После смерти Роберто Арльта в 1942 г. его книги и сам он были почти забыты на два с лишним десятилетия. Но в 60-е гг. интерес к Арльту оживился. Вновь стали выходить отдельными изданиями его произведения; в 1963 г. в Буэнос-Айресе увидело свет трехтомное собрание его прозы, а в 1982 — двухтомник, включающий в себя и его прозу, и драматургию, и очерки. Стали появляться новые критические работы, переиздаваться старые. Наконец, совсем недавно основанное в столице Аргентины «Общество по изучению и пропаганде лунфардо»[1] провозгласило Арльта своим почетным членом и выделило ему почетное кресло. Кресло Роберто Арльта.
Теперь уже ясно, что начало многих значительных явлений современной литературной жизни Аргентины следует искать там, в 20-х гг., в частности в прозе Арльта. Впрочем, этим обуславливается специальный, литературоведческий интерес. Что же касается читателя, то вот что писал в своей книге «Роберто Арльт под пыткой» (1951) аргентинский писатель-коммунист Рауль Ларра: «Книги Арльта вызывают интерес публики потому, что в них чувствуется дыхание жизни, что они созданы не в лаборатории, потому, что Арльт был не литератором, а писателем, который страдал, любил, боролся, жертвовал собой и презрительно смеялся над картонным пафосом тех, кто выдает себя за писателей».
В этом высказывании — отголоски старой полемики. Полюсами литературной жизни Аргентины начала 20-х гг. были, условно говоря, «плебейская» и «аристократическая» группировки — «Боэдо» и «Флорида». Молодые писатели из «Боэдо» (название улицы в одном из рабочих кварталов) настаивали прежде всего на тематическом обновлении литературы, группа «Флорида» делала акцент на формальных новациях. И те и другие старались уловить дух времени; в их творческой полемике сложились традиции, в которых практические достижения были весомее манифестов.
Формально Арльт но принадлежал ни к одной из враждующих сторон, но «дыхание жизни», о котором пишет Рауль Ларра, прямо соотносится с точкой зрения на Арльта у большинства его современников. Под «дыханием жизни» при этом имелись в виду и полемическая злободневность, и автобиографизм. Действительно, все, написанное Арльтом так или иначе окрашено его биографией. И это уже проблема художественная. Автобиографизм характерен для Арльта, будь то прямой, фактографический, или профессионально-цеховой, когда он пишет о себе как о Писателе.
Роберто Годофредо Арльт родился в 1900 г. в Буэнос-Айресе, в семье иммигранта-немца. От второго имени, данного при крещении матерью — Годофредо, — Арльт всю жизнь отмахивался и вел с ним войну. Вычурное имя не устраивало Арльта принципиально. Он хотел быть просто аргентинцем. Впрочем, мать он очень любил, а вот с отцом, человеком прусского образца, отношения у него не сложились, что придало детским воспоминаниям писателя сумрачный колорит постоянного страха перед всемогущей отцовской дланью. Семья Арльтов жила в предместье, и эта микрогеографическая подробность немаловажна: в столице противостояние центра и окраин было особенно чувствительно и символично.
В социальном аспекте 20-е гг. «увенчали» растянувшийся почти на три десятилетия кризис, затронувший все стороны общественной жизни страны. События последней четверти прошлого века во многом определили характер будущих проблем и специфику развития аргентинского общества. Обусловленная экономическими причинами европеизация страны и — как следствие — большой приток иммигрантов (не только из Европы) сказались, в частности, и на культурной жизни Аргентины. Разноязыкое, пестрое иммигрантское сообщество: итальянцы, немцы, евреи, турки — несли с собой свою культурную традицию, свой жизненный уклад. Новоиспеченные аргентинцы старались селиться колониями, кварталами так, что часто одна какая-нибудь улица представляла целый культурно-исторический срез. Впрочем, большинство приехавших оказалось не у дел, да и социальный статус их был весьма неопределенным. Словом, 20-е гг. были годами уныния и разочарований, причем наиболее остро эти настроения ощущались в столице, где оседало подавляющее большинство иммигрантов.
