VII. Миф есть личностная форма (72—91). 1. Резюме предыдущего. 2. Основная диалектика понятия личности. 3. Всякая живая личность есть так или иначе миф. 4. Мифологически-личностная символика; а) символика и мифологии полой; Ь) вещей домашнего обихода, болезней; с) поступков; d) «физиологических» процессов и «воображения»; е) трепещущая неоднородность мифического времени и ее различие в разных религиях. 5. Очерк диалектики мифического времени. 6. Сновидения. 7. Выход к новому углублению понятия мифа.
VIII. Миф не есть специально религиозное создание (91-99).
1. Наиболее общее сходство и различие мифологии и религии. 2. Энергийность и субстанциальность религии. 3. Лик и личность в мифологии; примеры из типов живописного пространства. 4. Религия не может не порождать из себя мифа.
IX. Миф не есть догмат (99—129). 1. Миф - историчен, догмат - абсолютен. 2. Мифический историзм. 3. Фиксация понятий религии, мифологии и догматического богословия. 4. Мифология и догматика веры и знания. 5. К мифологии материализма: а) вне-логический характер опоры на ощущение; b) различные понимания материи; с) субъективизм; d) материя как принцип реальности, физические теории; е) абстрактная метафизика, мифология и догматика в материализме. 6. Буржуазная мифология материализма. 7. Типы материализма. 8. Мифология и доматика в учениях о I. субъекте и объекте, II. идее и материи, III. сознании и бытии, IV. сущности и явлении, V. душе и теле, VI. индивидуализме и социализме, VII. свободе и необходимости, VIII. бесконечности и конечности, IX. абсолютном и относительном, X. вечности и времени, XI. целом и части, XII. одном и многом. 9. Заключение.
X. Миф не есть историческое событие как таковое (129— 134).
1. Природно-вещественный слой истории. 2. Слой сознания и понимания. 3. Слой самосознания, или слова.
XI. Миф есть чудо (134—160). 1. Вступление. 2. Что не есть чудо?; а) чудо не есть просто проявление высших сил; b) чудо не есть нарушение «законов природы». 3. Другие теории чуда. 4. Основная диалектика чуда; а) встреча двух личностных планов; b) которые могут быть в пределах одной и той же личности; с) это — планы внешне-исторический и внутренне-замысленный; d) формы их объединения; е) чудо — знамение вечной идеи личности. 5. Целесообразность в чуде в сравнении с другими типами целесообразности: а) Кант о логической и эстетической целесообразности; b) понятие личностной целесообразности. 6. Оригинальность и специфичность мифической целесообразности: а) отличие от сферы частичных функций личности; b) личность — неделима; чудо не есть ни с) познавательный, ни d) волевой, ни е) эстетический синтез; f) резюме. 7. Реальное бытие есть разная степень мифичности и чудесности: а) память о вечности и b) ее отдельные проявления в великом и в малом; с) не степень чудесности, но одинаковая чудесность и лишь разница ее объектов.
XII. Обозрение всех диалектических моментов мифа с точки зрения понятия чуда (160—169).
1. Диалектическая необходимость. 2. Не-идеальность. 3. Вненаучность и специфическая истинность. 4. Неметафизичность. 5. Символизм. 6. Отрешенность. 7. Миф и религия: а) диалектическое место науки, морали и искусства; Ь) параллельная диалектика в мифе — богословия, обряда и священной истории; с) сущность религии — не мифология, но — таинства; d) религия — задний фон мифологии. 8. Сущность мифического историзма.
ХIII. Замечательная диалектическая формула (169—172).XIV. Переход к реальной мифологии и идея абсолютной мифологии (172— 186).Вступление. 1. Диалектика есть мифология, и мифология есть диалектика. 2. Обзор синтезов абсолютной мифологии. 3. Продолжение. 4. Сводка. 5. Несколько примеров на цельные мифы из абсолютной мифологии.
XI. Миф есть чудо
1. Вступление
Мы пришли к весьма странному и подозрительному выводу. Наша формула, по-видимому, уничтожает всякую грань между мифом и самой обыкновенной историей, точнее - биографией, или описанием тех или иных эпизодов из жизни того или иного человека. Правда, наша формула не так уже проста. Она получена в результате длинного анализа весьма сложных понятий - символа, личности, истории, слова и проч. Поэтому простота ее заключается только в общераспространенности и обывательской популярности употребленных тут терминов. Однако термины эти даны не в том спутанном и темном значении, в каких употребляет их некритическое сознание, но феноменологически выявлены все их основные моменты и отграничены от соседних и путающих дело областей. При всем том, однако, встает неумолимый вопрос. Пусть миф - история; пусть он - слово; пусть им наполнена вся наша обыденная жизнь. Все это не может нас убедить в том, что в мифе нет ничего особенного, что миф - это и есть только история и биография, та самая история и биография, как это понимается всеми обычно. Однажды (выше, Гл. VII, ч. 4) мы уже встретились с таким широким понятием мифа; и его пришлось, в сущности, отбросить, потому что миф, понимаемый просто как интеллигентный символ, совершенно неотличим, например, от поэзии. Уже там нами было указано, что есть еще узкое и более специфическое понятие мифа, именно то, когда гоголевский Хома Брут скачет не на лошади, даже не на свинье или собаке, а не больше и не меньше, как на ведьме или она на нем. Это привело нас к констатированию в мифе какой-то особой отрешенности. Но то, что мы до сих пор говорили об этом понятии, все еще продолжает быть недостаточным. Отрешенность можно понимать как отрешенность от абстрактно-изолированных вещей. Это, конечно, не есть подлинная мифическая отрешенность, ибо и все решительно вещи живого человеческого опыта даны в таком отрешении. Отрешенность можно понимать поэтически - как отрешенность от вещей вообще. Это тоже пришлось отвергнуть, ибо миф совершенно не выходит из сферы вещей, и даже наоборот, - вращаясь в личностной стихии, - он с особенной силой опирается на вещи, на всякую осуществленностъ, хотя и понимает ее глубже, чем обыкновенные физические вещи. Что же теперь получается? Пока у нас не вполне сформировалась идея личности, мы могли не ставить окончательно вопроса о мифической отрешенности. Чтобы отграничить миф от поэтического образа, достаточно было просто указать на факт необычности и как бы сверхъестественности его содержания; и этим область мифа отмежевывалась от поэзии довольно просто, не говоря уже о том, что миф - вещественен, поэзия же - «незаинтересованна». Покамест мы говорим об отношении мифа к вещам вообще, достаточно было опять-таки этого же указания; и - делалось ясным, что мифический факт и мифическая вещь есть вид фактов и вещей вообще. Этим вполне рисовалась его фактичность и вещность, а больше ничего и не надо было в соответствующих отграничениях. Но вот оказалось, что миф есть личностное бытие, что он - историческое бытие, что он - слово. Оказалось, что миф есть самосознание. Раз миф есть самосознание, то в нем необходимым образом должна содержаться в сознательной форме та отрешенность, которая для него специфична. Миф есть слово: это значит, что он должен высказать, в чем именно заключается его отрешенность; отрешенность должна быть выражена и выявлена, высказана.
Отграничивая миф от метафизического построения, мы указали, что «сверхъестественный» момент если и содержится в мифе, то не мешает его телесности и вещественности. Приравнивая миф символу, мы показали, что отношение «естественного» и «сверхъестественного» в мифе надо мыслить символически, т. е. нумерически едино, как одну вещь. Но что это такое за «сверхъестественное» по своему существу, - этого мы не решали, ограничиваясь более или менее неопределенными характеристиками, вроде «необычное», «странное» и т. д.
Теперь миф превратился для нас в сознательно-личностно-словесную форму, развертывающуюся к тому же исторически. Это значит, что мы не можем теперь отбрасывать это «необычное» и «странное» в сторону, ограничиваясь простым его констатированием. Личность, история, слово — этот ряд понятий привел нас к необходимости создать такую категорию, которая бы охватила сразу и этот ряд, и то самое «сверхъестественное», «необыкновенное» и пр., охватила в одной неделимой точке так, чтобы и эта последняя, вся эта не-вещественная, не-метафизическая, не-поэтическая, а чисто мифическая отрешенность объединилась бы в единый синтез с явленностью, с символом, с самосознанием личности, с историческим событием и с самим словом - этим началом и истоком самого самосознания. Это значит, что мы приходим к понятию чуда. Миф есть чудо. Вот эта давно жданная и уже окончательная формула, синтетически охватывающая все рассмотренные антиномии и антитезы. Всмотримся в это сложное понятие.
2. Что не есть чудо?:
Тут тоже накопилось много предрассудков, - больше даже, чем в других областях, связанных с мифом. Практики-этнографы и ученые-мифологи почему-то считают это понятие совершенно ясным и обыкновенно не дают себе ни малейшего труда, чтобы его выяснить. Философы считают себя выше этого понятия и относятся к нему с презрением. Богословы кое-что говорят, но говорят или апологетически, что для нас в данном случае бесполезно, ибо нам хочется выяснить самое понятие, а не защищать его или опровергать, или говорят в стиле научного позитивизма, соблазняясь «прогрессом» в науке и наивно думая, что религию как-то можно помирить с этим «прогрессом». Ни этнографы, ни философы, ни позитивистически настроенные богословы нам не помогут, и нам придется в этом вопросе искать собственных путей.
а) чудо не есть просто проявление высших сил;
а) Наиболее распространенное учение гласит, что чудо есть вмешательство высшей Силы или высших сил, и притом особое вмешательство. Этот взгляд требует уточнения и раскрытия. Не забудем, что мы имеем в виду все время исключительно мифического субъекта, а не нас самих или кого бы то ни было другого. Необходимо решить вопрос, что такое чудо с точки зрения самого же мифического сознания. Конечно, говоря вообще, для мифа чудо есть вмешательство высших сил. Но, во-первых, с точки зрения мифа вообще ничего не существует без вмешательства тех или других высших сил. Раз мы уже заговорили о мифе-чуде, то с этой точки зрения чудо творится непрерывно, и нет вообще ничего не-чудесного. Так, если взять христианскую мифологию, то творение мира есть величайшее чудо, искупление - величайшее чудо, рождение, жизнь и смерть человека - сплошное чудо, не говоря уже о такой мифологии, как мифология Богоматери, Воскресения, Страшного Суда и т. д. Спрашивается: что же такое является тогда чудом, если нечуда вообще никакого нет, если вся мировая и человеческая жизнь, со всеми ее мелочами и подробностями, есть сплошное чудо? Явно, что взгляд на чудо как на вмешательство высших сил, собственно говоря, не выдерживает никакой критики.
Во-вторых, говорят, что это есть особое вмешательство. Но тогда какое же? Пожалуй, если иметь в виду самого мифического субъекта, то, действительно, чудо переживается им как особое вмешательство. Но этого очень мало. Тут неясен самый принцип, по которому данное событие трактовано как особое; и неясно, что именно вмешивается. Чудо переживается совершенно специфически; и простым указанием на «особое» тут ничего нельзя поделать, как и нашими предыдущими общими квалификациями «необычное», «странное» и т. д. Специфичность чуда должна быть выявлена как таковая.
b) чудо не есть нарушение «законов природы»
b) Другое воззрение гласит, что чудо есть нарушение законов природы и прорыв в общем течении механистической вселенной. Если угодно, это воззрение можно объединить с первым и трактовать его как уточнение первого. Тогда получится, что чудо есть акт вмешательства высших сил, нарушающий механистическое протекание явлений. Это решительно противоречит феноменологии чуда.
Во-первых, тут опять вносится точка зрения, чуждая самому мифическому сознанию. Именно, чудо есть нарушение законов природы, если к нему и к ним подходить с точки зрения механистической науки XVII-XIX вв. Такая условность, однако, не только не обязательна, но она в корне пресекает самую возможность существенного вскрытия понятия чуда. Мало ли как кому представляется чудо! Да что такое чудо само-то по себе, - для того, кто живет этим чудом, для того, кто его берег именно как таковое, для кого чудо есть именно чудо, а не что-нибудь другое? А для такого субъекта, я берусь это утверждать с полной научной достоверностью, чудо вовсе не есть нарушение законов природы. Не нарушение законов природы есть чудо, а, наоборот, установление и оправдание, их осмысление. С точки зрения мифического сознания чудо-то и есть установление и проявление подлинных, воистину нерушимых законов природы.
