5 мая 1985 года

Матильда нетерпеливо постукивала по рулю указательным пальцем.

Вот уже больше получаса автомобили на трассе исполняли медленный вальс, а она все еще находилась в десяти километрах от тоннеля Сен-Клу. Движение замерло на долгие минуты, затем внезапно горизонт освободился, и прижатый к барьерному ограждению «Рено-25» сунулся влево и поехал: шестьдесят, семьдесят, восемьдесят… а потом снова резко остановился. Эффект аккордеона. Она еще поборется. Кстати, она приняла все меры предосторожности: выехала сильно заранее, как можно дольше оставалась на шоссе и решилась съехать на платную автотрассу только после того, как навигатор сообщил, что там нет пробок.

– И все это ради того, чтобы вляпаться в подобное дерьмо…

Обычно Матильда говорит скорее красиво, она не из тех, кому хочется казаться вульгарной. Только наедине с собой она может допустить грубость, просто для разрядки.

– Надо было поехать в другое время…

Ее удивляло собственное легкомыслие. Еще никогда она не поступала столь непредусмотрительно. Опоздать в такой день! Матильда ударила по рулю кулаком; она была страшно зла на себя.

Матильда придвинула кресло поближе к рулю, потому что у нее короткие руки. Ей шестьдесят три года, она маленькая, толстая и тяжелая. Глядя на ее лицо, можно догадаться, что прежде она была хороша собой. Даже очень хороша. На нескольких фотографиях времен войны это необыкновенно изящная и очень чувственная девушка с гибкой фигурой и светлыми волосами, которые обрамляют смеющееся лицо. Теперь, разумеется, все увеличилось: подбородок, грудь, задница, однако она сохранила голубые глаза, четко очерченные губы и некую гармонию в лице, напоминающую о ее былой красоте. Если со временем ее тело стало дряблым, то к остальному, то есть к деталям, Матильда по-прежнему была внимательна: роскошная дорогая одежда (на это у нее есть средства), еженедельный визит к парикмахеру, профессиональный макияж, а главное, самое главное – руки с великолепным маникюром. Она может пережить появление новых морщин, упорно прибывающие килограммы, но не стерпела бы неухоженных рук.

Из-за избыточного веса (нынче утром весы показали семьдесят восемь килограммов) она страдала от жары. Дорожная пробка – это настоящая пытка. Матильда ощущала, как по ложбинке между грудями стекают струйки пота, – наверняка и ляжки совсем мокрые. Она нетерпеливо ждала, когда движение восстановится, чтобы воспользоваться сквознячком, который ворвется в опущенное окно и освежит ее лицо. Возвращение в Париж оказалось столь же мучительным, как и проведенные у дочери в Нормандии выходные; это было почти невыносимо. Они непрестанно играли в карты. Ее зять, этот придурок, непременно хотел посмотреть по телевизору Гран-при «Формулы-1», а в довершение всего в субботу подали маринованный порей, и Матильда потом всю ночь его переваривала.

– Надо было уехать вчера вечером.

Она бросила взгляд на приборную доску с часами, и с ее губ снова слетело бранное слово.

На заднем сиденье поднимает голову Людо. Это крупный годовалый далматинец с глупым взглядом и нежным сердцем. Время от времени он открывает один глаз, смотрит на тяжелый затылок своей хозяйки и вздыхает. Он не всегда полностью доверяет ей: у нее частенько меняется настроение, особенно в последнее время. Сначала все шло хорошо, но сейчас… Нередко ему случается схлопотать пинок под ребра, и он никогда не знает за что. Но он пес компанейский, из тех, что привязываются к хозяйке и не меняют своих взглядов даже в дурные дни. Просто он немножко остерегается ее, особенно когда чувствует, что она взвинчена. Сегодня как раз такой случай. Видя, как она дергается за рулем, он предусмотрительно ложится и притворяется мертвым.

С тех пор как Матильда выехала на трассу, она вот уже в двадцатый раз мысленно прикидывает путь до авеню Фоша. По прямой она была бы там меньше чем через пятнадцать минут, но остается тоннель Сен-Клу, а это настоящее бедствие… Ни с того ни с сего она вдруг разъяряется на весь мир, а в особенности на дочь, которая вообще ни при чем, но это соображение Матильду не останавливает. Каждый раз, приезжая к дочери, она испытывает смертельное отвращение при виде этого по-мещански нелепого деревенского дома. Зять возвращается с тенниса, широко улыбаясь, с небрежно наброшенным на шею полотенцем, как в телевизионной рекламе. Когда дочь занимается садом, можно подумать, будто это Мария-Антуанетта в Малом Трианоне. Для Матильды это зрелище – постоянное подтверждение того, что ее дочь умом не блещет, иначе с чего бы она вышла за такого идиота… Да к тому же американского. Но главное – идиота. Короче, за американца. К счастью, детей у них нет, и Матильда всерьез надеется, что ее дочь бесплодна. Или он. Неважно, кто из них, потому что она даже вообразить не осмеливается, что за детишки у них могли бы получиться… Мерзкие рожи, гаденыши. Матильда любит собак, а детей ненавидит. Особенно девочек.

– Я несправедлива, – говорит она себе, однако на самом деле так не думает.

Это из-за пробок. В те дни, когда она работает, все примерно так же: нервозность, нетерпеливость, окружение, да еще прибавьте к этому дорожное движение по выходным… А если бы пришлось перенести на следующее воскресенье? Она может сколько угодно размышлять об этой работе, но не видит никакой иной возможности, кроме нынешнего воскресенья. Недельное опоздание… такого с ней еще не бывало.