Если в XIX в. литературное внимание в Аргентине было приковано к образу скотовода-гаучо, перегонявшего стада по бескрайней пампе, вообще к жизни Аргентины сельской, то с начала нашего столетия в центре внимания оказывается Аргентина городская, в первую очередь — Буэнос-Айрес. Поэтому, в отличие от прочих латиноамериканских литератур XX в., в аргентинской литературе особенно сильны урбанистические, городские мотивы. Арльт, который будет постоянно обращаться в своих романах, рассказах и очерках к будням столицы и ее обитателей, по праву считается одним из первооткрывателей городской темы, писателем, заговорившим о новой Аргентине всерьез.
А в детстве прибежищем Арльта были книги. Вымысел заражал его настолько, что он импровизировал перед соседями нелепые, но остросюжетные истории. Так в восемь лет он заработал свой первый гонорар. Когда ему было четырнадцать, он опубликовал первый рассказ.
В шестнадцать лет Арльт порывает с отцом и уходит из дома. Сведения о его жизни в последующие десять лет носят сугубо «телеграфный» характер: приказчик из книжной лавки, подмастерье жестянщика, ученик у маляра, у механика, торговый агент, редактор провинциальной газетенки и портовый грузчик. Затем армия, и снова он журналист, снова в провинции. По жизни Арльта гнала не столько нужда, сколько его неуживчивость. Он не умел заискивать и вообще отличался неудобным для общежития свойством — говорить правду в глаза. Но годы эти прошли не зря, и житейский опыт претворился в образы, сюжеты, концепции. Арльт никогда не превращал формальное, техническое совершенствование в самоцель и постоянно подчеркивал это. Позже, в предисловии к роману «Огнеметы», Арльт скажет: «Говорят, что я пишу плохо. Возможно. Как бы там ни было, я с легкостью назову вам массу людей, которые пишут хорошо и которых читают исключительно члены их семей».
Основные вехи творческого пути Арльта — четыре его романа: «Злая игрушка» (1926); дилогия «Семеро сумасшедших» и «Огнеметы» (1927–1930); «Колдовская любовь» (1932). Малая форма представлена в наследии писателя рассказами, публиковавшимися на протяжения 20-х гг. в провинциальной периодике и затем составившими сборник «Горбунок» (1933). Как журналист, Арльт постоянно обращался к очерку, и наконец последние годы жизни он полностью посвятил театру.
Литературная карьера Арльта складывалась удачно. Уже первая его книга была замечена критикой и удостоена в год выхода муниципальной премии по литературе. Арльт работал тогда (правда, по обыкновению недолго) секретарем у Рикардо Гуиральдеса (1880–1927), всеми признанного писателя, автора классического романа «Дон Сегундо Сомбра». Гуиральдес также отозвался о книге Арльта с похвалой, благословив начало литературного пути своего младшего собрата.
В первом романе Арльта особенно отчетливо проступают воспоминания о его собственных детстве и юности. Семья Арльтов жила весьма скромно. Работа у отца была всегда случайной, надеяться на нее особенно не приходилось; стоптанные башмаки и головокружительные мечты об овощах к обеду — все это было Арльту знакомо не понаслышке. Сильвио Астьер, герой романа «Злая игрушка» ходит по тем же улицам, читает (так же упоенно) те же книги и, что самое главное, одержим такой же тягой к изобретательству. Сам Арльт профессиональным изобретателем не был, ему так и не удалось ничего запатентовать. Но он в первую очередь был человеком изобретательным, точнее, человеком изобретающим.
Итак, на вопрос, кто он, этот подросток, герой Арльта, пожалуй, правильнее всего было бы ответить — изобретатель (inventor). Любопытно, что, отнюдь не нарушая жизненного правдоподобия, здесь соединились два традиционных литературных типа, а именно: подростка и изобретателя — правда, имеющие традиции весьма разной давности. Образ подростка издавна принят в мировой литературе как тип «открытого», становящегося сознания. Фигура изобретателя характерна именно для XX в., особенно для первых его десятилетий, когда вера в техническое всемогущество рождала подвижников и вторгалась в быт.