Во-вторых, что такое нарушение законов природы? Самое дикое и первобытное сознание оперирует с понятием чуда, не имея или ровно никаких представлений о законах природы, или имея их в таком виде, что их не приходится принимать во внимание. Тут опять все то же проклятие гетерогенных привнесений, когда люди никак не могут не обозревать весь мир со своей собственной колокольни и когда дальнозоркость простирается не дальше собственного носа.
В-третьих, даже если иметь в виду эпохи развитого представления о законах природы, то и тут возникает ряд трудностей, если чудо понимать как нарушение этих законов.
α) Сами эти законы отнюдь не имеют для самой же науки никакого абсолютного значения. Можно интерпретировать и даже использовать науку с целью пропаганды некоего обожествления и абсолютизации отвлеченных принципов и гипотез. Но это само будет уже мифом. Вера во всемогущество науки, конечно, есть не более как одна из форм мифического сознания. В самой науке отнюдь этого не написано. Выведенный закон падения тел есть для науки только гипотеза, а не абсолютная истина; и завтра этот закон, может быть, станет иным, если только вообще он будет существовать, если будет завтра падение тел и если, наконец, будет самое «завтра». Я, например, сказать по совести, нисколько не убежден в том, что «завтра» обязательно будет. Ну, а что же будет, - спросят. А я почем знаю! Поживем - увидим, если будет кому и что видеть. Итак, нельзя говорить, что чудо есть нарушение законов природы, если неизвестно, какова степень реальности самих законов. С строго научной точки зрения можно только сказать, что сейчас обстоятельства, опытные и логические, таковы, что приходится принимать такую-то гипотезу. Больше ни за что поручиться нельзя, если не хотите впадать в вероучение и в обожествление отвлеченных понятий. А самое главное, ничего больше этого для науки и не надо. Все, что сверх этого, есть уже ваши собственные вкусы.
β) Далее, допустим, что законы природы существуют, с значением ли только гипотез или с значением каких-то реальностей, абсолютных или относительных. С точки зрения мифического сознания они тоже суть проявление высших сил. Почему проявление высших сил должно обязательно вносить в явления сумбур и неожиданный хаос, а не порядок, законосообразность и строй? Почему законы природы сами не суть проявление высших сил? Ведь наука устанавливает лишь некоторые формулы и положения, которые сами по себе вовсе еще не суть ни вещи, ни силы. Они осуществляются на вещах и в движении. Но если нет вещей, или движения, или сил вне этих формул, то сами эти формулы из себя не породят ни того, ни другого, ни третьего. Значит, механизм науки сам по себе ничего не говорит о природе в ее реальности: например, никакой закон природы ровно ничего не может сказать ни о создании природы и мира, ни об их гибели или кончине, т. е. он исходит из того, что мир уже как-то есть, и в этом мире он как-то находит себе приложение. А был ли, будет ли дальше и, собственно говоря, есть ли сейчас доподлинно этот мир, - об этом наука ничего не знает. Отсюда ясно, что мифическое сознание имеет полное логическое право, при существовании самых точных законов абсолютного механизма, утверждать, что реально осуществленные механические законы есть проявление высших сил, что, поскольку сами законы суть только формулы, а не вещи, можно и нужно, в вопросе о самих вещах, подчиняющихся этим законам, говорить о высших силах или вообще где-то и как-то искать причин для закономерно протекающих вещей. Что законы природы суть законы природы, в этом ничего странного нет. Логически вывести одно из другого - принципиально можно и без всякого чуда. Но когда оказывается, что это не просто логический вывод, а что вся вселенная движется и существует по этим законам, то тут уже получается что-то странноватое. Вот это фортепиано кто-то сделал, эти полки для книг кто-то сделал: как же, рассуждает мифическое сознание, вселенную-то, которая бесконечно сложнее и в то же время точнее и фортепиано, и книжных полок, вдруг совершенно никто не сделал и она получилась как-то так, неизвестно как? Ясно, следовательно, что для мифического сознания миф не есть нарушение законов природы уже по одному тому, что сами законы природы, если их брать как реально-вещественные законы, суть тоже проявление высших сил я, стало быть, нечто мифическое.
γ) Наконец, сторонники учения о чуде как о нарушении законов природы смешивают чудесность как таковую с научным объяснением чуда. Получается так, что чудо или есть нарушение законов природы, или оно вообще ничто. Чудо или не объяснимо законами природы (тогда оно именно чудо), или объяснимо ими (тогда оно - не чудо, и вообще никакого чуда нет). Это - устаревшая точка зрения старой рационалистической метафизики. Заметим пока, что и само механистическое мировоззрение есть плод метафизического дуализма картезианской школы, по которому субъект и объект разделены раз навсегда непроходимой пропастью: субъект ни в каком смысле не есть объект, а объект ни в коем случае не есть субъект, откуда - субъект мыслится как чистое мышление, а объект как чистое протяжение, механизм. Все это есть продукт либерально-буржуазной, капиталистической культуры.
Для философии, которая знает объединение и синтез субъекта и объекта, объект никогда не будет чистым механизмом. Он всегда будет содержать в себе черты субъекта, сознания, души, цели; и «механизм» будет хотя и вполне реальной, но в то же время только вполне подчиненной категорией, не единственной и не абсолютной. Итак, абсолютно механистическое мировоззрение есть вредная рационалистическая и дуалистическая метафизика, печальный плод господствовавшего в течение веков мертвого ныне либерализма, политического, философского и религиозного. Но если так, то, что значит «объяснить» чудо «законами природы»? Конечно, прежде всего, это значит объяснить его как естественный результат механизма явлений, как одно из колесиков общей мировой машины. Однако ясно, что это далеко еще не значит объяснить чудо целиком. Будем помнить, что чудо есть явление социальное и историческое, законы же природы суть установки и явления механические. Закон природы ровно ничего не говорит об абсолютной реальности протекаемого явления. Он как бы говорит: если есть камень, если есть земля, если камень выше поверхности земли и если, наконец, этот камень падает, то - вот как он падает. Ну, а что если нет ни камня, ни земли, ни падения? Тогда закон падения остается отвлеченной формулой, ничего не говорящей ни о каком бытии. Затем, для того чтобы закон отражал действительно реальный процесс, необходимо не только пространственная определенность данного явления, но точное указание времени, когда именно началось падение.
Законы падения тел ничего не говорят не только о пространстве или месте данного явления; но также и о времени, когда это падение фактически было, в нем нет ровно никакого суждения. Миф — полная противоположность этого. Миф говорит именно о данном явлении, об его пространственном начале и конце, т. е. объеме, и об его временном начале и конце, т. е. о времени, когда оно началось, возрастало, умалялось и умирало. Поэтому механистическое объяснение чуда вовсе ничего существенного в нем не объясняет. Вот шел человек по улице; и сорвался с постройки огромный камень, который попал ему прямо в голову и умертвил его. Что, этот камень падал по законам механики? Несомненно. А то обстоятельство, что он упал именно в этот момент, зависит ли от тех или иных законов физики и механики? Безусловно. А что, шедший человек - шел как автомат и механизм и не мог не идти именно так? Допустим даже и это. И что же? И вот все-таки непонятно, почему же это вдруг так случилось. Представим себе, что человек в этот день не шел бы мимо роковой постройки. Нарушились бы тогда законы природы? Вовсе нет. А смерти бы тоже не произошло.
Ясно, что с точки зрения законов природы совершенно все равно, будет ли этот человек задавлен камнем или нет, ибо, повторяю, законы природы суть установки абстрактно-механистические, и они ровно ничего не говорят ни о какой реальной истории и, в частности, об истории их собственного применения к тем или другим фактам или временам. Законы природы ничего не говорят о направлении своего приложения и применения. Они - аисторичны. Возьмите методы вычисления затмений солнца и луны в астрономии. Они - совершенно точны. Но чем достигаются и что обязательно предполагают эти вычисления? Они обязательно предполагают, что картина неба в данный момент именно такова. Зная, что небо сегодня, т. е. такого-то года, месяца, числа, часа, минуты и секунды имеет такой-то вид, я могу с точностью вычислить, когда будет следующее затмение солнца и луны. Но откуда я знаю картину неба сегодня? Отнюдь не из науки, а из наблюдения того, что дано само по себе, до всякой науки, и установлено вовсе не наукой. В научных законах как таковых ничего не сказано о том, каково небо будет 1-го января 1928 г. в 12 час, ночи в Москве. Стало быть, в предсказание будущих явлений природы входит не просто одна наука, но и еще момент абсолютной, донаучной и вне-научной данности, научно необъяснимой и загадочной. И оказывается, что наступление или не наступление данного явления во всей его реальности зависит как раз от этого абсолютного положения в абсолютной системе мира, научно неопределимой. Стало быть, младенцу ясно, что объяснение механистическое, т. е. вскрытие тех или других законов природы в данном чудесном явлении, ровно ничего не дает в смысле объяснения самого чуда. Пусть слепой прозрел и это считается чудом. Чудесность этого явления заключается вовсе не в том, что тут нарушены законы природы. Пусть в данный момент неизвестно, от каких причин слепой прозрел.
Но принципиально такие причины обязательно должны быть, и наука рано или поздно их откроет. Раз это произошло реально, с реальным органом зрения, тут не могло не быть какого-нибудь реально же телесного фактора и причины, приведших человека к видению. И в то же время самое точное, яснейшее представление о механизме данного явления ровно ничего не объясняет ни в чуде, ни вообще ни в каком историческом явлении. Если бы слепой не прозрел - законы природы не нарушились бы. Попадет ли завтра земля в какую-нибудь комету или не попадет, воспламенится она или нет, - это ровно ничего не говорит ни о каких законах природы. И то и другое будет обязательно по законам природы. Итак, чудо - вовсе не в том, что законы природы нарушены или что оно не объяснимо средствами науки. Явление, совершенно точно вытекающее из системы мирового механизма, может быть иной раз гораздо большим чудом, чем то, о котором неизвестно, какому механизму и каким законам природы оно следует.
Поппер К.Р.
Открытое общество и его враги. В 2-тт. Пер. с англ. под ред. В. Н. Садовского. — М.: Феникс, Международный фонд «Культурная инициатива», 1992.
ПИСЬМО МОИМ РУССКИМ ЧИТАТЕЛЯМ (1992)
Эту книгу об открытом обществе я написал в период между 1938 и 1943 годами в Новой Зеландии. Я защищаю в ней скромную форму демократического ("буржуазного") общества, в котором рядовые граждане могут мирно жить, в котором высоко ценится свобода и в котором можно мыслить и действовать ответственно, радостно принимая эту ответственность. Во многом оно походит на общество, ныне существующее на Западе. Это открытое общество, столь высоко ценящее мир и свободу, возникло в результате ряда глубоких и радикальных революций. Со времен моего детства оно сильно изменилось, и хотя некоторые марксисты, и не только они, все еще называют его "капитализмом", оно имеет очень мало общего с тем обществом, современником которого был Маркс, и еще меньше - с тем, которое было описано Марксом и которое он назвал "капитализмом".
Мне уже почти девяносто лет. Решение написать эту книгу я принял в тот день, когда узнал о вторжении Гитлера в мою родную Австрию, а окончил работу над ней ровно пятьдесят лет назад. После того, как несколько издательств отвергли мою книгу, она была отпечатана в Лондоне под обстрелом гитлеровского "секретного оружия" Фау-1 (управляемых беспилотных бомбардировщиков) и Фау-2 (чрезвычайно мощных для того времени ракет). Опубликована она была в 1945 году, когда война в Европе уже окончилась, но работу над ней я считал своим вкладом в победу. Она была направлена против нацизма и коммунизма, против Гитлера и Сталина, которых пакт 1939 года сделал на время союзниками.
Моя неприязнь к этим именам была столь велика, что я ни разу не упомянул их в "Открытом обществе". В этой книге я решил проследить историю, приведшую к возникновению гитлеризма, и обратился к учению великого философа Платона - первого политического идеолога, мыслившего в терминах классов и придумавшего концентрационные лагеря. А фигура Сталина побудила меня обратиться к изучению философии Карла Маркса. Критикуя марксизм, я до некоторой степени критиковал и самого себя, поскольку в ранней молодости был марксистом и даже коммунистом. (Мне не было и 17 лет, когда я отверг это учение.) Для настоящего издания этой книги я написал "Послесловие вместо предисловия к русскому изданию", которое хотя и достаточно пространно, все же не вмещает всего того, что мне хотелось бы высказать. Однако здесь, предваряя это "Послесловие", я хочу поделиться с моими русскими читателями некоторыми мыслями о главной идее открытого общества - идее власти закона. Мне кажется, что именно эта идея сейчас очень важна для читателей в России, пусть даже воплотить ее в жизнь чрезвычайно трудно.
