Автор:
МОРОЗОВ ЮРИЙ НИКОЛАЕВИЧ — кандидат филологических наук, фольклорист. Специализируется в области изучения русских былин.
…Выезжал из города из Мурома удалой казак Илья Муромец. Отстояв заутреню во Муроме, он к обедне поспешал в стольный Киев-град. Но заросла дорожка прямоезжая. Тридцать лет по ней проходу и проезду нет: не пускает никого Соловей-разбойник. Как засвистит злодей по-соловьиному, как заревет он по-звериному, как зашипит он по-змеиному — сразу темные леса к земле клонятся, а что есть людей — все мертвы лежат…
Дальнейшее мы знаем со школьной скамьи. Илья Муромец все-таки одолел Соловья, привез его в Киев, показал боярам и князю Владимиру, поначалу не поверившим рассказу о поимке знаменитого и страшного разбойника, а затем казнил его. С тех пор за Ильей установилась слава главного богатыря и защитника Руси. В образе же его противника народ выразил свое резко отрицательное отношение к силам, мешавшим единству русских земель.
Усвоив (в лучшем случае) эти нехитрые познания, большинство из нас навсегда расстается с Соловьем-разбойником, не подозревая, что судьбой нам была дарована встреча с самым таинственным персонажем русского фольклора.
Правда, ныне такие оценки не в ходу. Если некоторые исследователи прошлых лет откровенно признавали Соловья фигурой загадочной, то любой современный автор, толкуя этот образ, вольно или невольно создает у читателей впечатление, что в основном науке тут уже все понятно. Однако стоит лишь узнать, сколько таких толкований имеется к сегодняшнему дню, чтобы убедиться: Соловей-разбойник — по-прежнему загадка.
Попытаем и мы свои силы в ее разгадке. По внутренней интриге историко-фольклорное расследование не уступит криминалистическому. Тем более что специфика образа Соловья заставит нас искать ответы в самых разных, порою неожиданных областях — от истории до метеорологии, от мифологии до… Впрочем, все по порядку.
Для начала нам, разумеется, необходимо определить исходные данные, т. е. выяснить, что рассказывается о Соловье-разбойнике в былине.
Казалось бы, чего проще: бери сборник былин, отыскивай среди них нужную и… На деле, однако, задача куда сложнее. Любая былина, как и всякое фольклорное произведение, существует во множестве вариантов. И, скажем, тот хрестоматийный текст, по которому мы знакомимся в детстве с сюжетом о Соловье-разбойнике, отражает лишь одну из более чем ста записей былины про Соловья, делавшихся с середины XVIII века вплоть до самого недавнего времени.
«Ищите варианты!» — так можно было бы сформулировать первую заповедь исследователя, желающего выяснить корни фольклорного образа, сюжета, мотива. Каждый исполнитель устного произведения передавал его так, как понял и запомнил, неминуемо внося в повествование свои собственные штрихи. В результате ни один из вариантов не повторяет в точности других. Это обстоятельство, конечно, сильно изменяет первоначальный вид фольклорного произведения, живущего много столетий, но в то же время, как ни парадоксально, помогает его реконструировать. Дело в том, что при сравнении записей появляется возможность разглядеть за меняющейся «оболочкой» устойчивое «ядро», отделив поздние индивидуальные привнесения от деталей традиционных. Более того, в разных вариантах отпечатываются разные стадии развития произведения, благодаря чему можно — хотя бы грубо, в общих чертах — восстановить его историю.
С помощью соответствующих методик исконный «костяк» сюжета о Соловье-разбойнике прорисовывается довольно отчетливо. Но вот беда: сам образ при этом понятнее не становится. Очень скоро мы обнаруживаем, что вынести из былины четкое представление о Соловье-разбойнике в принципе невозможно.
«Его натура как-то двоится…» — отмечал еще выдающийся ученый прошлого века Ф. И. Буслаев. Уже имя персонажа позволяет представить его и птицей, и человеком. Прямых описаний внешности Соловья былина не дает, его облик раскрывается только в действии, и на протяжении всего сюжета Соловей-разбойник поворачивается к нам то птичьей, то человеческой стороной.
При встрече с Ильей Муромцем Соловей восседает в гнезде на дубах. (Разные варианты говорят о трех, семи, девяти, двенадцати, сорока дубах, но конкретная цифра в данном случае несущественна; важно лишь, что деревьев, подпирающих гнездо, много.) В нашем сознании возникает образ гигантской птицы. Завидев Илью, Соловей пытается погубить его смертоносным свистом. Неизбежно возникающая при этом параллель со свистом реального соловья усиливает впечатление, что речь идет о пернатом чудовище.
Даже богатырский конь Ильи не устоял на ногах от звуковой атаки. Сам богатырь, однако, неуязвим. Метким выстрелом из лука прямо в глаз Соловью Илья Муромец сбивает его с дубов. Привязав противника к седлу, русский богатырь продолжает свой путь в Киев. Дорога лежит мимо жилища Соловья. Члены семьи разбойника глядят в окошко и сперва не могут разобрать: то ли Соловей везет незнакомого мужика, то ли мужик — Соловья.
Значит, Соловей тоже умеет ездить на коне? С нашим персонажем произошла неожиданная метаморфоза. «Будучи побежден богатырем, он как бы сбрасывает с себя нечеловеческие, фантастические формы», — пишет по этому поводу фольклорист Б. Н. Путилов. В дальнейшем Соловей-разбойник уже ничем не напоминает птицу. У него, как у состоятельного человека, «широк двор», «высок терем», «палаты белокаменные», а также вполне человеческая семья: жена, дочери, сыновья, зятья. Он отговаривает домочадцев от попыток отбить его у Ильи Муромца, затем, в Киеве, гордо разговаривает с князем Владимиром, по некоторым вариантам даже требует себе чару вина, чтобы смочить запекшиеся уста. Наконец, удовлетворяя любопытство князя и бояр, он демонстрирует свой свист, отчего в стольном граде трясутся дома и падают люди. Под влиянием предшествующих эпизодов мы и в этой сцене уже склонны видеть в Соловье не громкоголосую птицу, а необыкновенно сильно свистящего человека…
Вот и попробуйте теперь понять, как выглядел противник Ильи Муромца! А тем более — изобразить его в точном соответствии с указаниями былины.
С XVII века получили хождение рукописные повести об Илье Муромце и Соловье-разбойнике. Их авторы и переписчики, естественно, адаптировали рассказ ко вкусам читающей публики, однако сохранили основные моменты сюжета, а также — во многом — и былинную фразеологию. Одну из редакций повести про Илью и Соловья вскоре растиражировали в лубочных изданиях, снабженных серией иллюстраций. И вот что характерно: во всех иллюстрациях нет ни малейших намеков на птичью природу Соловья-разбойника. Даже в той сцене, где, по словам сопроводительного текста, Соловей сидит в «гнезде, которое свито на двенадцати дубах», он показан обыкновенным человеком, высовывающимся из кроны близко стоящих друг к другу деревьев. Иначе говоря, «просто разбойником».
На лубочных же картинках, не имевших развернутого повествовательного текста, Соловей и вовсе предстает богатырем, воином на коне. Перед нами одна такая картинка (рис. 1). Надпись на ней раскрывает суть изображенного: «Бой сильных богатырей Ильи Муромца с Соловьем Разбойником. В поле съезжаются, храбростию своею похваляются». Былинное столкновение богатыря с чудовищем стало похоже здесь на рыцарский поединок. Оба всадника одеты по моде начала XVIII века, оба в париках. Специалисты уточняют, что на левом всаднике мундир петровского солдата, а на правом — костюм шведского воина. Пожалуй, по фасону одежды только и можно отличить Соловья-разбойника от русского богатыря…
Эта тенденция к полному очеловечиванию Соловья тем любопытнее, что вообще-то для народного изобразительного искусства показ разных чудищ, полулюдей-полуживотных, был делом привычным. На лубочных картинках, росписях бытовых предметов, тканевых рисунках той поры нам встречается и «птица Сирин» с женским ликом, и «коркодил» (именно «коркодил»), у которого на зверином туловище (ничуть, впрочем, не напоминающем крокодилье) голова бородатого мужика, и сказочный «Полкан-богатырь» — кентавр с мужским торсом на туловище коня. То есть мне кажется знаменательным, что народные художники, никогда не пасовавшие перед изображением «гибридных» существ, для Соловья-разбойника сделали исключение. Вероятно, они чувствовали, что Соловья трудно представить себе в виде, скажем, человека с крыльями или говорящей птицы. Он не «птицечеловек», а «то птица, то человек», и две половинки его натуры как-то противятся зримому совмещению. Неопределенности или переменчивости внешнего облика персонажа, терпимых в устном повествовании, в рисунке приходилось избегать. Выбор был сделан в пользу человеческой ипостаси Соловья, благо и в сюжете она выражена заметно ярче.
Наконец еще одно позднее «эхо» былинного сюжета о Соловье заслуживает нашего внимания. Напомню читателю, что былины — это стихотворные произведения, исполнявшиеся нараспев. Однако многие люди, не умевшие петь былины, рассказывали их содержание прозой. Порой и сами былинные певцы, забывая стихотворный текст, прибегали к прозаическому пересказу. В итоге, кроме записей собственно былины об Илье Муромце и Соловье-разбойнике, мы располагаем изрядным количеством ее устных прозаических переложений, причем часть из них бытовала у народов, живущих по соседству с русскими.
Понятно, что такие переложения, зачастую превращавшиеся в откровенную сказку, еще дальше уходили от первоначального облика былины, от интересующих нас истоков образа Соловья. Но нет худа без добра. Излагая сюжет своими словами, человек имеет больше возможности выразить собственное понимание того, о чем повествует. И в прозаических переложениях былины мы снова наблюдаем многочисленные попытки привести образ Соловья-разбойника в соответствие со здравым смыслом, взяв из его «двоящейся натуры» только одну определенную сторону.
«Соловей был мужик, залезал на деревья, разбойничал». Такое бесхитростное понимание персонажа предлагает нам рассказ, записанный на Тамбовщине. А на Вологодчине столь же уверенно говорили, что Соловей был птицей. В одной карельской сказке он выступает под именем птицы Свиски; другая, тоже карельская сказка называет его не иначе, как «ruskoi pohatteri» («русский богатырь»). А по одной из белорусских сказок Соловей — это человек, превращенный чарами волшебника в гигантскую птицу. Оправдание двуликости персонажа здесь придумано в чисто сказочном духе.
Некоторые иноязычные пересказы выразили мысль об исконно птичьей сущности Соловья-разбойника своеобразной концовкой сюжета. Вот, к примеру, информация, полученная от одного старика с Украины в середине прошлого века. Разговорившись о богатырях, живших во времена князя Владимира, он как бы между делом заметил, что благодаря Илье Муромцу «теперь по всей земле соловейчики поют». «Разве до Ильи соловьев не было?» — удивился его собеседник (опубликовавший потом это предание в газете «Киевлянин»). «Соловей был, да соловьев не было», — отчеканил старик. И передал историю про Илью Муромца и Соловья-разбойника вплоть до сцены ужасного свиста Соловья в Киеве. «Тогда Илья вынул свою острую саблю, — продолжал рассказчик, — и на куски, не больше маковых зерен, изрубил тело разбойника. Эти кусочки тут же обратились в маленьких птичек, которые разлетелись по всему свету. Голос разбойника, раздробленный тоже на части, потерял свою страшную силу». Тот же мотив, представляющий Соловья-разбойника родоначальником всех соловьев или вообще всех птиц, бытовал у белорусов и чувашей.
За исключением этого мотива, возможно, донесшего до нас древнейшую подробность, уже не сохраненную былиной, все другие прозаические и графические трансформации образа Соловья, повторяю еще раз, явно вторичны и «третичны» по отношению к былине. Но они еще более оттеняют загадку, кроющуюся в былинном Соловье — «дуализм» его фигуры, ее принципиальную противоречивость. И любая гипотеза о происхождении образа разбойника должна, разумеется, прежде всего удовлетворительно объяснять эту его особенность.
Самый радикальный способ решения данной проблемы, как выяснилось, состоит в том, чтобы признать двойственность фигуры Соловья-разбойника… мнимой. Такая идея долгое время витала в воздухе, пока, наконец, ее не выразил в 1891 году выдающийся отечественный филолог А. А. Потебня. К нему присоединился ряд других ученых. Суть рассуждений А. А. Потебни и его единомышленников заключалась в следующем.
Во-первых, почему имя Соловей нужно непременно считать указанием на птицу? В старину его мог носить и человек. «Употребление названий животных разного рода в качестве личных имен, — писал в этой связи А. И. Соболевский, — свойственно едва ли не всему человечеству. Древняя Русь знала его издревле». То, что ныне воспринималось бы только как забавные, а порою даже обидные для их носителей прозвища, раньше служило «официальными» именами вполне уважаемых людей. Уместно вспомнить, что царская династия Романовых вела свою родословную от боярина Андрея Кобылы, жившего в XIV веке. В документах XV–XVII веков фигурируют Баран Филиппов, Волк Курицын, Овца Владимиров, Паук Иванов, Жаворонок Лазарев, Анисим Скворец, Васька Воробей, Стахей Голубь… Имя Соловей в такой компании выглядит совершенно естественным. На страницы документов этого же периода попали дворянин Соловей Борщов, стрелецкий десятник Матюша Соловей, запорожец Михайло Соловей и другие. Кроме того, косвенным признаком популярности какого-то имени в прошлом является современное бытование производной от него фамилии. «Широкое распространение в наше время фамилии Соловьев, — отмечал А. И. Соболевский, — кажется, достаточно ручается за частое употребление этого имени в старину».
С нашим же Соловьем дело могло обстоять очень просто. Разбойникам ведь принято давать клички. Ничто не мешает предположить, что какой-нибудь удалец «с большой дороги» получил прозвище Соловей — допустим, за особенное умение свистеть, всегда ценившееся в разбойничьей среде. Для сравнения скажу, что в окрестностях Киева бытовало предание о разбойнике Голубе, а сподвижниками Ермака Тимофеевича народная молва называла лихих атаманов Сокола и Петуха.
Что у нас осталось от птичьих признаков Соловья-разбойника? Его сидение на дубах? Но еще в 1873 году немецкий ученый Ф. Либрехт, обобщая данные о том, что многие «примитивные» народы устраивали себе жилища на деревьях, без тени сомнения писал: «Реминисценцией такого обычая является Соловей-разбойник, соорудивший себе гнездо на двенадцати дубах». Позднее русские исследователи «проблемы Соловья» провели другие, не менее интересные параллели. Так, одно из суданских племен укрывалось от своих врагов на ветвях эриодендронов: первый «этаж» воздушного укрепления составляло жилище с провизией и домашними животными, выше располагалась корзина для воинов. А неподалеку от Торуня (Польша) в старину был могучий дуб, знаменитый тем, что на нем какое-то время жили (!) прусские крестоносцы.
Однако все эти материалы играли уже второстепенную роль, потому что такие же факты выявились и в русской истории.
Заглянем в словарь В. И. Даля. Оказывается, у слова «кровать» помимо значения, всем нам известного, было раньше и такое: «охотничьи полати, помост на дереве, для стрельбы медведя». Подобные же «кровати», по свидетельству письменных источников, использовались и в оборонительных целях. Представить воочию, как все это происходило, поможет цитата из комментариев к «Слову о полку И гореве», принадлежащих перу дореволюционного переводчика этого памятника Н. М. Павлова-Бицына. (Какое отношение к обсуждаемой теме имеет само «Слово», будет сказано в дальнейшем.)
«Нам припоминается, — писал он, — сторожевая жизнь степной русской украйны (окраины. — Ю.М.) и весьма характерный способ караулов, устроенных для наблюдения за вторгавшимися в степь. Этот способ со времени киевских князей, боровшихся с половцами, сохранялся еще и в московский царский период, когда врагами уже являлись крымские татары. На одиноких дубах, рассеянных по всей беспредельной равнине, сидят вверху стражники, дозорцы и пристально смотрят на бесконечную степную даль. Под дубом еще другой стражник и два оседланных коня. Завидится вдали пыль или вообще какая-нибудь тревога от табуна или от войска — стражник подает клич сверху дерева; его товарищ под дубом садится на одного из оседланных коней и едет к следующему такому же пункту».
