Сенатор подошел к окну, поднял штору и, положив ладонь на холодное стекло, поглядел на улицу.
За окном царил мокрый послеполуночный мрак. По подоконнику гулко и неровно стучал неспешный апрельский дождь. Свет ближнего фонаря только сгущал тьму, в которой влажно поблескивали какие-то шевелящиеся переплетения, и природы и смысла их нельзя было проникнуть глазом. Днем это были обычные оголенные ветви нескольких могучих вязов, но тогда сенатор поглядел на них только мельком. И теперь память его была бессильна помочь зрению, и он тщетно пытался отделить от мглы контуры огромных деревьев. И от этого всего только углублялось тягостное чувство бессилия и бесконечной усталости, которому он без боя сдался несколько часов назад.
Как большинство стареющих деловых людей, он не способен был перестать следовать заранее составленным планам даже тогда, когда они очевидным образом теряли всякий смысл. Он давно уже осознал эту нарастающую окостенелость души, но преодолевать ее каждый раз приходилось с таким трудом. И чаще всего не удавалось. Планы казались такими верными, а препятствия такими случайными, такими преодолимыми.
Вот и теперь.
Подумаешь! Поскучать несколько часов на совещании, напустить на себя заинтересованный вид, слушая о вещах, никак его не занимающих, и в заключение отечески погладить по головке грызущихся специалистов. А потом увидеться с Ширли! Увидеться с Ширли! Да ради этого хоть на край света!
И вот он добился своего. Он увиделся с Ширли. Но после всего происшедшего его приезд оказался кощунством, – столько в нем было инертного механического движения по решению, принятому заранее и в совсем других обстоятельствах. И он был наказан за это немедленно и достаточно жестоко.
Он оставил каравеллу здесь, в незаметном мотеле, взял напрокат городской электранчик и к вечеру оказался перед домом, где жила Ширли, огромной, тщеславно деформированной пластиной этажей на сорок, воздвигнутой на задах университетского парка.
Дверь ему открыл длинный белобрысый парень. Открыл и заморгал глазами.
– Привет, отче! Тебя здесь ждут?
За его спиной на голубенькой стеночке прихожей красовался огромный красный плакат с портретом Лодомиро Эрнандеса. Сенатору случалось несколько раз разговаривать с ним. У него было жирноватое лицо с пухлыми синими щеками. А художник изобразил его, подобным маске из раскаленного гранита. Сенатора передернуло от фальши. Как это могло оказаться в доме Ширли?
– Я издалека, – сказал он. – Ширли дома?
– Дома, – сказал парень, обернулся и закричал: – И все равно твой Шанфро дурак!
– Откровение для сопляков! – донеслось из комнаты. – Кто там? Это ты, Алиш?
– Нет, это к Ширли, – ответил парень. – Ширли, это к тебе.
На пороге комнаты появилась Ширли. Боже, как она была прекрасна! В руках у нее покачивался длинный белый цветок.
– Здравствуйте, – сказала она и удивилась. – Вы?
– Здравствуйте, Ширли, – сказал сенатор и с дрогнувшим сердцем выпалил уже год как приготовленную ложь: – Я здесь проездом. И вот решил зайти. Я помешал?
– Нет, нет. У меня сегодня сборище. Познакомьтесь, это Йонни. Йонни Лундвен. Он сегодня держит стол. Хотите есть?
– Хочу.
– Яичница с ромом, – гостеприимно предложил Йонни. – Королева вечера. Невкусно, но безвредно. И коктейль «Мертвое море».
– Он из Упсалы, – сказала Ширли. – Пишет работу об Алквисте.
– Алквист ел ржаной хлеб и говядину, – пояснил Йонни. – Коровы паслись на божьих лугах. Во ржи и говядине жил бог. Бог вдохновлял Алквиста. А мы все, и Джус в особенности, – слышишь, Джус! – мы жрем клетчатку, вспухшую на мочевине. Джус, ты обречен. Сколько ни тужься, ты родишь не мысль, а препарат.
– Твой Алквист складывал книги из камней, – донеслось из комнаты.
– Йонни, берись за яичницу, – сказала Ширли и протянула сенатору руку.
– Пойдемте, я вас познакомлю. Дивные ребята!
