Картина художника А. Шарлеманя
«Дуэль — одно из самых загадочных явлений русской жизни. Подобно французскому балету и польской водке она относится к таким заимствованиям, которые очень быстро стали национальными особенностями»
Место выбрали, по обыкновению, неподалеку от городской стены — примерно в пяти верстах вниз по течению, на берегу.
— Вы правы, сударь мой, стреляться надобно в хорошую погоду…
И действительно, было ясное, свежее летнее утро — именно та его пора, когда уже отступил, затаился в глубоких ущельях ночной холод и уже не пробирает до самых костей сырой ветер. Когда солнце, едва появившееся на пронзительно-синем, безоблачном небосводе, еще не начало припекать во всю силу, но пока только ласково согревает своими лучами кавказские горы. Пахло пряными травами, щебетали какие-то птицы, и даже ленивые толстые мухи по-настоящему не докучали ни людям, ни лошадям…
— Но кой черт завел обычай назначать поединки в этакую рань?
Штабс-капитан Парфенов, лысоватый сорокалетний мужчина с нездоровым цветом кожи, был старшим из офицеров 17-го Егерского полка, оказавшихся в этот день и час за пределами гарнизона. Темно-зеленый походный мундир его украшала Анна 3-й степени.
— Да так уж принято, — пожал в ответ плечами сухощавый седой старичок в статском платье.
Звали старика Иван Карлович, был он цирюльником — но, как нередко случалось тогда в русской армии, исполнял заодно и обязанности полкового лекаря. По происхождению он был немец или австриец, но столько лет прожил в России, что на родном языке изъяснялся уже вовсе не так хорошо, как по-русски. Поговаривали даже, что когда-то, в турецких походах, Иван Карлович пускал кровь пиявками самому главнокомандующему графу Румянцеву-Задунайскому…
— Помню, в детстве гостили мы с маменькой в Новгородской губернии… Деревенские девки тоже вот в лес по грибы и по ягоды уходили ни свет, ни заря! А я все допытывался — отчего же так рано? Грибы что — убегут? Или спрячутся днем, так что их непременно надо врасплох заставать?
Голова у штабс-капитана Парфенова после вчерашней попойки побаливала, а во рту ощущался противный вкус ржавой воды. Он достал свой кисет вместе с глиняной трубочкой-носогрейкой, в некотором сомнении оглядел их, прислушался к внутренним ощущениям — и, помедлив, убрал с глаз долой:
— Ох, прости меня грешного! Нет, с курением табака надо определенно заканчивать. Раньше, в молодости, я этим зельем не баловался — и кутить мог всю ночь напролет, а с утра голова всегда свежая.
— Ну, в молодости! В ней-то все и дело, сударь мой…
— Пожалуй, что и верно, — согласился Парфенов. — Приступим?
— Да, конечно же, начинайте, — Иван Карлович обернулся и помахал рукой: — Мишка!
Помощник полкового цирюльника — худенький черноволосый подросток, который до этого момента находился при офицерских лошадях — соскочил тут же с брички Ивана Карловича. Подхватив обеими руками пузатый кожаный саквояж, он со всех ног устремился на вызов.
— Поставь сюда… да, вот так!
Первым делом, открыв саквояж, Иван Карлович аккуратно извлек из него полотняную белую скатерть, которую расстелил на пожухлой, колючей траве. Затем выложил пару склянок, щипцы, длинный крюк, пилу с острыми зубьями, «золингенскую» бритву и какие-то еще хирургические приспособления, от одного вида которых кидало в озноб даже самого мужественного человека.
— Ступай-ка на место, мой мальчик.
Мишка пулей метнулся обратно, залез в бричку и сел поудобнее, полный решимости не пропустить ничего интересного. Тем более, что лошади на коновязи вели себя тихо, спокойно, и только одна молодая кобыла обиженно фыркала, трясла мордой и все норовила дотянуться до кустиков зелени, пробивающихся между камнями.
Кстати, не вызывало сомнения, что вид и стать строевых лошадей, принадлежавших офицерам-егерям, непременно бы вызвали ироническую ухмылку у настоящих кавалеристов, особенно из полков конной гвардии. Однако лошади егерские, хоть и неказистые с виду, отличались особой выносливостью и вполне подходили для местного горного климата и бездорожья.
Тем временем штабс-капитан успел в очередной раз обвести взглядом своих сослуживцев, каждому из которых назначено было сыграть свою роль в предстоящих событиях. В первую очередь, разумеется, он обратил внимание на тех, кто намеревался сегодня исполнить долг чести.
Дуэлянты — или, как их называли тогда, «дуэлисты» — сидели на порядочном расстоянии один от другого, в одиночестве и с таким видом, как будто они даже немного стесняются окружающих, самих себя и того, что приходится им совершать. Тридцатилетний поручик Лисенко был розовощек, круглолиц, и поэтому выглядел намного моложе своего возраста. Его соперник на предстоящей дуэли, поручик Васильев, высокий и худощавый шатен приблизительно одних лет с Лисенко, для чего-то оделся в парадный мундир и лосины: очевидно, именно такой образ, в его представлении, как нельзя лучше соответствовал случаю.
Затем внимание штабс-капитана, которому выпали на сегодняшнем поединке обязанности распорядителя, привлекли еще два офицера: поручик Бобровский и подпоручик князь Туманов, обсуждавшие что-то вполголоса на самом берегу реки.
— Господа секунданты! Прошу подойти.
Бобровский и Туманов тотчас же приблизились.
— Не удалось ли договориться о примирении?
Секунданты переглянулись:
— Никак нет… к нашему глубочайшему сожалению.
— Ну и глупо, позволю заметить вам, господа!
Штабс-капитан Парфенов, мужчина семейный и многодетный, не находил ни малейшего смысла и пользы в дуэлях. В том числе и для ратного дела. За долгие годы службы на южных границах он уже достаточно навидался записных дуэлянтов, бретеров, которые в первой же стычке с турецкой пехотой или же с горцами безвозвратно теряли самообладание, подвергая опасности и себя, и солдат.
Так, что глупый обычай по всякому поводу затевать поединки Парфенов не одобрял.
При этом, однако, он вполне понимал офицерскую молодежь, поступившую в полк сразу после прошлогодней кампании, не обстрелянную и еще не успевшую побывать в настоящем деле…
Понимал потому, что за многие тысячи верст от Кавказа сейчас расправлял свои крылья непобедимый французский орел. Император Наполеон Бонапарт перекраивал по своему усмотрению государственные границы Европы, его солдаты бесцеремонно хозяйничали в Италии, Испании, Голландии и Германии — так что, разумеется, Россия не могла оставаться к этому безучастной. Особенно после того, как по приказу Бонапарта прошедшей весной был убит герцог Энгиенский, а государь Александр Первый изволил выразить по этому поводу негодование через своего посла в Париже. В ответ Наполеон тогда порекомендовал царю лучше следить за своими, а не за чужими делами, да еще прямо напомнил ему о некоторых обстоятельствах гибели его отца, Павла Первого. Самолюбивый Александр никогда не стерпел бы подобного оскорбления. И теперь ему ничего не осталось, как приняться за создание против французов военно-политической коалиции.
Назревала большая война — война с талантливым и дерзким Бонапартом, на которой, конечно, появится много случаев проявить себя, добыть славу, награды, чины и любовь окружающих. В то же время, как здесь, на забытой Аллахом и проклятой Богом провинциальной окраине, отличиться пока не было ни малейшей возможности. Монотонная служба из месяца в месяц, дежурства, занятия на плацу и на стрельбище, карты, попойки по вечерам…
И поэтому поводом для поединка между молодыми офицерами могло стать решительно все, что угодно. Неловко или не вовремя сданные карты, бутылка дрянного вина, неосторожное слово — тем более что при нынешнем государе смертная казнь дуэлистам не угрожала, и поплатиться за нее можно было всего лишь разжалованием да ссылкой на Кавказ — где, собственно, и так уже находился 17-й Егерский полк.
Из-за дам только разве что не рубились и не стрелялись — по причине того, что порядочных дам просто не было до сих пор в гарнизонном Елисаветполе, который совсем недавно именовался Гянджой. Взятый русскими город оказался едва ли не наполовину разрушен во время кровопролитного штурма, а потому совершенно не приспособлен еще для переезда и проживания офицерских семей.
Таким образом, отчего именно вчера в доме у коменданта вспыхнула ссора между поручиками, которых до того считали близкими приятелями, представлялось не таким важным. Потому что, конечно — согласно дуэльному кодексу — простая невежливость еще не есть оскорбление. Однако тот, кто окажется оскорблен за невежливость, непременно считается оскорбленным. Причем если за легкое оскорбление будет отвечено оскорблением легким же, то все-таки первый затронутый так и останется оскорбленным…
Одним словом, решено было тот же час драться насмерть. Однако окружающие товарищи посчитали это неприличным и неуважительным по отношению к хозяину дома, в связи с чем отложили поединок на раннее утро.
— Господа!
На правах распорядителя, штабс-капитан подозвал к себе обоих дуэлистов, и в последний раз предложил им завершить дело миром. Получив отказ, он развернул лист бумаги и зачитал всем заранее согласованные условия:
— «Противники ставятся на расстоянии тридцати шагов от барьеров, расстояние между которыми равняется двенадцати шагам. Противники, вооруженные пистолетами, по данному знаку идя один на другого, однако ни в коем случае не переступая барьера, могут стрелять. Сверх того принимается, что после выстрела противникам не дозволяется менять место, для того чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же самом расстоянии. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то в случае безрезультатности поединок возобновляется как бы в первый раз, противники ставятся на то же расстояние в тридцать шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила. Осечка тоже считается за выстрел…»
Штабс-капитан Парфенов откашлялся и продолжил:
— «Упавший может стрелять из положения лежа. Если после четырех выстрелов ни один из противников не получит ранения, дуэль надлежит посчитать состоявшейся…»
Вообще-то, в России сражались, как правило, до результата, которым считалось тяжелое ранение либо смерть. Однако и штабс-капитан, и секунданты постарались оговорить все возможное, чтобы этого не произошло. Оттого и дистанции для поединка между поручиками Васильевым и Лисенко были определены столь значительные по меркам дуэльного кодекса[1]. Хотя особенных надежд на это обстоятельство возлагать не стоило — в егерских полках стрелять умели, а любые попадания в область живота по тому времени, как правило, становились смертельны.
После того, как секунданты обозначили барьеры, распорядитель дуэли Парфенов проверил и зарядил пистолеты:
— Господа, не угодно ли примириться?
Ответив окончательным отказом, противники получили оружие и разошлись по местам.
— Напоминаю, господа, по моему сигналу…
Поручик Лисенко застыл на позиции неподвижно, с какими-то совершенно пустыми глазами и бледным лицом. Поручик Васильев, напротив, выглядел чересчур возбужденным, движения его были резкими и торопливыми, волосы растрепались…
Двое всадников в русских военных мундирах выскочили из-за поворота, казалось, еще до того, как послышался топот копыт на дороге.
— Прекратить!
Заместитель командира 17-го Егерского полка майор Котляревский рывком осадил свою серую, в яблоках лошадь прямо на линии между противниками. Поравнявшийся с ним адъютант первым делом стянул с головы пыльный кивер, чтобы утереть со лба грязь и пот.
— Стыдно, штабс-капитан! И вам тоже, Иван Карлович. Не ожидал, никак не ожидал…
Майор будто и не желал замечать ни участников поединка, ни их секундантов, обращаясь почти исключительно к Парфенову и к старому полковому цирюльнику, с которыми знаком был еще по минувшим кампаниям.
— Немедленно явиться в полк! Аббас-Мирза переправляется через Аракc…
Взмыленные после скачки бока серой лошади Котляревского еще ходили ходуном, поэтому он пару кругов провел ее шагом по месту несостоявшегося поединка:
— Мы выступаем, получен приказ от командующего.
Не обращавший внимания, казалось, до этого ни на Лисенко с Васильевым, ни на секундантов, майор Котляревский слегка повернулся в седле и закончил:
— Господам офицерам — по пять суток ареста на гауптвахте! После возвращения в гарнизон из похода…
«В военных действиях следует быстро сообразить и немедленно же исполнить, чтобы неприятелю не дать времени опомниться».
Александр Суворов
На рисунке в анатомическом атласе был изображен человек с аккуратно распоротым животом. Человек походил на большую лягушку, раздавленную телегой — неизвестный художник расположил его тело таким образом, чтобы стали видны разноцветные внутренности. Кроме этого, каждому органу, находившемуся в брюшной полости, соответствовала своя надпись из двух-трех и более строк.
При всем желании прочесть то, что написано рядом с изображением, Мишка Павлов никак бы не смог — буквы были не русские, больше похожие на кружева, чем на сочетания слов или знаков. Хотя грамоту и все прочее Мишка знал не хуже других — в гарнизонном военносиротском отделении помимо Воинского артикула и строевых приемов воспитанников обучали Закону Божию, чтению, письму и арифметике «сколько нужно для делания обыкновенных выкладок». Тем более что за плохую учёбу солдатских сыновей секли розгами или сажали в карцер точно так же, как за малейшие проступки против дисциплины.
Мишку Павлова мать отдала на военное воспитание сразу по достижении им семилетнего возраста — вскоре после того, как отец его, унтер-офицер Воронежского пехотного полка, сложил голову при взятии Дербента. Особого пристрастия к «солдатской экзерциции», к артиллерийской или инженерной науке воспитанник Павлов за время учебы так и не проявил, способности к игре на флейте или на барабане у него также не обнаружилось. Зато почерк у Мишки был аккуратный, разборчивый, так что по окончании курса военно-сиротского отделения его отправили в 17-й Егерский полк на должность помощника ротного писаря. Однако в полку подходящей вакансии на тот момент уже не оказалось, поэтому новичка определили «по потребности» — в ученики цирюльника Ивана Карловича, который ведал также и полковым лазаретом…
Мишка Павлов лизнул указательный палец и перевернул страницу. На следующей картинке были изображены какие-то бородатые старики в белоснежных чалмах и в халатах, склонившиеся над столом. Все они с интересом разглядывали кости скелета, рядом с которым лежал большой череп с пустыми глазницами и оскаленным ртом. Мишка перекрестился на всякий случай и опять поднес ко рту палец, чтобы листать книгу дальше. Но как раз в этот момент из-за тонкой перегородки послышалось:
— Эй, мальчик! Пойди ко мне, быстро…
Едва Мишка захлопнул тяжелый анатомический атлас в сафьяновом переплете, как Иван Карлович снова позвал его — на этот раз, голосом более громким и раздраженным:
— Негодный мальчишка… пойди сюда!
Сразу же вслед за этим из комнаты по соседству донесся отрывистый старческий кашель.
— Чего изволите? — Мишка Павлов застыл перед цирюльником, как учили: вытянув руки по швам, грудь вперед, пятки вместе.
— Куда ты подевался, негодник? Вот я тебе… смотри, выпишу розог…
Несмотря на то, что на дворе стояла ясная, солнечная погода, в комнате Ивана Карловича царили духота и полумрак — дневной свет проникал внутрь нее только через тяжелую полотняную простыню, которой было занавешено единственное окно. Пол, конечно, был глиняный, как и во всем доме, однако на стенах красовались ковры, очень старая сабля в серебряных ножнах и два пистолета. Из обстановки имелись: казенная деревянная тумбочка, стол с приборами для письма, пара стульев и крепкий походный сундук. Кроме этого под потолком золотилась икона Святого великомученика и целителя Пантелеймона, а в углу комнаты были аккуратно составлены книги, доставшиеся Ивану Карловичу от прежних хозяев.
Сам цирюльник лежал под одеялом, на широкой и мягкой кровати, в окружении множества маленьких пестрых подушек. Даже при таком скудном освещении не вызывало сомнения, что старик очень бледен. Седые волосы Ивана Карловича слиплись, спутались, и его бил озноб — невзирая на то, что сейчас в комнате было не просто тепло, а достаточно жарко и душно.
— Подай микстуру.
Иван Карлович снова зашелся в отрывистом кашле, после чего сплюнул кровь в специально поставленный возле кровати большой медный таз.
— Ах ты, черт ее душу!
Первый раз он заболел еще в молодости, на турецкой войне, и с тех пор приступы лихорадки сопровождали Ивана Карловича с огорчительным постоянством, почти так же внезапно заканчиваясь, как и возникая. Причем переносил их полковой цирюльник с каждым годом все тяжелее и тяжелее…
— Вот, пожалуйте…
Мишка очень жалел старика. Иван Карлович был одинокий и потому раздражительный, он любил покричать, однако не придирался без повода. Мог отвесить и подзатыльник, когда Мишка чего-то не понимал или же отвлекался при обучении — но зато и хвалил от души, если видел старание или успехи. К тому же кормил он ученика со своего стола, а на престольные праздники и на день ангела взял себе за обычай одаривать Мишку каким-нибудь сладким гостинцем. В общем, за год без малого солдатский сын Павлов прижился на новом месте, потихонечку начал осваивать ремесло цирюльника — и особенный интерес проявлял он к тому, что происходило в полковом лазарете.