Но изобретательство Сильвио особого рода. В самом деле, вряд ли кто выдал бы патент на автоматический счетчик падающих звезд — одну из первых технических фантазий Сильвио. Изобретения его не применимы практически; это порывы фантазии, как правило, технически не обоснованные, и поэтому он постоянно слышит от самых разных людей советы, вразумляющие его обратиться к вещам простым, практическим. Обиходное это благоразумие сводится к мнению обывательскому, что самое великое изобретение — это карандаш с резинкой, ведь оно в один день превратило своего автора в миллионера. И тут выявляются два типа изобретательства: профессиональное и дилетантское. Деятельность «дилетанта», которой отказано в практическом выходе и общественном признании, может иметь лишь духовно-практическое значение. Сильвио — по природе своей «дилетант», и в этом одна из трагических сторон его ситуации: чувствуя в себе творческую силу, он не может избавиться от подспудного ощущения собственной никчемности.
Впрочем, к своим фантазиям герой относится и с некоторой долей иронии, что стало возможным, поскольку повествование в романе ведется из некоей временной перспективы: перед нами записки умудренного жизнью человека, вспоминающего о треволнениях юности. Мемуарная установка выдержана достаточно строго, но отнюдь не сковывает динамики действия, а ирония не снимает трагического пафоса повествования в целом. Фантазии Сильвио Астьера — это прежде всего прорыв за пределы будничной повседневности. Перед героем два пути ее преодоления. Давид Виньяс, аргентинский прозаик, писавший об Арльте, сформулировал эту альтернативу так: «труд или магия» («trabajo o magia»). «Труд» — это будни, это скопидомство, прозябание, в конечном счете — утрата одухотворенности. Наоборот, «магия», волшебство — будь то торжественное испытание самодельной пушки, поиски клада на соседнем пустыре или импровизация на технические темы — это кратчайший путь в блистающий мир независимости.
Но о чем может грезить четырнадцатилетний мальчишка и откуда черпать материал для своих мечтаний? Сильвио взахлеб читает приключенческие романы и не столько даже читает, сколько живет в них. Переносясь в мир разбойников и индейцев, он одновременно уподобляет этому миру окружающую действительность, хотя такая идентификация и чревата определенными психологическими последствиями: когда Сильвио мысленно примеряет на себя костюм разбойника, к благородству книжного героя примешивается известная доля самолюбования, а покровительство обездоленным вдовам и сиротам несколько отступает перед ощущением собственного могущества. Авантюрный герой вообще двойствен — к такому выводу приходит и сам Сильвио в конце романа, в очередной раз вспоминая своего кумира, Рокамболя: бескорыстное хитроумие легко переходит в расчетливую хитрость.
Первый роман Арльта населен плутами и полон плутней. Мир увиден как подмостки, на которых разыгрываются веселые и невеселые плутовские истории — трагическая мозаика романа, которая и формально соотносится с традицией испанской пикарески XVII в.
Родство с плутовским романом у «Злой игрушки» сколь очевидное, столь же и непростое. По своему социальному происхождению герой Арльта вполне годится на роль пикаро — барочный плут, как правило, происхождения скромного. Отмечая основные черты традиционного образа пикаро, Л. Е. Пинский в предисловии к роману Матео Алемана (1547–1614) «Гусман де Альфараче» пишет, что он «остроумен и нередко образован», что «пикаро пуще всего презирает труд и постоянные обязанности» и, что также важно для нас, он «человек с идеями» (то есть тот же «inventor»). Плут обуреваем «жаждой свободы от оков земных и небесных». По отношению к остальным персонажам пикаро находится, так сказать, в положении сюжетно привилегированном: если, как правило, все прочие персонажи это персонажи-маски, персонажи-иллюстрации, то сам пикаро — характер незавершенный, «открытый», и именно ему дана возможность судить мир.
Соотнесенность с традицией плутовского романа подтверждается и стилистически. Впрочем, фоном, на который проецируются похождения Сильвио, служит не только классическая пикареска, но и та бульварная литература, которой он зачитывается. Авантюрный роман, казалось бы насквозь придуманный, инкрустируется в повседневность, которая, что самое удивительное, на поверку ни в чем не отличается от нелепой книжной экзотики. Читая роман Арльта, мы как бы читаем одновременно две книги или, вернее, одну — с двойным ключом. «Книжное» и «жизненное» то противопоставляются, то совпадают, но в любом случае воспринимаются соотнесенно.
