесь, что ли, пациентов? Блаженное ощущение понемногу начало развеиваться.
Больница? Почему он в больнице? Ах да, горный приют. Бедро. Нож в бедре… Он осторожно отвернул простыню, задрал рубаху, обнажив правое бедро, разукрашенное йодом. Рана, зашитая черными нитками, показалась ему совсем маленькой. «Я не врач, – подумал он, – но, похоже, подлечили меня хорошо». Тут одеяло с простыней съехали совсем и упали на пол. И Милош увидел, что на левой лодыжке у него – железное кольцо, за которое он прикован цепью к спинке кровати. У него вырвался стон. Сойка, конечно, услышала и, заплескав крыльями, вылетела в окно.
Следующий час Милош лежал не шевелясь, безотчетно опасаясь разбудить лихо каким-нибудь неосторожным движением. Где он оказался? Если он в плену, то почему его лечат? Чтобы привлечь к ответу за убийство псаря? Солнечный луч погас, и в комнате медленно смеркалось. Человек на соседней койке больше не стонал, но дышал неровно, и сон у него был беспокойный.
Милош гадал, что подумала Хелен, когда вернулась в приют и не нашла его там. Может, решила, что он ушел в горы один, без нее? Что не верил в ее возвращение? Ему ужасно не нравилось такое предположение. Конечно, он дождался бы ее, ведь он дал слово! Вот только эти появились раньше и увезли его, полубесчувственного, на своих санях. Он вспомнил свое тогдашнее состояние – что-то вроде сна наяву, вспомнил тряску, холод, чувство, что ты – вещь, которую бесцеремонно швыряют с места на место, туша убитого животного, которую охотник загружает в свою повозку. Потом он окончательно потерял сознание, а теперь вот оказался в этой комнате, спокойной и в то же время пугающей, бок о бок с каким-то другим раненым.
В коридоре зазвучали уверенные шаги. Рывком распахнулась дверь, какой-то коренастый мужчина щелкнул выключателем, и комнату залил резкий электрический свет.
– Привет. Выспался?
Мощной челюстью хищника, короткой стрижкой, рельефной мускулатурой под обтягивающей футболкой вошедший походил скорее на тренера по борьбе, чем на медбрата. Милошу сразу не понравились его сине-стальные глаза и слишком маленький и крепко сжатый рот.
– Пить хочешь? На, попей.
Милош приподнял голову и жадно припал к стакану воды, который тот ему поднес.
– Вы врач?
– Врач? Да нет! Я вообще-то по сапожному делу. Но медицина, знаешь, она как любое рукоделие. По ходу дела набиваешь руку. Погляди, это ведь я тебя заштопал. Скажешь, хуже, чем хирург? Вот ты, если честно, видишь разницу? Кожа – она и есть кожа, скажешь, нет? Надо только хорошенько дезинфицировать материал да руки мыть. Вот и все.
– А это тоже вы мне надели? – спросил Милош, показав на свою закованную лодыжку.
Мужчина расхохотался.
– Надели-таки! А я и не видал! Вот народ, совсем озверели! Сейчас я тебя освобожу.
Он достал из кармана маленький ключик и разомкнул кольцо.
«Сам– то ты не лучше их, – подумал Милош. – Раз ключ у тебя, значит, ты и к оковам причастен. Я даже уверен, что ты же меня и заковал, чтоб, освободив, добиться моего расположения». Милош нутром чуял, что не стоит доверять этому человеку, и решил соблюдать дистанцию.
– Знаешь, где ты находишься?
– …
– Ты в лазарете тренировочного лагеря.
– …
– Лагерь, где тренируют бойцов. Не ожидал? А ведь ты, между прочим, сам боец, скажешь, нет?
Мужчина присел на край койки. Милошу показалось, что в его усмешке сквозит что-то вроде восхищения.
– Да ладно тебе придуриваться. Мы ж все знаем про Пастора. Ну ты здорово его сделал, слушай. Нет, ты не думай, никто тебя не винит. Наоборот, здесь тебе это в плюс. Пастор – он так, балласт, отработанный материал. А потом, кто победил, тот и прав, скажешь, нет? А ты победил. Ну и молодец.
– Он спустил бы на нас псов. У меня не было другого выхода.
– Я и говорю: или ты, или он. И ты решил, что жить – тебе. Значит, ты все понял, и правильно тебя сюда привезли.
Он потрепал его по плечу с довольным видом конезаводчика, заполучившего чистокровку. Милош поморщился. Анестезия явно отходила, и рана начинала ныть. Кроме того, ему приходилось делать усилие, чтоб поддерживать разговор, и это очень выматывало.
– Завтра объясню, для каких битв здесь тренируют, – сказал мужчина, вставая. – На сегодня с тебя хватит. Отдыхай. Кстати, меня зовут Фульгур. Если чего надо, спросишь Фульгура.
Прежде чем уйти, он отсоединил Милошу капельницу и проверил пульс у другого раненого.
– Этот – он чемпион. Зовут Кай. Можешь на него равняться. Ну, до завтра, Милош Ференци!
Милош задремал, а среди ночи вдруг проснулся, весь в поту. Фульгур – по латыни это значит «молния». И «Кай» – тоже латинское имя, ведь так? Странные они себе выбрали имена! Потому что, вне всякого сомнения, эти имена – псевдонимы. У Милоша было ощущение, что, стоит захотеть, он легко мог бы разгадать, что за этим кроется, но что-то в нем отказывалось понимать или, вернее, пыталось продлить неведение. Если б было можно найти поддержку в разговоре с соседом – но тот лишь постанывал да что-то бессвязно бормотал во сне.
Спустя какое-то время в окне забрезжил бледный предутренний свет. Милош подождал, пока немного развиднеется, и попробовал подняться. Опираясь на руки, он сумел сесть на край койки. Довольно долго сидел так, пережидая головокружение, потом с величайшими предосторожностями встал на ноги. По стенке дотащился до окна. Оно легко открылось, впустив сладковатый запах влажного мха. Сквозь намертво вделанную решетку он разглядел в нескольких метрах от окна прутья высокой ограды, а за ней лес, совсем голый в эту пору. Милош вдохнул полной грудью. От свежего воздуха закружилась голова, он чуть не упал. Хотел уже закрыть окно, как вдруг услышал мерный дробный топот, который быстро приближался. И вот под окном показались десятка полтора молодых мужчин, бегущих трусцой, одетых, несмотря на холод, в короткую спортивную форму. В руке у каждого был меч. Окутанные паром своих шумных синхронных выдохов, они пробежали и скрылись из глаз.
– Закрой! – послышался жесткий оклик.
Милош обернулся и увидел, что Кай со своей койки наблюдает за ним. Его глаза лихорадочно блестели в предутреннем сумраке. На изборожденных рубцами щеках пробивалась жесткая щетина.
– Закрой окно!
Милош повиновался и медленно, по стенке, пустился в обратный путь. Улегшись снова, он ожидал, что сосед еще что-нибудь скажет, но пришлось набраться терпения: лишь минут через десять жесткий голос подал следующую реплику:
– Ты сюда попал уже раненым? Откуда ты?
Милош не знал, что отвечать. Откуда он? Не так-то просто было объяснить. К тому же неизвестно, что за человек его собеседник. Тип, именующий себя Фульгуром, отрекомендовал Кая как образец для подражания, но то, что для Фульгура – образец, для него, Милоша, заведомо не годится.
– Меня взяли… – уклончиво ответил он.
Последовало довольно долгое молчание. Милош держался ранее принятого решения: помалкивать, насколько возможно, никак не раскрываться и глядеть в оба.
– «Взяли», – хмыкнув, передразнил его Кай. – А ты хоть знаешь, куда попал?
– Думаю, в тренировочный лагерь.
– Правильно думаешь.
Милошу не понравился насмешливый и снисходительный тон соседа. Он упорно воздерживался от вопросов, рассудив, что это, возможно, лучший способ что-нибудь узнать. Так оно и оказалось.
– Мало того, ты попал в лучший тренировочный лагерь страны. То, что ты попал сюда, – это твой шанс выжить. Дай попить.
Милошу стоило немалых усилий подняться, дотянуться до стакана с водой и поднести его Каю, но он все это проделал, не пикнув. Даже подождал, пока тот попьет, забрал стакан, поставил на место и только тогда лег.
– Хочешь узнать, почему это – твой шанс?
– Я не спрашивал…
Кай примолк, видимо озадаченный твердостью Милоша.
– Тебе сколько?
– Семнадцать.
– Семнадцать! Я думал, моложе двадцати не берут. Что ж ты такое натворил, что тебя посадили с нами? Грохнул какую-нибудь шишку из Фаланги?
На этот раз Милош впервые вообще ничего не ответил.
– Так ведь? Замочил одного из них?
– …
– Ты не из болтливых, а? И правильно, держи язык за зубами.
Теперь оба молчали. В комнате становилось все светлее. Кто-то прошел по коридору, но не к ним. Мимо окна еще раз, пыхтя, протопали бегуны. Милош было подумал, что Кай снова уснул, но тот вдруг заговорил очень тихо, не открывая глаз:
– Этот лагерь потому лучший, что здесь ты лучше всего научишься ненавидеть своих противников… сосредотачивать злость… Это все в голове делается, имей в виду, главное – голова… не руки, не ноги… вот чего не забывай… Мужик, от которого я на прошлой неделе получил вот эту рану, – он был вдвое меня здоровше, плечи там, бицепсы… но он недостаточно сильно хотел…
Конец фразы расслышать не удалось: Кай говорил чем дальше, тем тише.
– Чего недостаточно хотел? – не удержавшись, спросил Милош.
– …недостаточно сильно хотел убить меня… и слишком боялся умереть… Он был покойником, еще не выйдя на арену… он был уже покойник, когда наши взгляды только встретились… Он увидел в моих глазах ненависть… а я в его глазах увидел страх… Битва была кончена еще до начала… Это у меня второй… а зимой сделаю третьего… Рана к тем порам заживет, я третий раз стану победителем… И тогда – свобода… свобода…
Кай умолк на полуслове. Голова его упала набок. Через несколько секунд он уже крепко спал.
Мысленно расставляя по местам услышанное, Милош старался не поддаваться панике, но, как ни погляди, все эти слова неумолимо сводились к одному. Сердце у него бешено стучало, дыхание участилось. Латинские имена, арена, битвы – все теперь стало ясно.
Значит, его оставили в живых не из сострадания, не ради правосудия. Людям Фаланги ни до того, ни до другого не было дела. Ему сохранили жизнь с другой целью: поглядеть, как он будет ставить ее на кон на арене. Заставить его убить или умереть у них на глазах, им на потеху. Гладиатор… Из него решили сделать гладиатора. Неужели с этой дикостью не покончили много веков назад? Все это походило на страшный сон.
Наступивший день практически никакой информации не добавил. Фульгур зашел, как и обещал, но он только принес поесть да осмотрел раны. Еда была не слишком аппетитная, однако воля к жизни заставила Милоша съесть все до крошки. Кай – тот спал, как бревно, а в редкие минуты бодрствования, казалось, не помнил ничего, что говорил утром.
Когда свечерело, в окно снова влетела сойка и несколько минут потопталась на подоконнике. «Привет, дружок! – сказал ей Милош, странно тронутый верностью птицы. – Жалеешь меня, да? Заглянула проведать и сказать, чтоб я не отчаивался? Не беспокойся, я крепкий».
На следующее утро, проснувшись, он обнаружил, что Кая в комнате нет. И его койки тоже. С обычной бесцеремонностью ввалился Фульгур.
– Гадаешь, куда твой сосед подевался, а?
– Нет, – сказал Милош, тверже, чем когда-либо, держась решения ни о чем не спрашивать.
– Ладно, я тебе и так скажу: он попросил, чтоб его с этой ночи перевели в дортуар. Говорит, не нравишься ты ему.
Милош, изрядно озадаченный, постарался не выказать удивления и, никак не реагируя на сообщение, ждал, что еще скажет Фульгур. Тот привалился к стене у окна, держа руки в карманах. В его лице заметнее всего выступали лобная кость, скулы и челюсть. Глаза и рот были совсем крохотные.
– А ты знаешь, что очень стремно быть парнем, который не нравится Каю?
Милош молчал.
– Вот мне ты, наоборот, нравишься. Не болтаешь языком, как девчонка, не скулишь и, похоже, знаешь, чего хочешь. Интересно, чем ты Каю не угодил. Сам-то ты знаешь, что ему не так?
– …
– Ладно. Здесь у нас, стало быть, тренировочный лагерь, их на всю страну шесть. По одному в каждой провинции. Шесть провинций – шесть лагерей, так? Ну вот, наш стоит посреди леса. Если ты сбежишь – станешь дичью: сто человек будут за тобой охотиться, загонят и прикончат на месте. Так что подобные мысли ты лучше сразу выкинь из головы. Тебя тогда приковали потому, что ты этого еще не знал. Теперь знаешь, значит, можно обойтись без привязи. Усек?
– …
– Ладно. Здесь ты будешь тренироваться с тридцатью другими бойцами. Это все преступники, которым светила виселица, их помиловали, чтоб поместить сюда. Публика та еще… Ангелочков с крылышками тут не встретишь, не надейся. В каждом лагере есть арена. Они во всех лагерях одинаковые: та же площадь, та же форма, такой же песок. И есть еще седьмая – в столице: такая же, как шесть остальных, только с трибунами для зрителей. Ты слушаешь?
Милош кивнул. Действительно, никогда еще и никого он не слушал с таким напряженным вниманием. Каждое слово Фульгура намертво врезалось ему в память, едва слетев у того с языка.
– Здесь ты будешь только тренироваться. А по-настоящему биться – на столичной арене. Битвы продолжаются три дня. Это поединки с парнями из других лагерей, с которыми ты не знаком. Здешние для тебя – только товарищи по тренировкам. Если кого из них тяжело ранишь, будешь наказан. Понятно?
– …
– Твоя первая битва состоится через три месяца, в середине зимы. Успеешь вылечиться, окрепнуть и обучиться всяким приемам. Если выйдешь победителем и останешься жив, вторая битва будет весной. Я говорю «если останешься жив», потому что часто бывает, что победитель умирает от ран. Видал Кая? Чудом выжил. Ну вот. Если вторую битву тоже выиграешь, летом будет третья. Если и тогда выйдешь живым – ты свободен. Понятно?
Милош кивнул.
– И даже больше, чем свободен. Ты станешь уважаемым человеком. Фаланга обеспечит тебе по гроб жизни теплое местечко с хорошим жалованьем и всяческое покровительство. Ты еще юнец, вырос под замком в интернате, так что, может, не представляешь, что это дает, но, можешь мне поверить, дает ого-го сколько. Стоит тебе назвать свое имя – в любом ресторане тебе лучший столик, и ешь-пей на халяву. Любое такси, только мигни, везет куда хочешь. И даже если ты урод-уродом, самые красивые женщины за тебя передерутся. А уж тебе-то, такому молодому да красивому, и вовсе малина! Их это знаешь как возбуждает – что мужик три раза рисковал жизнью! А что три раза убил – тем более. Природа у них такая, ничего не попишешь.
Милош почувствовал, что краснеет, и подумал о Хелен. Что же, она полюбит его сильнее, если узнает, что он – четырежды убийца? Очень сомнительно.
– Здесь, в лагере, – продолжал Фульгур, – есть такие, кто готовится к первой своей битве, как ты, – их называют «новички»; есть такие, которые одну уже выиграли, – кандидаты; и чемпионы, у которых на счету две победы, например, Кай. Ты скоро научишься их различать. Маленький совет: сумей себя поставить, чтоб тебя уважали… Тут тебе не детский праздник на лужайке. Тренера зовут Мирикус. Слушайся его, он свое дело знает. Он сам из бывших победителей. Вопросы есть?
– Нет, – сказал Милош, чувствуя, что его вот-вот стошнит.
Помолчали. Фульгур так и стоял, не двинувшись.
– Не хочешь узнать, был ли я тоже в свое время победителем?
– Нет.
Фульгур, которому явно до смерти хотелось поговорить о себе, проглотил этот ответ с немалой досадой.
– Ну, как хочешь. Теперь последнее: тебе нужно придумать, под каким именем биться. Я, например, выбрал себе имя «Фульгур» потому, что я был быстрый, как молния. Надо подобрать тебе такое, чтоб подходило. Я тебе дам список, поглядишь и выберешь.
– Не надо. Я оставлю себе свое.
– Как хочешь, – повторил Фульгур с деланым безразличием. – Покажи-ка ногу.
Милош откинул простыню. Рана почти затянулась и уже не мокла.
– Отлично, – сказал Фульгур, – через несколько дней можно снимать швы.
И вдруг неуловимо быстрым движением, так что Милош не успел даже подумать о защите, вскинул правую руку и со всего размаху ударил прямо по ране. Милош вскрикнул, чуть не теряя сознание от боли.
– А теперь, – слащавым голосом проговорил Фульгур, – спроси меня, будь любезен, был ли я в свое время победителем, – тебе ведь интересно?
– Были вы победителем? – выдавил Милош.
Крохотные синие глаза Фульгура, в упор смотревшие на него, оставались холодными, как у какого-нибудь ящера.
– Да, я был победителем. Я убил трех противников. Видишь, я мог бы жить припеваючи в столице, но мне здесь больше нравится. Теперь спроси, будь умницей, почему мне здесь больше нравится.
– Почему вам здесь больше нравится?
– Что ж, раз уж ты интересуешься, так и быть, скажу. Мне здесь нравится потому, что люблю я это дело. Крутые тренировки, страх новичков, когда их сажают в фургон, чтоб отвезти на первую битву, подвиги победителей и рассказы об этих подвигах, смерть побежденных и рассказы об их смерти, желтый песок арены и красная кровь на нем… Я уже без этого не могу. Это как наркотик. Тебе не понять. Поначалу-то я был, как все: только и хотел, что спасти свою шкуру. Убить своих трех клиентов и послать на хрен этот лагерь. Но после второй победы я начал ловить кайф от этого места, от игры по-крупному. Это ж великая вещь – игра на жизнь и смерть. И этого ты нигде больше не найдешь, разве что на войне, но войны-то сейчас никакой нет, так что вот… Еще вопросы есть?
– Нет, – бессильно ответил Милош, молясь про себя, чтобы тот не ударил его еще раз. Боль расходилась от раны пульсирующими волнами.
– Ладно. Тогда я пошел. Спасибо за приятную беседу.
В дверях он обернулся:
– Ей-богу, ты мне нравишься, Милош Ференци. Одно удовольствие с тобой поболтать.
НА ШЕСТОЙ день в лазарете около полудня Милош решил, что уже достаточно окреп, и может выйти пройтись, опираясь на костыли. Он двинулся по коридору и обнаружил, что соседняя комната подручными средствами приспособлена под операционную: стол, накрытый белой простыней, специальная лампа на раздвижном кронштейне. На облупленных полках – всякие банки и склянки. Вот оно, значит, царство Фульгура! Зловещее поле его самодеятельности.
Милош передернулся при мысли, что лежал там, беспомощный, без сознания, отданный на произвол невежественного садиста. Однако нога не очень болела, и он рискнул выйти на улицу. Накануне Фульгур его наголо обрил, и голову обдало ледяным холодом. Лагерь действительно располагался на лесной поляне. За оградой виднелись голые кроны высоких дубов. У ворот стояла сторожевая вышка. Часовой с ружьем, в военной форме, глянув на Милоша, мотнул головой то ли с угрозой, то ли в знак приветствия. Милош ответил таким же двусмысленным кивком, продолжая свою многотрудную экскурсию. Миновал деревянные бараки, где, по-видимому, размещались дортуары, потом обогнул такую же столовую, из которой тошнотворно несло прелой капустой. Отсюда было видно, что с тыла лагерь охраняют еще две вышки. Фульгур верно говорил: на детский праздник на лужайке это не походило.
По центру располагалось еще одно здание, квадратное, без окон. Оно было срублено из бревен и походило на жилище трапперов. Милошу пришлось обойти его кругом, чтоб обнаружить вход – низкую полуоткрытую дверь. Он толкнул ее костылем, вошел, сделал несколько шагов по какому-то проходу с земляным полом и уперся в дощатый барьер. За ним оказалась арена, точь-в-точь как в цирке. Метров, наверное, двадцати диаметром. Вокруг нее шел сплошной барьер высотой в человеческий рост.
На противоположной стороне арены упражнялись четверо бойцов – в холщовых штанах, голые до пояса и босые, несмотря на холод. Несколько зрителей наблюдали за ними с галереи. Они удостоили Милоша беглым взглядом и больше не обращали на него внимания. Битва на арене была неравная. Трое с мечами нападали на четвертого, бритого наголо и безоружного. Несчастному приходилось держать в поле зрения всех одновременно, падать, перекатываться, уворачиваясь от ударов, вскакивать, перебегать. Противники преследовали его неотступно, снова и снова окружали, заносили мечи. Преследуемый, хоть у него не было ни единого шанса, дерзко бросал им вызов, как будто в его положении можно было еще на что-то надеяться.
Несмотря на расстояние, Милош мог различить грубые черты его совсем юного лица с приплюснутым носом и густыми бровями, могучее сложение. У него было ощущение, что где-то, когда-то он уже видел этого парня, вот только где? Битва разыгрывалась на удивление безмолвно. Ни крика, ни возгласа досады или торжества. Слышны были только скрип песка под ногами да учащенное дыхание преследуемого. Раз за разом он уходил от удара, не теряя задора, не выказывая и тени страха. Но вот споткнулся на бегу и упал. В ту же секунду ближайший из противников подскочил и ранил его в плечо. Потом, придавив ему коленом грудь и приставив меч к горлу, застыл в неподвижности.
– Хорошо! – прогремел загробный голос. – Отставить!
Бойцы послушно отошли, даже не глянув на запыхавшегося, обливающегося потом парня, который тихо ругался, держась за окровавленное плечо. Человек, отдавший приказ, встал. Он был на полголовы выше всех, кто его окружал. Лицо, словно вырубленное топором, обросло жесткой черной бородой.
– Все видели? – бросил он своей свите. – Он проиграл, потому что упал. Упадешь – считай себя покойником. Никогда об этом не забывайте. Ферокс и Мессор, проводите его в лазарет. Остальные – обедать.
Все, кто был на галерее, спустились по боковой лесенке – она оказалась как раз за спиной у Милоша – и молча проследовали к выходу. Гигант, замыкавший шествие, остановился. Его габариты поневоле внушали почтение: всякий рядом с ним чувствовал себя ребенком.
– Это ты задушил Пастора?
Милош заметил в его взгляде ту же искру восхищения, что и у Фульгура несколько дней назад.
– Да, – скупо ответил он.
– Сколько тебе лет?
– Семнадцать.
– Хорошо. Меня зовут Мирикус, я буду твоим тренером. Добро пожаловать, сынок.
После чего он развернулся и вышел, еле протиснув в дверь свои плечи.
Вымотанный утренними похождениями, остаток дня Милош проспал, но около пяти часов его разбудил скрежет койки, которую вкатывали к нему в комнату. На ней лежал раненый, прикрытый сомнительной чистоты простыней. Рана на плече, хоть и поверхностная, была зашита: Фульгур не мог не уступить своей маленькой слабости – штопать по живому.
– Ты как, ничего? – спросил Милош.
– Нормально, – буркнул раненый.
Милошу виден был только грубо обритый череп. Надо лбом розовел свежий шрам в виде запятой. Но вот раненый, освобождая затекшее плечо, повернулся на другой бок, лицом к Милошу, и у того челюсть отвисла.
– Василь… – еле выговорил он. – Ты? Это не сон?
У него дух захватило от удивления и радости. Раненый открыл глаза, просиял и рассмеялся:
– Вот это да! Милош Ференци! Ха-ха-ха! Глазам не верю!
– Василь! А я думал, ты умер!
– Умер? Это с чего же? Ты с ума, знать, сошел!
– Я же видел, как тебя вытащили из карцера и унесли на носилках! Господи, Василь, ты же весь был в крови…
– А, ну да! А ты и поверил! Ха-ха-ха! Делов-то – кровь себе пустить. Глянь сюда: видишь, ноготь – как железо. Я себе ковырнул кожу под волосами, кровища как потечет – можно подумать, вся башка всмятку. Я перемазался хорошенько, рожа там, шея, все такое. А потом как шарахну кулаком в дверь, а услышал, что идут, – бряк головой к дверям и лежу себе, как труп. Они решили, я себе черепушку проломил. А как еще мне было выбраться из этой дыры? Надоело там сидеть, понимаешь. Одно плохо: нет чтобы, как всегда, – выперли из одного интерната, перевели в другой, – а меня сюда запихали, это уже похуже…
– Погоди, – перебил Милош, – ты же ничего такого не сделал, а сюда, я думал, помещают преступников…
– Ну да, только они объяснили, что это мне… какое-то такое слово, не помню… ну, за все сразу…
– По совокупности?
– Во-во, так они и сказали. Ты-то с одного разу огреб на всю катушку, а? Правда, что ты убил главного псаря?
– Так получилось, – нехотя признался Милош.
– Расскажешь мне? Страсть до чего люблю послушать, как кто-нибудь из Фаланги получил по заслугам.
– Расскажу. Только объясни мне сначала, почему сегодня так бились – трое на тебя одного. У тебя же не было ни единого шанса.
– Это такое испытание, Мирикус-тренер придумал. Его каждый проходит, все по очереди. Он говорит, надо, чтоб каждый хоть раз был ранен. Это, говорит, крещение. А главное дело, чтоб мы знали, что будет, если откажешься драться на арене. Если не дерешься, а только бегаешь от противника, через десять минут на тебя выпускают еще одного, а если ты все равно не дерешься, а убегаешь, через пять минут выпускают третьего. В общем, чем больше ты уходишь от драки, тем меньше у тебя шансов остаться в живых. Понимаешь?
– Понимаю. А вообще он какой, этот Мирикус?
– Мирикус? Он жутко сильный, втрое сильнее нас с тобой вместе взятых. И умный тоже. Насквозь тебя видит. Вот, например, намедни говорит мне: «Слушай-ка, Рустикус…»
– Это тебя так назвали – Рустикус?
– Ну. Такое мне имя дали, не знаю, почему. Я даже не знаю, что оно значит. Может, ты знаешь?
– Нет, – солгал Милош, с трудом удержавшись от смеха.
– Короче, отвел он меня этак в сторонку и говорит: «Слушай-ка, Рустикус, знаешь, почему тебе не бывает страшно?» «Нет», – говорю. А мне правда совсем не бывает страшно. А он: «Ты потому не боишься, что думаешь, взаправду биться не будешь. Ты думаешь, что-нибудь такое случится, сам не знаешь что, но все обойдется; не веришь, что и впрямь придется биться, так ведь, Рустикус?» А я и не знаю, что сказать, потому что он прямо в точку попал, а признаваться-то мне не хотелось. Он мне тогда растолковал, что со всеми новичками так, никто не верит, что дойдет до настоящей битвы. Но это, мол, самообман, и с такими мыслями наверняка проиграешь. А надо, наоборот, настраиваться на битву, понимаешь?
Милош понимал, даже слишком хорошо понимал. Долгими одинокими часами в этой самой комнате он поддерживал себя тайной уверенностью, что до битвы дело не дойдет. Открытие, что в этом он ничем не отличается от всех остальных, неприятно поразило его.
– Есть такие, которые до последней минуты верят, что как-нибудь обойдется, не надо будет выходить на арену, – продолжал Рустикус, – эти, считай, покойники. Вот, Ференци, две вещи я тут узнал: во-первых, не надо надеяться, что избежишь битвы, а во-вторых, когда выйдешь на арену, нельзя увиливать.
– Понятно, – пробормотал Милош, но у него все равно не укладывалось в голове, что сказанное относится и к нему. Он гадал, в чем тут дело: то ли это вопрос времени – все-таки он здесь еще совсем недавно, – то ли сама его натура не принимает и никогда не примет чудовищную перспективу – выйти на арену, чтоб убить.
Василь закрыл глаза и, казалось, задремал.
– Можно еще один вопрос? – шепотом спросил Милош.
– Валяй.
– Мирикус тебе растолковал, как повысить свои шансы остаться в живых, так?
– Ну.
– А он не говорил, как жить потом, я имею в виду, после того, как убьешь человека, или двух, или трех…
– Говорил. Он сказал… в точности я уж не помню… в общем, что не надо из-за этого мучиться.
– То есть?
– Ну, что если твой противник погиб, значит, просто пришел его черед.
– Судьба такая?
– Во-во, судьба. И если ты думаешь, что это твоих рук дело, ты слишком много на себя берешь. Ты просто… как это… орудие. И потом, тебя ведь заставили… И еще он сказал, что если станешь слишком много думать про такие вещи, тебе хана.
Они помолчали. Милош уже думал, что Василь уснул, как вдруг тот пробормотал сонным голосом:
– Знаешь, Ференци, я так рад, так рад, что мы встретились…
На следующий день оба покинули лазарет. Им не было нужды договариваться, чтоб заключить между собой союз, несомненно, компенсирующий их юность и неопытность: без слов они решили держаться вместе, поддерживать друг друга во всех испытаниях. Быть друг другу опорой до конца.
Остальные бойцы все были старше – от двадцати пяти до сорока лет, и ни один, казалось, не расположен был завязывать с кем-либо дружбу. На тренировках Милош не находил и отдаленного подобия веселого одушевления, знакомого по занятиям борьбой. Казалось бы, общность жестокой судьбы должна была сплотить этих людей, но не сплотила. Каждый здесь был целиком поглощен одной задачей: стать достаточно сильным и безжалостным, чтобы выжить.