Власть закона: самая насущная потребность России. В России не хватает продовольствия, а эффективно производить его может только рыночное хозяйство. Действительно, именно эффективность рыночной экономики сделала богатыми страны Запада. Однако это было достигнуто усилиями бесчисленного множества тружеников и многих мыслителей на протяжении столетий. Благодаря их усилиям (а также свободному рынку) современные открытые общества Запада, на мой взгляд (а я многое повидал и прочитал немало книг), - значительно лучше, свободнее, гораздо честнее и справедливее всех обществ, когда-либо существовавших в истории человечества. И хотя они еще далеки от совершенства, будучи не во всем честными и справедливыми, они неустанно трудятся, чтобы приблизиться к идеалам свободы, справедливости и честности. Среди серьезных недостатков западных обществ можно упомянуть преступность, проявляющуюся во многих формах - например, в злоупотреблениях свободой рынка. Эти злоупотребления значительно участились после Второй мировой войны и в настоящее время представляют собой серьезную проблему для нашего общества.
Поэтому нам, к сожалению, необходим уголовный кодекс. Однако я здесь не буду больше обсуждать эту проблему, а лишь отмечу следующее. Мы на Западе считаем важнейшим принципом уголовного законодательства презумпцию невиновности: никто не должен считаться преступником, пока не будут представлены доказательства, устраняющие все обоснованные сомнения по этому поводу. Если же сомнения остаются, то с обвиняемым следует обращаться как с невиновным. Власть закона и свободный рынок Уголовное законодательство отличается от гражданского. А некоторые части гражданского законодательства - такие, как закон о собственности (некоторые идеологи утверждают, что собственность равноценна краже) и закон о торговле (некоторые идеологи утверждают, что купцы - обыватели и паразиты) - неотделимы от свободного рынка. В противоположность уголовному законодательству, которое воистину - необходимое зло, гражданское законодательство - великое благо. Его цель - личная свобода и сосуществование без насилия. Со времен Древнего Рима цивилизованное общество преследовало эту скромную цель - скромную, но очень трудно достижимую. И цивилизованное общество позволило развиться свободному рынку. Свободному рынку нужна защита закона. Примитивный рынок - обмен яблок на шпинат - в ней, возможно, не нуждается. Однако такой примитивный рынок обеспечивает лишь небольшую степень свободы - иначе говоря, весьма небольшой выбор.
Если вам срочно необходим велосипед, вы можете не найти его на рынке, не использующем деньги. Но как только появляются деньги, все большую роль начинает играть государство (поскольку деньги печатает оно). А вместе с покупкой и продажей такого сложного предмета, как велосипед, возникают вопросы гарантий (т. е. защиты покупателя). Эти вопросы не решить без правовой системы, регулирующей договорные отношения. Однако велосипеды производятся только крупными партиями, а это означает наличие многочисленных и сложных договорных обязательств между производителем и его поставщиками, рабочими, розничной торговлей. Короче говоря, промышленное общество, основанное на рыночных отношениях и предлагающее значительную свободу выбора, немыслимо без правовой системы, без власти закона. Правовая система западных обществ развивалась с развитием промышленности, свободного рынка и всех предлагаемых им альтернатив. Она развивалась с ростом опыта правовых отношений, который берет начало еще в эпохе Древнего Рима. К несчастью, эта традиция и свободный рынок в России были прерваны коммунизмом. Я не думаю, что ее удастся быстро восстановить, если основываться на одном лишь российском опыте. Мне кажется очевидным, что в данном случае кратчайший (хотя, конечно, не вполне совершенный) путь - это заимствование Россией одной из утвердившихся на Западе правовых систем. То, что такой путь в принципе возможен, показала Япония, которая в 1873 г. восприняла германскую правовую систему, осознав, что та необходима для осуществления планов индустриализации страны по европейскому образцу. Я полагаю, что двумя наиболее очевидными возможностями для России являются германское и французское законодательства. Это обусловлено историческими причинами: в Великобритании никогда не существовало кодекса законов, который можно было бы перенять целиком, а многочисленные американские правовые системы, разные в разных штатах США, развивались постепенно иммигрантами из Великобритании в соответствии с их специфическим опытом индустриализации. Поэтому, подобно британцам, американцы не создали законодательной системы, которую можно было бы позаимствовать целиком.
Конечно, если какую-то систему перенять целиком, то она может пробуксовывать. Российскому парламенту предстоит корректировать ее по мере необходимости: такая корректировка и составляет большую часть парламентской работы во всех современных государствах.
Слуги закона Воплотить в жизнь хорошее законодательство, превратить его в высшую власть в стране еще сложнее, чем его создать. Особенно трудна эта задача для России, которая на бумаге уже имела хорошие законы, остававшиеся, к несчастью, бессильными и неиспользуемыми. Изменение этой печальной традиции и установление власти закона - это задача государства. Для ее решения государство должно, прежде всего, подготовить юристов. Воспитание юристов, принимающих законодательство всерьез, само по себе в какой-то мере обновит общество. Разумеется, наиболее важны работники судебных органов, особенно судьи и частные адвокаты. (Последние должны быть по-настоящему частными - это единственная гарантия, что они будут служить Закону, а не только интересам находящегося у власти правительства.) Для того, чтобы вершить правосудие, требуется, кроме того, множество других государственных служащих. Все они должны быть воспитаны в духе служения объективной истине, интересам опирающегося на закон правосудия - и ничему более. В мирное время им непозволительно руководствоваться никакими "высшими" интересами, никакими интересами государства. Воспитание таких людей - большая задача, решение которой займет у вас годы. В этом, по-моему, состоит самая насущная и самая трудная задача вашего государства. Это задача установления открытого общества - совершенно новой, гибкой и живой традиции служения закону, противоположной жесткой традиции беспринципной власти страха, внедренной коммунистической бюрократией. Японцы, пытаясь установить свой вариант открытого общества, посылали за границу своих лучших и многообещающих молодых юристов, от которых требовалось не только хорошее знание языков, но и опыт работы в качестве судей и адвокатов. Они должны были провести некоторое время в судах, чтобы усвоить западную традицию судопроизводства.
Без установления власти закона немыслимо развитие свободного рынка и достижение экономического равенства с Западом. Эта мысль кажется мне основополагающей и в высшей степени актуальной, а поскольку я не заметил, чтобы ее должным образом акцентировали, то подчеркну ее здесь. Рыночная экономика в современном государстве представляет собой чрезвычайно сложную систему производства и распределения, не регулируемую взаимными соглашениями: каждый производитель планирует свое производство самостоятельно в соответствии со своей оценкой потребительского спроса. Она охватывает миллионы мирных усердно трудящихся граждан и может нормально функционировать лишь при условии, что они доверяют друг другу, как это свойственно людям, и знают, чего требуют от них честность, порядочность и истина. В обществе должна существовать, по крайней мере, элементарная степень взаимного доверия. Однако ничто не приведет к этой цели быстрее, чем доверие к власти закона - доверие, основанное главным образом на положительном опыте и потому вполне заслуженное, т. е. доверие к правовым институтам государства и к чиновникам, несущим ответственность за исполнение закона.
"Капитализм" Маркса никогда не существовал. Все знают, что открытые общества Запада являются "капиталистическими". Слово "капитализм" получило широчайшую известность и всеобщее признание благодаря Марксу и марксизму. Даже те экономисты, которые сознают значительные преимущества открытого общества перед социально-экономическими системами Востока, усвоили эту терминологию и часто называют нашу социальную систему "капитализмом". Конечно, выбор того или иного названия - дело вкуса, и с рациональной точки зрения он не должен иметь большого значения. Важно, однако, то, что "капитализм" в том смысле, в каком Маркс употреблял этот термин, нигде и никогда не существовал на нашей прекрасной планете Земля - он реален не более, чем дантовский Ад. Но если тех, кто серьезно утверждал или верил, что Ад можно найти где-то на нашей планете, очень мало, то миллионам марксистов внушили, - и они поверили в это, - что Марксов капитализм существует в странах Запада. А кое-где (и не только в Китае и Северной Корее!) этому учат до сих пор. Следует признать, что у наших открытых обществ есть одна общая черта с несуществующим "капитализмом" Маркса и его последователей: большая часть промышленности, "средств производства" является в этих обществах частной собственностью. У нас нет законов, запрещающих иметь в частной собственности какие-либо промышленные объекты. Однако социальное значение этого факта со времени Маркса претерпело изменения. Современная частная собственность на средства производства выступает главным образом в акционерной форме, а в число крупнейших держателей акций на Западе входят пенсионные фонды, распоряжающиеся частью сбережений миллионов рабочих, которые таким образом становятся маленькими "капиталистами". (Некоторые марксисты глубоко возмущены тем обстоятельством, что хорошие пролетарии превращаются в нехороших капиталистов! Они, похоже, забыли, что капитализм считался порочным потому, что делал рабочих бедными, а не богатыми!)
Как эта, так и многие другие черты общества, в котором жил Маркс, сегодня неузнаваемо изменились, и отчасти в таком направлении, которое Маркс объявил невозможным (например, было введено прогрессивное налогообложение доходов). Однако, хотя эти изменения и показывают, что Марксов "капитализм" более не существует, они все же не доказывают правильности моего основного тезиса: тот "капитализм", который имел в виду Маркс, на Земле никогда и нигде не существовал. Дело в том, что марксово понятие "капитализм" представляет собой просто одно из понятий его теории исторического процесса ("исторического материализма"). Определение Маркса утверждает, в частности, что "капитализм" является исторической фазой развития человеческого общества. Для марксизма (и в еще большей мере для ленинизма) "капитализм" - это, прежде всего такая фаза общественного развития, когда рабочие живут в нищете, труд их изнурителен и тягостен, зачастую очень опасен, а заработка едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Более того, их положение при "капитализме" безнадежно: до тех пор, пока "капитализм" не свергнут, не уничтожен, не искоренен, ты, рабочий, должен оставить всякую надежду (подобно тому, как оставляет ее душа, входящая в дантовский Ад).
У тебя есть единственная надежда, имя которой - "социальная революция". Действительно, ведь при "капитализме" действует железный закон исторического развития - закон абсолютного и относительного обнищания рабочего класса. Историческая роль этого закона - пробудить в рабочем такой уровень классового сознания, чтобы он превратился в идейного коммунистического борца против "капитализма". (Обратите внимание, что на самом деле нищета рабочего класса не росла, как того требует марксизм, и чтобы объяснить этот факт и спасти закон обнищания, была изобретена вспомогательная теория - теория империализма. Согласно этой вспомогательной теории, обнищания можно избежать - правда, лишь в отдельных странах и в течение ограниченного времени - путем завоевания народов, отставших в своем технологическом развитии, присвоения львиной доли богатства, накопленного правящими классами этих народов, и усиленной эксплуатации их трудящегося люда, обрекающей его на еще большую нищету. Таким путем можно избежать обнищания рабочего класса метрополии империалистического государства, но лишь за счет "внешнего пролетариата". Я бы прокомментировал эту вспомогательную теорию следующим образом. Реально даже в коммунистическом мире наблюдаются различные варианты империалистической политики. Однако поскольку в настоящее время ни у одной из западных держав нет внешнего пролетариата для эксплуатации, но во всех них есть собственные рабочие, не страдающие от безнадежного обнищания, то вспомогательная теория империализма не дает даже поверхностного оправдания несостоятельности марксовой исторической характеристики "капитализма".)
Я не буду критиковать здесь книгу Маркса "Капитал" и его теоретическое обоснование веры в то, что закон обнищания является существенной чертой "капитализма". Не будет преувеличением сказать, что Маркс неразрывно связал с этим законом свою надежду на социальную революцию и крах "капитализма". Потому-то этому закону и придавалось столь большое значение. Со времен Маркса всякий раз, когда рабочие, профсоюзы или марксистские партии терпели неудачу, марксисты расценивали это как шаг в правильном направлении - к революции и иногда даже были этому рады: "Чем хуже обстановка, тем лучше для революции". (Примером может служить фашизм, который получил историческое объяснение и был определен - особенно немецкими марксистами в период между 1925 и 1933 годами - как "последняя стадия капитализма", а потому нередко даже приветствовался.) Таким образом, Марксов закон обнищания играет ведущую роль в его теории "нашей единственной надежды" - непременного краха "капитализма" и пришествия коммунистического общества. Причем, поскольку этот закон является существенной стороной представлений Маркса об историческом процессе, то он составляет неотъемлемую часть его концепции "капитализма". Однако история и реально существующие общества пошли иным путем. Общество, которое Маркс именовал "капитализмом", неуклонно совершенствовалось. Благодаря прогрессу техники труд рабочих становился все более производительным, а их реальные заработки постоянно росли, даже спустя значительное время после того, как империализм либо сгинул, либо отказался от своей роли эксплуататора других народов.