Ввиду дефицита истинно высоких чувств, героического, действительность рядится в книжную патетику, которая далеко не всегда ей к лицу. Возникает путаница, и в результате часто неприглядное и будничное приобретает колорит и значительность, а стертый литературный штамп насыщается жизнью.
Социальная критика в романе, «социологические отступления» — не просто декларации. Арльт улавливает патетически обличительную интонацию плутовского романа и переносит ее на современный материал. С другой стороны, филиппики против социального зла вырастают непосредственно из эмоций, из жизненного опыта героя, и нельзя не согласиться с теми критиками, которые видят одну из основных заслуг Арльта в том, что он подошел к социальным проблемам не извне, а увидел их изнутри.
Язык арльтовской прозы тоже извлекает эффекты из столкновения просторечья и нарочитой книжности. Постоянный контрапункт иронического и серьезного делает героев Арльта, по его собственному определению, «юродствующими трагиками».
При всем своем фактографическом и нарочитом автобиографизме первый роман писателя дает остраненную модель мира. Связь между характерами и поступками персонажей нарушается, и часто одно оказывается неадекватным другому. В этой неадекватности — корень гротескного, барочного, фантастического, и именно ее имеет в виду Рауль Ларра, когда пишет, что «персонажи Арльта всегда в той или иной степени карикатурны». Сильвио, подобно плуту XVII в., находится с миром в отношениях игровых, но у Арльта это игровое начало пронизывает все сюжетное и фабульное построение. Герои Арльта — притворщики. Лицедейство их отчасти вынужденное, но они отнюдь не бесталанные актеры — в этом им опять-таки приходит на помощь традиция.
Классический плутовской роман по сути своей не трагичен. Он может быть окрашен скепсисом, может быть полон ламентаций по поводу несовершенства бытия, сетования на испорченность человеческой натуры, но никогда в фокусе изображения в нем не оказывалась душевная борьба человека. Стержень пикарески — это, как правило, проблема среды, обусловленность поведения внешними обстоятельствами. В поле зрения Арльта прежде всего — внутренняя жизнь героя, объявившего миру войну, но вынужденного бороться с ним его же оружием. Как писал Рауль Ларра: «На самом деле они (герои Арльта. — В.С.) ищут света. Но они ищут его в грязи и оставляют несмываемые пятна на всем, к чему бы ни прикасались».
Большинство арльтовских персонажей социально детерминированы. Сильвио Астьер внешне тоже полностью зависим от своей ситуации, но внутренняя суть конфликта — в его отношении к миру, который он отвергает, но перед которым не может не преклоняться. Жизнь для него и соблазн, и проклятие. Это противоречие — внутренняя параллель другому, о котором уже говорилось, а именно — неверию в себя, конфликту между сознанием собственного величия и собственной ничтожности. Неопределенность — вот худшее зло, борясь с которым герои Арльта и совершают парадоксальные поступки. Почти все они — максималисты и в то же время люди внутренне нестабильные, разъедаемые рефлексией, люди, для которых самое сложное — это именно прямое действие. Они «привыкли существовать в непроходимых дебрях сомнений и колебаний». Поэтому, скажем, Сильвио живет по принципу «чем хуже, тем лучше», аккумулируя ненависть к окружающему, чтобы наперед избавиться от укоров совести, чтобы не дрогнула рука, нанося удар. И естественно, что персонажи арльтовских книг действительно склонны к провокационной радикальности средств. В структуре арльтовского повествования главному герою отведено особое место: все действующие лица существуют лишь преломленными в сознании героя и лишь пока находятся в поле его зрения, пока он помнит о них. Особенно ярко это проявляется у Арльта в начале его литературного пути, в частности в романе «Злая игрушка». Арльт пишет, как бы перечитывая свои старые дневники, отбирая материал, припоминая, и отсюда характернейшая черта — принципиальная разнородность художественного мира.
