Петрок гнал водку. Он выбрал самый укромный закуток, который можно было отыскать возле хутора, разложистый мелковатый овражек за барсучьей норой, густо заросшей молодым ельником, в котором было затишно, глухо и скрытно. На небольшой узкой полянке меж елок расставил нехитрое свое оборудование: казан с брагой, кадку, наполненную студеной, из ручья водой; долго возился, пока приладил к месту медный змеевик, и наконец разложил костерок. От бережно зажженной спички легко загорелась сухая растопка, а за ней и березовые поленца, охапку которых он предусмотрительно захватил с хутора; жадные языки пламени начали резво лизать старый закопченный казан. От сухих дров дыму было немного, и Петрок впервые за утро довольно посмотрел вверх, в хмурое осеннее небо над еловыми вершинами, думая, что издали его вряд ли заметят, разве кто случайно набредет на поляну. Дрова быстро разгорались. Петрок, стоя на коленях перед казаном, заботливо пододвигал головешки, чтобы больше пригревало снизу. Он и сам грелся, потому что хотя и было затишно, однако от ручья снизу тянуло лесной сыростью, в которой стыли колени и руки. Возле костра было хорошо. Опять же надо было следить, чтобы вовремя уменьшить огонь, иначе пригорит брага и пропадет весь выгон. Конечно, Петрок не первый раз в жизни принимался за такое дело, имел уже некоторый опыт. Но опыт этот приходился на давние, доколхозные годы. Последнее же время перед войной самогон гнали редко, больше заботились о том, чтобы поесть. Но, видно, казан все же грелся медленно, в лесу, конечно, не то что в овине или истопке, где было бы гораздо сподручнее. Но разве теперь там выгонишь?
В который раз за последние дни Петрок посетовал при мысли, что в таком неподходящем месте оказался хутор – так близко от дороги. В мирное время так оно и неплохо, может, удобнее даже вблизи от большака, от деревни и местечка. Правда, в последние перед войной годы этому удобству, казалось, пришел конец: хутора взялись сселять в деревни, в Выселках сразу удлинилась улица из хуторских построек, этим летом как раз подошла очередь к его Яхимовщине. Уже разобрали и свезли гумно, после сенокоса намеревались разобрать весь хутор. Но помешала война, и теперь можно только завидовать тем, кто оказался в деревенском гурте, а не остался, как он, на отшибе. Хотя и сейчас есть уголки, где по-прежнему живут, как у Христа за пазухой. Вон то же Загрязье. Хотя и не очень далеко от местечка, но спряталось за болотом и не знает беды, даже Гуж появляется не часто, а немцев там и вовсе не видели. А в его Яхимовщине? Немцы постояли несколько дней, а разорили, считай, все хозяйство. Но черт с ним, с хозяйством, хуже вот приключилась беда – убили подростка, безобидного сироту-мальчишку, да и они со Степанидой едва избежали погибели. Так то немцы, побыли и уехали, а как жить вот с этим Гужом, который видит тебя насквозь и еще таит какое-то зло за прошлое. Только напрасно он придирается, Степанида тут ни при чем, Степанида как раз была против того раскулачивания. Но вот привязался, ездит, выгоняет на работу. И верно, будет еще цепляться, пока не загоняет вконец эта сволочная нелюдь, злая собака на привязи. Теперь, черт его побери, Петроку не жалко ни хлеба, ни трудов, лишь бы самогонкой залить его ненасытное горло.
Боже мой, думал Петрок, глядя на суетливую пляску огненных языков по казану, что делается на свете! Какая страшная война, как страшно все началось, что будет дальше? Ужасное время! Хотя и до войны хватало всякого, боролись то с теми, то с этими. Петрок слабо разбирался во всей сложности борьбы в масштабах страны, но что касается своей деревни, то здесь он понимал больше любых самых высоких уполномоченных. Тем, бывало, нравилось, как выступал на собраниях Антось Недосека, они думали, верно: какой сознательный! Но Петрок знал, что это он так сознательно выступает потому, что на днях подал заявление об оказании помощи как многодетному и малоземельному. Вот и старается. А если Борис Богатька голосовал за колхоз, то совсем не потому, что хотел скорейшей его организации, а чтоб досадить Гужову, с которым был в давней вражде и который, как черт ладана, боялся колхоза. Да и его Степанида, хоть и агитировала за новую жизнь по всей деревне, если разобраться, больше старалась за себя, ну и за него, конечно, потому что убедилась, что с двух десятин прожить невозможно, а здоровьишко надорвешь, это точно. Но вот оно как обернулось: Борис сразу же сбежал в Ленинград к родственникам, Гужа раскулачили и выслали, а теперь за все и за всех надо отдуваться Петроку Богатьке, жена которого когда-то попала в комитет бедноты и на собраниях посидела в президиуме. Как бы те ее посиделки не вылезли теперь боком.