Суммируя сказанное, отмечу, что самая важная и, конечно, самая существенная черта того общества, которое Маркс называл "капитализмом", никогда не существовала. "Капитализм" в марксовом понимании представляет собой неудачную теоретическую конструкцию. Это всего лишь химера, умственный мираж. Подобно Аду, он никогда не существовал где-либо на Земле. В то время как капитализм марксистов был всего лишь миражом, в действительности существовало и по сей день существует стремительно изменяющееся общество, ошибочно названное "капиталистическим", с внутренним механизмом самореформирования и самосовершенствования. В наших западных открытых обществах у рабочих есть надежда. Им не требуется иллюзорная надежда на то, что коммунистическая диктатура избавит их от зла - от ненавистного железного закона обнищания.
Стёпин В.С.
Философская антропология и философия науки. М.: Высш. шк, 1992.- 188 с.
Глава 2. Научное познание в социокультурном измерении
Место и роль науки в культуре техногенной цивилизации
Наука является культурно-историческим феноменом. Она возникла в контексте исторического развития цивилизации и культуры, на определённых стадиях этого развития. Проблемы будущего современной цивилизации не могут обсуждаться вне анализа современных тенденций развития науки и её перспектив. Хотя в современном обществе существуют и антисциентистские движения, в целом наука воспринимается как одна из высших ценностей цивилизации и культуры. Однако так было не всегда, и не во всех культурах наука занимала столь высокое место в шкале ценностных приоритетов. В этой связи возникает вопрос об особенностях того типа цивилизационного развития, который стимулировал широкое применение в человеческой деятельности научных знаний.
Традиционные и техногенные цивилизации
В развитии человечества, после того как оно преодолело стадию варварства и дикости, существовало множество цивилизаций — конкретных видов общества, каждое из которых имело свою самобытную историю.
Известный философ и историк А. Тойнби выделил и описал 21 цивилизацию. Все они могут быть разделены на два больших класса, соответственно типам цивилизационного развития, — на традиционные и техногенную цивилизации.
Техногенная цивилизация является довольно поздним продуктом человеческой истории. Длительное время эта история протекала как взаимодействие традиционных обществ. Лишь в XV-XVII столетиях в европейском регионе сформировался особый тип развития, связанный с появлением техногенных обществ, их последующей экспансией на остальной мир и изменением под их влиянием традиционных обществ. Некоторые из этих традиционных обществ были просто-напросто поглощены техногенной цивилизацией; пройдя через этапы модернизации, они превращались затем в типичные техногенные общества. Другие, испытав на себе прививки западной технологии и культуры, тем не менее сохраняли многие традиционные черты, превратившись в своего рода гибридные образования.
Различия традиционной и техногенной цивилизаций носят радикальный характер.
Традиционные общества характеризуются замедленными темпами социальных изменений. Конечно, в них также возникают инновации как в сфере производства, так и в сфере регуляции социальных отношений, но прогресс идёт очень медленно по сравнению со сроками жизни индивидов и даже поколений. В традиционных обществах может смениться несколько поколений людей, заставая одни и те же структуры общественной жизни, воспроизводя их и передавая следующему поколению. Виды деятельности, их средства и цели могут столетиями существовать в качестве устойчивых стереотипов.
Соответственно, в культуре этих обществ приоритет отдаётся традициям, образцам и нормам, аккумулирующим опыт предков, канонизированным стилям мышления. Инновационная деятельность отнюдь не воспринимается здесь как высшая ценность, напротив, она имеет ограничения и допустима лишь в рамках веками апробированных традиций. Древняя Индия и Древний Китай, Египет, государства мусульманского Востока эпохи Средневековья и так далее — все это традиционные общества. Этот тип социальной организации сохранился и до наших дней: многие государства «третьего мира» сохраняют черты традиционного общества, хотя их столкновение с современной западной (техногенной) цивилизацией рано или поздно приводит к радикальным трансформациям традиционной культуры и образа жизни.
Что же касается техногенной цивилизации, которую часто обозначают расплывчатым понятием «западная цивилизация», имея в виду регион её возникновения, то это особый тип социального развития и особый тип цивилизации, определяющие признаки которой в известной степени противоположны характеристикам традиционных обществ. Когда техногенная цивилизация сформировалась в относительно зрелом виде, то темп социальных изменений стал возрастать с огромной скоростью. Можно сказать, что экстенсивное развитие истории здесь заменяется интенсивным; пространственное существование — временным. Резервы роста черпаются уже не за счёт расширении культурных зон, а за счёт перестройки самих оснований прежних способов жизнедеятельности и формирования принципиально новых возможностей. Самое главное и действительно эпохальное, всемирно-историческое изменение, связанное с переходом от традиционного общества к техногенной цивилизации, состоит в возникновении новой системы ценностей.
Ценностью считается сама инновация, оригинальность, вообще новое. В известном смысле символом техногенного общества может считаться Книга рекордов Гиннесса, в отличие, скажем, от семи чудес света. Книга Гиннесса наглядно свидетельствует, что каждый индивид может стать единственным в своём роде, достичь чего-то необычного, и она же, как бы призывает к этому; семь чудес света, напротив, призваны были подчеркнуть завершённость мира и показать, что все грандиозное, действительно необычное уже свершилось.
Техногенная цивилизация началась задолго до компьютеров и даже задолго до паровой машины.
Её преддверием можно назвать развитие античной культуры, прежде всего культуры полисной, которая подарила человечеству два великих открытия — демократию и теоретическую науку, образцом которой была евклидова геометрия. Эти два открытия — в сфере регуляции социальных связей и в способе познания мира— стали важными предпосылками для будущего, принципиально нового типа цивилизационного прогресса.
Второй и очень важной вехой стало европейское Средневековье с особым пониманием человека, созданного по образу и подобию Бога; с культом человекобога и культом любви человека к человекобогу, к Христу; с культом человеческого разума, способного понять и постигнуть тайну божественного творения, расшифровать те письмена, которые Бог заложил в мир, когда он его создавал. Последнее обстоятельство следует отметить особо: целью познания как раз и считалась расшифровка промысла Божьего, плана божественного творения, реализованного в мире. Но это всё — преддверие.
Впоследствии, в эпоху Ренессанса, происходит восстановление многих достижений античной традиции, но при этом ассимилируется и идея богоподобности человеческого разума. И вот с этого момента закладывается культурная матрица техногенной цивилизации, которая начинает своё собственное развитие в XVII веке. Она проходит три стадии: сначала предындустриальную, потом индустриальную и наконец постиндустриальную. Наиболее важной основой её жизнедеятельности становится прежде всего развитие техники, технологии, причём не только путём стихийно протекающих инноваций в сфере самого производства, но и за счёт генерации всё новых научных знаний и их внедрения в технико-технологические процессы. Так возникает тип развития, основанный на ускоряющемся изменении природной среды, предметного мира, в котором живёт человек. Изменение этого мира приводит к активным трансформациям социальных связей людей. В техногенной цивилизации научно-технический прогресс постоянно меняет способы общения, формы коммуникации людей, типы личности и образ жизни.
В результате возникает отчётливо выраженная направленность прогресса с ориентацией на будущее. Для культуры техногенных обществ характерно представление о необратимом историческом времени, которое течёт от прошлого через настоящее в будущее. Отметим для сравнения, что в большинстве традиционных культур доминировали иные понимания: время чаще всего воспринималось как циклическое, когда мир периодически возвращается к исходному состоянию. В традиционных культурах считалось, что «золотой век» уже пройден, он позади, в далёком прошлом. Герои прошлого создали образцы поступков и действий, которым следует подражать. В культуре техногенных обществ иная ориентация. В них идея социального прогресса стимулирует ожидание перемен и движение к будущему, а будущее полагается как рост цивилизационных завоеваний, обеспечивающих все более счастливое мироустройство.
Техногенная цивилизация существует чуть более 300 лет, но оказалась весьма динамичной, подвижной и очень агрессивной: она подавляет, подчиняет себе, переворачивает, буквально поглощает традиционные общества и их культуры — это мы видим повсеместно, и сегодня этот процесс идёт по всему миру. Такое активное взаимодействие техногенной цивилизации и традиционных обществ, как правило, оказывается столкновением, которое приводит к гибели последних, уничтожению многих культурных традиций, по существу, к гибели этих культур как самобытных целостностей. Традиционные культуры не только оттесняются на периферию, но и радикально трансформируются при вступлении традиционных обществ на путь модернизации и техногенного развития. Чаще всего эти культуры сохраняются только фрагментарно, в качестве исторических рудиментов. Так произошло и происходит с традиционными культурами восточных стран, осуществивших индустриальное развитие; то же можно сказать и о народах Южной Америки, Африки, вставших на путь модернизации, — везде культурная матрица техногенной цивилизации трансформирует традиционные культуры, преобразуя их смысложизненные установки, заменяя их новыми мировоззренческими доминантами.
Эти мировоззренческие доминанты складывались в культуре техногенной цивилизации ещё на предындустриальной стадии её развития, в эпоху Ренессанса, а затем и европейского Просвещения. Они выражали кардинальные мировоззренческие смыслы: понимания человека, мира, целей и предназначения человеческой жизнедеятельности. Человек понимался как активное существо, которое находится в деятельностном отношении к миру.
Деятельность человека должна быть направлена вовне, на преобразование и переделку внешнего мира, в первую очередь природы, которую человек должен подчинить себе. В свою очередь, внешний мир рассматривался как арена деятельности человека, как если бы мир и был предназначен для того, чтобы человек получал необходимые для себя блага, удовлетворял свои потребности. Конечно, это не означает, что в новоевропейской культурной традиции не возникают другие, в том числе и альтернативные, мировоззренческие идеи.
Техногенная цивилизация в самом своём бытии определена как общество, постоянно изменяющее свои основания. Поэтому в её культуре активно поддерживается и ценится постоянная генерация новых образцов, идей, концепций. Лишь некоторые из них могут реализовываться в сегодняшней действительности, а остальные предстают как возможные программы будущей жизнедеятельности, адресованные грядущим поколениям. В культуре техногенных обществ всегда можно обнаружить идеи и ценностные ориентации, альтернативные доминирующим ценностям. Но в реальной жизнедеятельности общества они могут не играть определяющей роли, оставаясь как бы на периферии общественного сознания и не приводя в движение массы людей.
Идея преобразования мира и подчинения человеком природы была доминантой в культуре техногенной цивилизации на всех этапах её истории, вплоть до настоящего времени. Если угодно, эта идея была наиболее важной составляющей того «генетического кода», который определял само существование и эволюцию техногенных обществ. Что же касается традиционных обществ, то здесь деятельностное отношение к миру, которое выступает родовым признаком человека, понималось и оценивалось с принципиально иных позиций.
Нам длительное время казалась очевидной активистская мировоззренческая установка. Однако её трудно выявить в традиционных культурах. Свойственный традиционным обществам консерватизм видов деятельности, медленные темпы их эволюции, господство регламентирующих традиций постоянно ограничивали проявление деятельностно-преобразующей активности человека. Поэтому сама эта активность осмысливалась скорее не как направленная вовне, на изменение внешних предметов, а как ориентированная вовнутрь человека, на самосозерцание и самоконтроль, которые обеспечивают следование традиции.
Принципу преобразующего деяния, формулированному в европейской культуре в эпоху Ренессанса и Просвещения, можно противопоставить в качестве альтернативного образца принцип древнекитайской культуры «у-вэй», предполагающий невмешательство в протекание природного процесса и адаптацию индивида к сложившейся социальной среде.
Этот принцип исключал стремление к ее целенаправленному преобразованию, требовал самоконтроля и самодисциплины индивида, включающегося в ту или иную корпоративную структуру. Принцип «у-вэй» охватывал практически все главные аспекты жизнедеятельности человека. В нём было выражено определённое осмысление специфики и ценностей земледельческого труда, в котором многое зависело от внешних, природных условий и который постоянно требовал приноравливаться к этим условиям. Но принцип «у-вэй» был и особым способом включения индивида в сложившийся традиционный порядок общественных связей, ориентируя человека на такое вписывание в социальную среду, при котором свобода и самореализация личности достигаются в основном в сфере самоизменения, но не изменения сложившихся социальных структур.