Похождения Сильвио — это факты и этапы его внутренней жизни. Автора в первую очередь интересует развитие основной идеи, заложенной в характере героя, ее тенденции, варианты ее реализации; поэтому и ситуации, в которых герой оказывается, всегда призваны подвести читателя к уяснению этой идеи (чем отчасти объясняется пристрастно Арльта к детективным сюжетам). Остальные персонажи — это фон, они неизменны на протяжении всего повествования. Сюжетная динамика арльтовского текста — в психологической раскрепощенности, «незамкнутости» характера главного героя. Эти особенности сохраняются и в последующих романах Арльта. Так, Эстанислао Бальдер, протагонист романа «Колдовская любовь», говорит о своей возлюбленной, что она была для него «но реальной женщиной, а воплотившимся сокровенным переживанием».
Отсюда же и особая роль бытописательных фрагментов. Работая журналистом, Арльт завоевал популярность как автор серии очерков «Буэнос-Айрес в офортах», публиковавшейся в 30-е гг. в столичной газете «Эль Мундо». В романах много бытовых зарисовок, но вся эта сочная эмпирика находится под постоянным присмотром внутренней, духовной реальности главного героя.
Мирта Арльт, дочь писателя, много комментировавшая его произведения, участвовавшая в издании собрания его сочинений (1963), писала, что сюжетное развитие арльтовского повествования почти всегда проходит три фазы: реальность хроникальную, видение-вымысел и реальность трагической развязки. (По сути дела ту же триаду выделяет в романе «Огнеметы» и Рауль Ларра: «Жизнь увидена автором в трех аспектах: детективном, психологическом и фантастическом».) Арльт, многие годы посвятивший журналистике, работавший одно время в отделе уголовной хроники, всегда отдавал должное огромной силе документального факта, который часто оказывался фантастичнее любого вымысла. Подобно Достоевскому, он видел в газетной заметке, в незначительных на первый взгляд происшествиях живое воплощение самых глубоких и насущных проблем, материал для высокой трагедии. Многие его вещи (достаточно вспомнить рассказы «Горбунок», «Призрачный наряд», пьесы) построены именно как трактовки почерпнутых из текущей хроники сюжетов.
Отталкиваясь от факта, повествование к факту же и возвращается, но это уже факт обогащенный, переосмысленный. Вторая точка сюжетной траектории — видение, вымысел, фантазии героя, — это связующее арльтовского текста, импульс, который предопределяет последующее развитие действия. Повествование отслаивается от действительности, что дает возможность автору и читателю увидеть ее, эту действительность, в разных ракурсах, перебрать возможные варианты развития, словом, перенестись в ту самую Страну Возможностей, которая открылась герою романа «Колдовская любовь».
Герой Арльта по природе своей мечтатель, фантазер, жизнь открывается ему в видениях, озарениях, которые вторгаются в реальность резко и непреложно. Развитие сюжета поэтому скачкообразно и непредсказуемо, зачастую парадоксально. Наряду с видимым миром существует другой — тот же мир, но преломленный в сознании, мир, где герой получает возможность взглянуть на происходящее извне и где он держит ответ перед беспощадным судией — своей совестью.
Видения оформлены различно, но они всегда стилистически инородны по отношению к контексту; они — стилистический эксперимент, который, разрастаясь, постепенно уводил писателя за пределы жанра романа. Вообще же, если искать у Арльта «свое», самую характерную черту, интонацию, которая помнится, даже когда уже позабылось «чем кончается» и стерлись в памяти имена большинства персонажей, — это и будут резкие стилевые сломы.
Прозреваемая героем символическая действительность смыкается с иллюзорной действительностью города, которая придает видениям откровенно урбанистический колорит.
В заслугу Арльту обычно ставится то, что, открыв городскую тему, он заодно открыл ее универсальность. Действительно, сам по себе город, а точнее Буэнос-Айрес, — одно из главных действующих лиц арльтовской прозы, и это не удивительно для Аргентины, столица которой имеет особый статус в сознании жителей страны. «Что бы там ни говорили, — писал Арльт в одном из очерков, — этот город, с его геометричностью, вошел в нашу плоть и кровь». Буэнос-Айрес, город-космополит, в котором сосредоточено 65 процентов городского населения Аргентины, предстает в его первом романе как Urbs со своими особыми законами, многоликий фантом, уже сам по себе обрекающий своих жителей на псевдосуществование, сама геометричность которого (вспомним Петербург в романе А. Белого) обладает навязчивостью кошмара.