Кай, едва оправившись после ранения, показал себя самым опасным противником. По правилам, наносить партнеру по тренировке «тяжелые раны» запрещалось, но понятие «тяжелая рана» было растяжимым, и Кай все время проверял, насколько далеко можно зайти. В каждой учебной битве он норовил причинить боль, пустить кровь, и Мирикус никогда не делал ему за это замечаний. Милош, зная о его враждебности, старался держаться от него подальше, а главное, всеми правдами и неправдами избегал встречи с ним на арене. Он понятия не имел, за что Кай невзлюбил его, пока однажды ночью Василь не открыл ему причину. В дортуаре, где спало еще десять бойцов, их койки стояли рядом, и по ночам они, случалось, перешептывались часами напролет.
– Похоже, с каждой победой люди делаются все су… сувере… – издалека начал Василь.
– Суеверней, – подсказал Милош.
– Во-во. Например, если парень два раза победил, и оба раза фургон вел тот же шофер, ну вот, он на третью битву ни за что с другим не поедет. Или еще, сидит такой перед битвой в камере при арене, и мышка пробежит: так он, будь уверен, в следующий раз все глаза проглядит, все будет мышь высматривать, а не увидит – пойдет, бедняга, на арену, дрожа как лист. Понимаешь?
– Да, – сказал Милош. – И ты думаешь, Кай меня невзлюбил из-за чего-то в этом роде? Я-то ему ничего не сделал.
– Похоже на то. Я только знаю – он кошек ненавидит. И знаю, почему. Его совсем маленьким заперли в клетке с кошкой, по игре, ну, знаешь, как бывает… И они долго просидели запертые. Ну, кошка и взбесилась, а никого не было, чтоб ее отогнать, и она пол-лица ему содрала, Каю. Видал, какие шрамы! С тех пор и ненавидит. Но ты же ведь не кот, а?
– Нет, – улыбнулся Милош, начиная понимать. – Я не кот, но, похоже, был котом в предыдущем воплощении.
– В чем, в чем?
– В прошлой жизни, не в этой, я, может, был котом.
– Ты – котом? Что за бред? Это кто тебе сказал?
У Милоша сжалось сердце. Где-то сейчас Хелен? Знает ли хоть, что он жив? Как ему хотелось успокоить ее, обнять… Думает ли она о нем, часто ли вспоминает? При мысли, что только три убийства могут дать ему право увидеться с ней, больно свело живот.
– Сказала… моя девушка. Посмотрела, как я карабкаюсь на крышу, и сказала, что я прямо как кот. Наверно, Кай это чует, ему это на нервы действует – боится меня, вот и ненавидит.
– Девушка… У тебя есть девушка? – словно о каком-то чуде спросил Василь.
– Да.
– Везет тебе. У меня вот никого нет.
– Хватит, а? Спать не даете! – сердито проворчал кто-то с дальней койки.
Они замолчали на какое-то время, но Василь еще не угомонился:
– А вот скажи, Ференци, как ты думаешь, кем тогда я был в прошлой жизни?
– Не знаю, Василь.
– А я знаю. Лошадью. Здоровой такой лошадью, которая тянет воз и слушается хозяина. Коняга, одно слово.
Следующей ночью у них с двумя другими новичками завязалась оживленная дискуссия о шансах на выживание.
– Один шанс из шести, – утверждал Флавиус, молчаливый, недоверчивый тип, который, по слухам, был дважды женоубийцей. – Три битвы, в каждой один шанс из двух, вот и получается один из шести.
– Неверно! – возражал Деликатус. За что он попал в лагерь, никто не знал, но обращался он ко всем свысока. – Мы имеем три попытки по одному шансу из двух в каждом случае, отсюда никак не выведешь один из шести. В математике это называется расчетом вероятностей, но такие вещи, конечно, выше вашего разумения.
Милош на этот счет никаких соображений не имел, только предполагал, что каждая новая битва – такая же, как первая, и дает все тот же один шанс из двух.
Василь выдвинул свою теорию, неожиданную и весьма оригинальную:
– А по-моему, у нас один шанс из… ага, из четырех.
Несмотря на язвительный смех Деликатуса, он развил свою мысль:
– Гляди, вот я убил, положим, троих и сам тоже помер, это четыре человека, так? А если я один останусь жив, значит, мне выпал один шанс из четырех! Что, разве не так?
И, видя, что Деликатус не знает, что сказать, торжествующе припечатал:
– То-то, молчи уж лучше, Деликактус!
Вообще ночи здесь были беспокойные. Кого-то мучили кошмары, и соседей порой будил страшный крик; кто-то храпел, кто-то разговаривал во сне; некоторые страдали бессонницей и раз по десять вставали и выходили то в туалет, то на улицу. А в минуты затишья слышно было, как ветер гудит в голых ветвях дубов и как потрескивают бревна деревянных построек.
Как– то вечером, перед тем как лечь, Милош подвинул свою койку на несколько сантиметров поближе к койке Василя, а на другой день увидел, что и тот проделал то же самое. Они не говорили об этом, но для обоих было облегчением слышать дыхание друг друга здесь, рядом, и знать, что в любую минуту можно прошептать или услышать простые слова участия, от которых немного отпускала гнетущая тревога: как ты там? Спишь? Тебе не холодно? Хочешь, дам куртку?
Была еще одна неисчерпаемая тема ночных разговоров: с кем выгоднее биться? С новичком, кандидатом или чемпионом? Мирикус ознакомил их со статистическими данными за несколько лет, и эти данные обсуждались до бесконечности. Существовало шесть вариантов.
Новичок против новичка. В этом случае шансы были равные.
Кандидат против кандидата. Шансы опять-таки равные, так же как и в поединке двух чемпионов.
Новичок против кандидата. При таком раскладе в 65 процентах случаев побеждал кандидат.
Чемпион побеждал кандидата в 75 процентах случаев.
И наконец, в битве новичка с чемпионом, как ни странно, новичок выходил победителем больше чем в половине случаев.
Из всего этого следовало, что идеальная комбинация такова: в первый раз биться с чемпионом, как ни пугающе это выглядит, во второй раз – с новичком, и, наконец, с кандидатом, чтоб обрести желанную свободу.
Однако все это были праздные рассуждения, поскольку организаторы битв составляли пары по своему усмотрению, даже если учитывали при этом особые пожелания кого-нибудь из высших чинов Фаланги, которому хотелось посмотреть на поединок такого-то уже известного бойца с другим, тоже известным. Так, одним из любимых развлечений было стравить двух закаленных чемпионов в жестокой решающей битве. Или, наоборот, выставить друг против друга двух испуганных новичков, чтоб полюбоваться не столько боем, сколько казнью, которую представляла собой комбинация «трое на одного».
Через неделю после выхода из лазарета Милош получил от Мирикуса меч. Тренер поднес его торжественно, держа перед собой на вытянутых руках, словно священник – дарохранительницу.
– Держи. Этот меч отныне – твой единственный друг. Только на него и рассчитывай, если хочешь выжить, и больше ни на что и ни на кого, включая и меня. Никогда с ним не расставайся и относись к нему с уважением.
Меч и впрямь внушал уважение, такой он был тяжелый и красивый. Рукоять легла Милошу в руку так ладно, будто для нее и была создана. Обоюдоострое лезвие выглядело новым, без каких-либо следов прежних боев, и при малейшем движении отбрасывало золотые блики. Гарда была сделана в виде обвившей рукоять змеи.
– Спасибо, – просто сказал Милош и вложил меч в ножны.
Во время тренировок Мирикус неустанно твердил о гармонии, которая должна существовать между бойцом и его мечом:
– Он должен стать частью вашего существа. Пусть ваши нервы, ваши кровеносные сосуды прорастут в него. Он должен повиноваться вашей мысли так же быстро, как ваша собственная рука, даже, может быть, быстрее. Он – продолжение вашего желания, понимаете?
Каковы бы ни были упражнения – учебный бой, бег, фехтование, – меч полагалось все время держать в руке. Милошу, который был левшой, скоро стало нравиться ощущать ладонью теплую, вселяющую уверенность рукоять своего верного оружия. Один вопрос, однако, оставался неразрешенным. Мирикус говорил, что меч должен стать продолжением его желания. Конечно, подразумевалось желание убивать. А Милош никакого такого желания не испытывал. Он не мог без содрогания вспомнить, как хрустнули позвонки Пастора, как медленно обмякало в руках его тело, – это страшное воспоминание преследовало его неотступно. Желание убивать? О, нет. Его переполняло, наоборот, желание жить. Жить так хотелось, что впору было плакать в подушку, впору задохнуться.
Опыт борьбы очень пригодился. Изо дня в день в ходе учебных боев Милош убеждался, что и реакция, и глазомер у него лучше, чем у остальных. Он умел мгновенно подметить слабое место в позиции противника, малейшее его неверное движение. Безошибочно улавливал подходящий момент, когда можно одним броском опрокинуть его. Рана заживала, и Милош мало-помалу приходил к убеждению, что может победить почти любого, кого против него выставят. Ему не хватало только главной способности: принять саму эту дикую идею – броситься на какого-то человека с тем, чтобы убить его.
Но скоро ему предстояло получить ценный урок по этой части.
В начале зимы, когда Милош уже два месяца как находился в лагере, Мирикус назначил ему испытание «трое на одного». Он должен был оставить меч на галерее и первым сойти на арену. Милош спустился в проход, из которого несколько недель назад смотрел, как гоняют Василя. Дощатая калитка закрылась за ним, и он остался один на песчаной арене. Из противоположной калитки появился первый противник с мечом в руке. Это был Флавиус с сумрачными глазами убийцы.
«Тяжелые раны наносить запрещено», – повторил про себя Милош, успокаивая заколотившееся сердце. Флавиус приближался мелкими шажками, потом кинулся, замахиваясь мечом. Милош отбежал, потом еще отбежал, временно сохраняя дистанцию. Так они обежали арену три или четыре раза. Флавиус несколько раз делал бросок, вынуждая Милоша падать и перекатываться, но это больше походило на танец, чем на серьезное нападение. Флавиус явно получил инструкцию гонять испытуемого, чтоб он выдохся, но пока не трогать.
Когда калитка снова отворилась, Милош немного запыхался, но чувствовал себя в силах еще долго уворачиваться от второго противника. Однако что-то в нем оборвалось, когда он увидел, что этот противник – Кай. Тот, еще с перевязанной грудью, едва ступив на песок, по кратчайшей диагонали ринулся на Милоша. Испытание сразу приобрело совсем иной характер. Мирикус всегда учил не расходовать энергию на бесполезные крики и ругательства. «Предоставьте это вашему противнику, – советовал он. – Будьте безмолвны, сосредоточены и безжалостны». Но Кай не мог удержаться – каждое движение он сопровождал хриплым рыком. С лицом, искаженным бешенством, он сделал выпад, за ним второй, оба ниже пояса, и Милош понял его коварный умысел – ударить по едва зажившей ране. Уходя от удара, он откинулся назад, перекатился через голову и, тем же движением вскочив на ноги, выставил перед собой руки, скрючив пальцы, словно когти. И, вызывающе глядя прямо в глаза противнику, зашипел, ощерясь, как рассерженный кот. Кай взревел и очертя голову бросился на Милоша, который помчался от него со всех ног. На галерее все повскакали с мест, кроме Мирикуса, бесстрастно предоставляющего испытанию идти своим чередом. С разбегу Милош ткнулся в барьер и не смог как следует увернуться от удара настигшего его Кая. Рука его пониже локтя обагрилась кровью. Он ждал, что Мирикус крикнет «отставить!», но тот молчал. Милошу стало по-настоящему страшно. Ему хотелось позвать на помощь – но что бы это дало? Он отскочил, уворачиваясь от очередного удара, и снова пустился бежать. «Вот бы у меня был меч, – вдруг подумалось ему, – я бы его сейчас насмерть… да, насмерть, ведь он же меня убить хочет…» Милош перебежал всю арену, не встретив помехи со стороны Флавиуса, который ограничивался ролью зрителя. Тут во второй раз открылась калитка, и на арену вылетел Василь с видом свирепой решимости. Он опередил Кая и в два прыжка оказался рядом с прижатым к барьеру Милошем. Молниеносный меткий удар – и по ноге Милоша потекла кровь.
– Отставить! – грянул наконец бас Мирикуса.
– Прости, – прошептал Василь, стоя на коленях около товарища, – другого способа не было… он бы тебя прикончил, кабан бешеный! Точно, он думает, ты кот!
– Спасибо, – так же шепотом сказал Милош. – Похоже, ты спас мне жизнь.
– Не за что… Как же иначе-то… Я, знаешь, всегда любил животных…
Фульгур даже и не пытался скрыть ликование, увидев рану Милоша.
– Ух ты, красота какая! Кто это тебя так, Ференци?
– Рустикус.
– Коняга? Считай, тебе повезло. Обычно он бьет куда крепче. Сразу видно, что вы с ним кореша. Ну, давай сюда, сейчас тебя заштопаю.
Он бесцеремонно вкатил своему пациенту укол и, не дожидаясь, пока заморозка подействует, начал шить. Милош отвернулся и стиснул зубы от жгучей боли, причиняемой иглой. Потом чувствительность мало-помалу стала притупляться, под конец осталось только неприятное ощущение, когда нитку протягиваи сквозь края раны.
– А он тебе не рассказывал, коняга-то, про своих сородичей?
– А?
– Рустикус. Он тебе не рассказывал?
– Про что?
Милош припомнил первый разговор с Василем во дворе интерната. Тот действительно представился как «человек-лошадь», но не объяснил, что это значит.
– Нет, – сказал он, не рискуя больше играть с Фульгуром в молчанку.
– Жалко. Обхохочешься, особенно в конце. Потому что обернулось-то все для них хреново. Хреновей некуда. Я, знаешь, тоже мог бы быть таким конягой. От природы-то у меня все данные: сила есть, ума не надо. Только я предпочитаю быть на стороне тех, кто у власти, вот в чем загвоздка.
Фульгур наложил последний шов. Услышав тихий щелчок оборванной нитки, Милош понял, что этот троглодит перекусил ее прямо зубами, как делают портные. Лучше было не смотреть. Фульгур завершил операцию, обмазав йодом шов и кожу вокруг.
– Ну вот! Можешь отправляться в лазарет. Тебе не привыкать. Скоро на тебе места живого не останется, чтоб иголку воткнуть! И не забудь: при случае, если будет охота поразвлечься, попроси своего дружка Рустикуса рассказать про его братков. Спроси, например, как поживает Фабер. Получишь удовольствие, гарантирую.
Случай не замедлил представиться. День клонился к вечеру, и Милош дремал на своей койке в лазарете, когда дверь тихонько приоткрылась и Василь просунул в нее свою массивную башку.
– Спишь?
– Не сплю, заходи.
Василь сел на край койки и откинул простыню.
– Ох! Крепко я тебя…
– Да ладно, ничего, – успокоил его Милош.
– Извини, я, понимаешь, не знал, куда бить. Поди найди так, с ходу, подходящее место! В смысле, чтоб не опасно, а крови много. Думал, может, в задницу, но было не с руки, а потом, с такой раной сидеть неудобно…
– Да не переживай. Ты все правильно сделал.
– Кай на меня озверел. Говорит, попадись я ему на арене, шкуру спустит. Да не больно-то напугал, даром, что две битвы выиграл… Ух ты, смотри! Сойка!
Большая пестрая птица бесшумно опустилась на подоконник и как раз пролезала между прутьями. Можно было подумать, она хочет войти.
– Мы с ней уже знакомы, – улыбнулся Милош. – Она тут завсегдатай – больных навещает.
Они примолкли, наблюдая за птицей. Оба думали одно и то же: «Ты-то вольная птица, ты можешь прилетать и улетать, можешь вылететь за ограду и порхать с дерева на дерево, где захочешь. Ты хоть знаешь, какая ты счастливая?»
Словно подслушав их мысли, сойка тяжело развернулась, взлетела и скрылась из виду.
– Кто такой Фабер? – спросил Милош, нарушив затянувшееся молчание.
Глаза и рот у Василя стали совсем круглые.
– Ты… ты знаешь Фабера?
– Нет, только имя слышал от Фульгура. Он кто?
Василь потупился, страдальчески наморщив лоб.
– Фабер был вождем людей-лошадей, – выговорил он наконец. – Нашим то есть вождем.
– И он… с ним что-то плохое случилось?
– Да.
– Они его убили?
– Хуже…
Милош не решался больше спрашивать. Василь шмыгнул носом, потом со злостью отер лицо рукавом.
– Они хуже сделали, Ференци: они над ним надсмеялись. Я тебе расскажу, только потом. Не хочу сейчас.
ЕСЛИ Б НЕ ТОСКА по Милошу и не страх за него, пребывание в столице стало бы для Хелен лучшим временем ее жизни. Никогда раньше она не испытывала такого упоительного ощущения свободы. Иметь свое жилье, со своим именем на двери, которую можно отпирать и запирать своим ключом, откуда можно выйти, когда захочется, сесть в трамвай, какой подойдет, и затеряться в незнакомых улицах – день за днем она смаковала эти маленькие радости, и они никогда не приедались. Господин Ян выдал ей авансом половину месячного жалованья «на обзаведение». Хелен купила себе будильник, пеструю шапочку, шерстяные перчатки, шарф и сапоги. Пальто, подаренное женой доктора Йозефа, хоть и не самое модное, было теплым и удобным, и она решила так в нем и ходить. Порывшись в захудалой книжной лавке по соседству, купила с десяток уцененных романов и расставила их на полке. «Моя библиотека», – гордо объяснила она Милене.
Одинокие прогулки по городу опьяняли Хелен. Ей нравилось растворяться в безымянной толпе, толкавшейся на улицах и в магазинах в часы пик. «Видел бы ты, Милош, сколько тут народу! Теснят со всех сторон, толкают, в упор не видят. Ощущаешь себя каким-то муравьем среди миллионов других таких же. Если бы ты был со мной, нам пришлось бы держаться за руки, чтоб не потерять друг друга. Я захожу во всякие лавки, в аптеки, в хозяйственные магазины. Разглядываю товары, прикидываю, что куплю, когда будут деньги… Как бы я всему этому радовалась, если бы ты был со мной, любовь моя…»
Но еще больше ей нравилось идти куда глаза глядят, все дальше и дальше, и с радостью первооткрывателя обнаруживать какой-нибудь незнакомый мост, или красивую площадь, или маленькую церквушку. Она шла быстрым шагом, кутаясь в пальто, шла и шла наугад, пока ноги не начинали гудеть от усталости. Тогда она садилась в трамвай или автобус, идущий в центр.
Дора верно говорила: люди были не слишком приветливы. Или, скорее, складывалось впечатление, что все друг друга опасаются. Компанейский смех, веселый разговор были редкостью. Они казались подавленными, вот что. Иногда Хелен ловила дружелюбный взгляд, но он тут же уходил в сторону. Она быстро научилась определять агентов Фаланги, так же как и ночных патрульных: люди с неприметными лицами, часто уткнувшиеся в газету, как в плохом детективе, но при этом легко угадывалось, что работают у них не столько глаза, сколько уши.
Однажды вечером, выходя из трамвая, она обнаружила в кармане пальто приглашение на какое-то собрание – насколько она поняла, собирались противники Фаланги. Хелен вспомнила молодого человека, сидевшего рядом, который наверняка и сунул ей в карман этот листок. С виду он был дружелюбный и симпатичный. «Это ловушка! – закричала Дора. – Ни в коем случае не ходи!» И наказала никогда не откровенничать с незнакомыми людьми, даже самыми симпатичными. «Новый друг, каким бы он ни был, должен быть представлен надежным человеком, а если нет – его следует опасаться».
Несколько дней спустя Хелен возвращалась с прогулки, как вдруг люди вокруг шарахнулись в стороны с криком: «Берегись! Полиция!» Она не успела посторониться и была отброшена тремя мужчинами с дубинками в руках, которые гнались за каким-то длинным нескладным малым. Они догнали его, посыпались удары. Беглец упал, поджав свои длинные худые ноги и закрываясь руками, но преследователи продолжали избивать его.
– Прекратите! – закричала Хелен, вне себя от ужаса, между тем, как несчастный сжимался в комок под зверскими ударами. – Прекратите, вы же его убьете!
Она заметила, что все кругом разбегаются кто куда, кроме одного юноши, почти до глаз натянувшего на лицо ворот свитера.
– Сволочи! Вы за это заплатите! – заорал он и тут же рванул прочь.
Он рассчитывал на свои ноги и не ошибся. Один из полицейских погнался было за ним, но, пробежав метров сто, отстал.
– Я видел твою рожу! – издевательски крикнул юноша, обернувшись напоследок. – Я вас всех троих запомнил и сумею опознать, дайте срок!
Полицейский пустил ему вслед залп проклятий и вернулся к своим товарищам. Хелен так и стояла, где была.
– Какие-то проблемы, мадемуазель? – на ходу бросил полицейский. – Нет? Тогда проходите, нечего тут…
На следующий день после этого случая и, конечно же, из-за него, Хелен не хотелось гулять одной, и она позвала с собой Милену.
– Уж один-то вечер обойдется твой Бартоломео без тебя…
– Барт ни при чем, у меня по вечерам другие дела.
– Да? Это какие же?
Милена медлила с ответом.
– Если обещаешь никому не рассказывать…
– Обещаю.
– Тогда пошли. Вообще-то хорошо, что ты про это узнаешь.
Девушки двинулись в путь улицами, ведущими в гору, к старому городу. Тротуары блестели от льда, и приходилось цепляться друг за друга, чтоб не оскользаться. Милена то и дело смеялась без причины, ей явно не терпелось поделиться своей тайной. Хелен никогда еще не видела ее такой веселой и сияющей. И от этого острее почувствовала собственное одиночество и собственную боль. К горлу у нее подступил комок. Милена заметила напряженность подруги и сразу все поняла. Остановилась и крепко обняла ее:
– Прости меня.
– Да нет, за что прощать-то? Ты имеешь право быть счастливой. Я не завидую.
Взгляд Милены омрачился.
– Не думай, Хелен, что я счастлива. Я никогда уже не смогу быть счастливой – после того, как узнала, что они сделали с моей матерью. Боюсь, я так навсегда и останусь безутешной. Но это не мешает мне иногда радоваться. Вот сегодня, например, я рада. Рада, что у меня есть Барт, что я с тобой, рада идти туда, куда сейчас иду…
Когда Хелен на это только молча кивнула, Милена чуть отстранилась и взяла ее руки в свои:
– Хелен?
– Да?
– Милош жив, это точно. Я так больше не могу, чтоб тебе не говорить.
Хелен вздрогнула.
– Откуда ты знаешь?
– От Барта и господина Яна. Они в этом уверены.
– А они откуда знают?
– Они тебе сами объяснят. И потом, Барт говорит, если у Милоша есть хоть один шанс из двадцати, он выкарабкается. Барт его хорошо знает. Так что не теряй надежды.
– Мне бы вернуться с доктором Йозефом на час, всего на час раньше! – Хелен в бессильной ярости замотала головой. – На час бы раньше – и я бы его спасла! Я тоже, наверно, никогда не утешусь…
– Ты и так совершила невозможное. Идем-ка, а то опоздаем.
Девушки пошли дальше. Чуть выше по склону навстречу им попались две женщины, и Милена надвинула пониже на лицо капюшон своего пальто.
– А то примут еще меня за привидение!
– Ах да, правда. Ты в самом деле так похожа на мать? Ты видела какие-нибудь ее фотографии?
– Видела.
– Ну и?
– Ну, и это один к одному я, одетая и причесанная, как было принято двадцать пять лет назад! Дора мне даже подарила одну, где она держит на руках меня, совсем маленькую. Она такая красавица, вот увидишь.
В самом глухом квартале старого города на углу двух улиц возвышался обветшалого вида доходный дом. Девушки вошли в старомодный подъезд и стали подниматься по узкой, пахнущей воском лестнице.
– Куда ты меня ведешь? – спросила Хелен, когда они добрались до шестого и последнего этажа.
Милена, оставив ее вопрос без ответа, постучала в дверь, на которой не было ни фамилии, ни номера, и им открыла улыбающаяся Дора.
– Смотри-ка, ты нам публику привела?
– Не надо было?
– Конечно, надо. Правильно сделала. Заходи, Хелен, хорошо, что пришла. Кладите пальто вон туда, на кровать.
Впечатление было такое, словно они оказались в кукольном домике, только без куклы. Квартирка была тесная, обстановка самая скромная, а стены совершенно голые, только в гостиной к обоям криво прикноплен какой-то листок с нотами.
– Это партитура Шуберта, авторская запись, – сказала Дора, заметив взгляд Хелен.
– Репродукция?
– Нет, оригинал, написанный его собственной рукой. Можешь посмотреть.
Хелен подошла поближе, недоверчиво всматриваясь в скромный пожелтевший листок с нотами, словно наспех брошенными на линейки, в изящные арабески почерка композитора.
– Чернила… Прямо как будто сейчас написано… Даже не верится. Это ведь очень редкий документ, да?
– Редчайший, – усмехнулась Дора.
– А ты… я хочу сказать, это, наверно, ужасно ценная вещь…
– Если продать эту партитуру, можно купить весь дом. И соседний в придачу.
– А… А ты… ты не продаешь ее?
– Нет. Дура, да? Ты как считаешь?
– Не знаю… – пробормотала Хелен с невольной робостью.
– Она всегда была здесь. И пианино тоже. «Стейнвей», не абы что! Приходится только гадать, как его сюда втащили. Лестница слишком узкая, окна тоже. Неразрешимая тайна. И мне нравится, что это тайна. Моя любимая гипотеза – что ради него разбирали крышу.
– Ты всегда здесь жила, Дора?
– О нет! Здесь жила моя учительница музыки, сумасшедшая старуха, гениальная и совершенно невыносимая, которая заваривала гвоздику для ингаляций и швырялась в меня туфлями, когда я брала неправильную ноту. После ее смерти мне представилась возможность купить эту квартиру. Я тогда хорошо зарабатывала своей игрой. Мне казалось, это в порядке вещей. Я тогда не знала, что это был рай. Что такое рай, понимаешь только когда его утратишь, а что такое гнездо – когда из него выпадешь. Пошли попьем чаю, и за работу.
Хелен скинула сапоги, залезла с ногами в глубокое кресло и притихла. Дора уселась за пианино. Засучила рукава, тряхнула черными кудрями. Милена осталась стоять, положив руку на край клавиатуры, собранная, словно ей предстояло выступать в концерте. Белокурый ежик ее безжалостно остриженных волос лишь подчеркивал, в силу контраста, ангельскую красоту лица.
– Давай, Милена. Еще раз № 547.
– Хорошо. Я готова.
Дора мягко взяла первые аккорды, и, едва Милена открыла рот, вокруг нее сделалось то же, что всегда, когда она пела: сама природа воздуха и всех предметов преобразилась. У Хелен озноб прошел по коже.
Du holde Kunst, in wieviel grauen Stunden
Wo mich des Leben wilder Kreis umstricht
Hast du mein Herz…
– Торопишься, – прервала ее Дора, – торопишься на «Hast du». Еще раз сначала, пожалуйста.
Хелен ничего такого не заметила, на ее взгляд, Милена спела безупречно. Однако та послушно начала все сначала. Она преодолела препятствие, и Дора одобрительно кивнула: ну вот, можешь ведь… А ее улыбка означала: надо же, молодец, на лету схватываешь! Хелен ощутила совсем особенную гордость – так гордятся братом или сестрой, в чьем таланте давно уверены, когда те открывают этот талант миру. Ей вспомнился интернатский двор, где Милена когда-то пела для нее. Это казалось теперь чем-то очень далеким. Вспомнился и шутливый вопрос Паулы, толстухи утешительницы: «Как там твоя подруга Милена, ты по-прежнему ею восхищаешься?» Сейчас она восхищалась ею больше, чем когда-либо.
Еще Хелен не могла оторвать глаз от изуродованной правой руки Доры, бегающей по клавишам. Время от времени пианистке приходилось прерываться, чтоб дать ей отдых и помассировать разболевшуюся кисть.
– Квинту беру, а шире никак, а с большим пальцем – вообще привет горячий!
Для Хелен это была китайская грамота.
– По мне, так ничего не заметно, – сказала она, желая утешить Дору. – По-моему, наоборот, ты ужасно здорово играешь.
– Вот и видно, что ты ничего в этом не смыслишь! – рассмеялась Дора, махнув своей изувеченной рукой. – У меня-то полное ощущение, что я играю ногами!
Хелен ее смех показался чересчур веселым.
– А сохранились какие-нибудь записи Евы-Марии Бах? – поспешно спросила она.
– Да. У меня здесь есть одна, только Милена отказывается слушать.
– Правда, – подтвердила Милена. – Боюсь. Но сегодня, когда здесь Хелен, пожалуй, решусь.
– Правда?
– Правда.
Дора вышла в соседнюю комнату и вернулась с черной виниловой пластинкой в конверте, которую подала Милене:
– Вот, это все, что у меня есть, да еще те несколько фотографий, что я тебе показывала. Главное мое сокровище. Они были спрятаны в чемодане, который я оставила на хранение друзьям, когда покинула столицу вместе с Евой. И хорошо, что оставила. Мою квартиру обшарили и унесли все подчистую. Кроме пианино – нетранспортабельное, что поделаешь! И знаешь, Хелен, что еще эти идиоты оставили?
– Рукопись Шуберта?
– Точно! Единственное, что им стоило бы взять, не будь они такими тупыми! Сколько лет прошло, а до сих пор смешно!
Милена перевернула конверт, на лицевой стороне которого была только картинка – какой-то розовый букетик. Она тихонько прочла вслух:
– «Высококачественная запись… Симфонический оркестр… Контральто: мадемуазель Ева-Мария Бах…» Так ее называли «мадемуазель»?
– Да. Ей тогда и двадцати пяти не было, не забывай. И не замужем…
– Но я у нее уже была?