Ценности техногенной культуры задают принципиально иной вектор человеческой активности. Преобразующая деятельность рассматривается здесь как главное предназначение человека. Деятельностно-активный идеал отношения человека к природе распространяется затем и на сферу социальных отношений, которые также начинают рассматриваться в качестве особых социальных объектов, которые может целенаправленно преобразовывать человек. С этим связан культ борьбы, революций как локомотивов истории. Следует отметить, что марксистская концепция классовой борьбы, социальных революций и диктатуры как способа решения социальных проблем возникла в контексте ценностей техногенной культуры.
С пониманием деятельности и предназначения человека тесно связан второй важный аспект ценностных и мировоззренческих ориентации, который характерен для культуры техногенного мира, — понимание природы как упорядоченного, закономерно устроенного поля, в котором разумное существо, познавшее законы природы, способно осуществить свою власть над внешними процессами и объектами, поставить их под свой контроль. Надо только изобрести технологию, чтобы искусственно изменить природный процесс и поставить его на службу человеку, и тогда укрощенная природа будет удовлетворять человеческие потребности во всё расширяющихся масштабах. Что же касается традиционных культур, то в них мы не встретим подобных представлений о природе. Природа понимается здесь как живой организм, в который органично встроен человек. Само понятие закона природы, отличного от законов, которые регулируют социальную жизнь, было чуждо традиционным культурам.
В своё время известный философ и науковед М. К. Петров предложил своеобразный мысленный эксперимент: как посмотрел бы человек, воспитанный в системе ценностей традиционной цивилизации, на идеалы новоевропейской культуры. Ссылаясь на работу С. Пауэла «Роль теоретической науки в европейской цивилизации», он приводил свидетельства миссионеров о реакции китайских мудрецов на описания европейской науки. «Мудрецы нашли саму идею науки абсурдной, поскольку, хотя повелителю Поднебесной и дано устанавливать законы и требовать их исполнения под угрозой наказания, исполнять законы и подчиняться им дано лишь тем, кто способен эти законы «понять», а «дерево, вода и камни», о которых толкуют мистификаторы-европейцы, очевидно этим свойством «понятливости» не обладают: им нельзя предписывать законы и от них нельзя требовать их исполнения»2.
Характерный для техногенной цивилизации пафос покорения природы и преобразования мира порождал особое отношение к идеям господства силы и власти. В традиционных культурах они понимались прежде всего как непосредственная власть одного человека над другим. В патриархальных обществах и азиатских деспотиях власть и господство не только распространялись на подданных государя, но и осуществлялись мужчиной, главой семьи над женой и детьми, которыми он владел так же, как царь или император — телами и душами своих подданных.
В техногенном мире также можно обнаружить немало ситуаций, в которых господство осуществляется как сила непосредственного принуждения и власти одного человека над другим. Однако отношения личной зависимости перестают здесь доминировать и подчиняются новым социальным связям. Их сущность определена всеобщим обменом результатами деятельности, приобретающими форму товара.
Власть и господство в этой системе отношений предполагают владение и присвоение товаров (вещей, человеческих способностей, информации как товарных ценностей, имеющих денежный эквивалент). В результате в культуре техногенной цивилизации происходит своеобразное смещение акцентов в понимании предметов господства силы и власти — от человека к произведённой им вещи. В свою очередь, эти новые смыслы легко соединяются с идеалом деятельностно-преобразующего предназначения человека. Сама преобразующая деятельность расценивается как процесс, обеспечивающий власть человека над предметом, господство над внешними обстоятельствами, которые человек призван подчинить себе.
Хомский Н.
Государство будущего
Издание на русском языке, перевод, оформление.
ООО «Альпина нон-фикшн», 2012
Какова роль государства в развитом индустриальном обществе? Чтобы ответить на этот вопрос, для начала, я думаю, следует обозначить в качестве рамок обсуждения четыре теоретические позиции. Назовем эти позиции: первая — классический либерализм, вторая — либертарианский социализм, третья - государственный социализм, четвертая - государственный капитализм. Рассмотрим каждую по очереди. Но сначала я хочу прояснить мою собственную точку зрения, чтобы вам было проще судить о том, что я говорю. Я полагаю, что концепции либертарианского социализма (а под этим термином я понимаю самый широкий спектр воззрений: от левого крыла марксизма до анархизма) в целом корректны и являются правильным и естественным продолжением классического либерализма в современную эпоху развитого индустриального общества.
И напротив, я считаю, что идеология государственного социализма, пришедшая из большевизма, и государственный капитализм - современное государство всеобщего благоденствия - воплощают регрессивные и совершенно неадекватные социальные теории. И немалое количество наших действительно фундаментальных проблем возникает из-за того, что эти доминирующие социальные формы не удовлетворяют требованиям современного индустриального общества и несовместимы с ним.
Ну вот, а теперь рассмотрим эти четыре позиции более подробно, и начнем мы с точки зрения классического либерализма.
Классический либерализм
Основная идея классического либерализма заключается в оппозиции ко всем формам государственного вмешательства в личную и социальную жизнь, кроме предельно ограниченных и минимальных. Этот тезис достаточно хорошо нам знаком. Тем не менее аргументация, приводящая к этому заключению, известна не столь широко, а я считаю, что в данном случае ход рассуждений гораздо важнее вывода.
Одно из самых ранних и наиболее блистательных толкований этой позиции содержится в книге Вильгельма фон Гумбольдта[1] «Идеи к опыту определения границ деятельности государства», написанной в 1792 г., но опубликованной лишь шестьдесят лет спустя. С точки зрения Гумбольдта, государство стремится «превратить человека в инструмент обслуживания собственных, произвольно выбранных целей, никак не учитывающих его собственные намерения»1, а поскольку люди по своей сути свободные, ищущие, самосовершенствующиеся существа, следовательно, государство - глубоко антигуманный институт. А это значит, что деятельность и само существование государства в конечном итоге противоречат полноценному гармоничному развитию человеческого потенциала в его богатейшем многообразии и поэтому несовместимы с тем, что Гумбольдт и, уже в следующем веке Маркс, Бакунин, Милль[2] и многие другие рассматривали как истинную цель человека. (И скажу для протокола: лично я убежден, что это очень точное описание.)
В этом смысле современный консерватор тяготеет к тому, чтобы рассматривать себя как прямого потомка классического либерала. Однако я полагаю, что такую позицию можно поддерживать, исходя только из крайне поверхностной и несерьезной точки зрения, что хорошо видно, если более внимательно изучить основные идеи классической либертарианской мысли, выраженные Гумбольдтом в их наиболее основательной форме.
Я считаю, что эти вопросы имеют существенное значение для нашего времени, и, если вы не возражаете, я бы хотел остановиться на них подробнее, сделать, так сказать, небольшой экскурс в прошлое.
Для Гумбольдта, как и для Руссо, а до него - для картезианцев[3], главное достояние человека - это его свобода.
Познание и созидание - вот те центры, вокруг которых так или иначе сосредоточены все человеческие поиски2.
Но далее Гумбольдт пишет:
Вся нравственная культура возникает единственно из внутренней жизни души... и никогда не может быть создана с помощью внешних и искусственных приспособлений... Развитие и совершенствование понимания, как и любые другие способности человека, в общем и целом достигаются благодаря его собственной деятельности, его собственной находчивости и смекалке, его собственным методам использования открытий других людей3.
Из этих утверждений Гумбольдт развивает свою образовательную теорию, но сейчас мы не будем ее обсуждать. Сейчас нам важно, что Гумбольдт дошел до основ теории эксплуатации и отчужденного труда и таким образом стал предшественником раннего Маркса. Гумбольдт продолжает ту мысль, что я цитировал выше, - о развитии навыков понимания посредством спонтанного действия - и делает это следующим образом. Он говорит: «Из того, чем человек располагает, больше всего он считает своей собственностью то, что делает сам; скорее простой садовник истинный хозяин сада, чем праздный бездельник, который наслаждается его плодами»4. А поскольку истинно человеческие действия исходят от внутреннего импульса, то: похоже, что всех крестьян и ремесленников можно было бы возвести в ранг художников; а это значит, что люди, которые любят труд ради него самого, совершенствуют его, благодаря дару воображения и изобретательности, и таким образом развивают свой интеллект, облагораживают свой характер и достигают более утонченных и возвышенных удовольствий. Получается, что человека могут облагородить и возвеличить именно те вещи, которые сейчас, хоть они прекрасны сами по себе, так часто служат инструментом его унижения... Бесспорно, свобода есть обязательное условие, без которого даже самые естественные для человека устремления могут не привести к таким благотворным влияниям. Все, что идет не от свободного выбора человека, а делается в результате руководящих указаний, не становится частью его существа, а остается чуждым его природе; он исполняет все это не с истинной человеческой энергией, а лишь с механической точностью5.
Если же человек действует механически, реагируя на исходящие извне требования или указания, вместо того чтобы руководствоваться собственными интересами, энергией и силой, «мы можем восхищаться тем, что он делает, но мы презираем его самого»6.
Таким образом, Гумбольдт утверждает, что человек рожден для того, чтобы познавать и творить, и когда взрослый или ребенок познает и творит, исходя из собственного свободного выбора, тогда, по его собственным представлениям, он становится художником, а не орудием производства или хорошо обученным попугаем. В этом и заключается сущность гумбольдтовской концепции человеческой природы. Мне кажется, это весьма поучительно и интересно в сравнении с Марксом, с его ранними текстами, особенно с рассуждениями об «отчуждении труда, когда труд навязан работнику извне... а не является частью его природы, так что он не реализует себя... и чувствует себя несчастным, физически истощенным и морально униженным...» именно отчужденный труд «отбрасывает одних рабочих к варварским видам работы, а других превращает в машины», лишая человека его «родового характера», его «свободной сознательной деятельности» и «продуктивной, плодотворной жизни»7.
Вспомним также известную и часто цитируемую отсылку Маркса к более высокоорганизованной форме общественного устройства, при которой «труд станет не только средством для жизни, но и первой жизненной потребностью»8. Вспомним также его постоянную критику специализированных процессов труда, при которых «все средства для развития производства превращаются в средства подчинения и эксплуатации производителя, они уродуют рабочего, делая из него неполного человека, принижают его до роли придатка машины, превращая его труд в муки, лишают этот труд содержательности, отчуждают от рабочего духовные силы процесса труда в той мере, в какой наука входит в процесс труда как самостоятельная сила»9.
Роберт Такер, со своей стороны, очень верно заметил, что Маркс рассматривал революционера скорее как разочарованного производителя, нежели как неудовлетворенного потребителя. И вся его намного более радикальная критика капиталистических производственных отношений вытекала непосредственно (и часто облекалась в те же самые слова и фразы) из либертарианской мысли эпохи Просвещения. По этой причине, я думаю, можно сказать, что классические либеральные идеи по своей сути - хотя и не в том виде, который они обрели сейчас, — являются крайне антикапиталистическими. Для того чтобы эти идеи могли служить идеологией современного промышленного капитализма, должна быть подорвана сама их суть.
Когда Гумбольдт писал свои книги в 1780-е и ранние 1790-е, у него не было никаких представлений о формах, которые примет промышленный капитализм. Следовательно, в этой классике классического либерализма он акцентирует внимание на ограничении государственной власти и не слишком тревожится об опасностях власти частной. Довод, в который он верил и о котором говорил, заключался в непременном и обязательном равенстве условий для всех частных граждан. И, разумеется, в 1790 г. он не имел представления о том, каким образом будет переосмыслено понятие частного лица в эру корпоративного капитализма. Гумбольдт не предвидел - сейчас я процитирую историка-анархиста Рудольфа Рокера, - что «и демократия с ее лозунгом равенства всех граждан перед законом», и либерализм с его «правом человека на собственную личность», разобьются о реалии капиталистической экономической формы»10. Гумбольдт не предвидел, что в условиях хищнической капиталистической экономики государственное вмешательство станет абсолютной необходимостью, чтобы поддерживать человеческое существование и предотвращать разрушение окружающей среды. Я говорю это как оптимист, разумеется.