Проблематика романа «Злая игрушка» во многом определила облик последующих произведений писателя. В частности, очень важной для Арльта оказалась тема преступления и раскаяния в том смысле, в каком ввел ее в мировую литературу еще Достоевский. Традиционные для подростка похождения, плутни и эскапады Сильвио Астьера и его приятелей имеют тем не менее своеобразную подоплеку, и если поиски клада на соседнем пустыре не относятся к разряду юридически наказуемых занятий, то ограбления квартир, сдающихся внаем, — уже преступление. Подростками движет, разумеется, не корысть, и сам Сильвио так объясняет, в чем же именно состояла для них неотразимая прелесть разбоя: «Так проходили дни, полные незабываемых впечатлений, когда мы тратили в свое удовольствие нечестно нажитые деньги, имевшие для нас особого рода ценность и даже как будто оживавшие в наших руках… Да, воровские деньги казались нам ценнее и изысканней, представали символом высшего достоинства и словно нашептывали с улыбкой льстивые слова, зовущие к новым плутням».
Но к романтике игры, к чувству превосходства над ближним примешивается еще нечто, уже более серьезное, а именно радостная горячка разрушения, упоение собственным всесилием. Уподобляясь героям комикса, мальчишки как бы становятся над миром и мстят ему, отвечая насилием на насилие. Но что же дальше? Арльт прослеживает развитие темы до ее логического завершения; пройдя стадию «магической свободы», действие приходит к неизбежной развязке: мальчишеский анархизм пасует перед реальной угрозой наказания. Из героических разбойников мальчишки снова становятся мальчишками, магия оказывается несостоятельной.
Четыре главы романа — это четыре краха; четыре неудачные попытки самоутверждения героя. Желание самоутвердиться — скрытый двигатель поступков Сильвио, и тут получается как бы некий порочный круг: цель недостижима именно в силу отторгнутости героя от мира, отторгнутости мучительной, которая в то же время лишь подталкивает героя в его стремлении «завоевать» мир.
Путь Сильвио завершается иудиным грехом. Жертвой предательства оказывается человек на первый взгляд ничтожный — так, воришка, темный субъект, «мусор бытия», некто Хромой, который сторожит телеги на рынке. Но это лишь одна ипостась образа, его социальная визитная карточка. В другом измерении, в том самом «вымысле», он — архетип плута, гениальный актер, с бездумной виртуозностью исполняющий роль бессмертного кумира рыночной публики, И наконец, в трагическом финале, с наручниками на запястьях, он предстает почти святым, евангельским «добрым разбойником», величие которого в том, что он «прост», и недаром Сильвио думает, что, совершив предательство, он «погубит жизнь самого благородного человека на свете».
И тем не менее он решается на этот шаг. Пытаясь разобраться в истинных мотивах предательства Сильвио, Арльт, устами одного из персонажей книги, скажет о «законе жестокости, который вершится в душе каждого». Но по сути своей герои Арльта не злы. Здесь достаточно вспомнить сцену разговора Сильвио с матерью, одну из самых патетических в романе. Герой сознает, что его ожесточение направлено не против матери, чье поведение так же вынужденно, как и его собственное. Зло, разлитое в мире, по Арльту, безначально и бесконечно, это тютчевское «во всем разлитое таинственное Зло». И очищение от него подразумевает преступление моральных догматов, принятых обществом, в котором царит социальная несправедливость. Арльт отнюдь не проповедует этический релятивизм, но очищение дается его героям лишь через страдание, причем перерождение их — не плавный переход и не сложный процесс перевоспитания. Арльт (и в этом снова столь характерный для него максимализм) предлагает хирургическое вмешательство: герой жертвует собою, и не случайно возможность эта дается ему лишь раз в жизни.
Именно борьба с этической индифферентностью составляет основной пафос Арльта-моралиста. «Люди, — писал он в романе „Колдовская любовь“, — должны объявить забастовку, пока бог сам не явится им». «Вы верите в бога?» — спрашивают у Сильвио. «Я верю в то, что бог — это радость жизни», — отвечает он, и эта радость и есть та «загадочная сила», носителями которой являются все люди и природа которой шире, чем природа жестокости и зла.