Спрашивается теперь, почему и разбойники не могли устраивать себе наблюдательные пункты на деревьях? Для придорожных засад в лесистой местности эта мера была, пожалуй, и неизбежной.
Вот так под рационалистическим углом зрения «таяли» все птичьи атрибуты Соловья-разбойника. В понимании этого образа наметилась соблазнительная простота. Со страниц некоторых работ конца XIX века, касающихся изложенной концепции, явственно слышится вздох облегчения. «Данное г. Потебней объяснение устраняет необходимость видеть в Соловье сверхъестественное существо, получеловека-птицу», — с удовлетворением констатировал, например, Л. Н. Майков. Все поступки, все черты персонажа стали выглядеть человеческими, а это позволяло, не углубляясь в дебри мифологической фантастики (чем активно занимались до этого многие исследователи), всецело сосредоточиться на поисках реально-исторической основы образа Соловья, которые к тому времени также стали разворачиваться достаточно интенсивно.
Одна область поисков напрашивалась с самого начала: летописи. Если у Соловья был прототип в истории, он должен был буквально поразить современников размахом своих действий, а возможно, и какими-то другими особенностями — и вряд ли столь заметная фигура ускользнула бы от внимания летописцев. Так удалось ли отыскать что-нибудь подобное?
Нашли лишь вот что. Согласно Никоновской летописи, в 1008 году «изымаша хитростию некоею славнаго разбойника, нарицаемаго Могута». Представ перед Владимиром Святославичем, он «вѣекрича зело, и многы слезы испущая из очию», обещал больше не творить зла и жить до конца своих дней в покаянии. От таких слов «Владимер умилися душею и сердцем» и отправил разбойника в дом своего духовного отца, митрополита Ивана, повелев никогда не покидать этот дом. «Могут же, заповедь храня, никакоже исхожаше из дому митрополичя, и крепким и жестоким житием живяше, и умиление и смирение много показа, и провидев свою смерть, с миром почи о Господи».
Не правда ли, по первом чтении трудно даже определить, имеет ли этот рассказ хоть какое-нибудь отношение к нашей теме. Многие ученые, однако, видели в нем историческое зерно былинного сюжета, а некоторые, например, М. Г. Халанский, попросту считали его «древнейшим вариантом былины об Илье Муромце и Соловье-разбойнике».
Что же общего между летописным разбойником и эпическим? Назывались следующие признаки сходства. Во-первых, и того и другого разбойника приводят к киевскому князю Владимиру. Во-вторых, оба в чем-то похоже ведут себя перед князем (один громко вскричал, другой сильно свистнул). В-третьих, участь Соловья-разбойника тоже порой благополучна: некоторые былинные варианты ничего не говорят о его казни, а изредка, вопреки основной версии сюжета, Илья отпускает врага на свободу.
Видно, слишком уж велико было желание найти «летописного Соловья», коли исследователей удовлетворяли эти скудные и натянутые параллели… В действительности несхожего тут гораздо больше. Например, невозможно поверить, будто слезный вопль летописного разбойника стал прообразом разрушительного и опасного для людей свиста Соловья. В Могуте вообще нет ничего «птичьего». Его, далее, не победили в схватке, а поймали хитростью. Летопись вообще умалчивает, как именно и кем он был пойман, да все это и несущественно с точки зрения внутренних задач повествования — мы ведь имеем дело не с «приключенческой» историей о поимке разбойника, а с назидательной легендой о раскаянии грешника, присутствие которой в Никоновской летописи более чем естественно.
«Повесть временных лет» поместила под 996-м годом рассказ о том, что богобоязненный князь Владимир не решался поначалу казнить разбойников, но епископы убедили его: казнь злодея — не грех. Составитель Никоновской летописи воспроизвел этот эпизод, расцветив его новыми подробностями, а под конец воздал хвалу Владимиру, который, будучи «многотрьпелив зело и смыслен в разуме», решал участь лиходеев «с рассмотрением и великим испытанием». Простейшая логика диктовала: вслед за рассказом о Владимире, казнящем разбойников, нужен рассказ о Владимире милующем. Этой цели как нельзя лучше отвечал сюжет о Могуте. Вся статья Никоновской летописи за 1008 год пропитана христианским морализаторством и завершается новым панегириком праведному князю.
Но главное даже не в том. Рассказ о событии, якобы имевшем место в 1008 году, впервые появился на страницах Никоновской летописи, составление которой датируется XVI веком. Ни единого слова о Могуте в предшествующем летописании нет. Перед нами, судя по всему, легенда довольно позднего происхождения, и это заставляет окончательно распроститься с мыслью видеть в Могуте прототип былинного разбойника, потому что былина о Соловье, по общему убеждению, возникла еще в Древней Руси.
Не так давно в научный оборот ввели еще один интересный для нашей темы источник, хотя и на сей раз у меня нет уверенности, что он действительно как-то связан с Соловьем-разбойником. Во всяком случае, сакраментальное имя Соловей на летописных страницах прозвучало. Одна новгородская летопись, составленная в XVI веке, поведала следующую историю, отнеся ее к 1209 году. Киевский князь Мстислав победил много народов и захватил ряд земель, в том числе и вотчину другого Мстислава, великого князя, жившего в Галиче. Оскорбленный Мстислав галицкий «и вся земля Руская сташа на реки Почайне, и ту прииха к нему Олександр Попович…» Узнав о выступлении противников, Мстислав киевский вывел свою рать, а затем сказал воеводе Дрозду: «Еди, испытай, есть ли князь великий на реки Почайне». Воевода отказался: «Не иду, яз Дрозд потка (птица), а тамо есть Соловей». Ехать вызвался другой воевода — Волчий Хвост. Подъехав к реке Почайне, он вступил в бой с Александром Поповичем, но потерпел поражение. После этого Александр Попович, в котором легко узнать былинного Алешу Поповича, разбил в одиночку все полки киевского князя и вернул Мстиславу галицкому его вотчину.
Конфликт двух Мстиславов, вероятно, вымышлен, а фольклорное, скажу точнее — эпическое, происхождение «батальной» части рассказа не вызывает сомнений. Для нас, конечно, интереснее всего фраза «яз Дрозд потка, а тамо есть Соловей». Историк Б. М. Клосс, опубликовавший этот летописный фрагмент об Александре Поповиче, толкует слова воеводы как простое иносказание: «Дрозду-птице нечего равняться с соловьем». Здесь, однако, угадывается более сложный подтекст.
В самом деле, как метафорическому дрозду соответствует в реальном плане воевода Дрозд, так и соловью иносказания должен соответствовать кто-то из действующих лиц. Из сюжета следует, что это Александр Попович. Он находится «тамо», на Почайне, куда киевский князь посылает воевод, и именно его, как подтвердило вскоре поражение Волчьего Хвоста, имел все основания бояться Дрозд. Но почему Александр назван Соловьем? Ведь не в пении он превосходит противника (чем еще соловей лучше дрозда?), а в силе, боевитости. Для того же, чтобы выразить его воинское превосходство, используя символику птиц, куда лучше подошел бы другой метафорический образ — сокола, орла и т. п. И все-таки в иносказательном сравнении двух воинов был выбран отчего-то «певческий», а не «силовой» ряд образов.
Мы знаем одного лишь «певучего» Соловья, который способен символизировать собой необычайную мощь и смертельную опасность для любого человека, — это былинный разбойник. Вспомним, его часто представляли «сильным богатырем». Так не ему ли уподобили Александра Поповича? Правда, столь изощренные приемы, когда один персонаж характеризуется с помощью намека на другого (и из иного сюжета), фольклорной поэтике не свойственны; скорее это можно отнести на счет творческого вмешательства автора литературной обработки сказания (вероятно, им был сам составитель летописи)'. Конечно, это предположение очень шатко. Доказать, что в тексте действительно содержался намек на былинного Соловья, вряд ли возможно. С другой стороны, и допустить, что некто в XIV веке или чуть раньше самостоятельно применил образ соловья для метафоризации богатырской силы, ничего не слышав о Соловье-разбойнике, тоже довольно трудно.
Оставляя вопрос открытым, я хотел бы только заострить внимание на времени включения этого сюжета в летопись. Да, то же самое, что и в предыдущем случае, столетие, вообще отмеченное широким проникновением в летописи эпических материалов. Тот же процесс «дополнения» истории задним числом, когда летописец, руководствуясь одному ему известными соображениями, привязывал сведения, почерпнутые из современного ему фольклора, к тем или иным датам далекого прошлого. Надежды на обнаружение древнего и независимого от эпоса свидетельства о Соловье-разбойнике опять не оправдываются. Перед нами в лучшем случае поздний литературный отзвук былины.
Итак, прояснить проблему историчности Соловья-разбойника традиционным для науки путем — обратившись к письменным источникам — пока не удалось. Более перспективным оказался другой путь — рассмотрение географических данных, содержащихся в былине.
Кратчайший путь из Мурома к Киеву в условиях Древней Руси скорее всего пролегал бы через Чернигов. Былина в этом отношении точна. Она рассказывает, как Илья Муромец, спеша в Киев, проезжает мимо Чернигова и видит, что город со всех сторон обступила вражеская рать. Богатырь не мог не прийти на выручку осажденным. Благодарные черниговцы просят Илью остаться у них в городе воеводой. Но планы у богатыря иные, он спрашивает «дорожку прямоезжую» на Киев. Тут-то впервые он и узнает о Соловье-разбойнике, который эту самую дорогу оседлал.
Вроде бы координаты логова Соловья обозначены: где-то между Киевом и Черниговом. Однако исследователи с редким единодушием отказывались принимать это сообщение на веру. Мешало другое, более правдоподобное указание той же былины, согласно которому встреча Ильи Муромца с Соловьем-разбойником состоялась в Брынских или Брянских лесах.
Про густые Брянские леса слышали, наверное, все. Существует даже достаточно обоснованная гипотеза, что само название Дебрянск, под которым город Брянск фигурировал первоначально в летописях, произошло от слова «дебри». Ну, а что это за леса Брынские?
Их связывают с небольшой рекой Брынь, впадающей в Жиздру, приток Оки. На берегу есть одноименное село. Глядя на современные карты, трудно поверить, что эта речка или населенный пункт, о существовании которых сегодня мало кто знает, могли дать имя знаменитым лесам. Но места эти, очевидно, не всегда были безвестными. Рядом с селом Брынь имеется древнее городище. По мнению специалистов, именно здесь находился летописный Брын, упомянутый 1228 годом (князь Михаил Всеволодович «бе бо тогда в Брыну»). Скорее всего, по этому городу окрестные леса и получили свое название.
Как уже сказано, в записях былины фигурируют оба топонима. Одни варианты поселяют Соловья-разбойника в Брынских лесах, другие — в Брянских. Но нет никакого сомнения, что первоначально обителью Соловья эпос называл именно Брынские леса. Варианты былины с их упоминанием зафиксированы в самых разных регионах, от Поволжья до Сибири, что указывает на древность, исконность употребления данного топонима в произведении. О Брянских же лесах речь идет только в двух былинных записях территориально ограниченной (мезенской) традиции. Здесь резоннее предположить позднюю, может быть, даже машинальную «корректировку» названия в соответствии с более известным топонимом.
Впрочем, сама легкость этой топонимической подмены наводит на серьезные раздумья. Как вышло, что два соседних лесных массива (см. рис. 2), между которыми, строго говоря, вообще не видно какой-либо естественной границы, называются почти одинаково? Среди возможных ответов подкупает своей простотой следующий. Не исключено, что поначалу весь огромный лесной массив между верховьями Оки и Десны именовали Брынским. Позднее, когда Брын превратился в захудалое поселение, а Брянск, напротив, приобрел широкую известность как столица удельного княжества, общее название лесов стали соответствующим образом подправлять, благо для этого было достаточно изменить всего одну букву… Возможно, какое-то время оба названия, старое и новое, сосуществовали на правах синонимов. Однако процесс уточнения и конкретизации географических представлений, сопутствовавший заселению междуречья Оки и Десны, неизбежно вел к тому, что Брынскими все чаще звали леса только по Брыни, а Брянскими — те, что ближе к одноименному городу.
Так ли все обстояло на самом деле, судить очень трудно из-за нехватки соответствующих исторических свидетельств. Те же Брынские леса в летописях не упоминаются, и единственным источником, говорящим об известности их в Древней Руси, остается для нас былина. И все же факт употребления эпосом обоих названий лесов в качестве синонимичных не противоречит высказанному здесь предположению. Следовательно, нам приходится допускать, что создатели былины, определяя место обитания Соловья-разбойника, подразумевали Брынские леса в широком смысле, на пространстве от Брыни до Десны, и поздняя замена некоторыми сказителями названия этих лесов на Брянские по сути своей не так уж и ошибочна… Во всяком случае, наиболее вероятный маршрут поездки Ильи Муромца проходит через весь указанный регион.
Рассмотрим повнимательнее карту. Если бы мы наносили на нее путь богатыря, следуя «букве» былинного повествования, нам, пожалуй, потребовалась бы линейка, ибо, читая текст, складывается впечатление, что Илья мчался в стольный город напрямую, скача на богатырском коне через реки и озера. Но если мы прикинем, где мог бы пролегать подобный маршрут в реальных условиях Древней Руси, нам станет ясно, что человек, спешащий из Мурома в Киев, предпочел бы проделать максимальный отрезок пути по Оке или вдоль ее берега. И только там, где река круто изгибается (в районе нынешней Калуги), он вынужден был бы взять юго-западнее и ехать лесами, устремляясь опять-таки к ближайшей излучине Десны, а уж река привела бы его в Чернигов и Киев. Этот-то путь непосредственно пересек бы сначала Брынские, а затем и Брянские леса.
И еще одна многозначительная деталь. Сегодня мимо села Брынь проходит автомагистраль, ведущая из центра России к Киеву и Чернигову, а параллельно ей тянется железная дорога. Случайно ли одна из важнейших транспортных артерий на этом участке в точности повторяет путь, описанный в былине? Если это и совпадение, то глубоко символичное. Но дело, видимо, в другом. Создатели былины знали, что кратчайший путь из северо-восточных земель в Киев лежит через Брынские леса, потому и направили туда своего героя. Наиболее рациональный маршрут выбирали позднее и строители дорог. К тому же крупные автодороги предпочитали строить по уже существующим, давно объезженным путям.
Таким образом, размещение логова Соловья-разбойника в Брынских (Брянских) лесах с историко-географической точки зрения абсолютно оправдано и может быть принято за достоверную деталь повествования. Чернигов же упомянут явно не на месте: богатырь мог попасть в этот город только после встречи с Соловьем, а не до нее, как сказано в былине. Но здесь уже мы имеем дело с эпической условностью, продиктованной чисто художественными задачами. Эпизод с освобождением города был придуман, в частности, ради того, чтобы подготовить столкновение Ильи Муромца с Соловьем-разбойником, в непринужденной форме диалога горожан с их освободителем дать предварительную информацию о будущем противнике богатыря, нацелить его на эту встречу. Выбор же конкретного города объясняется элементарно.
Мотивировку в общих чертах уловил уже Н. Д. Квашнин-Самарин, первым предложивший в 1879 году целостное историческое толкование интересующей нас былины. Он рассуждал так: «Вернее было бы поместить… Соловья севернее Чернигова; но требовалось, чтобы Илья был предупрежден о предстоящей опасности, а это могло случиться только в Чернигове, так как других христианских городов между Муромом и Киевом не было». Сделаю лишь маленькое уточнение. Едущему из Мурома в Киев еще раньше Чернигова — смотрим снова на карту — повстречался бы Новгород-Северский. Но этот древний город не оставил по себе никакой памяти в былинах, не стал, как выражаются фольклористы, эпическим городом. А Чернигов стал, сделавшись со временем расхожей географической деталью, упоминаемой былинами по самым разным поводам. Так что, пожалуй, для сочинителей былины о Соловье-разбойнике между Муромом и Киевом действительно существовал, т.с. был известен или значим, один только Чернигов. Его и вставили в сюжет — там, где этого требовала художественная логика развертывания событий, а не там, где его полагалось бы назвать по логике реального путешествия. Подобные географические смещения в фольклоре далеко не редкость.