Как писал Карл Поланьи, саморегулирующийся рынок «не может существовать, не подрывая человеческие и природные основы общества; он уничтожил бы человека физически и превратил бы его окружение в пустыню»11. Я с этим согласен. Гумбольдт также не предвидел последствий труда как товара, доктрины, которая заключается в том (вновь процитирую Поланьи), что «не товару решать, где он должен быть предложен для продажи, для какой цели его будут использовать, по какой цене его продадут и каким способом его потребят или уничтожат»12. Но в данном случае товар - это, конечно же, человеческая жизнь, и вследствие этого социальная защита стала абсолютной необходимостью, призванной сдерживать иррациональное и деструктивное функционирование классического свободного рынка. В 1790 г. Гумбольдт не понимал и того, что капиталистические экономические отношения будут увековечены в форме зависимости, кабалы, о которой еще в 1767 г. Симон Лингет сказал, что она даже хуже, чем рабство.
Именно невозможность жить как-то иначе вынуждает наших крестьян возделывать почву, чьи плоды они не будут вкушать, и наших каменщиков возводить здания, в которых они не будут жить. Именно нужда гонит их на те рынки, где они ждут хозяев, которые сделают им одолжение и купят их. Именно нужда заставляет их встать на колени перед богатеем, чтобы тот милостиво разрешил им себя обогатить... Вот что им принесло запрещение рабства. Я говорю с искренним сожалением: все, что они получили, - это «право» ежесекундно страдать, страшась смерти от голода, бедствия, которое, по крайней мере, никогда не грозило их предшественникам на этом низшем уровне человеческого развития <...> «Он свободен, вы говорите. Ах! Но это уже его трудности...» У этих людей, как утверждают, нет никакого хозяина... но у них есть один, самый ужасный, самый деспотичный из всех хозяев, т. е. нужда. И это именно то, что принижает их и приводит к наиболее жестокой зависимости13.
И если в идее подчинения действительно есть что-то крайне унизительное для человеческой природы, на чем настаивал каждый оратор эпохи Просвещения, то из нее следует неизбежное ожидание нового освобождения, того, что Фурье называл «третьей и последней исторической фазой освобождения». Первая сделала из рабов крепостных, вторая - превратила крепостных в работников, получающих плату за труд, а третья освободила пролетариат, устранив характер труда как товара и наемное рабство и подчинив коммерческие, производственные и финансовые институты демократическому контролю14.
Всего этого Гумбольдт в своей классической либеральной доктрине не формулировал и не видел, но я полагаю, что он согласился бы с этими выводами. Например, он был согласен с тем, что государственное вмешательство в общественную жизнь правомочно, «если свобода может уничтожить те самые условия, без которых не только свобода, но даже само существование немыслимо», а это именно те обстоятельства, которые возникают в неограниченной капиталистической экономике15. И он, как это явствует из тех отрывков, которые я процитировал, решительно осуждал отчуждение труда.
В любом случае гумбольдтовская критика бюрократии и автократического государства выступает как весьма красноречивое предостережение об опасностях, таящихся в наиболее безрадостных аспектах современной истории. И здесь важно, что в своей основе его критика применима и для более широкого ряда институтов принуждения, и особенно - для институтов власти промышленного капитализма.
Хотя Гумбольдт выражал классическую либеральную точку зрения, он не был примитивным индивидуалистом, таким, как, к примеру, Руссо. Последний превозносит дикаря, который «живет в нем самом»16, но воззрения Гумбольдта совершенно иные. Он подводит итог своим наблюдениям, говоря, что: все идеи и доводы, изложенные в этом труде, можно выразить одной фразой: пока люди будут ломать все общественные оковы, они будут пытаться установить как можно больше новых социальных связей. Изолированный человек способен к развитию не более чем человек, обремененный связями17.
И Гумбольдт на самом деле смотрел далеко вперед и предвосхищал общество свободного взаимодействия, без карательного государства или любого другого авторитарного института власти - общества, в котором свободные люди могут творить, познавать и достигать наивысшего развития своих способностей. Значительно опередив свое время, Гумбольдт представляет анархическое видение, которое, наверное, соответствует следующей стадии развития индустриального общества. Быть может, когда-то наступит день, когда все эти направления соединятся в основе либертарианского социализма. Такой социальной формы сегодня практически не существует, однако ее элементы проглядывают, например, в гарантии индивидуальных прав человека, которая на сегодняшний день обрела свою наивысшую реализацию - хотя и не без трагических изъянов - в странах западной демократии; в израильском киббуцизме; в экспериментах с рабочими советами в Югославии; в попытках пробудить народное самосознание и создать новую вовлеченность в социальный процесс. И это основополагающий элемент революций третьего мира, который с трудом уживается с неоправданно авторитарными системами.
Подведем итог вышесказанному: первая концепция государства, которую я хочу взять за отправную точку, - классический либерализм. Его доктрина заключается в том, что функции государства должны быть решительно ограничены. Но эта привычная и хорошо всем знакомая характеристика на самом деле очень поверхностна. Если заглянуть глубже, мировоззрение классического либерала развивается из определенной концепции человеческой природы — именно той, что подчеркивает важность многообразия и свободного созидания, - и таким образом это мировоззрение по существу противостоит промышленному капитализму с его рабством заработной платы, его отчужденным трудом, его иерархическими, авторитарными принципами социальной и экономической организации. По крайней мере в своей идеальной форме классическая либеральная мысль противостоит концепциям собственнического индивидуализма, неотъемлемым от капиталистической идеологии. По этой причине классическая либеральная мысль ищет избавления от социальных оков, чтобы заменить их социальными обязательствами, обусловленными не состязательной алчностью хищнического индивидуализма и, разумеется, не корпоративными империями - государственными или частными. Вследствие этого классическая либертарианская мысль, как мне кажется, ведет прямо к либертарианскому социализму - или анархизму, если вам так больше нравится, - если объединить ее с пониманием индустриального капитализма.
Либертарианский социализм
Вторая фундаментальная точка зрения, которую я хочу обсудить, - либертарианское социалистическое видение государства. Один французский писатель, проявлявший определенные симпатии к анархизму, писал, что «анархизм штука крепкая - и, подобно бумаге, он все стерпит»18. Анархизм бывает всех цветов радуги, но меня в данном случае интересует конкретный вариант, а именно анархизм Бакунина, который писал в своем манифесте 1865 г.: «Чтобы быть анархистом, нужно прежде стать социалистом». Меня интересует анархизм Адольфа Фишера, одного из мучеников Хеймаркетской бойни 1886 г.[4], считавшего, что «каждый анархист является социалистом, но не каждый социалист обязательно анархист»19. Последовательный анархист должен противостоять частной собственности на средства производства. Такая собственность, как верно заметил Прудон, разумеется, есть форма воровства20. Но последовательный анархист будет выступать и против «организации производства государством. Это означает государственный социализм, когда производством управляют государственные чиновники, а в торговле руководят менеджеры, ученые и служащие. <...> Цель рабочего класса - освобождение от эксплуатации. Этой цели невозможно достичь, просто заменив буржуазию новым управляющим и правящим классом. Такое возможно, лишь, если сами рабочие возглавят производство, в той или иной форме рабочих советов»21. Эта цитата, к вашему сведению, из сочинений марксиста левого толка Антона Паннекука[5], и, действительно, радикальный марксизм, который Ленин назвал «детской болезнью левизны»22, сливается с анархистскими течениями. Позвольте мне привести иллюстрацию конвергенции между крайне левым марксизмом и социалистическим анархизмом.
Рассмотрим следующую характеристику «революционного социализма»:
Социалист-революционер отрицает, что государственная собственность может привести к чему-то, кроме бюрократического деспотизма. Мы видели, почему государство не может демократически контролировать производство. Демократически управлять и владеть производством могут лишь сами рабочие, посредством управленческих комитетов, которые сформированы путем выборов в рабочей же среде. Социализм будет в основе своей индустриальной системой; его избирательная система будет иметь индустриальный характер. Таким образом, люди, занятые общественной деятельностью и производством, будут напрямую представлены в местных и центральных советах общественной администрации. Таким путем власть делегатов будет осуществляться снизу вверх — от тех, кто выполняет работу и знаком с потребностями сообщества. На собраниях административно-производственных комиссий будут представлены все этапы общественной деятельности. В результате капиталистическое - политическое или географическое - государство будет заменено социалистическими административно-производственными комиссиями. Переход от одной социальной системы к другой будет социальной революцией. Политическое государство на протяжении всей истории означало управление людьми со стороны правящих классов; социалистическая республика будет управлять производством от имени всего общества. 11рсжнсс экономическое и политическое подчинение большинства меньшинству превратится в экономическую свободу для всех - т. е. в подлинную демократию23.
Эти строчки взяты из книги «Государство: происхождение и функции», написанной Уильямом Полом в начале 1917 г., незадолго до самого либертарианского труда Ленина, «Государство и революция».
Уильям Пол был одним из основателей Британской коммунистической партии, а позже редактором партийного журнала. Довольно интересно, что его критика государственного социализма очень напоминает - я думаю - либертарианскую доктрину анархистов, особенно в вопросе исчезновения государства и его замены индустриальной организацией общества в ходе самой социальной революции. Прудон в 1851 г. писал, что вместо государства нужна организация производства, можно вспомнить много других подобных утверждений. Это, по сути, и есть фундаментальная идея революционеров-анархистов. Но важнее обилия таких заявлений то, что эти идеи несколько раз были реализованы в спонтанных революционных акциях, например в Германии и Италии после Первой мировой войны и в Каталонии в 1936 г.
Кто-то может возразить - я сам, например, - относительно той длинной цитаты, которую привел выше, что коммунистические советы есть естественная форма революционного социализма в индустриальном обществе. Они отражают интуитивное понимание того, что демократия по большей части имитируется, если индустриальная система контролируется какой-либо формой автократической элиты, будь то собственники, управленцы, технократы, руководящая партия, государственная бюрократия или тому подобное. В условиях авторитарного доминирования классические либеральные идеалы, выраженные также Марксом и Бакуниным и всеми настоящими революционерами, не могут быть реализованы. Иными словами, люди не будут свободны для познания и созидания, для полного раскрытия своего потенциала; рабочий останется жалким подобием человека, инструментом в производственном процессе, управляемом сверху. В этом смысле идеи революционного либертарианского социализма в индустриальных обществах прошлых пяти десятилетий были в тени. Преобладали идеи государственного социализма и государственного капитализма.
Но в последние годы началось интересное возрождение. Процитированный мною тезис Антона Паннекука взят из недавнего памфлета радикальной группы французских рабочих24, а строки Уильяма Пола о революционном социализме приводились в статье Уолтера Кендалла, представленной на Национальной конференции по вопросу рабочего контроля в Шеффилде, Англия, в марте 1969 г.25
Обе эти группы знаменуют важное общественное явление. В частности, я считаю, что движение рабочего контроля в Англии за несколько последних лет стало значительной силой. Оно включает в себя некоторые крупнейшие профсоюзы, например Объединенный профессиональный союз машиностроителей и литейщиков, который, кажется, второй по величине профсоюз в Англии и который сделал эти идеи своими принципами. Успешно прошло несколько конференций, и опубликованы наиболее интересные материалы. Параллельные процессы происходили и в континентальной Европе. События мая 1968 г. во Франции подстегнули растущий интерес к коммунизму советов и сходным идеям, равно как п к другим формам либертарианского социализма во Франции, Германии и Англии.
Принимая во внимание в целом консервативный склад нашего высокоидеологизированного общества, не приходится удивляться, что США эти течения в основном обошли стороной. Но ситуация может и поменяться. Разрушение мифологии холодной войны позволяет, по крайней мере, обсуждать некоторые из этих вопросов. И если сегодняшняя репрессивная волна получит отпор, если левые сумеют преодолеть свои суицидальные тенденции и построить деятельность на достижениях последнего десятилетия, проблема организации индустриального общества на истинно демократических принципах, с демократическим контролем на рабочих местах, так же как и в обществе, должна стать доминирующей интеллектуальной задачей для тех, кто живо интересуется проблемами современного общества. И со временем, когда, как я надеюсь, движение революционного либертарианского социализма приобретет массовый характер, разговоры неизбежно должны перерасти в действие.