— Тебя вечно ждать — не дождаться… — Иван Карлович сделал пару глотков из фаянсовой кружки: — Возьми-ка лазаретную книгу! Да, вон там, на столе… отнесешь ее в штаб полка. И вот эту записку еще, передай через адъютанта…
Очередной приступ кашля едва не заставил его расплескать травяной отвар — так что, если бы не Мишкина расторопность, вся эта горькая, пахнущая болотом микстура, непременно залила бы простыню.
— Надо лекаря настоящего выписать, из Тифлиса… — отдышавшись, сказал Иван Карлович.
— Да зачем же вам лекаря-то? Уж кто-кто, а вы свою хворь много лучше других изучили, — осмелился возразить ему Мишка, поправляя постель. — Через день-другой сами подниметесь, не впервой!
— Да не мне лекарь нужен, дурная твоя голова! Полк опять на войну выступает, а мы не готовы… — Иван Карлович опустил седую голову на подушку: — Чего встал, как баран? Быстро в штаб — и обратно! Ну, бегом пошел, бестолковый мальчишка.
Как только Мишка Павлов покинул дом, в котором проживал цирюльник, мальчишка тотчас почувствовал прелесть прохладного, свежего воздуха, опустившегося на равнину со склонов Малого Кавказа. Солнце уже оставляло достаточно тени. Небольшой ветерок потихоньку перегонял вдоль заборов тяжелую пыль, среди которой копошились худые, противно галдящие местные голуби.
Бежать Мишка, конечно же, и не думал — потому что решительно не подобало ученику полкового цирюльника носиться по улицам со всех ног, наподобие деревенских мальчишек. Потому и пошел он неспешно, с достоинством, каждым шагом подчеркивая сугубую важность полученного приказа.
Необходимо заметить, что Павлов сейчас очень себе нравился — в мягком белом картузе без козырька, в черных форменных брюках навыпуск, с лампасами и в коротких полусапожках. Зеленый егерский мундир его украшали медные пуговицы в один ряд, а также настоящие солдатские погоны из сукна. Впрочем, полюбоваться на него сейчас было практически некому — с ближнего минарета только что вознес четырехкратную молитву муэдзин, поэтому встречных попадалось немного. Две женщины с кувшинами, закутанные от глаз до самых пяток во что-то черное. Седой погонщик-армянин, сопровождающий скрипучую, нагруженную мешками арбу, в которую был запряжен невозмутимый ослик…
Монотонно и однообразно трещали цикады — впрочем, если прислушаться, вполне можно было бы разобрать шум течения неглубокой реки, разделившей Гянджу на две части. Пахло пряными травами, хлебом, навозом — и только бесчисленные отметины от пуль на стенах да пятна пока еще не закрашенной копоти напоминали о кровавых событиях прошлогоднего штурма. Раны древнего многострадального города заживали, жизнь возвращалась и в хижины, и во дворцы — так, как это уже повторялось не раз за последнее тысячелетие.
Принято считать, что первое поселение на этом месте возникло еще в седьмом веке нашей эры, в период создания и расцвета Великого шёлкового пути. Очень скоро Гянджа была завоевана и разрушена персами, затем — арабами, которые превратили его в арену ожесточенных сражений против хазар. В одиннадцатом веке город захватили сельджуки, в двенадцатом веке — грузинские цари, которые неоднократно грабили его и даже вывезли знаменитые кованые городские ворота. Спустя какое-то время хорезмшах Джелал-ад-Дин вырезал почти все население Гянджи. Татаро-монголы, которые появились вслед за ним, разрушили специальными машинами стену, после чего сожгли и дотла разорили город. А в 1723 году османская армия предприняла штурм Гянджи, закончившийся, впрочем, неудачно для турок — однако при этом были уничтожены все армянские предместья.
Как бы то ни было, во второй половине восемнадцатого века Гянджа опять представляла собой процветающий торговый город с развитыми ремеслами, с многочисленным и многонациональным населением и являлась столицей одноименного ханства. Ханство располагалось на правом берегу реки Куры до устья реки Алазань. На востоке и юго-востоке граничило с Карабахским ханством, а на юге с Эриванским ханством. На западе река Дзегам отделяла владения Гянджи от Шамшадильского султаната, а на севере река Кура — от Грузии. Его правитель Джавад-хан ибн-Шахверди-хан Зийад-оглу Каджар проводил самостоятельную внешнюю политику, успешно воевал с соседями, был достаточно терпим в вопросах вероисповедания своих подданных и даже имел собственный монетный двор.
И вот примерно в 1803 году спокойное правление для Джавад-хана закончилось — Гянджа попала в сферу военно-политических интересов России и Персии, которые стремились взять под свой контроль все Восточное Закавказье. Генерал-лейтенант князь Павел Дмитриевич Цицианов, главнокомандующий русской армией в Грузии, был убежден в том, что Гянджинская крепость является «ключом к северным провинциям Персии» и считал ее захват своей первостепенной задачей. Поэтому он несколько раз предлагал Джавад-хану добровольно сдаться, однако получал неизменный отказ.
В качестве обоснования начала военных действий генерал Цицианов указывал Джавад-хану на две причины, по которым тому следовало бы подчиниться: «…первая и главная, что Гянджа сея округом, во времена царицы Тамары принадлежала Грузии и слабостию царей грузинских отторгнута от оной. Всероссийская Империя, приняв Грузию в свое высокомощное покровительство и подданство, не может взирать с равнодушием на расторжение Грузии, и несогласно было бы… оставить Гянджу, яко достояние и часть Грузии в руках чуждых. Вторая: ваше высокостепенство на письмо мое, писанное по приезде моем в Грузию, коим я требовал сына вашего в аманаты, отвечали, что иранского государя опасаетесь, забыв, что шесть лет тому назад были российским подданным… Буде завтра в полдень не получу я ответа, то брань возгорится, понесу в Гянджу огонь и меч…»
«Я получил твое письмо. Ты пишешь, что во времена царицы Тамары Гянджа находилась в подчинении у Грузии. Этому рассказу никто не поверит. А наши предки Аббасгулу хан и прочие управляли Грузиею… — напоминал в ответ Джавад-хан. — Ещё ты пишешь, что шесть лет назад я передавал крепость Гянджу в подданство русского Падишаха. Это правда. Тогда твой Падишах прислал мне рескрипт и я принял его предложение. Если и теперь есть такой рескрипт, то покажи его мне… и я соображусь с ним. Ещё ты пишешь, будто я раньше находился в подчинении у Грузии. Рескрипт твоего Падишаха и теперь у меня в руках. Бери и читай, как я там называюсь — беглярбеком Гянджи или вассалом Грузии? Отсюда становится ясно, что твои слова — сплошная ложь… Если ты замышляешь со мной войну, то я готов… и успех зависит от Аллаха…»
А когда князь Цицианов в очередной раз предложил хану сдать город без пролития крови, тот ответил: «Не ходите, и кровь не прольется. А если пойдете, то конечно прольется кровь, но грех на вас будет».
Всего этого, разумеется, помощник полкового цирюльника Мишка Павлов не знал, да и знать не мог. Зато он из самых первых уст, от непосредственных участников событий, офицеров и нижних чинов, много слышал о том, что происходило здесь чуть больше года назад.
Очевидцы рассказывали, что отряд Цицианова, отправленный тогда на завоевание Гянджинского ханства, состоял из 17-го Егерского полка, двух необстрелянных батальонов Севастопольского мушкетерского полка, батальона Кавказского гренадерского полка, трех эскадронов Нарвского драгунского полка, полутора сотен казаков и азербайджанской конной милиции в количестве семисот всадников — всего при одиннадцати орудиях.
Первое же боевое столкновение между русским отрядом и ханскими войсками продолжалось больше двух часов и было завершено отступлением конницы Джавад-хана за крепостные стены, находившиеся на левом берегу реки Гянджачай. Крепость имела форму шестиугольника с общей протяженностью стен в три с половиной версты. Сами стены были двойными, каменная и глинобитная, по шесть-восемь саженей в длину и до четырех саженей толщиной, с достаточным количеством бойниц. Сады и предместье города также окружал высокий земляной вал со специальными выступами в виде бастионов.
Осада Гянджи растянулась почти на пять недель, в русском сводном отряде возникли затруднения с продовольствием, солдаты мерзли, среди конной милиции начиналось брожение и недовольство. Гарнизон Джавад-хана при этом находился в тепле и ни в чем не испытывал недостатка.
Наконец, было окончательно определено время штурма…
Ночь на третье января 1804 года оказалась такая же темная и сырая, как многие предыдущие. Над землею стелился холодный туман — острие своего собственного штыка разглядеть удавалось с трудом. На приступ решили идти одновременно с двух сторон. В половине шестого утра гренадеры и двести пеших драгун под командой генерал-майора Портнягина выдвинулись под стены крепости со стороны Карабахских ворот. Егеря полковника Корягина одновременно с этим предприняли отвлекающую атаку. В резерве у каждого из штурмовых отрядов имелось по одному батальону пехоты — основной же резерв составляли артиллерийские батареи, казаки и до батальона стрелков.
Как это часто бывает, последующие события развивались не совсем так, как планировал на военном совете генерал Цицианов. Под огнем вражеских пушек, под градом пуль, бревен и камней отряд Карягина, которому предназначалась при штурме второстепенная и вспомогательная роль, почти сразу преодолел первую стену, после чего завязал тяжелый бой на подступах ко второй. Спустя какое-то время батальон егерей под командованием майора Лисаневича взобрался и на вторую стену, продолжив ожесточенную схватку за крепостные башни Кафе-Бек, Хаджи-Кале, Юхари-Кале и Каджи-Хан. В одной из этих башен капитаном Каловским был убит гордый и храбрый Джавад-хан, который руководил обороной города из самой гущи боя. Сам капитан вскоре после этого также погиб под саблями ханских телохранителей.
Основной же отряд под командованием генерал-майора Портнягина преодолел стены крепости только с третьей попытки, когда егеря уже открывали Тифлисские ворота для пушек и резерва… Дело в том, что его колонна смогла скрытно подойти к самому крепостному валу, и только тогда была обнаружена. Противник открыл по ней огонь почти в упор, приставные лестницы отталкивались по несколько раз, а пробитая в земляной стене брешь также неоднократно переходила из рук в руки, поэтому в тот раз судьба штурма решилась на вспомогательном направлении.
К полудню крепость пала. Ее защитники потеряли около тысячи семисот человек убитыми, включая самого правителя и его среднего сына. Было взято почти восемнадцать тысяч пленных, захвачено два десятка орудий и фальконетов, большое количество боеприпасов и продовольствия, а также — восемь знамен, среди которых знаменитый ханский бунчук и штандарт с изображением на древке руки Магомета. К чести русских солдат, из девяти тысяч женщин и детей, которых Джавад-хан собрал из селений в залог верности их мужей, ни одна не подверглась оскорблению или унижениям. Более того, плененному семейству хана и его первой жене князь Цицианов даровал свободу, отвел им дом в форштадте, пожаловал подарками и деньгами. Отважный и гордый Джавад-хан по распоряжению генерал-лейтенанта князя Цицианова был с воинскими почестями похоронен во дворе самой главной городской мечети.
Потери русских составили семнадцать офицеров и немногим более трехсот нижних чинов, включая раненых. Все участники штурма получили заслуженные награды — чины и ордена, или же специально учрежденные серебряные медали «За труды и храбрость при взятии Гянджи».
Захваченную Гянджу переименовали в честь супруги государя и теперь она стала называться Елизаветполь. Само ханство было упразднено, его территория под именем Елизаветпольского округа вошла в состав Российской империи. В городе учредили комендантское управление, при котором вся военная и гражданская власть сосредоточилась в руках коменданта.
…Довольно скоро ученик полкового цирюльника Павлов оставил позади лабиринт узких переулков, стиснутых глухими глинобитными заборами, и увидел широкую улицу, на которой вполне бы могли разминуться груженый караван верблюдов и всадник при полном вооружении.
— Тебе чего?
В штаб 17-го Егерского полка часовые пропустили Мишку беспрепятственно. И теперь он стоял, вытянувшись во фрунт, перед поручиком Васильевым, исполнявшим сегодня обязанности дежурного адъютанта.
— Бумаги лазаретные для его высокоблагородия майора Котляревского!
— Давай сюда, — офицер принял от посыльного толстую книгу и четвертушку бумаги с запиской, которые передал старый полковой цирюльник.
— Обожди…
Васильев поднялся из-за стола и вышел в соседнюю комнату. Спустя короткое время он вернулся, однако дверь оставил чуть-чуть приоткрытой — да так, что не только он сам, но и Мишка вполне мог услышать и даже увидеть кое-что из происходящего за стеной.
— Стой здесь. Отнесешь ответ Ивану Карловичу.
…Судя по голосам, за дверью совещались двое: шеф 17-го Егерского полка пятидесятилетний Павел Михайлович Карягин и заместитель командира полка Котляревский, исполнявший в последние дни всю штабную работу.
— Поручите еще раз проверить, исправно ли подкованы лошади.
Полковник Карягин, поседевший в боях, но достаточно крепкий и энергичный мужчина, начал службу рядовым в Бутырском пехотном полку. Под командой блистательного Румянцева он принял участие еще в Первой турецкой войне и, как было написано в аттестации, «с этого времени уже не выходил из-под огня неприятеля».
Шефство было на Карягина возложено два года назад, после нескольких лет командования полком, так что по именам и фамилиям знал он не только почти всех своих унтер-офицеров, но и большинство солдат. В обязанности шефа входил общий надзор за управлением полка и за его хозяйством — как правило, шеф исполнял обязанности командира, если находился при полку, а командир становился его замом. Первый батальон или эскадрон полка назывался по имени шефа, а последний — по имени командира. Разумеется, при отсутствии шефа руководил полком сам командир, но за недостатки в полку все равно отвечали они оба. Мнение шефа учитывалось при назначении на должности полковых офицеров, он обычно достаточно много общался с ними, вникал в бытовые вопросы и жалобы. Если в полку находились и его шеф, и командир, то командовал шеф как старший по должности, а полковой командир возглавлял один из батальонов — по обыкновению, третий, в котором и числился.
— Непременно! — Петр Степанович Котляревский, уроженец Малороссии, был, наверное, лет на двадцать моложе Карягина, однако успел уже отличиться в персидской войне, получив за мужество и доблесть ордена Святого Иоанна Иерусалимского и Святой Анны 3 степени: — Подпоручик Гудим-Левкович сегодня пожаловался на состояние лафетных стволов.
— А раньше он куда смотрел? — Слышно было, как шеф 17-го Егерского полка в раздражении отбросил карандаш.
Некоторое время майор Котляревский перечислял, то и дело сверяясь со своими пометками, сколько имеется и сколько надобно еще заготовить овса, белых сухарей, мешков соли и прочего. К тому же, кроме водки и хлеба солдатам в поход полагалось по два фунта мяса.
— Петр Степанович, у вас еще что-то?
— Изволите ли видеть, Павел Михайлович, в полковой казне даже с учетом произведенных расходов на закупку продовольствия и фуража образовался некоторый остаток. Полагаю, недурно было бы раздать солдатам по полтине… или по рублю…
Многие из нижних чинов успели за долгие годы службы обзавестись женами и детьми, которые проживали в особых слободах. И хорошо, если они перед походом могли оставить своим семьям какие-то средства к существованию.
— А господам офицерам — выплатить половинное жалованье за будущий месяц?
Это предложение также было разумным и правильным — покидая обжитой гарнизон, всем офицерам, особенно молодежи, следовало рассчитаться по обязательствам и по долгам перед местными обывателями, сделать некоторые закупки в дорогу…
Поэтому Карягин не стал возражать:
— Одобряю! Пишите приказ.
В качестве шефа 17-го Егерского полка он имел полное право единолично отдавать распоряжения такого рода — тем более что командир полка майор Лисаневич с шестью ротами отборных егерей, с тридцатью казаками и тремя орудиями уже давным-давно отбыл из города для обороны крепости Шуша.
— Что сообщают лазутчики, Петр Степанович?
— Пока ничего достоверного, — покачал головой Котляревский. — Однако нам удалось найти проводника.
— Кто такой?
— Здешний армянин по имени Вани.
— Вани-юзбаши[2]? Старший сын Арютина Атабекова?
— Так точно, Павел Михайлович.
— Знаю, знаю эту семью… — полковник Карягин кивнул одобрительно. — И про самого Вани слышал, что надежный и толковый юноша. Но ведь он, кажется, почти не понимает по-русски?
— В походе при нем будет состоять переводчик.
Мы об этом также договорились.
— Похвально, похвально… — полковник сделал несколько шагов по комнате и, судя по всему, опять решил вернуться к документам:
— Это что у вас написано такое, Петр Степанович?
— Вино виноградное. Два бочонка. Полагается по довольствию для господ офицеров.
— Брать не станем! Пусть вино будет только солдатское, хлебное — оно и для здоровья в здешнем климате полезнее, да и рану, если что, промыть можно.
— Кстати, да, относительно раненых и больных, — майор Котляревский взял в руки записку от полкового цирюльника. — Я попросил Ивана Карловича доложить, сколько нижних чинов у него в лазарете. Вот, извольте… картина весьма и весьма огорчительная.