И все-таки мироощущение Арльта трагично, ибо утрата — это трагедия, а без нее победа над злом для него невозможна. Страдание — единственное, на что он полагается и чем поверяет ценность бытия. Об этом, как бы между прочим, заявляет герой рассказа «Горбунок»: «А вообще-то, вздумай я оценить свои поступки, просеяв их сквозь некое сито, ситом этим стало бы страдание». Восстановление чистоты отношений между людьми, отождествление героев с самими собою, по Арльту, невозможно без жертвы, без сознательного самоунижения, без глубокого раскаяния: «…все остальное было ложью, — вспоминает герой рассказа „Эстер Примавера“, — единственно истинным и достоверным была боль покинутой девушки, боль, которая превратила ее в существо вечное, а я… я был недостоин даже поцеловать землю, по которой она ступала».
Сочетание «высокого стиля» и лексических архаизмов с сугубо современным материалом сделали роман «Злая игрушка» большой литературной новацией своего времени, и не зря так охотно взял на себя роль крестного отца Гуиральдес — признанный мастер стиля.
В последующих романах Арльт прежде всего стремился к углублению социальной перспективы, но теоретизирование по поводу социального переустройства, наиболее последовательно развернутое в романах «Семеро сумасшедших» и «Огнеметы», было одним из самых уязвимых мест писателя: на эклектизм его концепций не раз указывала критика. Важно в этот период другое: заявленная Арльтом уже в «Злой игрушке» тема преступления и раскаяния перерастает теперь в тему компрометации анархического насилия.
Одновременно происходит важное изменение в структуре произведений: первое лицо уступает место третьему, Арльт все чаще ссылается на некоего «летописца» судеб героев — лицо незаинтересованное, стремящееся к объективности. Как следствие, в тексте появляется недосказанность, догадка. В то же время язык романов стилистически нивелируется, уравнивается в правах с повседневным разговором. Это создает эффект как бы «омоложения» прозы; социальные обличения внешне приближаются к реалистической литературе прошлого века, но глубинная барочная гротескность сопутствует Арльту и здесь. На первый план выступает композиционный эксперимент: сфера видения-вымысла расширяется, но это уже не вдохновенное визионерство, а углубленный психологический анализ, часто в форме драматургически диалогизированной.
Появляется и новый герой — «скучающий циничный буржуа», проделавший путь от «добряка до ироничного молчальника» («Колдовская любовь»). Им движет парадоксальное желание разочароваться, испытать горечь поражения и успокоиться в сознании, что переделать мир невозможно. Человек, увиденный в конкретной перспективе социальных хитросплетений, дает Арльту все менее поводов обольщаться. По сравнению с Сильвио из «Злой игрушки» Эстанислао Бальдер — герой, «сдающий позиции». Стиль его поведения — бравада, лицедейство; он ополчается на святыни и авторитеты, но в конечном счете его скепсис обращается против него же самого, разрушая в нем возможность воспринимать мир непредвзято. Трагедия героя — это трагедия одиночества. Бальдер нуждается в людях не от полноты, а от ущербности своего внутреннего мира — лишь постольку, поскольку «другие» могут помочь ему обрести равновесие. Фабула романа вплоть до развязки остается непроясненной: важно не то, что было на самом деле, а то, какое решение примет герой. В этом внутренний конфликт «Колдовской любви» предвосхищает прозу Альбера Камю, а Эстанислао Бальдер — персонажей Х. Кортасара и, в еще большей степени, героев Х. К. Онетти[2].
Читая «Колдовскую любовь», нельзя не почувствовать склонность автора к диалогу, театрализации действия. Авторская речь, этот связующий материал прозы, исчерпывает себя, функционально сводится к ремарке или же служит для создания особого контекста, довлеющего в публицистике. Да, автор по-прежнему летописец, он комментирует (и компонует) историю героя, но он же и публицист, ученый-социолог, обличающий общественные пороки.
Отступая на задний план, автор одновременно делается все более полновластным хозяином в структуре романа. Автобиографизм первых вещей Арльта меняется: Арльт теперь открыто решает свои, личные проблемы как общие, но и ни в коей мере не отождествляет себя со своим героем. В поздних произведениях Арльт беспощадно и последовательно вскрывает самые глубинные побуждения героев, добирается до тайного тайных их душ.