– Это были божьи камни, – пробурчал Йонни, открывая дверь на кухню.
Пол на кухне был серо-голубой, блестящий, такой же, как лестница в доме Маземахера. Как же это он изготовил ее из П-120? Нет, это не П-120, это что-то другое. Впрочем, он говорил, что умничка – это целый класс веществ. Да это и несущественно. Пусть это будет сверхпэйперол, назовем его так. И с помощью этого сверхпэйперола немощный старик, раздираемый психозом вины и страха, избирательно навязывает окружающим во всяком случае желаемое эмоциональное состояние. Но откуда у него кассета? Откуда лестница? Не в кладовке же он их сотворил? От Сидар-Гроув до Бетлхэм-Стар километров двести. Вряд ли это случайная близость. Похоже, что Мэри-Энн ездит не только в магазины. Он, видимо, сильный человек, этот Маземахер. В Сидар-Гроув у него есть друзья. Им ничего не стоило соорудить ему желанный оборонительный пояс с добротным камуфляжем. Восемьдесят против двадцати, что это так. Но здесь-то на полу, надеюсь, не сверхпэйперол!
Левую сторону комнаты занимала огромная книжная полка. Окно во всю стену, перед ним торшер и столик. Справа на диване теснились трое молодых людей, а спиной к столику на вертящемся кресле сидела черноволосая девица с некрасивым монгольским лицом.
– Это Джон, – сказала Ширли, представляя его своим гостям. – Он устал с дороги, и не вздумайте его щипать.
Дверь во вторую комнату была открыта. Там было темно, но оттуда доносилась тихая необычная музыка.
– Джон. А что он может? – спросил один из сидящих голосом оппонента Йонни Лундвена. Это был огромный детина, занимавший половину дивана.
– Решать, – кратко ответила Ширли.
– За себя или за других? – продолжал допрос детина.
– Джус, если ты не заткнешься, я изжарю яичницу на твоей морде! – заревел из кухни Йонни Лундвен.
Сенатор принял бой.
– А разве можно делать одно без другого? – дружелюбно осведомился он.
– Папочка учил меня не встревать в чужие разговоры, – сладко сказал Джус.
– Джус, не хами! – возмутилась черная девица.
– Он был совершенно прав. Тебе нельзя этого делать, – серьезно сказала Ширли и показала цветком на черную девицу.
– Это Консепсьон Вальдес, лучшая поэтесса Америки.
– Коней, – кивнула девица. – Здешняя собачья кличка – Коней. Консепсьон
– так зовут меня дома. И Ширли можно. А больше никому. Ухаживать за мной невозможно, потому что я всегда знаю правду.
– Мне надоело по утрам толкаться в метро, – провозгласил Джус. – Метро
– это лучшая могила для человечества. Загнать туда все шесть миллиардов и передавить!
– Займись, – с ленивым презрением предложил его сосед.
– Это сделает Алиш, – ответил Джус. – Потому я его и люблю. Где Алиш?
– Яичница на плите, – сказал вошедший Йонни. – Вообще-то так не полагается, но…
Он стремительно подошел к Джусу и открытой ладонью ткнул его в подбородок. Джус коротко всхрапнул, откинул голову и замер, вытянув огромные подошвы чуть ли не на середину комнаты.
– Перебананил, – пояснил Йонни. – Пусть отдохнет. Горе в том, что он прав. Нас слишком много, и что-то надо с этим делать.
– Господи, спелись, – фыркнула Коней, отвернулась к столу и зашуршала книжкой.
– Пойдемте, – сказала Ширли и повела сенатора на кухню.
Мертвую фальшь синтетической яичницы не смогла преодолеть даже лошадиная доза ромовой эссенции, впрыснутая щедрой рукой скандинава. Сенатор невольно помянул скромный обед в доме мистера Левицки. Он горько усмехнулся.
– Это очень весело, Ширли? – спросил он тихо.
– Господи, Джон, кто вам сказал, что мы веселимся? Мы учимся жить в толпе, – ответила она.
Раздался звонок.
– О! Алиш пришел! У нас будет настоящий кофе! Кофе, кофе, кофе, кофе, – запела Ширли и хлопнула в ладоши.