Между тем «брынско-брянская» привязка сюжета получала в ходе исследовательской работы все новые подтверждения. Много интересного обнаружилось в топонимике окрестностей Брянска и соседствующего с ним города Карачева. Например, былина говорит, что лесная застава Соловья-разбойника располагалась у реки Смородины. Эту реку поначалу считали чисто мифической и на карте не искали — как оказалось вскоре, напрасно, ибо недалеко от Карачева протекает река Смородиновка (по другим данным — Смородинная, Смородинка). А в 13 км от Карачева лежит село с красивым и не совсем обычным названием Девять Дубов. Отыскали даже Соловьев перевоз — правда, не через Смородиновку, а через Десну, недалеко от Брянска. Такое скопление названий, вызывающих в памяти сюжет о Соловье-разбойнике, заставляло с особым интересом отнестись к местным преданиям. И ожидания исследователей оправдались. 14 апреля 1890 года газета «Московские ведомости» опубликовала корреспонденцию анонимного жителя города Карачева. Сославшись на уже известные нам «былинные» топонимы, автор далее писал: «Местные старожилы помещики указывают даже то место, где было расположено «гнездо Соловья-разбойника». И теперь на берегу Смородинной находится огромных размеров пень, который, по преданию, сохранился от громадных девяти дубов, около которых жил Соловей-разбойник».
Можно ли желать более определенного свидетельства? Прямо хоть организуй экспедицию на поиски остатков Соловьевой заставы… Предыдущий анализ, однако, уже научил нас не доверять слепо самым «точным» указаниям устных и письменных источников. Повременим с выводами и на сей раз.
Уже в наши дни историк Ю. А. Липкинг, по-видимому, не зная об этих материалах, собранных дореволюционными исследователями, с полной убежденностью доказывал, что местом обитания Соловья-разбойника была Курская земля. И, представьте себе, факты, которыми он подкреплял свое мнение, под стать только что перечисленным. Приведу самое существенное из его аргументации. Во-первых, в Курской области имеется своя река Смородинка. Во-вторых, при устье… нет, опять же не Смородинки, а другой, более крупной и известной реки Свапы, впадающей неподалеку от Курска в реку Сейм, есть городище Соловейня, или Соловень-гора. В X–XIII веках тут было укрепленное поселение, которое Ю. А. Липкинг сравнивает с жилищем Соловья, защищенным согласно былине крепкой оградой. А главное — «у местного населения до сих пор бытует предание, что именно здесь и находилось гнездо Соловья-разбойника». Вот так!
Думаете, притязания на право считать себя земляками Соловья этим исчерпываются? Отнюдь нет. «Прописывали» знаменитого разбойника и на Украине. Во всяком случае, один крестьянин, от которого в прошлом веке записали прозаический пересказ сюжета о Соловье, деловито сообщил, что лесная застава разбойника была устроена как раз на том месте, где теперь находится село Соловиевка (ныне — Житомирской области). Поскольку рассказчик в этой самой Соловиевке проживал, его слова, согласитесь, имели некоторый вес. Снабдил он «привязкой на местности» и следующий эпизод, когда Илья по пути в Киев вместе с плененным Соловьем проезжает мимо его дома. Соловей с семейством, по уверению рассказчика, обитал в селе Грузское (на территории нынешней Киевской области). Между прочим, дорога из Соловиевки в Грузское действительно лежит в направлении на Киев…
Тех читателей, кто уже прикидывает, какой же вариант заслуживает наибольшего доверия, я прошу учесть еще один адрес: село или поселок Языково Ульяновской области. С ним связано следующее предание, опубликованное пару десятилетий назад: «Речка, которая течет через село Языково и пруды питает, Соловьем называется. А название-то, говорят, вот откуда пошло. Начало та речка берет из двенадцати ключей в горах за Языковым, ключи в лесу начинаются. В нем, в лесу этом, жили когда-то давным-давно разбойники. Атаманом у них был человек по прозвищу Соловей. Вот и говорили, что речка течет от Соловья. А поэтому и речку Соловьем назвали». Несмотря на значительный отход от былинных подробностей (двенадцать дубов, например, превратились в двенадцать лесных ключей), все же ясно, что речь и тут идет о «нашем» Соловье-разбойнике.
Можно, конечно, оценивать каждую географическую привязку деятельности Соловья по тому, насколько она соответствует маршруту Ильи Муромца. С этой точки зрения «карачевский» вариант вне конкуренции. Но за всеми местными преданиями о Соловье-разбойнике просматривается единая схема, широко распространенная в фольклоре и достаточно хорошо изученная фольклористами.
Историческое сознание народа не довольствуется только хранением «преданий старины глубокой». Практически всегда находятся местные достопримечательности, природные образования, топонимы, не охваченные устной историей, но вызывающие любопытство: как это возникло? почему так называется? И народная мысль искала ответы, восполняя эти пробелы в исторической памяти выдуманными версиями. Если придумка походила на правду и была к тому же красивой, интригующей, ее начинали передавать из уст в уста, из поколения в поколение, и спустя сравнительно короткий срок она уже воспринималась как предание, тянущееся из глубины веков.
К примеру, есть в Поволжье гора, которую местные жители окрестили Лепешкой. Почему? Даже не видев этой горы, мы вправе предположить, почти не рискуя ошибиться: за ее приплюснутую форму. Однако такое объяснение казалось, видимо, слишком прозаическим, будничным, и обитатели тех мест рассказывают совершенно иное: гору прозвали Лепешкой потому, что когда-то с нее Стенька Разин сбрасывал ограбленных им купцов, «они и разбивались в лепешку». Спору нет, соблазнительно связать местное название с известной личностью прошлого. Благодаря этому родной край приобщался к «большой» истории. Потому-то, скажем, о пребывании Петра I «вспоминали» и там, где он никогда не был, любое старинное оружие на Урале пытались объявить пугачевским, а основателем практически каждой станицы на Дону называли Ермака Тимофеевича.
Тот же принцип лежит в основе преданий о Соловье-разбойнике: берется местное название, перекликающееся с именами собственными в былинном сюжете, и утверждается, что как раз в этих местах и находились владения Соловья. Три таких утверждения — относительно Языкова, курской Соловейни и украинской Соловиевки — явно не могут быть истинными. Почему же мы должны доверять четвертому, абсолютно однотипному с ними «воспоминанию» о заставе Соловья в районе Карачева? Только из-за близости тамошних Девяти Дубов и реки Смородиновки к местам, указанным в былине? Но ведь сама эта близость и могла подтолкнуть местных жителей к предположению, что действие знаменитой былины разворачивалось некогда в их краю. Доказать же, что подобные рассказы и впрямь дошли до нас со времени тех событий, ничем пока нельзя. По справедливому замечанию крупнейшего знатока былин А. М. Астаховой, «названия реки и села могли возникнуть и в более позднее время, а самый факт существования в старину чисто местных преданий о Соловье-разбойнике не установлен».
Так что вопреки первому впечатлению надежных географических ориентиров у нас мало. Собственно говоря, полного доверия заслуживает только один: Брынские (Брянские) леса, без дальнейшей конкретизации места. Но и этого, как мы сейчас увидим, достаточно, чтобы сделать кое-какие выводы об исторической сущности Соловья-разбойника.
Брынские леса — это часть обширной территории, которую в период формирования древнерусской государственности населяло племя вятичей. Географическое положение земли вятичей предписывало ей стать связующим звеном между «центром» и северо-восточными «окраинами» нарождающегося государства. Однако в реальной жизни долгое время было иначе. Наш видный историк В. О. Ключевский отмечал: «До половины XII в. не заметно прямого сообщения Киевской Руси с отдаленным Ростово-Суздальским краем…Когда ростовскому или муромскому князю приходилось ездить на юг в Киев, он ехал не прямой дорогой, а делал длинный объезд в сторону». Путь обычно лежал через верховья Волги и Смоленск.
Почему же княжеские дружины так старательно огибали владения вятичей? Вряд ли причиной были только труднопроходимые дебри и болота. Ведь для купеческих караванов земля вятичей и в те годы была «проницаема». Через нее уже с IX века проходил торговый путь, связывавший Киев с Волжским Булгаром. Поднявшись вверх по Десне, купцы волоком переправляли свой груз в верховья Оки, а по ней попадали в Волгу. Но то что удавалось мирным торговцам, очень нелегко было осуществить людям, приходившим сюда с другими намерениями…
Исследователи давно обратили внимание на красноречивую фразу в «Поучении» Владимира Мономаха. Перечень своих походов он начинает так: «Первое, к Ростову идох, сквозе вятичи, посла мя отець…» (Князь был в ту пору еще отроком.) Читатель сразу чувствует, что слова «сквозь вятичи» — не просто уточнение маршрута; Мономах и на склоне лет был горд тем, что к Ростову он тогда шел не окольным, а прямым путем. Аналогичный оборот мы встречаем в тексте «Поучения» еще дважды, и каждый раз он несет в себе недвусмысленную эмоциональную нагрузку. «И пройдох сквозе половечьекыи вой (половецких воинов), бьяся, до Переяславля…» — сообщает князь в одном случае. Вспоминая другой яркий эпизод своей жизни, он рассказывает, как с небольшой дружиной «и с детми и с женами» ехал «сквозе полкы половьчекие», а половцы «облизахутся на нас акы волци», но не посмели напасть, и русичи «неврежени» добрались до места назначения. О препятствиях, которые чинились во время его- первого похода в земле вятичей, Владимир Мономах даже не находит нужным говорить, очевидно, полагая, что не только его современникам, но и потомкам, которым адресовано «Поучение», и без того понятно, чего это стоит — проехать «сквозь вятичей»…
Действительно, вятичи дольше и упорнее других восточнославянских племен сохраняли свою обособленность, сопротивляясь властным притязаниям киевских князей. В 966 году князь Святослав, как сообщает летопись, «вятичи победи… и дань на них вѣзложи». Но зависимость от Киева вятичи терпели недолго. В 981 году сыну Святослава Владимиру опять пришлось облагать их данью с помощью вооруженной силы. Уже через год вятичи восстали. Владимир Святославич снова отправляется в поход против них, снова их побеждает, но и эта победа не была окончательной. Еще два раза довелось воевать с вятичами Владимиру Мономаху.
По-видимому, именно ему принадлежит большая, если не решающая, заслуга в том, что сопротивление вятичей было в конце концов сломлено и их земля стала «проходимой». Как считает археолог Т. Н. Никольская, благодаря походам Мономаха была проложена дорога из Киева в Ростов, шедшая через Карачев, Москву и другие поселения вятичей. Вскоре установилась и дорога в северо-восточном направлении, почти совпадающая с былинным маршрутом Ильи Муромца. Свидетельством ее появления служит такой факт. В середине XII века обособляется и возвышается Рязанское княжество. «Перемены объясняются, очевидно, тем, что к этому времени, — пишет Т. Н. Никольская, — были проложены пути в Рязань через вятичские леса, что приблизило ее к южным русским центрам. Именно к этому времени (середина XII в.) относится строительство оборонительных сооружений вокруг города и интенсивное строительство на Южном городище».
Заметьте, что датировка начала регулярных поездок «сквозь вятичей», опирающаяся на археологические данные, полностью согласуется с той, которую сделал В. О. Ключевский на основе летописных известий. С середины XII века никаких сведений о движении окольными путями уже нет. Юрий Долгорукий, воевавший в 1149–1154 годах с князем Изяславом, водил свои полки из Ростова на Киев прямиком. Митрополит Кирилл в 1250 году ехал из Киева в Суздаль через Чернигов и Рязань. В 1299 году митрополит Максим, по словам летописи, «иде из Киева к Брянску, а от Брянска иде в Суздальскую землю». Дорога через землю вятичей функционировала теперь нормально.
Все подталкивает к мысли, что в сюжете о первом подвиге Ильи Муромца отразилась борьба за прокладывание этой дороги. В пользу такого вывода, помимо географических совпадений, говорит все та же хронология. Заманчиво подключить к анализу еще одну датировку, на сей раз имеющую прямое отношение к былине. Историчность Ильи Муромца до сих пор надежно не доказана, однако киевопечерский монах Афанасий Кальнофойский писал в 1638 году, что Илья жил за 450 лет до этого, то есть, получается, «около 1188 года». Характер сообщения не покажется странным, если считать, что зафиксированной осталась только дата кончины воителя, которую и имел в виду Афанасий. Таким образом, молодые годы Ильи пришлись бы на середину XII века.
Верны эти сведения или нет, но по другим источникам можно заключить, что слава об Илье Муромце, устные произведения о нем стали широко распространяться именно в XII веке. Последнее обстоятельство для нас даже важнее. Наивно ведь предполагать, будто Илья Муромец на самом деле очистил ту «дорожку прямоезжую». В былине мы имеем народно-поэтическое видение событий, которое заведомо отлично от реального их хода. Многолетние и многоразовые усилия по налаживанию пути «сквозь вятичей» эпос представил как однократное деяние, все заслуги, по законам жанра, приписаны богатырю из народа, да и вообще инициатива тут, как уверяет былина, принадлежала не «центру», а «провинции». Так что стать главным действующим лицом тех событий Илья мог лишь в народной фантазии. Но предпосылки к зарождению этой выдумки, в том числе хронологические, имелись. Поскольку фольклорная биография Ильи Муромца начинала складываться именно в то время, когда все препоны на пути через леса вятичей были наконец-то ликвидированы, это достижение оказывалось благодатным материалом для создания былины о первом подвиге богатыря, которому для поступления на службу к киевскому князю как раз требовалось проехать теми лесами…
Получается, застава Соловья символизировала собой непокорное племя вятичей? Если исходить из приведенных фактов — эта трактовка очевидна, и ее уверенно предлагали еще ученые прошлого века. Дополнительным аргументом в ее пользу является известное сходство образа жизни Соловья-разбой-ника с бытом вятичей. Последние, согласно «Повести временных лет», «живяху в лесех, якоже и всякий зверь, ядуще все нечисто…» Пусть даже киевский летописец преувеличил дикость вятичей, нет сомнения, что он опирался на расхожие представления о них, сложившиеся на Руси, и образ вятича, сидящего на дереве, с этими представлениями, надо думать, вполне гармонировал. Кроме того, среди обитателей лесной глуши медленнее устанавливались феодальные отношения, в былине же настойчиво подчеркивается: Соловей живет в тесном родственном кругу. Легко предположить здесь намек на патриархально-родовой уклад жизни вятичей, который людям из «более цивилизованных» русских земель, например, тому же Илье Муромцу, казался уже архаичным.
Ясно, что гипотеза о Соловье-вятиче предполагает отход от тривиального понимания этого персонажа как разбойничьего атамана. Оправдан ли такой шаг? Г. Пясецкий и В. Никольский в «Исторических очерках города Карачева» приводили следующий резон: «Победа над простым атаманом шайки не подняла бы так Ильи Муромца в глазах могучих богатырей князя Владимира и не снискала бы ему столько почета и удивления в первопрестольном Киеве. Другое дело, когда Илье Муромцу удалось доставить пленником на великокняжеский двор племенного князя вятичей, обладавшего недоступными лесами! Тогда вполне понятными становятся заслуги богатыря и восторги киевского князя, пожелавшего потешиться над униженным соперником своего могущества». Соображения, в общем-то, разумные; однако следует учесть, что «мера вещей» в эпосе не всегда совпадает с реальной историей, а Соловей-разбойник как раз и наделен эпической, немыслимой для реального человека мощью.
Куда более существенно в данном случае другое обстоятельство, также отмеченное исследователями. Дело в том, что типичных для разбойника действий Соловей не совершает. Говоря словами академика Б. А. Рыбакова, «Соловей — не обычный разбойник на большой дороге, который живет за счет проезжих торговых караванов, наоборот, он — жестокий и неразумный домосед, владелец земли, не позволяющий ездить через его леса». Специфичность поведения Соловья-разбойника ярче всего проступает на фоне другого былинного сюжета — о встрече Ильи Муромца с шайкой разбойников-станичников, которые, как и положено «настоящим» разбойникам, хотели его ограбить, но получили надлежащий отпор. Деятельность Соловья являлась разбоем скорее в общегосударственном, нежели криминальном смысле, так что искать в ней отголоски политических баталий Древней Руси вполне оправданно.