За последние месяцы боевых потерь в 17-м Егерском полку почти не было. Однако число солдат, не способных стоять под ружьем и нести полноценную службу, в это время не только не уменьшалось, но, напротив — значительно подросло. Несмотря на угрозу строжайшего наказания, невзирая на постоянные уговоры и разъяснения старослужащих, молодежь потихоньку таскала и ела в окрестных садах немытые, недозрелые фрукты, пила грязную, теплую воду. Из-за этого в гарнизоне кровавый понос и гнилая лихорадка косили не только рядовых егерей, но даже унтер-офицеров…
Мишке Павлову пришлось прождать не меньше часа, прежде чем дежурный адъютант Васильев возвратил ему лазаретную книгу — с наказом тотчас же нести обратно, в дом полкового цирюльника. И с дополнительным поручением от господ командиров: непременно передать Ивану Карловичу пожелание скорейшего выздоровления!
Рядовой солдат Павлов, как и положено, отдал поручику честь, повернулся через левое плечо и с решительным видом направился к выходу. Очутившись за порогом, он, однако же, не сразу пошел в направлении дома, а свернул первым делом налево, к расположению музыкальной команды. В музыкальной команде служил горнистом его друг и ровесник Санька Ровенский. Вместе были они еще с первого года военно-сиротского отделения, помогали друг другу и очень радовались, когда узнали, что зачислены в один полк.
Но повидаться в этот раз им так и не пришлось.
Господин капельмейстер, краснолицый, смешной и пузатый, в особенной форме с наплечниками и галунами, восседал прямо посередине двора на большом барабане, пытаясь расковырять штыком начищенную до блеска медную деталь от какого-то духового инструмента. Заметив Мишку, он не стал дожидаться расспросов и сразу же сообщил, что Ровенский в настоящее время находится при втором батальоне, который недавно ушел на полевые занятия за город.
— Вон там, слышишь?
Мишка Павлов старательно повернул ухо в том направлении, которое указал капельмейстер:
— Так точно!
В самом деле, откуда-то издалека доносилась едва различимая барабанная дробь и сигналы трубы.
— Никуда не годится… — вздохнул капельмейстер. — Как прикажете воевать с такой музыкой?
Он опять посмотрел на стоящего перед ним подростка в солдатской форме:
— А ты ступай, ступай отсюда! Видишь, дела полно… — и добавил: — Ивану Карловичу — поклон от меня! Передай, чтобы скорей поднимался, чтобы не хворал…
В самом деле, заметно было, что в полку все поглощены подготовкой к походу. Те, кто на сегодня остался свободен от строя, загружали в телеги мешки с продовольствием на неделю и боевые припасы, подготавливали вьюки для животных, заполняли водой специальные бочки…
— Эй, земляк!
На обратном пути Мишка успел уже миновать гарнизонный цейхгауз, когда его окликнул Гаврила Сидоров — невысокий, как и все егеря, крепко сбитый сорокалетний солдат, которого забрили в армию из Воронежской губернии.
— Ну-ка, глянь и скажи — не пора мне еще красоту наводить?
Сидоров поставил на землю тяжелый артельный котел, который переносил к себе в роту, снял кивер и чуть-чуть наклонил перед Мишкой голову с аккуратно подстриженными под горшок светло-русыми волосами. Помощник цирюльника с нарочито серьезным видом оглядел свою работу:
— Ничего пока, братец, и так обойдешься!
Иван Карлович пока не позволял ученику самостоятельно стричь и брить кого-либо, кроме тяжелых больных в лазарете. Из-за этого по-настоящему практиковаться в ремесле цирюльника Мишке удавалось только время от времени — в основном, на добродушном, покладистом дяде Гавриле. Зато теперь солдаты из его роты посмеивались: дескать, Сидоров наш, ровно барин, либо генерал — постригается у собственного куафера.
— Ну, коли ничего — тогда на-ка вот, держи…
Гаврила Сидоров снял со спины свой шнобзак — специальный заплечный мешок, полагавшийся егерям вместо гренадерского ранца. Достал из него сухари, обернутые в чистую тряпицу, и протянул один, самый большой, Мишке:
— В батальонах с утра уже выдают. На три дня, как положено.
— Благодарствую, дядя Гаврила!
Попрощавшись со старшим приятелем, Мишка Павлов отправился дальше. По пути домой он успел еще подойти под благословение к полковому батюшке, отцу Василию, торопившемуся куда-то с невеселым и озабоченным видом…
«Егерь ростом не велик:
Мал, да дорог золотник!
Егерь мал — да удал,
Что завидел, то и взял!»
Старинная солдатская песня
В начале 1801 года к России присоединилась Восточная Грузия.
Вслед за ней в состав Российской империи были включены Картли-Кахетинское, Бакинское, Кубинское, Дагестанское царства, несколько позже — Менгрелия и Имеретия. И уже тогда стало совершенно понятно, что войны против персов не миновать и что персидский шах Фетх-Али только дожидается подходящего предлога для ее начала.
3 января 1804 года русская армия взяла приступом крепость Гянджа, после чего владения убитого Джавад-хана оказались под властью императора Александра I. Спустя несколько месяцев персидский шах, заключивший союз с Великобританией, объявил войну России.
Начало военной кампании складывалось для персов не слишком удачно. Уже десятого июня русский авангард заставил в беспорядке отступить конницу противника. А затем и основные силы генерал-лейтенанта князя Цицианова осадили Эривань, с беспримерной отвагой и мастерством отразив ответный натиск многократно превосходящей по численности персидской армии. Осада города была снята русскими войсками только в начале осени, когда Цицианову срочно потребовалось подавить начавшиеся в тылу беспорядки.
Как бы то ни было, благодаря успехам русской армии, которые существенно упрочили позиции российских дипломатов, к весне следующего 1805 года под власть императора Александра I перешли Шурагельский султанат, Карабахское и Щекинское ханство.
Разумеется, персидский шах не мог смириться с подобными переменами, означавшими для него невыносимое международное унижение и окончательную утрату влияния в Закавказье. Поэтому, собрав и подготовив дополнительные войска, персы в июне 1805 года предприняли новое наступление. Военачальник принц Аббас-Мирза после отчаянного боя перешел Аракc и занял крепость Аскеран, получив возможность продвигаться дальше, в сторону Тифлиса…
Над Восточной Грузией нависла прямая угроза повторения страшной резни десятилетней давности, когда персидский владыка Ага Мохаммад-шах отдал грузинскую столицу на разграбление своим воинам. Большая часть населения Тифлиса была тогда перебита, а около двадцати тысяч женщин и детей угнано в рабство. И теперешний шах Фетх-Али, которого еще называли Баба-хан, также поклялся вырезать все немусульманское население Грузии до последнего человека.
В Петербурге все были сосредоточены на подготовке к большой европейской войне. И не посчитали возможным значительно укреплять силы Кавказского корпуса. Поэтому на момент возобновления военных действий в подчинении у главнокомандующего князя Цицианова состояло не более шести тысяч штыков и примерно полторы тысячи сабель. К тому же русские войска оказались разбросаны на огромной территории. Из-за болезней и плохого питания в частях корпуса был большой некомплект, не доставало артиллерии и пушечных припасов. Так, например, по состоянию на одиннадцатое июня, по спискам в 17-м Егерском полку числился 991 нижний чин. На самом же деле, в Елизаветполе в строю оставался всего 201 человек — поскольку командир полка майор Лисаневич со своим сводным отрядом уже оборонял высокогорную крепость Шуша от наступающих персов.
Грозная и величественная Шушинская крепость находилась примерно в восьмидесяти верстах от персидской границы, что давало бы неприятелю возможность сосредоточить под ее прикрытием значительные силы для вторжения на территорию Грузии. Кто владел этой крепостью, тот господствовал в крае, и если бы персы захватили ее, Россия надолго, если не навсегда, потеряла бы Карабахское ханство — это одинаково хорошо понимали и князь Цицианов, и командующий персидскими войсками принц Аббас-Мирза. Поэтому в Шуше почти сразу же начались беспорядки, и ни у кого не вызывало сомнения, что в отсутствие русских войск изменники тотчас же раскроют крепостные ворота.
Получив достоверные сведения о том, что персы перешли Аракc, князь Цицианов приказал полковнику Карягину безотлагательно собрать все находящиеся в гарнизоне силы и выдвинуться в направлении Шуши. Спустя несколько дней, восемнадцатого июня 1805 года отряд Карягина выступил из города, имея в своем подчинении 493 солдата и офицера при двух орудиях. В состав отряда входили: шефский батальон 17-го Егерского полка под командой майора Котляревского, одна рота Тифлисского мушкетерского полка под командой капитана Татаринцева, а также артиллеристы подпоручика Гудим-Левковича.
К тому времени, когда командир полка майор Лисаневич получил приказ идти на соединение с отрядом полковника Карягина, он успел уже отбить несколько атак персидских войск на крепость. И вполне обоснованно опасался восстания местных жителей у себя за спиной.
А спустя еще день или два Цицианову поступило известие, что Аббас-Мирза захватил укрепления Аскеранского замка и окончательно отрезал, таким образом, отряд Карягина от Шуши…
— Давай, давай! Пош-шел…
Под лазаретные нужды полковником Карягиным была выделена отдельная повозка, которую невозмутимо тащил за собой грязно-серый, задумчивый, вечно облепленный мухами вол. И необходимо отметить, что с каждым днем Мишка Павлов чувствовал себя в роли погонщика все более уверенно. Если в самом начале пути он почти все силы и все внимание вынужден был сосредоточить на том, чтобы не отставать от передней телеги или не навалиться колесами на шагающих рядом солдат — то теперь у него даже появились желание и возможность спокойно оглядываться по сторонам.
— Веселее пошел, а то, вон — опять засыпаешь!
Мишка Павлов отправился в поход с полковым лазаретом, можно сказать, в результате стечения обстоятельств — вместо выбывшего по болезни цирюльника. В этот раз лихорадка трепала Ивана Карловича недолго — перед самой отправкой из города, ранним утром он тихо преставился, не оставив после себя ни завещания, ни каких-либо распоряжений по службе.
— Causa naturalis[3], - с глубокомысленным видом повторил Мишка Павлов красивые, хотя и непонятные слова, которые много раз слышал от своего наставника в подобных случаях.
— Ну, понятное дело… — посыльный офицер кивнул, перекрестился и уважительно глянул на Мишку. После чего отправился обратно в штаб, чтобы доложить про достойную смену, подготовленную полковым цирюльником.
Тронулись в путь еще затемно, по холодку — сразу после утренней молитвы и каши. Так что отпевали и хоронили старика без участия Мишки. Когда простой гроб с телом Ивана Карловича солдаты из инвалидной команды закидывали сухой землей на христианском кладбище, разраставшемся возле крепостной стены, Мишка был уже далеко, за несколько десятков верст от гарнизона…
— Доброго денечка, дядя Гаврила!
За очередным поворотом повозка поравнялась с ротой егерей, среди которых шагал по дороге Мишкин старший товарищ и покровитель.
— И тебе не хворать…
— Садитесь, дядя Гаврила!
— Нет, земляк, не положено… не мой черед.
Для сбережения солдатских сил полковник Карягин установил такой порядок в походной колонне, при котором на каждую арбу или телегу усаживали по пятнадцать-двадцать человек. Еще столько же солдат укладывали на нее вещевые мешки и шинели, а сами шли рядом пешком. Меняться при этом было заведено через каждые десять верст.
— Везучий ты, однако, Сидоров! — сразу стали посмеиваться над Гаврилой идущие рядом солдаты. — Мало, что у тебя в гарнизоне цирюльник свой был — и побреет, и пострижет, ровно барина… Так теперь, поглядите — и кучером собственным обзавелся! Он тебя завсегда подвезет, куда надо! А ежели что — так и отрежет по знакомству чего-нибудь лишнее, в лазарете-то…
До Шуши от Елизаветполя считалось чуть более ста тридцати верст. Отряд полковника Карягина уже оставил позади селение Агдам, и теперь ему предстояло совсем немногое — пройти по тесному ущелью реки Аскаран. Склоны гор были покрыты колючим кустарником и сухим, редким лесом. Под копытами лошадей, под колесами и под ногами хрустел мелкий щебень. Дорога все время то поднималась, то опускалась, она кружила, петляла и становилась то шире, то уже — несколько раз солдаты меняли строй, но в конце концов пошли по двое в ряд, а то и в колонну по одному.
Передвигались они, можно сказать, налегке — из амуниции каждому были оставлены только перевязь, портупея, патронные сумы, ружье со штыком или короткий нарезной штуцер. Однако, несмотря на это, солдаты уже после первых верст марша истекали потом. Пыль высушивала глаза, рот и нос, принуждая все время чихать и поминутно откашливаться.
Вообще-то, снаряжение егерей было заметно удобнее, чем в обычных полках — вместо тяжелых пехотных тесаков они носили штыки, с обмундирования были убраны блестящие бляхи и галуны, а мундиры и форменные картузы травянисто-зеленого цвета позволяли почти не выделяться на местности.
В походе мало кто даже из офицеров-егерей носил напудренные парики и косы, оставшиеся от покойного императора Павла I, но пока так и не отмененные. С другой стороны, новые мундиры, узкие и короткие, оказались хотя и не такими уродливыми, как при Павле — однако же, и не такими удобными, как кафтаны времен Екатерины Великой. Из недостатков новой формы следовало отметить также высокие, едва не доходившие до ушей, стоячие воротники, заменившие низкие, отложные воротники мундиров Павловского образца. Из-за такого стоячего воротника невозможно было нормально повернуть голову — приходилось поворачиваться всем корпусом.
Егеря были легкой пехотой, и готовили их по особому плану.
Во-первых, в егеря подбирали, как в гренадеры, по росту. Только наоборот — не более двух аршин и пяти вершков[4], «самаго лучшаго, провор-наго и здороваго состояния». Офицеров для егерей велено было назначать таких, которые отличаются особою расторопностью и «искусным военным примечанием различностей всяких военных ситуаций и полезных, по состоянию положений военных, на них построений».
Во-вторых, они больше времени проводили на полевых занятиях, чем на плацу, обучаясь передвигаться тихим, скорым и беглым шагом, делать с полной выкладкой марши без дорог, по пересеченной местности — егерю полагалось уметь «преодолевать все препятствия, какие только встретиться могут…».
Кроме того, егеря готовились к боевым действиям в рассыпном строю и к тому, чтобы воевать в одиночку. Егерь должен был «подпалзывать скрытно местами, скрываться в ямах и впадинах, прятаться за камни, кусты, возвышения и, укрывшись, стрелять и, ложась на спину, заряжать ружье». Кроме того, ему следовало усвоить «хитрости егерские для обмана и скрытия их места, как-то: ставить каску в стороне от себя, дабы давать неприятелю через то пустую цель и тем спасать себя, прикидываться убитым и приближающегося неприятеля убивать». В связи с тем, что «неровности поверхности земной и множество возвышенных на земле предметов почти везде представляют защиту раздробленным частям или одиночным людям», предписывалось обращать внимание каждого егеря «на выгоды, представляемые местоположением, и способы оным воспользоваться: как он, например, имея впереди бугорок, может лечь позади оного на земле или стать на колени и как ему в таком положении может быть удобнее зарядить ружье, верно прицелиться и выстрелить; каким образом при наступлении в лесу должен он подкрадываться от дерева до дерева к неприятелю, беспрестанно вредить оному и выигрывать место, или же при отступлении через лес останавливаться позади каждого дерева и, прикрывая себя, защищать место и товарища своего; как он должен залечь во рву, за оградою или плетнем и как во всяком подобном местоположении может действовать с пользою оружием своим».
Особое внимание уделялось точной стрельбе каждого солдата — в отличие от обычной пехотной тактики, где предусматривался залповый огонь всего подразделения. Егеря, например, обучали правильно судить об удаленности предметов. Для этого предлагалось «показывать ему какое-либо дерево, дом, ограду или другой видный предмет, спрашивая, в каком он полагает его расстоянии; потом приказывать считать шаги до этого предмета и таким образом узнавать свою ошибку…». Егерь приобретал «твердый навык хорошо зарядить, верно прицелиться и метко стрелять во всяком положении, стоя на коленях, сидя и лежа, а равно и на походе». В отличие от солдат тыловых и придворных парадных полков, егерь был приучен содержать свое ружье «в чистоте нужной, не простирая сие до полирования железа, вредного оружию и умножающего труды, бесполезные солдату», а также «заряжать проворно, но исправно, целить верно и стрелять правильно и скоро».
В русской армии егеря появились во время Семилетней войны — заметив пользу, которую они приносили пруссакам, легендарный фельдмаршал граф Румянцев-Задунайский сформировал из охотников особый батальон при двух орудиях, который проявил себя в битве под Кольбергом.
Для боевых действий егерям предписывалось избирать места «наиудобнейшия и авантажнейшия, в лесах, деревнях, на пасах… в амбускадах (засадах) тихо лежать и молчание хранить, имея всегда перед собой патрули пешие, впереди и по сторонам». Примерно тогда же граф Петр Иванович Панин, командуя русскими войсками в Финляндии, «где положение земли такого существа, что в случае военных операций совсем невозможно на ней преимуществами кавалерийско-лёгких войск пользоваться, но требует она необходимо лёгкой и способнейшей пехоты», сформировал команду егерей в три сотни человек и обучил их действию «в тамошней земле, состоящей из великих каменных гор, узких проходов и больших лесов».