Запретный пакет с кофейными зернами был невероятно ароматен. Его ничего не стоило перехватить и на таможне, и по дороге сюда. И если этого никто не сделал, то, значит, просто не захотел связываться. Неужели все настолько прогнило! Если это так, то не правы ли в Сидар-Гроув? Как еще иначе спасти мораль в переполненных бесконтрольных городах? Выстелить сверхпэйперолом тротуары, стены и эскалаторы, накачивать раздраженные толпы благостным духом дружественности и уважения к себе? Но ведь сверхпэйперол… И тут сенатора осенило. Нельзя. Нельзя! Без регулярной дрессировки сверхпэйперол не устоит. Они его переубедят. Как Донахью. Да, да! И в этом все дело. Донахью и, стало быть, Мак-Лорису природа этого явления была до сих пор неизвестна. Но они знали, знали, что умничка нестабильна и что над стабилизацией ее поведения бьются в Сидар-Гроув. И вдруг такое везенье! С помощью алюмоколлоида удалось стабилизировать электроактивность П-120. Результаты раз за разом подтверждаются. Это еще не успех, это преддверие! Маземахер прав. Цепная реакция взаимного убеждения. И они не поняли ее. Не хотели понять. Они решили, что у них в руках желанный козырь. Мак-Лорис торжествовал. Он обогнал всех, он доказал свое первенство вопреки всему. Вопреки Маземахеру, вопреки Сидар-Гроув, вопреки ненавистному огораживанию сверху. И, чтобы раз и навсегда закрепить это первенство, он настаивает на том, чтобы с результатами работы были ознакомлены промышленные и государственные столпы. Тем более, что на этом этапе работы общество получает всего лишь удобную синтетическую бумагу. Новичок Хьюсон сдается, и Мак-Лорис вымогает у него совещание.
И вдруг в ходе его выясняется, что пэйперол как был, так и остался непокоренным. Мак-Лорис в панике. Генерал Деймз не может отказать себе в удовольствии поиздеваться над ним и затевает следствие. Но дело заходит слишком далеко. Кто же приходит на выручку? Мистер Ноу, да, мистер Ноу, который знает, да, с самого начала знает, что Мак-Лорис проиграет бой. Ноу связывается с Мартиросяном, и тот добивается решения о локализации происшествия.
Наконец-то все встало на свои места. Но кто же этот Ноу?..
– Ацтеки изобрели «войну цветов». Это было бессознательно применяемое, кровожадное, но безотказное средство регулирования популяции долины, – чеканил тонколицый, гибкий, как тростинка, молодой человек, утверждая правоту своих слов стремительными жестами левой руки.
– Алишандру Жаиру, крысолов из Форталезы. Алиш, это Джон. Он приехал к нам на твой кофе, – в веселье Ширли было что-то преувеличенное.
Джус лежал в прежней позе, и Жаиру, переступив через его ноги, подошел к сенатору, протянул руку и вонзился в его лицо серыми спокойными глазами.
– Почему крысолов? – попытался улыбнуться сенатор, принимая рукопожатие.
– У меня в Форталезе было десять акров с шестью тысячами крыс, – ответил Жаиру. – Шестьсот крыс на акр – это максимум. Даже если доброкачественной пищи хватило бы и на тысячу.
– Мрут?
– Нет, убивают. Я пытался разработать режим устойчивости сверхпопуляций.
– Он играл им на дудке! – крикнула Коней.
Жаиру оглянулся.
– В том числе. Не помогает. Ничего не помогает. Чуть перескочит за шестьсот на акр, на них находит помрачение. При трехстах на акр – милые мирные зверьки. При пятистах – хулиганье. При шестистах – убийцы.
Из кухни донесся рев кофейной мельницы и торжествующее пение Йонни.
– Убийца – это ты! – Коней швырнула книжку на стол. – Расскажи еще раз, как ты их прикончил!
– Перед отъездом сюда мне пришлось очистить вольеру, – пояснил Жаиру. – Что поделаешь? Не распускать же их. На меня и так косились.
И тихо добавил:
– Вот не знал, что у Ширли такие знакомства! Пойдемте, побананим?
– Нет, благодарю.