Вместе с тем сказанное не означает, что можно опять свести фигуру Соловья-разбойника к исторической конкретике и видеть в нем «племенного князя вятичей» или какое-то другое, столь же определенное лицо. Оговорка, что это образ собирательный, символический, тоже будет недостаточной. Надо трезво оценивать пределы, до которых вообще возможно его постижение с помощью реально-исторического анализа. Этот анализ позволяет нам понять лесной образ жизни Соловья, реальную мотивацию его разбоя, привязанность его действий к определенному региону — вот, пожалуй, и все. Образ же как целое, его яркая необычность остаются при этом неразъясненными, и даже добавление в будущем новых штрихов к исторической характеристике Соловья-разбойника вряд ли кардинально изменит ситуацию.
Давно пора уже признать, что стремление «видеть в нем только человека» (тезис А. А. Потебни) по сути своей ошибочно, ибо человек, конечно, может и залезать на деревья, и сильно свистеть, и носить прозвище Соловей, но чтобы все это случайно совпало в одном человеческом образе — маловероятно. В фигуре Соловья-разбойника подобные черты объединила глубокая внутренняя связь, идущая от представления о его птичьей натуре. Недаром же некоторые исполнители былины добавляли к традиционным атрибутам Соловья то крылья, то способность летать, а иные прямо называли его птицей. Не случайны и соответствующие деформации образа в прозаических пересказах сюжета.
Существует, правда, еще одна точка зрения: во всем «виновато» имя персонажа. Дескать, изначально в былине шла речь о человеке по прозвищу Соловей, но потом его имя было воспринято как нарицательное, и постепенно народная фантазия приписала разбойнику смертоносный свист и другие свойства чудовищной птицы. Это мнение кочует по страницам научных работ давно, однако так и не обросло аргументами и наблюдениями, которые бы подтверждали, что нечто подобное действительно могло иметь место. Напротив, легко привести факт, ставящий эту гипотезу под сомнение. В эпосе ведь у Соловья-разбойника есть тезка — заморский жених Соловей Будимирович, которому посвящена отдельная былина. И он, несмотря на имя, никаких птичьих черт не приобрел, хотя времени у него для этого тоже было предостаточно (сложение былины о Соловье Будимировиче относят обычно к середине XI века).
Нет, не удается «растворить» фантастику образа Соловья-разбойника в реалиях древнерусской жизни. Исторический комментарий помог нам вскрыть только верхние, самые близкие к нам по времени слои этого образа, а под ними обнаруживаются более древние и куда менее ясные.
Как много значит в науке обыкновенная наблюдательность!..
В конце XIX века В. Ф. Миллер, будущий академик, обратил внимание на деталь, мимо которой проходили ученые как до, так и после него. Курьезно, но и сам Миллер, увлекшись позднее изучением исторической основы былин, в том числе и былины о Соловье-разбойнике, к своему наблюдению уже не возвращался. А жаль. Оно способно стать тем кончиком нити, потянув за который, можно постепенно распутать если и не весь клубок загадок образа Соловья, то, во всяком случае, его немалую часть.
Вот над чем задумался В. Ф. Миллер: «Илья, по-видимому, не желает убить Соловья, а между тем пускает ему стрелу в глаз — в одно из самых уязвимых мест. Былины говорят даже, что стрела вышибла Соловью правое око со косицею или вышла в левое ухо, за чем, казалось бы, должна последовать немедленная смерть. Это стреляние в глаз, однако без цели убить, представляется нам странным». Противоестественность ситуации, добавлю, почувствовал не только ученый. Несколько исполнителей былины и переписчиков повести о Соловье-разбойнике сделали одну и ту же примечательную ошибку: сообщили, что Илья Муромец убил Соловья при первой встрече, хотя далее в их текстах разбойник как ни в чем не бывало разговаривает, свистит и т. п. Столь сильной оказывалась подсознательная уверенность, что богатырский выстрел в глаз должен быть смертелен…
Разгадка этого парадокса, найденная В. Ф. Миллером, проста и правдоподобна. «Нам кажется, — писал он, — что в стрелянии именно в глаз нужно видеть survival (пережиток. — Ю. М.) того сказочного мотива, что для некоторых чудовищных или вообще исключительных существ смерть возможна при условии поражения только одного определенного места на теле». Действительно, в эпосах народов мира единственным уязвимым местом противника главного героя иногда является глаз. Но даже если соответствующий мотив в былине знаменовал собой лишь богатырскую меткость стрельбы и ничего больше, все равно выстрел в глаз предполагает смерть, и, таким образом, В. Ф. Миллеру удалось нащупать в сюжете былины о Соловье-разбойнике след другого, более старого сюжета с несколько иной логикой противоборства.
Опираясь на это наблюдение, можно представить себе следующее. Как и у других народов, у восточных славян издревле существовало сказание о победе некоего героя над мифологическим чудовищем. Выехал этот герой на схватку с непобедимым прежде врагом, выдержал его атаку и убил стрелою в глаз. Не исключено, что завершалось сказание так же, как и некоторые упоминавшиеся ранее прозаические тексты: герой разрубил тело грозного Соловья на кусочки, и они превратились в безобидных соловьев.
Позднее, в пору интенсивного формирования былинного эпоса, древний сюжет использовали для создания былины на куда более актуальную тему борьбы за целостность Русского государства. Героя сделали крестьянином из Муромской земли, его противник Соловей стал олицетворением сепаратистов-вятичей, был добавлен эпизод с освобождением Чернигова. Сместились и сюжетные акценты. Все помыслы героя в былине центростремительны: он отправляется из дома не на бой с Соловьем, а на службу к киевскому князю, и даже путь через разбойничью заставу он предпочитает не только потому, что храбр, силен и верит в победу над Соловьем, но и потому еще, что так быстрее добраться до Киева. Соответственно и заслуга в ликвидации разбойника становится для Ильи «пропуском» в круг главных киевских богатырей. Это навело создателей былины на мысль продлить сюжетное существование Соловья. Илье нужно было предъявить его в Киеве, причем лучше живым, во всей его мощи, чтобы Владимир и князья-бояре на себе испытали силу его свиста и по-настоящему оценили подвиг Ильи, избавившего Русь от такой напасти, а заодно и были наказаны за оскорбительное недоверие к рассказу богатыря.
Переделка старого сюжета на новый лад прошла в целом успешно, однако кое-какие нестыковки остались. И это не только противоречие между новой задачей героя в борьбе с врагом и прежним способом его поражения («стреляние в глаз без цели убить»). Сама раздвоенность образа Соловья легко объяснима совмещением двух разновременных сюжетных пластов. Вспомним: ощущение двуликости персонажа рождается благодаря контрасту между первой — как теперь ясно, древнейшей — частью былинного сюжета, где Соловей выглядит чудовищем, и частью второй, в которой он очеловечен. Не случайно у разбойника в былине оказалось два жилища — гнездо, естественное для мифической птицы, и дом, подобающий историзированному врагу.
Короче и упрощенно говоря, былинный Соловей-разбойник — это миф, одетый в исторические одежды, и фантастическая сущность образа сложилась в недрах мифологии. Посмотрим теперь, что способен прибавить к пониманию персонажа его анализ с этих позиций.
Безусловно, правы те, кто возводит сюжет о Соловье к общеиндоевропейскому мифу о борьбе со Змеем, изначально — воплощением опасных для человека природных сил. Здесь нашими союзниками опять-таки являются носители фольклора. Когда исполнители забывали имя Соловья-разбойника, они чаще всего называли его Змеем. Отдадим должное их чутью: признаки родства двух персонажей не всегда очевидны.
В восточнославянском фольклоре — ограничимся этим кругом источников — Змей обычно летает. У Соловья-разбойника такая способность подразумевается «по определению», хотя в сюжете он ее не реализует. В отличие от Змея у Соловья только одна голова (иначе и мотив поражения в глаз лишился бы смысла), но отсутствие змеиной многоглавости своеобразно компенсировано множественностью дубов, на которых сидит Соловей. Самый явный общий признак — тяготение того и другого персонажа к реке, которая в сказках тоже зовется Смородиной. После убийства сказочного Змея на героя часто нападает Змеиха; этот мотив, вероятно, послужил толчком к созданию соответствующего эпизода былины, когда кто-то из родственников Соловья (как правило, дочь) пытается отбить его у Ильи. Есть и другие параллели, не оставляющие сомнений в «змеиной» родословной Соловья-разбойника.
Для нас важнее всего определить, восходит ли звуковое оружие Соловья к каким-то способностям Змея. Поначалу такая связь не просматривается. Восточнославянский Змей может проглотить человека, угрожает спалить его огненным дыханием, вбивает (непонятно чем) своего противника в землю — от свиста Соловья-разбойника все это очень далеко. Правда, перед боем Змей и его будущий победитель, сказочный богатырь, заняты не совсем обычным делом: они выдувают ток, площадку для битвы. «Змей как дунул — где были мхи, болота, стало гладко, как яйцо, на двенадцать верст». Этому тоже можно было бы не придать особого значения, если бы не постоянные указания на радиус действия змеиного дуновения, заставляющие вспомнить столь же устойчивую фразу о том, что Соловей-разбойник «убивал свистом за двенадцать верст» (конкретное расстояние, как и в сказках про Змея, варьируется).
Впрочем, и это зацепка частная, мало что доказывающая. Ощущение настоящего «попадания» возникает при обращении к шуточной сказке о споре Змея (в позднейшей версии — черта) с человеком: кто сильнее свистнет? Змей свистнул так, что полетели листья с деревьев, а человек едва устоял на ногах; когда настал его черед, человек велел Змею закрыть глаза, а сам что есть силы «свистнул» по нему дубиной — и глупый Змей признал свое поражение в споре. Наконец-то мы встретились со змеиным свистом (в основе которого легко распознается гиперболизированное шипение змеи), причем его последствия тождественны некоторым эффектам свиста Соловья-разбойника.
Попытаемся понять, как возник этот сюжет. Он входит в цикл коротеньких сюжетов о состязании человека со Змеем (чертом, великаном и т. п.), в своих истоках отчасти пародирующий «серьезное» змееборчество. Если сказочный богатырь, воюющий со Змеем всерьез, действительно может поспорить с ним в силе, то герою пародийных сюжетов всякий раз приходится прибегать к обману, пользуясь глупостью противника. Например, когда Змей в доказательство своей силы раздавил в руке камень, его соперник-человек сдавил в руке сыр или творог, уверяя, что это камень, из которого он выжал воду. Может показаться, что и соревнование в свисте — только пародия на эпизод вроде поочередного выдувания Змеем и богатырем тока. Но зачем тогда понадобилось превращать дуновение в свист? И дубина — оружие совсем не пародийное. Мифологи считают, что в змееборческих сюжетах дубина (палица, булава) богатыря предшествовала луку или мечу. Так что в пародийной сказочке, на мой взгляд, отразился еще один, весьма архаичный сюжет, в котором, по-видимому, Змей пытался погубить героя свистом, а в ответ получил смертельный удар палицей. Доказать бытование в старину именно такого сюжета трудно, однако на то, что существовал, по крайней мере, такой тип Змея, указывает ряд фактов, в частности, использование литературой Древней Руси образа змия, который «страшен свистани-ем своим» (цитирую «Моление» Даниила Заточника). А от свистящего Змея один шаг до свистящего Соловья-разбойника.
И все же, как бы там ни было, Соловей — фигура уже иного качества. Даже американский славист А. Александер, прямолинейнее всех отстаивающий понимание былинного разбойника как трансформированного Змея, вынужден признавать, что «Соловей являет собой радикальный отход от сказочного прототипа». Например, бросается в глаза следующее. Змей восточнославянского фольклора очень подвижен; к месту схватки с богатырем он прибывает сам. Соловей же разбойник, если взять первую, мифологическую часть сюжета о нем, абсолютно статичен, да и в «историческом» продолжении сюжета он передвигается исключительно по воле Ильи. Можно, конечно, предположить, что Соловей-разбойник лучше, чем змееподобные персонажи нашего фольклора, сохранил древнюю функцию Змея-стража, охранявшего либо границу потустороннего мира, а ею часто бывала река, либо сокровища, и потому достаточно статичного. Но дело, думается, не только в этом. На формирование фигуры Соловья оказали влияние еще какие-то образы и представления.
Многие исследователи, начиная с Ф. И. Буслаева, проводили параллель между Соловьем-разбойником и пресловутым Дивом из «Слова о полку Игореве». Характер этой связи, однако, до сих пор остается непроясненным, а образ Дива — загадочным. Так что у нас есть все причины познакомиться с ним поближе.
Новгород-северский князь Игорь, не вняв грозному предзнаменованию в виде солнечного затмения, шел с войском на полов цеп. Солнце ему тьмою путь заступаше; нощь, стонущи ему грозою, птичь убуди; свист зверин вѣста, зби[ся] Див, кличет врѣху древа, велит послушати земли незнаеме, Влѣзе, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, Тьмутораканьскый блѣван». Без перевода не очень понятно, но и перевод — дело трудное. Из-за неоднократного переписывания текста в нем накопились ошибки, не всегда даже можно быть уверенным в правильной разбивке на слова. Так, в первом издании памятника в цитированном месте была фраза «свист зверин в стазби», и переводчики долго ломали головы, что бы это значило, пока, наконец, большинством голосов не решили, что надо читать «свист зверин вѣста (поднялся)», а «зби» — это усеченная глагольная форма «збися», относящаяся к Диву: «взбился (встрепенулся) Див», и т. д. С учетом этой гипотетической, но на сегодняшний день практически общепринятой поправки постараемся разобраться в сути сообщенного.
Раскаты грома в подступивших сумерках пробудили птиц. Далее упомянут загадочный «свист зверин». Некоторые комментаторы «Слова», например, зоолог Н. В. Шарлемань, полагали, что речь идет о свисте потревоженных сусликов. Мысль остроумная, однако сравнение с былиной делает возможным и другое толкование. Соловей-разбойник ведь не только свистит, но и ревет по-звериному. Не подобное ли многоголосие сжато отражено и в формуле «звериного свиста»? Во всяком случае, контекст позволяет отнести это выражение именно к Диву: «Свист звериный поднялся — [это] взбился Див, кличет на вершине дерева…» Вкупе с предшествующим упоминанием разбуженных птиц получается цельная картина переполоха на верхнем ярусе поэтического ландшафта «Слова».
Клич Дива разносится на огромное расстояние. Он слышан на Волге, на побережье моря (Черного? Азовского?), на притоке Днепра Суле, в крымских городах Корсуне (Херсонесе) и Суроже (Судаке), наконец, в Тмутаракани, знаменитой в ту пору, очевидно, каким-то языческим идолом («болваном»). Смысл этого утверждения «Слова» невозможно понять, не зная реальной обстановки, в которой совершался поход. По летописному рассказу о тех событиях, разведка сообщила Игорю, что напасть на половцев внезапно не удастся, они разъезжают по степи, во всеоружии готовые встретить русских. В поэтической версии событий, созданной автором «Слова», приближение русских воинов выдал крик Дива. Следом за его криком и как бы в ответ ему скрипят («крычат», будто лебеди) телеги половцев, спешащих к Дону.
Слышимый от Волги до Тмутаракани голос Дива тоже заставляет вспомнить звуковое оружие Соловья-разбойника, обладавшее, как сказали бы военные, большим радиусом поражения. Тут, правда, нужно принять во внимание особенности художественной манеры автора «Слова». Например, он говорит про деда Игоря, воинственного князя Олега, стяжавшего себе горькую славу усобицами с другими русскими князьями: когда Олег вступал «в злат стремень в граде Тьмуторокане», от звона стремени его соперник Владимир Мономах «уши закладаше (затыкал) в Чернигове». Голос Ярославны, плачущей по Игорю в Путивле, слышен на далеком Дунае; и наоборот, по возвращении Игоря из половецкого плена «девици поют на Дунай, вьются голоси чрез море до Киева». Было бы странным думать, будто автор допускал такую слышимость звуков на деле. Конечно, для него это лишь условные, поэтические формулы быстрого распространения худой или доброй вести, общей радости или печали. Выходит, и «предупреждение» Дива далеким городам и землям следует понимать как поэтическую условность, а зычность его голоса не стоит оценивать буквально по тексту. Все же отметим для себя, что из всех звуков, раздававшихся в ночи, — а в том же эпизоде упомянуты и голоса волков, и орлиный клекот, и лай лисиц, — автор «Слова» выбрал для гиперболизации именно крик Дива. Для этого должны были быть какие-то основания в характере самого персонажа.