На основании накопившегося военного опыта был сформирован егерский корпус из 1650 человек при полках Финляндской, Лифляндской, Эстляндской и Смоленской дивизий — как ближайших на случай войны с теми державами, «коих ситуация земель и их войска требуют против себя лёгкой пехоты».
Польза от егерей обнаружилась почти сразу же — в войне с польскими конфедератами, в первую турецкую кампанию, а также на Кавказе в экспедициях против горцев. Фельдмаршал граф Румянцев и генералиссимус Суворов всегда назначали их в авангард, наряду с лёгкой кавалерией, а в боевых порядках ставили рядом с артиллерийскими батареями — создав новый тип боевого порядка и тактику рассыпного строя. Согласно наставлению для обучения егерских полков, «рассыпное действие» было присвоено егерям «преимущественно пред остальной пехотой».
Вскоре егерские команды были введены во всех пехотных полках, затем появились отдельные егерские батальоны, сведенные в корпуса, преобразованные впоследствии в номерные полки. И одним из таких полков был 17-й Егерский полк, который мог с полным правом считаться старейшим в русской императорской армии — он был сформирован еще в 1642 году из регулярных стрельцов как Московский выборный солдатский Бутырский полк…
Вместе с Павловым на лазаретной телеге ехали несколько человек. В основном, это были гренадеры Тифлисского мушкетерского полка со стертыми от непривычки в кровь ногами. Кроме них, в самый центр, на шинели и ранцы положили молоденького артиллериста, через которого прошлым вечером перекатилось пушечное колесо. Артиллерист лежал тихо, почти не приходя в сознание, и только время от времени просил водицы.
— А ну, гляньте, ребята… вон там… возле дерева!
Мишка вместе со всеми повернул голову в том направлении, которое указывал один из гренадеров.
Недалеко от дороги, на высоком холме был заметен отчетливый силуэт человека в косматой папахе. Увидев проходящую колонну, всадник некоторое время разглядывал ее из-под руки, потом стремительно развернул коня и, нахлестывая его плетью, скрылся из виду…
— Лазутчик, — со знанием дела пояснил кто-то из солдат.
— Видать, скоро уже, — вздохнул в ответ его товарищ.
Нельзя сказать, чтобы от этих слов Мишке Павлову стало страшно. Он еще никогда в бою не был и, очевидно, по этой причине даже не представлял, что ему предстоит испытать. Однако возникшее в эти минуты предчувствие близкой опасности, тревожное ожидание, смешанное с любопытством, заставляли его теперь то и дело оглядываться по сторонам.
Никакое оружие Мишке не полагалось. Поэтому он поправил на поясе короткий офицерский кортик, оставшийся на память о старом цирюльнике, подобрал поводья и со всей силы хлестнул вола:
— Не спи, дохлятина… не отставай!
Полковой обоз состоял, в основном, из открытых телег и подвод, на которых перевозились палатки, мешки с продовольствием и фуражом, солонина, мука, и наполненные водой большие бочки. Офицерский обоз был оставлен в гарнизоне — с собой Карягин распорядился брать только самое необходимое.
Прямо перед Мишкой, под охраной дежурного офицера и двух часовых с ружьями наизготовку следовала полковая казна в закрытой наглухо повозке. Вслед за лазаретной телегой тащилась старая, скрипучая арба, на которую погрузил свои барабаны, литавры и прочую музыкальную утварь оркестр 17-го Егерского полка во главе с толстяком-капельмейстером. На привалах они останавливались также рядом, и Павлов каждый вечер по-соседски забегал перед сном поболтать со своим дружком Саней Ровенским…
— Посторонись, ребята!
— Давай в сторону… не зевать!
Эти окрики в первую очередь относились к пехоте, шагающей вдоль обочины. Но и Павлов, конечно же, не удержался от того, чтобы глянуть назад, на дробный стук копыт.
Впереди остальных, на кауром, с подпалинами донском жеребце приближался полковник Карягин. Полотняный мундир его довольно основательно намок от пота, сапоги запылились, однако в седле Павел Михайлович держался уверенно. За ним следовал проводник — красивый, крепкий парень с черными усами. Одет он был так, как одевались в здешних краях состоятельные купцы и ремесленники: яркая чоха[5], обшитая позолоченным шнуром и бархатом, свободные штаны, сапоги с загнутыми носами. Дополняли костюм проводника круглая меховая шапка, кинжал, сабля и два пистолета, засунутые под широкий матерчатый пояс. Мишка слышал от старших солдат-егерей, будто Карягин во время командования полком оказал его отцу какую-то неоценимую услугу, и теперь уже сын сам отправился добровольцем в поход, чтобы отдать семейный долг чести. Сразу вслед за проводником подгоняла породистого вороного скакуна девушка-подросток, одетая по-восточному — так, чтобы не оставалась открытой ни одна, даже самая малая, часть ее тела. Даже лицо ее было, от подбородка до глаз, укутано полупрозрачной вуалью — скорее, впрочем, не по обычаю магометан, а для того, чтобы защититься от дорожной пыли. При этом сидела девушка на коне по-мужски, широко раскинув ноги в шароварах и упираясь подошвами крохотных туфелек в стремена. Мишка знал уже, как и все остальные в отряде, что зовут ее Каринэ и что состоит она толмачом при своем старшем брате-проводнике.
Замыкал эту живописную конную группу недавно назначенный полковой адъютант — худощавый поручик с причудливой иностранной фамилией, которую Павлов еще не успел запомнить.
— Управляешься, эскулап? — Карягин настолько внезапно и резко решил осадить своего жеребца рядом с лазаретной повозкой, что Мишка не сразу и сообразил, что полковник обращается именно к нему:
— Как там пушкарь? Живой, дышит?
— Так точно, ваше… — от растерянности Мишка попытался не то отдать честь, не то встать, чтобы вытянуть руки по швам, однако только понапрасну дернул вожжи и едва не повалился вместе с ними на дорогу. Получилось смешно и неловко.
— Да сиди уж ты… Аника-воин!
Изогнувшись в седле, полковник поближе глянул в бледное лицо артиллериста, лежащего без сознания на дне повозки.
— Ох ты, матушка Богородица… на все твоя воля!
Карягин истово перекрестился, подобрал поводья, и сразу же, обращаясь скорее к усталым солдатам в колонне, громким голосом пообещал:
— Смотрите вот ужо, кто провинится на марше — пошлю вечером к нашему новому лекарю зубы выдергивать! — И расхохотался во весь голос над собственной шуткой.
Вслед за ним засмеялись и все, кто оказался поблизости: полковой адъютант, егеря, гренадеры. Даже проводник, почти не понимающий по-русски, позволил себе улыбнуться вслед за остальными. Не удержалась от смеха и девушка — Мишка Павлов даже не разглядел, а угадал это по ее глазам, которые именно в этот момент в первый раз показались ему невыносимо огромными и прекрасными.
Конь полковника Карягин переступал копытами и дергал головой. Но прежде чем пришпорить его и направиться дальше, в начало походной колонны, полковник опять обратился к солдатам:
— Потерпите, ребятушки, скоро привал… Веселей, веселее, ребята!
И действительно, еще до наступления ранних сумерек отряду удалось дойти до места, которое авангард майора Котляревского выбрал для предстоящей ночевки.
— Вольно! — послышалась команда офицеров, и солдаты, свободные от караула, тут же начали составлять ружья в козлы. Утомленные долгим дневным переходом, они торопились присесть, отдохнуть, сделать пару глотков из походной фляги или пожевать сухари в ожидании общего ужина.
Палатки ставили только для штаба, да и то не на каждом привале. Поэтому многие принялись разбирать из повозок шинели — днем в горах было жарко и солнечно, однако по ночам до костей пробирал отвратительный холод. Унтер-офицеры по очереди отрядили молодых солдат за водой — в этот раз прямо в лагере протекал шумный горный ручей, так что вполне можно было набрать ее не только на вечер, но и про запас. Сразу начали разгораться костры, сложенные из веток, пустых ящиков и пришедших в негодность, поломанных досок. Над огнем появились артельные котлы для каши…
Некоторые закурили, большинство — самодельные трубки из глины или из дерева. Тем более что обычай нюхать табак, весьма распространенный еще совсем недавно, при славном Суворове, теперь почти исчез не только между офицерами, но даже среди нижних чинов.
Необходимо отметить, что все эти, безусловно, приятные хлопоты и суета как нельзя лучше отвлекали от мыслей о предстоящей опасности и о близком сражении с неприятелем. И потому, привычно разобравшись с волом и повозкой, Мишка Павлов решил пойти на ужин.
По договоренности с каптенармусом он кормился при отделении Гаврилы Сидорова. Хотя, впрочем, имел у себя в лазаретной телеге и собственные запасы, состоявшие, в основном, из провизии, которую предусмотрительный Мишка собрал на дорогу из кухни покойного Ивана Карловича. К тому же, почти все больные солдаты, которых он подвозил по дороге, непременно старались побаловать юного «лекаря» чем-нибудь сытным и вкусным.
Однако прежде следовало исполнить два дела.
В первую очередь Павлов прислушался к дыханию покалеченного артиллериста, лежавшего на повозке, и немного подержал в руке его запястье — так, как это много раз проделывал на глазах Мишки старый полковой цирюльник. Убедившись, что сердце артиллериста по-прежнему бьется и что сам солдат все еще без сознания, Мишка краем холщовой тряпицы убрал струйку крови, которая вытекла у больного изо рта. Это было все, чем он мог помочь.
Оставалось еще пробежаться до штаба с обязательным суточным рапортом.
— Санька!
— Чего тебе? — отозвался с соседней повозки дружок, Сашка Ровенский.
Музыканты полка во главе с толстяком-капельмейстером уже сели поужинать возле костра, а горниста как самого молодого оставили караулить арбу с инструментами.
— Присмотри тут пока? Я бегом, вон туда и обратно.
— Ну, чего с тобой делать…
— А вернусь — у меня настоящего кулича кусок есть, ей-богу! Высох, правда, но ничего, погрызем. Или можно будет его в кипятке размочить… — посулил Мишка Павлов.
— Кипятка я достану! — охотно откликнулся на предложение музыкант…
Отставших по болезни в отряде Карягина не было ни одного человека.
В соответствии с рапортом по лазарету, больными за дневной переход сказались трое солдат. Зато сразу несколько их товарищей унтер-офицеры вернули обратно в строй, посчитав, что они окончательно привели свои ноги в порядок и вполне могут маршировать наравне с остальными. Так что на завтра число подопечных у Мишки Павлова должно было даже уменьшиться.
…Возле соседней повозки, обтянутой плотной материей и наглухо зашнурованной со всех сторон, как обычно, замерли караульные. А неподалеку разговаривали о чем-то полковой казначей и поручик Лисенко.
— У него, знаете ли, сударь мой, детишек четверо! Две девицы на выданье, шутка ли?
— Да, прибавка в окладе служивому человеку всегда значение имеет.
— И про пенсион, сударь мой, про пенсион не забывайте! Это за год ему, получается, выйдет…
Очевидно, беседа между офицерами шла по поводу состоявшегося недавно производства штабс-капитана Парфенова в следующий чин. Известие об этом застало отряд уже по дороге, так что нынче в палатке полковника предстояла небольшая дружеская вечеринка.
Трубач и барабанщик отыграли вечернюю «Зарю».
Возвращаясь из штаба, Мишка остановился послушать, как полковой батюшка отец Василий читает распевным, раскатистым басом «Отче наш…», «Богородицу» и другие молитвы. Было очень торжественно и красиво. В отдалении группа солдат ожидала раздачи положенной чарки вина.
Неожиданно из-за поворота дороги, пригибаясь к шее своего донского жеребца, вылетел поручик Васильев.
— Неприятель, ваше высокоблагородие… в пяти верстах, за речкой! — доложил он, соскочив с коня прямо перед Карягиным.
Голова поручика была не покрыта, и растрепанные волосы в беспорядке спадали на лоб…
«Кровь русская, пролитая на берегах Аракса и Каспия, не менее драгоценна, чем пролитая на берегах Москвы или Сены, а пули галлов и персов причиняют воинам одинаковые страдания. Подвиги во славу Отечества должны оцениваться по их достоинствам, а не по географической карте…»
Генерал Котляревский
Двадцать четвертого июня 1805 года возле реки Шах-Булах отряд полковника Карягина атаковала персидская конница — общим числом примерно в три тысячи сабель.
Первое нападение удалось отразить довольно легко.
Неизменно наталкиваясь на беглый ружейный огонь и на штыки гренадеров, противник несколько раз откатывался назад, пока не прекратил бесплодные попытки найти слабое место в оборонительных порядках русского отряда.
Перед шеренгами солдат, на вытоптанном и разбитом поле осталось лежать десятка три убитых персов и примерно столько же лошадей. Еще несколько лошадей, потерявшие седоков, продолжали бродить между мертвыми, а неподалеку от левого фланга какой-то подстреленный конь с храпом бился в конвульсиях. В теплом воздухе над полем боя неторопливо растекались облака порохового дыма…
Значительных потерь в отряде не было. Одного егеря, зарубленного насмерть, сразу же унесли назад, а пять или шесть солдат, получивших ранения, выразили желание оставаться в строю — их легко можно было заметить по белым, с кровавыми пятнами самодельным повязкам.
— Ну, с Богом, братцы!
До Шуши оставалось немногим более сорока верст.
Выстроившись в каре, под прикрытием пушек отряд продолжил медленное продвижение к теснинам Аскаранского ущелья…
— Полюбуйтесь-ка, Петр Степанович.
С очередной возвышенности, на которую поднялись передовые шеренги гренадер, открылся такой вид, что полковник посчитал не лишним протянуть майору Котляревскому подзорную трубу. Впрочем, и невооруженным глазом вполне можно было разобраться, что все открытое пространство впереди заполнено персидскими войсками: бесчисленные пестрые шатры, пехота, конница и, по меньшей мере, две тяжелых батареи.
— Значит, Аскаран уже действительно пал…
Офицерам было известно, что несколько далее по ущелью единственную дорогу перегораживает Аскаранский замок. Укрепления его расположены по обеим сторонам реки Аскаран и состоят из каменных башен, связанных между собой высокими стенами — даже в русле реки возвышаются две башни. Скалистые берега ее так круты и обрывисты, что обойти по ним замок нет ни малейшей возможности.
Таким образом, путь на Шушу оказался окончательно отрезан персами. Можно было продолжить движение и с боями через какое-то время добраться до замка. Но тогда неприятель, конечно же, преградил бы русскому отряду обратный выход из ущелья и тем самым надежно захлопнул ловушку.
Оставалось одно — без промедления заняться подготовкой к обороне.
— Здесь не самое лучшее место для оборудования позиции, — заметил майор Котляревский, оглядывая густой кустарник, подходящий вплотную к шеренгам пехоты, а также череду сухих оврагов, которые непременно позволят противнику незамеченным собрать силы на расстоянии ружейного выстрела.
— Да, надо было бы поискать что-то более подходящее… — согласился Карягин: — Что скажете, уважаемый юзбаши?
Полковник обернулся к проводнику, который почти безотлучно был рядом с ним на протяжении всего похода. Подождал, пока Каринэ переведет вопрос.
— Брат говорит, что он знает хорошее место…
— Далеко это?
Вани показал рукой куда-то в сторону.
— Нет, не очень далеко. Вон там… видите?
Дальше двигаться русским пришлось на виду у изумленного неприятеля. В его лагере, конечно же, царила суета, которая всегда предшествует сражению, однако уверенный в собственном превосходстве персидский военачальник Пир-Кули-хан позволил Карягину почти беспрепятственно довести свой отряд до старинного мусульманского кладбища на кургане.
Место было, действительно, подходящее.
С высоты все подходы просматривались и свободно простреливались, а внизу, у подножия, протекала река. На вершине кургана были разбросаны многочисленные надгробные камни и небольшие постройки, которые вполне могли послужить защитой от пуль и картечи. По команде полковника позицию дополнительно окружили составленными друг за другом телегами и арбами, соорудив из них так называемый «вагенбург» или гуляй-город.
— Ай, спасибо, Вани-юзбаши… молодец! — в очередной раз похвалил проводника Карягин и принялся отдавать последние распоряжения перед боем: — Подпоручик, вы здесь одну пушку поставьте! А вторую — сюда, вот и славно получится…
Егеря, гренадеры, артиллеристы до самого вечера оборудовали окопы и огневые позиции. Земля на холме была каменистая, не податливая, однако же все понимали, что стараются для себя и для близких товарищей. Припекало июньское солнце, поэтому работали солдаты, скинув мундиры и сапоги. Закончив работу, почти все обливались холодной водой и надевали чистые рубахи — было ясно, что предстоящая битва для многих может оказаться последней.
Кто-то сел покурить, кто-то грыз сухари. Стрелки в который раз выцеливали расстояние до приметных ориентиров.
Обер-офицеры находилась при своих взводах и ротах. Отец Василий обошел позиции.