– А я пойду. Пока не побананишь, выносить это – никакого удовольствия.
Жаиру исчез в темной комнате. И Ширли, Ширли устремилась туда вслед за ним! У сенатора упало сердце. Странноватая музыка завибрировала, закачалась, изменила тон, тягуче и призывно зазвенела.
Из кухни выскочил Йонни с подносом в руках.
– Внимание! Последнее «Мертвое море» перед кофе! Кто желает?
Сосед Джуса взял чашку, отпил, поморщился.
– Купорос!
– Бери, отче! – Йонни протянул сенатору посудину с пенящейся смесью. – Чудо столетия! Ополоски с пяты бога!
Сенатор взял чашку, осторожно отхлебнул.
Зачем он здесь? Это не его время, не его друзья! А почему не его друзья? Только потому, что он вознесен над вольерой в корректоры режима устойчивости сверхпопуляций? Но ведь он такой же, как и они. Так же, как и они, он не знает, как это делается. Так же, как и они, он не может задать себе иного вопроса, кроме как «кто и зачем построил эту вольеру?». Разве зверьки в вольере могут ответить на этот вопрос? Не могут, но о чем же еще говорят они со своими друзьями? С друзьями. А у него нет друзей. Как можно подружиться с Мартиросяном? Что надо для этого сделать? Странно, но никогда до сих пор, встречаясь с людьми своего круга, он не задавал себе вопроса: «Как можно с ними подружиться?» Это просто невозможно на той высоте, с которой люди превращаются в обезличенные обобщенные категории, вроде кучек крупы на столе. И если кто-нибудь новый появлялся в кучке его личных интересов, он думал всегда об одном: «Что ему нужно от сенатора Тинноузера?».
И внезапно сенатор почувствовал, что хочет об этом поговорить. И не бояться, что назавтра увидишь все это распечатанным в газетах с крикливыми комментариями. Поговорить с Алишандру Жаиру. Интересно, но ведь он здесь единственный, кто узнал его. И не было в нем той неприязни, которую сенатор давно уже научился различать за делами и словами нижестоящих людей, когда приходилось с ними сталкиваться. По какому праву он, обитатель вольеры, вознесен управлять ее судьбами? – каждый задавал себе такой вопрос и отвечал подобострастием, страхом, преувеличенной уважительностью, а за всем этим была неприязнь, враждебность, ненависть, потому что такого права у сенатора Тинноузера не было. Никогда не было. Ну хорошо, пусть не было. А что связывает между собой этих людей? Ширли? Да, Ширли. Где Ширли? Увидеть ее еще раз и уехать. Увидеть этот гибкий белый цветок на ее плече и уехать. Уехать, уехать. Навсегда. Это невыносимо.
Сенатор Джон Тинноузер решительно переступил порог темной комнаты.
На креслах, на отодвинутой постели, просто на полу кружком сидели люди, молодые мужчины и женщины, может быть, пятеро, может быть, шестеро, – сенатор сразу не различил. Посредине на полу стоял круглый котел, покрытый зеленой светящейся крышкой. В мягком зеленом мерцании неподвижные лица людей казались невыразительными плоскими масками. В зеленом круге плавали расплывчатые тени, внезапно появлялись тонкие паутинчатые узоры, застывали, усложнялись и, смятые неведомыми внутренними порывами, исчезали, чтобы снова появиться и заткать светящееся поле. Звенела многоголосая пульсирующая мелодия.
Алишандру Жаиру устроился на тумбочке возле кровати, положив переплетенные пальцы на колени, и, не отрываясь, смотрел на зеленый диск. Ширли сидела на постели, прислонившись к его плечу, а белый цветок лежал у нее на щеке.
Боль и отчаяние ужалили сенатора.
И вдруг в звенящий хор втиснулся задыхающийся режущий длинный голос. Он был не слитен со всеми остальными, он трепеща бежал по какой-то другой дорожке. Поверх переменчивых паутинок понеслась череда крошечных вихрей, они рвали и всасывали обрывки светлых нитей и пропадали где-то в середине круга.
Кто-то коротко и прерывисто вздохнул.