Мы вплотную уперлись в вопрос, кто же такой этот Див. От ответов, предлагавшихся исследователями и переводчиками «Слова», пестрит в глазах. Ранние комментаторы считали Дива обыкновенной птицей — филином или удодом, крик которых навевает страх и кажется недоброй приметой. Другие видели в нем сидящего на дереве разведчика (к этому относились цитированные ранее слова Н. М. Павлова-Бицына о «дозорцах» на дубах) или некий «маяк» с трещоткой, установленный половцами для сигнализации о передвижениях русских. Не было недостатка и в мифологических истолкованиях Дива, от обтекаемых («зловещая мифическая птица») до вполне конкретных: леший, грифон. Его отождествляли даже с реликтовым гоминоидом, то бишь «снежным человеком»… Разброс мнений понятен. В сущности автор «Слова» загадал исследователям загадку: «Что такое — сидит на дереве и кличет?» Отгадки могут выглядеть более или менее подходящими, но при том мизере информации, который выдает о Диве текст памятника, принципиально допустимо множество ответов, и окончательный выбор между ними, опираясь только на эти сведения, сделать невозможно.
Определенный просвет появляется при рассмотрении лингвистического аспекта. Дело в том, что имя Див с несомненностью восходит к индоевропейскому обозначению сначала неба, затем небесного божества и бога вообще (ср. древнеиндийское «дева», латинское «дивус» и т. п.). В балтской мифологии, близкородственной мифологии славян, верховным богом числился Диевас. О вероятном существовании славянского аналога, помимо общих соображений, говорит и то, что церковная литература средневековья, бичующая пережитки язычества, кроме почитания в народе известных богов древнерусского пантеона — Перуна, Хорса, Мокоши, — отмечает и поклонение какой-то Диве.
Вместе с тем, Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, видные специалисты в области мифологии, на выводы которых я здесь опираюсь, обоснованно предполагают постепенный переход Дива или Дивы с высших уровней мифологической системы на более низкие, попросту говоря, переход из разряда богов в разряд демонов, духов природы. Параллельно этот персонаж мог приобретать все более негативную окраску. Нечто похожее произошло в иранской мифологии, где «дэвы» или «дивы», некогда почитавшиеся в качестве богов, выступают как злые духи, борьбе с которыми уделяют много сил эпические герои. Замечу, что понижение статуса славянского Дива могло сопровождаться его снижением в прямом, пространственном смысле. Вершина дерева вместо неба — естественная «промежуточная» обитель существа, эволюционирующего от бога, скажем, к лесному духу.
Итак, сравнительный анализ склоняет к пониманию Дива как мифологического персонажа. Правда, его конкретный облик и сюжетные функции от этого не стали яснее. Но ведь Див в «Слове о полку Игоревс» упоминается еще один раз. Может быть, это второе упоминание прольет больше света на загадочный образ?
Обстановка после первого его выхода на сцену круто изменилась. Войско Игоря разбито, сам он, раненный, в плену, воодушевленные победой половцы ринулись на Русь. Эта ситуация охарактеризована следующими словами: «Уже снесеся хула на хвалу; уже тресну нужда на волю; уже врѣжеса Дивь на землю». Две фразы ясны и соответствуют ситуации: бесчестие одолело славу, а насилие — волю. Но при чем тут сообщение, что Див, по разным переводам, бросился, низвергся, низринулся, спустился и т. п. на землю? Как могло такое «событие» символизировать беды, обрушившиеся на Русь? Этот пункт для интерпретаций образа Дива оказался особенно сложным.
Представляется, что и тут ближе других к истине Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, видящие в данной фразе отголосок индоевропейского мотива падения на землю небесного божества. Вероятно, для восточнославянского Дива — добавлю от себя — подразумевалось уже падение с дерева. Само же выражение с давних пор могло служить иносказательной, «пословичной» характеристикой нарушения привычного миропорядка, наступления плохих времен. Все это очень гадательно, но более твердых выводов из имеющегося материала, боюсь, и не сделать.
Вся беда для нас в том, что создатель «Слова» использовал отдельные черты Дива, оставив «за кадром», за строкой своего повествования всю полноту связанных с ним сюжетов и поверий. Предполагалось, что читатель сам понимает, кто такой Див, чем опасен его крик и что знаменует собой его низвержение на землю. В результате перед нами только прерывистый и бесплотный контур какого-то мифа или мифов, нам уже неизвестных.
И все-таки даже сохранившаяся информация пригодна для сопоставлений. Давайте отвлечемся от всех гипотез о Диве и подытожим то, что мы достоверно знаем о нем из «Слова». Это некое существо, которое громко кличет, возможно, и свистит, сидя на дереве, а затем низвергается на землю. Нельзя не увидеть здесь параллелизма с основными моментами, характеризующими участие Соловья в мифологическом пра-сюжете былины: он страшно свистит (а также ревет и шипит), сидя на дубах, а затем падает на землю. Трудно счесть это случайным совпадением. Предполагать, что образ Дива в «Слове» создан на основе фигуры Соловья-разбойника, тоже не приходится. Див — самостоятельный персонаж, черты которого, судя по всему, имеют свои достаточно глубокие корни. Остается сделать вывод, что когда-то сам Див — в сочетании со змееборческими мотивами — частично послужил моделью для образа Соловья.
На основании всего вышесказанного логику формирования образа Соловья можно гипотетически представить себе так. Сказочно-мифологический Змей передал ему свою сюжетную роль чудовища, с которым борется богатырь. Тип свистящего Змея подсказал мысль сделать главным оружием чудовища свист. Пример Дива способствовал закреплению нового «звучного» персонажа в позиции «врѣху древа». Это, в свою очередь, задействовало мифологему, о которой мы еще не говорили.
Индоевропейская мифология более или менее четко различала три яруса мира — верхний, средний и нижний. Организующей вертикалью в этой модели Вселенной служил образ мирового дерева, а каждый из ярусов, будучи связан соответственно с вершиной, стволом и корнями дерева, символизировался определенными животными. Символом верхнего мира, понятное дело, были птицы, к среднему миру относились волк, медведь, олень и другие звери, а представителями нижнего мира выступали пресмыкающиеся, земноводные и рыбы. Эту систему образов можно часто встретить в повествовательном фольклоре, хотя связь ее с архаичной моделью мира улавливает уже только глаз специалиста.
Помните, где была упрятана смерть Кащея Бессмертного? Как признался он сам: «На море на океане есть остров, на том острове дуб стоит, под дубом сундук зарыт, в сундуке — заяц, в зайце — утка, в утке — яйцо, в яйце — моя смерть». Чтобы победить Кащея, сказочному герою пригодилась помощь животных, которых он прежде пощадил. Когда Иван Царевич достал из-под дуба (или из дупла) сундук, из него выскочил заяц; его догнал волк, но из зайца выпорхнула утка; утиное яйцо упало в море; из воды яйцо с Кащеевой смертью достала щука. Вся вереница образов может показаться чересчур пестрой и бессмысленно длинной, если не разглядеть в ней динамически развернутую модель мира — верхний, средний и нижний ярусы с соответствующими животными плюс дерево… Та же мировая «трехчленка», только без дерева, образует стержень былины о князе-оборотне Волхе (Вольге). Когда он родился, взволновалась вся природа: птицы улетели в поднебесье, звери в лесах разбежались, рыбы ушли в глубину. И было им чего бояться. Повзрослевший Волх использовал свое оборотничество для прокорма дружины. Обернувшись соколом, он бил гусей-лебедей; обернувшись волком, охотился на зверя; обернувшись щукою, загонял рыбу в сети. Затем с помощью похожих превращений Волх одержал победу над Индийским царством.
Стоит подчеркнуть, что в обоих случаях перед нами персонажи со «змеиной наследственностью». Происхождение образа Кащея от образа Змея достаточно очевидно, а про Волха в былине прямо сказано, что он зачат матерью от Змея. Для Змея же связь с мировым деревом, а также способность приобретать облик другого существа характерны издревле.
В свете приведенных материалов не составляет труда объяснить, почему Соловей-разбойник свистит по-соловьиному, ревет по-звериному, шипит по-змеиному. Как отмечают Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, три вида звуков, издаваемых Соловьем, «явно соотнесены с… тремя космическими сферами, объединяемыми образом дерева». Здесь надо принять во внимание, что Змей обычно располагался у корней мирового дерева, а на его вершине славянские источники порой упоминают соловья или соловьев.
Поскольку Соловей-разбойник статичен и опасен только своим звуковым оружием, он не превращается в животных трех мировых сфер, а лишь воспроизводит их голоса. По этой же причине он оказался теснее, нежели Кащей и тем более Волх, связан с архаичным образом мирового дерева, которое хорошо просматривается за «фундаментальными» дубами Соловья.
Кажется, мы добились принципиальной ясности в вопросе о происхождении фигуры Соловья-разбойника. Грубо говоря, удалось понять, как из Змея могли сделать Соловья. И вот тут-то, в последнем звене логической цепочки, вдруг возникает труднопреодолимое препятствие.
Ранее у нас уже был повод отметить, что образ соловья-птицы никак не вяжется с боевой ситуацией. Теперь есть смысл продолжить эту тему. Соловьиное пение и вообще соловей («соловейка», «соловейчик», «соловушка») традиционно вызывают к себе только положительное отношение. Сравнение с соловьем было лучшей похвалой певцу, поэту, проповеднику. Историк В. Н. Татищев писал о легендарном жреце Богомиле, который «сладкоречиа ради наречен Соловей»; такого же «почетного звания» удостоился от создателя «Слова о полку Игореве» великий песнетворец Боян. В народной песенной лирике соловей передает своим пением девушке весточку от милого, но смолкает, когда горюет невеста. В обрядовых песнях соловей, вьющий гнездо, символизирует строителя дома, устроителя семейного очага… Словом, трудно найти птичий образ, который так мало подходил бы на роль чудовища, злодея, страшного врага земли Русской. В отличие от Соловья Будимировича, былинная роль коего созвучна образам народной поэтики, фигура Соловья-разбойника находится в разительном противоречии с «репутацией» соловья, установившейся в бытовом и поэтическом сознании. Само имя Соловей-разбойник, если вдуматься, — оксюморон, парадоксальное сочетание несовместимых понятий, что-то вроде «живого трупа» или «горячего льда».
Любопытная психологическая деталь: на эту парадоксальность до сих пор обращали внимание — по крайней мере, печатно — только нерусские исследователи нашего эпоса. Очевидно, требуется чуточку «отстраненное» и достаточно «взрослое» знакомство с образом, который для нас с вами привычен с детства, чтобы по-настоящему ощутить заложенную в нем противоречивость и удивиться: почему соловей стал разбойником?
Именно так поставил вопрос в 1865 году немецкий ученый К. Марте. Должно быть, рассудил он, соловьиные трели, доносившиеся «в поздний час из глубокого лесного мрака», наводили на русских страх, потому что леса были полны разбойников. Это наивное объяснение спустя несколько лет справедливо высмеял видный хорватский славист В. Ягич. Но и его не оставлял в покое вопрос, «как же русский народ пришел к тому, чтобы приписать безобидному соловью столь ужасно-отвратительную роль, какую играет Соловей в эпосе». Увы, гипотеза, предложенная самим Ягичем, — будто бы прототипом Соловья-разбойника, как и Соловья Будимировича, был библейский Соломон, имя которого народ переделал в «птичье», — ненамного убедительнее раскритикованных им домыслов. Проще всех поступил уже упоминавшийся А. Александер. Отметив, что «выбор имени Соловей в данном случае создает эффект оксюморона», американский профессор даже не попытался это как-нибудь объяснить.
Найти объяснение действительно нелегко. И все-таки попробуем. Я думаю, на выбор имени, точнее, образа конкретной птицы, решающее влияние оказал выбор свиста в качестве оружия нового персонажа. (Следует заметить: несмотря на «трехголосие» Соловья-разбойника, сказители прекрасно понимали, что главным в этой звуковой гамме является свист; при забывании формулы многозвучия упоминался только он.) Ну, а с кем из живых существ мог ассоциироваться такой персонаж в первую очередь? Конечно же, с соловьем, который ничем, кроме своего свиста, и не знаменит. Напомню, что к этой ассоциации подталкивал и образ голосистого — может быть, даже многоголосого — Дива в «птичьей» позиции и еще более образ соловья на вершине мирового дерева. По-видимому, соблазн использовать гармоничную связку понятий «свист/соловей» для создания нового персонажа оказался столь велик, что в глазах неизвестных нам творцов мифологического эпоса он перевесил риск войти в противоречие с миролюбивым характером соловья. И творческая дерзость в данном случае оправдала себя сполна. Благодаря ей появилась не очередная вариация Змея — возник образ свежий, яркий, восхищающий мастерством его «выделки». Заложенная в нем идея лишний раз доказала свою плодотворность, когда спустя какое-то время мифологический Соловей пережил свое второе рождение, став историко-эпическим Соловьем-разбойником, который жил в народной памяти много столетий.
Удивительно, но факт: главная тайна Соловья-разбойника ученых практически не беспокоила. Если из всего написанного об этом персонаже можно составить приличный сборник, то все, что написано за полтора века о свисте Соловья, уместилось бы, пожалуй, на одной странице. Причем в большинстве своем это замечания, сделанные вскользь, мимоходом, но весьма уверенные по тону. Наличия здесь серьезной проблемы не ощутил или, по крайней мере, не обозначил никто. По-существу, исследовать ее приходится впервые.
Картина свиста Соловья-разбойника дается в былине трижды. Сначала о страшных последствиях свиста предупреждают Илью черниговцы, затем Соловей демонстрирует свою мощь, пытаясь остановить богатыря в Брынском лесу, и наконец очевидцами действия свиста и его жертвами становятся киевляне. Соответственно, мы имеем возможность оценить, как соловьиное оружие влияло на природу, строения, людей, а также на коня Ильи Муромца.
Насколько можно сегодня судить об истории текста былины (обоснование этой реконструкции, интересное только фольклористам, я вынужден буду всякий раз опускать), действие свиста Соловья на природу первоначально описывалось так: земля задрожала, вода взволновалась, леса к земле приклонились. По-видимому, довольно рано эта картина стала дополняться в вариантах былины близкими по смыслу эффектами: от свиста с кряжей посыпался песок, вода в реке помутилась, леса зашатались, с деревьев посыпалась листва и т. п.
Надо сразу же сказать, что все эти мотивы глубоко традиционны. В народной лирике соответствующие явления символизируют горе, печаль, выступают как «эмоциональная» реакция природы на убийство, войну. С тем же значением использованы они и в «Слове о полку Игореве»: когда на войско Игоря движутся половцы, «земля тутнет (гудит)» и «рекы мутно текуть», после же поражения русских «древо с тугою (печалью) к земли преклонилось» и «листвие срони». Земля дрожит, а вода волнуется при появлении сказочного Змея, при рождении Волха. С деревьев летят листья, как мы помним, от свиста Змея или черта в шутливой сказке «Кто сильнее свистнет». Короче говоря, ясно, что природные эффекты для живописания разбойничьего свиста были взяты из фонда уже существовавших мотивов, причем многое Соловей получил по наследству от сказочно-мифологического Змея.
Хорошо, но как понимали создатели образа Соловья-разбойника и исполнители былины о нем сам механизм действия его свиста, почему они отбирали именно эти мотивы? Вот вопрос, который теперь выходит для нас на первый план. По большинству мотивов — волнению вод, сгибанию деревьев, шатанию леса, облетанию листвы — видно, что действие свиста Соловья-разбойника уподоблялось действию сильного ветра. Основанием для этого служило простейшее наблюдение, что свист человека вызывается струйкой выдыхаемого воздуха, а ветер, в свою очередь, шумит, как живое существо, ведь и сегодня мы говорим о свисте ветра, вое бури, реве урагана… Дополнительным, но очень важным фактором была давняя связь понятий ветра и птицы (их древнейшие индоевропейские названия происходят от одного корня со значением «дуть»), что проявлялось в мифологических образах птицы, взмахами своих крыльев рождающей бурю, или крылатого бога ветра.