А потом неожиданно, никто бы не понял, с чего вдруг, очередь из автомобилей внезапно рассасывается.

Необъяснимым образом «Рено-25» проносится через тоннель Сен-Клу и в считаные секунды выскакивает на окружную дорогу. Заметив, что движение по-прежнему плотное, но автомобили едут, Матильда чувствует, как ослабевает напряжение в теле. У нее за спиной с облегчением вздыхает Людо. Матильда жмет на газ и выходит из ряда, чтобы обогнать плетущуюся перед ней машину, но тут же возвращается на место, вспомнив, что здесь полно полицейских радаров. Не делать глупостей. Она предусмотрительно встраивается в средний ряд за чудовищно дымящим «пежо» и улыбается: затаившаяся в Воротах Дофина морда радара внезапно направляет луч на левый ряд, который Матильда только что покинула.

Ворота Майо, авеню Великой Армии.

Матильда избегает кругового движения по площади Звезды, сворачивает направо и спускается к авеню Фоша. Она снова спокойна. Двадцать один тридцать. Она приехала чуть-чуть раньше. Как раз то, что нужно. А ведь была на волосок от опасности. И еще не может прийти в себя. Возможно, удача – составляющая таланта, поди знай. Она сворачивает в боковую аллею, останавливается на пешеходном переходе, выключает двигатель, но оставляет зажженными габаритные огни.

Вообразив, что он уже дома, Людо на заднем сиденье вскакивает и начинает поскуливать. Матильда поднимает глаза к зеркалу заднего вида:

– Нет!

Она произносит это резко и безапелляционно, не повышая голос. Пес тотчас снова ложится, бросает на нее скорбный взгляд и, подавив вздох, закрывает глаза.

Тогда Матильда надевает очки, висящие у нее на шее на тоненькой цепочке, и роется в бардачке. Оттуда она достает какой-то документ, который собирается в очередной раз изучить, когда в нескольких десятках метров дальше отъезжает автомобиль. Матильда спокойно занимает освободившееся место, снова глушит двигатель, снимает очки, откидывается на подголовник и тоже закрывает глаза. Какое чудо, что она наконец здесь и вовремя. Она обещает себе впредь быть предусмотрительней.

На авеню Фоша царит полный покой, – должно быть, здесь очень приятно жить.

Матильда опускает стекло. Теперь, когда машина неподвижна, дышать в ней становится тяжеловато, пахнет далматинцем и по́том. Хочется под душ. Позже. В зеркале заднего вида она видит вдали мужчину, выгуливающего свою собаку по боковой аллее. Матильда испускает тяжелый вздох. Там, на авеню, стремительно мчатся малочисленные в этот час автомобили. Воскресенье. Высокие платаны едва трепещут. Ночь будет душная.

Хотя Людо спокойно лежит на месте, Матильда оборачивается к нему и, наставив на пса указательный палец, приказывает:

– Лежать, не шевелиться, ясно?

Он покоряется.

Она отворяет дверцу, хватается обеими руками за кузов и с трудом выбирается из машины. Надо бы сбросить вес. Юбка задралась и смялась на ее огромной заднице. Она привычным жестом тянет за подол. Обойдя машину, открывает пассажирскую дверь, достает тонкий дождевик, надевает. Легкий теплый ветерок лениво колышет у нее над головой высокие деревья. Слева приближается мужчина с собакой; это такса, она обнюхивает колеса и натягивает поводок. Таксы Матильде нравятся, у них славный характер. Мужчина улыбается ей. Вот так порой завязываются знакомства: у обоих собаки, вы говорите о собаках, сходитесь. Тем более что мужчина с собакой еще очень даже ничего, ему от силы полтинник. В ответ Матильда тоже улыбается и вынимает правую руку из кармана. Заметив пистолет «дезерт игл» с глушителем, мужчина резко останавливается. Верхняя губа Матильды рефлекторно хищно приподнимается. В долю секунды ствол направляется мужчине в лоб, но тут же падает, и Матильда стреляет ему в гениталии. В изумлении он таращит глаза – информация еще не поступила в мозг; он сгибается пополам, наконец морщится и без единого звука валится на землю. Матильда с трудом переворачивает тело. Между ногами у него расплывается коричневое пятно и медленно растекается по тротуару. Мужчина так и остается с открытыми от неожиданности и ошеломительной боли глазами и ртом. Матильда наклоняется и пристально разглядывает его. Он не умер. На лице Матильды можно было бы прочесть странную смесь удивления и удовлетворения. Как у толстого ребенка, с восхищением обнаружившего невиданное насекомое. Она не сводит глаз со рта, из которого короткими волнами изливается омерзительно пахнущая кровь. Кажется, Матильде хочется что-то сказать, от нервного возбуждения у нее дрожат губы и чуть подергивается левый глаз. Она приближает ствол оружия, приставляет его прямо к середине лба лежащего человека и издает что-то вроде хрипа. Похоже, глаза мужчины вот-вот вылезут из орбит. Матильда внезапно передумывает и стреляет ему в горло. От выстрела голова словно бы отделяется от шеи. Матильда с отвращением отступает. Сцена длится не больше тридцати секунд. Тут она вспоминает об оцепенелой от страха, напряженной и перепуганной таксе на поводке. Собака поднимает на нее одурелый взгляд и тоже получает пулю в голову. От выстрела половины таксы как не бывало, а то, что осталось, – это просто рваный кусок мяса.