Сенатор хотел как-то привлечь внимание Ширли, позвать ее, но глаза Ширли были закрыты, лицо стало строгим и сосредоточенным, и неожиданно сенатор понял, каким оно будет, когда Ширли состарится, когда его самого уже много лет как не будет на земле. Поздно, поздно! Ничто не соединит их прозрачной зеленой нитью в этом светящемся круге. Все будет разорвано, измято, всосано бегущими вихрями. Все сгинет в пропасти шириною в жизнь, в его жизнь.
Вздох повторился.
И сенатор понял, что задыхающийся неслитный голос – это звучание его души, что эти люди зачарованы слиянием их душ в общий согласный хор, что они этого добивались долгим трудом и теперь наслаждаются его плодами, а он здесь лишний со всеми его мыслями и заботами, с любовью к Ширли, с пэйперолом, с законом Тинноузера, с упрямым распутыванием всего этого полубесчеловечного клубка. Со своей высоты над кучками крупы он ничего не может дать этим людям, каждому, каждому из них. И им нечего дать ему.
Позади резко вскрикнула Коней.
Сенатор повернулся, споткнулся о какой-то змеящийся мятый провод, вышел в светлую комнату и, ослепленно моргая глазами, увидел Джуса. Джус был огромен. Он стоял посреди комнаты, задевая головой за люстру, и мерно, неустойчиво покачивался.
– Где Алиш? – бормотал Джус. – Где Алиш? Вы все, где Алиш?
– Джус, сядь! Усадите его, – вопила Коней.
А музыка? Все вернулось на стези своя. Она вновь звенела спокойно и слитно. Сенатора неудержимо потянуло назад, в темноту, смотреть на мятущуюся жизнь зеленой паутины. Преодолеть, вплестись, объединиться…
Джус попытался шагнуть вперед и пошатнулся.
Коней бросилась к нему, обхватила за талию. Из кухни выбежал Йонни и те двое, что раньше сидели на диване. Джус переломился и всей тяжестью лег на плечо Коней. Ноги ее подогнулись, но ее и Джуса уже подхватили, грузное тело перебананившего человеконенавистника, как перышко, взлетело и рухнуло на диван. Коней всхлипнула и поправила волосы.
– Мужики, не по правилам. Разве можно меня оставлять одну?
Сенатору стало страшно и весело.
– Кофе готов. Хотите? – предложил Йонни.
– Я хочу туда, – сказал сенатор и повернулся к темной комнате.
– Не советую, – сказал Йонни.
– На первый раз довольно, – поддержал его тот, что раньше сидел на диване рядом с Джусом, а третий мягко и необыкновенно тепло промолвил:
– Нельзя, Джон. Больше нельзя. На тебе лица нет. Арчи, поддержи его. Йонни, дай ему кофе.
– Почему нельзя? – удивился сенатор и заплакал.
Книги! Столько книг на полке! Знакомые буквы на их корешках сплетались в какие-то невразумительные сочетания и перемежались незнакомыми. Это были чужие книги! Они отгораживали его от Ширли. Там, за ними, Ширли, которую он любит и никогда не перестанет любить. И Алишандру Жаиру, с которым надо поговорить. Про все: про крыс, про Ширли и про гуманитарный центр, который строила жена.
– Он мой единственный друг! – сказал сенатор.
– Кто? – спросил его, кажется. Арчи.
– Это тебя зовут Арчи?
– Да. Успокойся, посиди. Коней, подвинь кресло.
– Арчи, скажи, почему я чужой? Разве чужой может что-то сделать?
– Может, – сказал Арчи голосом Йонни. – Все могут. Пей, отче. Стае, стащи Джуса и разверни диван. Отца надо завалить. Он перебананил…
Когда сенатор очнулся и вспомнил все, он оказался в той же комнате на диване. Все было ясно, пусто и тоскливо. Джуса рядом не было. Из соседней комнаты неслась все та же музыка. У стола сидела Коней. Йонни Лундвен, положив локти на стол и широко расставив ноги, что-то объяснял ей, покачивая указательным пальцем. В комнате пахло настоящим бразильским кофе.
– Я поеду, – сказал сенатор, садясь и втискивая ноги в туфли.
Йонни с улыбкой оглянулся.
– Порядок, отче?
– Порядок, – ответил сенатор чужим словом.