Все это подметили уже первые отечественные мифологи, интерпретировавшие в соответствующем духе сам былинный образ. К примеру, А. А. Шифнер считал противника Ильи Муромца «буревым великаном», А. Н. Афанасьев тоже был убежден, что «в образе Соловья-разбойника народная фантазия олицетворяла демона бурной, грозовой тучи», а Н. И. Кареев задавался вопросом, не следует ли искать «мифическую подкладку» фигуры Соловья в древнерусском Стрибоге, который, как полагают (основываясь на выражении из все того же «Слова»: «ветри, Стрибожи внуци»), мог быть покровителем воздушной стихии.
Думается, однако, что мы не вправе так сильно сближать Соловья-разбойника с существами, олицетворявшими природные силы. Дабы стало понятнее, почему, приведу для контраста фрагмент из удмуртского мифологического рассказа о состязании бога лесов и ветров Нюлэс-мурта с водяным Ву-мур-том: «Нюлэс-мурт свистнул, и поднялся сильный ветер, и ветром разметало крыши всех строений». Хотя свист Соловья, как мы увидим, приводит к тому же, ни в одном варианте былины не говорится о ветре, им вызываемом. Не упоминаются в связи с Соловьем-разбойником и тучи, дождь, гроза, которые так или иначе сопряжены с деятельностью змееподобных персонажей в фольклоре многих народов (русский эпос сохранил это представление в остаточной форме: то не гром гремит и не дождь дождит — то Змей летит). От своих мифологических предшественников Соловей унаследовал масштаб деяний, но стихии ему уже не подвластны.
Из «лесной» сцены свиста можно извлечь еще кое-какую информацию, однако есть смысл перейти сразу к следующей сцене — «городской». Если верно наше предположение о легшем в основу былины мифологическом сюжете, который заканчивался убийством злодея в лесном логове, то природные эффекты свиста Соловья-разбойника, вероятно, были заданы уже этим сюжетом (и восходили, в свою очередь, к еще более древним мифологическим представлениям, не всегда, может быть, уже и понятным). Обрисовка же действия свиста в условиях средневекового города выпала на долю создателей былины. И в том, как они это сделали, должно рельефнее всего проявиться их собственное понимание оружия Соловья.
Влияние свиста на строения и предметы описано в вариантах былины следующим образом: дома зашатались, окна вылетели, крыши слетели, кресты с церквей (или маковки с теремов) повалились, столы затряслись и напитки на них разлились. Только про первые два мотива можно с относительной уверенностью сказать, что они присутствовали в былине изначально; остальные появились позднее, однако тоже довольно давно, поскольку успели распространиться по разным локальным традициям. Какой же смысл заложен во всех этих мотивах?
Некоторые из них явно работают на идею, что свист Соловья причинял вред мощной струей воздуха. Живую аналогию описаниям былины мы находим в летописных сообщениях о бурях: «С церквей и хором срывало крыши», «верхи и кресты посломало со всей церкви», и т. п. Про такую малость, как выбитые бурей окна, обычно и не упоминалось…
Но гораздо яснее читается в былине другая мысль: свист вызывал сильное сотрясение. Это выражено еще раньше, в «лесной» сцене, мотивом дрожащей земли — не случайно иные певцы начинали с него и рассказ о свисте Соловья в Киеве. А когда трясется земля, трясутся и дома, и мебель в них, и стекла разлетаются вдребезги. Между прочим, и кресты могут валиться не только от сильного ветра. Они, например, падали с церквей во время землетрясения, случившегося в Киеве в 1101 году. То же изображено на летописной миниатюре, иллюстрирующей рассказ о киевском землетрясении 1230 года: покосившиеся церкви с обломанными куполами без крестов, а один крест летит вниз. Коли на то пошло, и волнение вод — вспомним еще один «природный» мотив — может иметь своей причиной не ветер, а землетрясение (такие факты наблюдались даже на удаленной от зон сейсмической активности Волге).
В том, что к подобному пониманию действия оружия Соловья-разбойника склонялись и сами носители фольклора, больше всего убеждают мотивы, имевшие единичное употребление. Отдельные варианты былины говорят, что от свиста Соловья в Киеве «полетело из дымолок[1] кирпичьё заморское», «все муравлены печки прирассыпались», «разломало все связи железные», «в церквах иконы повалилися». Добавим сюда же фразу из белорусской сказки про Соловья: «Потолок от свиста разломился». Приплюсуем и мотив, содержащийся в ряде списков рукописной повести и восходящий к какому-то устному тексту, былинному или сказочному: «У государей и у богатырей кресла и стулья подломились, а у князя Владимира скамья подломилась». Все это — поздние индивидуальные привнесения, но именно в такой «отсебятине» наилучшим образом проявляется осмысление исполнителями традиционного текста, и здесь нельзя не отметить, что все дополнительные мотивы, характеризующие последствия свиста внутри помещения, выразили одну и ту же идею: свист Соловья-разбойника сотрясает, разламывает твердые предметы.
Доминирование этой идеи кажется довольно неожиданным после того впечатления о «свисте ветра», которое мы вынесли из анализа «лесной» сцены, но по здравом размышлении приходишь к выводу, что, может быть, все как раз закономерно. Образ сотрясающихся построек не только не противоречит образу бури — в реальных жизненных наблюдениях они бывали крепко связаны между собой. «Лютым ветром и вихорем многие церкви Божия, шатры и кресты и главы поломало и в поле разносило, и всякое здание и стены церковные тряслися», — сообщает Вологодская летопись о буре, пронесшейся 21 марта 1680 года. Отметим сочетание в этом известии сразу трех «былинных» эффектов — тряски зданий, срывания крестов и верхушек строений. Примерно то же рассказано о буре 25 октября 1495 года в Москве: «Хоромы трясло, а с иных верхи срывало, и кровли драло…». При сильных порывах ветра ощутимо даже колебание почвы. Оно, правда, бывает и от сильных раскатов грома. Эта деталь тоже часто подчеркивается в летописных известиях: «потрясеся земля» во время бури с грозой в Новгороде 9 апреля 1419 года, «от грсмениа страшнаго» дрожала земля 1 сентября 1477 года в Москве, и т. д.
Давайте поставим себя на место создателей былины о Соловье-разбойнике и тех, кто исполнял ее затем, добавляя в повествование новые краски. Судя по многим данным, наш героический эпос создавался главным образом в городской среде (исследовательница былин Р. С. Липец имела полное право назвать их самым урбанистичным жанром русского фольклора), дальнейшая же судьба его связана преимущественно с крестьянством — последние столетия основным очагом сохранения былинного эпоса оставался Русский Север. Так вот, вообразим себе: дом средневекового горожанина или деревенская изба содрогается то ли от ветра, то ли от грозы, снаружи грохот, треск и завывание… Подобное приходилось пережить каждому сказителю. И это образно-эмоциональное восприятие бури человеком, находящимся внутри помещения, пожалуй, как раз и позволяло представить свист «бурного» Соловья в княжеских палатах прежде всего как свист сотрясающий.
Не будем, однако, совсем уж сбрасывать со счетов землетрясения. О них русские люди знали не понаслышке. Только за XII век, который мы определили как наиболее вероятное время сложения былины о Соловье-разбойнике, летописями отмечено не менее десятка землетрясений на Руси. Случались они и позже, причем отзвуки подземных бурь порой достигали «былинного» Севера. Приписывать таким фактам значительную роль в создании «городской» картины свиста разбойника было бы рискованно (все же явление это достаточно экзотично для наших мест), но служить стимулом к усилению эффектов тряски при свисте Соловья воспоминания о землетрясениях вполне могли.
Здесь необходимо отступление. У фольклористов как-то не очень принято — особенно если дело касается героического эпоса — с такой вот дотошностью копаться в натуральной подоплеке фантастических образов. Я и сам в процессе размышлений над проблемой свиста Соловья-разбойника старался удерживать себя от чересчур «физикалистского» подхода, памятуя, что мир былины «приподнят» над обыденной жизнью и полон условностей, что элементы реальности преломляются в нем сквозь «магический кристалл» художественного вымысла, гиперболизации и т. п. Все так, все верно. И однако же при более пристальном взгляде на изображение последствий свиста Соловья оказывается, что оно соткано из абсолютно реалистичных мотивов! Начиная исследование, я и не подозревал, что для всех без исключения подробностей действия свиста, приводимых вариантами былины, найдутся соответствия в рассказах о действительно происходивших событиях.
Разумеется, называемые мной конкретные факты в большинстве своем заведомо не могли отразиться в былине — мы устанавливаем каждый раз лишь тип реалий, влиявших на сознание сказителей. Речь вообще не идет об «отражении реальности» в том упрощенном смысле, что картина свиста Соловья-разбойника сложилась на основе какого-то определенного события, которое было приукрашено, и т. п. Как образное целое эта картина «сконструирована» умом и фантазией многих поколений сказителей, чему достаточной порукой является хотя бы наличие глубинных мифологических прообразов. Но сам замысел не мог не отталкиваться от жизненных наблюдений, из них же черпались детали для его текстового воплощения, а последующие исполнители — соответственно тому, как они уловили этот замысел в традиционном тексте былины, — использовали для его передачи, «разъяснения», развития крупицы собственного знания реальности. В результате многие моменты описания свиста Соловья поражают своей натуралистичной точностью.
Взять, к примеру, мотив выпадения окон. Первоначальная его формулировка, видимо, была такой: «оконницы (окольницы) посыпались». Вообще-то слово «оконница», или «окольница», означает оконную раму. Зачастую, правда, тем же словом называли и оконное стекло. Здравый смысл тоже вроде бы подсказывает, что в данной ситуации подразумевались стекла, то ли выбиваемые напором воздуха, то ли лопающиеся от сотрясения всего дома[2]. Многие певцы былины понимали этот мотив именно так, о чем свидетельствует ряд его последующих модификаций («околенки хрустальные порассыпались», «все хрустальные стеколышки посыпались», «окольни стекла все повыпали» и т. п.). Но и первое значение слова давало о себе знать. Некоторые исполнители, пытаясь его сохранить, подчеркивали, что выпали не сами оконницы («полетели из окольниц стекла аглицкие»), другие, наоборот, подбирали глаголы, более отвечающие тому ущербу, который мог быть причинен именно рамам («окольницы поломалися»). А в одном прозаическом варианте сказано прямо: «Из окон рамы повыпрядали». Не это ли исконный смысл былинного мотива?
Подозрение окрепло, когда в сводке экстремальных природных явлений, составленной Е. П. Борисенковым и В. М. Пасецким, я наткнулся на следующие сообщения: «Удары грома были столь сильны, что земля трепетала, в домах из окон выпадали рамы и из божниц — иконы» (гроза 22 мая 1762 года над Саратовом). «В одних домах ветром вырваны оконные рамы и разбиты все стекла; в других снесены дымовые печные трубы…» (ураган, пронесшийся 25 мая 1860 года над Чебоксарами). Опираясь на аналогичные случаи, создатели былины вполне могли подразумевать, что от сотрясающего свиста Соловья-разбойника вылетели именно рамы.
Между прочим, информация, подтверждающая реалистичность фольклорных описаний свиста, в приведенных выше цитатах еще не исчерпана. Продолжим сопоставления. Ветром сносило трубы? То же утверждает и один из прозаических вариантов про действие соловьиного оружия: «С домов трубы попадали». Единичный мотив падения (от свиста) икон я уже упоминал, но теперь важно добавить, что в том былинном варианте, как и в описании грозы, он соседствует с сообщением об оконницах. Все явно взято «из жизни». Точно так же не отнести на счет одной лишь творческой фантазии мотив, выросший из мотива сотрясения зданий и ставший со временем довольно популярным: «Стары терема повалилися, новы терема пошаталися». В нем тоже воплощен горький опыт стихийных бедствий, причем не обязательно землетрясений — бури, сотрясавшие и прочные здания, порой до основания сносили ветхие дома.
А параллель к мотиву «разломало все связи железные» мне попалась в совсем уж неожиданном месте — среди рассказов очевидцев… Тунгусского взрыва 1908 года. Сравните: «Потом (после взрыва. — Ю.М.) оказалось, что многие стекла в окнах были выбиты, а у амбара переломило железную накладку для замка у двери». Никакого отношения к загадке XX века Соловей-разбойник, понятно, не имеет. Просто гибель Тунгусского метеорита породила мощную воздушную волну и сильное сотрясение почвы (по сути, та же модель «буря + землетрясение»), а поскольку ни об одном другом взрыве свидетельские показания, наверное, не собирались с такой тщательностью, в описаниях катастрофы на Подкаменной Тунгуске можно обнаружить аналоги очень многих мотивов, связанных со свистом Соловья. Очевидцы рассказывали о водяном вале, прошедшем по Ангаре, и пригнувшемся от урагана лесе, о сотрясении изб и падении в домах предметов, о разломанных рамах и треснувших печах, о покатившейся по столам посуде… Есть свидетельства и об эффектах, которые мы применительно к былине еще не рассматривали.
Даже в записанных полвека спустя воспоминаниях очевидцев полета и взрыва Тунгусского тела повторяется интересная деталь: «При полете гром был, потом бахало, кони упали на колени…», «…Были три взрыва: первый — сильный, два — как далекий гром. Кони упали на колени». Так же отреагировал, не забудем, и конь Ильи Муромца на свист Соловья-разбойника. Реалистичность фольклорного мотива в свете этих аналогий бесспорна. Но понять его, равно как и причину соответствующего поведения лошадей в действительности, оказывается не так-то просто.
Начнем с вопроса, который по инерции всего предыдущего анализа напрашивается раньше других. От чего конкретно падали кони тогда, летом 1908 года, — от напора воздуха или только от содрогания почвы? Обстоятельства как будто заставляют склониться ко второму объяснению, хотя для отдельных случаев не исключено и первое. Однако, по мере знакомства со схожими фактами, проходящими по ведомству метеоритики, начинаешь думать, что главное тут вообще не в каких-то механических воздействиях.
В этом плане дорогого стоит маленькое подстрочное примечание к одной статье, посвященной звукам при полете метеоритов в атмосфере. Вот оно: «В архивах СССР имеется немало сообщений о реакции домашних животных и птиц на полет болида и на последующие за ним обычные звуковые детонации; например, собаки поднимают лай, гуси начинают гоготать и взлетать, лошади падают на колени, волы останавливаются как вкопанные и т. п.». Никакой сбивающей с ног воздушной волны в таких ситуациях обычно нет. Эффекты сотрясения случаются; но заметьте, что другие животные, судя по цитате, при этом не падают, так что дело, видимо, не в колебании почвы самом по себе. У всех перечисленных реакций, включая лошадиную, есть лишь один общий знаменатель — испуг, специфически выражаемый каждым видом животных. Испуг, надо думать, в первую очередь от неожиданного, бьющего по нервам звука.
Это соображение позволяет нам уйти в разговоре от «астрономического» аспекта. Маловероятно, чтобы создатели сюжета о Соловье наблюдали падение лошадей на колени при пролете болида — очень уж редкое это явление, да и никаких следов его влияния на образ Соловья-разбойника нет. Жизненным материалом для эпизода с конем Ильи стали какие-то иные, более будничные ситуации. Какие — определить не берусь, но, может быть, это и не столь существенно. Во всяком случае, директор Музея коневодства Д. Я. Гуревич, к которому я обратился за консультацией по данному вопросу, уверено заявил, что дело здесь не во внешних воздействиях на животное, а в его элементарном спотыкании. Испуг только провоцирует это. В принципе любой неожиданный раздражитель, будь то громкий свист, пролет болида, сильный раскат грома или что-то еще, может заставить лошадь сделать резкое движение, споткнуться о неровности почвы и упасть на передние колени. Вернее, на запястные суставы, как любят поправлять профанов специалисты: коленей в строгом смысле передние ноги лошади не имеют.