Матильда оборачивается, оглядывает авеню. Все по-прежнему спокойно. Автомобили невозмутимо проносятся мимо. Тротуар пуст, как подобает тротуару в квартале богачей среди ночи. Матильда садится в машину, кладет оружие на пассажирское сиденье, включает зажигание и спокойно трогает с места.

Она с предосторожностью выезжает с боковой аллеи на авеню в сторону окружной дороги.

Людо, которого разбудил звук двигателя, поднимается на ноги и кладет голову на плечо Матильды.

Она снимает одну руку с руля, чтобы погладить морду далматинца, и ласково говорит:

– Хороший мальчик!

На часах двадцать один сорок.

* * *

Когда инспектор Васильев закончил свою работу, на часах было двадцать один сорок. В кабинете попахивало потом. Единственное преимущество вечерних дежурств в уголовном розыске заключалось в том, что за это время он мог составить отчеты, которые давно был должен сдать комиссару Оччипинти: тот их требовал, но никогда не читал. «Сделайте мне обобщение, старина», – говорил шеф, горстями поглощая арахис. При одной мысли об этом запахе Васильеву становилось тошно…

Он, можно сказать, толком не пообедал и теперь мечтал открыть себе баночку… «Баночку чего?» – задумался он и мысленно заглянул в кухонный шкафчик. Горошек, зеленая фасоль, тунец в масле, посмотрим… Он не гурман и не обжора. Бывало, он невозмутимо признавался: «Я не люблю есть». Присутствующие, кто бы то ни был, тотчас начинали восклицать: «Невероятно! Как можно не любить есть?» Это ошарашивало всех, словно какая-то аномалия, антиобщественное поведение. Даже антипатриотическое. Васильев преспокойно продолжал двенадцать месяцев в году питаться мясными консервами, крыжовенным джемом и сладкими напитками; его желудок все терпел. Такая диета кого угодно превратила бы в толстяка, а вот он уже десять с лишним лет не прибавлял ни грамма. Вдобавок он имел преимущество: не приходилось мыть посуду. У него на кухне не водилось никакой утвари – только мусорное ведро и столовые приборы из нержавейки.

Однако баночка консервов, не важно, с каким содержимым, отступила на второй план в очередности его дел, потому что прежде ему было необходимо съездить в Нейи, чтобы навестить господина де ла Осрей.

– Он много раз просил, чтобы вы приехали, – сказала сиделка. – Видимо, он чем-то очень расстроен.

У нее сильный камбоджийский акцент. Ее зовут Теви; это молодая женщина невысокого роста, наверное, лет тридцати, чуть полноватая, на голову ниже Васильева, но, похоже, это ее не смущает. Она уже с месяц заботится о Мсье. Гораздо услужливее и любезнее, чем предыдущая, – та была приветлива, как тюремная дверь…

Да, приятная девушка. Васильеву прежде не представлялось случая по-настоящему с ней поговорить, ему не хотелось выглядеть, как… ну, вы понимаете…

– Видите ли, когда у тебя вечернее дежурство, всякий раз не знаешь, когда оно закончится… – оправдывался он.

– Да, у нас то же самое, – ответила Теви.

В ее голосе не было упрека, однако Васильев был из тех, кто постоянно чувствует себя в чем-то виноватым. Теви работала в очередь с другой сиделкой, но чаще дежурила она; впрочем, ему так и не удалось вникнуть в их расписание: по телефону почти всегда отвечает она, и встречает его, когда он наведывается к Мсье, тоже она.

– Перезвоните, когда закончите, – добавила Теви. – Я вам сообщу, стоит ли еще ехать…

Что означало: на ногах ли еще господин де ла Осрей и не слишком ли он устал. Старик много спал, и моменты бодрствования были непредсказуемы.

Поскольку в двадцать один сорок пять пришел коллега Майе, чтобы сменить Васильева, больше никаких отговорок не оставалось: значит, в Нейи.

Васильев был достаточно труслив, чтобы прибегать к уловкам, но слишком честен, чтобы придумывать оправдание.

Он нехотя надел куртку, погасил свет и понуро вышел в коридор, утомленный сегодняшним дурацким днем.

Васильев. Рене Васильев. Звучит по-русски, потому что это и правда по-русски. Фамилия досталась ему от отца, высокого крупного мужчины с густыми усами, который навечно застывшим взглядом пристально смотрит из овальной рамки, помещенной в столовой на почетном месте – над буфетом. Папашу звали Игорь. Он соблазнил мамашу 8 ноября 1949 года и умер спустя три года, день в день, доказав таким образом, что он человек точный и пунктуальный. В течение этих трех лет он водил такси по всем парижским улицам, сделал мамаше маленького Рене, а потом как-то вечером, после пьянки со своими вусмерть напившимися русскими коллегами, которые умели плавать не лучше, чем он, упал в Сену. Его с трудом вытащили из воды, и он умер от сокрушительной пневмонии.

Вот почему фамилия Рене – Васильев.

Васильева зовут Рене, потому что мамаша хотела почтить своего отца – так что инспектор носит имя и фамилию двоих людей, с которыми никогда не был знаком.

От папаши он унаследовал рост (193 см), а от мамаши худобу (79 кг). От отца он получил высокий лоб, широкую грудь, тяжелую походку, светлые глаза и массивную челюсть. От матери – определенную склонность к флегматичности, неисчерпаемое терпение и непоколебимую порядочность. Кстати, что довольно забавно: с виду он крупный, нескладный, костистый, но внутри у него как будто бы пустота – наверняка это от отсутствия мускулатуры.