Время шло. Нарастало тревожное и томительное напряжение. Артиллеристы сидели с зажженными фитилями в руках…
Наконец, приблизительно в шесть часов пополудни, персы все-таки атаковали русский лагерь.
Пологий склон перед позициями отряда в одно короткое мгновение заполнился атакующей персидской конницей. Стремительная лавина, подбадривая себя воинственными криками и бесцельной стрельбою из пистолетов, устремилась вперед — так, что, кажется, не было и не могло быть человеческой силы, способной ее остановить.
Однако русские артиллеристы, подпустив неприятеля на расстояние пушечного выстрела, первым делом хлестнули по нему картечью. Как оказалось, на большой дистанции прицел был установлен совершенно правильно — обе 12-фун-товые полевые пушки в буквальном смысле слова выкосили передовой отряд отборных всадников.
Затем к артиллерийскому огню прибавился частый, рассыпчатый треск нарезных карабинов, так называемых штуцеров, и винтовальных ружей. Обычная пехота их почти не имела, и даже в егерских частях нарезное оружие по штату полагалось только унтер-офицерам и наиболее метким стрелкам — не более двенадцати на роту. Егерские штуцеры обладали в два-три раза большей прицельной дальностью, чем гладкоствольные ружья, поэтому у «застрельщиков» оставалось достаточно времени для того, чтобы высмотреть среди наступающих подходящие цели и поразить неприятельских командиров.
И только после этого, по команде господ офицеров, раскатистым залпом ударили по наступающим персам солдаты, укрывшиеся за повозками. Тотчас же все вокруг исчезло в пороховом дыму и в облаках пыли, поднятой вражеской конницей — и совершенно отчетливо стали слышны крики раненых персов, тягучее ржание, конский топот…
Склон кургана перед укрепленным лагерем с каждой минутой все более загромождался телами убитых людей и лошадей — настолько, что всадники, наступавшие позади, вынуждены были перепрыгивать через эти препятствия. К этому времени артиллеристы подпоручика Гудим-Левковича уже успели откатить оба орудия обратно на позицию и развернуть их в нужном направлении. Стволы быстро прочистили банником, смоченным в уксусе и воде, затем вновь навели их на цель, вложили и плотно забили заряд в канал ствола, воткнули в заряд быстрогорящую трубку…
— Пали!
В этот раз шквал картечи, опять угодившей в передовые ряды наступающей конницы, все-таки остановил и отбросил назад неприятеля, который предпочел укрыться за холмами.
Заговорили персидские пушки.
Стрелять им приходилось вслепую, издалека, поэтому поначалу огонь вражеской артиллерии не причинял русским особого вреда. Тяжелые пушечные гранаты и ядра, по большей части, вообще не долетали до линии обороны — в основном, они падали и разрывались чуть ниже по склону, подбрасывая над землею фонтаны пыли, осколки и оторванные конечности мертвых тел.
Потом персы все-таки перетащили свои батареи на более выгодные позиции, отчего их снаряды все чаще начали попадать на территорию лагеря. Появились убитые, раненые и контуженные взрывной волной. Одно ядро упало даже в табун офицерских и обозных лошадей, которых коноводы перед боем отвели на противоположный склон кургана, учинив продолжительный беспорядок среди покалеченных и перепуганных животных…
После двух или трех безуспешных атак своей конницы Пир-Кули-хан решил пустить в дело пехоту. Его солдаты двинулись в атаку, не соблюдая ни регулярного строя, ни воинского порядка — скорее, это была какая-то беспорядочная вооруженная толпа, в которой задние ряды просто-напросто напирали на тех, кто бежал впереди, не позволяя им остановиться.
Персидские пехотинцы не имели общей формы. Пожалуй, единственное, что их объединяло — это головной убор. Так называемая «каджарская» шапка представляла собой усеченный высокий конус из шкуры черного ягненка или барана, с маленьким суконным донцем, немного примятая спереди. Солдаты отпускали бороды, а волосы, брови и даже ресницы красили хной не реже одного раза в неделю. Просторные шаровары длиною до пят надевались ими под рубаху и были завязаны спереди: точно так же, как шелковые рубахи, они могли оказаться самого разнообразного цвета. Поверх сорочки и шаровар персы круглый год носили темный, стеганый архалук — нечто вроде камзола, перетянутого кушаком. Вместе с солдатами в атаку шли также и музыканты — пронзительные звуки флейт и удары больших барабанов, которые волокли на себе неторопливые ослики, предназначались для поддержания боевого духа и доблести персидской пехоты…
Впрочем, в этом бою пехотинцы не смогли одолеть и половины расстояния до вершины холма. И напрасно ее командиры своим собственным личным примером, свирепыми воплями и ударами сабель не раз и не два предпринимали попытки заставить солдат возвратиться, чтобы возобновить атаку. Пройдя медленным шагом какое-то расстояние, постреляв для порядка по сторонам и потеряв от картечи и пуль еще несколько десятков человек, персы снова и снова откатывались назад, на безопасное расстояние.
Тела убитых воинов персидской армии плотным, пестрым ковром усеяли подступы к русскому лагерю. Увидев это, Пир-Кули-хан отдал команду прекратить наступление в пешем строю и приказал опять отправить в бой немного отдохнувшую, зализавшую раны персидскую конницу.
…Ожесточенные атаки следовали одна за другой до наступления темноты. Время от времени самым храбрым, умелым и самым удачливым неприятельским всадникам, группами в несколько человек или даже поодиночке, удавалось прорваться за ограждение, составленное из телег. И тогда против них приходилось сражаться штыками, теряя солдат и младших офицеров…
Ночью персам пришлось сделать вынужденный перерыв, чтобы собрать тела погибших, и Пир-Кули-Хан отвел войска на близлежащие высоты. Счет потерь у него давно уже перевалил за тысячу, однако и полковнику Карягину удержание позиции на кладбище обошлось едва ли не в половину отряда — сто девяносто семь человек убитыми и ранеными. В числе прочих геройски погибли командир второй роты, поручик из гренадер, два молоденьких прапорщика, полковой казначей и недавно назначенный адъютант с иностранной фамилией, которую мало кто в полку успел выучить и запомнить.
— «Пренебрегая многочисленностью персиян… — за несколько часов отчаянного боя Карягин до хрипоты сорвал голос, однако слова его были понятны и правильны: — … я проложил бы себе дорогу штыками в Шушу, но великое число раненых людей, коих поднять не имею средств, делает невозможным всякую попытку двинуться с занятого мной места…»
Зачитав до конца донесение, полковник Карягин обвел взглядом своих офицеров, собравшихся на развалинах древнего здания, которое в здешних местах называли дарбази или каради и которое было выбрано для помещения штаба. Сооружение это некогда представляло собой жилой дом, почти полностью вырытый в склоне холма, а его стены были выложены из бутового камня — с нишами для посуды и прочих вещей. От деревянного потолочного перекрытия почти ничего не осталось, и лишь опорные столбы еще продолжали поддерживать наполовину обрушенный свод. На земляном полу, прямо посередине Котляревский распорядился составить из досок и ящиков нечто вроде стола, чтобы установить на нем два горящих светильника.
— Господа офицеры, имеется еще несколько обстоятельств, которые нужно принять во внимание. Только что я получил известие от командира семнадцатого Егерского полка. Дмитрий Тихонович докладывает об окончательной невозможности для его отряда оставить Шушу и выдвигаться к нам на соединение. Со вчерашнего дня крепость полностью окружена и блокирована персиянами… — Прежде чем заговорить дальше, полковник Карягин выдержал некоторую паузу: — Более того, оказалось, что на обещанное подкрепление от карабахского хана также рассчитывать не приходится. По сообщению майора Лисаневича, этот сучий сын вместе со всей своей конницей переметнулся обратно, под руку персидского главнокомандующего. И теперь вместе с ним осаждает Шушинскую крепость…
В общем, этого следовало ожидать. Так что сообщение об очередном вероломстве союзников не произвело на усталых, измотанных офицеров особого впечатления.
— Сведения достоверные? — уточнил со своего места капитан Парфенов.
— К сожалению, да.
— Что же делать? — как-то очень по-детски спросил поручик Бобровский, заменивший убитого ротного командира.
— Именно для разрешения этого вопроса мы и собрались. — Павел Михайлович Карягин еще раз оглядел помещение: — Его сиятельство главнокомандующий князь Цицианов предписывает нам во что бы то ни стало отвлечь на себя главные силы неприятеля. И задержать его продвижение далее по направлению к Тифлису. Прошу высказаться господ офицеров. Как водится, обратно старшинству…
Подобный порядок установился в русской армии достаточно давно: первыми свое мнение высказывали младшие по чину и по сроку службы — с тем, чтобы на них не мог влиять авторитет начальников и командиров. Однако прежде следовало устранить определенные сомнения, которые возникли у большинства офицеров.
— Какой смысл удерживать эту позицию?
— Почему бы неприятелю просто не обойти нас?
— Или не взять в осаду, как отряд майора Лисаневича?
— Может, следовало бы отойти обратно, на Елизаветполь? — спросил, стесняясь, подпоручик князь Туманов. — И там устроить оборону?
— А что, за стенами крепости можно продержаться сколь угодно времени… — поддержал его артиллерист Гудим-Левкович.
— Где сейчас наш проводник?
— Я отослал его из лагеря с особым поручением… — майор Котляревский обернулся к Васильеву, который задал этот вопрос.
— А не нарочно ли он заманил нас в ловушку?
Заместитель командира полка обменялся взглядом с Карягиным:
— Исключить этого невозможно, однако…
Обсуждение заняло немногим более четверти часа. Офицеры приняли решение пока остаться на позициях, которые оказались довольно пригодными для обороны. Также следовало послать лазутчиков, которые разведают расположение неприятеля, его силы и пути для возможной передислокации отряда.
На этом военный совет был окончен, и наступило время расходиться. Однако прежде чем отпустить всех по ротам, Павел Михайлович вновь предоставил слово заместителю командира полка.
— Господа! — обратился к присутствующим майор Котляревский:
— Мне сегодня с утра доложили, что среди нижних чинов ходят глупые слухи. Поговаривают про то, что мы якобы тайно вывезли из гарнизона какие-то несметные сокровища. Те самые сокровища, из-за которых будто бы персидский шах и двинулся войною на Россию…
Офицеры в полнейшем недоумении начали переглядываться между собой:
— Да что за чепуха?
— Я и не слышал ничего подобного…
— Право слово, моим егерям не до сплетен!
— Вот именно, господа! — повысил голос майор Котляревский. — А потому необходимо впредь неукоснительно и не стесняясь в средствах пресекать все разговоры подобного рода между солдатами.
— Кроме того, господин капитан, — обратился Карягин к командиру гренадерской роты, — я приказываю вам дополнительно выделять по два надежных унтер-офицера — для несения постоянного караула возле казначейской повозки.
— Ваше высокопревосходительство! — начал было, вставая со своего места, широкоплечий капитан Татаринцев. — У меня же и так в строю…
Однако полковник вопреки обыкновению не дал ему договорить:
— Выполняйте!
— Совет окончен, все свободны, — поспешил объявить заместитель командира полка и, отчего-то не глядя в глаза подчиненным, начал сворачивать карту.
…Небо над лагерем было усыпано крупными, яркими звездами. Лунный свет этой ночью имел красноватый, тревожный оттенок — такой, будто в нем отразилось пламя неисчислимого множества неприятельских костров.
Прежде чем разойтись по своим подразделениям, недавние соперники, поручики Лисенко и Васильев, обменялись крепким рукопожатием. Напряженные дни подготовки к походу, многочисленные испытания, которые выпали на долю офицеров и солдат во время пути, но в особенности та смертельная опасность, которой каждый из них подвергался сегодня в сражении — все это, кажется, навсегда примирило между собой молодых людей. Теперь и сам повод для ссоры, и даже неоконченная дуэль — все казалось им совершенно бессмысленным, не заслуживающим внимания пустяком, мелким делом, имеющим отношение лишь к бесконечно далекому прошлому.
…Первоначально для нужд лазарета было выделено место в небольшой ложбине со стороны реки — куда почти не залетали осколки ядер и гранат. Дно ее застелили палаточной парусиной, однако очень скоро количество раненых так возросло, что их приходилось укладывать прямо на землю, среди каменных валунов и надгробий.
— Вы поспите, пожалуйста. Ну, хотя бы немного, — в очередной раз предложила Каринэ.
— Нет, спасибо, не хочется… — покачал головой Мишка. — Нет, не могу…
Все его попытки заснуть этим вечером оказались напрасны — перед глазами тотчас же возникали уродливые ранения от сабель и осколков, из которых ужаснее остальных были раны от двойных неприятельских пуль, соединенных между собой, на турецкий манер, тонкой проволокой. При таком попадании плоть человеческая оказывалась развороченной, кости дробились, а внутренности превращались в сплошную кровавую кашу.
Мишка Павлов постоянно находится при лазарете, по мере возможности облегчая чужие страдания.
Многие из покалеченных солдат были почти так же молоды, как он сам. Те, кому повезло, почти сразу же погружались в глубокое забытье, остальные кричали от боли или же тихо постанывали… Раненые не так тяжело перевязывались самостоятельно, в меру сил помогая друг другу. При этом на свежую кровоточащую рану накладывали комок земли, перемешанный со слюнями и порохом, а поверх всего этого очень плотно наматывали обрывок исподней рубахи или полотенца. Некоторые из раненых, прислонившись к могильным камням вокруг лазаретной повозки, потихоньку закуривали, что-то ели и пили…
Чаще всего Мишке Павлову приходилось иметь дело с кистями рук, которые были рассечены кривыми клинками персидских всадников.
Военно-полевая хирургия того времени уже прекрасно освоила захватывание кровоточащих сосудов инструментами и их лигатуру для остановки кровотечения. Получил широкое распространение и так называемый метод Ледрама, который рекомендовал производить первичные разрезы для того, чтобы расширить узкую раневую щель — считалось, что таким образом можно предотвратить ампутацию. В русской армии вообще велась активная борьба с широким применением удаления поврежденных конечностей, и это даже нашло отражение в воинском уставе, где было прямо указано: «Отсечение руки, или ног, или какой тяжелой операции без доктора или штаб-лекаря отсекать не должно, а должно с их совету как болящего лучше лечить…» Существовала и практика «триажа», то есть сортировки раненых в зависимости от тяжести полученных в бою травм.
Однако медицинские познания самого Мишки Павлова сводились к тому, что он успел случайно подсмотреть, посещая со старым цирюльником полковой лазарет. Да еще, наверное, к паре анатомических книжек с картинками, которые имелись в его походной библиотеке. В наследство от Ивана Карловича досталась Мишке также особенная сумка-»монастырка», в которой находились ножи непонятного назначения, какие-то жуткие пилки, жгуты, лубки, навощенные нитки, иглы и два больших шприца — «прыскала». Кроме сумки, правда, был еще сундучок на замке — для хранения корпии, нескольких флакончиков какого-то настоя, скипидарной мази, мандрагоры и опия. Как и что из всего этого надлежало использовать, Мишка толком не представлял, и почти вся его деятельность в лазарете свелась к бесконечным и безуспешным попыткам хоть чем-нибудь облегчить страдания умиравших солдат. В результате, еще до наступления ночи его сознанием овладело какое-то равнодушное отупение. Даже известие из полкового оркестра о гибели закадычного дружка Сашки Ровенского не произвело на него, кажется, ни малейшего впечатления…
— Тогда покушайте? Вот, у меня есть!
— Нет, Каринэ, нет, спасибо… воды…
Прямо рядом с надгробной плитою потрескивал жаркий костер, сложенный из обломков разбитой телеги. Над костром чуть покачивался потемневший от копоти старый котел.
— Извольте, господин помощник лекаря! — Солдат второго егерского батальона Гаврила Сидоров подал своему земляку большую кружку, наполненную до краев кипятком.
Так уж вышло, что он, получив основательную контузию при отражении конной атаки, задержался при лазарете и на протяжении всего дня помогал по хозяйству: таскал дрова и воду с речки, поддерживал огонь, переворачивал раненых, уносил покойников, даже советовал что-то при случае из своего многолетнего опыта службы. И отчего-то само собой повелось, что впервые в жизни не только этот земляк-старослужащий, но и все остальные солдаты, и даже некоторые унтер-офицеры начали обращаться к совсем еще юному Мишке на вы, именуя его хоть и не совсем верно, зато уважительно: «господин помощник полкового лекаря».
Так же называла его и армянская девушка Каринэ. Она пришла из штабного укрытия по своей собственной воле, в самом начале сражения, и тотчас же стала неоценимой помощницей и поистине добрым ангелом лазарета. Поначалу Каринэ только отмывала от крови ранения, да не слишком умело накладывала повязки. Однако с каждым разом это получалось у девушки лучше и лучше.
Но, что было намного важнее — в ее присутствии раненные солдаты намного легче переносили боль и страх близкой смерти, вели себя еще более стойко и мужественно. Непривычное русскому слуху армянское имя бесчисленное количество раз в этот день произносилось и в здравом сознании, и в бреду — и тогда Каринэ просто тихо подсаживалась к умирающему. Она брала его ладонь в свои крохотные, почти детские, ладошки и нашептывала что-то на своем языке — до тех пор, пока страдалец не уходил окончательно…
— Спасибо, дяденька Гаврила.