Приведенная точка зрения, по-видимому, не расходится с мнением народных хранителей сюжета о Соловье-разбойнике, большинству из которых были отлично знакомы повадки лошадей. Посмотрим на варьирование эпизода в различных записях произведения. Часть былинных вариантов говорит, что от свиста конь Ильи споткнулся. Этот мотив для фольклора традиционен (конь спотыкается, предчувствуя беду), но в данной былине он «пришлый», вторичный, и замена им мотива падения коня на колени подчеркивает смысловую близость обоих явлений для сказительской среды. Иной раз исполнители прямо указывали на причинную связь между ними; согласно некоторым, правда, очень редким, записям, конь Ильи сперва споткнулся, а затем упал на колени, или просто «споткнулся на колени со свиста», или даже «спотыкнулся на карачки со всех четырех ног», как сказано в одной рукописной повести XVIII века явно под влиянием какого-то устного источника. Но важно в вариантных добавлениях и другое — мысль об испуге коня. Именно этим сказители пытались объяснить и падение его на колени, и спотыкание. Порой же они вовсе уходили от традиционной версии и взамен сообщали, что богатырский конь от свиста «вздрогнул», «остановился как вкопанный», «скакал на ноги задние», — всякий раз, как мы видим, выбирались типичные для лошадей реакции испуга.
Однако самым важным является то, что такую же мотивировку поведения коня, судя по всему, подразумевали и создатели былины. Мы еще не заслушали мнение главного свидетеля. Когда под Ильей конь пал на колени, он получил от хозяина гневную отповедь:
— Ах ты, волчья сыть, травяной мешок!
Не слыхал ты посвисту соловьего,
Не слыхал ты покрику звериного?..
То есть конь испугался звука, а не был сбит с ног налетевшим ураганом (хотя леса в тот момент пригнулись) и не потерял устойчивость из-за предательского дрожания «матери — сырой земли». Именно так следует понимать слова Ильи Муромца, а уж его-то оценке происшедшего мы можем довериться…
Рассмотрение эпизода с конем не то чтобы поколебало нашу рабочую гипотезу о механизме действия свиста, но заставило принять во внимание и принципиально новый аспект — психологический. Тем интереснее обратиться теперь к влиянию соловьиного оружия на человека.
Наиболее информативна в этом отношении сцена, когда Соловей свистит в Киеве, в княжеских палатах. Поначалу реакция людей на свист изображалась так: все присутствовавшие попадали, еле удержались на ногах только князь Владимир со княгинею, да и то благодаря помощи Ильи, с самим же богатырем ничего не случилось. Время нарушило стройность этой схемы. К двум основным мотивам, характеризующим реакцию киевлян («еле устояли» — «упали»), добавилось множество новых. По вариантам былины, люди в Киеве — а порой уже и сам Владимир — от соловьиного свиста шатаются, падают на колени (явно по примеру коня Ильи), ползают на четвереньках, катаются по земле и т. п. Тем не менее все эти поздние мотивы лишь подчеркивают, проявляют разными гранями изначально содержавшуюся в былине мысль: человеку при свисте Соловья-разбойника трудно устоять на ногах.
Очень естественно увидеть здесь новое подтверждение того, что разбойник «все низвергал своим посвистом, словно напором стремительного вихря» (характеристика А. Н. Афанасьева). С другой стороны, можно было бы привести немало рассказов, как люди падали, шатались или опускались на четвереньки во время землетрясений. Разумеется, отмечены такие факты и свидетелями Тунгусской катастрофы, причем случалось это с людьми и на открытом пространстве, и внутри помещений — к примеру, в одном доме человека после взрыва «качнуло, словно от сильного ветра», а сидевших в другой избе, очевидно за утренней трапезой, «сбросило с лавок на пол». Короче, по внешним признакам человеческая реакция на свист Соловья полностью соответствует нашей исходной гипотезе о характере его действия: «сотрясающая буря».
Но сразу же приходится сделать одну весьма существенную оговорку. Даже если эта интерпретация верна, относить ее можно только к периоду зарождения былины и к самым ранним этапам ее бытования. Потому что на последнем этапе, когда с былиной познакомились собиратели фольклора — а мы вправе, учитывая известную инерционность народно-поэтического мышления, экстраполировать наблюдавшуюся ситуацию еще на два-три столетия назад, — в сознании сказителей доминировали совсем другие взгляды.
Основанием для такого вывода служит все тот же бесценный показатель — микроизменения, вносившиеся исполнителями в традиционный текст. Бывали случаи, когда индивидуальное привнесение подхватывалось другими исполнителями, становясь, в свою очередь, традиционным. Это само по себе свидетельствует о принципиальном соответствии его коллективному сказительскому пониманию данного места былины. Но не менее, если не более значимы для нас факты независимого появления в разных вариантах близких по смыслу нововведений. Когда же в нашем распоряжении почти две сотни вариантов (считая прозаические пересказы), появляется возможность сделать статистические замеры: какого характера детали вносились исполнителями чаще, какие — реже, а какие не появлялись совсем, хотя, казалось бы, их следовало ожидать. «Умолчания» на фоне большого количества вариантов тоже красноречивы.
Так вот. Во всем массиве опубликованных записей сюжета о Соловье практически нет деталей, которые подтверждали бы, что исполнители связывали падение людей от свиста разбойника с «напором стремительного вихря» или трясением земли. Наоборот, многие вариантные разработки эпизода показывают, что падение объясняли не механическими, а физиологическими причинами, если позволить себе в разговоре о содержании былины естественнонаучную терминологию.
Вообще по части понимания и изображения человеческих последствий свиста в былине чувствуется некая проблемная напряженность, своеобразная «драма идей», растянувшаяся на века; и перипетии ее, по счастью, тоже оставили свои достаточно ясные следы в имеющихся записях произведения.
Один из главных источников этой напряженности был заложен в былине с самого начала. Попросту говоря, ее создатели не позволили проявиться в полной мере злодейским способностям Соловья. Практически нереализованной осталась… смертельная сила его свиста. О том, что своим свистом разбойник убивает людей, мы, как и Илья Муромец, узнаем из сообщения черниговцев. Но ведь это, выражаясь научным языком, только экспозиция, обрисовка положения дел до того момента, как стало развертываться действие былины. В самом же этом действии, так сказать, на наших глазах, Соловей уже никого не убивает. Два раза ему по сюжету предоставилась такая возможность — и оба раза у создателей былины нашлись веские художественные причины не допустить смертельного исхода.
Илья Муромец, столкнувшись с Соловьем в лесу, да и позднее, в Киеве, не мог погибнуть от его свиста просто по законам эпоса: богатырь есть богатырь, ему суждено одолеть чудовище. Далее по замыслу былины Соловей должен был продемонстрировать мощь своего оружия на киевской «массовке». Придумывая эту сцену, авторы произведения решали внутренне противоречивую задачу. С одной стороны, желательно было показать действие свиста на киевлян как можно более сильным, оправдывающим грозную репутацию разбойника. С другой стороны, и здесь логика сюжета исключала гибель присутствующих. Теперь разбойник был в полном подчинении у Ильи и свистел по его приказу, а богатырь никак не мог допустить появления новых жертв Соловьева разбоя, даже если они пришлись бы на долю такой малосимпатичной публики, как княжеско-боярская верхушка. Тем более не мог он допустить реальной угрозы для жизни князя Владимира, на службу к которому приехал.
Как вышли из положения создатели былины, мы уже знаем. Киевские князья-бояре от свиста только падают. Каким бы ни было происхождение этого мотива, сюда он введен как очевидная замена смерти. Чтобы предотвратить гибель собравшихся, Илья Муромец приказал Соловью свистеть вполсилы, а Владимира и его жену поставил себе под мышки (богатырь, ясное дело, выше обычных людей), оттого-де княжеская чета и избежала участи остальных.
Все вроде бы придумано гладко, мотивированно… Однако внутренняя противоречивость ситуации была именно сглажена, но не снята, и это еще заявило о себе в процессе дальнейшей жизни произведения. По вариантам отчетливо видно, что для многих исполнителей было недостаточно сказать (устами черниговцев) о смертоносной силе соловьиного свиста — они испытывали соблазн показать ее в сюжетном действии. А где, как не в кульминационной киевской сцене, заманчивее всего это сделать? Но и нарушать трактовку этой сцены, узаконенную традицией, вроде бы негоже. Дилемма… Сколько разнообразных попыток разрешить ее мы наблюдаем в записях сюжета о Соловье-разбойнике!
Некоторые певцы, не мудрствуя лукаво, отбросили все сомнения и позволили Соловью напоследок проявить максимум своих способностей — от его свиста «все люди во Киеве мертвы стали», «князи-бояре все мертвы лежать и т. п. Однако большинство исполнителей все же придерживалось изначальной версии «все люди упали», а попытки драматизировать сцену свиста Соловья в Киеве выливались в поиск каких-то компромиссных решений. Иногда, например, мотив смерти вносился в киевскую сцену лишь в «сослагательном наклонении»: Соловей хотел убить людей, но они уцелели. Другие исполнители допускали и реальную гибель, но только части присутствующих. Наиболее же распространенной оказалась тенденция приписывать пострадавшим от свиста Соловья тяжелейшее физическое состояние, близкое к смерти, внешне ее напоминающее.
«Все вроде замертво упали», «словно как мертвы лежат», «ни живы, ни мертвы», «чуть живы», «полумертвы» — эти формулировки, появлявшиеся в территориально удаленных друг от друга вариантах, красноречиво выражают названную тенденцию. Сказители также характеризовали состояние людей после соловьиного свиста как обморок, беспамятство, потерю сознания. «Все пали бояре кособрюхие на пол», — воспроизвел один певец традиционную фразу былины и от себя пояснил: «Без ума, значит». Порой отмечалось, что киевляне лежали «без ума», «без памяти» три часа, а потом очнулись.
По ходу всех этих поисков формулы «квазисмерти» совершалась малозаметная, но очень важная перестановка смыслового акцента. Если поначалу ссылка на физическое состояние людей вводилась ради того, чтобы объяснить их падение (упали, потому что потеряли сознание), то со временем это состояние закономерно стало восприниматься как главный результат свиста, а падение — лишь как внешнее, самоочевидное его проявление (потеряли сознание и, естественно, упали). Согласитесь, утверждение ряда былинных вариантов, что у князя Владимира от свиста «подломились ножки резвые», можно без особого ущерба для смысла передать и так: «Ему стало плохо». В подобных условиях мотив «полусмерти» уже не всегда связывался только с падением («Влади-мир-князь едва жив стоит»), а порою и вовсе заметно безразличие к тому, в какой позе человек находится («князь Владимир полумертвым был», «княгиня полумертвая»). Интерес к внутреннему состоянию людей явно брал верх.
Итак, изображение человеческих реакций на свист Соловья-разбойника в огромной, даже решающей степени предопределялось мыслью о его смертельности. Но почему свист убивает? Вопрос из самых трудных. В имеющихся записях сюжета о Соловье нет деталей, по которым можно было бы догадаться, каким путем мифотворцы пришли к идее убийственного звука и как вообще понимали такое его действие на людей. Однако подсказку ответа, не исключено, несут в себе разработки позднейших исполнителей. Ведь многие сказители объясняли смерть и падение киевлян от свиста Соловья очень просто: все тем же испугом.
Для подобной интерпретации имелась прочная жизненная основа. Каждому приходилось на собственном опыте убеждаться в том, что у страха не только глаза велики, но — по другой пословице — и ноги хрупки. Известно также, что при крайней степени душевного потрясения может наступить смерть. Певцы охотно использовали немудреный житейский опыт такого рода, описывая последствия соловьиного свиста. И дело не ограничивалось фразами типа «испугалися они, все с ног попадали», «все богатыри припугалися… и мертвы лежат». Из чисто служебного мотива, призванного сделать понятнее падение или смерть людей, мотив испуга тоже вырос в самостоятельный, подсказывавший, в свою очередь, новые подробности происходившего в Киеве: от страха князья-бояре «на карачках по двору наползались», разбежались, сошли с ума.
Интерпретация многими свидетелями губительного действия свиста выявилась, таким образом, достаточно четко. Совпадает ли она с тем, как мыслили себе это создатели фигуры Соловья? В отношении мотива смерти можно сказать: по-видимому, да, ибо другой, более удовлетворительной интерпретации пока не видно. Во всяком случае, смерть от урагана или землетрясения здесь не подразумевалась, это абсолютно ясно из былины. Не похоже, чтобы свисту Соловья приписывали и какое-то магическое, волшебное влияние на людей, объяснимое только по законам мифологической фантастики. При всей своей красочной необычайности звуковое оружие Соловья-разбойника не производит впечатления чего-то сверхъестественного, чудесного — наоборот, все его свойства «взывают» к сопоставлениям с реальностью, что, кстати, великолепно чувствовали сказители, постоянно насыщавшие картину свиста деталями, почерпнутыми из жизни. Так что, за неимением разумной альтернативы, примем в качестве вероятного объяснения мотива смерти: людей убивал не свист сам по себе, а наводимый им страх.
Что же касается мотива падения людей, то альтернативная интерпретация тут, как мы знаем, имеется, и весьма резонная. «Бурная» природа Соловья наверняка еще осознавалась в пору создания былины о нем, а сказки изредка упоминают о падении человека (или возможности падения: «насилу устоял») от свиста или дуновения Змея — следовательно, и этот эффект оружия Соловья мог быть «наследственным». С другой стороны, падение людей в былине предворяется падением коня Ильи, а в этом мотиве четко видна реакция испуга, да и попытки объяснить падение киевлян их испугом, которые мы наблюдаем в поздних записях, «по духу» кажутся довольно органичными, не противоречащими логике сюжета. Короче, обе трактовки по-своему обоснованы, и вернее всего предположить, что справедливы и та и другая, но для своего времени и своего контекста. А именно: способность чудовища валить людей наземь своим свистом была позаимствована у мифологических предтеч Соловья, но в былинном сюжете ее интерпретировали по-новому; причем на первых порах старое понимание мотива (свист «сдувал» людей) еще могло быть памятным и отчасти даже конкурировать с новым, собственно былинным (свист пугал), пока последнее не победило в сознании сказителей окончательно.
Как видите, выводы приходится формулировать с изрядной осторожностью. Она продиктована не только отсутствием прямых доказательств правильности наших предположений, но и тем еще, что мнение поздних исполнителей, пусть даже распространенное и кажущееся нам верным, зачастую отличалось от замысла творцов произведения. Сейчас самое время рассмотреть один такой факт, который, кстати, высвечивает и очень важную особенность соловьиного оружия.
Давайте снова представим себе, что мы придумываем существо, которое обладает необычайно сильным свистом. Какое качество звука было бы естественно преувеличить прежде всего? Конечно же, громкость! А в описании его действия на людей мы соответственно подчеркнули бы, что он оглушает. Так же мыслили и многие исполнители. В записях сюжета о Соловье-разбойнике встречаются указания и на громкость свиста, и на его оглушающий эффект. Последним даже пытались объяснить то, что произошло с людьми в Киеве: «Тут бояры оглушилися, падают они на кирпищат пол», «лежали по часу они, ничего не слышали» и т. п. Соответствующее развитие в вариантах былины получили защитные меры от свиста. Порой Илья Муромец накрывает князя и княгиню шубой, зажимает им уши («чтоб у них перепонки не полопались», сказано в одном тексте), а то и затыкает «листочками маковыми» уши себе и своему коню перед встречей с Соловьем в лесу.
Однако текстологически очень легко показать, что все это появилось сравнительно поздно. Свист Соловья-разбойника в его древнейшей, исконной обрисовке людей не глушил. Фантазия сочинителей образа почему-то не пошла по пути, который напрашивался и по которому так охотно устремлялась затем мысль исполнителей былины.
Странно? Пожалуй. Хотя, если первичной моделью для описания свиста Соловья послужил образ бури, особой загадки тут, может статься, и нет. Ведь буря, ветер страшны не громкостью производимого шума, а совсем другим — разрушительной силой, способностью сбить человека с ног… Стоп. Едва наметив решение одной загадки, мы сразу же упираемся в другую. Вид пригнувшихся к земле деревьев, трясущихся зданий и вылетающих окон мог, конечно, навести на человека страх но никогда, ни в одном варианте не говорится, что люди падали и умирали от этого ужасного зрелища. Человеческие реакции стоят в одном ряду с природными и прочими эффектами свиста, а не в причинной зависимости от них. На людей, как и на лес, и на дома, свист Соловья действовал «напрямую».