– Далеко тебе?
– Нет.
– Зажмурься и вытяни вперед руки. Тронь себя за нос.
Сенатор послушно выполнил указание. Получилось.
– Хорош. Только не торопись. Ширли что-нибудь передать?
– Нет, ничего. Я просто хотел ее повидать.
Йонни кивнул…
И вот сенатор снова в мотеле, стоит у окна комнаты, наполненной коричневатым полумраком. Стоит и смотрит на темную улицу. А на улице дождь.
Да! Все это какая-то неправильная жизнь! И ведь по отдельности, по кусочкам она состояла из верных вещей. И его карьера, и санирование памяти, и закон об упразднении железных дорог, и пэйперол, и будущий закон Тинноузера. Все по отдельности не вызывает сомнений, все безупречно, как люстра, как диван с постелью и ваза с нарциссами в перевернутой комнате мистера Говарда Левицки. Но все вместе нелепо. Почему? Потому что они стоят вверх ногами. Достаточно это понять, и в комнате можно жить, можно спокойно спать, как кто-то спал в ту ночь после кудесничества подполковника Хиппнса. Значит, и здесь тоже достаточно понять что-то очень важное и общее – и все встанет на свои места и можно будет жить дальше. Стоит распахнуть дверь, и комната будет разоблачена. Как же здесь распахнуть дверь? Где она? Надо ее найти. Но ее не найти. Он устал. Он бесконечно устал. Он бессилен. Года всю силу разума умчали. Кого ж теперь зову на помощь я? Откуда это?..
Осознав, что он повторяет стихи, написанные на металлической внутренней крышке розовой кассеты, подаренной ему Маземахером, сенатор не колебался ни минуты. Он вынул кассету из портфеля, положил на стол, сел и открыл верхнюю крышку. Еще раз прочитал стихи, закрыл глаза и повторил их про себя. И открыл вторую – металлическую – крышку. В кассете лежал лист. Один лист пэйперола. А может быть, и не пэйперола, а чего-нибудь другого. И пластмассовое стило.
Троекратно повторив про себя бесхитростное профессорское заклинание, сенатор взял стило и с трепетной дрожью прикоснулся острым кончиком к листу. На листе возникла отчетливая синяя точка.
Так.
Прежде всего надо раскрутить мурлышку. За эти три дня наверняка в ней набралось немало, а может быть, есть и кое-что интересное.
Не спуская глаз с синей точки, сенатор потянулся к портфелю, достал мурлышку и прижал ее к виску. Государственный переворот в Банголе… в Боготе достигнута договоренность… международная комиссия пришла к выводу о необходимости уточнения… остановка насосной станции в Уаргле носит характер… подтверждаются сомнения в компетентности правительственных органов… в Коломбо предположительно ожидается согласование границ зон континентального шельфа в Бенгальском заливе… повторно выдвинуто предложение о пересмотре форм участия стран-учредительниц… порты юго-западного побережья открыты, но федерация транспортников настаивает… тайфун «Каролина» удалось рассеять лишь на ближних подступах к архипелагу… премьер-министр выразил надежду, что неофициального напоминания… общая сумма убытков превышает… похороны сенатора Альбано…
Альбано умер! Ах ты, дьявол! Вот неожиданность! Придется выехать часов в пять, чтобы к девяти оказаться милях в восьмистах к югу, оттуда уже связаться с Гэбом и выяснить, где, что и как…
Но если Альбано умер… Значит, теперь, занявшись пэйперолом, можно не опасаться по крайней мере прерогативных трудностей с законом Тинноузера. Этому делу можно будет дать полный ход без всякой оглядки на северо-восточную группировку.