Каким бы фантастичным и далеким от реальности ни казалось на сегодняшний день соединение концепций левого марксизма и анархизма под одной вывеской, как это сделал я, проигнорировав целое столетие противостояния марксистов и анархистов - начиная с антагонизма между Марксом и Энгельсом с одной стороны и, например, Прудоном и Бакуниным - с другой. В XIX в. их различия в подходах к государству были значительные, но до некоторой степени тактические. Анархисты были убеждены, что капитализм и государство должны быть уничтожены вместе. Энгельс в письме 1883 г., выражает свое неприятие этой идеи:
Анархисты ставят все с ног на голову. Они заявляют, что пролетарская революция должна начать с упразднения политической организации государства. Но единственная организация, которую пролетариат застает в готовом виде после своей победы, это именно государство... Правда, это государство требует очень значительных изменений, прежде чем оно сможет выполнять свои новые функции. Но разрушить его в такой момент - значило бы разрушить то единственное орудие, посредством которого победоносный пролетариат может использовать только что завоеванную им власть, подавить своих капиталистических противников и провести ту экономическую революцию общества, без которой вся победа должна была бы закончиться новым поражением и массовым убийством рабочих, как то было после Парижской коммуны26.
Теперь, я думаю, будет справедливым сказать, что Парижская коммуна действительно воплощала идеи либертарианского социализма, анархизма, если угодно, и Маркс писал об этом с огромным энтузиазмом. Опыт Парижской коммуны на самом деле заставил его изменить свою концепцию роли государства и принять некоторые анархистские взгляды на природу социальной революции, как это явствует, например, из предисловия к изданию 1872 г. «Манифеста коммунистической партии»27.
Итак, мы знаем, что Парижская коммуна была утоплена в крови, как и анархистские коммуны в Испании, уничтоженные войсками фашистов и коммунистов. Кто-то скажет, что революцию могла бы спасти диктатура. Однако я сильно в этом сомневаюсь. По крайней мере в случае с Испанией, как это видится мне, единственно возможную защиту революции могла обеспечить более последовательная либертарианская политика. Разумеется, это спорное утверждение и тема отдельной дискуссии, в которую я не хочу вдаваться сейчас. Но ясно как минимум, что после событий прошедшей половины столетия было бы крайне наивно игнорировать настойчивые предупреждения Бакунина о том, что «красная бюрократия» окажется «самой отвратительной, мерзкой, гнусной и самой опасной ложью нашего века»28. В 1870 г. он писал: «Возьмите самого яростного революционера и посадите его на всероссийский престол или дайте ему власть диктатора, о которой так много мечтают наши зеленые революционеры, и он через год сделается хуже самого Александра Николаевича»29.
В этом отношении Бакунин, к сожалению, оказался провидцем, и такого рода предупреждения многократно раздавались со стороны левых. Например, в 1890-е анархо-синдикалист Фернан Пеллутье вопрошал: «Неужели даже переходное государство, которое нам непременно понадобится, обязательно или неизбежно превратится в коллективистскую тюрьму? Неужели оно не может быть либертарианской организацией, которая сводится к нуждам производства и потребления, а все политические институты при этом отменены?»30
Не претендуя на знание ответа на этот вопрос, я полагаю вполне очевидным, что если ответ не утвердительный, то шансы на подлинно демократическую революцию малы. Коротко и ясно, по-моему, охарактеризовал эту проблему Мартин Бубер: «Нельзя ожидать, что саженец, превращенный в дубинку, вдруг пустит корни и расцветет»31. Именно поэтому абсолютно необходимо, чтобы в Соединенных Штатах существовало мощное революционное движение, если мы, конечно, надеемся на возможность радикальных демократических социальных изменений в капиталистическом мире. Сходные соображения, думаю, справедливы и в отношении Российской империи. До самого конца жизни Ленин повторял «азбучную истину марксизма, что для победы социализма нужны совместные усилия рабочих нескольких передовых стран»32. Для этого требуется как минимум, чтобы внутренние силы препятствовали контрреволюционной интервенции из крупных центров мирового империализма. Только при таких условиях революция сможет отбросить собственные карательные государственные институты, по мере того как экономика будет переходить под прямой демократический контроль.
Подведем краткий итог. Я уже упомянул две исходные позиции для обсуждения государства: классический либерализм и либертарианский социализм. Идеологически они согласуются друг с другом в том, что функции государства репрессивны и что роль государства должна быть ограничена. Либертарианский социалист идет дальше, настаивая, что государственная власть должна быть уничтожена и заменена демократической организацией индустриального общества с прямым народным контролем над всеми институтами. И осуществлять этот контроль должны как те, кто участвует в работе этих институтов, так и те, кого она напрямую затрагивает. Так что можно представить себе систему рабочих советов, потребительских советов, общественных собраний, региональных федераций и т. д. с прямым и подлежащим отзыву представительством. Это значит, что представители ответственны за свои действия и подотчетны определенной и интегрированной социальной группе, интересы которой они представляют в более высоких общественных организациях. Такое устройство явно отличается от нашей системы представительства.
Энгельс Ф.
Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии
(Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, т. 21, стр. 269-317)
Рассматриваемое сочинение[1] возвращает нас к периоду, по времени отстоящему от нас на одно человеческое поколение, но ставшему до такой степени чуждым нынешнему поколению в Германии, как если бы он был отдален от него уже на целое столетие. И все же это был период подготовки Германии к революции 1848 г., а все, происходившее у нас после, явилось лишь продолжением 1848 г., выполнением завещания революции.
Подобно тому, как во Франции в XVIII веке, в Германии в XIX веке философская революция предшествовала политическому перевороту. Но как не похожи одна на другую эти философские революции! Французы ведут открытую войну со всей официальной наукой, с церковью, часто также с государством; их сочинения печатаются по ту сторону границы, в Голландии или в Англии, а сами они нередко близки к тому, чтобы попасть в Бастилию. Напротив, немцы - профессора, государством назначенные наставники юношества; их сочинения - общепризнанные руководства, а система Гегеля - венец всего философского развития - до известной степени даже возводится в чин королевско-прусской государственной философии! И за этими профессорами, за их педантически-темными словами, в их неуклюжих, скучных периодах скрывалась революция? Да разве те люди, которые считались тогда представителями революции, - либералы - не были самыми рьяными противниками этой философии, вселявшей путаницу в человеческие головы? Однако то, чего не замечали ни правительства, ни либералы, видел уже в 1833 г., по крайней мере, один человек; его звали, правда, Генрих Гейне{4}.
Возьмем пример. Ни одно из философских положений не было предметом такой признательности со стороны близоруких правительств и такого гнева со стороны не менее близоруких либералов, как знаменитое положение Гегеля: «Все действительное разумно; все разумное действительно»{5}. Ведь оно, очевидно, было оправданием всего существующего, философским благословением деспотизма, полицейского государства, королевской юстиции, цензуры. Так думал Фридрих-Вильгельм III; так думали и его подданные. Но у Гегеля вовсе не все, что существует, является безоговорочно также и действительным. Атрибут действительности принадлежит у него лишь тому, что в то же время необходимо.
«В своем развертывании действительность раскрывается как необходимость». Та или иная правительственная мера - сам Гегель берет в качестве примера «известное налоговое установление» - вовсе не признается им поэтому безоговорочно за нечто действительное{6}. Но необходимое оказывается, в конечном счете, также и разумным, и в применении к тогдашнему прусскому государству гегелевское положение означает, стало быть, только следующее: это государство настолько разумно, настолько соответствует разуму, насколько оно необходимо. А если оно все-таки оказывается, на наш взгляд, негодным, но, несмотря на свою негодность, продолжает существовать, то негодность правительства находит свое оправдание и объяснение в соответственной негодности подданных. Тогдашние пруссаки имели такое правительство, какого они заслуживали.
Однако действительность по Гегелю вовсе не представляет собой такого атрибута, который присущ данному общественному или политическому порядку при всех обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и вытеснившая ее Римская империя. Французская монархия стала в 1789 г. до такой степени недействительной, то есть до такой степени лишенной всякой необходимости, до такой степени неразумной, что ее должна была уничтожить великая революция, о которой Гегель всегда говорит с величайшим воодушевлением. Здесь, следовательно, монархия была недействительной, а революция действительной. И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование, свою разумность. Место отмирающей действительности занимает новая, жизнеспособная действительность, занимает мирно, если старое достаточно рассудительно, чтобы умереть без сопротивления, - насильственно, если оно противится этой необходимости. Таким образом, это гегелевское положение благодаря самой гегелевской диалектике превращается в свою противоположность: все действительное в области человеческой истории становится со временем неразумным, оно, следовательно, неразумно уже по самой своей природе, заранее обременено неразумностью; а все, что есть в человеческих головах разумного, предназначено к тому, чтобы стать действительным, как бы ни противоречило оно существующей кажущейся действительности. По всем правилам гегелевского метода мышления, тезис о разумности всего действительного превращается в другой тезис: достойно гибели все то, что существует[2].
Эпикур
Главные мысли (*139*)
Текст приводится по изданию: Тит Лукреций Кар. О природе вещей. М., 1983. С. 319—324. Перевод и комментарии М. Л. Гаспарова.
I. Существо блаженное и бессмертное ни само забот не имеет, ни другим не доставляет, а поэтому не подвержено ни гневу, ни благоволению: все подобное свойственно слабым. //В других местах он говорит, что боги познаваемы разумом, одни - существуя в виде чисел, другие - в подобии формы, человекообразно возникая из непрерывного истечения подобных видностей, направленного в одно место.//[1]
II. Смерть для нас ничто: что разложилось, то нечувствительно, а что нечувствительно, то для нас ничто.
III. Предел величины наслаждений есть устранение всякой боли. Где есть наслаждение и пока оно есть, там нет ни боли, ни страдания, ни того и другого вместе. (*140*)
IV. Непрерывная боль для плоти недолговременна. В наивысшей степени она длится кратчайшее время; в степени, лишь превышающей телесное наслаждение, - немногие дни; а затяжные немощи доставляют плоти больше наслаждения, чем боли.
V. Нельзя жить сладко, не живя разумно, хорошо и праведно; и нельзя жить разумно, хорошо и праведно, не живя сладко. У кого чего-нибудь недостает, чтобы жить разумно, хорошо и праведно, тот не может жить сладко.
VI. Чтобы жить в безопасности от людей, любые средства представляют собой естественные блага. (*141*)
VII. Некоторые хотят стать знаменитыми и быть на виду у людей, надеясь этим приобрести безопасность от людей. Если жизнь их действительно безопасна, значит, они достигли естественного блага; если не безопасна - значит, они так и не достигли того, к чему по природному побуждению стремились с самого начала.
VIII. Никакое наслаждение само по себе не есть зло; но средства достижения иных наслаждений доставляют куда больше хлопот, чем наслаждений. (*142*)
IX. Если бы всякое наслаждение сгущалось и со временем охватывало весь наш состав или хотя бы главнейшие части нашей природы, то между наслаждениями утратились бы различия.
X. Если бы то, что услаждает распутников, рассеивало страхи ума относительно небесных явлений, смерти, страданий, а также научало бы пределу желаний, то распутники не заслуживали бы никакого порицания, потому что к ним отовсюду стекались бы наслаждения и ниоткуда - боль и страдание, в которых заключается зло.
XI. Если бы нас не смущали подозрения, не имеют ли к нам какого отношения небесные явления или смерть, и если бы не смущало неведение пределов страданий и желаний, то нам незачем было бы даже изучать природу. (*143*)
XII. Нельзя рассеивать страх о самом главном, не постигнув природы Вселенной и подозревая, будто в баснях что-то все-таки есть. Поэтому чистого наслаждения нельзя получить без изучения природы.
XIII. Бесполезно добиваться безопасности меж людей, если сохранять опасения о том, что в небе, под землей и вообще в бесконечности.
XIV. Безопасность от людей до некоторой степени достигается с помощью богатства и силы, на которую можно опереться, вполне же - только с помощью покоя и удаления от толпы. (*144*)
XV. Богатство, требуемое природой, ограниченно и легко достижимо; а богатство, требуемое праздными мнениями, простирается до бесконечности.
XVI. Случай мало имеет отношения к мудрому: все самое большое и главное устроил для него разум, как устраивает и будет устраивать во все время его жизни.
XVII. Кто праведен, в том меньше всего тревоги, кто неправеден, тот полон самой великой тревоги. (*145*)
XVIII. Наслаждение плоти не увеличивается, а только разнообразится, если устранить боль от недостатка. Наслаждение же мысли достигает предела в размышлении о тех и таких вещах, которые прежде доставляли мыслям наибольший страх.
