Женщина и гений не трудятся. Женщина была до сих пор величайшей роскошью человечества. Каждый раз, когда мы /делаем/ все, что в наших силах, мы не трудимся. Труд — лишь средство, приводящее к этим мгновениям.
Мое направление в /искусстве/: продолжать творить не там, где пролегают /границы/, но там, где простирается /будущее человека/! Необходимы образы, по которым можно будет /жить/!
Красота /тела/ — слишком /"поверхностно"/ понималась она художниками: за этой поверхностной красотой должна была бы воспоследовать красота всего строения организма, — в этом отношении высочайшие образы /стимулируют сотворение прекрасных личностей/: это и есть смысл искусства, — кто чувствует себя пристыженным в его присутствии, того оно делает /недовольным/, и охочим до творчества того, кто достаточно силен. Следствием /драмы/ бывает: "И я хочу быть, как этот герой" — стимулирование творческой, обращенной на нас самих силы!
/Умолканье/ перед прекрасным есть глубокое /ожидание/, /вслушивание/ в тончайшие, отдаленнейшие тона — мы ведем себя подобно человеку, который весь обращается в слух и зрение: красота имеет /нам нечто сказать/, /поэтому/ мы /умолкаем/ и не думаем ни о чем, /о чем мы обычно думаем/. Тишина, присущая каждой созерцательной, терпеливой натуре, есть, стало быть, некая /подготовка/, /не больше/! Так обстоит со всякой контемпляцией: эта утонченная податливость и расслабленность, эта гладкость, в высшей степени чувствительная, уступчивая в отношении нежнейших впечатлений. А как же /внутренний покой/, /чувство удовлетворенности/, /отсутствие напряжения/? Очевидно, здесь имеет место некое весьма /равномерное излияние нашей силы/: мы как бы /приспосабливаемся/ при этом к высоким колоннадам, по которым мы бродим, и сообщаем своей душе такие движения, которые сквозь покои и грацию суть /подражания/ тому, что мы видим. Словно бы некое благодатное общество вдохновляло нас на благородные жесты.
Смысл наших садов и дворцов (и поскольку же смысл всяческого домогания богатств) заключается в том, чтобы /выдворить из наших взоров беспорядок и пошлость и сотворить родину дворянству души/. Людям по большей части кажется, что они делаются /более высокими натурами/, давая воздействовать на себя этим прекрасным, спокойным предметам: отсюда погоня за Италией, путешествия и т. д., всяческое чтение и посещение театров. /Они хотят формироваться/ — таков смысл их культурной работы! Но сильные, могущественные натуры хотят /формировать/ и /изгнать из своего окружения все чуждое/. Так же уходят люди и в великую природу: не для того, чтобы находить себя, а чтобы утрачивать и забывать себя в ней. "/Быть-вне-себя/" как желание всех.
Чарующее произведение! Но сколь нестерпимо то, что творец его всегда напоминает нам о том, что это /его/ произведение.
Он научился выражать свои мысли, но с тех пор ему уже не верят. Верят только заикающимся.
Кто, будучи поэтом, хочет платить наличными, тому придется платить /собственными/ переживаниями: оттого именно не выносит поэт своих ближайших друзей в роли толкователей — они разгадывают, отгадывая /вспять/. Им следовало бы восхищаться тем, /куда/ приходит некто путями своих страданий, — им следовало бы учиться смотреть вперед и вверх, а не назад и вниз.
Вовсе не легко отыскать книгу, которая научила нас столь же многому, как книга, написанная нами самими.
Сначала приспособление к творению, затем приспособление к его Творцу, говорившему только символами.
Вера в форме, неверие в содержании — в этом вся прелесть сентенции, — следовательно, моральный парадокс.
Страстные, но бессердечные и артистичные — таковыми были греки, таковыми были даже греческие философы, как /Платон/.
Отнюдь не самым желательным является умение переваривать все, что создало прошлое: так, я желал бы, чтобы /Данте/ в корне противоречил нашему вкусу и желудку.
Величайшие трагические мотивы остались до сих пор неиспользованными: ибо что знает какой-нибудь поэт о сотне трагедий совести?