– Была. Тебе тогда год исполнился, насколько я помню. Щечки такие круглые, и…
– Вообще-то не знаю, хватит ли у меня храбрости… Фотографии еще ладно, но голос…
Пластинку взяла Хелен, и Хелен же поставила ее на проигрыватель, с которого Дора откинула тяжелую лакированную крышку. «Высококачественная запись» немилосердно трещала и скрежетала. Дора повертела настройку, уменьшив громкость насколько возможно.
– Соседи у меня надежные, но мало ли что, вдруг у них гости…
Скрипки играли увертюру, и ожидание было для девушек почти невыносимым. Словно вот-вот откроется дверь и войдет Ева-Мария Бах. Наконец зазвучал и голос, далекий и проникновенный:
What is life to me without thee?
What is left if you are dead?
Милена, сама не своя, закрыла лицо руками и не шелохнулась до конца арии. Хелен слушала, завороженная глубиной и выверенностью полнозвучного контральто. Теперь она понимала, насколько молода еще ее подруга в сравнении вот с этим. Дора улыбалась, а глаза у нее влажно блестели.
What is life, life without thee?
What is life without my love?
– Мне на сегодня хватит, – прошептала Милена, когда отзвучала последняя нота. – Дальше как-нибудь в другой раз послушаю.
Все трое вытерли слезы, смеясь тому, что вытащили платки одновременно.
– Ну и что ты об этом думаешь? – спросила Дора, заботливо убрав пластинку в конверт.
– Думаю, мне еще работать и работать…
– Правильно. Тогда, значит, за дело?
– За дело.
Когда Хелен с Миленой возвращались из старого города, уже зажглись фонари. Девушки выбрали кратчайший путь – узкими крутыми улочками, каменными лестницами. Выйдя на площадь перед рестораном Яна, они, к своему удивлению, столкнулись с Бартоломео, который тоже откуда-то возвращался, обмотавшись огромным черным шарфом.
– Барт, – окликнула его Милена, – Хелен хотелось бы услышать, что ты знаешь про Милоша.
– Пошли, Хелен, – сказал юноша, – пройдемся немного вдвоем, я тебе все объясню.
Они расстались с Миленой и направились к реке. Прошли по набережной и остановились, сами того не ведая, перед скамьей, на которой сидел Два-с-половиной, когда на него обрушился глушитель Голопалого.
– Прости, что раньше не рассказал, – начал Барт, – но я никак не мог решиться.
– Настолько все непросто?
– Да. Но, во-первых, вот что: господин Ян с самого начала был уверен, что Милош жив.
– Почему он так уверен?
– Он знает людей Фаланги и их образ действий. Если они так поспешно увезли Милоша в санях, значит, он был жив, иначе они зарыли бы его в снег метрах в ста от хижины, и вся недолга. Они не из тех, кто стал бы цацкаться с трупом врага.
В глубине души Хелен и сама так думала. А главное, независимо от доводов рассудка, она сердцем чуяла, что ее друг жив. Всем существом чуяла. Иначе как могла бы она мысленно разговаривать с ним то и дело и ночью, и средь бела дня, как могла бы поверять ему свои тайны, свои горести и радости?
– Позже, – продолжал Бартоломео, – господин Ян через своих людей получил подтверждение: Милош действительно жив. Но дальше дело обстоит хуже, поэтому я и не решался тебе рассказать.
– Говори, – сказала Хелен. Ее пробрала дрожь.
– Так вот, – начал Бартоломео, – они его «спасли» и вылечили не просто так, а с определенной целью.
– С какой?
– Ладно, повторю тебе то, что сказал мне господин Ян, так будет проще. Люди Фаланги презирают слабых и проигравших. Таких они уничтожают, не задумываясь, как выбраковывают дефектных животных из помета. Но сильных они уважают. Так вот, Милош, по их меркам, – сильный. Он это доказал, убив Пастора. Кроме того, они выяснили, что он занимался борьбой. Так что они оставили его в живых, вылечили и собираются использовать в битвах.
– В каких битвах? – прошептала Хелен, чувствуя, как вся кровь отхлынула от сердца.
Как безболезненно объяснить такое варварство – арена, смерть, превращенная в зрелище? Бартоломео очень старался, но, как ни смягчал выражения, ничего, кроме страшного, невыносимого, сказать не мог: нет, избежать битвы невозможно. Да, один из двоих должен умереть. Нет, пощады не дают. Никогда.
– Зимние битвы начнутся через месяц, – заключил он, чтоб ничего не оставить недосказанным. – И Милош участвует.
Какой-то миг он надеялся, что Хелен влепит ему пощечину за такие мерзкие слова. Ему этого даже хотелось, настолько он был себе противен за то, что пришлось сказать.
– И что нам теперь делать? – с трудом выговорила она.
– Не знаю, – сказал Бартоломео. – Мы, конечно, думали, как его выручить, но туда не подступишься. Лагеря охраняются войсками.
– Значит, ничего-ничего нельзя сделать? – Хелен заплакала.
– Можно. Господин Ян говорит, мы не должны отчаиваться. Он говорит, что «лед тронулся».
– Лед тронулся?
– Да. Подполье уже несколько месяцев на взводе. Это тайна, я не должен был тебе говорить, но что уж теперь…
– Что это значит? Будет восстание? Когда? Раньше, чем начнутся зимние битвы? Барт! Ну скажи!
– Я почти ничего не знаю, Хелен. Что-то мне доверяют по мелочи – потому, что меня зовут Казаль, потому, что я сын своего отца, – но мне же всего семнадцать, понимаешь, а не шестьдесят, как Яну! Если я еще что-нибудь узнаю, все тебе скажу. Слово!
«Слово»! Бессознательно он сказал это совсем как Милош. Хелен уткнулась лбом ему под мышку. Он был такой высоченный! Бартоломео ласково погладил ее по голове.
– Не теряй надежды, Хелен. Говорят, когда бывало совсем плохо, мой отец обычно подбадривал всех так: «Ничего, река всегда за нас…»
Они обернулись и увидели надежную темную воду, искрящуюся там и сям кружевными водоворотами. Вдали по Королевскому мосту машины беззвучно скользили в надвигающейся ночи.
УСЛЫШАВ тихий тройной стук в дверь, Бартоломео сперва подумал, что это Милена. Редкая ночь проходила у них без тайного свидания, что, впрочем, ни для кого не было тайной. Он потянулся за часами и удивился: было пять утра. Что это ей вздумалось прийти в такое время? Обычно в этот час она, наоборот, уходила к себе! Зевая, он встал и приоткрыл дверь. Господин Ян – в меховой шапке, руки в карманах теплого пальто – правильно истолковал его удивление. Он чуть заметно усмехнулся:
– Одевайся потеплее и выходи. Свет в коридоре не включай. Жду тебя внизу.
Бартоломео без звука кивнул и прикрыл дверь. Надел пальто, сапоги, набросил на шею шарф. Ян поджидал его в потемках в дальнем углу ресторана.
– Давай сюда, пройдем через кухню.
Чтобы не перебудить лифтом весь дом, они спустились по черной лестнице и свернули в один из подвальных коридоров, которого Бартоломео не знал. Через запасной выход выбрались в переулок на задах, прошли в темноте метров сто, и Ян остановился перед двустворчатой дверью гаража, которую отпер большим тяжелым ключом.
– Куда мы едем? – спросил Бартоломео, увидев автомобиль.
– Прокатимся. Ты ведь в окрестностях и не бывал нигде, могу спорить. Помоги-ка.
Вдвоем они вытолкали тяжелую машину из гаража и покатили по улице. На углу сели в нее и, не включая мотора, съехали под гору до проспекта, идущего вдоль реки. Только там Ян повернул ключ зажигания, и мотор заработал. Они проехали с километр и свернули на Королевский мост. Желтые лучи фар оживляли движущимися тенями десятерых бронзовых всадников, и последний, настоящий гигант, как почудилось Бартоломео, угрожающе замахнулся на них мечом. Теперь они ехали через спящие предместья; юноша осторожно провел пальцами по мягкой коже сиденья, по хромированной панели.
– Первый раз едешь в «паккарде»? – спросил Ян.
– Я вообще первый раз еду в автомобиле, – ответил Бартоломео.
Ян глянул на него удивленно.
– В интернат меня привезли на автобусе в четырнадцать лет, а на другом, ночном, я ехал в семнадцать, когда мы с Миленой сбежали, – объяснил юноша, – а больше я ни на чем не ездил. Может, меня и возили в машине маленьким ребенком, но я этого не помню.
– Да, правда, прости, – извинился Ян.
Начинало светать, когда они выехали за город, в поля, затопленные туманом. Скоро впереди во всю ширь раскрылся горизонт. Ян время от времени поглядывал в зеркальце заднего вида и постепенно сбавлял скорость. Бартоломео оглянулся. Далеко позади какая-то черная машина тоже притормаживала. Юноше показалось, что в ней сидят двое.
– Сели на хвост, – вздохнул Ян.
– Люди Фаланги?
– Да.
– Они часто за вами следят?
– Пытаются. Но я их засекаю. И тогда таскаю за собой километров сто по самым скверным дорогам, какие удастся найти, потом покупаю у какого-нибудь крестьянина курицу и еду домой. То-то они бесятся! Любимое мое развлечение.
Бартоломео никак не ожидал, что толстяк, всегда такой бесстрастный и замкнутый, способен на подобные шутки.
– Так мы что, будем покупать у кого-то курицу?
– Нет. Ради этого я не стал бы поднимать тебя в пять утра. Попробую от них оторваться.
С полчаса они неспешно ехали тем же путем. Черная машина позади подстраивалась под их скорость и держалась все на том же расстоянии. В одном месте дорога круто поворачивала и за поворотом пересекалась с другой. Ян резко прибавил скорость и, рванув по прямой, скрылся за горизонтом прежде, чем преследователи добрались до перекрестка.
– Даст Бог, решат, что мы свернули…
Уловка увенчалась успехом – черная машина больше не показывалась.
– Мы едем к людям-лошадям, – объяснил Ян, позволив себе немного расслабиться.
– К людям-лошадям?
– Их еще называют конягами, может, слыхал?
В памяти Бартоломео тут же, как живой, встал Василь – его мощная фигура, щетинистые волосы, длинное туповатое лицо. Что с ним сталось? Не могли же его так и оставить умирать в карцере…
– Кажется, с одним из них я знаком. Это он передал мне отцовское письмо. Но он так и не объяснил, кто такие эти… коняги, ну, люди-лошади.
– Я тебе расскажу, – вздохнул Ян, – времени у нас полно, ехать еще минимум час.
Он раскурил сигару и приоткрыл окно со своей стороны, чтоб вытягивало дым. Бартоломео табачный дух не показался неприятным. Хорошо было сидеть, закутавшись в пальто, и смотреть, как сменяются за окном зимние пейзажи.
– Никто не знает толком, откуда они взялись, – начал Ян. – Это вроде как одна большая семья, которая испокон веку тут живет. Всего их по стране, наверно, тысяч сто. Все они бесстрашны, нечувствительны к боли и сильны, как буйволы. Вот только к грамоте неспособны, ни читать, ни писать не могут. Они заключают браки только между собой, и так и живут из поколения в поколение… Когда-то их использовали для таких работ, где нужна физическая сила, в частности, для перевозки грузов по узким улицам, где лошадь с телегой не пройдет, – отсюда их название. Но это не значит, что их презирали, не думай. Наоборот, все восхищались их силой и честностью. Многие даже видели нечто возвышенное в их деревенской неотесанности, можешь себе представить?
– Могу. Я и сам это чувствовал по отношению к Василю. С виду он был тупой, а по правде такой благородный… Мне кажется, он на смерть пошел бы ради того, чтоб доставить мне письмо.
– Не кажется. Уверяю тебя, он и пошел бы на смерть. Когда человеку-лошади что-то поручают, он умрет, а сделает. Потому-то эти, из Фаланги, так хотели привлечь их на свою сторону, когда пришли к власти. Это ж прямо подарок судьбы – сто тысяч недоумков немереной силы, готовых крушить все, что прикажут. Только одного они не учли.
– Чего?
– Люди-лошади, если уж им нужен хозяин, привыкли выбирать его сами. И какими бы они ни были простаками, кого попало не выберут.
– Они отказались служить Фаланге?
– Все как один! Они не слишком-то умны, но знают, что хорошо, что плохо. Твоему отцу поручили наладить с ними контакт. Я на это согласился без особого энтузиазма. Мне казалось, он не подходит – слишком замкнутый и недоверчивый, при том что они очень простодушные и эмоциональные. Но случилась странная вещь: они его полюбили, предались ему всей душой и навсегда. Короче, они примкнули к Сопротивлению. Это им дорого обошлось. Что толку в физической силе против огнестрельного оружия? Многих перебили. Других арестовали и держали в тюрьмах в скотских условиях. Когда все было кончено, полиция Фаланги предложила сделку их вождю, которого звали Фабер, – его им так и не удалось схватить. Они-де отпустят всех арестованных людей-лошадей, если он добровольно сдастся и публично признает себя побежденным. Этого Фабера его соплеменники избрали вождем не за мудрость или смекалку, а просто потому, что он был самый сильный. Люди Фаланги сами не ожидали, что бедняга так легко попадется на удочку: на другой же день, к изумлению охранников, прямо к парадному подъезду подошел этакий человек-гора с большими кроткими глазами смирной лошади и говорит: «Здрасьте, я Фабер. Пришел сдаваться».
Бедный простак думал, что это все. Он не подозревал, какое унижение ему готовят. Они запрягли его в телегу, на которую уселись с десяток заправил Фаланги. И он, голый до пояса, должен был в одиночку провезти их через весь город под градом насмешек и издевательств.
– Но вы говорили, людей-лошадей все уважали…
– Большинство – да. Но оказалось, что у Фаланги много сторонников. Они таились до поры, а тут, видя, что победа за ними, вылезли на свет. Они куражились над Фабером со всей жестокостью трусов, которым больше нечего бояться. На подъеме к зданию, где разместилась Фаланга, кто-то нахлобучил ему шляпу с конскими ушами. Ему плевали в лицо, осыпали оскорблениями. Обзывали конягой – так это слово и прижилось.
– И он безропотно вытерпел все?
– Все. Он решил пожертвовать собой и, раз пошел на это, прошел весь путь до конца. Любой человек-лошадь поступил бы так же. Он сгибался в три погибели, но преодолевал подъем. Ни разу бровью не повел, когда ему совали пригоршни овса и ведра с водой. А человек он был гордый. Бог весть, чего это ему стоило.
– А вы… вы там были? Вы тоже на это смотрели? – спросил Бартоломео, сам чувствуя, что вопрос звучит как упрек.
Ян так его и понял.
– Я видел это шествие из окна, как и тысячи моих сограждан, и мне было стыдно за свое бездействие. Но, не забудь, мы ведь перед этим долго и упорно боролись и потеряли чуть ли не всех, кто был нам дорог: Еву-Марию Бах, твоего отца, а сколько других – сотни и сотни товарищей… Для нас все было кончено. Они могли позволить себе все, чего душа пожелает, – и позволяли.
– Но слово-то они сдержали? Освободили людей-лошадей?
– Несколько месяцев спустя. Когда удостоверились, что нет никого, кто мог бы их возглавить.
– Так люди-лошади, должно быть, проклинают моего отца? Это ведь он, получается, повел их на погибель?
– Они так не рассуждают, они по-прежнему думают, что поступали правильно. И потом, твой отец за это отдал жизнь. Мучеников не проклинают.
– А Фабер? Его-то отпустили?
– Да. Но унижение не прошло для него даром. Насколько мне известно, он с тех пор почти и рта не открывает. Укрылся в глухой деревушке и живет там со своей семьей – с теми, кто остался.
– Так это туда мы едем? – тихо спросил Бартоломео.
– Туда, – подтвердил Ян.
Дальше ехали молча. Характер местности изменился – дорога теперь петляла между лесистыми холмами, вершины которых скрывались в тумане. Потом пошли серые скалы в пятнах лишайника, похожие на спины неведомых зверей. Бартоломео опустил стекло и вдыхал сырой воздух ланд[1]. Ему казалось, что мир людей остался где-то позади, а они вступают в мир легенд. Он не слишком удивился бы, покажись за очередным поворотом какой-нибудь эльф или гном.
– Люди-лошади почитали твоего отца, – нарушил молчание Ян. – На тебя это тоже должно распространяться. Вот почему я взял тебя с собой.
У Бартоломео вертелся на языке вопрос, уже некоторое время не дававший ему покоя: «Чего вы, собственно, от меня ждете?» – но он удержался и не спросил. Он начинал задремывать, убаюканный ровным урчанием мотора, и тут они въехали наконец в деревню людей-лошадей.
Какой-то мальчик лет пятнадцати шел навстречу.
– Василь! – невольно вырвалось у Бартоломео. Сходство было разительное: то же удлиненное лицо с грубыми чертами, тот же приплюснутый нос, те же широкие плечи, непродираемые жесткие волосы.
Ян, поравнявшись с ним, притормозил.
– Скажи, пожалуйста, ты знаешь, где живет Фабер?
– Не-а, – нахмурившись, буркнул парнишка, – а на что вам Фабер?
– Поговорить. Не бойся. Мы друзья.
– Не скажу. Нельзя, – сказал мальчик-лошадь, не сообразив, что тем самым проговорился.
– Вверх по улице? – не отставал Ян.
– Ну да…
Они ползли со скоростью пешехода, по дороге разминулись с двумя ребятишками, сбегавшими под гору, – один нес другого на закорках.
– С ума сойти, – воскликнул Бартоломео, – можно подумать, два маленьких Василя!
В верхнем конце деревни им попалась девушка с таким же длинным, грубой лепки, лицом, медленно бредущая в гору с ведром воды.
– К Фаберу сюда? – спросил Ян, высунувшись в окошко.
– Ну да… то есть нет, – спохватилась девушка. – А вы кто?
– Друзья. Вон тот дом?
– Ну да…
Да уж, выведать у них все, что им известно, труда не составляло.
Ян проехал повыше, спрятал машину, потом они спустились к дому пешком и постучались. Открыла очень высокая дюжая женщина лет пятидесяти. В ее чертах, в движениях – во всем чувствовалась глубокая, застарелая печаль. Женщина впустила их в дом. Занавески были задернуты, и гости мало что могли разглядеть, пока глаза не привыкли к полумраку. У очага спала на стуле толстая рыжая кошка. На хозяйке был белый фартук, белые пряди выбивались из-под платка. «Фабер лежит, не встает, – объяснила она, – но коли вы друзья…»
Тяжело ступая, она взошла по лестнице. С минуту ничего не было слышно. Видимо, женщина тихо говорила что-то мужу. Потом она снова появилась, спустилась на несколько ступенек и, перегнувшись через перила, спросила:
– Не примите в обиду, а как звать-то вас?
– Меня зовут Ян, – сказал Ян. – Он меня знает.
Женщина опять скрылась из виду, и последовало то же безмолвное ожидание. Гости переглядывались в недоумении. О чем они там наверху толкуют? В конце концов женщина медленно сошла вниз, остановилась перед Яном и безнадежно развела руками:
– Не хочет вас видеть, и все тут. Никого к себе не допускает, уж который месяц. Совсем плохой…
– Скажите ему – это очень важно, – настаивал Ян. – Скажите ему, что со мной здесь… Казаль.
Женщина в третий раз потащилась наверх.
– Но ведь… – прошептал Бартоломео, – он ведь может подумать…
– Что твой отец вернулся? Не знаю. Главное – чтобы он встал.
Женщина кивала им с лестницы. Видимо, дело приняло новый оборот.
– Сейчас сойдет, – объявила она, и какое-то подобие улыбки проступило на ее добродушном лице. – Вы присаживайтесь покудова.
Они сели на лавки по обе стороны стола. Женщина осталась стоять, машинально вытирая руки фартуком. Несмотря на ее немалый вес, пол под ней ни разу не скрипнул, пока она была наверху. Зато теперь он не то что скрипел, а прямо-таки стонал под тяжестью того, кто одевался, расхаживая по комнате, так что делалось страшно – вдруг проломится.
– Сейчас сойдет, – повторила женщина.
Послышался глухой стук – видимо, упал башмак, – потом шаги, и вот на верхней ступеньке показались две огромные ступни. За ними последовали бесконечной длины ноги, а когда из полумрака лестницы выступил наконец Фабер во весь свой рост, у Бартоломео перехватило дыхание. Никогда в жизни не видал он такой громады. Торс был вдвое шире, чем у обычного человека. Плечи, руки, кисти – все выглядело двукратным. Венчало эту живую гору длинное лицо, похожее на морду старой печальной лошади с обвислой кожей и расшлепанными губами.
На Яна он и не глянул. Медленно направился к Бартоломео и остановился перед ним.
– Ты Казаль?
Голос его не слушался, как бывает, когда человек слишком долго молчал.
– Я его сын, – смущенно сказал Бартоломео.
Чтобы посмотреть Фаберу в глаза, ему приходилось запрокидывать голову – для него это было непривычно.
– Его сын? – переспросил Фабер, у которого подбородок дрожал от волнения.
– Да, – повторил Бартоломео.
Тогда гигант шагнул к нему, раскинул свои огромные ручищи и обнял. Он прижал юношу к груди и не сразу отпустил. Бартоломео казалось, что его поглотила какая-то стихия. Никогда не испытывал он такого чувства защищенности, как на груди этого мирного колосса. Когда Фабер разомкнул наконец объятия, в глазах у него стояли слезы. Только тут он обернулся к Яну и протянул ему руку:
– Здрасьте, господин Ян. Рад вас видеть.
Скоро они уже сидели за столом за кувшином вина. Фаберу жена подала миску молока. За разговором он макал туда ломтики хлеба и выуживал их суповой ложкой, которая в его руке казалась кукольной.
Ян осторожно завел разговор:
– Вот какое дело, Фабер. Ты ведь понимаешь, много времени прошло с тех пор, как тебя обидели.
– И с тех пор многое изменилось.
– Да неуж? Не слыхал. Я дома сижу, нигде не бываю. И что ж такое изменилось?
– Люди уже стонут от Фаланги, понимаешь? Если сейчас поднять восстание, они будут за нас.
– Это с чегой-то они будут за нас? Они и слова не сказали, когда я тащил ту телегу, а в меня кидали всякой дрянью.
– Они боялись, – подал голос Бартоломео. – Боялись, что их арестуют, изобьют, казнят…
– И то правда, – признал Фабер.
– И потом, – продолжал Бартоломео, – они думали, что Фаланга, возможно, не так уж страшна, что она наведет в стране порядок, что надо поглядеть, как она себя проявит. А теперь они нагляделись и увидели…
– Ну да, увидели, что это совсем не хорошо, – внес полную ясность Фабер, почитавший необходимым всякую мысль излагать всеми словами.
– Вот именно, они увидели, что это не хорошо, и теперь будут за нас. А люди-лошади готовы биться вместе с нами?
Фабер уронил ложку и в замешательстве утер рот рукавом.
– Люди-лошади – они не любят убивать.
– Никто не любит убивать! – сказал Бартоломео. – Но защищаться-то надо. Вы же видели, что они с нами сделали – с вами и с вашим народом! Неужели забыли?
Фабер поднял на него свои большие влажные глаза:
– Оно все так, да мы привыкши терпеть. Силы-то у нас хватает, а вот драться – это не по-нашему.
– Для вашего поколения все, возможно, и так, но и это уже изменилось. У нас в интернате был один мальчик-лошадь, и можете мне поверить, с ним боялись связываться. Уверяю вас, люди-лошади научились не давать себя в обиду. Нам понадобится ваша сила, господин Фабер, сила всех людей-лошадей. Без вас мы снова потерпим поражение.
– Не знаю я, чего сказать, – жалобно пробормотал Фабер. – А кто нас поведет?
Ян, давно уже помалкивавший, глянул на Бартоломео и ободряюще кивнул.
– Поведу вас я, – твердо сказал юноша. – Можете на меня рассчитывать.
В тот миг, когда он произносил эти слова, Бартоломео почудилось, что отец здесь, рядом; его присутствие ощущалось так, словно он сидел с ними за столом. Было чувство, что отец слышит его и доволен им. У Бартоломео комок подступил к горлу.
– Поведу вас я вместе с господином Яном. Я вернусь за вами, когда придет время. А вы пока поправляйте здоровье и поговорите с вашим народом. Вы же знаете, они счастливы будут увидеть, что вы снова на ногах. Когда пробьет час, вы должны быть готовы, и это вам, их вождю, надлежит убедить их, объединить. Готовьте их к битве, господин Фабер!
Бартоломео в свои семнадцать лет, конечно, не обладал нужным опытом, чтоб руководить людьми-лошадьми, и сам это прекрасно знал. Но Ян от него этого и не ждал. Он привез его сюда потому, что юноша носил фамилию Казаль и мог, вероятно, найти нужные слова, такие, которые подвигли бы главного человека-лошадь выйти из прострации. И Бартоломео такие слова нашел.
– Вы, может, поесть хотите, так я колбасы подам… – предложила женщина.
– Дело говоришь, Роберта, – одобрил Фабер. – Вы, поди, голодные с дороги. Из столицы ехали?
Ответить они не успели. Мальчик-лошадь лет восьми влетел как угорелый, ухватился за фартук хозяйки и что-то зашептал ей на ухо, шмыгая сопливым носом.
– Там в деревню поднимается еще одна черная машина, – передала сообщение женщина.
– А кто в этой машине, мой мальчик? – спросил Ян.
– Два господина, худые такие, – сообщил малыш, гордый своей ролью вестника.
Ян вздрогнул.
– Они у тебя что-нибудь спрашивали?
– Да, про вас спрашивали: видел таких?
– И что ты ответил?
– Я ответил – не скажу, нельзя. А они сказали – дадут денежку, если я скажу.
– И ты сказал?
– Нет. Я сказал, что ваша черная машина тут не проезжала.
Ян выругался.
– Это Фаланга. Я думал, что сбил их со следа. А эти придурки колесили наугад и заехали сюда. Нам надо спрятаться!
– Ступайте в спальню, – предложила женщина. – Я им скажу, здесь никого нет.
Ян, Бартоломео и Фабер поспешили наверх, между тем как мальчик, сияя, разжал кулачок:
– Смотри, Роберта, какие добрые: я ничего не сказал, а они все равно дали денежку!
Добрую половину спальни занимала огромная кровать с разворошенной постелью, где еще час назад лежал Фабер. Был еще платяной шкаф без одной дверцы, а у кровати – стул с соломенным сиденьем, на котором, очевидно, дежурила у мужнина одра Роберта.
Ян подошел к окошку и осторожно выглянул из-за занавески. Мимо, не остановившись, на самой малой скорости проехала машина. Через минуту она так же медленно проследовала обратно.
– Обнаружили мою машину. Теперь нас ищут, – сказал Ян. – Спрашивают, где дом Фабера, и скоро узнают. Нам надо было спрятаться в другом месте.
Переигрывать было поздно. Они услышали, как хлопнули дверцы машины, потом застучали в дверь. Все трое забрались на кровать, чтоб пол не заскрипел под ногами. Ян тряс головой, злясь на себя за то, что поставил Фабера в такое положение, да еще и Бартоломео впутал. Фабер машинально примостил себе на колени подушку и нервно ее теребил. Бартоломео старался дышать потише. Снизу до них донеслось боязливое «Здрасьте» Роберты, встречающей незваных гостей.
– Где Фабер? – рявкнул один из них, не потрудившись поздороваться.
– Нету его, – в страхе простонала женщина. – Ушел…
Тут она вскрикнула, и Фабер непроизвольно сжал кулаки. Ему невмоготу было от одной мысли, что кто-то плохо обошелся с его Робертой.
– Он там, наверху! Ступай приведи! – заорал мужчина.
– Наверху? Да что вы, нет его там! – воскликнула Роберта, и это прозвучало так фальшиво, что в других обстоятельствах невозможно было бы удержаться от смеха. Женщины-лошади умели врать не лучше, чем их дети.
– Кому сказано, ступай приведи!
– Он больной лежит… – опровергла она свое же утверждение.
Бедная женщина не знала, как еще оградить мужа, и от сознания своего бессилия заплакала. Горько всхлипывая, она взошла по лестнице.
– Они велят, чтоб ты к ним вышел, – выговорила она, опустившись на колени перед Фабером и сжимая его руки в своих.
– Они вооружены? – шепотом спросил Ян.
Женщина кивнула. Да, вооружены. У Яна опустились руки. Попасться вместе с Фабером и сыном Казаля было непростительной оплошностью. Фаланга не замедлит сделать вывод об активизации подполья. И в любом случае их арестуют, а там уж найдут способы заставить говорить.
И тут Фабер с высоты своего огромного роста нагнулся к уху жены.
– Где они? – прошептал он.
Роберта сперва не поняла, о чем спрашивает муж, и смотрела на него, недоуменно округлив глаза.
– Вон там? – настаивал Фабер. – Там? Или там? – Он тыкал пальцем в разные участки пола.
– Вон там, – сказала Роберта. – Возле стола. Обое там. Если не отошли…
Фабер медленно поднялся и совершил странный маневр: встал на кровати во весь рост. Он уперся головой в потолок и вынужден был пригнуться.
– Вон там? – уточнил он, показывая пальцем.
– Да, – подтвердила Роберта и вдруг поняла, что он задумал.
– Ну что он там, идет? – крикнул снизу тот, который говорил до этого, и пару раз стукнул в потолок, должно быть, рукоятью метлы. Он и не подозревал, что тем самым окончательно обозначил свое местопребывание и обрек себя на гибель.
– Идет! – отозвался Фабер и спрыгнул с кровати, выбросив ноги как можно дальше вперед, чтоб грянуться об пол всем весом. Стропила, не рассчитанные на такую нагрузку, не выдержали, и пол с треском проломился, образовав зияющую дыру, в которой исчез Фабер. Ян, Роберта и Бартоломео почувствовали, что остальные половицы подаются под ними, и распластались по стенке, чтоб не соскользнуть в пролом вслед за гигантом. Кровать на какой-то миг зависла, странно накренившись над пустотой, потом перекувырнулась и тоже рухнула вниз. Слабый стон, донесшийся было оттуда, умолк, и осталась только тишина.