Лысеть он начал, едва ему стукнуло двадцать. Пять лет спустя выпадение волос прекратилось с тем же коварством, с каким началось, оставив у него на макушке круглый облезлый пустырь – последнее свидетельство битвы, которую все эти годы вела его мать при помощи мазей, сырых яиц с уксусом и других чудодейственных средств. Васильев с невозмутимым спокойствием вытерпел этот решительный бой, в котором мамаша считала себя победительницей. Теперь это был тихий и упорный тридцатипятилетний мужчина. После смерти матери он жил один в квартире, которую прежде занимал вместе с ней и частично переделал, но не слишком. Что же до того малого, что осталось ему в наследство от семьи, то можно честно сказать, что, вообще-то, ничего хорошего. Кроме морского свитера и оловянной фляги, предназначенной для водки, на память о себе папаша оставил ему только господина де ла Осрей, которого Игорь – задолго до знакомства с мамашей – исправно возил утром, днем и вечером, почти как личный шофер. После смерти папаши расчувствовавшийся господин де ла Осрей решил выплачивать маленькому Рене стипендию, в которой очень нуждалась мамаша. Таким образом, в память о своем любимом такси возлюбленный благодетель субсидировал обучение Рене до получения им юридической лицензии и диплома об окончании Национальной школы полиции[4]. Господин де ла Осрей слыл бездетным (это следует проверить…) и не имеющим родственников (если это и не так, то они ведут себя очень скромно, Васильев никогда не видел у Мсье никого из них). Его имущество перейдет государству, которому он верой и правдой служил сорок три года в качестве префекта какого-то департамента (Эндр-и-Луара? Шер? Луара? Рене никогда не удавалось вспомнить), после чего воротился в министерство и возвел Игоря Васильева в ранг элитного водителя, то есть того, который возит элиту.

Прежде Рене размышлял, не было ли чего между мамашей и господином де ла Осрей, потому что, сами посудите, сыну таксиста ренту не выплачивают! В детстве он частенько воображал себя тайным сыном своего благодетеля. Но достаточно было вспомнить о том, как они с мамашей входили к нему в дни визитов, как робко, испуганно, но с чувством явного, сознательного достоинства мамаша здоровалась с Мсье, чтобы отвергнуть всякую мысль об этом. Что, кстати, даже немного обидно, потому что вдруг вся тяжесть долга, если таковой имелся, пала на одного Рене, который теперь не мог даже разделить его с мамашей.

Господин де ла Осрей был богат и наверняка даже более того, но у него было невыносимо тошнотворное дыхание, и этот смрад обволакивал Рене по два часа в месяц в тот день, когда мамаша возила его в Нейи, чтобы выразить признательность возлюбленному благодетелю. Теперь Мсье было восемьдесят семь лет. Его зловонное дыхание уже практически не имело никакого значения по сравнению с еженедельными мучениями Рене: теперь ему было тягостно видеть, как Мсье стареет и стремительно теряет интерес ко всему.

Васильев прошел через кабинет Майе. Все спокойно, ничего нового. Он бы охотно задержался еще немного, но все-таки следовало решиться и отправиться в Нейи – раз уж надо, то хоть поскорее отделаться.

Его остановил телефонный звонок.

Майе весь обратился в слух. Оба взглянули на настенные часы, которые показывали двадцать один пятьдесят восемь. Убийство прямо посреди авеню Фоша. Позвонивший коллега задыхался, то ли от волнения, то ли потому, что бежал к телефону.

– Морис Кантен! – выкрикнул он.

Указывая на часы, Майе издал радостный вопль. Двадцать один пятьдесят девять! Васильев на дежурстве до двадцати двух, так что это его дело! Рене прикрыл глаза. Морис Кантен. Даже если вы не часто сталкиваетесь с CAC 40[5], вы все же имеете представление, о чем речь. Гражданское строительство, цементные заводы, нефть – что еще, Васильев точно не знал. Крупный французский предприниматель. В финансовых журналах его называли «президент Кантен». Как он выглядит, Васильев не помнил. Майе уже набрал номер комиссара.

Даже по телефону казалось, что Оччипинти что-то жует. Так оно и было: комиссар прекращал жрать, только когда спал или разговаривал с начальством.

– Кантен! Твою ж мать!

До чего тяжелый человек этот комиссар…

Он прибыл на авеню Фоша едва ли на две минуты позже инспектора и уже наэлектризовал всех своей тревогой, нервозностью, манерой метаться туда-сюда и раздавать направо и налево нелепые приказы, которые у него за спиной тут же спокойно отменял Васильев.

Росту в Оччипинти метр шестьдесят три, но он полагает, что этого недостаточно, и носит подпяточники. Это человек, для которого человечество делится на тех, кем он восхищается, и тех, кого ненавидит. Он поклоняется Талейрану, чьи афоризмы старательно цитирует из сборника высказываний, книг Андре Кастело или номеров «Ридерз дайджест». Дни напролет он горстями жрет из кулька арахис, фисташки или кешью, что довольно трудно выносить. А самое главное – он совершеннейший кретин. Из тех ничтожных и лицемерных чиновников, которые всем обязаны своей глупости и ничем – таланту.

Они с Васильевым друг друга ненавидят.