Прежде чем принять кипяток, Мишка непроизвольным движением вытер обе руки — он сегодня их мыл бесконечное множество раз, однако собственное тело постоянно казалось ему слишком грязным и липким от крови…
— А сухарика? Размочить его, да во рту подержать…
— Нет, не надо, не хочется…
Дым костра отгонял запах смерти, страданий и боли.
Слышно было, как неподалеку отец Василий отпевает новопреставленных воинов.
Мишка Павлов прикрыл на секунду глаза, но перед ними опять закрутилась кровавая, страшная карусель. Он тряхнул головой, отгоняя видение, и неожиданно для самого себя задал вопрос:
— Где твой брат? Почему ты не с ним?
— Брата в лагере нет, — ответила Каринэ. — Ваш полковник отослал его с поручением.
— Куда?
— Я не знаю, — девушка вздохнула тяжело и покачала головой. Сейчас она казалась очень взрослой, намного старше своих лет — хотя в действительности ей не так давно исполнилось тринадцать:
— Наверное, в крепость Шуша… или же в Аскаран… или еще куда-то…
— Опасное дело, — с уважением кивнул Гаврила Сидоров.
— Брат везде пройдет. И все сделает. И вернется! — В глазах армянки полыхнули отблески костра.
— Ну, понятно, вернется! — поторопился поддержать ее солдат.
— А откуда твой брат так хорошо знает эти места? — спросил Мишка Павлов.
— Мы здесь жили когда-то. Еще до начала войны… — махнула девушка рукой куда-то в темноту: — Весь наш род очень древний, он происходит отсюда, из Карабаха. Отец мой, Атабеков Арютин, и его отец, и отец его отца — все они передавали титул юзбаши по наследству. У нас это очень почетное звание, оно означает — «сотник», и его не стыдятся носить даже благородные люди при дворе шаха.
Каринэ рассказывала историю своего рода привычно и просто — так, как делала это, судя по всему, уже много раз. Речь ее была правильной, и армянский акцент лишь придавал словам девушки какое-то особенное очарование:
— Моя семья всегда была богатой, у нас всегда было много скота, земли еще несколько мельниц. Но потом напал Ага-Магомед-хан, и деревни вокруг опустели. Я помню по рассказам отца и матери, что жители тысячами бежали в разные стороны, а население Карабаха уменьшилось, как говорят, почти на сорок тысяч дымов. Вся страна тогда представляла собой одну громадную развалину, и на равнинах ее, прилегавших к персидским границам, никто не осмеливался даже селиться. Там повсюду виднелись только опустевшие села, остатки шелковичных садов, да запущенные и брошенные поля…
Мишка понял вдруг, что прислушивается в большей степени не к тому, что говорит Каринэ, а к ее голосу, мелодичному и красивому, как восточная песня.
— После того, как пало Гянджинское ханство, мой отец и моя мать, мои старшие братья Вани и Акоп со своими женами и детьми и еще двести пятьдесят армянских семей перебралась из Карабаха, из владений сурового Ибрагим-хана, в Елизаветпольский округ, под защиту российских штыков. Без домашнего скота, без имущества, почти без денег… Моих родных поселили в самом Елизаветполе, на форштадте. Полковник ваш Павел Михайлович Карягин тогда был начальником гарнизона и принял живое участие в судьбе переселенцев, и помогал всем, чем возможно — до тех пор, пока карабахский властитель Ибрагим-хан не был вынужден присягнуть на верность Российской державе. Моя семья смогла вернуться на родину, в Касапет, но не нашла там уже ничего: имущество было расхищено, разграблено, все говорило о неисходной бедности, которою судьба грозила моему семейству в будущем. Ваш полковник, однако, опять смог спасти нас и не дал опуститься до разорения. По его настоянию хан возвратил все, что было отобрано, и моя семья опять зажила спокойно, благословляя великодушную защиту русского правительства. И если бы не эта новая война… разве мог отец не отблагодарить полковника за все, что он для нас сделал? Потому он и послал в Елизаветполь своего старшего сына Вани, чтобы тот послужил русской армии верой и правдой.
Каринэ замолчала, и некоторое время все трое у костра сидели в тишине. Потом Мишка задал вопрос, который только сейчас пришел ему в голову:
— Каринэ, отчего ты вот так хорошо разговариваешь по-нашему?
— Я больше года прожила в Тифлисе, в семье его сиятельства князя Цицианова… Меня там приняли, когда моей семье пришлось бежать из Карабаха. А в конце этого лета я должна была поступать в пансион благородных девиц, но…
Неожиданно из темноты раздался пронзительный и протяжный крик кого-то из раненых, которого как раз в это мгновение покинуло спасительное забытье — и отважная девушка тотчас же устремилась на помощь, чтобы хоть ненамного утолить чью-то боль и страдания…
«Гордость Джавад-хана омылась кровью, и мне его не жаль, понеже гордым Бог противится. Надеюсь, что вы не захотите ему подражать и вспомните, что слабый сильному покоряется, а не мечтает с ним тягаться».
Из письма князя Цицианова карабахскому хану
Мишка Павлов открыл глаза еще затемно. Очевидно, проспал он достаточно времени. Небо южное было, как будто глубокою ночью, усыпано крупными звездами — но по самому краю его, над вершинами гор уже понемногу угадывался рассвет.
Продолжительно и однообразно трещали цикады. Никто не стрелял.
— Проснулся, земляк? Это хорошо… — Солдат Гаврила Сидоров как будто и не отходил от костра. Зачерпнув что-то из котелка деревянною ложкой, он чуть-чуть подержал ее на весу, подул, попробовал, после чего отрицательно помотал головой:
— Не готова каша. Подождать придется.
Мишка Павлов внезапно почувствовал, что проголодался — проголодался смертельно, до рези в желудке и до противного, унизительного приступа тошноты.
— Мне водички бы, дядя Гаврила…
— На-ка, вот, держи!
После пары глотков стало легче:
— Спасибо.
— Не хотелось будить, а вот надо… — извинился солдат, принимая из руки Павлова пустую кружку. И показал на несколько больших кусков палаточной материи, раскатанных неподалеку:
— Навес, вот, надо бы для раненых соорудить. А то совсем на солнце припечет…
Рядом были уже приготовлены колья, два топора и большой моток толстой, грубой веревки.
— Дозволите выполнять, господин помощник полкового лекаря?
И вопрос рядового солдата, и сама интонация, с которой он был задан, были, конечно, шутливыми. Однако же в них без труда можно было почувствовать нотки некоторого почтительного уважения — если и не по отношению к самому Мишке, то уж точно по отношению к исполняемой им особенной должности.
— Да уж ладно, вам, дядя Гаврила… я сейчас… я сейчас помогу!
Мишка встал, чтобы отойти и оправиться, но перед этим вдруг вспомнил:
— А где Каринэ?
— Пошла к раненым. Вот девчонка-то молодец! И откуда же у нее столько силы находится…
Мишка Павлов вернулся к костру за мгновение до того, как в расположении лазарета появился поручик Васильев:
— Сидите, братцы, сидите, — махнул он рукой. Потом принюхался: — О, да я вижу, у вас тут богато!
— Присаживайтесь, ваше благородие! — Гаврила Сидоров показал офицеру на опрокинутую надгробную плиту. — Отведайте солдатской каши.
— Нет, братец, идти мне надо к себе, в роту, — с видимым сожалением отказался поручик и перевел взгляд на Павлова: — Как дела, господин эскулап? Полковник велел тебе срочно прибыть к нему в штаб, с полным рапортом. Сколько раненых было, сколько, царствие им небесное, за ночь преставилось, да кого в строй вернули…
Молодой офицер вдруг расплылся в улыбке, и непроизвольно расправил широкие плечи:
— Здравствуй, милая девушка!
Вышло так, что он первым заметил появление Каринэ — и стоявшему к ней спиной Мишке Павлову это показалось отчего-то неправильным и неприятным.
— Доброго утра, красавица!
— Здравствуйте, господин поручик, — голос у девушки был тихий, усталый, но очень красивый.
— А отчего это ты в лазарете? Тебя в штабе уже обыскались…
— Я пока что тут, с ранеными, господин поручик… Брат мой, не знаете, не вернулся?
— Пока не видел. Однако же непременно вернется! — заверил Васильев и спохватился: — Господин полковник велел всех строго-настрого предупредить, чтобы между солдатами впредь не распространялись опасные слухи. Понятно?
— Какие слухи? — удивилась Каринэ.
— Да про сокровища, — отмахнулся поручик.
— Про какие сокровища?
— Какие? Известно, какие… — Поручик Васильев показал рукой на казначейскую повозку, возле которой топтались на круглосуточном карауле двое солдат. — Те сокровища Гянджинского правителя Джавад-хана, которые мы будто бы вывезли из Елизаветполя вместе с кассой полка. С тем, чтобы они вновь неприятелю не достались.
…Когда фигура молодого офицера растворилась в предрассветном сумраке, Гаврила Сидоров, Мишка и Каринэ сели завтракать.
— Чего это они все обзываются? Командир наш вчера, да сегодня поручик еще… — облизывая деревянную ложку, поинтересовался вслух Мишка Павлов. — Эскулап… что за слово такое диковинное?
— Не слыхал никогда, — пожал плечами бывалый и многое повидавший солдат.
— И я не знаю, — сообщила девушка. — Но не думаю, чтобы в нем было что-то обидное…
— Это шутка такая, наверное, между господами, — поддержал ее Сидоров. Обернувшись, он некоторое время рассматривал караульных у казначейской повозки. Потом опять перевел взгляд на собеседников, расположившихся возле костра:
— Ну, а что ты-то скажешь, дочка? У этого хана и вправду имелось большое богатство?
— Я не знаю, — немного задумалась Каринэ. — Рассказывают, что крепость Гянджа была основана тысячу лет назад, во времена арабского халифа аль-Мутавакиля и была названа так из-за найденной там сокровищницы. Потому что арабское слово «джанза», или «гандз», у армян означает «большой клад», «сокровище»… Все те, кто нападал на Гянджу, непременно искали сокровища древних правителей — и кочевники-дикари, и грузины, и персы, и турки-сельджуки. Говорят, что когда монголы захватили город, они страшно пытали оставшихся жителей, чтобы узнать у них тайное место хранения золота и драгоценностей …
Наскоро перекусив, Мишка Павлов достал из мешка лазаретную книгу и отправился пересчитывать всех, кто умер от ран в эту ночь, и тех, кому еще предстояло, по Божией воле, поправиться или умереть в скором времени. По пути он почти против собственной воли то и дело посматривал в сторону казначейской палатки, возле которой как раз в это время менял часовых рыжеволосый капрал с повязкой на голове.
…Наступивший день обошелся почти без заметных атак со стороны неприятеля — осторожный, наученный опытом прошлых потерь Пир-Кули-хан ограничился пушечной канонадой. К тому же, чтобы ускорить капитуляцию русских, он решил отрезать осажденный лагерь от воды, установив с этой целью на противоположном берегу, над рекой, четыре батареи фальконетов[6].
В результате, до самого позднего вечера силы русских солдат истощал нестерпимый зной, мучала жажда и поражали огнем почти непрестанные выстрелы неприятельских пушек. Количество раненых и убитых во второй день сражения оказалось вполне сопоставимо с потерями, которые были понесены отрядом во время атак неприятельской конницы и пехоты. Сам полковник Карягин, контуженный три раза в грудь и в голову, получил еще и ранение в бок навылет. Майор Котляревский также получил осколок в ногу, из фронта выбыло большинство офицеров, почти все батальонные, ротные командиры. Солдат не набиралось и ста пятидесяти человек, годных к бою…
Несколько раз Пир-Кули-хан через парламентеров предлагал полковнику сложить оружие, однако неизменно получал отказ. Впрочем, далее держаться без воды и под обстрелом было невозможно…
— Пойдем, ребята, с Богом и вспомним пословицу: двух смертей не бывать, а одной не миновать; умереть же, вы сами знаете, лучше в бою, чем в госпитале. И церковь святая за нас помолится, и родные скажут, что мы умерли как должно православным!
Командовать отрядом, которому предстояло совершить ночную вылазку против батарей неприятеля, было доверено капитану Парфенову. Отряд его состоял исключительно из охотников-гренадеров, специально обученных для штыкового боя, а также из опытных стрелков-егерей, с которыми вызвались идти поручики Клюкин, Ладынский, Лисенко и неизменный их приятель подпоручик князь Туманов.
Выступили затемно.
Поначалу из лагеря еще можно было разобрать удаляющиеся шаги и случайное бряцание оружия. Потом на какое-то время все стихло — до тех пор, пока в неприятельском стане почтенные муэдзины не начали призывать правоверных к утренней молитве «фаджр». И как будто в ответ по горам раскатилось внезапное эхо от первого выстрела…
Нужды передвигаться скрытно больше не было.
Капитан Парфенов осенил себя крестным знамением и подал команду;
— На руку, братцы!
Отряд пошел в штыки.
Солдаты в несколько мгновений одолели расстояние, отделявшее их от берега, и тотчас же устремились вброд, прямо на персидские батареи. Первая из них была захвачена врасплох, и все находившиеся при ней переколоты штыками. Сразу после этого, не дав образумиться бывшим на второй батарее, отважный поручик Ладынский скомандовал свои егерям: «Вперед!», и никто из неприятелей вновь не успел спастись. На третьей батарее персы все же попытались оказать организованное сопротивление, однако столь же тщетно — четвертая же батарея досталась атакующим вообще без хлопот, потому что обслуга ее перепугалась и убежала. Таким образом, пятнадцать фальконетов, причинявших большой урон русскому лагерю, менее чем в полчаса были отбиты без всякого урона со стороны нападавших.
Разорив неприятельские позиции над рекой, капитан Парфенов со своим людьми и с трофеями возвратился обратно, в расположение отряда. Вышедший перед строем, чтобы поблагодарить солдат и офицеров, полковник Карягин даже не смог найти подобающих слов — и закончил свою короткую речь тем, что перецеловал их всех на суворовский манер:
— Низкий поклон вам, чудо-богатыри!
К этому времени под командою у него оставалось всего триста пятьдесят офицеров и нижних чинов, половина которых имела ранения разной степени тяжести. Поэтому насладиться заслуженным отдыхом никому из участников вылазки не удалось — сразу же с построения их отправили на позиции, для отражения новых атак.
— Ваше высокоблагородие! — Несомненный герой дня, Парфенов, прослужил на Кавказе с полковником не один год, они крепко дружили, однако при посторонних общались между собой, соблюдая субординацию. — Егеря взяли пленного, неприятельского офицера.
— Где же он, господин капитан?
— В лазарет отнесли.
— Сильно раненый?
— Никак нет! Ну, не так, чтобы очень… — покачал головою Парфенов. — Отбивался отчаянно, вот и пришлось его прикладом успокоить.
— Господин капитан, пусть этого пленного приведут, если это возможно, в порядок. И доставят ко мне без промедления! — распорядился полковник Карягин. Потом посмотрел на дежурного адъютанта: — Да, и вызовите еще эту, как ее… Каринэ, переводчицу…
Спустя четверть часа в помещение штаба солдаты под руки приволокли плененного персиянина, которому на вид можно было дать немногим более двадцати лет. Лицо его портил огромный кровоподтек, торопливо прикрытый не слишком умелой повязкой, один глаз заплыл, а расшитый серебряной нитью кафтан оказался разорван почти от подола до рукава. Локти пленного были накрепко стянуты за спиной его же собственным кашмирским кушаком.
— Скажи ему, чтобы не боялся за свою жизнь.
На допросе присутствовал кроме Павла Михайловича Карягина и майора Котляревского также румяный поручик Лисенко, который в атаке на батарею командовал подразделением, пленившим вражеского офицера. Переводила Каринэ:
— Он говорит, что ничего не боится, потому что жизнь правоверного в руке Аллаха.
— Ответ, достойный храбреца, — кивнул полковник.
— Он также предлагает вам, пока не поздно, самим сдаться на милость победителя, знаменитого полководца, наследного принца Аббас-Мирзы, — перевела Каринэ.
— Причем же тут Аббас-Мирза? Разве против нас сейчас сражается не Пир-Кули-хан?
— Хан — всего лишь начальник передового отряда. Он слишком стар и слишком осторожен. Он постоянно бережет своих солдат… — поморщился пленный. — Принц уже давно стер бы ваш лагерь с лица земли! Но немного осталось, уже сегодня вечером он подойдет сюда со всем своим несметным войском…
Карягин и Котляревский обменялись короткими, быстрыми взглядами, однако пленный уже оборвал себя на полуслове. Лицо его перекосилось — либо от боли, либо из-за того, что прозвучало нечто лишнее.
— Спроси, кто он такой? И как его зовут?
— Он не желает отвечать, — перевела Каринэ.
— Но, однако же, согласитесь — разве не следует нам понимать, с кем именно мы сейчас обсуждаем условия капитуляции?
Этот довод показался пленному достойным внимания. После короткой паузы он все-таки решил назвать себя:
— Я Мехмед, родной племянник Джавад-хана Зиядхан-оглы Каджара.
— Последнего правителя Гянджи?