– Фабер! – крикнула Роберта и кинулась к лестнице. Ян и Бартоломео за ней. Когда они спустились, Фабер уже стоял и растирал лоб, на котором набухала розовая шишка.
– Обоих пришиб… А это на меня кровать свалилась… Ты как, Роберта, родная моя? Тебя хоть не поранили?
Они неуклюже обнялись, и трогательна была нежность, с какой этот колосс осыпал торопливыми поцелуями лоб жены. Что касается двух фалангистов, то на них словно небо обрушилось. Ян подошел поближе и убедился, что с ними покончено. Один лежал ничком с подвернутой под немыслимым углом ногой. У другого, зажатого между столом и каркасом кровати, был раздроблен затылок.
– Надо их убрать, – сказал Ян и принялся шарить у них по карманам в поисках ключей от машины.
Они подогнали машину вплотную к входной двери. Потом высвободили оба трупа из завала досок и загрузили их на заднее сиденье. Ворочая мертвецов, Бартоломео старался не смотреть на них, его била дрожь. Фабер тоже помогал, без конца повторяя: «Господи, ох ты Господи, что ж я наделал!» Яну пришлось прикрикнуть на него, чтоб перестал. Роберта тем временем отгоняла ребятишек, которые, разинув рты, таращились на происходящее.
В нескольких километрах от деревни был глубокий пруд, наполовину заросший тростником и расположенный ниже дороги. Туда они и отогнали машину и столкнули ее в воду вместе с пассажирами, пересаженными на передние сиденья.
– Автомобильная катастрофа, – отчеканил Ян. – Понятно, Фабер? Они погибли в автомобильной катастрофе. В деревне их никто не видел. Если будет расследование, пускай все говорят в один голос: никто их не видел, это автомобильная катастрофа.
– Это ж неправда… – проворчал великан.
Ян ткнул его кулаком.
– Да, но эта неправда вас спасет! Можешь ты это понять?
– Да понимаю я…
В пруду уже виднелась только крыша машины, да и та на глазах уходила под воду с утробным бульканьем, и тростник, распрямляясь, смыкался вокруг.
Обратно ехали под проливным дождем. Капли барабанили по кузову, перед глазами метались дворники. Оба молчали, переживая случившееся. Это молчание нарушил в конце концов Бартоломео.
– Господин Ян, мой отец… какой он был? Вы мне про него никогда не рассказывали.
Ян помедлил, словно в нерешительности.
– Говорить, как есть?
– Да.
– Твой отец был человек скрытный и непростой. Я часто видел его на наших тайных собраниях. Помню его глаза, черные-пречерные. А смотрел так, будто просвечивал насквозь. Это очень на нервы действовало и, между прочим, имело большой успех у женщин.
– А говорил он мало?
– Совсем мало. Он был молчун, но если уж открывал рот, все умолкали. Говорил с довольно заметным иностранным акцентом. Что еще тебе рассказать? Он почти никогда не шутил. Мне думается, что-то омрачало ему душу. Тоска какая-то или тайная боль… Не знаю, что это было и отчего.
– …
– Однако при этом он был и жесткий тоже.
– Жесткий?
– Да, даже, может быть, слишком… Если возникало сомнение в чьей-то надежности, твой отец не ведал колебаний. Он всегда стоял за казнь, пусть даже с риском казнить невиновного, и требовал, чтобы и с ним поступили так же, если понадобится. Без его участия не обходилась ни одна опасная акция, будь то убийство кого-то из фалангистов, диверсия или операция по освобождению товарищей. Его так и тянуло на риск. Ясно было, что ему не сносить головы, и он сам это знал. Порой мне думалось – не ищет ли он «славной смерти»? Твой отец был далеко не ангел, Бартоломео.
– Он был такой же высокий, как я?
– Нет. Такой же худой, а росту небольшого. Высокий ты, наверно, в мать. Но я ее никогда не видел. Иначе давно бы тебе рассказал, неужели нет. Про других твоих родственников я ничего не знаю.
Машина катилась сквозь беспросветный дождь, поднимая веера брызг по обе стороны узкой дороги. Ян молчал. Бартоломео поплотнее запахнул пальто. Он сам не понимал, что ощущает – радость или печаль, надежду или отчаяние. А в глазах у него вставала и вставала картина – два мертвых человека, смятые, как сломанные куклы, погружаются вместе с машиной в грязные воды пруда.
НА ИСХОДЕ зимы вдруг ударили морозы, и город словно обратился в камень под грязно-серым небом. Люди по возможности сидели дома, так что уже с середины дня на площадях, бульварах и в парках не видно было ни души, кроме нахохлившихся замерзших воронов, тысячные стаи которых обсели голые деревья. Только могучая река противилась этому мертвенному оцепенению. Она не давалась в ледяные оковы и по-прежнему бесстрастно катила свои темные воды.
Хелен на время отказалась от прогулок и проводила вечера за чтением. Она включала радиатор на полную мощность, забивалась под одеяло и погружалась в какой-нибудь любимый роман. В эти дни ей казалось, что ничего важного не может произойти, что весь мир застыл в неподвижности. Но вместе с тем она чувствовала, что под покровом оцепенения что-то шевелится – что-то глубокое и ей неведомое. Как будто уснувшая земля вынашивала в своем теплом чреве какую-то тайную, трепещущую жизнь. Надо было только ждать…
Иногда она роняла книгу и, уставившись на какое-нибудь пятно на стене или на потолке, долго бередила себе душу мечтами. «Где ты, Милош? Увидеть бы твои буйные кудри, сжать твои широкие, сильные руки в своих, поговорить с тобой, поцеловать… Хорошо ли с тобой обращаются? Ты хоть помнишь меня, не забыл?»
От таких мыслей делалось грустно, но для нее они стали насущной потребностью – эти минуты наедине с далеким возлюбленным. Она начала дневник и каждый день к нему обращалась: «Знаешь, Милош, сегодня я опоздала на работу. Сейчас объясню, как было дело… Родной мой Милош, Дора – прямо невозможная женщина. Представляешь, сегодня утром…» В дневнике Хелен просто описывала всякие мелкие события своей повседневной жизни. Еще она придумывала, что они станут делать вдвоем, когда наконец будут вместе, но писать об этом у нее не получалось.
Она ждала вестей от Бартоломео, который обещал сказать ей, как только что-нибудь узнает, но так и не дождалась. Хелен утешала себя, вспоминая, что он говорил ей тогда, у реки: кое-что мне известно, но я не имею права тебе открыть… Однажды Милена под секретом рассказала ей, что Барт бывает на собраниях, но она тоже не могла вдаваться в подробности.
В какой-то день Хелен вдруг почувствовала, что хватит с нее этого полусонного существования, хватит сидеть в четырех стенах. Она надела свой самый теплый свитер, пеструю шапочку, закуталась в пальто и вышла на улицу. Трамваи не ходили – видимо, что-то вышло из строя из-за морозов. Она шагала одна по пустым тротуарам, словно через город-призрак. У бывшего театра Хелен остановилась и осторожно взошла по обледенелым ступеням. Только представить себе – ведь не так много лет назад по этим самым ступеням наверняка взбегала Дора рука об руку с Евой-Марией Бах, обе счастливые и беззаботные! На дверях, заколоченных и испещренных похабными надписями, висела афиша. Хелен не успела отвести взгляд – ее словно ударило в лицо:
«Зимние битвы… Арена… Предварительная продажа билетов…»
И картинка: в красноватом луче прожектора два черных меча, один победоносный и отвратительно кровавый, другой разбитый, втоптанный в песок.
После этого страх и отвращение неотступно мучили Хелен. Она чувствовала, что вот-вот сломается, и как-то вечером открылась Доре. Несмотря на мороз, обжигавший лицо, девушки отправились к реке, подальше от чужих ушей.
– Но кто же ходит смотреть на это зверство, скажи, Дора?
– Практически все руководство Фаланги, Хелен. Кто воротит нос, того сразу сочтут «слабаком» и, стало быть, потенциальным изменником.
– Но этого недостаточно, чтоб заполнить все трибуны! А говорят, они ломятся от публики…
– Так оно и есть. Очень многие туда ходят.
– Но почему?
– Надо полагать, им это нравится. Ну, еще чтобы отметиться, быть на хорошем счету у власть имущих, попасть в число «своих». Отцы приводят сыновей. Те должны доказать, что способны вынести это зрелище и не сблевать. Это, по сути, своего рода инициация, как у диких племен обряд испытания. После этого они считают, что стали мужчинами.
– Мужчинами? Варварами – это да… – пробормотала Хелен. – Подумать тошно.
– Да уж. Однако они, как говорится, тоже люди и наши братья… в принципе. Если подумать, иногда мне, пожалуй, милее животные.
– Как ты думаешь, что-нибудь может произойти? Битвы начнутся через две недели. Мне кажется, что это уже завтра. Я так боюсь за Милоша… Ночей не сплю.
– Не знаю, Хелен. Я надеюсь. Надо все равно надеяться, несмотря на весь этот мрак. Я все время напоминаю себе, что тогда, пятнадцать лет назад, худшему хватило нескольких дней. Значит, и лучшему может хватить. Даже если это не воскресит наших мертвых.
– Ты веришь в Бога, Дора?
– Раньше у меня были сомнения. С тех пор как мне раздробили руку, а на Еву спустили псов, не стало и сомнений. Но я никого не хочу отвращать от веры… Ты спросила – я ответила, и все.
– Но тогда откуда ты берешь силы быть… вот такой?
– Какой?
– Такой, как ты есть. Ты всегда улыбаешься, умеешь утешить, насмешить…
– На это сил не надо. Во всяком случае, это не труднее, чем быть унылой или жестокой, согласна? А так – не знаю. Должно быть, это моя форма сопротивления. Твоя, кстати, тоже. Мы ведь похожи с тобой. Не гениальные, зато крепкие!
Она рассмеялась и сжала локоть Хелен.
– Что поделаешь, не всем дано быть как Милена!
– Как ты считаешь, Милена такая же одаренная, как ее мать?
– Она по-другому одаренная. Голос у нее, безусловно, не такой сильный, как у Евы. Не такой полный, если угодно. Зато она уже сейчас лучше справляется с высокими нотами. И еще у нее дар находить какие-то нюансы, из-за которых мелодию, сто раз уже слышанную, слушаешь, словно впервые в жизни. Ты понимаешь, о чем я?
– Понимаю. Когда она поет, это всегда первый раз.
– Вот именно. И потом, в ней есть прелесть, и этого уж я растолковать не могу. Это вне техники. Может быть, качество души… В общем, таинственная штука. Во всяком случае, одно я тебе точно могу сказать: Милена будет великой певицей. Если мелкие свиньи ее не сожрут…
Два жирных полицая, втянув бритые головы в меховые воротники, медленно прошли мимо, искоса глянули на девушек и скрылись в темноте.
– Если жирные свиньи ее не сожрут, – тихо поправила Хелен.
Дней десять спустя, когда Хелен вышла в вечернюю смену, Доры в ресторане, к ее удивлению, не было.
– Где Дора? – спрашивала она у всех, но никто не знал.
В торце зала были устроены подмостки, и на них стояло что-то большое, наглухо укрытое синей тканью.
– Что это?
– Никто не знает.
В этот вечер никто ничего не знал.
Хелен принялась за работу, смутно обеспокоенная отсутствием подруги. С семи часов, как обычно, клиенты пошли косяком, закутанные в зимние пальто и теплые шарфы. В считанные минуты оба зала загудели разноголосым говором. Хелен успела полюбить ежедневный балет девушек в голубых фартуках, их товарищество, изо дня в день заново преодолеваемую задачу – во всеоружии встретить волну голодных ртов, подать, убрать, навести чистоту и вернуть наконец ресторан в состояние покоя. Она не собиралась, конечно, заниматься этим всю жизнь, но, пока не нашла другого поприща, была благодарна господину Яну за то, что стала мастером в деле, которое он ей доверил. Что сталось бы с ней без него? Без доктора Йозефа, без Голопалого? Хелен догадывалась, что все они – звенья одной тайной цепи. Интересно, а среди вот этого рабочего люда, этих мужчин и женщин за столиками, сколько таких, кто разделяет их пламенную надежду, что свобода вернется, что снова можно будет обо всем говорить, смеяться, петь, открыть заброшенный театр? Хелен ни разу не слышала ни единого мятежного слова. Оглушительное молчание! Но, может быть, достаточно кому-то одному решиться первым, чтоб за ним все поднялись, все сердца распахнулись?
Подавая на один из столиков десерт – целый поднос вазочек с фруктами в сиропе, – она услышала позади какое-то позвякивание. Хелен оглянулась. Господин Ян стоял на стуле, где ему было явно неудобно. Его толстое брюхо неэстетично распирало застегнутый на одну пуговицу пиджак.
– Друзья мои, прошу вас!
Это был редкий случай – чтоб господин Ян вышел из тени. Должно быть, на то была важная причина, и на всех лицах теперь читалось любопытство.
– Друзья мои, прошу внимания…
Еще прежде чем он начал говорить, Хелен успела заметить, что человек десять здоровенных парней встали стеной перед входной дверью, скрестив руки на груди. Удлиненные головы, сидящие практически без шеи на широких плечах, тяжеловесные фигуры не оставляли места сомнениям: это люди-лошади. Хелен никогда их раньше не видела, и на нее произвела сильное впечатление их чудовищная мощь.
– Друзья мои… – начал Ян.
Тем временем на кухне только-только миновала обычная запарка, и все немного расслабились. Уже отправлены были в зал последние десерты, не звучали больше заказы, и можно было наводить порядок и отчищать плиты. А шеф-повар Ландо выступал со своим ежевечерним номером. Не прерывая работы, он лихо грянул какую-то оперную арию. Со слухом у него, возможно, были проблемы, зато с голосом – нет. Он завершил свое выступление, эффектно вытянув последнюю ноту, и, весь красный, как пион, поклонился, словно оперная дива, под смех и аплодисменты присутствующих. Милена с двумя другими девушками мыла посуду, склонившись над огромной оцинкованной мойкой. Все трое смеялись и перешучивались, но Милена торопилась: ей хотелось поскорее покончить с работой и пойти поужинать. Она умирала от голода. Бартоломео должен был уже ждать ее в столовой.
– Кэтлин, тебя требуют в зал!
Вначале она лишь со второго-третьего оклика отзывалась на свое новое имя. Теперь привыкла и сразу обернулась:
– В зал? А что там надо делать?
Официант развел руками в знак неведения.
– Велели тебя позвать.
– Кто велел?
– Господин Ян.
Милена сняла резиновые перчатки и последовала за гонцом. Что-то тут было непонятно. Толстяк всегда строго-настрого запрещал ей показываться наверху, а теперь сам туда вызвал. Да еще в такое время, когда в ресторане полно народу. Она поднялась по лестнице, удивляясь необычной тишине, царившей на этаже, и открыла дверь. Ян уже ждал у порога. Без всяких предисловий он схватил девушку за локоть, словно боясь, как бы она не убежала:
– Пошли.
В недоумении она послушно пошла с ним, оглядываясь по сторонам. И видела только глаза – множество глаз, устремленных на нее с напряженным вниманием. В зал, и без того полный, набились еще клиенты из второго, так что между скамьями едва можно было протиснуться. Никакого страха Милена не чувствовала, только полное отупение. Безвольно, словно уносимая течением, она дала себя провести в конец зала. Перед эстрадой, сияя улыбкой, ее встречала Дора.
– Идем со мной.
Они поднялись на три ступеньки и оказались на сцене. Один из официантов вспрыгнул на подмостки позади них и сдернул синюю ткань, открыв взорам присутствующих пианино, выглядящее здесь на удивление чужеродным. Вплоть до этой минуты у Милены не было ни времени, ни побуждения протестовать.
– Что происходит? – растерянно спросила она, уже догадываясь и боясь своей догадки.
– Концерт, моя красавица, – сказала Дора. – Я буду играть на пианино, а ты петь. Умеешь вроде, а?
Пианистка была в нарядном кремовом платье, ярко-красный цветок пламенел в ее черных кудрях. Без дальнейших проволочек она уселась за инструмент и взяла первый аккорд.
– Хоть предупредили бы… – еще упиралась Милена.
– Извини, забыли…
Милена поняла, что деваться некуда, надо петь. Она встала около подруги, по привычке положив правую руку на край пианино, неподвижная, уверенная, что не сумеет издать ни единого внятного звука. Все-таки она осмелилась посмотреть в зал, где свет уменьшили, но не совсем потушили, и тут со всей ясностью осознала, что впервые в жизни стоит перед настоящей публикой. Многие ободряюще улыбались ей, и она была тронута такой доброжелательностью. Она нашла глазами Бартоломео, который сидел у окна со своими товарищами, взгромоздившись на спинку стула. Юноша поднял два пальца – знак победы. Как жаль, подумала Милена, что я ничем не смогу их порадовать – у меня ничего не получится. Тишина настала абсолютная, ожидание достигло апогея.
– Шуберт, 764… – тихо скомандовала Дора, но, уже приготовившись играть вступление, остановилась и незаметно сделала Милене знак рукой. Девушка не поняла.
– Что такое? – чуть слышно спросила она.
– Фартук… – прошептала Дора. – Фартук сними…
Только тут вспомнив о своем наряде, немного странном для певицы, Милена приоткрыла рот с таким испуганным выражением, что зрители покатились со смеху. Торопясь развязать на спине тесемки своего белого кухонного фартука, она только туже затягивала узел и вынуждена была призвать на помощь Дору. Но у Доры тоже ничего не получалось. И чем бестолковее они путались в завязках, тем громче становился смех. Это продолжалось с минуту, а казалось – вечность, и под конец Милена не выдержала и тоже рассмеялась, показав наконец людям просветлевшее лицо. И тут все, кому довелось видеть Еву-Марию Бах, оторопели. Они узнали ясные, смеющиеся глаза той, которую когда-то так любили, ее щедрую улыбку, ее способность радоваться жизни. Не хватало только пышных белокурых волос.
– Шуберт, 764, – повторила Дора, и на этот раз они действительно начали.
Безусловно, никогда еще Милена не пела так плохо. Ей казалось, что она собрала все ошибки, ни одной не упустила – все ошибки, которые так старательно исправляла одну за другой за десятки часов упражнений. Она отставала от аккомпанемента, опережала его, путала слова, голос у нее то и дело выходил из повиновения. На последней ноте она оглянулась на Дору, чуть не плача, ненавидя самое себя. Но горевать было некогда. Раздались аплодисменты, а едва они стихли, Дора заиграла следующую lied[2].
Теперь дело пошло лучше. Милена понемногу обретала новую для нее уверенность. Мир снизошел ей в душу, и ее голос разлился наконец вольно, полнозвучный и чистый.
Хелен, не дыша, мостилась на краешке стула в глубине зала. Ее сосед, мужчина лет пятидесяти, покачивал головой, насилу справляясь с нахлынувшими чувствами.
– Она поет почти так же прекрасно, как ее мать, эта девочка. Ах, мадемуазель, слышали бы вы нашу Еву… Как вспомню, что они с ней сделали, сердце переворачивается…
Какая-то возня и ругательства позади заставили их обернуться. У входных дверей люди-лошади удерживали человека, видимо, пытавшегося ускользнуть из зала.
– Выходить нельзя… – терпеливо объяснил самый здоровенный, держа нарушителя на весу. – Господин Ян не велел.
После чего усадил пленника обратно и положил ручищи ему на плечи, чтоб сидел смирно, словно тот был непослушным ребенком.
Спокойствие было восстановлено, и Милена с Дорой исполнили еще четыре lieder. Хелен узнала последнюю, которую Милена разучивала при ней:
Du holde Kunst, in wieviel
Wo mich des Lebens wilder Kreis umstrickt
Hast du mein Herz… —
выводила она, и благоговейное внимание было ей наградой. Люди ловили малейший оттенок ее голоса, даже чуть слышное постукивание ногтем о край пианино в минутной паузе. И когда отзвучала последняя нота, никто не осмелился нарушить молчание.
– Давай «Корзинку», – шепнула Дора и наиграла пару тактов.
Слушатели просияли. «Корзинка»! Милена будет петь «Корзинку»!
Давным-давно забылось, кто сочинил эту песенку с наивными незатейливыми словами и негромким медлительным мотивом. Ее передавали из уст в уста сквозь века, не пытаясь понять, что она, собственно, означает. Фаланга, бог весть почему, вообразила, что в ней есть какой-то скрытый смысл, и петь ее запретили. Разумеется, это был вернейший способ превратить простенькую песенку в гимн Сопротивления, подобно тому, как гигантский боров Наполеон стал его талисманом. Никто так и не знал, что же все-таки было в этой пресловутой корзинке. Знали только, чего там не было, и это-то, должно быть, и бесило фалангистов.
В моей корзинке… —
запела Милена, —
В моей корзинке нету сладких вишен,
сеньор мой,
румяных вишен нету
и нету миндаля.
Ах, нету в ней платочков,
нет вышитых, шелковых.
и нету жемчугов.
Зато в ней нету горя, любимый,
нет горя и забот…
Первыми начали робко подпевать несколько женских голосов. Потом из дальнего угла к ним присоединился мужской бас. Кто встал первым? Трудно сказать, но не прошло и нескольких секунд, как весь зал стоял. Остался сидеть только тот, кто недавно хотел уйти. Тот же человек-лошадь, который тогда преградил ему путь, ухватил его за шиворот и заставил встать вместе с остальными. Каждый подпевал тихонько, всего лишь присоединяя свой голос к общему хору и не пытаясь выделиться. Наивные слова песенки набирали силу, как глухой подземный рокот.
Нет курочки рябой в моей корзинке,
отец мой,
нет курочки, в корзинке
и уточки в ней нет.
Ах, нету в ней перчаток,
нет бархатных, с шитьем.
Зато в ней нету горя, любимый,
нет горя и забот.
Хелен глазам своим не верила: вокруг нее десятки взрослых людей доставали носовые платки, и слезы катились по лицам. Из-за детской песенки! Все аплодировали, и она аплодировала изо всех сил, чувствуя, что и у нее комок подступает к горлу. «Держись, Милош! Мы идем! Не знаю как, но мы тебя выручим!»
Концерт окончился. Господин Ян поднялся на сцену, поднес обеим артисткам по букету и расцеловал их. Они сошли со сцены, а мужчины уже выносили пианино и разбирали подмостки. Хелен очень хотелось поздравить подруг, но к ним было не пробиться, так густо теснился вокруг народ. Когда немного погодя ресторан опустел, ей, как и остальным уборщицам, надо было еще навести чистоту и порядок. Было уже за полночь, когда она смогла наконец подняться к себе в комнату. Проходя мимо двери Милены, она постучалась, но та не отозвалась. Хелен спустилась на мужской этаж и постучалась к Бартоломео. И тоже безрезультатно. Она пошла к себе, легла и полночи прислушивалась, не повернется ли ключ в замке соседской двери. Около четырех утра ей что-то послышалось – как будто выстрел где-то на улице. Хелен вскочила, влезла на стул и выглянула в окошко. Ледяной холод ожег ей лицо. По Королевскому мосту неслись на бешеной скорости какие-то машины. Откуда-то издалека слышались еще выстрелы, всплески разноголосых криков, потом все стихло. Хелен снова легла, раздираемая страхом и надеждой.
Ни свет ни заря ее разбудил грохот вышибаемой двери. Перепуганная, она вскинулась, думая, что ломятся к ней, но тут услышала, как громилы затопали в комнате Милены. Надолго они там не задержались – ни брать, ни ломать было практически нечего. Когда незваные гости ушли, Хелен выглянула в коридор, куда высыпали и остальные пятеро девушек в ночных рубашках. Онемев от ужаса, они смотрели на разбросанные по полу книжки Милены, сломанные полки, растоптанные безделушки, изорванные партитуры.
– Ужас какой… – прошептала самая младшая из девушек, прижимая к груди подушку, словно щит.
– Похоже, сегодня ночью началось восстание, – сказала другая.
– Откуда ты знаешь?
– А вы стрельбу не слышали? И потом, господин Ян скрылся.
– Когда это?
– Вчера вечером. Он уехал с Кэтлин и с тем длинным парнем, с которым она гуляет.
– Уехали? – оторопела Хелен. – А мне ничего не сказали!
– Да и мне тоже, – сказала девушка. – Но у меня окошко выходит на улицу, что за рестораном. Как раз после концерта я выглянула и увидела, как они садятся в две машины.
– В две? Одной бы хватило, куда две-то?
– А вот и нет, там еще люди были. Ландо, наш шеф-повар, а еще люди-лошади, которые охраняли вход. Так все вместе и уехали.
– Куда?
– Я-то почем знаю?
– Да, правда, извини…
Хелен задержалась в комнате Милены, чтоб хоть немного привести ее в порядок. Среди разорванных партитур она наткнулась на листок с «Корзинкой», в которой ничего не было. Хелен унесла его к себе и спрятала во внутренний карман пальто. Потом забралась в постель – греться и ждать рассвета.
ДВЕ МАШИНЫ пересекли реку по Королевскому мосту и сквозь морозную тьму двигались теперь на восток. Впереди – Ян за рулем своего тяжелого «паккарда». Рядом с ним молодой человек-лошадь, кое-как пристроив свои длинные ноги, теребил на коленях фуражку.
– Я ваш телохранитель, правильно, господин Ян?
– Правильно. Как тебя зовут?
– Жослен.
– Так вот, Жослен, в случае опасности ты должен защищать меня и тех, кто сидит сзади.
– Понял. Я защищу, господин Ян.
Ему не было нужды что-либо добавлять – пудовые кулаки величиной с наковальню, которые он при этом продемонстрировал, говорили сами за себя.
На заднем сиденье зябко жались друг к другу Милена, Бартоломео и Дора. Перед отъездом Милена едва успела забежать к себе за самыми необходимыми вещами.
– Поторопись, – сказал ей Ян. – Отсюда надо на некоторое время убраться.
Запихивая в дорожную сумку одежду и какие-то вещи, которыми особо дорожила, девушка предполагала, что ее, может быть, станут возить с места на место, чтоб она пела перед другими людьми. Она ничего не имела против. Радость, испытанная на первом концерте, сулила еще большие радости впереди. Но, как выяснилось, об этом и речи не было. Напротив. Когда они выехали за пределы города и убедились, что хвоста за ними нет, Ян объяснил обеим женщинам, что их задача – скрываться, скрываться и еще раз скрываться. Любой ценой избежать поимки, не попасть в лапы варваров. Он знает одно надежное место, и там они должны будут оставаться столько времени, сколько потребуется.
– Зачем же тогда было давать концерт? – спросила Милена, не в силах скрыть разочарования.
– Зачем? – со смехом повторил Ян. – А знаешь, что произойдет сегодня ночью?
– Нет.
– Произойдет то, что сотни людей, которые слушали вас с Дорой, расскажут об этом сотням других, а те перескажут уже тысячам. Расскажут, что Милена Бах, дочь Евы-Марии Бах, целый час пела, а Дора ей аккомпанировала. Что, когда она пела «Корзинку», весь зал стоя подпевал ей. Завтра эта весть разойдется по всей стране, по городам, деревням, дойдет до самых уединенных домов. Своим пением ты раздула тлеющие угли, понимаешь? Теперь люди выйдут из укрытий и станут подбрасывать в огонь веточки, а там и сучья. Они разведут такой костер, который разгорится в целый пожар. Вот что теперь будет, Милена.
Милена оторопело молчала. У нее в голове не укладывалось, как это ее одинокий голос может разбудить такие страсти.
– Что ж вы меня не предупредили, что надо будет петь? – спросила она.
– А это была одна из тайн Сопротивления, и даже ты, хоть это тебя напрямую касалось, не должна была ничего знать. Обиделась?
– Не знаю. Да, немножко. Вы, стало быть, думали, что я, в отличие от Доры, не сумею держать язык за зубами? Но ведь я все-таки не ребенок. Ну ладно, что уж теперь… В любом случае я бы до смерти боялась, если б знала заранее.
– Вот видишь…
Около часа они колесили проселками, потом выехали на большую дорогу, прямую, как стрела, пролегающую через еловый лес. Дора угрюмо смотрела на мелькающие в свете фар темные деревья. На каком-то перекрестке вторая машина, которую вел шеф-повар Ландо, коротко просигналила и остановилась. Ян тоже остановился метров на двадцать дальше. Милена оглянулась и увидела, как двое людей-лошадей вытаскивают из машины и подталкивают перед собой какого-то человека с мешком на голове.
– Это фалангист, который пытался выйти из зала во время концерта, – объяснил Ян.
– Они хотят сделать с ним что-то плохое? – спросила Милена.
– Нет. Это он так думает и, наверно, ни жив ни мертв от страха. Он ожидает, что его сейчас прикончат, но это их методы, не наши. Его просто оставят здесь. Небольшая пешая прогулка пойдет ему на пользу, и дружков своих оповестить он не так скоро сумеет – до ближайшего телефона больше тридцати километров.
Машины снова тронулись. Фалангист с мешком в руке провожал их глазами, не в силах поверить, что остался в живых.
Милена положила голову на плечо Бартоломео. Они ехали через лес, потом полями, где лежал туман. Девушка совсем засыпала, когда из сумрака выступили вытянувшиеся в ряд кирпичные домики какой-то унылой деревни. В дальнем конце улицы Ян остановил машину перед одним таким домиком, ничем не отличающимся от остальных.
– Приехали, барышни.