XIX. Бесконечное время и конечное время содержат равное наслаждение, если мерить его пределы разумом.
XX. Для плоти пределы наслаждения бесконечны, и время для такого наслаждения нужно бесконечное. А мысль, постигнув пределы и конечную цель плоти и рассеяв страхи перед вечностью, этим самым уже приводит к совершенной жизни и в бесконечном времени не нуждается. При этом мысль ни наслаждений не чуждается, ни при исходе из жизни не ведет себя так, будто ей чего-то еще не хватило для счастья. (*146*)
XXI. Кто знает пределы жизни, тот знает, как легко избыть боль от недостатка, сделав этим жизнь совершенною; поэтому он вовсе не нуждается в действиях, влекущих за собою борьбу.
XXII. Нужно держать в виду действительную цель жизни и полную очевидность, по которой мерятся мнения, - иначе все будет полно сомнения и беспорядка.
XXIII. Если ты оспариваешь все ощущения до единого, тебе не на что будет сослаться даже когда ты судишь, что такие-то из них ложны. (* 147*)
XXIV. Если ты попросту отбрасываешь какое-нибудь ощущение, не делая различия между мнением, еще ожидающим подтверждения, и тем, что уже дано тебе ощущением, претерпеванием и всяким образным броском мысли, то этим праздным мнением ты приведешь в беспорядок и все остальные чувства, так что останешься без всякого критерия. Если же ты, напротив, станешь без разбору утверждать и то, что еще ожидает его, то и тут не избежишь ошибки, потому что так и останешься в сомнении при всяком суждении о том, что правильно и что неправильно.(*148*)
XXV. Если ты не будешь всякий раз сводить каждое действие к естественной конечной цели, а будешь и в предпочтении, и в избегании отклоняться к чему-нибудь иному, то поступки твои не будут соответствовать словам.
XXVI. Все желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, не являются необходимыми: побуждение к ним легко рассеять, представив предмет желания трудно достижимым или вредоносным.
XXVII. Из всего, что дает мудрость для счастья всей жизни, величайшее - это обретение дружбы.
XXVIII. То же самое убеждение, которое внушило нам бодрость, что зло не вечно и не длительно, усмотрело и то, что в наших ограниченных обстоятельствах дружба надежнее, всего. (*149*)
XXIX. Желания бывают: одни - естественные и необходимые; другие - естественные, но не необходимые; третьи - не естественные и не необходимые, а порождаемые праздными мнениями. //Естественными и необходимыми желаниями Эпикур считает те, которые избавляют от страданий, например, питье при жажде; естественными, но не необходимыми - те, которые только разнообразят наслаждение, но не снимают страдания, например, роскошный стол; не естественными и не необходимыми — например, венки и почетные статуи. //
XXX. Естественные желания, неудовлетворение которых не ведет к боли, но в которых есть напряженное стремление, происходят от праздных мнений; и если они рассеиваются с трудом, то это не из-за естественности их, а из-за человеческого праздномыслия. (*150*)
XXXI. Естественное право есть договор о пользе, цель которого не причинять и не терпеть вреда.
XXXII. По отношению к тем животным, которые не могут заключать договоры, чтобы не причинять и не терпеть вреда, нет ни справедливости, ни несправедливости, -точно так же, как и по отношению к тем народам, которые не могут или не хотят заключать договоры, чтобы не причинять и не терпеть вреда.
XXXIII. Справедливость не существует сама по себе; это - договор о том, чтобы не причинять и не терпеть вреда, заключенный при общении людей и всегда применительно к тем местам, где он заключается. (*151*)
XXXIV. Несправедливость не есть зло само по себе; это -страх от подозрения, что человек не остается скрытым от тех, кто карает за такие его действия.
XXXV. Кто тайно делает что-нибудь, о чем у людей есть договор, чтобы не причинять и не терпеть вреда, тот не может быть уверен, что останется скрытым, хотя бы до сих пор это ему удавалось десять тысяч раз: ведь неизвестно, удастся ля ему остаться скрытым до самой смерти.
XXXVI. В целом справедливость для всех одна и та же, поскольку она есть польза во взаимном общении людей; но в применении к особенностям места и обстоятельств справедливость не бывает для всех одна и та же. (*152*)
XXXVII. Из тех действий, которые закон признает справедливыми, действительно справедливо только то, польза чего подтверждается нуждами человеческого общения, будет ли оно одинаково для всех или нет. А если кто издаст закон, от которого не окажется пользы в человеческом общении, такой закон по природе уже будет несправедлив. И если даже польза, содержащаяся в справедливости, теряется и лишь на некоторое время соответствует нашему о ней предвосхищению, то в течение этого времени она все же будет оставаться справедливостью, - по крайней мере для тех, кто смотрит на существо дела и не смущается пустыми словами. (*153*)
XXXVIII. Где без всякой перемены обстоятельств оказывается, что законы, считающиеся справедливыми, влекут следствия, не соответствующие нашему предвосхищению о справедливости, там они и не были справедливы. Где с переменой обстоятельств ранее установленная справедливость оказывается бесполезной, там она была справедливой, пока приносила пользу в общении сограждан, а потом перестала быть справедливой, перестав приносить пользу.
XXXIX. Кто лучше всего умеет устроиться против страха внешних обстоятельств, тот сделает, что можно, близким себе, а чего нельзя, то по крайней мере не враждебным, а где и это невозможно, там держится в стороне и отдаляется, насколько это выгодно.
XL. Кто смог достичь полной безопасности от соседей, те, полагаясь на нее с уверенностью, живут друг с другом в наибольшем удовольствии и, насладившись самой полной близостью, не оплакивают, словно жалея, того, кто умирает раньше других.
Приложение
Кратко о философии XX столетия
К началу XX столетия сложились новые условия развития философской мысли. Рост индустриального производства, классовое и имущественное расслоение общества, мировые войны, революционные движения способствовали дегуманизация культуры и искусства, определяли собой изменения в мировоззрении, в способах философствования.
Философия переживала новый этап своего становления в кризисную эпоху, при нарастании иррациональности общественной жизни, росте могущества развитых государств, мировых войнах, учащении конфликтов между личностью и обществом и во все большем поглощении тотальностью социума человеческой индивидуальности. Опасение за свое будущее оказалось чревато серьезной внутрифилософской переориентацией. Многие выдающиеся философы иррациональность общества пытались объяснить через аналогичные свойства самой человеческой природы, имеющей глубинные и вечные, «как сама жизнь» корни. Появляются такие философские учения как «философия жизни» и «экзистенциализм».
Многие философы начала 20 века главной угрозой для культуры своего столетия считали утрату человечности как таковой. Кроме того, на современной стадии развития философии ярко проявилась ее плюралистичность (множественность). Возникают самые разнообразные варианты решения конкретных философских проблем, заставляя философов вступать в диалог, а не отворачиваться друг от друга в силу разности принципов, методов и подходов.
Важной проблемой новейшей философии стала проблема научной рациональности и рациональности в целом. Первичен ли Логос, Разум, или он дополнителен к Мифу, мифологическому, образно-художественному взгляду на мир? Философы разделились по двум полюсам: учения рационалистически ориентированные, с одной стороны (от лат rationalis - разумный), а с другой - те, для которых характерны, напротив, иррационалистические установки. Среди первых преобладают сциентистские ориентации (лат. scientia - знание, наука), среди вторых - антисциентистские. Сциентизм проявляется как мировоззренческая установка на то, что научное знание есть наивысшая культурная ценность (к ним относятся позитивизм, неопозитивизм, постпозитивизм). Этой позиции противостоит антисциентизм - философская ориентация, основанная на широкой критике науки (это экзистенциализм, философия жизни). Одним из новых модных противостояний науке стал постмодернизм. Подробнее об указанных течениях студенты могут прочитать в указанной в библиографическом списке литературе.
Высокая степень динамизма философских идей, самокритичность, поиск синтеза между наукой, философией и религией - главные отличительные черты современной западной философии.
О русской философии
Надо сказать, что русская философия испытала в своем развитии действие ряда неблагоприятных условий. Были времена крайнего разорения русской культуры. Веками притеснялось свободомыслие, отчасти под диктатом православной церкви, но также под давлением русского самодержавия. На протяжении длительного времени отсутствовало гражданское общество и подавлялось общественное мнение. Профессия самоопределяющегося философа в России практически не существовала.
В таких обстоятельствах философская мысль прокладывала себе путь в форме синкретического единства с другими формами духовной культуры. Она развивалась в лоне религии, встраивалась в политические концепции, в моральное сознание, заявляла о себе через художественную литературу, публицистику. С этим связана практически-действенная направленность многих философских идей русских мыслителей. Что касается разработки теоретических основ мировоззрения, то эта сторона русской философии ясно обозначилась лишь с конца 18 века и далее была развита в 19 и 20 веках.
При всех сложностях и испытаниях русский дух дал миру свой урок творческого развития философии. В русской культуре нашлись собственные мудрецы, созданы были оригинальные философские концепции, появились имена философов европейского и мирового масштаба. К ее возвышению причастны религиозные деятели, ученые, политики, писатели, мыслители, ориентированные на создание крупных мировоззренческих систем.
К числу новых идей, которыми обогатила русская философская мысль мировую философию, были историософские концепции, в которых разрабатывалась проблематика русского пути в истории. Отметим также проблему русской идеи и самобытности русского духа и сознания. Оригинальной оказалась также идея соборности, которую разрабатывали представители русской православной философии. Привлекают внимание мировой философской мысли идеи русского космизма.
К крупнейшим русским философам, получившим признание в мировой философской культуре, относятся Ф. М. Достоевский, JI. Н. Толстой, В. С. Соловьев, Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, Н. Ф. Федоров, В. И. Вернадский, Л. Н. Гумилев, М. К. Мамардашвили. Вполне европейскими по своему калибру были А. И. Герцен, Н. Г. Чернышевский, А. С. Хомяков, М. А. Бакунин, Н. Я. Данилевский, Л. И. Шестов, П. А. Флоренский, Г. В. Плеханов, В. И. Ленин, М. М. Бахтин и другие.
К числу самых ярких русских философов принадлежит B.С. Соловьев (1853-1900). Его взгляды определяются как «философия всеединства». Они сложились в рамках религиозно-идеалистического понимания мира и включают признание божественности бытия.
Термин «всеединство» означает: «Все есть одно». По Соловьеву, едины материя и дух, они неразделимы, т. е. материя всегда духовна, а дух материален. Философ полагал, что на такой основе преодолевается односторонность традиционного материализма и идеализма. С идеями В. Соловьева перекликались идеи Н. Федорова, который называл свое учение «философией общего дела». Он впервые стал вести речь о космических масштабах общечеловеческого дела.
В конце XIX - начале XX вв. в России возникло течение, получившее название «духовное возрождение». Оно представляло собой продолжение русского религиозного реформаторства, толчок которому дал Вл. Соловьев. Течение новых «соловьевцев» представлено было именами Н.А. Бердяева, С.Н. Булгакова, П.Б. Струве, C.Л. Франка и др. Многие из них какое-то время сочувствовали марксизму, входили в движение «легального марксизма», но не принимали революционной направленности последнего. В конце концов, покинув лагерь марксистов, представители «школы Соловьева» стали активно выступать против «друзей народа» и «друзей пролетариата». От марксизма они шли к «новому религиозному сознанию» - через субъективный идеализм кантианского толка, а также - через символизм и мистицизм.
Острые события XX века оказались связаны с марксизмом. Революционный марксизм пришел в Россию из Европы в последней четверти XIX столетия и стал одним из влиятельнейших течений русской общественной мысли. Самыми крупными философами русского марксизма были Г. В. Плеханов и В. И. Ленин (Ульянов).
Г. Плеханов (1856-1918). В области философии Г. Плеханов выступил в роли интерпретатора ряда важнейших идей К. Маркса. В первую очередь это касалось принципа материалистического понимания истории. Материализм в истории Г. Плеханов рассматривал как монизм, как последовательное развитие такого подхода к пониманию истории общества, который исключал субъективный произвол в человеческой истории.
В.И. Ленин (1870-1924)- одна из крупнейших личностей, оказавшая исключительное влияние на историю России в XX в. Как политик и как философ он в свои молодые годы считал себя учеником Г. Плеханова. Однако, он разошелся с учителем по многим принципиальным вопросам (по отношению к русской революции и возможностям строительства социализма в России, по отношению к первой мировой войне, по отношению к религии и церкви, по вопросу об организационном устройстве революционной партии, по трактовке коренных положений теории марксизма и т.д.).