Так чем же он пугал людей — до обморока, до смерти? Некоей абстрактной «силой»? Пусть так; но странно, почему создатели образа не придумали какого-то непосредственно воспринимаемого человеком проявления этой силы, не попытались, например, гиперболизировать громкость свиста… короче, смотрите предыдущие абзацы. Какой-то заколдованный круг получается. Или жертвы Соловья-разбойника падали и умирали не от страха?
Увы, мы так и не получили четкого и целостного представления о характере действия свиста Соловья-разбойника. Нужно только добавить: не имели его и сказители XVIII–XX веков, на чьи тексты мы опирались. Все-таки дистанция в полтысячелетия — не пустяк. Ушли в прошлое мифологические взгляды, обусловившие фантастику былины, забылись факты, в соотнесении с которыми только и можно понять ее историческое содержание… Многое в традиционном тексте исполнителям приходилось осмыслять заново, неизбежно что-то додумывая, вырабатывая подспудно своего рода «художественную гипотезу» о тех давних эпических событиях. В результате, например, не только у нас, но и у сказителей родились альтернативные объяснения смерти и падения людей от свиста, причем одно из них (оглушение) явно неадекватно исконному пониманию этих мотивов, а адекватность другого (испуг) мы сами подтвердили лишь предположительно.
Согласно нашей реконструкции замысла былины свист Соловья-разбойника действовал на природу и строения как сильный ветер, а на живых существ влиял скорее психологически. Но только в первой своей части, касающейся природных эффектов, эта гипотеза выглядит достаточно бесспорной. Описания действия свиста на постройки имеют такой сильный перекос в сторону эффектов сотрясения, что вся картина последствий свиста обнаруживает странную близость к «взрывной» модели, а это абсурд и с точки зрения исторических условий, в которых создавалась былина (какие взрывы в Древней Руси?), и с точки зрения наших знаний о натуре Соловья. Сомнения же по поводу интерпретации «человеческих» эффектов свиста высказаны только что, и нет нужды их повторять.
Словом, до полной ясности далековато. Это дает нам право обратиться еще к одному варианту интерпретации соловьиного оружия, каковой я до сей поры придерживал из-за его откровенной неординарности. Существует ведь на самом деле звук, который и разрушает и убивает, но при этом не оглушает. Правда, его возможности стали широко известны только в наши дни.
Инцидент, приключившийся несколько лет назад на Королевских скачках в Лондоне, заставил говорить о себе британскую и мировую прессу. Жокей, который мчался к финишу первым, вдруг почувствовал мощный звуковой импульс, пришедший, как ему показалось, со стороны трибуны. В тот же миг лошадь под ним резко дернулась, и всадник очутился на земле. Победа была упущена.
Следствие довольно быстро нашло виновника, а с ним — и орудие преступления. Это было ультразвуковое ружье, мастерски вмонтированное… в обыкновенный бинокль. Оно обладало поражающим действием на расстоянии до 15 метров. С помощью чудо-оружия преступник и те, кто за ним стоял, намеревались «выбивать» фаворитов скачек ради получения выигрышей на тотализаторе.
Параллель между случившимся на ипподроме и былинным эпизодом настолько ярка, что не требует комментариев.
Итак, оружием Соловья-разбойника мог быть ультразвук? В исследовательской литературе этот вопрос еще не поднимался. Между тем идея не нова. Только прозвучала она там, куда историки и фольклористы заглядывают редко — в научной фантастике.
Повесть А. П. Казанцева «Внуки Марса», вышедшая в начале шестидесятых, описывала ситуацию, которая по тем временам казалась правдоподобной. Космонавты высадились на поверхность Венеры, а условия здесь — как на нашей планете миллионы лет назад: исполинские папоротники, гигантские ящеры… Сами герои — командир экспедиции Илья Богатырев, инженер Добров и биолог Алеша — своими именами подчеркнуто напоминают былинную троицу. Естественно, что и сразиться им пришлось с противником под стать былинному… Это — ящер, который своим свистом парализовал жертвы. Илья Богатырев не только окрестил чудовище Соловьем-разбойником, но и победил его, вовремя вспомнив эпический способ, — выстрелом в глаз. А инженеру Доброву не составило труда разгадать секрет оружия венерианского Соловья: «Это был ультразвук».
Не будем смущаться формой подачи идеи. В конце концов, мысль сама по себе разумна. Сходство результатов свиста Соловья-разбойника с проявлениями ультразвука — ив еще большей степени, добавлю от себя, инфразвука — достаточно очевидно, чтобы стать предметом серьезного обсуждения.
Напомню известные факты. При облучении ультразвуком мелкие животные сначала проявляют беспокойство, затем впадают в шоковое состояние и умирают — это свойство звука сверхвысокой частоты успешно используется для борьбы с грызунами. У людей слабый ультразвук вызывает недомогание, усталость, головокружение, расстройства нервной системы; сильный ультразвук, по некоторым данным, может привести к параличу или смерти. Люди, подвергнутые воздействию инфразвука, ощущают дискомфорт, безотчетный страх, теряют равновесие; наконец, и инфразвук может быть смертелен. Более того, он способен вызвать сотрясение и разрушение твердых объектов.
В начале тридцатых годов выдающийся американский физик Р. Вуд сделал для сценического эффекта особую органную трубу, издающую очень низкий, почти неслышный звук. Первое же применение этой трубы в спектакле дало потрясающий — в прямом и переносном смысле — результат. Вот как описывает случившееся сотрудник Вуда и его биограф В. Сибрук: «Последовал эффект вроде того, который предшествует землетрясению. Стекло в канделябрах… зазвенело, и все окна задребезжали. Все здание начало дрожать, и волна ужаса распространилась на Шэфтебюри авеню». За последние годы много писали об экспериментах марсельского ученого В. Гавро по созданию инфразвукового ружья. При испытании такого аппарата даже на малой мощности по потолку и стенам помещения поползли трещины…
Главная же отличительная черта инфра- и ультразвука состоит, как известно, в том, что они практически не слышны для человека, хотя их излучение может сопровождаться и слышимым звуком — например, тем же свистом, ревом и т. п. Иначе говоря, человеческая смерть, разрушение зданий и прочие инфра- и ультразвуковые эффекты показались бы непосвященному наблюдателю беспричинными либо, в крайнем случае, ему было бы трудно объяснить их тем звуком, который слышен.
Но ведь это, если вдуматься, отличает и свист Соловья-разбойника. Былинный персонаж издает звук, который не оглушает, не «бьет» сопутствующей ему струей воздуха, а люди почему-то умирают, падают, дома трясутся и т. д. Налицо видимая, точнее, слышимая причина и видимые следствия, а ясной, понятной обыденному сознанию, детерминирующей связи между ними не видно; сказителям пришлось домысливать ее самостоятельно.
Что же до результатов свиста, то цитаты из былины прямо-таки просятся в качестве иллюстраций пагубных возможностей звука сверхнизких и сверхвысоких частот. Особенно впечатляют параллели с действием инфразвука, который, в частности, у человека поражает органы равновесия тела. «Ой еси ты, Илья Муромец, уйми ты Соловья-разбойника, не можно мне от ево свисту в тереме ни стоять, ни сидеть», — молит князь Владимир в одной из редакций рукописной повести, и эта фраза замечательно передает то понимание эпизода, которое угадывается в вариантах былины. Не от внешнего, четко обозначенного и ощущаемого «удара» попадали наземь киевляне, а от внутреннего расстройства организма, внезапно появившейся неустойчивости, каким-то непостижимым образом вызванной свистом Соловья. «Не можно» стало находиться в вертикальном положении — и все тут.
В ультра-инфразвуковую модель легко, без малейшего нажима вписываются почти все эффекты соловьиного свиста: вибрация зданий, реакция коня, разнообразные оттенки состояния людей, от чувства страха и потери равновесия до шока и гибели. Этим рассматриваемая гипотеза безусловно привлекает. Однако не оставим без внимания оговорку: почти все эффекты. Действительно, по крайней мере, один исконный для сюжета мотив — от свиста клонятся леса — недвусмысленно указывает на действие сильного ветра. В стройной на вид гипотезе обнаружился первый изъян, который, правда, вряд ли грозит обернуться для нес роковым. Можно ведь предположить, что инфра-ультразвуковое воздействие на мир (разумеется, взятое лишь во внешних проявлениях, без понимания его истинной природы) было приписано персонажу где-то на полпути от мифологического Змея к былинному Соловью-разбойнику и не вытеснило полностью в арсенале его средств древнейшие способности «бурного» чудовища. При туманности предыстории образа это предположение не опровергнешь, хотя и не докажешь, но нет особой необходимости углубляться в данный вопрос, потому что для оценки «ультра-инфра-гипотезы» он не является решающим. Настоящие трудности встают перед ней в иной плоскости.
До сих пор мы не задавались вопросом об источнике инфра- или ультразвука, другими словами, о том, кто или что может стоять за фигурой самого Соловья. В принципе прототипом Соловья-разбойника могло быть либо живое существо, либо техническое устройство, которое уже народная фантазия сделала одушевленным. Прикинем сначала правдоподобность первой версии. Ультразвук излучают многие представители животного мира, используя его обычно для локации, хотя и высказывались мнения, что дельфины и кашалоты с помощью ультразвуковых импульсов способны поражать других обитателей моря. Как недавно установлено, некоторые животные, например слоны, обмениваются инфразвуковыми сигналами. Таким образом, мысль о существовании некоего издававшего ультра- или инфразвук лесного зверя, может быть, реликтового, последний экземпляр которого был подстрелен, скажем, в начале нашего тысячелетия, сама по себе не абсурдна. Но нам, следуя былинному описанию, пришлось бы еще допустить, что это животное: а) своим ультра- или инфразвуком могло убивать людей; б) излучало инфразвук, заставлявший дрожать дома. Это уже настолько превосходит возможности, которые демонстрирует животный мир, что я не уверен, согласятся ли биологи обсуждать такое предположение даже в качестве научно-фантастического.
Вторая версия в этом отношении кажется реалистичнее: все, что натворил своим свистом Соловей, близко к возможностям современной техники. Но именно современной — для Древней Руси подобная техника немыслима. Остается только позвать на помощь, как водится в таких случаях, пришельцев из космоса. Кстати, еще в 1970 году востоковед И. В. Можейко, более известный как писатель Кир Булычев, придумал эту версию (Соловей — пришелец с ультразвуковой сиреной) в качестве примера заведомой чепухи, до которой можно докатиться, если не придерживаться в интерпретации памятников прошлого строго научной методы. Что ж, фигура инопланетянина, сидящего на дереве и убивающего оттуда всех проходящих и проезжающих мимо него землян, действительно способна вызвать скептическую улыбку. Да и само пребывание на Земле гостей из космоса отнюдь не доказано, так что ссылки на них — дело рискованное…
Ко всему прочему, мы снова упираемся в отсутствие внебылинной (по происхождению) информации о Соловье-разбойнике, точнее, о его предполагаемых прототипах. Если бы существовало в реальности животное или устройство, обладавшее столь необычными звуковыми качествами и наводившее ужас на людей, сведения о нем, весьма вероятно, отразились бы не только в былине, но и в источниках, более восприимчивых к конкретике фактов — преданиях, легендах, исторических сочинениях и т. п. Но и предания, и сказки о Соловье, как мы видели раньше, так или иначе восходят к былине, а летописи о «прото-Соловье» молчат.
Кстати, это обстоятельство не позволяет принять еще одну оригинальную трактовку образа Соловья-разбойника. Ее предложил историк Г. И. Босов, исследовавший очень интересное явление — архаический язык свиста, которым пользуются для дальней связи многие народы. Поясню: это не какая-то простенькая система условных сигналов, овладеть коей может любой из нас, а своеобразная имитация с помощью свиста звуков обычной речи. Отметив, что свист такой мощи, слышимый порой на расстоянии до 14 километров, у близко стоящего человека вызвал бы болезненные ощущения, автор провел напрашивавшуюся параллель: люди, владеющие этим языком, «могли бы помериться свистом с легендарным Соловьем-разбойником русских былин, в образе которого, может быть, нашли отражение какие-то смутные воспоминания о «свистящих» лесных племенах, некогда живших в муромских лесах». С названием лесов историк немного напутал, но в принципе его идею стоило бы даже обсудить, если бы не полное отсутствие данных о том, что какие-то древнерусские племена использовали язык свиста. А разве, к примеру, составитель «Повести временных лет», расписывавший «звериньские» обычаи, по которым жили вятичи и другие лесные племена, упустил бы возможность подчеркнуть, что и переговаривались они, яко птицы?..
Конечно, аргументы такого рода всегда оставляют лазейку для сомнений: нет соответствующих сведений сегодня, но, может быть, они появятся завтра? И главные, самые весомые соображения, заставляющие преодолеть искус более или менее экстравагантных интерпретаций свиста Соловья, основаны все же на другом. На фактах, относящихся к сфере художественного мышления.
«Ищите аналоги!» Такую заповедь можно смело поставить рядом с требованием учета всех вариантов фольклорного произведения. При внешней пестроте фантастические образы и мотивы у разных народов обнаруживают высокую степень типологической повторяемости, сходства. Это вызвано повторяемостью жизненных ситуаций, общностью людской психологии и глубинных законов фантазирования. И зачастую ощущение необычности, странности образа, которое испытываешь, «уткнувшись» в этот образ при ею анализе, начинает рассеиваться по мере накопления широкого сравнительного материала.
Не буду останавливаться на аналогах природных эффектов свиста Соловья-разбойника, хотя в мировом фольклоре можно подобрать массу примеров того, как земля дрожит, море волнуется, деревья ломаются от крика богатыря, топота богатырского коня, звука выстрела из лука и т. п. В конце концов, соответствующая сторона деятельности Соловья не породила у нас недоуменных вопросов. Затронем лучше мотивы, по которым сомнения остались.
Есть ли, например, параллели к сотрясающему, разрушительному действию свиста на постройки? Сколько угодно. Один пример читатели могут назвать и без моей помощи — это библейский рассказ о падении стен Иерихона от звука труб и голосов осаждавших город (Книга Иисуса Навина, 6:4, 19). Но возьмите для сравнения хотя бы фразу из вьетнамского мифологического сказания: «В гонг ударят в доме Дам Зи — стропила обрушатся, бронзовый барабан загремит — столбы покосятся». Принципиально иная культура, даже «фактура» мотива другая, а представление о возможностях звука то же, что и в Библии, и в былине.
Однако более всего показательна, с моей точки зрения, повесть Джанни Родари «Джельсомино в Стране лжецов» — про мальчика, которого природа наделила голосом невероятной силы. Фантазируя на тему, аналогичную былинной, современный писатель во многом пришел к чрезвычайно схожим результатам.
Смущавший нас в былине акцент на сотрясающем действии звука присутствует и в фантазии современного сказочника, но уже с откровенной ссылкой на аналогичное действие бури. Для былины эту смысловую связь мы были вынуждены додумывать гипотетически.
А пагубное действие звука на людей? И по этой части в международных художественных параллелях нет недостатка. У меня нет здесь возможности рассматривать подробно эти произведения, останавливаться на фактах — каждый из них заслуживает отдельного разговора и, вероятно, особого исследования. Да и задача моя состоит в другом. Приведенная выше беглая и очень неполная сводка типологических параллелей к деяниям былинного чудовища сама по себе является важным аргументом. Второго Соловья-разбойника в мировой словесности нет, но принципиальные элементы, из которых слеплен этот образ, ей известны. Разумеется, это не делает автоматически ясной всю картину свиста Соловья-разбойника, но, по крайней мере, дает основание считать, что она восходит не к каким-то экстраординарным явлениям действительности (которые, надо думать, были бы локализованы в пространстве и времени), а родилась на почве неких вполне тривиальных жизненных обстоятельств, в результате типовых, многократно повторявшихся — у разных народов, в разные эпохи — ходов творческой мысли. Остается понять, как именно…
Предварительная, не снявшая всех вопросов гипотеза на сей счет набросана в предыдущей главе. Может быть, кто-то предложит лучшую?