Все вышли из машины, кроме Жослена, человека-лошади, который счел своим долгом остаться и следить за улицей, несмотря на пронизывающий холод. В стене домика справа над дверью один кирпич был не закреплен. Ян, встав на цыпочки, вынул его, пошарил в выемке и достал массивный, как от погреба, ключ. Дверь со скрипом отворилась, пропустив их в тесную комнату с убогой хромоногой мебелью. С потолка свисала голая лампочка. Дора провела пальцем по пыли, скопившейся на сиденье стула, и скорчила гримасу.
– Какая роскошь! Ах, право, вы слишком любезны! Видала, Милена, какая у артистов красивая жизнь? Какой сервис! Какой шикарный отель! Сколько звезд-то?
– Это не надолго, – смущенно пробормотал Ян. – Главное – здесь безопасно. В этой деревне все за нас.
– Отлично. А заскучаем – займемся уборкой. Вам ружья, нам швабры, так, что ли?
Милена, успевшая хорошо ее узнать, поняла, что она в бешенстве.
– Дора, ты только не подумай… – начал Ян, но Дора не дала ему договорить.
– Я ничего не думаю! – отрезала она, глядя на него в упор. – Я одно знаю: пятнадцать лет назад мы с Евой вот так вот прятались, словно нам стыдно за себя. Нас перевозили с места на место под вонючими попонами, мы умывались раз в три дня, зарывались в землю, как черви какие. И что это дало? Все равно нас схватили. Меня изувечили, а ее вообще убили. Извини, Ян, но я в этой пьесе второй раз не играю. Роль мне не подходит.
Ян не привык, чтобы ему перечили, и стоял столбом, не находя слов, между тем как разъяренная женщина решительно шагнула к двери.
– Я в этой дыре не останусь! – заявила она. – И Милена тоже. Мы вам не хрустальные вазы, которые вынимают, чтобы сделать красиво, а когда гости уйдут, убирают обратно в буфет.
– Я просто хотел уберечь вас от риска, – ровным голосом сообщил Ян. – Вы слишком драгоценны для нашего дела, чтобы…
– Не утруждайся, Ян, – оборвала его Дора, – я тебя очень люблю, но это пустой разговор: прения закрыты. Пошли, Милена.
Бартоломео был столь же ошарашен, сколь восхищен. Ему еще ни разу не доводилось слышать, чтоб кто-нибудь осмелился так дерзко говорить с господином Яном.
После этой вспышки атмосфера в машине странным образом разрядилась и стала куда непринужденнее и веселее. Как будто от Дориного бунта полегчало всем. Прежде всего ей самой, давно копившей все это в душе. Да и Яну, которому секретность и вынужденное молчание уже до смерти надоели. И наконец Бартоломео и Милене, получившим возможность остаться вместе и сражаться бок о бок.
Теперь мужчины, оставив скрытность, отвечали на все вопросы, рассказывали о сотнях тайных собраний, происходивших все эти месяцы по подвалам, по гаражам, о подпольной работе тысяч борцов, невидимых, но полных решимости. И о том, что все ждут только сигнала к восстанию и теперь это вопрос дней.
Обе машины ехали обратно тем же путем, потом повернули на север. Скоро Бартоломео стал узнавать пейзаж – ланды, замшелые спины скал. Путь до деревни людей-лошадей показался ему на этот раз совсем недолгим. Фабер с женой, несмотря на поздний час, не спали, поджидая гостей. Сокрушаясь, что в прошлый раз прием не задался, старики хотели уж теперь-то не ударить в грязь лицом, и это им удалось. Роберта надела нарядное цветастое платье и подкрасила губы розовой помадой. Ее муж был неузнаваем в пиджачной паре, в которой свободно поместились бы двое мужчин нормального роста. В его черных волосах блестели свежие борозды от зубьев гребенки. При виде громадного человека-лошади у Милены возникло ощущение, что она попала в какую-то сказку, которую ей читали в раннем детстве, – в сказку, где добрые великаны носили деток на руках. Бартоломео не удержался и рассказал ей, как Фабер задавил фалангистов у себя в кухне. Ей не очень-то верилось, но теперь, когда она своими глазами увидела этого колосса, а также заплатанный новыми досками потолок, пришлось поверить. Ян представил гостей. Услыхав, что Милена – дочь Евы-Марии Бах, Роберта всплеснула руками:
– До чего ж похожа! Господи, ну прямо одно лицо! Вы тоже поете, мадемуазель?
– Учусь, – скромно ответила Милена, что очень позабавило тех, кто слышал ее несколько часов назад.
Все уселись за стол, тоже новый, и Роберта принесла пива. Фабер расточал улыбки, радуясь гостям. Долгий процесс возвращения к жизни завершился, и любо было видеть главного человека-лошадь снова здоровым.
– Ну как, Фабер, – спросил Ян, – удалось тебе собрать своих людей?
– Да вроде удалось, господин Ян. Они стянулись в несколько мест по стране и готовы драться. Вот и тут в деревне сошлось порядочно. Сколько точно, не скажу, но порядочно. Утром увидите.
Тут шеф-повар Ландо привлек общее внимание к немаловажной проблеме: как доставить все это войско в столицу в нужный момент? Водить машину никто из них не умел.
– Пешком, чего же лучше, – сказал Фабер. – Ноги не подведут – никаких тебе аварий. Всего и надо-то три дня.
– Три дня – это слишком долго, – проворчал Ян.
– Нет, Фабер прав, – вмешался в спор Бартоломео. – Разрозненные пешие группы труднее перехватить, чем автобусы или автоколонны. Они будут на всех проселках, на всех дорогах, будут двигаться с севера, с юга, отовсюду. И по пути к ним будут присоединяться местные жители, я уверен. Это будет как людской потоп, со всех сторон подступающий к столице. Фаланга не сможет всюду поспеть. Она попросту захлебнется.
Он продолжал расписывать в красках неодолимое наступление людей-лошадей, увлекающее с собой всех борцов за свободу. Его черные глаза жарко горели. Милена смотрела на своего возлюбленного чуть ли не с благоговением. В свои семнадцать лет он осмеливался оспаривать доводы старших, а те слушали его как равного!
– Завтра я с ними поговорю, – заявил он, не дожидаясь согласия остальных. – Я им все объясню, меня они выслушают.
– Да, – подтвердил Фабер. – Они по-любому ждут, что ты с ними поговоришь, Казаль.
Слово взял Ян, и скоро Милена заметила, что совершенно не понимает, что он говорит. Слова оглушительно отдавались у нее в голове, а смысла в них никакого не было. У нее потемнело в глазах, и в сознание она пришла лишь в могучих объятиях Роберты, которая укладывала ее на лавку, сталкивая мужчин.
– Да она ж белая вся, бедная девочка! Она хоть ела у вас чего-нибудь нынче?
Тут все сообразили, что Милена и впрямь с утра ничего не ела, как, впрочем, и Дора. Полный рабочий день, концерт, потребовавший столько душевных сил, дорога, холод и стакан пива на пустой желудок – для нее это оказалось слишком.
– Ну, мужики, ну, бессовестные! – ругалась женщина-лошадь, отрезая добрый кусок пирога, – революцию они, вишь, делают, а у себя под носом ничего не видят, девочку до обморока довели! Да еще дочку мадемуазель Бах! Прямо зла не хватает!
Стало ясно, что пора расходиться. Гостей разместили на ночлег по соседним домам. Милена и Дора, наконец накормленные, получили в свое распоряжение необъятное супружеское ложе Фаберов, которые пошли ночевать к родственникам. Бартоломео и Ландо пригласил к себе один из людей-лошадей, сопровождавших их в пути. Великан Жослен наотрез отказался расставаться с Яном и настоял, чтобы тот ночевал у него:
– Защищать так защищать, господин Ян, стало быть, и днем и ночью.
Едва пробудившись, Дора и Милена услышали, как заскрипели ступени лестницы. Сонные и встрепанные, они высунулись из-под перины и увидели входящую Роберту с подносом в каждой руке.
– Я слыхала, артистки привыкши завтракать в постели, так что вот, покушайте… Кофий, гренки, масло и варенье. Или, может, барышни хотели бы чего другого?
– Барышни лучшего и представить не могут! – смеясь, заверила Дора. – Прямо как в раю!
– Да ладно вам насмешничать, вы, поди, бывали в самых шикарных отелях…
– Я вовсе не насмешничаю, Роберта. Ни в одном шикарном отеле так душевно не угощают. Вы такая милая.
– Митци вас не очень беспокоила?
– Нисколько, – сказала Милена, – мирно спала себе на своем месте. Вот, смотрите.
Толстая кошка лениво повела ухом, приветствуя хозяйку. Она так и лежала, свернувшись, на стуле, как большая рыжая подушка.
Роберта поставила подносы на кровать и открыла ставни. Комнату залил белый утренний свет, а с ним пронизывающий холод.
– Нынче с утра туман и иней, – сказала женщина-лошадь. – Вы потеплее одевайтесь на улицу-то. Ну, пойду, кушайте спокойно.
В самом деле, на деревенской площади стоял такой туман, что в пяти метрах ничего не было видно. Обе женщина присоединились к группе человек из двадцати, включая Фабера, возвышавшегося над остальными почти на голову, Бартоломео, уткнувшего нос в свой черный шарф, окоченевшего шеф-повара Ландо и Яна, за которым неотступно следовал верный Жослен.
– Что здесь такое, Барт? – спросила Милена.
– Фабер хочет представить меня своим людям, чтоб я их приветствовал и поговорил с ними. Они собрались за деревней.
Они двинулись в путь сквозь туман, и скоро последние дома остались позади. Бартоломео гадал, что же их ожидает. Фабер говорил, что люди-лошади собрались здесь в большом количестве, но что это означало? Сто? Может быть, двести? Он шагал рядом с Яном, не ведая, что вот-вот ему предстоит испытать величайшее потрясение за всю свою недолгую жизнь. Сперва он разглядел в тумане лишь первые десять рядов неподвижно стоящих людей-лошадей. Пар от их дыхания заволакивал монументальные лица. Все были тепло одеты, все в сапогах. У большинства за спиной или через плечо висели мешки, из которых кое у кого торчали дубинки. Другие держали свои дубинки в руках. Бартоломео поразило ощущение могучей силы, исходившее от этих темных безмолвных громадин.
– Сколько их? – шепотом спросил он Фабера. – Мне всех не видно.
– Я же говорю, много. Они ждут, что ты с ними поговоришь. Залазь вот сюда и давай…
– Но они же не услышат. У меня голоса не хватит…
– А чего тебе надрываться? Ты говори, чтоб слышали, которые впереди. Они перескажут задним, и те то же самое. Каждое твое слово передадут точь-в-точь, до самого последнего ряда. Ты только всякий раз останавливайся и жди, пока передадут. Мы всегда так делаем. Чего орать-то?
Бартоломео обеспокоенно оглянулся на Яна, но тот лишь пожал плечами. Ян ничем не мог ему помочь, равно как и Ландо, и Милена, пытающаяся ободрить его кивками и улыбками. Он выступил вперед, не слишком-то уверенный в себе, и влез на перевернутый ящик. Что говорить? Нет бы сообразить приготовить речь загодя! А теперь уж поздно.
– Здравствуйте, друзья, – начал он. – Меня зовут Бартоломео Казаль…
Он хотел было продолжить, но Фабер знаком остановил его. Надо было подождать, пока произнесенная фраза будет передана. Люди-лошади в первом ряду обернулись и шепотом повторили второму:
– Здравствуйте, друзья. Меня зовут Бартоломео Казаль…
А второй – третьему:
– Здравствуйте, друзья. Меня зовут Бартоломео Казаль… – и так далее.
Скоро послание затерялось в тумане, но, видимо, все еще двигалось по рядам из уст в уста. Это затянулось надолго. Время от времени Бартоломео взглядом спрашивал у Фабера: «Можно продолжать?» «Нет, – мотал головой Фабер, – пока нельзя». Сколько-то долгих безмолвных минут спустя где-то далеко гулко протрубил рог. Фабер кивнул: послание завершило свой путь.
Тут Бартоломео понял, как драгоценно в такой ситуации каждое слово. Бросать их на ветер – об этом не могло быть и речи. Надо было найти кратчайший путь к главному. Он сказал:
– Когда-то мой отец вел вас в битву…
– Когда-то мой отец вел вас в битву… – повторил первый ряд.
– Когда-то мой отец вел вас в битву… – подхватил второй.
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Он отдал за это жизнь, как и многие другие…
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Теперь я зову вас на новую битву.
– Верьте и надейтесь.
– Верьте и надейтесь.
– На этот раз весь народ будет за нас…
– На этот раз весь народ будет за нас…
– …и мы победим варваров!
– …и мы победим варваров!
Размеченные трубным гласом рога в тумане, простые фразы, которые он произносил одну за другой, обретали в длящихся паузах неожиданную значительность. Хватало времени взвесить каждое слово, и каждое слово было весомым: восстание… восстание… битва… битва… свобода… свобода…
Бартоломео призывал выступить в поход на столицу этим же утром. Он закончил свою речь, и через некоторое время по заключительному сигналу рога тишина взорвалась многоголосым криком, от которого бросало в дрожь.
– Пойди поздравствуйся с ними, – сказал Фабер. – Походи по рядам, им лестно будет.
– Нет, нет, – воспротивился Бартоломео, соскочив с ящика, – это не для меня, что это еще за культ личности, я себя буду чувствовать каким-то шутом…
Ян поймал его за локоть:
– Иди к ним, Барт. Нельзя обманывать их надежды. А те, кто знал твоего отца, будут счастливы увидеть тебя как живую память о нем.
Бартоломео заколебался, потом решился:
– Ладно. И ты со мной, Милена.
Он взял девушку за руку, и они пошли. Передние ряды расступились перед ними, и они дали себя поглотить мирному сонму людей-лошадей, над которым почти неподвижным облаком стоял пар. Во всем этом было что-то нереальное. Войско исчислялось не сотнями – тысячами. Люди-лошади в своих тяжелых зимних одеждах, в шерстяных шапках и шлемах казались выходцами из какой-то другой эпохи, но главным было ощущение простоты и надежности. Среди них было много женщин, были и мальчики-подростки, кое-кто не старше двенадцати лет. Эти последние гордо потрясали пиками и палками. В призрачном свете туманного утра все расступались перед юной парой, приветствуя ее улыбками и дружескими словами.
– Мы что, в сказке? – прошептала Милена.
– Похоже, что да, – отозвался Бартоломео. – Или нам обоим снится один и тот же сон.
Скоро они перестали понимать, в какую сторону идут. Они заблудились. Куда ни поверни, всюду был тот же лес спин, плеч, приветливых лиц, те же большие твердые руки, протянутые для рукопожатия. Утонувшие в густом тепле этой людской массы, они больше не чувствовали ни страха перед завтрашним днем, ни жгучего зимнего холода.
– А деревня-то где? – спросила в конце концов Милена, совершенно потеряв ориентацию.
Какая-то девушка-лошадь услышала и тронула ее за локоть:
– Хотите, я вас выведу? Идите следом.
И пошла впереди, страшно гордая своей ролью проводницы. Жесткие неухоженные волосы топорщились на ее непокрытой голове беспорядочными космами. Шею пересекали глубокие морщины. На ней была мужская куртка, болтавшаяся чуть не до колен. То и дело девушка оборачивалась поглядеть, не отстали ли ее подопечные, и, видя, что они по-прежнему с ней, счастливо улыбалась им. Один раз она, набравшись храбрости, шепнула Милене:
– Вы такая красавица, прямо как принцесса… – и скорее отвернулась, застеснявшись.
– Это ты красавица, – прошептала про себя Милена. – Куда краше меня…
Возвратившись в деревню, все снова собрались у Фабера. Ян отлучился – в сопровождении неотвязного Жослена пошел на почту, где был единственный в деревне телефон. Вернулся он очень бледный и с порога сообщил новости: в столице этой ночью вспыхнул бунт, и войска открыли огонь, повергая в панику горожан. Были жертвы – десятки убитых, и к утру в городе уже царил порядок. Зато во многих других городах на севере страны молодежь воздвигла баррикады, которые все еще держатся.
– Черт побери! – с досадой воскликнул Ландо, – что ж так быстро-то! Рано ведь еще!
– Рано, – согласился Ян, – но переигрывать поздно. Пожар занялся, и никто уже не в силах его погасить.
ХЕЛЕН проснулась с ощущением, что наступившее утро совсем не такое, как другие. После пережитых страхов – ночной стрельбы, погрома в комнате Милены – она провалилась в тяжелый сон без сновидений и сейчас сидела на кровати, совершенно очумелая спросонья. Будильник показывал без чего-то десять. Ни разу еще за время своего пребывания у Яна она не вставала так поздно. Она поспешно оделась, умылась и вышла в безлюдный коридор. Выломанная дверь Милены разом вернула ее к кошмару этой ночи. Хелен миновала ее, не останавливаясь, и стала спускаться по лестнице со смутным чувством, что весь мир сошел с рельсов. Она завернула на второй этаж, где жил Бартоломео, и увидела, что его дверь тоже взломана. Заглянула в комнату: там после вторжения варваров царил такой же хаос, как у Милены. Вещи валялись на полу, все было поломано, растоптано. У нее тревожно заныло под ложечкой: что, если друзья ее попадут в лапы этих людей?
Оба зала ресторана были пусты. Хелен спустилась в подвальный этаж на лифте, чей скрежещущий железный механизм в гробовой тишине грохотал так, что, казалось, вот-вот разнесет все здание. Проходя через кухню, она постепенно стала улавливать какой-то ропот, потом всплески голосов, доносящиеся из столовой для персонала. Хелен толкнула дверь и обнаружила почти всех своих коллег, человек тридцать, набившихся в слишком тесное помещение, где они устроили что-то вроде собрания. Ее появления почти не заметили за оживленным спором.
– А я думаю, мы можем обслужить клиентов и без Ландо, – говорил один из официантов, сидевший на краю стола. – Не вовсе же мы безрукие!
– Безрукие не безрукие, не в том дело, – возражал человек в сером фартуке кладовщика, – было бы что подавать, вот в чем проблема. Поставщики знают, что господин Ян уехал, и нам сегодня половину товара не доставили: ни овощей, ни хлеба… И что прикажете подавать клиентам?
Молодая женщина, стоявшая, прислонясь к посудному шкафу, спокойно заметила:
– Я бы хоть сейчас подала, чего Бог послал, но никто, мне кажется, сегодня не придет. Говорят, на фабрике забастовка.
– Точно! – подтвердил ее сосед, мужчина с сигаретой в зубах. – Там чего-то даже дрались у ворот…
– Так что делать-то будем? – спросила одна из девушек.
Обсуждение пошло по второму кругу, и так продолжалось несколько минут, как вдруг парень лет двадцати вскочил с ногами на стул, кипя негодованием.
– Прошу прощения, но меня уже достали эти разговоры про поставки и недопоставки! – закричал он. – Вы тут толкуете про картошку и морковку, а другие ребята с ночи на баррикадах! Все про это слышали, не я один! Так чего мы ждем, чего сидим?
– Правильно! – поддержал его другой. – Я, во всяком случае, не намерен отсиживаться за печкой. Пойду погляжу, что делается в городе. Идем?
Оба юноши накинули куртки и решительно направились к выходу.
– Вы там поосторожней! – крикнул им вслед человек с сигаретой. – Говорят, ночью были убитые!
За этим последовало долгое гнетущее молчание.
– Интересно, что сказал бы господин Ян, – вздохнула одна из поварих в белом фартуке.
– Что он сказал бы? – подхватила другая и встала. – Он сказал бы, что он нам не папа и не мама, и, может быть, пора нам научиться справляться самим, без него. И перестать бояться! Эти ребята совершенно правы. Я иду с ними. Кто со мной?
Это была Рэчел, подруга Доры. Хелен ее хорошо знала.
– Я с тобой, – сказала она и удивилась собственной храбрости.
Она побежала переодеваться. Тревожное и радостное возбуждение распирало ей грудь. До зимних битв оставалось три дня. Всего три дня! Да, но что, если восстание разразится прямо сейчас? Если в столице начнется хаос? Разве у людей Фаланги не окажется тогда более срочных дел, чем смотреть, как умирают гладиаторы? Конечно же, им будет не до того! Они отменят битвы! Отменят, а потом с этим вообще будет покончено! Впервые за эти месяцы перед Хелен забрезжила надежда. Надежда зыбкая, но реальная! Она окинула взглядом свою комнатку – две полки с книгами, кое-какие безделушки, висящую в углу на веревке одежду, – решая довольно смешной вопрос: как должна нарядиться девушка семнадцати лет, когда идет строить баррикады, чтобы спасти свою любовь? Если и были на этот счет какие-то правила, Хелен их не знала, так что надела пальто, шарф, пеструю шапочку и поспешила на улицу.
Трое остальных ждали ее перед рестораном. Наскоро посовещавшись, решили спуститься к фабрике. Еще издали они увидели у ворот караул – десяток вооруженных полицейских. Они пошли в обход узкими крутыми улочками, стараясь не поскользнуться на обледенелой мостовой. Юноша, выступавший с зажигательной речью в столовой, продолжал кипятиться:
– Они хотят помешать людям собираться вместе, да не тут-то было! Надо только, чтобы все перестали трястись за свою шкуру и вышли на улицы, вот что!
– Ты потише… – одернул его другой юноша.
– Как хочу, так и говорю, – отрезал первый. – Сколько лет все молчать и молчать – хватит, надоело! Слышите? Надоело!
Он выкрикнул это во всю глотку и вдруг от души рассмеялся:
– Ух ты, хорошо-то как! Вот попробуйте!
Трамваи ходили как обычно. Все четверо вскочили в подошедший вагон и тут же заметили на заднем сиденье трех полицейских с дубинками в руках и пистолетами на поясе. Юноша примолк, зато вызывающе уставился на них.
– Какие-то проблемы? – осведомился один из полицейских.
– Да нет, просто любуюсь вашей амуницией, – ответил юноша.
Парнишка был не робкого десятка и за словом в карман не лез. Кое-кто из пассажиров усмехнулся, у полицейского на скулах заходили желваки. По мере приближения к центру по длинному проспекту, ведущему к площади Оперы, народу в трамвае с каждой остановкой прибывало. Хелен показалось, что на всех лицах читается какое-то особенное возбуждение, какое-то ожидание. Или ей это только померещилось? Она уткнулась лбом в холодное стекло. Трамвай остановился.
– Выходим? – спросила Рэчел.
– На следующей! – решил один из юношей.
Двери уже закрывались, когда Хелен вдруг остолбенела от неожиданности. Вон там! На той стороне, на тротуаре! Не может быть…
– Подождите! – закричала она, вскочив с места. – Откройте дверь! Дайте выйти! Пожалуйста!
Она с остервенением дергала за сигнальный шнур. Рэчел придержала ее за локоть:
– Что с тобой?
– Там, там… я видела… – только и могла выговорить Хелен.
Трамвай уже тронулся, и она, расталкивая пассажиров, пробилась в хвост и прильнула к заднему окну, не обращая внимания на полицейских, которые расступились перед ее напором. Две фигуры удалялись по узкой поперечной улочке. Одна – прихрамывающая пожилая женщина в черном, с хозяйственной сумкой в руке – была ей незнакома, зато другая… Хелен чем угодно поклялась бы… Разве могла она обознаться? Это лицо она узнала бы из тысячи! Она только-только успела увидеть, как они входят в подъезд одного из доходных домов, второго по счету, как ей показалось, и улочка скрылась из виду.
– Что ты там увидела? – не отставала Рэчел.
– Знакомого! Но мне все равно не верится.
Вагон был уже битком набит. До следующей остановки ехали, как показалось Хелен, несколько часов. Она протолкалась к дверям и, едва они открылись, выскочила из трамвая.
– Меня не ждите! – крикнула она своим спутникам и припустилась в обратную сторону. Сердце у нее колотилось как бешеное.
А вдруг она обозналась? Да нет, такого сходства быть не может… Добежав до предыдущей остановки, она, с трудом переводя дыхание, свернула в поперечную улочку, полого идущую в гору. Вот и серый фасад доходного дома. Хелен толкнула дверь второго подъезда, почти не сомневаясь, что те двое вошли именно туда. Перед ней открылся темный коридор. Безуспешно пощелкав выключателем, девушка на ощупь двинулась вперед и скоро вышла в маленький внутренний дворик, вымощенный разбитыми и растрескавшимися плитами. В щелях росла серая трава. Помойные баки громоздились беспорядочным завалом. Дворик казался заброшенным, хотя совсем рядом проходил оживленный проспект. Отсюда брали начало две лестницы. Хелен наудачу начала с левой, почерневшие ступеньки которой уходили вверх крутой спиралью. Пахло плесенью. На площадке второго этажа девушка остановилась и прислушалась. Потом на третьем – опять впустую. На четвертом тоже. Похоже было, что все жильцы отсюда выселены. Может, дом аварийный? Она спустилась обратно во двор и перешла ко второй лестнице, которая оказалась не такой запущенной. Даже электричество работало. На втором этаже – две безмолвные запертые двери, на третьем и четвертом тоже, но на последнем, под самой крышей… Звонкий детский голосок, донесшийся откуда-то из-за двери, всколыхнул ей душу.
– Щипет! – кричал ребенок. – Мыло попало, ой, глаза щипет!
Тут уж никаких сомнений быть не могло, и Хелен решительно постучала. Открыла пожилая женщина, которую она видела из трамвая. Рукава у нее были закатаны, обнажая бледные морщинистые руки, на правой красовалась розовая банная рукавица. Хелен прошла мимо нее, как мимо пустого места, прямо к большой дымящейся лохани, возвышавшейся посреди комнаты. Октаво, голый и мокрый, вскочил, расплескивая воду, и бросился ей на шею.
– ХЕЛЕН!
– Октаво! Как же я рада тебя видеть! Господи, как рада!
Она крепко-крепко прижимала его к себе, потом расцеловала в мокрые щеки, в ладошки.
– Октаво… Что ты тут делаешь?
– Я тут у теть-Маргариты. Ты, что ли, плачешь?
– Нет. Ну ладно, да… у теть-Маргариты?
Она отпустила мальчика и обернулась, только сейчас осознав свою неучтивость.
– Простите, пожалуйста, мадам. Я так ворвалась…
– Ничего, ничего. Как я понимаю, вы и есть знаменитая Хелен?
– Не знаю уж, знаменитая или какая, но я действительно Хелен. А вы…
– …Маргарита, старшая сестра Паулы.
Да это и видно было. Те же карие ласковые глаза, та же форма носа, что у толстухи-утешительницы. Только возраст и габариты другие. Маргарита была на десять лет старше и весила, должно быть, раза в четыре меньше, чем ее «сестренка». Хелен вдруг вспомнилось, как Паула рассказывала о своем детстве: «Мы как-то поймали ежика, моя сестра Маргарита и я…» Забавно было вот так познакомиться со вторым действующим лицом той истории, постаревшим по меньшей мере на полвека. Да уж, давно миновали времена, когда она могла бегать за ежиками, эта хромая старая дама.
– Паула отправила мне Октаво с автобусом где-то в середине зимы, – объяснила она.
– Да, – подтвердил мальчик. – Но она скоро за мной приедет. Я ей письмо написал, без орфографических ошибок и с картинкой.
– Молодец, Октаво. А как она поживает, твоя мама Паула?
– Хорошо.
Маргарита кивнула, но ее вымученная улыбка говорила о чем-то другом. Действительно, она живо увела Хелен в кухню и прикрыла дверь.
– Так как там Паула? – снова спросила девушка и напряглась в ожидании ответа.
– Уж больше месяца от нее никаких вестей, – простонала Маргарита и разрыдалась. Должно быть, бедной женщине давно невмоготу было носить все в себе, если она так сорвалась перед незнакомым человеком.
– Вы боитесь, что с ней что-то случилось?
– Ох, боюсь. У Октаво было в кармане письмо для меня. Можете прочесть, вон оно, видите, на буфете.
Убористый, старательный почерк Паулы заполнял полстраницы. Хелен с умилением представила, как движется по бумаге толстая лапища ее утешительницы. Она уткнулась в письмо и не поднимала головы, пока не прочла все.
Милая, милая моя Маргарита,
завтра утром я посажу Октаво в автобус и отправлю к тебе. Договорюсь с кем-нибудь, чтоб его проводили до твоего дома. Здесь становится слишком опасно. Нынешней зимой было несколько побегов из интерната. Бедные дети бегут в горы или по реке. Бог весть, каково им дальше приходится. Люди Фаланги обвиняют нас в соучастии (в кои веки раз вполне справедливо) и грозят примерно проучить, если это не прекратится. А это не прекращается… Они говорят, что знают, как наказать нас, что у каждой из нас есть свое слабое место.
Вот я и отправляю его тебе с автобусом, мое слабое место. Позаботься о нем, как о своем. Он хороший мальчик. Тяжело мне с ним расставаться, но я заберу его, как только смогу, я знаю, что здоровье у тебя плоховато, но с ним не будет особых хлопот. Денег на расходы я пришлю. Запиши его в школу, если удастся: он любит учиться. Крепко целую.
– Вот, – вздохнула Маргарита, когда Хелен кончила читать. – И после этого письма – ничего. Я ей писала – не отвечает. Я бы к ней съездила, да мне такая дорога уж не под силу. С сердцем у меня неладно, нога болит, и потом, Октаво ведь не оставишь.
Хелен молчала, глубоко задумавшись. Несколько побегов? Что Паула имела в виду – только ее и Милену с их спутниками, или были и другие? Быть может, их бегство впустило в унылые стены интерната ветер свободы, которого уже не удержать? Что сталось с Катариной Пансек, Верой Плазил и остальными? А главное, что там с Паулой? Ее молчание внушало тревогу. Невыносимо было думать, что с утешительницей случилось что-то плохое.
– Вы не знаете, во сколько отходит автобус на север? – спросила она.
– Есть один в двенадцать тридцать, но вам не успеть на автостанцию… Вы и не поели даже…
– Если бегом, могу успеть.