"Герой радостен" — это ускользало до сих пор от сочинителей трагедий.
"Фауст", трагедия познания? В самом деле? Я «смеюсь» над Фаустом.
Видеть в /Гамлете/ вершину человеческого духа — по мне это значит скромничать в отношении духа и вершины. Прежде всего это /неудавшееся/ произведение: его автор, пожалуй, смеясь, согласился бы со мной, скажи я ему это в лицо.
Вы сказали /мне/, что есть тон и что слух: но что за дело до этого музыканту? Объяснили ли вы тем самым музыку или же опровергли?
Существует гораздо больше языков, чем думают, и человек выдает себя гораздо чаще, чем ему хотелось бы. Что только не обладает речью? — Но слушателей всегда бывает меньше, так что человек как бы выбалтывает свои признания в пустое пространство: он расточает свои «истины», подобно солнцу, расточающему свой свет. — Ну разве не досадно, что у пустого пространства нет ушей?
Лишь теперь брезжит человеку, что музыка — это символический язык аффектов: а впоследствии научатся еще отчетливо узнавать систему влечений музыканта из его музыки. Он, должно быть, и не подозревал, что /выдает себя тем самым/. Такова /невинность/ этих добровольных признаний, в противоположность всем литературным произведениям.
Если бы богине Музыке вздумалось говорить не тонами, а словами, то пришлось бы заткнуть себе уши.
В современной музыке дано звучащее единство религии и чувственности и, стало быть, больше женщины, чем когда-либо в прежней музыке.
/Вагнер/ не испытывал недостатка в благодеяниях со стороны своих современников, но ему казалось, что принципиальная несправедливость по отношению к благодетелям принадлежит к "большому стилю": он жил всегда, как актер, и в плену у иллюзии образования, к которому по обыкновению влекутся все актеры. Я сам, должно быть, был величайшим его благодетелем. Возможно, что в этом случае образ переживет того, кто в нем изображен: причина этого лежит в том, что в образе, созданном мною, есть еще место для целого множества действительных Вагнеров, и прежде всего — для гораздо более одаренных и более чистых в намерениях и целях.
Наиболее вразумительным в языке является не слово, а тон, сила, модуляция, темп, с которыми проговаривается ряд слов, — короче, музыка за словами, страсть за этой музыкой, личность за этой страстью: стало быть, все то, что не может быть /написано/. Посему никаких дел с писательщиной.
Первое, что необходимо здесь, есть /жизнь/: стиль должен /жить/.
Стиль должен всякий раз быть соразмерным /тебе/ относительно вполне определенной личности, которой ты хочешь довериться. (Закон /двойного соотношения/.)
Прежде чем быть вправе писать, следует точно знать: "это я высказал бы и /испортил бы/ таким-то и таким-то образом". Писание должно быть только подражанием.
Поскольку пишущему /недостает/ множества /средств исполнителя/, ему надлежит в общем запастись неким образцом /весьма выразительного/ способа исполнения: отражение этого, написанное, неизбежно окажется уже намного более блеклым (и для тебя более естественным).
Богатство жизни выдает себя через /богатство жестов/. /Нужно учиться/ ощущать все — длину и краткость предложения, пунктуацию, выбор слов, паузы, последовательность аргументов — как жесты.
Осторожно с периодами! Право на периоды дано лишь тем людям, которым и в речи свойственно долгое дыхание. Для большинства период — это вычурность.
Стиль должен доказывать, что /веришь/ в свои мысли и не только мыслишь их, но и /ощущаешь/.
Чем абстрактней истина, которую намереваешься преподать, тем ревностнее следует совращать к ней /чувства/.
Такт хорошего прозаика в том, чтобы /вплотную подступиться/ к поэзии, но /никогда/ не переступать черты. Без тончайшего чувства и одаренности в самом поэтическом невозможно обладать этим тактом.
Предупреждать легкие возражения читателя — неучтиво и неблагоразумно. Большой учтивостью и /большим благоразумием/ было бы — предоставить читателю /самому высказать/ последнюю квинтэссенцию нашей мудрости.