— Да, вы, русские, подло напали на него и убили!
— Хан погиб в честном бою.
— Он говорит, что носит равный твоему званию чин серенгха[7].
— Гляди-ка… ведь и правда, птица не простая нам попалась, — заметил Павел Михайлович. — Будем, значит, знакомы! Я — полковник Карягин, а это — мой заместитель, майор Котляревский…
Наконец пленный все-таки удостоил собеседника взглядом:
— Он говорит, что в персидском войске уже знают вас и ваших офицеров. Поэтому и предлагает перейти на службу к наследному принцу.
— И что же нам делать у принца?
— Разве господину полковнику не известен пример Самсон-хана?
Услышав это имя, офицеры снова переглянулись. Человек, про которого только что упомянул пленный, был известен и проклят среди русских войск, находившихся на Кавказе. Этот самый Самсон Макинцев происходил из солдатских детей, отличился в боях против горных племен, но три года назад в чине вахмистра дезертировал из Нижегородского драгунского полка. Поступив «наибом», то есть поручиком, в персидский Эриванский пехотный полк, Самсон Макинцев тут же принялся вербовать в свою роту соотечественников из числа военнопленных и дезертиров. Очень скоро его рота, а затем и отдельный пехотный батальон, организованные по российскому образцу, стали самыми боеспособными в армии наследного принца Аббас-Мирзы, за что сам Макинцев получил чин «явера» (майора). Тогда же Макинцев, по слухам, перешел в мусульманскую веру и взял себе новое имя — Самсон-хан.
— В бою русские проявляют отменную храбрость и выучку. Оттого те из них, что поступили на персидскую службу, пользуются особым расположением его высочества принца Аббас-Мирзы…
Офицеры в очередной раз обменялись между собою короткими взглядами. Разумеется, русский солдат, хотя бы и преступный, бежавший из своего отечества по разгулу или своеволию, был несравненно способнее к отправлению обязанностей регулярной военной службы, чем ленивый персиянин, не понимавший ни пользы дисциплины, ни необходимости ей подчиниться. Поэтому не так трудно было поверить, что наши дезертиры приобрели за короткое время доверие персидских военачальников, сохранили его и даже увеличили отвагой и смекалкой, которые свойственны русскому человеку.
— Каждый ваш офицер, перешедший в персидскую службу, сразу же получает звание на два чина выше, чем имеет сейчас, и богатый оклад. Принц Аббас-Мирза также дарует своим русским офицерам хороший дом с фруктовым садом, деньги на свадьбу и на обзаведение хозяйством…
Пленный говорил так горячо и быстро, что Каринэ, вполне владевшая и русским, и персидским языками, едва успевала переводить его слова:
— Нижних чинов в русских ротах телесно никто не наказывает, им всегда своевременно платят жалованье, дозволяют жениться на персиянках и между походами проживать в своем собственном доме!
Полковник Карягин как будто в задумчивости покачал головой и обратился к солдатам, стоявшим на карауле у входа:
— Да уж, трудно не соблазниться! Вот вы что бы выбрали, братцы? Тут тяжелая лямка на долгие годы, а там — дорогая свобода и жен вволю…
— И, не дожидаясь ответа, полковник переспросил:
— Что он еще говорит?
— Он говорит, что наследный принц Аббас-Мирза обещает не принуждать вас сражаться против своих. Слава Всевышнему, у персидского шаха имеется много других врагов — это курды, афганцы и прочие непокорные племена. Вам дозволено будет даже сохранить вашу христианскую веру, если пожелаете!
— Надо же, как удачно…
— Наследный принц Аббас — Мирза обязательно станет шахом, и тогда мир признает вернувшееся величие Персии! Раньше он уже разгромил хана Джафаркулу, переметнувшегося на русскую сторону, и обрел славу опытного полководца. Также вряд ли вы позабыли, как в битве при Уч-килсы его славная конница превратила вашу пехоту в беспомощную толпу и захватила четыреста пушек[8] По распоряжению его высочества значительно снижены налоги для жителей Южного Азербайджана. Вдобавок им была оказана значительная материальная помощь, и это намного облегчило положение в деревне. В Тебризе, в азербайджанской столице, уже открыта современная типография по западному образцу — наш мудрый принц покровительствует возрождению науки и литературы, он восстановил свои законные права над Иреванским ханством…
— Что же, если мы не согласимся на капитуляцию? — оборвал персиянина Павел Михайлович.
Пленный выслушал этот вопрос и ответил:
— Мы всем твоим солдатам перережем горло, клянусь Аллахом! С офицеров заживо сдерем кожу и натянем ее на барабаны…
Каринэ в замешательстве опустила глаза, но потом все-таки заставила себя продолжить перевод:
— А меня он пообещал отдать на забаву своим самым грязным и диким кочевникам. Чтобы они долго сделали со мной все, что захочется, пред тем, как забить камнями насмерть…
Все детали и обстоятельства допроса стали известны Мишке Павлову от самой Каринэ, которая тотчас же после его окончания вернулась в лазарет.
— Я пойду и убью этого… этого… слышишь? — В подтверждение этих слов Мишка выдернул из-за пояса острый кавказский кинжал. — Даром что пленный!
— Ничего не бойся, дочка, — в свою очередь попытался успокоить юную красавицу солдат Гаврила Сидоров. — Уж мы тебя в обиду не дадим!
— Да мне и не страшно… — улыбнулась Каринэ сквозь слезы.
Ее старший брат еще не возвратился, и девушка была намного более обеспокоена его судьбой, нежели собственным будущим.
Впрочем, на разговоры по этому поводу времени уже не оставалось. Еще до наступления полуденной жары персы двинулись в очередную атаку, рассчитывая наказать русский лагерь за дерзкую вылазку, отбить взятого в плен благородного офицера из рода Каджаров, а также вернуть фальконеты.
В лазарете опять закипела работа, не прекратившаяся до наступления глубокой ночи.
А на следующее утро со стороны неприятеля вдруг послышалась беспорядочная стрельба, бой бесчисленных барабанов, пронзительное гудение военных труб и победные крики. Позже стало известно, что возбуждение это было вызвано среди персов долгожданным прибытием принца Аббас-Мирзы, подошедшего со своим тридцатитысячным войском на помощь передовому отряду Пир-Кули-хана.
Также выяснилось, что минувшей ночью из расположения русского лагеря дезертировали поручик Лисенко и шестеро нижних чинов…
«Переход из оборонительного положения в наступательное — одно из самых затруднительнейших действий на войне».
Наполеон Бонапарт
На рассвете 27 июня принц Аббас-Мирза бросил на решительный штурм укрепленного лагеря всю свою конницу и батальон отборных пехотинцев. С ужасающими потерями для обеих сторон русским все-таки удалось отбить это нападение — однако отчаянные атаки неприятеля не прекращались до наступления темноты. Аббас-Мирза продолжал приступ за приступом, и, хотя все они были отражены, у осажденных почти не осталось ни боеприпасов, ни продовольствия.
«Тифлисского мушкетерского полка подпоручик Жудковский, — писал главнокомандующему об этом дне Карягин, — который, несмотря на рану, вызвался охотником при взятии батарей и поступил как храбрый офицер, и 7-го артиллерийского полка подпоручик Гудим-Левкович, который, когда почти все канониры его были изранены, сам заряжал орудия и подбил лафет под неприятельскою пушкою».
В распоряжении полковника теперь нельзя было насчитать, без учета раненых, даже полутора сотен штыков. Запасы пуль и пушечных зарядов подходили к концу. Солдаты уже доели последние сухари, оставшиеся им от погибших товарищей — они измучились до крайнего предела, удерживая изо дня в день оборону под палящими лучами солнца, а лица офицеров стали серыми от пыли и пороха.
По всем правилам ведения войны, без сомнения, признано было бы совершенно невероятным для столь незначительного отряда держаться столь долгое время против тридцатитысячной вражеской армии. И никто не посчитал бы предосудительным поступок командира такого отряда, прикажи он сложить оружие перед неприятелем. Следовательно, наследный принц Аббас-Мирза вполне мог бы прекратить без особого смысла растрачивать своих воинов — но спокойно и терпеливо мог дождаться капитуляции русских.
— Значит, он пока не собирается двигаться дальше?
Дорога на Елизаветполь и далее, на Тифлис, была сейчас для персиян практически открыта. Однако же вместо того, чтобы воспользоваться этим и разорить дотла российскую столицу на Кавказе, наследный принц Аббас-Мирза со всей своей огромной армией который день топтался здесь, у безымянного холма со старыми могилами.
— Аббас-Мирза желает прежде захватить несметные сокровища Джавад-хана, которые находятся здесь, под вашей охраной, — перевела сестра ответ Вани.
Молодой армянин, возвратившийся в лагерь, был тотчас же проведен в помещение штаба, и вот уже более часа беседовал с командиром отряда и с его заместителем.
— Да, этот принц вчера опять присылал к нам парламентера, — кивнул полковник. — Он пообещал представить свободный выход в любом направлении, с личным оружием и под развернутым знаменем — в обмен на пушки и… обозное имущество.
— Любопытное предложение, — усмехнулся майор Котляревский…
— Откуда же он знает про сокровища? — Павел Михайлович Карягин перевел долгий взгляд со своего заместителя на проводника.
— Очевидно, от перебежчиков. От вашего офицера и от его солдат… — предположил Вани.
Несомненно, предательство поручика Лисенко произвело крайне тяжкое впечатление на весь отряд. Чтобы не возбуждать этим постыдным эпизодом оставшихся нижних чинов, между ними был распространен слух о том, что Лисенко был со своими солдатами отправлен для фуражировки за пределы лагеря, где и попал в неприятельскую засаду. В подтверждение этого даже приводился рассказ некоего фельдфебеля Петрова, который как будто был непосредственным очевидцем произошедшего. «Как только мы пришли в деревню, — рассказывал он у костра своим товарищам, — господин поручик тотчас приказал нам составить ружья, снять амуницию и идти по саклям. Я доложил ему, что в неприятельской земле так делать не годится, потому что, не ровен час, может набежать неприятель. Но господин поручик на меня крикнул и сказал, что нам бояться нечего. Я распустил людей, а сам, словно чуя что-то недоброе, взобрался на курган и стал осматривать окрестность. Вдруг вижу: скачет персидская конница… «Ну, — думаю, — плохо!» Кинулся в деревню, а там уже персияне. Я стал отбиваться штыком, а между тем кричу, чтобы солдаты скорее выручали ружья. Кое-как успел это сделать, и, мы, собравшись в кучу, бросились пробиваться. «Ну, ребята, — сказал я, — сила солому ломит; беги в кусты, а там, Бог даст, еще и отсидимся!» С этими словами мы кинулись врассыпную, так что обратно до лагеря я дошел в одиночку…»
«Что делать, братцы? — обратился к солдатам Карягин, как раз в этот момент оказавшийся рядом. — Горем беды не поправишь, будем делать свое дело и станем защищаться до последней капли крови…»
Сам он лучше других понимал, что предательство одного офицера ложится позорным пятном на весь славный 17-й Егерский полк. К тому же, в довершение всех своих низостей, этот чертов поручик Лисенко увел за собой, без сомнения, в качестве пропуска и залога доверия со стороны врагов, пленного неприятельского полковника…
— Кроме этого, у персиян повсюду много шпионов, — перевела Каринэ слова старшего брата.
— Значит, знает Аббас-Мирза и про то, сколько нас… и про наше теперешнее положение… — пробормотал себе под нос Карягин. Прежде чем наклониться над картой, он аккуратно смахнул с нее свежую пыль и какие-то мелкие камешки:
— Майор Лисаневич в своем донесении написал, что возможности выбраться из Шуши и подойти мне на помощь по-прежнему не имеет. Это действительно так? Вы ведь сами там были, мой друг, и все видели собственными глазами, вот и скажите.
— Да, — ответил Вани-юзбаши. — Это так. Крепость окружена очень плотным кольцом неприятеля.
— Но вы сами-то в ней побывали — однако вернулись?
— Брату было значительно проще, — перевела Каринэ. — Он был один. И он местный уроженец. В деревне Храморт до сих пор живут родственники нашего отца: мелик[9] Адам, сын мелика Меджлума Чаропертского, Асри-бек Пирумов и другие армяне, которые не равнодушны к борьбе христиан против персов…
— Павел Михайлович, если даже какая-то часть гарнизона Шуши и сумеет прорваться через окружение, — решил высказать свое мнение Котляревский, — противник никак не позволит ему добраться до лагеря. Очевидно, что под прикрытием крепостных стен и пушек наши могут достаточно долго удерживать оборону. Зато на переходе в ущелье их обязательно остановят и перебьют совершенно бессмысленно.
— Да, пожалуй, — согласился Карягин. — Но, с другой стороны, вряд ли мы с двумя сотнями человек при двух пушках перебьем всю неприятельскую армию. Не правда ли, Петр Степанович?
Котляревский едва улыбнулся в ответ на не очень веселую шутку:
— Через день у нас кончатся пули и порох.
— Значит, не мешало и нам бы укрыться к какой-нибудь крепости. Передохнуть, пополнить продовольствие, боевые припасы… — Полковник Карягин опять наклонился над картой.
— Не знаете, нет ли поблизости чего-нибудь подходящего? — вполне обыденным тоном, как будто интересуясь приличным трактиром или постоялым двором, спросил он у Вани-юзбаши.
— Шах-Булах! — произнес тот в ответ, почти не раздумывая.
На военной карте полковника была обозначена речка с этим названием, которую русский отряд преодолел утром перед началом сражения.
— Вот здесь, несколько верст по течению — укрепленный замок, он так же и называется. Это настоящая сильная крепость.
— В ней большой гарнизон?
— Нет, не очень большой. К тому же, персы не ожидают нападения.
Тем не менее, было понятно, что замок придется брать штурмом. Да и возможно ли будет вообще дойти до него с истощенным отрядом, имеющим на руках столь громадное количество раненых?
Заговорил Вани, и сестра вновь начала переводить его слова:
— Идти напролом нельзя, нас уничтожат без всякой пользы. Доверьтесь мне, я знаю Карабах, как свои пять пальцев, и проведу вас по таким тропам, по которым никто не ходил и которые потому почти не наблюдаются персиянами. К тому же в ночное время их лагерное расположение никогда не охраняется, а конных патрулей не так уж много.
— А пройдет ли там артиллерия? — уточнил Карягин.
— Где не пройдет, там мы перенесем ее на руках. Я спасу и людей и пушки!
— Павел Михайлович, а как же принц Аббас-Мирза? — напомнил майор Котляревский. — Не продолжит ли он наступление на Тифлис, если мы ускользнем из его окружения?
— Нет, не думаю, дорогой Петр Степанович, — отрицательно покачал головою Карягин. — Полагаю, напротив, что он от нас долго теперь не отвяжется…
С благодарностью отпустив от себя отважного проводника и его сестру, полковник вместе со своим заместителем сел писать донесение главнокомандующему князю Цицианову:
«Поспешая донести Вашему сиятельству сколь можно кратко о прибытии Аббаса-Мирзы и о последнем его сражении, доношу, что я, дабы не подвергнуть совершенной и очевидной гибели остаток отряда и спасти людей и пушки, предпринял твердое решение пробиться с отважностью сквозь многочисленного неприятеля и занять Шах-Булахскую крепость. Что же случится при отступлении и занятии Шах-Булаха, о том донести не замедлю…»
…Незадолго перед тем, как полковник Карягин объявил отряду о своем решении, наконец-то отмучался молодой подпоручик, получивший ожог всего тела от попадания зажигательного снаряда, выпущенного неприятелем еще в первые часы боя. Что положено делать с подобными страшными ранами Павлов даже не представлял, помочь не мог решительно ничем — и лишь время от времени промокал его почерневшую, кровоточащую кожу подсолнечным маслом.
Как ни странно, на пятые сутки почти непрерывного противостояния с персами, число раненых в лазарете заметно убавилось. В первую очередь, это было вызвано тем, что сюда после вылазки на вражеские батареи почти не приносили новых контуженных артиллерийским огнем или тех, кого защепило осколками гранат и ядер. Кроме того, очень многие умерли от болевого шока или от скорой горячки, вызванной загниванием ран.
И не то, чтобы Мишка за эти дни стал совсем равнодушен к чужому страданию. Просто он приобрел свыше некоторую спасительную привычку — для того чтобы, по мере возможности, исполнять свое дело и облегчать участь раненых. У него, волей случая заменившего полкового врача, появились сноровка и навык при наложении перевязок, а также необходимая твердость руки для извлечения пуль и для удаления изуродованных конечностей. Он вполне уже мог поесть что-нибудь между делом, он притерпелся и к запаху смерти, и к пятнам крови на обрывках одежды, и к стонам, которые не прекращались над лазаретом ни на минуту. Он засыпал без видений, когда появлялась такая возможность.
Очевидно, по этой причине приказ о выступлении был воспринят Гаврилой Смирновым и Мишкой без радости или восторга, но с явственным облегчением. Они оба, как и большинство обитателей лагеря, предпочитали бы для себя смерть в открытом бою, нежели затянувшееся ожидание безответной расправы и плена.