Она накинула пальто, пересчитала деньги – хватит ли на билет – и подбежала к Октаво, который все еще плескался в лохани.
– Октаво, я уже ухожу… Прости, мой хороший.
– Знаю, тебе надо идти, а то кого-то посадят в черную яму, если ты не вернешься…
Хелен не сразу поняла, о чем он говорит.
– О, нет, это так было в интернате. Я же теперь не там. Я свободна. Могу ходить и возвращаться по своему усмотрению.
– По Усмотрению? А Усмотрение – оно где? Ты меня туда сводишь?
Она рассмеялась.
– По своему усмотрению – это значит куда хочешь и когда хочешь. Я тебя свожу.
– Обещаешь? – спросил мальчик, выводя пеной загогулину на щеке Хелен.
– Обещаю. Когда все будет хорошо.
Она поцеловала Маргариту, словно век была с ней знакома, и опрометью сбежала по лестнице. Уже во дворе оглянулась и крикнула:
– Что-нибудь передать вашей сестре?
– Да, скажите, я записала Октаво в школу!
Хелен бежала вдоль по набережной в своем мокром от объятий Октаво пальто, повторяя в обратном порядке путь, проделанный несколько месяцев назад глухой ночью в поисках Бродяжьего моста. Тогда она не знала, что ее ждет встреча с Миленой. А сегодня Милена опять для нее потеряна… На автостанции все было спокойно, но Хелен заметила довольно много солдат в форме цвета хаки, которые вышагивали взад-вперед по платформам с оружием в руках. Они явно были приведены в боевую готовность. Девушка перехватила почти пустой автобус в самый последний момент, уже на ходу. И только усевшись, нашла наконец время подумать, что же она, собственно делает. Да, она покидает столицу, когда вот-вот завяжется сражение, да, ей надо обязательно вернуться к началу зимних битв на случай, если они состоятся, – все так. Но сила куда более могущественная толкала ее в этот пыльный автобус, в путь к Пауле: она не могла бросить на произвол судьбы женщину, которая привечала и утешала ее, когда беспросветная серая тоска и безнадежность выматывали душу. Нет, она не оставит Паулу. Она бы себе этого никогда не простила.
Долгий путь без возможности скоротать его за чтением казался еще дольше. В каждой деревне автобус останавливался, люди выходили, входили, и никому ни до кого не было дела. Красномордый шофер гнал автобус на пределе, одолевая виражи и подъемы, и возмущенно сигналил другим водителям, словно они не имели права ехать по одной с ним дороге. Под вечер он остановился у какого-то кафе или ресторана, зашел туда и пропал. Мало-помалу за ним потянулись и пассажиры, и скоро все переместились в зал. Там было темно и накурено. Хелен присела в конце одного из столов. Через ее голову передавали тарелки исходящих паром супов, ветчину, вкусно пахнущие омлеты. У нее живот сводило от голода. Девушка пошарила в кошельке, но денег осталось в обрез на обратный билет.
– Что-то вы, мадемуазель, ничего не едите, – обратился к ней сосед слева, и Хелен узнала в нем одного из своих попутчиков.
– Не хочется.
– Не хочется или денег нет? Да ладно вам, я же видел, как вы считали гроши. Чего тут стесняться? Есть-то всем надо, разве не так?
Ему было с виду лет пятьдесят. Хелен не успела возразить – сосед уже поднял руку, подзывая подавальщицу:
– Омлет для барышни, будьте любезны!
Пока она расправлялась с угощением, сосед, отвернувшись, болтал с другими попутчиками, должно быть, не желая ее смущать.
– Вы докуда едете? – спросил он, когда Хелен покончила с омлетом.
Она назвала пункт назначения, и сосед явно удивился.
– Думаете, доберетесь?
– А почему нет?
– Там, говорят, какая-то заваруха. Баррикады… В город не пропускают… Хотите кофе?
Было уже темно, когда они наконец тронулись дальше. Совместная трапеза развязала языки, и несколько километров веселая музыка разговоров вплеталась в рокот мотора. Потом мало-помалу голоса умолкли, и большинство пассажиров уснуло. Рядом с Хелен никто не сидел, и она разулась, положила ноги на соседнее сиденье и накрылась своим пальто, как одеялом. Засыпая, она вспомнила Октаво с его «Усмотрением». Потом в очередной раз задумалась, откуда все-таки у Паулы этот мальчик, от кого… Утешительница открывала ей многие свои тайны, но эту – никогда! Она только смеялась и дразнила Хелен «любопытной Варварой», когда та приставала с вопросами.
Проснулась она от холода. Автобус стоял. Дверь-гармошка была открыта, и по салону гулял ледяной сквозняк. Шофер стоял в проходе, неприязненно глядя на Хелен.
– Приехали, мадемуазель. Пора выходить.
Она встала, оглянулась и увидела, что осталась одна. Больше в автобусе никого не было. Кругом царил непроглядный мрак.
– Но это же не автостанция…
– Я туда не поеду. Там дерутся. Мне это надо?
Хелен ступила на подножку и остановилась в нерешительности.
– Но не можете же вы меня вот так здесь бросить!
Он даже не потрудился ответить.
– Скажите хотя бы, где город…
– Город вон там. Прямо по дороге идите и доберетесь. А то можно срезать через холм, это вон туда. Фонарик у вас есть?
Хелен встрепенулась:
– Холм… это где утешительницы?
– Так точно. Ну ладно, все, счастливо оставаться!
Он слегка подтолкнул ее в плечо, не скрывая нетерпения: иди, чего ждешь? Силком тебя выталкивать, что ли? Спорить было бесполезно, и Хелен соскочила с подножки. Интересно, а у этого человека есть дочь ее возраста? Как бы ему понравилось, если б ее оставили одну глухой ночью в этом пустынном месте?
Нет, фонарика у нее не было. Она решила, что лучше держаться дороги, добраться до города и оттуда пройти знакомым путем через мост. Хелен подождала, пока жалобы мотора совсем стихнут вдали, и пошла. Шагов через сто она остановилась как вкопанная: со стороны города послышался лай. Многоголосый, с подвыванием, он звучал в тишине очень явственно и, кажется, приближался. У Хелен мороз прошел по коже, и она свернула к холму. Луна кое-как освещала тропу, ведущую в гору. То и дело спотыкаясь о камни, девушка все-таки сумела добраться до вершины без увечий. Наверху свирепствовал порывистый ветер, и она стиснула зубы, чтобы не стучали. Ниже по холму виднелись крыши ближайших домов утешительниц. Хелен вглядывалась в даль – не увидит ли город и реку, – но было слишком темно.
На первой же улице ей стало не по себе. Что-то было неладно. Деревня спала, само собой разумеется, но каким-то пугающим сном. Где входная дверь стояла нараспашку, где болтался полуоторванный ставень. Хелен прибавила шагу. У фонтана свернула налево по знакомой улочке. В памяти вставали слова Маргариты: «Уж больше месяца от нее никаких вестей…» Что делать, если Паулы нет дома? Где ночевать? Чем дальше она шла, тем больше укреплялась в уверенности, что дома по обе стороны улочки стоят нежилые. Она чуяла их пустоту. Как будто большие теплые утешительницы больше не заполняли и не согревали их своим телесным изобилием. У дома 47 Хелен с замиранием сердца остановилась. В окошке теплился дрожащий огонек свечи. Она прижалась лицом к стеклу и увидела Паулу: та сидела в кресле и спала, склонив голову к плечу. Хелен толкнула дверь, бесшумно закрыла ее за собой, опустилась на колени у ног утешительницы, взяла ее руки в свои и все смотрела и не могла насмотреться. Ей никогда не доводилось видеть Паулу спящей, и странно было, что она такая далекая и отчужденная. В конце концов Хелен стало как-то неловко. Она тихонько окликнула:
– Паула… Паула…
Толстуха открыла глаза и не выказала ни малейшего удивления. Можно было подумать, она как уснула с примостившейся у ее ног Хелен, так теперь и проснулась.
– Ох, милушка моя, – простонала она, – ты посмотри, что они наделали…
Тут только Хелен заметила, в каком состоянии комната. Стулья были разломаны в щепки, стол опрокинут, полки сорваны, буфет с выбитыми дверцами повален. Можно было представить, с какой яростью здесь орудовали топором, с каким остервенением все крушили.
– Я только сегодня под вечер вернулась. Месяц меня тут не было. В кухне кое-как навела порядок, а тут еще ничего не трогала… устала… и до спальни-то не дошла…
Ее голос балансировал на самой грани слез.
– А где ты была этот месяц, Паула?
– Да в тюрьме у них, красавица моя.
– В тюрьме? Ты?
– Ну да, их пришло четверо, и меня забрали. Не больно-то, знаешь, церемонились. Руку мне зашибли и голову… Это все из-за побегов.
Хелен почувствовала, как в ней закипает гнев.
– Побегов-то много было, двадцать, а то и больше, – продолжала Паула. – Ты, красавица моя, была из первых и, считай, открыла сезон! Мы им, бедным, давали одежду, припасы, прятали их, когда надо было. Вот нас и арестовали – Марту, Мели и меня. Остальных выставили из деревни. А потом вернулись и все тут порушили. Ты видела? Ни одного дома не пощадили. И Октаво моего нет…
Она длинно, горестно всхлипнула и закрыла глаза.
– Паула моя… – прошептала Хелен.
– Куда мне теперь? – простонала утешительница. – Вот сейчас восстание, знаешь, наверно? В городе баррикады, еще несколько дней – и фалангистов погонят поганой метлой, это уж точно. Их так все ненавидят… Мне бы радоваться, а я не могу. Я, знаешь, так любила утешать… Ох, больше всего на свете любила! Боюсь, я ничего другого и не умею, разве что еще стряпать. А теперь двери интернатов распахнутся, и эти дети, которых я любила, разлетятся кто куда. Ох, красавица моя, и куда мне теперь? Кому я нужна, никчемная толстая тетка? И Октаво со мной нет…
Она больше не сдерживала слез, которые так и хлынули по ее круглым щекам.
– Паула моя… – повторила Хелен, потрясенная до глубины души.
Она встала, обошла кресло и обеими руками прижала к груди тяжелую горячую голову. Она целовала ее, гладила по волосам, по мокрому лицу.
– Ничего, Паула, ничего… У Октаво все хорошо. Я его видела у Маргариты. Она записала его в школу. Он хорошо учится. Ты получила его письмо?
Паула кивнула.
– Знаешь, Паула, давай вот как сделаем. Пойдем сейчас наверх и ляжем спать. Ты на своей кровати, я на кровати Октаво. А завтра утром сядем на автобус и поедем к нему, в столицу. Ни о чем не беспокойся. Я буду о тебе заботиться. Я тебя знаешь как люблю, прямо как мать. Другой матери, чем ты, у меня и нет…
Утешительница снова кивнула и спрятала лицо на груди «бездомного котенка», которому открыла дверь четыре года назад.
ВСЮ НЕДЕЛЮ перед отправкой из лагеря Милош высматривал сойку. Как ни старался он не поддаваться суеверию, надежда, что пестрая птица покажется еще хоть раз и принесет ему удачу, не оставляла его, и он ничего не мог с этим поделать. Каждое утро и каждый вечер он бродил на задах лазарета, там, где видел ее осенью, но сойка так и не появилась – ни на подоконнике, ни на ветках за оградой, ни еще где-нибудь. Милош видел в этом дурное предзнаменование.
Не он один стал чувствителен к приметам. Был случай, когда один «кандидат» буквально озверел из-за того, что кто-то занял его обычное место в столовой. Он перевернул скамью, стряхнув с нее нарушителя, и принялся избивать его, вопя: «Смерти моей хочешь, гад? Хочешь, чтоб меня убили?» Двое мужчин еле оттащили его.
Тренировки в последнее время приобрели какой-то свирепый характер. Казалось, теперь, когда до битв оставались считанные дни, гладиаторы старались ожесточиться, насколько возможно, изжить в себе всякую слабость. В последний вечер после ужина Мирикус собрал их всех на арене. Лампы были выключены – лишь красные отблески факелов, укрепленных на бревенчатых стенах, высвечивали сумрачные лица. Гладиаторы рассыпались по арене и стояли неподвижно, сжимая в руках мечи. Мирикус медленно прохаживался между ними, потом поднялся на галерею и заговорил своим глубоким басом:
– Господа, посмотрите друг на друга. Хорошенько посмотрите друг на друга, все: Кай, Ферокс, Деликатус, Мессор…
Он называл имена, все тридцать, не забыв ни одного, неспешно, с расстановкой, и эта суровая литания придавала происходящему зловещую торжественность.
– Смотрите хорошенько, потому что через несколько дней, когда я снова соберу вас здесь, на этом же месте, многих из вас не будет в живых. Посмотрите друг на друга.
Последовало тяжелое молчание. Гладиаторы стояли, уставившись в песок. Ни один не поднял голову, как требовал Мирикус.
– В эту самую минуту, когда я обращаюсь к вам, – продолжал тренер, – то же самое говорят бойцам в пяти других лагерях. Они стоят сейчас, как вы, в свете факелов, и каждый гадает: окажусь я в числе мертвых или в числе живых? Новичкам говорю, остальным повторяю: ваше единственное оружие – ненависть. Вы должны ненавидеть вашего противника, едва он появится на арене. Вы должны ненавидеть его заранее за то, что он хочет отнять у вас жизнь. И накрепко затвердите себе, что его жизнь не стоит вашей.
Он сделал паузу. Гладиаторы хранили молчание, уйдя в свои мучительные мысли. Милош поднял глаза и увидел в нескольких метрах перед собой бритый затылок Василя и могучие плечи, двигавшиеся вверх-вниз в такт его мерному дыханию. Ему стало легче, а потом возник вопрос – кому из них двоих предстоит биться первым? Милош помолился про себя, чтоб начали с него.
Мирикус долго еще говорил. Он вспоминал великих гладиаторов древности – Фламму, одержавшего тридцать побед, Урбикуса, победившего тринадцать раз и погибшего из-за того, что не нанес смертельного удара и дал шанс своему поверженному противнику.
– Завтра отправляемся, – объявил он в заключение. – Положите мечи у ваших ног и оставьте их тут. В дороге они вам не понадобятся. Мы соберем их и отдадим вам перед битвой.
В эту ночь никому не снились кошмары. В дортуаре царило какое-то неестественное спокойствие. Вряд ли хоть кто-то по-настоящему спал. Всякий раз, как Милош начинал задремывать, его словно что-то толкало, и вот уже сна не было ни в одном глазу, как будто жаль было тратить на него эти часы, возможно, последние. Василю тоже не спалось. Где-то среди ночи он вдруг спросил:
– А твоя девушка – ее как зовут?
– Хелен… – прошептал в ответ Милош.
– Как?
– Хелен, – повторил он погромче, и в тишине это прозвучало как зов.
– Какая она?
– Какая-какая… нормальная.
– Ну скажи толком, – настаивал Василь. – Я не растреплю.
– Ладно, – буркнул Милош, несколько смущенный, – она небольшого роста, волосы короткие, лицо такое… в общем, круглое…
Василю было мало столь общего описания.
– Ты скажи что-нибудь такое, не знаю… особенное, ну, что она, например, умеет…
– Она… она, например, хорошо лазит по канату.
– Ну вот! – удовлетворенно сказал человек-лошадь и отстал.
Утром ворота лагеря отворились, и три фургона военного образца в сопровождении двух крытых грузовиков с вооруженными солдатами въехали на территорию и встали перед столовой. На ветру, под мокрым снегом выстроили бойцов. Задачей Фульгура было разбить их по группам и в каждой приковать наручниками к общей цепи. Он взялся за дело с извращенным наслаждением, высматривая на лицах признаки страха. Милош всячески старался выглядеть спокойным, но бледность выдавала его, и когда Фульгур гаденько подмигнул ему, словно говоря: «Что, трясутся поджилки-то?» – он еле сдержался, чтоб не расшибить ему физиономию ударом головы.
До последней минуты он отчаянно искал глазами сойку. «Прилети, ну пожалуйста! Покажись! Хоть на секундочку, чтоб я мог увидеть тебя напоследок и унести с собой твои яркие цвета, твой образ – образ самой жизни!»
Его подтолкнули, чтоб не задерживал посадку.
Фульгур позаботился разлучить его с Василем. Милош со своей группой был помещен во второй фургон и уселся на одну из деревянных скамеек, тянущихся вдоль бортов. Автоколонна тронулась и выехала из лагеря. Один грузовик с солдатами возглавлял ее, второй замыкал. Всякая попытка к бегству была бы чистым самоубийством. В маленьком зарешеченном окошке фургона мелькал только сложный узор голых дубовых веток. Лишь к полудню они выехали наконец из леса на большую дорогу и покатили на юг, к столице.
Вскоре после этого автоколонну, двигавшуюся с умеренной скоростью, нагнал, рыча мотором, автобус с севера. Поравнявшись со вторым фургоном, он некоторое время ехал с ним бок о бок. В автобусе, заняв своим обширным задом сразу два сиденья, уронив руки на колени, дремала Паула. Позади нее у окна Хелен пыталась читать какую-то книжку. Она подняла голову и рассеянно скользнула взглядом по фургону, в котором узником ехал Милош со скованными руками и тяжелым сердцем. В течение нескольких секунд всего каких-то три метра разделяли влюбленных, а потом автобус прибавил ходу, и пути их разошлись.
Автоколонна прибыла к месту своего назначения глубокой ночью. Те из гладиаторов, что никогда раньше не бывали в столице, по очереди выворачивали себе шею, выглядывая в зарешеченное окошко, но из чудес большого города только и видели, что серые фасады домов, такие же, как любые другие. Когда они вылезли из фургонов, сырой ночной холод сразу пробрал всех до костей. Машины разворачивались, чтобы отъехать, и лучи фар метались по основанию огромного темного массива – арены. Вот, значит, и окончен их путь. Последний путь?
Милоша и его товарищей по несчастью, скованных и под конвоем, погнали к зданию. Их провели в огромные двустворчатые двери, которые тут же закрыли за ними и заложили засовом толщиной с целое бревно. Пол был земляной. Они прошли под трибунами, потом по какому-то коридору и оказались наконец в отведенной для них камере – обширном помещении с глинобитными стенами, пахнущими плесенью. Всю меблировку составляли соломенные тюфяки на полу. На них и повалились гладиаторы, как только с них сняли наручники. Одни, измученные долгим путешествием на жестких скамейках фургонов, сразу залезли под одеяла, чтоб забыться сном; другие сидели на тюфяках, воспаленными глазами вглядываясь в разводы на стенах в поисках каких-нибудь тайных знаков ожидающей их судьбы. Четверо вооруженных солдат надзирали за ними, стоя у дверей.
– Поесть-то хоть дадут? – спросил Василь. – Я голодный – жуть!
Им пришлось набраться терпения – лишь через час принесли по миске густой похлебки и по большой краюхе хлеба на брата.
– А тут получше кормят, чем в лагере! – радовался Василь. – Скажи ведь, вкусно? Это чтоб мы завтра были в форме, вот что!
Милош через силу улыбнулся в ответ. Впервые в жизни ему кусок не лез в горло, впрочем, не ему одному. Так что Василю досталось три лишних миски похлебки вместе с хлебом, и он все это жадно уплел.
Сторожа забрали миски с ложками, солдаты вышли вместе с ними, слышно было, как ключ повернулся в замке. Все лампы разом погасли, кроме зарешеченной контрольной лампочки, бледно светившейся над дверью. Время от времени тишину нарушала какая-то суета – это прибывала очередная партия бойцов, и из соседних камер доносились шаги, возня, раскаты незнакомых голосов. «Наши противники, – думал каждый, – те, кому предстоит убить нас или пасть от нашей руки…»
Утром Милош проснулся, словно чужой самому себе. Он не мог понять, спал ли он эту ночь или все еще спит, сон все это или явь. Пахло мочой. Должно быть, кто-то из гладиаторов справил нужду здесь же, в углу. Он обернулся к Василю: тот лежал с открытыми глазами, бледный как полотно.
– Как ты, Василь?
– Плохо. Заболел.
– Что с тобой?
– С похлебки, наверно… Скрутило вот…
Открылась дверь, вошел Мирикус с какой-то бумагой в руке в сопровождении двух солдат.
– Внимание: выслушайте расписание на сегодняшний день. Сейчас восемь часов. Первая битва – в десять. Бьешься ты, Флавиус. Готовься.
Все взгляды обратились на мрачного гладиатора, который за последние дни вряд ли проронил хоть слово. Он сидел на своем тюфяке, обхватив поднятые колени, с таким видом, словно происходящее его не касалось.
– Ты бьешься против другого новичка. Удачи! Твоя победа всем поднимет дух. Хочешь нам что-нибудь сказать?
Флавиус не шелохнулся.
– Ладно, – Мирикус перешел к следующему пункту. – Я добился для самых младших привилегии биться сегодня же утром – я знаю, как выматывает ожидание. Рустикус, ты бьешься вторым, Милош – третьим. Рустикус, твой противник – чемпион. Это, как тебе известно, самый выгодный расклад…
– Выгодный… кто? – с трудом выдавил человек-лошадь. Челюсть у него судорожно подрагивала, и Милошу показалось, что его вот-вот стошнит.
– Больше всего шансов победить, – поправился тренер, вспомнив, с кем говорит. – Когда новичок бьется с чемпионом, часто побеждает новичок. Помнишь?
– Помню. Значит, я должен победить?
– Я уверен, Рустикус! Только старайся не смотреть ему в глаза. У него взгляд сильнее твоего.
– Значит, не смотреть?
Тренер не удостоил его ответом и продолжал:
– Милош, ты бьешься против кандидата. Мне удалось сегодня на него посмотреть. Он очень высокого роста. Соответственно, учитывай длину рук, чтоб он тебя не достал. И запомни: ты не показываешь, что ты левша, до самого последнего момента, а уже в броске перехватываешь меч. Подумай, как это сделать. И последний совет: когда увидишь его, не поддавайся жалости. Хочешь что-нибудь сказать?
Милош помотал головой и дальше уже не слышал ничего, что говорил Мирикус. Не поддаваться жалости? Чем могло быть вызвано такое предостережение? Имена других бойцов прошли мимо его сознания. Он потер руки – ладони были влажные; и внезапно, в одну секунду его настигла и ударила, как молния, неприкрытая явь: вот сейчас ему предстоит биться насмерть. Он думал, что давно это знает, но теперь понял, что ничего не знал. Ему вспомнились слова Мирикуса: «До самого конца все думают, что как-нибудь да обойдется, что не придется взаправду выходить на арену». Так оно и было. Сам того не сознавая, он обманывал себя этой несбыточной мечтой, а теперь истина ударила ему в лицо. Он сразу как-то изнемог, почувствовал себя совершенно разбитым, неспособным справиться и с котенком. Хватит ли ему сил хоть меч-то поднять?
В девятом часу принесли кофе и хлеба. Василь к ним не притронулся. Милош заставил себя тщательно пережевать и проглотить все до крошки. «Я должен поесть, – твердил он себе, не слишком в это веря, – должен поесть, чтоб поддержать свои силы».
Мирикус ушел. Началось мучительное ожидание. Флавиус сидел неподвижный, как статуя, уйдя в свои сумрачные мысли. Рядом с ним Деликатус отчаянно силился сохранить на лице высокомерную сардоническую улыбку. Подальше сидел Кай – щека щеку съела, черные глаза мечут молнии. На какую-то секунду его совершенно безумный взгляд встретился с взглядом Милоша, и это было как безмолвный поединок.
Всем немного полегчало, когда в девять часов принесли мечи. Милош, взяв в руки свой, сразу почувствовал себя спокойнее. Он погладил рукоять, гарду, провел пальцами по сверкающему клинку. Многие встали, сняли рубахи, разулись и принялись за обычные упражнения: бег трусцой с мечом в руке, прыжки, падение с перекатом, наклоны, выпады. Некоторые, разбившись на пары, отрабатывали боевые приемы.
– Пошли, Василь? – позвал Милош. – Тебе надо размяться.
– Не могу, – простонал тот, – живот схватило. Потом…
– Нет, Василь! Не смей раскисать! Нашел время! Ну-ка, вставай!
Длинное лицо человека-лошади показалось из-под одеяла, и Милош понял, что худо ему, конечно же, не от одной похлебки. Бедняга дрожал всем телом, в глазах стоял ужас.
– Ладно, Василь, лежи покуда, но как только Флавиуса вызовут, берешь себя в руки, понял?
– Попробую…
Милош присоединился к остальным бойцам и попытался забыться в движениях, отработанных до автоматизма за месяцы тренировок.
Вдруг все разом замерли: дверь отворилась, и вошли двое солдат. Стал слышен шум арены, отдаленный и угрожающий, – глухое рычание чудовища, засевшего где-то там, которому их готовят в жертву. Вслед за солдатами вошел Мирикус, и голос его гулко раскатился по камере:
– Флавиус!
Гладиатор, полуобнаженный, лоснящийся от пота, медленно, с остановившимся взглядом двинулся к выходу. Его жесткое лицо со стиснутыми челюстями выражало одну чистую ненависть. Все, мимо кого он проходил, чуяли это и сторонились. Едва дверь за ним закрылась, Милош кинулся к Василю и затормошил его:
– Василь! Ну-ка, вставай!
Тот не шевелился, и он буквально поднял его, поставил на ноги, сунул в правую руку меч.
– Давай, Василь! Бейся!
Василь стоял перед ним с самым жалким видом, бессильно свесив руки. На нем лица не было.
– А ну, бейся! – заорал на него Милош и принялся бить мечом плашмя по рукам, по ногам, вынуждая защищаться.
Человек-лошадь не реагировал. Наконец он все-таки поднял было меч, подавая надежду, что сейчас выйдет из апатии, но тут же выронил его, со всех ног кинулся в угол и скрючился в жестоком приступе рвоты.
Презрительный смех Деликатуса никто не подхватил. Василь тоже оставил его без внимания. Он вернулся к Милошу, утирая рот рукавом, подобрал свой меч и бледно улыбнулся товарищу:
– Вроде получшало…
Лицо у него было уже не такое белое. Он снял рубаху и стал отвечать на удары партнера ударами, на взгляд Милоша, совершенно несостоятельными.
– Да проснись же ты, ради бога! – прикрикнул он. – Тебе драться через несколько минут, забыл?
Его подмывало броситься на Василя, сделать ему больно, даже, может быть, ранить, лишь бы заставить его расшевелиться, защищаться по-настоящему. Он уже готов был так и сделать, но тут дверь опять отворилась. Вошел Мирикус в сопровождении двух солдат.
– Рустикус!
Человек-лошадь уставился на него, судорожно хватая воздух ртом:
– Уже?
– Да. Пошли!
– А Флавиус? – спросил кто-то.
– Флавиус убит, – безо всякой жалости ответил тренер.
Поскольку Рустикус не двигался с места, солдаты шагнули к нему, дулами своих ружей указывая на выход. Он медленно, волоча ноги, пошел. Подбородок у него дрожал, как у ребенка, готового расплакаться.
– Значит, не смотреть на него? – спросил он у Мирикуса.
– Да, старайся не встречаться с ним глазами.
Милош подошел и хотел обнять друга, но Василь тихонько отстранил его:
– Ничего, ты не бойся… подумаешь, чемпион… не больно-то напугали… я вернусь, ты не думай… я им не Флавиус.
Вот когда ожидание стало совершенно невыносимым. Что хуже всего – невозможно было ничего расслышать, даже предположить или вообразить ничего не удавалось. Не в силах продолжать разминку, Милош сел на корточки, прислонясь к стене и спрятав лицо в ладонях. «Василь, ох, Василь, брат мой по несчастью, не оставляй меня одного! Не умирай! Вернись живой, ну пожалуйста!»
Длилось это долго. Кругом гладиаторы обменивались свирепыми ударами, и воздух дрожал от лязга мечей. В какой-то миг короткого затишья Милош как будто уловил приглушенный расстоянием взрыв криков со стороны арены. Что там происходит? Сердце у него чуть не выпрыгивало из груди. Битва продолжается уже целую вечность, во всяком случае, куда дольше, чем у Флавиуса. Что бы это могло значить?
Когда вновь заскрежетала, отворяясь, дверь, он не осмелился поднять голову и посмотреть. Услышал звук шагов по бетону, а потом – угасший голос Василя:
– Я победил…
Человека-лошадь поддерживали с двух сторон Мирикус и Фульгур. Он шел как оглушенный.
– Я победил, – повторил он, словно убеждая самого себя, но торжества в его голосе не было. Из вспоротого бока густой струйкой стекала кровь. Он выронил безвольно свисавший из его руки обагренный меч и с трудом выговорил:
– Он меня убить хотел… я защищался…
– Он храбро бился и победил, – громогласно объявил Мирикус. – Берите с него пример!
Фульгур, осчастливленный двойной удачей заполучить разом и победителя, и пациента, уже тянул его к выходу:
– Давай-давай, пошли в лазарет. Сейчас тебя заштопаю.
Василь, зажимая рукой рану, двинулся за ним. В дверях он обернулся, ища глазами Милоша. Никакой радости не было в этих глазах, лишь глубокая тоска и отвращение к содеянному.
– Счастливо тебе, друг! – сказал он. – До скорого… Не оплошай, ладно?
– До скорого, – совладав со стиснувшим горло спазмом, ответил Милош.
Мирикус вышел последним, посоветовав ему не рассиживаться. На очереди были две битвы между гладиаторами других лагерей, а после них – Милош.
Он тут же принялся за упражнения и с чувством, близким к панике, обнаружил, что все ощущения у него как-то притупились – вес меча, собственные движения невозможно было скоординировать. Как будто он внезапно утратил контроль над своим телом. Ему казалось, что движется он слишком медленно, на ногах стоит неустойчиво.
– Руки-ноги как не свои, – в отчаянии простонал он.