Петрок дальше под казан пододвинул две головешки, подложил сбоку березовое поленце, подумал, что, видать, скоро уже закапает. Медная литровая кружка давно ждала под кончиком трубки, но там пока было сухо, еще ни одна капля не упала из змеевика. Петрок снова поглядел вверх. В ельнике на краю оврага суетливо-тревожно завертелась сорока, настойчиво стрекоча о чем-то, и Петрок насторожился – не крадется ли кто по оврагу? А может, сорока стрекочет на него самого? Все же для уверенности, чтобы успокоить себя, он встал и огляделся сквозь ельник. Вроде поблизости никого не было. Но сорока не утихала, то приближалась, то облетала прогалину стороной и настойчиво трещала неугомонную свою тревогу. Пригнувшись, Петрок пробрался сквозь чащу ельника и увидел возле ручья Рудьку, знакомую собачку пастуха Янки. Осиротев без хозяина, Рудька, видно, метался по окрестностям, забрел вот на костер и теперь, завидев Петрока, живо завилял хвостом, не сводя обрадованно-вопросительного взгляда с человека.
– Ну что? Чего стоишь? Иди сюда, – тихонько позвал он Рудьку, и тот, послушно прошмыгнув под елочками, выскочил на прогалину. Однако к костру не подошел, сел от него поодаль. – Что, есть хочешь? Так нет ничего. Выпить будет, а поесть нечего, – словно с человеком, охотно заговорил с ним Петрок. Однако, пристав к знакомому, Рудька, похоже, готов был на том успокоиться и, положив морду на грязные лапы, устало поглядывал на огонь.
Но вот, кажется, приблизился тот самый приятный момент, когда первые капли из трубки, торжественно звякнув, упали на дно медной кружки. Петрок тотчас выгреб из-под казана недогоревшие концы головешек, теперь там хватит углей со слабым синим огнем, пламя было уже ни к чему. Тем временем капли из трубки посыпались чаще, даже будто бы зажурчало тоненькой, как нитка, струйкой; среди дымного смрада в овражке вкусно запахло спиртным. С этого момента следовало особенно бережно обращаться с огнем, поддерживая его в одной мере: чтобы казан не остыл, но чтоб и не перегрелся, не подгорела гуща. Умельства здесь надо было не меньше, чем при игре на скрипке. Петрок даже разволновался и то пододвигал головешки под дно казана, то отодвигал их подальше; от дыма у него слезились глаза, он вытирал их заскорузлыми пальцами и все заглядывал в кружку: много ли? Наконец там набралось до половины, он взял кружку и бережно перелил чистую как слеза жидкость в старую, от лимонада бутылку. Это был первач, самая крепкая порция из всей выгонки. Ему стало жаль отдавать ее в ненасытное горло Гужа, может бы, когда сам выпил при случае или сберег для хорошего человека. Так поразмыслив немного, Петрок мятой бумажкой заткнул бутылку и отошел к кусту шиповника на краю прогалины. Там он выковырял небольшую ямку в земле и, пристроив туда бутылку, старательно закопал ее, укрыв сверху прелой листвой. Пускай лежит до лучших времен.
Рудька, не отрывая глаз от его возни у костра, выжидающим взглядом сопровождал каждое движение Петрока с кружкой, терпеливо ожидал, не угостит ли и его. Но угостить собачонку было нечем, он и сам проголодался, пока перегонял казан браги.
Вышло еще три бутылки, дальше сочилась рыжая жижа, в казане, верно, осталась только гуща на дне. Надо было кончать, и Петрок разбросал головешки, угли, затоптал по земле опорками, казан отволок с полянки все в те же заросли шиповника, где старательно упрятал в листву, сверху бросил несколько еловых веток. Змеевик, как самую ценную деталь аппарата, надо было взять с собой, кадку тоже. Три бутылки еще теплой мутноватой самогонки рассовал по карманам, за пазуху. Напоследок прикурил от уголька и не спеша стал выбираться на стежку.
Пока шел вдоль ручья оврагом, Рудька бежал сзади, но на повороте к хутору вдруг отстал, и Петрок, обернувшись, тихо позвал его. Рудька вприпрыжку догнал старика и больше уже не отставал. Кажется, он был вежливым, тихим псом, уважал людей и никуда не совался без приглашения.