Писательство так никогда и не стало для Арльта основным занятием. Испытывая постоянные материальные затруднения, он вынужден был (хотя и не без пользы для творчества) работать журналистом то в столице, то в провинции. Романы писались в основном по срочным заказам, в большой спешке. (Так, например, роман «Огнеметы» был дописан в рекордные сроки, когда автору приходилось отстукивать на машинке по десять — пятнадцать страниц в день).
После второй мировой войны аргентинский журнализм меняет свое лицо, превращается, по выражению Рауля Ларры, в «шумный, крикливый, жадный до сенсаций журнализм, эксплуатирующий в первую очередь уголовную хронику и популярные виды спорта вроде футбола». Но в довоенные годы газетный и журнальный материал воспринимался серьезно, и поэтому для самого Арльта его очерки-зарисовки столичной жизни были делом ответственным, принципиальным. Помимо того, что очерк — удобная форма социальной типизации, он был нужен Арльту как возможность языкового эксперимента, как творческая лаборатория. В очерках он на практике «прививал» разговорный язык литературному. В них он мифологизирует аргентинскую столицу — Буэнос-Айрес: характеры даны неизменными, «вечными». Перед нами снова единство живого лица и социальной маски, и неизбежная при этом статичность компенсируется языковой игрой. Очерк — именно тот жанр, в котором Арльт открыл для себя язык «как самоценный драматический материал».
Рассказы Арльт писал параллельно с романами, и, являясь периферией его творчества, рассказы эти предвосхищали многое в будущем развитии писателя. Общая тональность сборника «Горбунок» задана уже в посвящении, адресованном жене: «И вот я посвящаю тебе эту книгу, в соавторстве с темными улицами и безмолвными площадями, где бродит земной, печальный и сонный люд… Существа человеческие скорей похожи на увязших в потемках чудовищ, чем на светозарных ангелов из старинных романов». Преемственность характеров в творчестве Арльта очевидна и, пожалуй, наиболее близок к героям рассказов Эстанислао Бальдер из «Колдовской любви». Но, разрабатывая тему «подпольного существования», Арльт в рассказах последовательно отдаляет друг от друга полюсы своего мира: с одной стороны, это возвышенная реальность Страдания, с другой — карикатурный абсурд Быта. Отсюда и такие непохожие вещи, как «Эстер Примавера» — рассказ, пронизанный пафосом страдания, неотвязной мучительной боли, и «В воскресенье после обеда» — гротеск, словно написанный для театра марионеток.
Арльт видит жизнь прежде всего в ее противоречиях, антиномиях. Комплекс неполноценности в мгновение ока оборачивается «комплексом сверхполноценности», «маленький человек» таит в себе «великого диктатора». Несостоявшийся писатель, герой одноименного рассказа, всю жизнь клеймивший пороки буржуазного общества, признается, что «говоря начистоту… оно всегда казалось мне не так уж и дурно устроенным». В этом «мире наоборот» логичны частности — что придает обыденной жизни несокрушимость аксиомы, — но, увиденный извне, в целом он — алогичен. Это противоречие и делает мироустройство для Арльта абсурдным: Арльт приходит к фарсу, к трагикомедии.
Переход к театру, все более увлекавшему Арльта в последние годы жизни, на фоне его творческой эволюции понятен. Театр зачаровывал Арльта, представляясь ему стихией, равновеликой самой жизни. Спектакль был для него таинством, в театре он видел возможность бесконечной импровизации и наиболее прямой путь к аудитории. Пьесы Арльта (большинство которых было поставлено при непосредственном участии автора) появились в период общего застоя театральной жизни в Аргентине и своей необычностью способствовали возрождению интереса к театру, к драматургии. Правда, в пьесах-фарсах Арльта язык «как самоценный драматический материал» не успел реализоваться, он достаточно стерт. Неизвестно, по какому пути пошел бы Арльт дальше, но, может быть (соблазнительное предположение!), ему удалось бы одушевить фарс с помощью той удивительной языковой стихии, которая переполняет его очерки.
Арльт умер в Буэнос-Айресе в июле 1942 г. Последние месяцы он целиком посвятил работе над новым методом вулканизации капрона. Это было его последнее изобретение, которое он так и не успел запатентовать.