– Ничего, это нормально, – отозвался кто-то рядом. – Со всеми так бывает перед битвой. Становись со мной, помахаемся.
Человека, который предложил ему себя в партнеры, звали Мессор. За все время пребывания в лагере они ни разу словом не перемолвились.
– Спасибо, – от всей души поблагодарил Милош.
Первые же удары, которыми они обменялись, разогнали оцепенение, и когда в дверях появился Мирикус с солдатами, Милош уже чувствовал себя немного увереннее.
– Милош! – бесстрастно выкликнул тренер.
Милошу хотелось хоть с кем-нибудь попрощаться, уходя. Раз уж не с Василем, так с этим Мессором, который разделил с ним последние мгновения. Он шагнул к нему и пожал ему руку.
– До свидания, мальчик. Удачи тебе, – проворчал гладиатор.
Пока шли по коридору, Мирикус все повторял свои наставления:
– Учитывай длину рук – он высокий. Не показывай, что ты левша, пока не поймаешь момент, слышишь?
Милош слышал, но слова тренера доносились как будто издалека и казались нереальными. Два раза он был на грани обморока, однако ноги держали его, не подгибались.
По-прежнему в сопровождении солдат они шли теперь под трибунами. Над головами слышались голоса и шарканье ног. Стонали под тяжестью зрителей доски. Вот протрубил рог – три протяжные низкие ноты. Милош понял, что это объявляют его выход. Солдаты остановились, пропуская его к калитке, которую стоявший около нее охранник уже открыл. Мирикус легонько подтолкнул Милоша, и он шагнул на арену.
Это был удар такой силы, что он едва устоял на ногах. На него разом обрушились тысячи взглядов и ослепительный свет прожекторов, в котором ярко желтел песок. «Все равно что родиться, – подумал он. – Должно быть, ребенок испытывает такой же шок, когда его выбрасывает в жизнь из материнского чрева».
Ему сказали правду: арена была точно такая же, как в тренировочном лагере, и песок под ногами той же консистенции. Однако все, все было другим. Здесь пространство раскрывалось в высоту: за барьером до гигантской раковины крыши поднимались многоярусные трибуны, сплошь забитые зрителями. Мирикус подвел его к почетной ложе, где восседало человек десять фалангистов в пальто. Среди них Милош сразу узнал рыжего бородатого гиганта, которого видел несколько месяцев назад в интернате: Ван Влик! Сразу вспомнилось – вот они с Хелен, двое сообщников, лежат, прижавшись друг к другу, на чердаке… И приглушенный смех девушки, и ощущение ее плеча рядом со своим, ее дыхание, такое близкое в тишине чердака, и как все это его тогда волновало. Неужели нечто такое хорошее и вправду было? И было с ним, Милошем? Он тогда воображал себя непобедимым. Как давно это было! Теперь он во власти варваров и должен биться насмерть ради их удовольствия и ради собственного спасения. И ради того, чтобы снова увидеть Хелен… Где-то она ждет его, он был в этом уверен. Ради нее надо было забыть все, во что он всю жизнь верил: правила честной борьбы, уважение к сопернику. Чтоб ничего не осталось, кроме ярости и жажды крови – вот так!
Жаркий пот заливал ему глаза. Он отер лицо рукой.
– Милош! – объявил Мирикус к сведению представителей власти. – Новичок! – И назвал лагерь, откуда они прибыли.
Какой-то сухонький человечек рядом с Ван Бликом встрепенулся и прищурился:
– Милош… Ференци?
Милош кивнул.
– Ну-ка, ну-ка, поглядим, как-то ты сумеешь убить человека! – захихикал тот.
Милош смолчал, в лице его ничто не дрогнуло. Мирикус взял его за локоть и отвел к противоположному краю арены.
– Учитывай его рост… вначале работай правой… – повторил он напоследок и исчез.
Калитка на другой стороне открылась, и Милош увидел своего противника – высокого худого человека с бритым черепом, который вышел на арену в сопровождении своего тренера, достававшего ему едва до плеча. Оба в свою очередь направились к почетной ложе. Со своего места Милош не расслышал ни имени того, с кем должен был биться, ни названия его лагеря.
Все разом смолкло, как только двое гладиаторов остались одни на арене. Их разделяло метров двадцать. Милош двинулся навстречу противнику, тот тоже направился к нему. Сутулый, как многие слишком высокие люди, грудь морщинистая, с обвислой кожей, волосатая – а волосы совсем белые. Меч свободно свисает из неимоверно длинной руки, впалые щеки серые от седой щетины. Милош дал бы ему лет шестьдесят как минимум. В их лагере таких старых не было. «Да это же дед какой-то, – оторопело подумал он, – не могу я с ним биться!» Слова Мирикуса вспомнились ему и теперь обрели смысл: «Не поддавайся жалости». Когда между ними осталось всего пять метров, оба сделали одинаковую стойку: ноги полусогнуты, рука с мечом выставлена вперед. Милош вовремя удержался от искушения перехватить меч в привычную руку. Так они стояли, почти недвижимые, изучая друг друга.
В публике послышались свистки, потом крики: «Давай, давай! Шевелитесь!» – и издевательские науськивания – «фас! фас!», – словно стравливали животных.
«Им не терпится увидеть нашу кровь, – с омерзением подумал Милош. – Сидят себе в безопасности на трибунах, уверенные в своей безнаказанности. Интересно, хоть у одного из них хватило бы храбрости выйти из-за барьера сюда, на песок, и сразиться? Да нет, куда им, они же трусы! И вот таким преподнести просто так свою жизнь?»
Сейчас всего три метра отделяли его от противника, лоб которого прорезали глубокие морщины, и в глазах его Милош читал тот же страх, что сжимал и его сердце. Он заставил себя не думать об этом. Надо было ненавидеть этого человека, а не жалеть. Он резко выдохнул, придал взгляду твердость, стиснул меч до боли в пальцах и шагнул вперед. Именно этот миг выбрал его противник, чтоб внезапно, перегнувшись всем телом, сделать выпад. Он пырнул Милоша в лодыжку и тут же отпрыгнул. Милош вскрикнул от боли и увидел, что ступня сразу окрасилась кровью, между тем как смех и аплодисменты приветствовали удачный удар. Безотчетное сочувствие, которое он перед тем испытывал, сразу исчезло. Этот худой, слишком старый человек здесь затем, чтоб убить его, и сделает это без колебаний при первой возможности. Милош решил впредь не зевать. Когда противник снова кинулся в атаку, он перехватил меч левой рукой и, быстро переступая, стал уходить вбок, так, чтоб нападать тому было не с руки. Старик опешил было, потом снова сделал выпад, и еще раз, и еще, всякий раз метя по ногам. «Ты думаешь меня этим взять? – засмеялся про себя Милош, чувствуя, как оживают в нем все рефлексы опытного борца. – Будешь, значит, десять раз бить понизу, чтоб я только и знал, что защищать ноги, а на одиннадцатый вдруг пырнешь в грудь? Ну-ну, валяй, подожду…»
Так они продолжали этот танец смерти, держась каждый своей тактики. Старик без передышки бил по ногам, Милош приплясывал вокруг него. С начала битвы прошло совсем немного времени, но напряжение было такое, что оба уже запыхались и обливались потом.
«Ударь в корпус! – молил про себя Милош. Раненая нога горела, и каждый шаг оставлял на песке кровавый след. – Ударь в корпус, ну пожалуйста… Один-единственный раз… Смотри, я наклоняюсь… Открываю грудь… Ну давай, не тяни…»
Долго ждать ему не пришлось. Старик гладиатор внезапно сделал бросок, горизонтально держа меч в руке, вытянутой во всю неимоверную длину, с воплем, в котором было больше отчаяния, чем злобы. Хоть именно этого Милош и дожидался, удар чуть не застал его врасплох. Он еле успел увернуться и, не устояв на ногах, упал на бок. Противник, промахнувшись, тоже потерял равновесие и рухнул лицом в песок. Милош, как более молодой, оказался проворнее: доля секунды – и он уже был на ногах. Он прыгнул, придавив коленом белую, мокрую от пота спину своего слишком медлительного противника и, высоко вскинув руку, приставил острие меча к морщинистой шее под самым затылком.
Свободной рукой он прижал ему голову, а ногой – нижнюю часть тела. Но в этом уже не было необходимости. Старик являл собой жалкое зрелище: он дышал прерывисто, со стоном, из перекошенного рта стекала слюна, смешиваясь с песком. Толпа взревела, предвкушая жертвоприношение, ради которого она здесь собралась. Несколько кратких секунд Милош с неистовой силой ощущал одно: «Я победил!» Но это ощущение почти тут же сменилось другим – ощущением повторяющегося кошмара. Вот он снова, сам того не желая, держит в своих руках жизнь человека.
Тогда, несколько месяцев назад, в горах, в одиночестве и холоде, он решился на страшное дело, чтоб спасти Хелен, дрожавшую за скалой от холода и страха, чтобы защитить двух других беглецов. А теперь он должен был убить, чтобы спасти самого себя – в ослепительном свете прожекторов, под сливающимися в мутное марево взглядами зрителей, повскакавших на ноги от возбуждения. Чего они хотят? Увидеть его позор? Увидеть, как он прикончит старика, который ему в отцы годится? Он понял, что неспособен совершить заклание, которого от него требуют. Как вонзить вот это лезвие в тело побежденного? Как жить после этого? Он воображал, что сможет это сделать, защищаясь, в горячке боя. А тут было убийство – ни больше, ни меньше. Нет, он не доставит им такого удовольствия. Вот сейчас он отпустит поверженного, встанет, и последует все, что должно последовать. Старика признают победителем. А на него, Милоша, на безоружного, выпустят одного гладиатора, потом второго, потом, если понадобится, третьего, и он умрет от их руки. «А это мы еще посмотрим, – подумал он. – Посмотрим…»
Толпа теперь что-то выкрикивала, какие-то слова, которых он не понимал. Он наклонился к своему противнику, почти лег на него.
– Что ты делаешь? – прохрипел старик. – Убей меня. И живи… Ты молодой…
– Не могу, – сказал Милош.
Он отвел меч, острие которого оставило на морщинистой шее кровавую запятую, отбросил его в сторону и. стоя на коленях, замер в ожидании. «Теперь делайте со мной что хотите».
И тут вместо неизбежного, казалось бы, взрыва возмущения странная тишина воцарилась на трибунах – словно затишье перед чем-то страшным, землетрясением, например. От первого глухого удара все здание содрогнулось до основания. Рты изумленно открылись, все обратились в слух – и услышали второй удар, такой же тяжкий и гулкий. Представители Фаланги повскакали и поспешно покинули ложу. Остальные зрители последовали их примеру, на трибунах поднялась суета.
Старик, бледный как мертвец, приподнялся и встал на колени рядом с Милошем.
– Что это?
Никто больше не обращал на них внимания.
– Они выламывают двери! – заорал кто-то.
Началась паника. Все метались, ломились в проходы, давясь и толкаясь в поисках какого-нибудь запасного выхода.
Какие «они»? Кто выламывает двери? Милош, вот уже который месяц отрезанный от внешнего мира, боялся поверить. Однако факт был налицо: чины Фаланги покинули трибуны, солдаты растерянно озирались, ожидая приказов, которые больше не поступали, а публика только и думала, как бы унести ноги. Что же еще, как не Сопротивление, могло быть причиной такого панического бегства?
Когда Милош со стариком встали на ноги (у обоих сердце чуть не выпрыгивало из груди), калитки по обе стороны арены распахнулись, и из них повалили гладиаторы, вырвавшиеся из камер, буйно вопя и потрясая мечами. Они запрудили арену, словно какая-то армия дикарей, и полезли на барьеры. Их свирепые лица и дикие крики повергали в ужас и без того перепуганных зрителей.
– Василь! – закричал Милош, высматривая друга в этой буйной толпе. Человек-лошадь не знал ведь, чем кончилась битва, и надо было его успокоить. Потом Милош вспомнил, что тот ранен, вспомнил кровь, заливавшую бок. Что, если рана оказалась серьезной? Где может быть этот «лазарет», о котором говорил Фульгур? Наверняка где-то по соседству с камерами. Он протолкался против течения к калитке, прошел под трибунами, сотрясающимися от топота зрителей, потом по коридору, и скоро уже заглядывал в камеру, где провел эту ночь. Она была пуста. Только валялись рубаха и сандалии Флавиуса, павшего на арене, и его, Милоша, выжившего. Он надел их и вышел.
– Василь!
Теперь он пошел направо, открывая подряд все двери. В конце коридора почти отвесная деревянная лестница, источенная червями, вела на второй этаж – над ней был открытый люк. Милош положил меч на пол и полез наверх.
– Василь! Ты там, что ли?
Он просунул голову в люк, чтоб осмотреть помещение. Пустая комната, освещенная лишь небольшим отверстием в глинобитной стене. Он спустился обратно, а когда обернулся, перед ним, преграждая ему путь, стоял Кай с мечом в руке. Его собственный меч лежал дальше – не достать.
– А-а-а, кошачье отродье, будешь еще шипеть?
Милош остолбенел.
– Кай, опомнись… Мы свободны…
Тот не слышал. Он надвигался, весь подобравшись, расставив руки, изготовившись к прыжку. Глаза у него были как у лунатика, рука стискивала меч так, что костяшки побелели.
– Я тебе покажу, как царапаться, погань! – прорычал он сквозь зубы.
На искаженном ненавистью лице шрамы казались еще ужаснее. Они выступали рельефным глянцево-лиловым узором.
– Кай, – взмолился Милош, – перестань! Давай поговорим спокойно, ну? Что тебе сделали кошки? Расскажи мне, Кай… Давай поговорим… ладно тебе…
Сумасшедший ничего не слышал. Он шагнул еще ближе, прерывисто дыша, пьяный от злобы.
– Я тебе покажу, как царапаться, – повторил он, и глаза его горели жаждой крови.
– Дай мне хотя бы меч! – сказал Милош, стараясь не делать резких движений. – Я такой же гладиатор, как ты! Я имею право защищаться! Дай мне мой меч! Слышишь, Кай?
Тот не отвечал.
– Кай, – выдохнул Милош, – ну пожалуйста… это слишком глупо… мы ведь свободны… ты знаешь, что мы свободны? И я ведь не кот, ты же знаешь… я не кот…
Кай не слышал. Никакие слова не могли пробиться сквозь его одержимость. Тут Милош понял, что перед ним – смерть. Он заорал что есть сил:
– Помогите! Кто-нибудь, помогите!
Никакого ответа. Коридор был слишком узким, чтоб проскочить мимо Кая, а тот – Милош видел – вот-вот бросится. Не раздумывая больше, он отскочил назад к лестнице и взлетел наверх, помогая себе руками. Две ступеньки проломились под его весом. Он прижался к дальней стене. Кай не отставал. И снова то же ужасное противостояние, на этот раз в полумраке. Милош искал и не находил слов, которые могли бы одолеть безумие этого человека, темным силуэтом возвышающегося в каких-то двух метрах от него. Так они стояли несколько секунд, и лишь их прерывистое дыхание нарушало тишину.
Но вот по какому-то беглому движению, по изменившемуся ритму дыхания Милош почувствовал, что противник сейчас бросится на него и ударит. Тогда он сделал единственное, что еще оставалось, – бросился первым.
Все произошло очень быстро. Сталь вошла ему в живот длинной холодной молнией. И это был единственный удар. Он рухнул на колени и потерял сознание.
Когда Милош очнулся, он был один. Откуда-то издалека все еще доносились глухие удары в двери арены. Он лежал на боку, поджав колени. Щеку холодил сырой земляной пол. В нескольких сантиметрах от его лица сидела серая мышка и приветливо на него поглядывала. Так и хотелось погладить ее нежную шерстку. Подрагивающие усики зыбились, как тончайшая вуаль, из-за которой поблескивали черные агаты глазок. Мышка совсем не боялась. «Она-то понимает, что я не кот…» Милош попробовал пошевелиться – тело не повиновалось. Он хотел позвать на помощь, но побоялся, что собственный крик разорвет его насмерть. Он чувствовал себя хрупким, словно огонек на ветру. Малейшее дуновение – и он угаснет. Живот был липкий от крови. «Это из меня жизнь вытекает… – подумал он и зажал рану обеими руками. – Помогите… – простонал он, – я не хочу умирать…» Его слезы стекал и на пол, размачивая землю в грязь. Мышка крохотными шажками подошла поближе, чуть помедлила, словно в раздумье, и легла, прижавшись к его щеке. «Ты не один, – словно говорила она. – Я всего лишь малая малость, но я с тобой».
Тогда пришли видения.
Первым был Бартоломео – он обнимал его на мосту своими длинными руками и широким шагом уходил прочь: «Мы еще встретимся, Милош! Все встретимся, и живые, и мертвые!»
«Что ж ты меня бросил, Барт?» – спросил он. Друг не ответил. Просто присел на корточки рядом с Милошем и ласково улыбнулся ему.
Василь тоже пришел. Приятно было видеть его честную грубую физиономию. Он неуклюже утешал: «Не бойсь, друг… все путем… Гляди, уже прошло!» – и показывал свою зажившую рану.
Потом пошли чередой всякие другие лица. Тренер, когда-то учивший его борьбе: «Еще раз повторяю, мальчики, – душить нельзя!» Милош снова был совсем мальчишкой и отрабатывал серию кувырков в спортзале. Всплывали из прошлого еще и еще лица, давно забытые: маленькие товарищи по приюту, которые менялись с ним шариками, интернатские приятели, хлопавшие его по плечу. «Как жизнь, Милош? – весело окликали они. – Рады тебя видеть!» Его утешительница всех впускала, усаживала, ворчала на тех, кто слишком бузил. Заботливо спрашивала, не голодные ли они, и тут же принялась готовить какую-то еду. Милош удивился – где ей тут стряпать, когда столько народу, и как они только умещаются в такой тесной комнате, – и ему стало смешно.
Наконец появилась и Хелен. Замерзшая, в интернатской накидке с капюшоном. Снег падал ей на плечи, белый и невесомый. Она тоже опустилась на колени рядом с ним и бережно взяла его лицо в овал своих ледяных ладоней. «Не уходи, Милош, – плакала она, – не уходи, любовь моя…» Он заглянул в круглое лицо склонившейся над ним юной женщины, в ее глубокие глаза, и она показалась ему несравненно прекрасной. «Я не уйду, – хотел он ответить, но губы были каменные и не шевелились. И он сказал ей сердцем: – Я не уйду, любимая. Я остаюсь с тобой. Слово».
А потом все, кто склонялся над ним, – Бартоломео, Василь, все, с кем сводила его жизнь, и Хелен, озарившая эту короткую жизнь таким ослепительным светом, – все тихонько расступились и обернулись ко входу, где стояли мужчина и женщина, молодые, красивые. Женщина в легком весеннем платье и в шляпке с цветами и мужчина, высокий, крепкий, с такими же, как у Милоша, смеющимися глазами. Милош, у которого уже тяжелели веки, улыбнулся им, и они сразу же оказались рядом и опустились на колени около него. Женщина подсунула ладони под его бритую голову и нежно ее огладила. «Где же твои кудри, сынок?» – спросила она. Мужчина из-за ее плеча кивал ему и смотрел на него с одобрением и гордостью. Никакой тревоги не было в их лицах. Наоборот, они светились радостной уверенностью, как у тех, кто встретился с любимым человеком после долгой разлуки и знает, что теперь они будут жить счастливо и никогда не расстанутся.
– Отец… – прошептал Милош. – Мама… Вы нашлись?
– Ш-ш-ш… – сказала женщина, приложив палец к губам. И мужчина тоже сказал «ш-ш-ш…»
Тогда Милош стал, как когда-то, маленьким и послушным. Он свернулся клубочком, ограждая своим телом подаренные ему тепло и нежность, чтоб унести их с собой туда, куда он уходил.
Потом закрыл глаза и ушел.
Мышка побегала еще туда-сюда по его ноге, по плечу, по спине. Вернулась, потерлась о неподвижное лицо, прижалась к нему на минуту-другую, подрагивая чутким носиком. Она ждала каких-нибудь признаков жизни, но их не было. Вдруг издалека донесся особенно мощный удар и следом – жуткий треск. Это переломился наконец массивный засов входных дверей. Испуганная мышка метнулась к стене и юркнула в норку.
НА ОЧЕРЕДНОМ привале, как это уже вошло в привычку, Милена присела на камень и стянула сапоги, чтоб растереть натруженные ноги. Герлинда, девушка-лошадь, которая назвала ее «принцессой» и с тех пор от нее не отставала, уже разводила костерок, чтоб вскипятить воды.
– Споешь мне, если я тебе чаю сварю? – спросила она.
Милена улыбнулась. Любой предлог шел в ход, лишь бы упросить ее спеть. Стоило ей начать, хоть вполголоса, как ее тут же обступали. И если знали мотив, принимались подпевать.
Вот уже два дня они шли к столице, и это чем-то напоминало Милене их осеннее путешествие, когда они с Бартом сбежали из интерната. Она помнила, как захватывало у нее тогда дух на голой горе от простора и воли. Но помнила и другое – неуверенность в себе, страх перед завтрашним днем. Сейчас же, наоборот, ей казалось, что с ними просто не может случиться ничего плохого, пока они укрыты в гуще лошадиного народа, в крепком запахе грубой суконной одежды. Природная сила этих людей, их доброта и безмятежная наивность были заразительны. Они успокаивали, вселяли безотчетную уверенность. Милена испытывала нечто подобное в интернатские времена в обществе своей утешительницы Марты, но то был всего лишь один человек, а тут возникало впечатление единого огромного тела, многоликого и перестраивающегося, единой неодолимой силы. По мере продвижения к столице народу все прибывало. Бесчисленные ручейки небольших отрядов по пути вбирали в себя сотни, а там и тысячи мужчин, женщин и подростков. Следуя естественным изгибам холмов, полей и лесов, они сливались, образуя реки, которые, в свою очередь, превращались в могучие потоки. В домах, мимо которых они проходили, открывались двери. Им выносили поесть, набивали мешки припасами, пускали ночевать в сараи и на сеновалы.
Герлинда подошла с дымящейся кружкой.
– А спеть?
– Ну хорошо, но только тебе. Мне сейчас не хочется петь для кучи народа. Иди поближе…
Топорное лицо девушки-лошади просияло, она подставила ухо к самым губам Милены. Та тихо запела:
Blow the wind, southerly, southerly… —
но тут и другие начали подходить послушать, так что она вскочила, не выпуская из рук кружки:
– Нет! Нет! Всё! В другой раз! Вечером…
Она снова натянула сапоги и направилась к Бартоломео и Доре, сидевшим поодаль на низкой каменной стенке. Оба кутались в зимние пальто, пар от их дыхания клубился голубоватыми облачками. «Два человека, которых я больше всего люблю… – подумала Милена, подходя к ним, – еще Хелен и Марта… сейчас бы их сюда – и был бы магический квадрат».
– Ян и Фабер, наверно, уже на мосту, – озабоченно говорил юноша. – Надо мне было с ними пойти…
– Надо будет – позовут, они же обещали, – отозвалась Дора.
– Да, надеюсь только, что не слишком поздно. Зимние битвы начинаются завтра утром. Может, до Милоша в первый день очередь и не дойдет, но мало ли что… Надо скорее входить в город!
Милена прильнула к нему:
– Не паникуй. Что тут осталось-то, завтра будем там.
– Да. Они не осмелятся открыть огонь. Мы ведь безоружны, с нами женщины, дети… Они не посмеют стрелять.
– Конечно, не посмеют, – подтвердила Милена. – А Милоша ты скоро увидишь. Ты же всегда говорил, что он создан для жизни, что у него дар такой.
– Говорил. Он и для счастья создан. Скорей, чем я.
– Счастье… – усмехнулась Дора. – Эта штука что, и впрямь существует? Вот скука-то, наверно!
Они шагали вместе час за часом, узкими проселками, разбитыми дорогами. Герлинда не отставала от Милены – «а то вдруг потеряется!». Кто направлял это шествие? Трудно сказать. Их несло течением. Вечер застал их на холмах, откуда начинался спуск к городу, и представшая им картина ошеломляла: все холмы, сколько хватало глаз, были черны от народа.
Они, конечно, знали, что люди-лошади собрались отовсюду, но это несметное полчище превосходило самые смелые ожидания. И вообразить хоть на миг, что Фаланга может устоять против этакой силы? Скоро прошел слух, что в столицу вступят на рассвете, а пока надо устроиться потеплее и ждать. Все радостно загомонили, словно сражение уже было выиграно. Герлинда запрыгала на месте и кинулась обнимать Милену.
– Чему ты так радуешься – ночи на морозе? – удивилась девушка. – Мы же все тут околеем до утра!
Герлинда непонимающе уставилась на нее, потом сказала просто:
– Да нет! Миром согреемся.
Она знала, о чем говорит, и в самом деле, ночь, обещавшая быть ужасной, оказалась волшебной. Быстро натаскали дров, и затрещали костры, вздымая к темному небу огненные языки. Милена боялась замерзнуть? Не раз за эту ночь ей с трудом удавалось настоять, чтоб дали уступить кому-нибудь место у самого костра, где люди грелись по очереди, без споров сменяя друг друга. Она боялась, что еды на всех не хватит? Хватило, и с избытком! Изо всех мешков повытаскивали караваи хлеба, окорока, колбасы, яблоки, вино, даже шоколад! Стоило Милене сесть, как тут же кто-нибудь становился на колени у нее за спиной и грел ее в объятиях. В первый раз она подумала, что это Бартоломео или Дора, ну, может быть, Герлинда. Кто бы еще позволил себе такую вольность? Но оказалось, это какая-то незнакомая женщина-лошадь. Милена, в свою очередь, тоже делилась теплом с людьми, которых видела впервые в жизни, и узнала, что давать так же радостно, как получать. Рассвет встречали одеревенелые, невыспавшиеся, топая ногами, чтобы согреться, но у всех было чувство, что они сообща одолели эту ночь, выжили, и теперь их ждут великие дела. Над погасшими кострами еще подымались тонкие дымки. Небо, пасмурное накануне, расчистилось, и в ясном морозном воздухе стали отчетливо видны другие холмы, тоже усеянные тысячами людей, долина, по которой уже двигались передовые отряды, и вдалеке – сверкающая лента реки.
Толпа зашевелилась, тронулась, и хорошо было снова шагать всем вместе. Кто-то начал напевать:
В моей корзинке нету сладких вишен,
сеньор мой,
румяных вишен нету
и нету миндаля… —
и все подхватили – огромные люди-лошади и просто люди, те, кто пел правильно, и те, кто фальшивил:
Ах, нету в ней платочков,
нет вышитых, шелковых,
и нету жемчугов.
Зато в ней нету горя, любимый,
Нет горя и забот…
Пели все, кроме Милены. Голоса возносились вокруг нее – безыскусные, неумелые, нестройные, но полные истовой веры.
– Ты не поешь? – удивилась Герлинда.
– Нет, – сквозь ком в горле ответила Милена. – Я слушаю. Имею же я право хоть раз в жизни послушать…
Вдруг мальчик-лошадь лет двенадцати, плотный и крепконогий, весь красный и запыхавшийся от долгого бега, вырос перед Бартоломео и потянул его за рукав:
– Там тебя господин Ян зовет. С твоей дамой.
– С моей дамой?
– Да, с дамой Миленой.
– А где он?
– У моста. Я проведу.
– Я с вами! – крикнула Дора и, не дожидаясь ответа, поспешила за ними.
– И я! – кинулась следом Герлинда.
Им пришлось сперва прокладывать себе путь сквозь толпу, отчаянно работая локтями, а потом мальчик вдруг свернул налево, и через несколько десятков метров они каким-то чудом оказались одни на круто сбегающей вниз тропе.
– Ты знаешь короткий путь? – крикнул Бартоломео.
– Да! – отозвался мальчик, который спускался впереди, пиная башмаками камушки. – Я тут живу!
– Где? – спросила Милена, не видя вокруг никаких признаков жилья.
Мальчик не ответил и прибавил шагу. Они уже почти спустились с холма и теперь огибали какие-то заросли, искрящиеся от инея. Под ногами хрустела мерзлая трава.
– Подождите! – окликнула Дора. Они с Герлиндой сильно отстали. – У него, похоже, сапоги-скороходы, у этого мальчишки!
Маленький гонец даже не оглянулся и мчался вперед все так же стремительно. Со спины его трудно было узнать, таким легким и грациозным он теперь казался – словно вдруг вырос. Скоро и Милена выбилась из сил.
– Не могу больше! – выдохнула она. – Беги, Барт, я тебя там догоню!
Юноша припустился за проводником, который мелькал впереди, гибкий и воздушный. В несколько прыжков он почти догнал мальчика.
– Не гони так! Мы за тобой не поспеваем…
Между тем как небо на востоке все ярче розовело и голубело, откуда-то издалека стал доноситься сухой треск, словно от веток в костре. Две фигуры, большая и маленькая, все неслись вперед, перепрыгивая через кусты и канавы. Бартоломео никогда в жизни не одолевал таких расстояний за столь короткий срок. Морозный воздух раннего утра свистел у него в ушах. Голова гудела от шума собственного дыхания.
– Далеко еще? – крикнул он через какое-то время, изнемогая от беспокойства.
– Нет, – сказал мальчик и с разбегу остановился как вкопанный. – Уже пришли!
Он стоял, подбоченясь, прямой и неподвижный, и было что-то ангельское в его бесхитростном лице. Бартоломео опешил: мальчик даже не запыхался, но главное, он совсем не походил на себя давешнего. Как будто это был уже кто-то другой.
– Ничего себе! – вырвалось у юноши. – Ты что, волшебник?
– Да, – ответил мальчик и показал на возвышающуюся слева насыпь:
– Тебе туда, наверх! Я дальше не пойду, мне нельзя.