Сенатор машинально потянул от точки линию вправо через весь лист. Кончина Альбано избавляет его от расчетливого вступительного маневрирования и сводит ситуацию к типичному случаю необходимости принятия решения в кратчайший срок при минимуме информации. У него должна быть четкая позиция, когда он послезавтра встретится с Мартиросяном. С ним иначе нельзя. Обведет. Нанести удар и не давать ни минуты передышки. Любой ценой опередить генералов и сыщиков и не дать им преимуществ и прав прецедента во всем, что касается использования пэйперола или сверхпэйперола в обстоятельствах, сложных для юридического истолкования. После того, как они своею властью установят традиции и порядок работы с пэйперолом, их квадратные параграфы гораздо проще будет превратить в законодательство, чем благие замыслы гуманистов и правоведов. А к чему это приводит – тому примеров множество. Хотя бы отравляющие вещества или ядерное оружие. Копили, копили, всаживали миллиарды, сломали психику поколений, изуродовали столетие. Пусть это метафизика, но, если бы на их пути с самого начала был поставлен четкий законодательный барьер, если бы все это было вовремя извлечено из бункеров и сейфов, остановлено на предконечных стадиях… Остановлено… Да! Остановить!
Есть только одна позиция. Потребовать полного запрета исследований в области биокристаллических веществ с активной структурой. Выглядит идиотски. Придется облачиться в тогу ретрограда и консерватора, издеваться будут все, кому не лень. Но зато твердая, всеобъемлющая и, главное, очень простая и понятная для всех позиция.
Сенатор усмехнулся.
Вот под рев клаксонов и гром трещоток идет по улице толпа. Впереди полицейские машины. Гигант Джус несет огромный плакат: «ОСТАНОВИТЬ ПЭЙПЕРОЛ!» И рисунок – разрубленная змея. Доходчиво. За Джусом в первом ряду, взявшись за руки, – Ширли, Йонни, Арчи, поэтесса Комси Вальдес и, конечно, Алиш Жаиру. Алиш смотрит на него. А следом десятки, сотни, тысячи людей. Одного за другим примерял сенатор к этой демонстрации всех, кого встречал за эти годы. И почти для всех находилось место. Союз фермеров, делегация строительных рабочих, легионеры совести, братство «ААА», юные философы, «Внучки пионеров», Храм Разума, клубы, ложи, кружки, комитеты. Мешанина разношерстнейшая, но тем легче соорудить из нее гибкую, действенную, вездесущую политическую машину. И, главное, недолговечную, без особых обязательств. Когда ему придется отступать, она рассыплется, как горох, и не потянет его за собой. А отступать придется. Поле, захваченное одним ударом, придется отдавать по частям. И в этом весь фокус. Не он будет доказывать, а ему будут доказывать. Не он будет убеждать, а его будут убеждать. Изо всех кочек полезут умники. Они будут с достоинством занимать рассудительные позиции между ним и Мартиросяном, изобретать аргументы. И вот тут надо не упустить, надо фильтровать, фильтровать доводы, отбирать по крупицам полезные мысли. И когда наберется на приличный закон, торжественно похоронить собственный запрет в его пользу. О-о, будет буря! Из мракобеса его переименуют в клятвопреступника. Ну и что? Гром метафор – это никому еще не помешало. Даже полезно.
Но в одиночку такую кампанию не вытянуть. Нужен прочный и сильный союзник. Черриз? Да, пожалуй, Черриз. Черриз. Законопроект о запрете будет совместный. Пусть Мартиросян представит документы не только ему, но и Черризу. Вот первый ударный ход. Наконец-то! Именно так. Судя по всему, Черриз человек решительный и бескомпромиссный, а это как раз то, что в таком деле необходимо в первую очередь и чего ему самому, сенатору, не очень-то хватает. Он больше любит рассуждать и взвешивать, а вот кинуть публично с весов на прилавок – это надо уметь! И Черриз это сделает.
Не зарываться. Ох, не зарываться! Весь жизненный опыт склоняет его к тому, что перед ним беспроигрышная партия, но ведь счел же он Мак-Лориса простым карьеристом и интриганом, устранившим Мэйсмэчера, а по словам старика, он совсем не таков. Хороший отзыв мизантропа – вещь опасная, но ведь и редкостная.
Но сила идеи абсолютного запрета как раз в том, что на первых стадиях борьбы объем информации не играет никакой роли. Ее вполне достаточно, чтобы живописно изобразить народ и власти на поводу у этой змеиной шкуры, одурманенными, лишенными здравого смысла и логики поведения вследствие цепной реакции взаимного убеждения. Пусть мне потом доказывают, что вот живет же Маземахер под защитой своей умнички или сверхумнички и судит, надо сказать, довольно здраво в меру своего понимания вещей.