С тех пор как они работали вместе, Оччипинти был одержим идеей пригнуть Васильева, потому что находил его слишком высоким. Хотя инспектор был не из тех, кто причиняет беспокойство кому бы то ни было, его начальника одолевали навязчивые идеи, так что он с самого начала ухитрялся подложить Васильеву свинью. Подобно всем злопамятным людям, Оччипинти обладал острой интуицией на то, что могло бы не понравиться другому, и поручал Васильеву все, что вызывало у того ужас. Поэтому Рене удалось отхватить несметное количество изнасилований с последующим убийством (или наоборот). В результате он сделался настоящим специалистом по этой части, что позволило комиссару спихивать на него все подобные дела, ссылаясь на его высокую компетентность в этой области. Васильев ко всему этому относился философски. Можно было бы с уверенностью сказать, что на своих плечах он держит всю тяжесть мира. «Поэтому он сутулится», – утверждал Оччипинти.

На авеню Фоша между ними на мгновение наступило перемирие. Перед телом – точнее, перед тем, что от него осталось. Они всякое видали, но сейчас оба были под впечатлением от зрелища.

– Тут тяжелая артиллерия, – бросил комиссар.

– На мой взгляд, сорок четвертый «магнум», – ответил Васильев.

Этот калибр может остановить бегущего слона. Повреждения в области таза и горла представляли сложную задачу для только что прибывших специалистов криминалистической бригады.

Васильев пребывал в сомнениях.

Способ убийства говорил в пользу преступления страсти: без весомых причин по яйцам не стреляют. То же можно было сказать и о пуле в горле – такое не каждый день встречается. Да еще такса… Выстрелить в упор… Здесь просматривалось явное ожесточение, яростное желание истребить, свидетельствующее о жажде мести, об исступлении… Однако место, время и использование глушителя (никто ничего не слышал, выгуливавшая собаку соседка случайно обнаружила тело) скорее указывали на предумышленное убийство, холодное, спланированное, почти профессиональное.

Криминалисты делали фотографии. Неизвестно, кто предупредил репортеров, но те уже прибыли со своими аппаратами и вспышками, а один держал камеру; приехало телевидение с явно боевитой журналисткой. Комиссар заглотил горсть фисташек – что поделаешь, наверняка нервы.

– К ним пойдете вы, – сказал Оччипинти, который выставлялся перед камерами, лишь когда видел в этом выгоду. – Только поосторожней, без глупостей!

Васильев отправил коллег опросить свидетелей, если таковые имеются, что было бы удивительно.

Затем прибыл судья, и Васильев под шумок попытался смотаться. Но судья окликнул его, и Васильев вернулся.

Они не были знакомы. Судья отдавал приказания. Это был молодой человек, который с опаской поглядывал на зевак и репортеров, сгрудившихся перед ограждением под охраной двух мундиров.

– Как можно меньше информации! – сказал судья Васильеву.

В этом все были единодушны. Кстати, это будет несложно, поскольку, кроме личности покойного, и сказать-то особо нечего.

Взять на себя семью придется судье и комиссару – повсюду кипела работа. Васильеву достались самые сливки: криминалисты и бригада, которой было поручено обследовать окрестности и опросить свидетелей, если таковые имеются…

Васильев был фаталистом, поэтому подошел к журналистке, которая вот уже битый час махала ему рукой, пытаясь привлечь его внимание.

Все дела, даже неприятные, имеют завершение.

Наконец вернулись все бригады – в основном ни с чем, – криминалисты собрали свое оборудование и унесли тело, мощные прожекторы были выключены, и авеню опять погрузилась во тьму. Майская ночь снова вступила в свои права, было уже поздно, двадцать три тридцать. Васильеву удалось избежать пытки Нейи – уже плюс. Для очистки совести он набрал номер сиделки, чтобы пообещать, что приедет завтра.

– Можете приехать сейчас, – ответила она. – Мсье проснулся и будет рад вас видеть.

Вот ведь бывают же дни, которым конца не видно!

* * *

Поскольку Анри Латурнель когда-то руководил подпольной организацией Сопротивления на юго-западе Франции, в глаза его называли «командир», а за глаза – «этот командир». Семидесятилетний мужчина, сухой и даже несколько бесчувственный, как бывает в старости с эгоистами и фанатиками, но также и с людьми, которым довелось пройти через множество испытаний и выйти из них закаленными. Под расстегнутым воротом сорочек он носил шелковые фуляры. Его совершенно седые волосы и повадки командующего батальоном в индийской армии, если прибавить их к прозвищу «командир», придавали его личности нечто упадническое, как у тех разорившихся дворянчиков, которые считают последние су в роскошных отелях и к которым тамошние служащие обращаются «господин граф», исподтишка пихая друг друга локтями. Тем не менее никто не считал достойным насмешек этого старика с лицом, состоящим из острых углов, этакой маской решительности и непоколебимости. Командир одиноко жил в фамильном доме близ Тулузы и, вопреки представлениям, не увлекался ни лошадьми, ни гольфом, никогда не употреблял спиртного и был неразговорчив. Многие люди по отношению к возрасту испытывают одну и ту же проблему: они или отказываются признавать годы и становятся трогательными, или горделиво выставляют их напоказ и тогда выглядят нелепыми. Анри Латурнель безусловно относился ко второй категории, но был сдержан, что делало его менее гротескным, чем прочие. Просто несколько старомодным.