Бартоломео, не зная, что и думать, полез, помогая себе руками. На полдороге он оглянулся – у подножия насыпи никого не было. Безуспешно поискав глазами странного маленького проводника и убедившись, что он исчез, Бартоломео полез дальше. А когда добрался до самого верха, обнаружил, что стоит в каких-то ста метрах от входа на Королевский мост. Глянул туда – и похолодел от ужаса.
Люди– лошади, с палками и пиками, грозной толпой теснящиеся у входа на мост, пытались перейти реку. Над ними густым облаком стоял пар. А на другом берегу в сотне крытых грузовиков, стоящих в ряд, засели солдаты и встречали их ружейным огнем. Мощные тела павших уже усеивали мост. Но хуже всего было то, что люди-лошади на переднем крае так и лезли на приступ, не обращая внимания на стрельбу, сеющую смерть в их рядах. На глазах у Бартоломео двое совсем юных парнишек бок о бок ринулись на мост, размахивая палками. Не успели они добежать до середины, как грянули выстрелы. Первому пуля попала прямо в грудь: он подпрыгнул, словно в каком-то нелепом танце, взмахнул руками и рухнул ничком. Второй, раненный в бедро, пробежал еще, спотыкаясь, метров десять, прежде чем и его прикончили. Падая, он яростно швырнул палку в сторону своих убийц.
– Стойте! – в ужасе заорал Бартоломео.
Но уже новые десять человек, сомкнувшись плечом к плечу, устремлялись в атаку. Они прикрывались, как щитами, какими-то досками и кусками кровельного железа. Несмотря на свою силу и напор, эти тоже прошли не дальше своих предшественников. Их скосили одним залпом. Только двое, настоящие гиганты, удержались на ногах. Шатаясь, они добрели до первого грузовика и, ухватив за шасси, хотели его перевернуть. Солдаты, видимо, подпустили их так близко просто для забавы: сухо щелкнули два выстрела, и с беднягами было покончено.
– Остановитесь же! – простонал Бартоломео и побежал к мосту. Он сразу же утонул в море рук, спин и могучих плеч, но сейчас не было и в помине того чувства защищенности, которое он испытывал, когда Герлинда вела их с Миленой сквозь толпу людей-лошадей. Сейчас монументальные лица, обычно такие мирные, были искажены яростью, слезы бессильного гнева текли по щекам.
– Господин Ян! – закричал Бартоломео. – Кто-нибудь знает, где господин Ян?
– Он там! – пророкотал чей-то голос, и перед юношей, откуда ни возьмись, вырос громадный Жослен со встревоженным лицом. – Скорее! Он тебя ждет!
Несмотря на мороз, Ян обливался потом. Он схватил Бартоломео за лацканы и встряхнул.
– Останови их, Казаль, ради бога! Они меня не слушают! Никого слушать не желают!
– А Фабер?
– Фабер пошел парламентером, и его убили. Тогда они все как с ума посходили. Так и лезут на верную смерть, ведь полягут все, как один!
Бартоломео, оставив толстяка, стал проталкиваться к мосту. Чем ближе он подходил, тем плотнее теснилась толпа. Ценой неимоверных усилий он все-таки пробился и, вырвавшись наконец на свободное пространство, увидел, что люди-лошади готовятся к массированной атаке. Молодой человек в одной рубахе, геркулесовским сложением напоминающий Фабера, сам себя определил в командиры и призывал своих соратников:
– В этот раз все вместе, разом давай! Покажем им, где раки зимуют!
Бартоломео инстинктивно заступил ему дорогу и грозно рявкнул:
– Помолчи! Сам не знаешь, что несешь!
Он был почти одного роста с заводилой, хоть и тоньше, и голос его звучал с неожиданной силой.
– Не делайте этого! – продолжал он, обращаясь к людям-лошадям, изготовившимся к атаке. – Не суйтесь туда! Вас всех перестреляют! Они только того и ждут!
Будь на месте Бартоломео кто-нибудь другой, эти разъяренные колоссы его бы попросту смели, по он был Казаль, и его услышали.
– Они убили Фабера! – пронзительно крикнул кто-то.
– И тебя убьют, если полезешь! – парировал Бартоломео. – Ты же не скотина, чтоб идти на убой!
– Ну и пусть убьют! – закричал парнишка от силы лет шестнадцати.
– Ни с места, я сказал! – гаркнул Бартоломео, грозя кулаком. Его черные глаза метали молнии.
– Был бы здесь твой отец… – начал кто-то.
– Мой отец сказал бы вам то же самое! – оборвал его Бартоломео. – Я говорю за него!
Его решимость поколебала бойцов.
– Я знаю, что вы отважны и готовы идти на смерть, – продолжал Бартоломео, – но что толку идти на смерть ради их удовольствия? Чего вы этим добьетесь?
– Так что тогда, отступать, что ли? – спросил один. – Не можем мы уйти!
– А наши, кого положили на мосту, – мы их так не оставим! – поддержал его другой.
Они были правы. Бартоломео глянул поверх свирепых лиц на несметные толпы, что ожидали вдали, не ведая о трагедии, разыгрывающейся здесь, на мосту. Косые лучи восходящего солнца высвечивали их всех до самого горизонта. Потом он поглядел на противоположный берег. За цепью серо-зеленых грузовиков, в которых укрывался враг, настороженный и беспощадный, город, казалось, затаил дыхание. Бартоломео вынужден был признать, что он страшно ошибся, так же как Ян, и Ландо, и Фабер, и все остальные: солдаты открыли-таки огонь. Они повиновались приказу и, не дрогнув, стреляли по этим беднягам, вооруженным палками.
Что теперь говорить этим людям, когда у них на глазах пали у кого друг, у кого отец или брат, когда погиб Фабер, их любимый вождь? На какое-то время ему удалось остановить эту бойню, спасти сколько-то жизней, но долго он не сможет сдерживать их самоубийственную ярость.
– Идем! – скомандовал самозваный предводитель. – В атаку!
– Ни с места! – заорал Бартоломео. – Слушай мою команду: стойте, где стоите! Предоставьте дело мне!
И, сам, не представляя толком, на что рассчитывает, он шагнул на середину шоссе, ведущего на мост, и пошел вперед…
– Барт, что ты делаешь! Вернись! – послышался окрик у него за спиной. Он узнал голос Яна и не оглянулся.
За рекой не наблюдалось никаких признаков жизни. Можно было не сомневаться, что там ждут, пока он дойдет до середины моста, где будет представлять собой более удобную мишень. Он прошел еще несколько метров. Чего он, собственно, искал? Он сам не мог бы сказать.
А потом ему вспомнились слова Яна и завертелись в голове: «…твой отец… искал славной смерти… какая-то тоска или тайная боль… что-то омрачало душу… не знаю, что это было…»
Он содрогнулся, боясь понять до конца темное искушение, овладевшее им. Неужели и у него, Бартоломео, душа омрачена той же тоской? Той же тайной болью, при которой умереть, в конце-то концов, чуть ли не соблазнительно? Он снова двинулся вперед, споткнулся о вывороченный булыжник, обогнул окровавленный труп мальчика-лошади, убитого у него на глазах, прошел еще метров пять. Его черный шарф развевался на холодном утреннем ветру. Здесь ему уже не слышны были ни крики людей-лошадей у входа на мост, ни ропот толпы позади них – только мирное журчание реки. «Я буду идти до конца, – подумал он. – Только это я и могу: идти до конца».
И вдруг рядом с ним оказалась Милена.
– Милена! – ахнул он и схватил ее за плечи. – Уходи отсюда, скорее!
Она тряхнула непокрытой головой в золотом нимбе стриженых волос:
– И не подумаю. Мы перейдем вместе. Пошли.
Она взяла его за руку и ровным шагом двинулась вперед, держась очень прямо, спокойная и ясная.
– Они будут стрелять, Милена, ты же знаешь.
– В тебя – может быть, но в меня – нет!
– Им это нипочем! Смотри, стреляли же они в тринадцатилетних мальчишек! Вон лежат!
– В меня они не станут стрелять, Барт. Они не станут стрелять в Милену Бах. Я больше не прячусь! Пусть видят, кто я есть! Пусть хорошенько разглядят!
У Бартоломео мелькнула мысль, не сошла ли она с ума. Он силой остановил ее.
– Милена, послушай! Что ты задумала? Стать мученицей? Мученицы не поют, тебе это известно?
Он погладил ее по щеке. Щека была нежная и холодная.
– Никто не посмеет отдать приказ стрелять в меня! Никто, Барт!
– Милена, они натравили человекопсов на твою мать! Забыла?
Она взглянула на него в упор лихорадочно горящими голубыми глазами:
– Они смогли это сделать, потому что дело было в горах, и никто этого не видел! Моя мать погибла совсем одна, темной ночью, понимаешь? Она, должно быть, даже не увидела клыков, которые ее терзали. А сейчас белый день, Барт! Оглянись! Смотри, здесь тысячи людей! Они свидетели. Их глаза – наша защита!
Бартоломео оглянулся и увидел, что люди-лошади вступили на мост вслед за ними. Они совладали со своей яростью и двигались медленно, безмолвно, плечом к плечу. Их суровые лица, темные складки одежд наводили на мысль о каменных статуях, в которые кто-то вдохнул жизнь, и они пришли в движение, образовав непобедимую армию. Бартоломео поднял руку ладонью к ним, и они остановились. В этом беспрекословном повиновении была угроза высшего порядка, куда более пугающая, чем прежние беспорядочные атаки. За их строем, ощетинившимся пиками и дубинками, юноша видел несметные полчища, спускающиеся с холмов: мужчины, женщины, дети, самые дальние из которых только угадывались в крохотных дрожащих точках.
На том берегу ружья все еще молчали. «Милена права, – подумал он. – Если они начнут стрелять в нас сейчас, они спустят на себя такую лавину гнева, которая их сметет, они погубят себя безвозвратно и знают это». Несмотря на такую уверенность, чувство, что он играет со смертью, не покидало Бартоломео. Достаточно одной пули, всего одной… Ну, двух: ему и Милене… Однако никакого страха он не испытывал, только сознание, что эти минуты – самые важные в его жизни, и еще согласие с самим собой.
Он взял девушку за руку. Еще несколько шагов. На середине моста они остановились, и люди-лошади позади тоже. Посмотрели вниз, на могучую реку, спокойно катящую свои темные воды. Она привела их сюда в начале зимы – неужели теперь предаст? Ветер вокруг стих. Казалось, весь мир замер в ожидании.
– Больше не останавливаемся, – сказала Милена. – Пошли…
Они двинулись вперед, словно паря в воздухе, перешагивая через безжизненные тела, лежащие вповалку в позах, в которых их настигла смерть. В одном из этих трупов они узнали Фабера: он лежал ничком, раскинув, как крылья, свои огромные руки, словно хотел обхватить и поднять весь мост. Из-под его головы растекалась кровь, красными струйками прокладывая себе путь между серыми булыжниками.
В нерушимой неподвижности грузовиков, выстроившихся вдоль набережной, было что-то нереальное. Не замедляя и не ускоряя шага, они прошли еще метров двадцать. Рука Милены лежала в руке Бартоломео, нежная и твердая. Он поглядел на свою спутницу. Вся она была юность и свет. «Нет, – снова подумалось ему, – они не смогут: стрелять в такое существо – значит навлечь на себя проклятие…»
И вдруг – он не мог бы сказать, откуда это знает, – они достигли той невидимой точки, дальше которой не пускают. Что-то должно было произойти. Рука Милены дрогнула в его руке. Значит, и она почуяла то же самое? Они не остановились. Каждый пройденный метр был победой, каждый следующий – смертельной угрозой.
И тут они услышали, как там, на набережной, взревел мотор первого грузовика. Он вырулил из ряда, развернулся и медленно покатил прочь. За ним второй, потом третий… Скоро вся колонна снялась и двинулась к югу, в сторону казарм. Сперва все оторопели, не веря своим глазам. Потом в толпе людей-лошадей кто-то воскликнул:
– Они уходят! Испугались!
И безмолвие взорвалось единым многоголосым криком. Эхом отозвались холмы. Бартоломео и Милена, словно очнувшись от сна, только тут осознали, что прошли весь мост из конца в конец. Последние грузовики, еще не убравшиеся с дороги, отъезжали вслед за остальными, и можно было даже рассмотреть испуганные лица водителей – некоторые выглядели не старше их самих. Они еле успели отступить в сторону, как с моста хлынул людской поток, которого уже ничто не могло остановить. По двум соседним мостам таким же неудержимым потоком с ликующими воплями валили мужчины, женщины и дети: путь в город был открыт.
В считанные минуты толпа запрудила набережные, и несметная мирная армия с людьми-лошадьми во главе стала вливаться в промерзлые улицы столицы. Им навстречу открывались окна, раздавались приветственные крики. А также и проклятия в адрес правительства, словно все только и мечтали всю жизнь, как бы его свергнуть. Потом почуявшие свободу горожане высыпали на улицы, присоединившись к толпе, и все это многотысячное шествие двинулось в новый город к резиденции Фаланги.
– К арене! – крикнул Бартоломео. – Нам надо спешить к арене!
– Да, – согласилась Милена, которую заплаканная Герлинда чудом отыскала в этом столпотворении.
– Я так за тебя боялась, – всхлипывала она, – ой, так боялась!
Трамваи не ходили, машин тоже не было видно. Бартоломео и еле поспевающие за ним девушки припустились кратчайшим путем по узким поперечным улочкам. Через четверть часа отчаянной гонки через кварталы Старого города они, еле переводя дух, вылетели на площадь перед ареной и, к немалому своему удивлению, увидели, что там все кипит.
У здания теснились вперемешку люди-лошади, горожане и, словно выходцы из другой эпохи, гладиаторы, полуобнаженные или в одних рубахах, несмотря на мороз. Тяжелые входные двери были заперты, но люди-лошади, ухватив вдесятером огромное бревно, добытое на соседней стройке, уже шли на таран.
– Поберегись! – кричали они. – Сейчас вышибем!
Народ расступился, и они с разбегу ударили в двери. Дубовые створки только чуть скрипнули. Штурмующие отступили метров на десять и повторили попытку.
– Нет, им не справиться, – подумал вслух Бартоломео.
Рядом с ним стоял гладиатор, бритоголовый, с грубым лицом. Он все еще сжимал в руке свой меч и ошалело озирался, словно не понимая, куда попал.
– Битвы уже были? – спросил его Бартоломео.
– Ну, – кивнул тот.
– А вы не видали молодого парнишку, Милош его зовут?
– Не знаю такого…
– Как вы сами-то вышли?
– Там сзади дверка есть… Табачку не найдется?
– Н-нет, – пробормотал Бартоломео, никак не ожидавший такого вопроса, и побежал в обход здания. Милена и Герлинда – за ним.
Там действительно была маленькая дверка – запасной выход, уже перекрытый отрядом людей-лошадей и бойцов Сопротивления с оружием в руках. Они пропускали гладиаторов и простых зрителей, а фалангистов, пытающихся сбежать, замешавшись в толпу, задерживали.
Проталкиваясь к этой двери, Милена не подозревала, что ближайший миг всколыхнет ее душу не меньше, чем пережитое на мосту. А произошло вот что: человек могучего сложения с рыжей бородой появился в дверях, подняв воротник пальто и пригибая голову в тщетной надежде проскочить незамеченным. Тут же десятки рук вытянулись, указывая на него:
– Ван Влик! Это Ван Влик!
Двое людей-лошадей крепко схватили его, третий надел наручники. Он не сопротивлялся и казался сломленным. Его уже собирались увести, когда из толпы послышался женский крик:
– Подождите!
И перед ним встала Милена. Ни тот, ни другая не произнесли ни слова. Просто стояли лицом к лицу.
Ван Влик, приоткрыв рот, уставился на девушку, словно во власти наваждения, и было ясно, что время для него перестало существовать. Он видел перед собой ту единственную, кого когда-либо любил, ту, ради которой, не раздумывая, пустил под откос свою жизнь, ту, кого в конце концов отдал на растерзание кровожадным Дьяволам. Она стояла перед ним, юная и белокурая, как прежде, чарующая, бессмертная. В голубых глазах этой девушки он видел свое разрушенное прошлое и свое мрачное будущее.
Милена хотела ненавидеть его – и не могла. Во взгляде этого человека, словно в сказочном зеркале, она видела свою мать живой.
«Вот человек, который убил мою мать, – твердила она себе, но эти слова как-то не доходили до ее сознания. – Вот человек, который любил мою мать, – скорее, так ей думалось. – Человек, который пятнадцать лет назад плакал, слушая ее в маленькой церкви, и так от этого и не оправился. Человек, который любил ее до безумия, который смотрел на нее так, как сейчас смотрит на меня…»
И когда Ван Влика, безучастного ко всему, увели, он словно унес с собой живую, дышащую память о Еве-Марии, образ женщины из плоти и крови, которого никакая фотография, никакая запись не могли передать.
Потрясенная этой встречей, Милена не сразу пришла в себя. Жуткий треск, сопровождаемый восторженными криками, вернул девушку к действительности. Бартоломео тянул ее за руку:
– Милена, засов переломился! Пошли через главный вход!
Они поспешили туда, по-прежнему сопровождаемые Герлиндой, столь же упрямой, сколь преданной. Таран действительно вышиб-таки двери, но на арену было не пробиться, у входа образовался затор: одни рвались внутрь, другие – гладиаторы и пристыженные зрители – наружу. Бартоломео с девушками, проявив недюжинное упорство, все-таки протолкались в здание. Бартоломео раз за разом выкрикивал:
– Гладиатор Милош, семнадцать лет! Кто-нибудь видел его?
Никто не отвечал. Милена попробовала сунуться с вопросом к одному гладиатору, лицо которого было изуродовано жуткими выпуклыми шрамами, словно от когтей хищника:
– Вы не встречали Милоша Ференци? Гладиатор, семнадцать лет. Был такой в вашем лагере? Или, может, здесь видели?
Тот, не останавливаясь, мотнул головой и прошел мимо, как лунатик. Скоро стало ясно, что от расспросов никакого толку, так что все трое забрались повыше на трибуну и принялись кричать во весь голос:
– Милош! Милош!
Арена мало-помалу пустела, и становилось все яснее, что их друга здесь нет.
– Может, он где-нибудь еще в здании, – предположила Милена.
Но это было маловероятно. С чего бы ему прятаться? Наверняка уже вышел, просто они разминулись.
На всякий случай прошлись по коридорам, открывая по пути двери пустых камер. Так они описали полный круг и оказались там же, откуда начали обход.
– Милош! – в последний раз позвал Бартоломео.
Его голос эхом раскатился под сводами и угас. Стало тихо, как в погребе. Они уже собирались уходить, когда Герлинда показала пальцем на что-то в конце коридора:
– Там, вроде, лестница.
Они подошли. Ступеньки были трухлявые, двух не хватало. Бартоломео начал взбираться, соблюдая все меры предосторожности, чтоб не проломить остальные. Просунув голову и плечи в люк, он остановился как вкопанный.
– Что-нибудь видишь? – спросила Милена.
Юноша не ответил и скрылся в люке. Она подождала немного и, поскольку сверху не доносилось ни звука, крикнула сама:
– Барт, что-нибудь нашел?
Ответа по-прежнему не было. У Милены заныло под ложечкой от недоброго предчувствия. И она тоже полезла наверх.
Слабый свет пробивался через единственную отдушину в глинобитной стене. Бартоломео стоял на коленях около тела, которое лежало, свернувшись в клубок таким совершенным изгибом, какой бывает у спящих кошек. Милена на четвереньках подползла поближе и прижалась к плечу друга.
На Милоше была грязная белая рубаха, спереди сплошь пропитанная кровью. Еще одна рана – на почерневшей от грязи ноге. Не в силах вымолвить ни слова, они смотрели на мертвое лицо, ясное, как у двенадцатилетнего ребенка.
– Милош… – прошептал Бартоломео.
– Хелен… – всхлипнула Милена.
И, уткнувшись друг другу в плечо, они заплакали горькими слезами.
Снизу донесся жалобный голос Герлинды, которой было страшно одной в темном коридоре:
– Ну, что у вас там? Эй! Что там наверху?
В ЭТОМ ГОДУ зима все не кончалась и не кончалась. В середине марта выдалось несколько дней, похожих на предвестие весны, но их снова сменила стужа. То и дело валил снег. Можно было подумать, что природе не хватает сил сбросить с себя панцирь мороза и льда. Она потягивалась, ворочалась, но всякий раз бессильно никла, окоченевшая и побежденная.
Хелен надолго выпала из жизни, затворившись в своей комнатушке у Яна. Выходила только на работу, которую исполняла, как автомат. Милена и Дора, единственные, кого она соглашалась видеть, старались, как могли, заставить ее поесть, причесаться, вовлекали в разговор. Раза два им удалось вытащить ее погулять у реки.
Однажды вечером она наконец выразила желание пойти с Бартоломео в больницу к Василю. Рана человека-лошади оказалась серьезнее, чем представлялось сначала: у него был задет желудок, и бедняга сильно мучился. Больничный комплекс располагался на возвышенности, посреди лиственничного парка. Василь, печальный и исхудавший, лежал в стерильно-белой палате, совершенно для него не подходящей. В это первое посещение Хелен просто присутствовала, не вступая в разговоры двух друзей.
– Тебе что-нибудь нужно? – спрашивал Бартоломео.
– Угу, – с досадой отвечал Василь, – поесть бы настоящей еды… Ротом…
Прощаясь, Хелен поцеловала его и сказала, что еще придет. Она сдержала слово и стала навещать его каждый день, сначала с Бартоломео, а когда Василь пошел на поправку, то и одна.
До больницы надо было добираться через весь город. Она садилась в трамвай и ехала до конечной остановки, чуждая радостному возбуждению попутчиков, невосприимчивая к их сияющим улыбкам. На всех лицах лежал праздничный отсвет падения Фаланги и вновь обретенной свободы. Хелен не могла этого понять. «Чего они все радуются? – думала она. – Или не знают, что мою любовь убили?» Потом шла через парк, не глядя по сторонам, не поднимая головы до самой больницы, где ее уже все знали и здоровались как со своей.
Сначала она расспрашивала Василя про интернат. Про первую встречу с Милошем в тот знаменательный день, когда он передал Барту письмо, в день, с которого все и началось. Какая в тот день была погода – ясная или шел дождь? Во что Милош был одет? Потом потребовала полного отчета о тренировочном лагере. Чем их там кормили? Кто брил им головы – человек, которого звали Фульгур? Как тренировались, босиком или в сандалиях? Бедному Василю пришлось вспоминать все до мельчайших подробностей, ничего не пропуская, и напряженное внимание, с каким слушала его девушка, произвело на него сильное впечатление. Никогда еще никто не ловил так жадно каждое его слово. И он усердно вспоминал, наморщив лоб от умственного усилия.
Однажды она, набравшись храбрости, спросила:
– А он… Милош… он тебе рассказывал про меня?
Василь большим умом не отличался, но сердце подсказало ему, как надо ответить:
– А как же! Все уши прожужжал!
– Правда? А что он говорил?
– Ну как «что»… Да все! Говорил, что ты красивая.
– А еще?
– Да все, сказано же. Ну, например… дай бог памяти… например, что ты здорово лазишь по канату.
Так, ото дня ко дню, от разговора к разговору они добрались до последнего утра, утра битв. Василь сначала рассказал о своей. Говорил спокойно, пока не дошел до смертельного удара, который нанес противнику. Тут этот несокрушимый грубый малый неожиданно бурно разрыдался.
– Он убить меня хотел… понимаешь?… – всхлипывал он. – А я не хотел умирать… Я жить хотел…
Хелен погладила его по голове.
– Не надо, Василь, не плачь. Ты ведь только защищался, да? Это не твоя вина…
– Знаю, но мы, люди-лошади, мы не любим убивать.
В этот вечер она оставила его в покое, но в следующий, едва усевшись у его изголовья, вернулась к прерванному разговору:
– Василь, теперь, пожалуйста, расскажи про Милоша… Про его последний день там, на арене… Все, что знаешь. Прошу тебя. Мне это нужно.
Человек-лошадь против обыкновения начал с конца.
– Это Кай его убил, – серьезно нахмурясь, заявил он, – наверняка. Считал его за кота.
– За кота?
Василь рассказал про Кая, про его роковую манию, а потом про битву Милоша со стариком гладиатором. Хелен слушала как зачарованная. Каждое слово преображалось для нее в еще один образ живого Милоша. И она цеплялась за каждый всем сердцем, всей душой.
– Ты это сам видел, своими глазами? – прошептала она, когда Василь умолк. – Он правда пощадил своего противника?
– Ну да, я все видел из-за калитки. Как раз шел из лазарета, где Фульгур меня заштопал. Он так это прилег к тому старику, они чего-то друг другу сказали, и Милош убрал меч. Это знаешь какую храбрость надо! А потом в двери бухнули тараном, все забегали, началась суматоха, и я его потерял из виду, да еще от боли не очень соображал. Я вот думаю – что его туда понесло, Милоша, в этот тупик? Все наружу ломились, а он вернулся… Может, меня искал…
Хелен кивнула.
– Да, я уверена, он искал тебя, Василь. Ты этого достоин.
Только к началу мая зима наконец отступила. Небо оживилось перелетными стаями, и разгулявшееся солнце отогревало тело и душу. Хелен почувствовала, что горе, когтившее ее сердце, понемногу ослабляет хватку. Она стала больше выходить, иногда ловила себя на том, что смеется какой-нибудь выходке Доры или шуткам своих товарок. Медленно-медленно, легкими неуверенными касаниями к ней возвращалась любовь к жизни. У нее было ощущение, что душа ее разбивает темницу траура, как город свои ледяные оковы. Но случалось, в какую-нибудь беззаботную минуту она вдруг чувствовала себя предательницей, и тогда ей делалось горше прежнего.
В одно из воскресений столица праздновала освобождение. Чествовали героев – людей-лошадей и борцов Сопротивления. Улицы, площади, кишели танцующими. Всюду играла музыка, звучало пение. Вечером на площадь Оперы упряжка лошадей выкатила тяжелую подводу, и, когда сняли накрывавший ее брезент, взорам предстал во всей своей красе и славе гигантский боров Наполеон, величественный и на удивление чистый. Не обращая никакого внимания на приветственные клики, триумфатор только встряхивал своими огромными ушами, похрюкивал и тыкался рылом в поисках корма. Ему подвели под брюхо ремни и с помощью лебедки подняли на помост посреди площади.
Кругом люди поднимали кружки, чокались, обнимались. Хелен, у которой голова кружилась от пива и сутолоки, цеплялась за платье Доры, чтоб не потеряться. В праздничной толпе на глаза ей попался Голопалый, волочащий ногу, щербатый, но сияющий и приплясывающий от радости. Он узнал ее и крикнул, хлопая себя по животу и показывая на борова:
– Видишь, я же говорил! Эх, и попируем!
А немного погодя она попала в объятия доктора Йозефа, который приехал с Наполеоном. Он, видимо, уже знал про Милоша, потому что крепко обнял девушку и ничего не сказал, только глаза у него влажно блестели.
Когда стемнело, на ступенях театра установили микрофоны, и стали выступать музыканты. Около полуночи на крыльцо вышла Милена, одна, в голубом платье, в котором Хелен ее еще не видела, и запела:
В моей корзинке нету сладких вишен,
сеньор мой…
Все замерли. Кто был в шапке, фуражке, берете – обнажили головы, и тысячи голосов слились, вознося к небесам незатейливую мелодию. В первый миг у Хелен так сжалось горло, что голос пресекся, потом стало отпускать:
Ах, нету в ней платочков
нет вышитых, шелковых,
и нету жемчугов… —
пела она вместе с Дорой, обнимавшей ее за плечи:
Нет курочки рябой в моей корзинке,
отец мой,
нет курочки в корзинке,
и уточки в ней нет.
Ах, нету в ней перчаток,
нет бархатных, с шитьем.
Зато в ней нету горя, любимый.
Нет горя и забот… —
пела она вместе со всеми, и это было ее возвращением, полным и окончательным, в мир живых.
Хелен проработала еще несколько месяцев в ресторане господина Яна, потом нашла более подходящее место в книжном магазине нового города. Там в последующие годы ей довелось порадоваться встрече со многими старыми друзьями, отыскавшими ее: как-то появилась Вера Плазил с мужем, распустившаяся на диво пышным цветом, а в другой раз, несколько недель спустя, перед самым закрытием – взволнованная до слез и совершенно не изменившаяся Катарина Пансек.
Милена Бах и Бартоломео Казаль и дальше шли по жизни рука об руку лучезарной неразлучной парой. Бартоломео блестяще учился и стал выдающимся адвокатом. Что же касается Милены, то она не обманула возлагавшихся на нее надежд. Дора нашла ей преподавателя пения и заставляла трудиться, не жалея сил. С годами ее природный голос окреп и установился, и она стала, как ей и прочили, несравненной певицей. Она выступала на самых престижных сценах мира, но никогда не забывала, кто она и откуда. И каждый сезон давала концерт в том самом театре столицы, где когда-то пела ее мать. Хелен уже за месяц до этого запасалась билетом и, верная старой дружбе, сидела в первом ряду.
Милена, даже с симфоническим оркестром за спиной, всякий раз улучала момент подать ей незаметный знак: «А помнишь интернатский двор? помнишь стылый дортуар и долгие, долгие зимы?» Потом взмывал ее голос, трепетно человечный, берущий за душу. Хелен давала подхватить себя этому голосу, такому знакомому и в то же время таинственному, и он уносил ее, словно корабль. И она плыла, а перед ней проходили картины, хранимые в тайниках души: темная спокойная река, текущая под мостом, многопудовая щедрая любовь утешительниц, чуть брезжащие воспоминания о родителях – вереница сменяющихся образов, и один неизменный: улыбающееся лицо мальчика с темными кудрями.