Еще подходя огородом к истопке, Петрок услышал невнятный человеческий голос, донесшийся вроде из хаты, он прислушался, но голос тотчас умолк, и Петрок подумал, что ему показалось – кто теперь, кроме Степаниды, мог быть на усадьбе? Тем не менее слабая тревога уже запала в душу, и на дровокольне он остановился, сбросил на щепки кадку, оглянувшись, сунул за дрова змеевик и туда же опустил три бутылки с водкой. Тут надежнее, потому что мало ли кто мог забрести в хату, не немцы, так полицаи, что еще и похуже. Потом, придав лицу утомленно безразличное выражение, вошел в сени.
Ну, так оно и было, он не ошибся, в хате слышались голоса: один был Степанидин, а другой... Не сообразив сразу, чей же был другой, Петрок несмело открыл дверь в хату.
– Вот, а мы ждем, думали уже, не дождемся.
«Вы, да кабы не дождались – волк за горой сдох бы», – подумал Петрок, увидев полицая Недосеку, который поднялся навстречу ему со скамьи. Полицай протянул широкую руку, Петрок тихонько пожал ее, сообразив: «Унюхали-таки! Догадливые... Не успеешь что-либо подумать, как они уже знают».
– Если на работу, так не пойду, – сказал Петрок. – Вчера навкалывался, нет сил больше.
– А и не ходи, – охотно согласился полицай. – Сегодня можно и не идти, немцы уехали. Ну как, выгнал? – вдруг спросил он и смолк, преисполненный внимания.
Петрок понял, что он имеет в виду, и уже хотел было отказаться, что-то соврать, но прежде взглянул на Степаниду, которая молча стояла при печи. Поймав его взгляд, она тихо сказала:
– Вот дожидается. Был Гуж, все уже знают.
В который раз Петрок молча зло выругался. Ну что ж! Без Гужа, конечно, тут не обойдется, хотя, может, и лучше, что нет самого старшего полицая, не надо ничего объяснять или оправдываться. И все же самогон он намеревался отдать Гужу в собственные руки, чтобы уж было понятно, кому от кого, да, может, и обговорить, за что, тоже. Попросить, чтобы не докучал работой, не присылал квартировать немцев, перестал придираться к жене. Да мало ли у него было дел к Гужу! Но вот придется отдать самогон Недосеке, который, поди, сам его и выпьет.
Помедлив чуток, Петрок вышел из хаты и на дровокольне вытащил из-за поленницы две еще теплые бутылки. Третью решил пока не отдавать, поберечь немного. Возвращаясь, подумал, что Недосека может заупрямиться, скажет: мало, тогда придется оправдываться, божиться, что вот всего и выгнал-то, потому как плохое оборудование или не из чего было заквасить. Но, к его удивлению, Недосека не сказал ни слова, запихал бутылки в карманы суконных галифе, которые оттого низко сползли на колени.
– Из картошки или хлебная? – только и поинтересовался полицай.
– Хлебная. Старался, а как же! Теперь же, знаешь, надо всем угодить, власти особенно, – сказал Петрок.
– Власти всегда угождать надо. Хоть советской, хоть немецкой, а как же? – со вздохом заключил Недосека и взялся за ручку двери. – Ну, то до свидания!
Он пошел, будто бы даже довольный тем, что получил, Петрок в окно подозрительно проследил за ним и устало опустился на конец скамьи у стола. Степанида полезла в печь за чугунком с остатками щей.
– Двумя бутылками думаешь залить им глаза? – с ехидцей спросила она, исподлобья поглядывая на Петрока.
– А что, мало?
– Сам знаешь. Как бы снова не приперся.
– А не дам. Что у меня, спиртзавод?
– Однако уже знают, что гонишь. Что змеевик на скрипку выменял. Агентура, говорит.
– Вот как! Чтоб она сдохла, агентура его!
– Только вот бомбу не могут найти. Бомба там возле моста лежала, да спер кто-то.
– Бомбу? Ну кому она нужна... Разве Корнила? Верно, Корнила, – сказал, подумав, Петрок. – Тому все надо. Что где увидит, все домой тащит.
Сидя на том самом месте, где недавно сидел Недосека, Петрок хлебал щи. Чувствовал он себя вконец усталым, почти больным, хрипело в груди, видать, от дыма, но впервые за последние дни появилась удовлетворенность в душе, что сделал дело и тем немного откупился ради покоя, надолго вот только или нет, неизвестно. Но на сегодня, пожалуй, откупился, уж сегодня Гуж оставит его в покое. Доедая щи из глиняной миски, он думал, что сначала закурит, потом отдохнет в домашнем тепле своей хаты, а там будет видно, что делать дальше. Но, как всегда, Степанида лучше его знала, что следует делать раньше, а что потом.