Сидя в кресле перед телевизором, он держал в руках большую черно-белую фотографию мужчины лет пятидесяти и ждал полуночных новостей. Та же самая фотография висела на экране со времени анонса последнего информационного выпуска. Затем мощные прожекторы ослепительным светом пробуравили ночную тьму и показали тротуар авеню Фоша. Журналисты прибыли вскоре после полиции. Кинооператоры успели установить свою аппаратуру и безостановочно снимали специалистов-баллистиков, которые, суетясь, как официанты в ресторане, торопливо делали замеры и со вспышкой фотографировали тело покойного. Так что припозднившийся телезритель получил право на несколько изображений, всегда сенсационных: труп, словно в спешке брошенный смертью, показное целомудрие при укрытии тела пластиковой простыней, затем последующая его эвакуация, носилки на колесиках, которые подкатили прямо к машине «скорой помощи», и наконец, сухой щелчок захлопываемой задней двери. Последний акт. Занавес. Объективы камер с удовольствием задержались на кровавом пятне, которое заканчивалось тонкой струйкой в водосточном желобе. Тактичность, секрет которой известен только прессе.

Мигалки окрашивают голубым фасад и окна здания. Журналистка с телевидения подводит итоги преступления, о котором нечего сказать, кроме следующего: на пороге своего парижского дома только что убит Морис Кантен, глава международного концерна и влиятельный человек. Здоровенный верзила – инспектор уголовного розыска невнятно промямлил несколько слов. Анри терпеливо ждал, он был встревожен.

Можно вообразить множество самых разных причин для такого преступления и сказать, что, увы, наверняка найдется с десяток людей, желающих смерти столь известного человека, однако пока все, что можно сказать, содержалось в одной-единственной фразе: Морис Кантен был убит, когда возвращался после вечерней прогулки со своей собакой. Способ, которым было совершено преступление, представлялся столь же оскорбительным, как и само убийство. Нет никакой необходимости ждать результатов вскрытия, чтобы понять, что в Мориса Кантена было выпущено несколько пуль: одна – в нижнюю часть живота, другая – в самое горло, отчего он в прямом смысле почти потерял голову. Если добавить к этому, что его собака тоже стала жертвой убийцы, получив неслабую дозу свинца в морду, можно предположить, что здесь очевидно присутствует что-то личное. В данном случае убийство равносильно истреблению. Чистого преступления не бывает, однако некоторые пахнут ненавистью больше, чем другие.

Командир вздохнул и прикрыл глаза. «Вот дерьмо», – подумал он. А это было совсем не в его правилах.

* * *

Матильда только что поела сардин. Разумеется, она не имела права, но это награда, которую она даровала себе за успешно выполненное задание. Она всегда успешно выполняет задания. Теперь она смотрела телевизор и подбирала из банки остатки масла. Она сочла, что в жизни этот тип выглядел лучше, чем на фотографии в телевизионных новостях. Во всяком случае, до тех пор, пока не вмешалась она. Матильда сожалела, что недостаточно сказали о его таксе, – можно подумать, там, на телевидении, собаки вообще никого не интересуют!

Она тяжело поднялась со стула и, пока на экране крупным планом показывали следы крови на тротуаре, прибрала на своем краю стола.

Покинув авеню Фоша, она проехала по мосту Сюлли – своему любимому. Она знает все парижские мосты – не осталось ни одного, с которого за последние три десятилетия она не выбросила бы в воду пистолет или револьвер. Даже после заданий в провинции; она никогда не говорила об этом Анри. Вот такая у нее причуда. Матильда с улыбкой покачивает головой. Эта женщина охотно умилялась собственным маленьким странностям, – можно подумать, она их лелеяла. Так вот, даже после заданий в провинции, вопреки правилу, которое требовало, чтобы доверенное ей оружие было выброшено как можно скорее, она всегда привозила его в Париж. Чтобы бросить в Сену. Потому что это приносит мне счастье! Не стану же я, черт возьми, расставаться со своим талисманом ради идиотского правила, установленного каким-то лысым стариканом! То же самое касалось инвентаря. Она отказывалась работать с мелким калибром, который, на ее взгляд, хорош только для буржуазных драм и семейных разборок. А добиться крупного калибра оказалось не так-то легко – ей прямо-таки пришлось сражаться с отделом снабжения; похоже, руководство было в нерешительности. «Либо так, либо никак!» – сказала Матильда. А поскольку она ценный кадр, руководство уступило – и правильно сделало! У Матильды никогда не бывает осечек, она работает чисто, без промахов. Сегодняшний вечер был исключением. Фантазией. Разумеется, она могла бы действовать с более дальнего расстояния, нанести меньше повреждений и выпустить всего одну пулю. Просто не знаю, что на меня нашло. Если ее спросят, она именно так и ответит. Впрочем, это не важно, главное – этот тип мертв, верно? Это даже преимущество, если подумать! Теперь полиция пойдет по ложному следу. А это отводит подозрения, работает на безопасность клиента! Так она и скажет! А что насчет собаки? У Матильды не было никаких затруднений с объяснением: вы представляете себе горе бедной таксы, вынужденной жить без своего обожаемого хозяина? Уверена, если бы песика спросили, он бы предпочел тоже уйти, чем остаться одному и умирать от тоски. Тем более в семье, которую он не выбирал, где никто его не любит, в которой только и думали бы, как поскорее сдать его в собачий приют! Вот! Так она и скажет.

Значит, нынче ночью это был мост Сюлли.

Чтобы припарковаться, она нашла местечко на улице Пулетье и привычно пошла в своем легком плаще прогуляться по мосту, а потом облокотилась на перила, чтобы бросить «дезерт игл» в воду.