Открытие сделано, его движения не остановить, он со своим запретом обречен, даже смешон, даже возмутителен. Но только одному ему известно, зачем разыгрывается эта крикливая комедия. Он падет. Но в борьбе с ним будут раскрыты все секреты, все надсверхсупертайны. Все будет в отчетах сената и конгресса. Все. А не те жалкие лоскуточки, которые вся эта компания собиралась преподнести обществу как свой бескорыстный гуманный дар. А смеяться мы будем тогда, когда она поймет, что ее выманили из замаскированных траншей. И поймет, кто выманил.
Сенатор с удивлением и тревогой посмотрел на лежащий перед ним лист, исчерканный записями и чертежами. Как же это все получилось? Он сам это придумал, или все ему напела змеиная кожа? Любопытная ситуация! Что же теперь делать? Он представил, как останавливает каравеллу на глухой лесной дороге, как спускается с обочины с монтировкой, как роет ямку и закапывает розовую кассету. Навсегда! Прощай, профессорский подарок!.. Глупо. Очень глупо. Но с другой стороны, воевать с пэйперолом, пользуясь его поддержкой… Но не с пэйперолом же он воюет, а с людьми. И не с людьми, а с многоликим и многоглавым чудовищем, в которое сплачивает их наклонная плоскость порядка вещей.
Ах, Ширли, Ширли, глупая, глупая девочка. Бананишь, значит. Улыбаешься, красуешься, а дома – дома радения вокруг зеленой кастрюли и робкая попытка найти свое место среди людей. Жадная торопливость молодости, уверенной в том, что за ее маленькими знаниями ничего нет. Объяснит ли тебе когда-нибудь Алишандру Жаиру законы действия масс, поймет ли он их сам? Есть ли у него, сенатора Тинноузера, хоть какая-нибудь надежда на тропинку к твоему уму и сердцу? Как ее найти, как пройти по ней мимо Сцилл и Харибд, урчащих за каждым поворотом?
Сенатор вздохнул, стер с листа записи и совершил обряд закрытия кассеты. Половина четвертого. Сна ни в одном глазу, давно не ощущаемая бодрость, готовность к старту, и ни в одном уголке не таятся адские машины усталости.
Жетон за душевую кабину, жетон за постель, жетон за свет, жетон за номер, два жетона за каравеллу. Все? Нет. Еще жетон благодарности, даже два. Нет, один. Не надо выделяться. И в руке жетон за выход.
Когда он подошел к дверям, каравелла уже поблескивала у входа. Мотель мирно спал, убаюканный дождем. По дороге никто не встретился, портье даже не вышел из своей клетушки. Очень хорошо. Как же так все-таки скрутило Альбано? Не очень радостная история – везение на чьих-то костях. Но и в меру банальная.
Каравелла с глухим шумом, набирая скорость, заскользила над мокрым шоссе. Дождь перестал. Внезапно слева открылся пустынный берег озера, а далеко-далеко за ним, за светло-серым простором вод и непроницаемо слитным чернолесьем на той стороне, в узком просвете между горизонтом и длинными тучами готовилась древняя мистерия восхода солнца.
Миллионы лет происходила она ежедневно и неотвратимо, по одному и тому же канону. И во времена ящеров, и во времена камня и железа, и при людях и без них. И что бы ни придумывал человек, какие бы открытия на добро и зло себе он ни совершал, на следующий день после них солнце восходило так же, как и накануне. Словно ничего не случилось, словно ничто не сдвинулось в огромном механизме мироздания оттого, что люди разверзли перед собой еще одну бездну или навели еще один мост.
Можно было глядеть и отчаиваться, что человек слишком слаб, а природа слишком сильна, чтобы ее неторопливое могучее движение хоть на миг изменилось от его рук.
Но можно было и радоваться. Ведь как бы люди ни путались, сколько бы зла ни обрушивали они на себя, поспешно и необдуманно стремясь к добру, у них всегда есть твердая опора под ногами – вот этот берег, лес и восход солнца, куда они снова могут вернуться, чтобы снова обрести волю и силу. И снова начать свой многотрудный путь к истине, гармонии и совершенству самих себя и своего переменчивого союза.
1973, Ленинград