– Бурт так и не закончили. Мне сегодня эти не дали. Да и хлеба нет, молоть надо, – начала она возле печи.
– Картошка подождет. Не морозит еще.
– Ну а хлеб? Есть ведь нечего.
– Завтра, – сказал Петрок.
После еды в тепле его совсем разморило от усталости, и уже не было силы браться теперь за дело. Хотя бы и за самое срочное.
– А если завтра выгонят обоих? На мост или на картошку? Или еще куда? – наседала Степанида.
– Не выгонят.
– Как это не выгонят! Что, он тебе дал освобождение? Напьется и снова приедет, будет цепляться.
Может, и приедет, и будет цепляться, угрожать, но Петрок так вымотался за эти страшные дни, что уже не осталось никаких сил что-нибудь делать. Поев, он свернул цигарку, прикурил ее от уголька с загнетки и побрел в запечье.
– Я сейчас...
Не снимая опорок, прилег и, не докурив цигарку, уснул. Казалось, только сомкнул веки, как во дворе сильно залаял забытый им Рудька, послышались чьи-то шаги. Петрок подхватился со сна и с тяжелой головой метнулся к окну. Во дворе за колодцем кто-то привязывал к тыну тонкогрудую гнедую лошадь, и, когда обернулся к хате, Петрок узнал Колонденка – в шинели, с винтовкой за узкой сутулой спиной.
– Чтоб вы пропали! – в отчаянии выругался Петрок, уже чувствуя, какая нужда привела этого полицая на хутор.
Рудька все лаял – сначала на лошадь, которая сторожко стригла ушами, не сходя, однако, с места, потом напустился на Колонденка. И тот вдруг остановился, хватаясь рукой за винтовку. Петрок, как был, без кожушка и без шапки выскочил на ступеньки и закричал на собачонку:
– Рудька, прочь! Прочь ты, щенок! Я тебе дам!.. Не надо его стрелять, он не укусит! – заговорил он, обращаясь к полицаю, который уже загонял в патронник патрон. Рудька, видно, понял наконец, что ему угрожает, и скрылся за углом дровокольни. Он еще полаял оттуда, но уже без большой злости, и Колонденок забросил винтовку на узкое, обвисшее плечо.
– За водкой приехал, – просто объявил полицай, не меняя постного выражения на бледном понуром лице.
– Так я же отдал! Недосека взял две бутылки, – заволновался Петрок. – Что у меня, фабрика?
– Гуж сказал: еще две бутылки. Иначе завтра будет репрессия.
– Что будет? – не понял Петрок.
– Репрессия. Ну, это, будет тебя вешать. Или, может, стрелять? – усомнился Колонденок. – Нет, вешать, кажется. Ага, вспомнил – вешать. Репрессия – значит повешение.
– От чудеса! – развел руками Петрок. – Так где же я возьму? Я ведь отдал. Недосека же...
– Тогда бери шапку.
– Зачем?
– Пойдешь в местечко. Гуж сказал: не даст водки – самого за шиворот и сюда. На репрессию.
– Да?..
Ну что еще можно было сделать с этими злодеями? Петрок помолчал, подумал и почти с предельной очевидностью понял, что и водка – не выход. Нет, не спасет его самогон, как бы еще не погубил, и скорее, чем что другое.
Он молча ступил опорками на сырую землю двора, в открытую, не таясь, прошлепал на дровокольню и вытащил из-за ольховой поленницы третью бутылку.
– Ну вот! А говорил, нет! – зло взвизгнул Колонденок и выхватил из его рук бутылку. – А еще?
– Нету! Ей-богу, больше ничего нету. Вот хоть обыщите. Выгнал, знаете, мало, запарка неудачная...
– Ну ладно, – подумав, смягчился Колонденок. – Отдам, а там пускай сам решает.
Он отвязал лошадь и вскочил на нее поперек животом, перебросил на другую сторону длинную ногу. Лошадь резво побежала к большаку, а из огорода во двор вышла Степанида с корзиной картошки в руках.
– Опять за водкой?
– Опять, – невесело подтвердил Петрок.
– А я что говорила? Теперь начнут ездить...
– Ну уже кол им в глотку! Больше нету.
– Тебе же оттого будет хуже.
– А уже хуже не будет, – запальчиво сказал Петрок, не чувствуя, однако, уверенности в своих силах. Правда, в душе он не хотел верить в плохое, все думал: а может, еще обойдется...