Тут Матильду посетило сомнение: она его бросила или только подумала, что сделала это?

Ладно, не важно, пора спать.

– Людо!

Пес неохотно поднялся, потянулся и последовал за ней к двери, которую она приоткрыла. Он подошел, поднял морду.

«Какое же все-таки чудо», – сказала себе Матильда.

Заросли туи справа отделяли ее владения от сада мсье Лепуатевена. Она считала его придурком. Так часто бывает с соседями, думала она. Почему-то ей всегда попадаются придурки, и этот не исключение. Лепуатевен… Одна фамилия чего стоит…[6]

Осознав, что рука машинально теребит в кармане клочок бумаги, она вытащила его на свет. Почерк ее. Координаты цели на авеню Фоша. Вообще-то, она не должна ничего записывать. Когда она следит за кем-то, чтобы составить план действий, надо все хранить в голове – таково правило. Руководство запрещает что-либо записывать. Ладно, пойду на небольшую сделку с законом, сказала она себе, ничего особо опасного. Не пойман – не вор. Она скомкала бумажку, поискала, куда бы ее выбросить. Придется сделать это потом. Большой сад дремал. Матильда любит этот дом, она любит этот сад. Правда, немного обидно, что она давно живет здесь одна, но так уж вышло. Подобные мысли так или иначе привели ее к Анри. Командиру. Да ладно, сейчас не время жалеть себя.

– Людо!

Пес возвратился, Матильда заперла за ним дверь, на ходу подхватила пистолет с глушителем, который, приехав, выложила на стол. Она выдвинула ящик кухонного стола, но там уже покоился девятимиллиметровый «люгер-парабеллум». Лучше положу в обувную коробку, подумала она. Она выключила свет, поднялась в спальню и открыла гардеробную. Бог ты мой, что за бардак! Раньше она умела наводить порядок, а теперь… Точно как в кухне: прежде все было чисто, надраено, нигде ни пятнышка. А теперь – Матильда и сама это прекрасно знает – она распустилась. Пройтись с пылесосом – это еще туда-сюда, но на остальное у нее не хватает усердия, энергии. А вот пятна она ненавидит. Жирные, кофейные. Разводы. Этого она не выносит, но мытье стекол стало для нее настоящим мучением. Впрочем, она их больше не моет. Если она не положит этому конец, ее конура скоро превратится в… Матильда гонит от себя эту противную мысль.

В первой коробке обнаружился «уилди-магнум», во второй – парабеллум «ЛАР Гризли», еще дальше – пара бежевых туфель, которые она больше никогда не наденет – у нее теперь опухают ноги и подобные штуковины с ремешками сверху чертовски больно давят. Она бросила туфли в корзину. Чтобы запихать «дезерт игл» в коробку, надо снять глушитель. В доме наверняка полно оружия – по правде сказать, ей это ни к чему. Так же, как наличные деньги, – она засунула в гардеробную здоровенный пакет, когда-то это казалось необходимым, но ни разу не пригодилось. Ее могут обокрасть; следовало бы положить всю наличность в банк.

Когда Матильда чистила зубы, она вновь увидела себя на мосту Сюлли.

Ах, если бы она не выбрала свою деревню, как бы ей нравилось жить в том квартале! Средства бы у нее нашлись, учитывая то, что есть на ее счете в Лозанне. Или в Женеве, она уже и забыла. Нет, в Лозанне. Да какая разница! Неожиданно она вспомнила об оставшейся у нее в кармане бумажке – завтра разберется. Хотя нет, Матильда порой вольничает с правилами, но не будет рисковать понапрасну. Она заставила себя спуститься. Людо свернулся клубком на своей лежанке. В какой одежде эта проклятая бумажонка?.. Матильда шарила в плаще и ничего не находила. В домашней куртке! Она наверху. Матильда снова поднялась по лестнице – тяжеловато. Вот куртка. И бумажка! Она опять спустилась, подошла к камину, чиркнула спичкой и сожгла свою записку.

Теперь все в порядке.

Она снова поднялась к себе в спальню и улеглась в постель.

По вечерам она читает три строчки и засыпает.

Чтение и я – вот и пара.

* * *

Теви открыла дверь прежде, чем Васильев позвонил.

– Он будет рад вас видеть.

Она совершенно счастлива – можно было бы поклясться, что это ее он навещает. Васильев извинился, что приехал так поздно. Она только еще раз улыбнулась. У нее говорящая улыбка.

Обычно по вечерам квартира погружена в несколько тягостный полумрак. От входной двери виден лишь длинный коридор, в который выходят темные комнаты, а в конце свет в спальне Мсье. Васильеву казалось, что вся жизнь здесь сведена к одному этому помещению, где слабо мигающая, когда ее видишь издалека, лампа только и ждет, чтобы погаснуть. А стоило пройти этот коридор, начиналась настоящая мука.

Нынче ночью он не заметил ничего подобного.

Теви осветила почти все комнаты. Это выглядело не то чтобы очень радостно, но все же вполне терпимо. Рене пошел за сиделкой по коридору. В дальней спальне слышались голоса…

Теви остановилась и обернулась к Васильеву:

– Я поставила ему телевизор. Иногда для него дойти до гостиной – целая история…

Это было сказано доверительным тоном, как бы в шутку.

Спальня изменилась. В ногах кровати был установлен телевизор, на одноногом столике букетик цветов; книги и журналы Мсье аккуратными рядами выстроились на стеллажах, а сложенные газеты лежали справа от кровати. Лекарства (целая аптека) теперь были не выставлены на круглом столике, а скрыты принесенной из малой гостиной японской ширмой… Казалось, изменился даже сам Мсье. Прежде всего, он проснулся, что в такое время случалось не так уж часто. Посвежевший, аккуратно причесанный, он сидел, опершись спиной о груду подушек и положив руки поверх простыни. При виде входящего Васильева Мсье улыбнулся:

– А, Рене, ну вот и ты наконец…

В его голосе не прозвучало никакого упрека, только облегчение. Подставив старику лоб для поцелуя, Рене не ощутил – еще один сюрприз – столь знакомого ему зловонного дыхания. Пахло… Да ничем не пахло, гигантский прогресс.

Телевизор был включен. Мсье указал на стул подле себя, и Васильев, прежде чем сесть, поискал взглядом, куда бы положить пальто. Теви подхватила пальто и унесла.

– Ты не слишком часто приходишь…

Разговор с Мсье быстро превращался в ритуал. Из года в год ритм беседы задавали одни и те же фразы. В ней будет «Ты неважно выглядишь», затем «Не спрашивай меня о здоровье, рассказ затянется слишком надолго», «Ну и что новенького в полиции Республики?» и наконец «Не хочу тебя задерживать, малыш Рене, с твоей стороны и так очень мило, что ты заглянул, общество старика…» и так далее.

– Ты неважно выглядишь, малыш Рене.

Ну да, и это тоже, он всегда говорил «малыш Рене», даже когда к шестнадцати годам его протеже вымахал до метра восьмидесяти восьми.

– Как вы себя чувствуете?

В последнее время Мсье стал меньше жаловаться. С появлением новой сиделки он начал больше двигаться. Он старел, но выглядел не таким больным, как прежде. Вошла Теви с уставленным чашками и стаканами подносом и предложила ромашку, минеральную воду или «что-нибудь более… бодрящее?». Иногда она сомневается в некоторых словах и тогда произносит их с вопросительной интонацией. Васильев отказался, махнув рукой.

– Почти полночь, – сказал Мсье. – Время преступлений.

Это была постоянно повторяющаяся шутка Мсье, но сейчас она оказалась очень уместной, потому что своими скандальными титрами начинался ночной выпуск новостей.

Первым номером был Морис Кантен.

Рене сидел на стуле справа от Мсье, Теви – слева. Идиллическая картинка.

Когда лицо Рене, столь же смущенное, как при его появлении в квартире, возникло на экране, Теви взглянула на него. И улыбнулась. Рене повернулся к Мсье. Тот спал.

* * *

– Я приготовила лапшу. Азиатскую.

Рене уже собирался уходить, когда она предложила подогреть еду.

– Не знаю, любите ли вы…

Неподходящий момент, чтобы рассказывать о своем отношении к пище.

– По правде сказать, я…

Так что они поужинали за круглым столом в большой гостиной, устроили что-то вроде пикника.

Она была поражена, увидев лицо Рене на экране. Почти польщена.

– Вам поручено серьезное расследование!

Васильев улыбнулся. Определение напомнило ему о матери, для которой существовали музыка и серьезная музыка, кухня и высокая кухня, писатели и великие писатели. Вот настал и его черед оказаться в сонме великих.

– Ну, понимаете…

Ему хотелось выглядеть скромным, каким он и был на самом деле. Но он не мог помешать себе блеснуть, покрасоваться без особых затрат.

Сиделка оказалась гораздо более хорошенькой, чем он думал. Ее смеющиеся глаза подчеркивали сочный чувственный рот. Она была несколько полновата или скорее… – Васильев подыскивал слово – уютна, пришло ему в голову.

Она забавно, как-то даже насмешливо рассказывала о своем путешествии на судне из Камбоджи вместе с родными, о лагере беженцев, о непризнанных дипломах, о необходимости заново сесть за парту. «А французский язык, который я учила дома, был мало похож на здешний».

Они, сами не зная почему, говорили тихо, как в церкви, чтобы не разбудить Мсье. Васильев старался есть аккуратно, а это ему не всегда легко давалось.

– По-моему, он в хорошей форме, – сказал Рене.

Это прозвучало скорей как комплимент, чем как оценка. Теви не обратила внимания или сделала вид, что не поняла.

– Да, в последнее время он хорошо себя чувствует. Сам попросился выйти из дому. Знаете, он еще хорошо ходит. Мы гуляем в парке. Проводим там два часа, если погода позволяет. Ах да, я же вам не сказала: мы были в кино!

От этого известия Васильев пришел в полное изумление.

– Как вы… Автобус, метро?

– Ах нет, для него это было бы слишком долго. Я отвезла его на машине. Мой «Ами-шесть»[7] выглядит не лучше, чем Мсье, – думаю, они примерно одного возраста, – но подвеска еще в порядке, а для него это самое главное. Мы смотрели… Ой, простите!

Она прыснула в кулак.

– И что же?

– «Назойливый полицейский»…[8]

Они рассмеялись.

– Так вот, ему очень понравилось. Он сказал, что уже больше десяти лет не был в кино. Это правда?

– Не знаю, правда ли, но вполне возможно.

– Конечно же, он уснул, не дождавшись конца, но я думаю, это был хороший день. А позавчера мы ходили в…

Сиделка и впрямь говорила слишком много.

Провожая его к дверям, она сообщила:

– Мое имя, Теви, означает «та, которая слушает». Не похоже, я знаю…

Загрузка...