Костров в эту ночь разжигали не более, но и не менее, чем обычно. При их скудном свете солдаты зарыли и закидали камнями трофейные фальконеты. Таким же образом майор Котляревский распорядился поступить и с могилами павших товарищей — чтобы неприятель не имел возможности надругаться над их телами.
Обозные телеги оставили на разграбление неприятелю — чтобы ввести его в заблуждение и, по возможности, удержать от преследования хотя бы на первое время.
По недостатку лошадей егеря и гренадеры тащили орудия на лямках. Колеса пушечные было приказано смазать еще раз и обмотать шинелями. Верхами ехали только три офицера: полковник Карягин, майор Котляревский и герой недавней вылазки против неприятельской батареи поручик Ладинский, получивший ранения в ногу и в грудь — да и то потому лишь, что солдаты сами не допустили их спешиться, обещая на руках вытаскивать пушки, где это будет нужно. Исключение было сделано также для казначейской и лазаретной повозок, в которые согласно личному распоряжению полковника все-таки запрягли по паре крепких лошадей.
Большинство раненых забрали на носилки. На лазаретную телегу положили несколько человек, при которых остался один Павлов — девушка-переводчица была теперь неотлучно при брате, а солдат Гаврила Сидоров ушел к себе в роту. На прощание он отечески потрепал Мишку по затылку:
— Что повесили нос, господин помощник полкового лекаря? Это, братец, еще ничего, пустяки… я вот слышал, что будто бы государь наш Петр Третий в морском городе Кронштадте после осмотра госпиталей предписал, чтобы все больные матросы немедленно выздоровели!
— Ну и как?
— Да никак! Ничего не поделаешь, коли прикажут…
Перед выходом не досчитались нескольких солдат на линии. То ли их выкрали неприятельские лазутчики, то ли сами они дезертировали, или перебежали к противнику вслед за Лисенко… в любом случае переменять решение было поздно.
Помолившись, полковник Карягин велел зарядить пушки картечью:
— Ну, с Богом!
И так в самую полночь на 29 июня, тихо, без шума отряд его выступил в новый поход…
Безусловно, успеху отчаянного предприятия способствовали непогода, непроглядная темень, но, в особенности — отвага и ловкость проводника.
Впереди шагал сам Вани-юзбаши — он указывал путь. Рядом с проводником, на породистом буланом жеребце ехал заместитель командира полка майор Котляревский. Объяснялись они между собой без переводчика — на всякий случай полковник Карягин оставил сестру Вани при себе, в середине колонны. Впрочем, для того, чтобы понимать друг друга, майору и проводнику вполне хватало некоторого количества простых жестов.
Следом за авангардом в молчании продвигался отряд, старавшийся ничем себя не обнаружить.
…Редкую линию неприятельских пикетов, выставленных вокруг лагеря, миновали благополучно. Незаметно удалось обойти также персидский отряд, охранявший большую дорогу. Однако сразу после этого из темноты, на расстоянии пистолетного выстрела вдруг появился дозор, состоявший из нескольких всадников.
С этим конным разъездом было покончено в считанные мгновения. Но, к сожалению, выстрелы, внезапно прогремевшие в ночной тишине, тотчас были подхвачены остальными персидскими караулами, породив беспокойство в неприятельском стане.
Скрываться дальше не имело смысла — важнее скрытности стала теперь быстрота передвижения.
— Поторопитесь, братцы!
— Скорее, скорее…
— А ну-ка, поспешай! Навались! — в полный голос подбадривали своих солдат те немногие офицеры и унтер-офицеры, которые еще оставались в строю.
Пока противник просыпался, пока принц Аббас-Мирза разобрался, в чем дело, пока поднимал войска и направлял их в погоню — сплоченный отряд русских воинов быстрым шагом преодолел уже с десяток верст по холмам и ложбинам и очутился у стен Шах-Булаха. Более того, точно, как и предвидел полковник Карягин, значительная часть неприятелей, вместо того чтобы устремиться в опасную погоню, отдала предпочтение безнаказанному и приятному разграблению русского лагеря…
Начинался рассвет. На возвышенности перед Карягиным темнела грозная и суровая каменная ограда замка Шах-Булах с шестью зубчатыми круглыми башнями. По приданиям, крепость эта была возведена шахом Надиром, а свое название получила от небольшой реки, протекавшей рядом. По сведениям, которые сообщил проводник, комендантом здесь был близкий родственник и друг наследного принца Аббаса-Мирзы, которого звали не то Ифиал-хан, не то Эмир-хан. При нем находилось полторы сотни человек пехоты — к тому же в лесу, неподалеку, стояли резервы, состав и численность которых установить не удалось.
В ранних утренних сумерках на фоне чистого неба вырисовывались фигуры часовых, ходивших на стенах от башни к башне. Внутри же замка все оставалось безмолвно и тихо. Гарнизон, совершенно не ожидая нападения, покоился крепким предутренним сном.
Медлить, а тем более колебаться, было нельзя.
— Пушки вперед!
Солдаты подкатили орудия под самые ворота.
— Ну, с Богом, братцы! — перекрестился полковник Карягин.
— Пли! — скомандовал по его сигналу Гудим-Левкович, и артиллеристы произвели дружный залп. Обитые железом старые ворота рухнули, и тотчас же через возникший пролом в замок бросились гренадеры и егеря.
— За мной, ребята! — Поручик Васильев бежал на штурм одним из первых. Размахивая шпагой, он проскочил через густое облако колючей пыли, поднявшейся от пушечных зарядов — и, за неимением достойной цели в поле зрения, выстрелил из пистолета куда-то в сторону соседней башни:
— Ур-ра-а!
За крепостными стенами укрывался целый лабиринт из улочек и узких переулков, однако штурм оказался даже более скоротечным, нежели предполагалось. Весь бой занял приблизительно четверть часа. Кажется, немногие из неприятелей успели даже понять происходящее. Изумление и панический ужас овладели ими настолько, что гарнизон, почти не оказав сопротивления, убежал через стены к реке. Персияне оставили на месте более тридцати человек убитыми — включая своего храброго, но беспечного хана. Их резерв, стоявший в удалении, также оказался застигнут врасплох, поддался растерянности и, в конце концов, так и не пришел на помощь гарнизону.
«Крепость мною взята, неприятель прогнан из оной и из лесу с малой с нашей стороны потерею… — лаконично сообщил главнокомандующему полковник Карягин в очередном своем рапорте. — Ожидаю повеления Вашего сиятельства».
— Господин полковник!
Пока егеря дом за домом и двор за двором осматривали замок в поисках солдат противника, Михаил Павлович на площади возле мечети выслушивал доклады ординарцев. Потери были, действительно, невелики — всего двое убитых и несколько раненых. Однако в строю под командой Карягина теперь осталось только сто семьдесят девять офицеров и нижних чинов, а также сорок пять зарядов для пушек[10].
— Господин полковник… — голова капитана Парфенова немного подергивалась после контузии, так что говорить ему было достаточно трудно: — Крепостные ворота бы надобно укрепить поскорее.
— Вот, спасибо за дельную мысль! Выполняйте… берите людей, сколько надо — и выполняйте!
Действительно, не прошло и двух часов — едва-едва успели починить ворота и заделать брешь — как под стенами Шах-Булаха показались передовые конные отряды персов, отправленные в погоню. Наследный принц попытался с ходу выбить русских из укрепленного замка. Однако войска его, уже наученные горьким опытом безуспешных атак даже на самый обычный, построенный наскоро лагерь, не очень-то рвались сложить свои головы. Потеряв еще до обеда и понапрасну значительное количество своих солдат, рассудительный принц Аббас-Мирза решил начать с полковником переговоры.
…О появлении парламентеров перед стенами крепости, ее защитники прежде были оповещены пронзительными звуками сигнальных труб и рокотом персидских барабанов. Потом из-за пехотных линий появилась небольшая группа всадников, которые придержали коней на таком расстоянии, чтобы их можно было без труда разглядеть, но нельзя было бы достать прицельным выстрелом. И только удостоверившись в отсутствии у гарнизона сомнений относительно того, кто именно и с какой целью стоит перед замком, парламентеры неторопливо возобновили движение.
Впереди остальных, на белоснежном и породистом арабском скакуне, украшенном богатой сбруей, восседал серенгх Мехмед — родной племянник Джавад-хана и недавний русский пленник. Восходящее горное солнце почтительно отражало свои лучи от густой позолоты и драгоценных камней, которыми были усыпаны его оружие и темно-красный бархатный кафтан. Держался молодой Мехмед в седле вполне уверенно, и лишь аккуратная повязка на его глазу напоминала об ударе русского приклада. Посланника Аббас-Мирзы сопровождали несколько воинов в национальной азербайджанской одежде, один из которых оказался переводчиком.
— Погляди-ка ты, старый знакомый! — Полковник Карягин опустил подзорную трубу.
Они с майором Котляревским оборудовали свой штаб и наблюдательный пункт на самом верху главной башни, прямо над крепостными воротами. Теплый утренний ветер расправил походное знамя 17-го Егерского полка, и полотнище знамени медленно колыхалось теперь за их спинами.
— Видать, соскучился?
— Да уж, не иначе…
Павел Михайлович убрал со лба седую прядь волос и в очередной раз посмотрел на своих егерей, которые расположились по стенам замка с оружием, изготовленным для стрельбы — за время командования полком он запомнил всех унтер-офицеров и почти всех солдат по фамилии. Среди нижних чинов почти не оставалось уже офицеров, так что командовать батальонами, ротами и взводами было практически некому. Кроме этого, неожиданно выяснилось еще одно, в высшей степени неприятное, обстоятельство — первая же инвентаризация имущества, оставшегося от персов, показала, что никаких запасов продовольствия в крепости нет. И это притом, что остатки своего собственного обоза с мукой, сухарями и вяленым мясом пришлось бросить во время прорыва из окружения. Таким образом, за высокими, крепкими стенами замка, не поддающимися действию неприятельской артиллерии, отряд вполне мог отсидеться в безопасности. Однако ему грозил другой, более опасный враг — смертельный голод, против которого оказывались бессильны самые храбрые воины…
…Тем временем парламентеры медленно приблизились к воротам. Их предводитель опустил поводья, и арабский жеребец послушно замер перед башней. Вслед за Мехмедом придержали своих лошадей остальные всадники.
— Наследный принц Аббас-Мирза, да будут благословенны все его начинания… — заговорил Мехмед, после чего один из юношей принялся переводить эти слова на русский язык: — Наследный принц повелел мне передать полковнику Карягину, что уважает и ценит доблесть русских воинов. И только поэтому предлагает почетные условия капитуляции. Вы можете прямо сейчас же покинуть Шах-Булах и отправляться, куда пожелаете — под знаменами, с личным оружием и даже со своими пушками. Все остальное останется в крепости…
Когда переводчик закончил, Карягин и Котляревский многозначительно переглянулись:
— Что именно принц предлагает нам оставить? — уточнил Павел Михайлович, повысив голос.
— Вы сами знаете, что именно… — в ответ усмехнулся персидский посланник. И посчитав, очевидно, не слишком уместным подробное обсуждение темы, продолжил через переводчика: — Раненых можете забрать с собой, мы предоставим для этого лошадей и повозки! Но, если вы пожелаете, они останутся в крепости, под защитой и покровительством наследного принца. Им будет предоставлена помощь лекарей, пропитание и полное право самостоятельного определения своей судьбы.
Кто-то из офицеров негромко, но убедительно выругался.
— Те, кто пожелает, легко могут поступить на военную службу к персидскому шаху… Точно так же, как поручик Лисенко и остальные русские, которые сейчас находятся у нас. Этот ваш офицер уже получил от наследного принца Аббас-Мирзы в подарок породистого скакуна, драгоценную саблю и чин капитана! Солдатам вашим также выплатили большое жалование — вперед за три месяца. Принц желает создать в своей гвардии совершенно отдельный отряд русских воинов…
Последние слова переводчика едва не утонули в глухом, угрожающем ропоте, который прокатился по стенам замка. Однако персидский посланник продолжил:
— Разве стоит какое-то золото или драгоценные камни того, чтобы за него отдавать свою жизнь?
Видно было, что обращается Мехмед теперь не только к полковым командирам, но и ко всем тем, кто имеет возможность услышать его, стоя в полной готовности к предстоящему бою:
— Откуда и зачем вы, русские, пришли сюда? У вашего царя недостаточно своей земли? Ему понадобились наши древние кладбища, наши горы и виноградники? Мы все готовы погибнуть во имя Аллаха Всемилостивейшего и для своей родины — а за что умираете вы? За чужие богатства? Одумайтесь!
Юноша-азербайджанец переводил это с такой искренностью и с таким жаром, что майор Котляревский даже обернулся к полковнику — хорошо ли, что речи подобного рода доступны ушам офицеров и нижних чинов? Однако на лицах защитников крепости не угадывалось ни малейшего колебания или страха.
— Вы нам сделали очень почетное предложение! — неожиданно громко и четко прервал неприятельского переводчика Павел Михайлович Карягин. — Передайте наследному принцу, что мы крепко подумаем. И передайте ему еще, что нам нужно время на размышление — как это принято между армиями цивилизованных государств.
Персиянин задумался:
— Сколько времени вы хотите?
— Три дня и три ночи! Вопрос-то как-никак серьезный.
Мехмед выслушал переводчика, посмотрел наверх и кивнул с пониманием:
— Помощи дожидаетесь? Напрасно. Ваши главные силы разбиты и отступили к Тифлису…
— И еще мы хотели бы получать продовольствие в эти три дня! — не дослушав, потребовал Павел Михайлович. — Мясо, хлеб, соль, вино…
— Это невозможно!
— Ну, тогда-то уж мы определенно не станем сдаваться, — развел руками полковник Карягин. — Так прямо и передайте его высочеству наследному принцу!
Посланник Аббас-Мирзы несколько долгих мгновений молчал, изо всех сил пытаясь выглядеть невозмутимым. Затем, не произнеся более ни единого слова, он развернул коня и поскакал прочь от замка. Вслед за храбрым, но безрассудным Мехмедом из рода Каджаров последовала и вся его свита…
«Нет ничего смешнее, как читать в разных немецких, французских и прочих ведомостях о действиях нашей армии, все ложно, бесчестно и бессовестно написано…»
Михаил Кутузов
С утра пошел десятый день, как персияне обложили замок Шах-Булах.
Десятый день отборные войска Аббас-Мирзы стояли под его стенами.
Десятый день наследный принц чего-то ждал, не продвигаясь далее в российские пределы и ни на шаг не приближая победу в войне против русского императора.
— Опять едут! — показал Мишка пальцем на всадников, только что миновавших передовые позиции неприятеля.
— Да уж точно, пора бы им, — кивнул солдат Гаврила Сидоров без особого интереса.
— Припозднились чего-то…
Ежедневное появление перед крепостью парламентеров стало для ее обитателей таким же привычным, как завывание муэдзинов, окрестные горы, палящее летнее солнце или противные крики ослов, которые в неисчислимом множестве водились в лагере у неприятеля. По большей части, они появлялись с той целью, чтобы выведать хоть какие-то новости о событиях внутри замка. Или же пробовали заводить разговор с караульными, чтобы прельстить их сытой и спокойной службой в армии персидского шаха — но, конечно же, безрезультатно.
Поначалу в осажденную крепость даже доставляли продовольствие. Однако спустя всего несколько дней принц Аббас-Мирза догадался, что подобное показное великодушие с его стороны вовсе не производит на русских ожидаемого впечатления, и только отодвигает на неопределенное время капитуляцию гарнизона. Поэтому поставки мяса и муки были прекращены.
Кормить солдат и офицеров стало нечем. Несколько лошадей — своих и отбитых у персиян — были съедены быстро, закончилась даже пригодная в пищу трава. Наступил голод. Тем же, кто за годы воинской службы успел пристраститься к курению табака, было особенно тяжко — им приходилось сворачивать и набивать в трубки сушеные виноградные листья. Дым от этого зелья раздирал курильщикам гортань, вышибал слезу, а слюна становилась противной и горькой…
«Если Ваше сиятельство, — писал полковник в тайном донесении князю Цицианову, — не поспешите, то отряд может погибнуть не от сдачи, к коей не приступлю до последней капли крови, но от крайности в провианте…»
Достать необходимое довольствие и доложить главнокомандующему о положении в замке вызвался Вани-юзбаши, которого Павел Михайлович Карягин, майор Котляревский, да и все остальные защитники крепости, теперь не называли иначе как «добрый гений отряда», «верный друг» или «наш благодетель».
Получив секретную записку от полковника и тщательно припрятав ее на случай, если бы персияне его захватили, Вани поздней ночью спустился со стены. Он осторожно пролез мимо неприятельских караулов и, рискуя на каждом шагу своей жизнью, добрался в конце концов до родового селения Касапет, отстоявшего примерно в двадцати верстах от замка. В селении жили его отец и брат с семьями, и Вани-юзбаши точно знал, что у них есть запасы хлеба, надежно спрятанные от мародеров. Младшего брата своего по имени Акоп он тотчас же отослал в Елизаветполь с донесением от Карягина, а сам вместе с родными принялся заготавливать продовольствие. Следующей ночью, еще до наступления рассвета в Шах-Булах были благополучно доставлены сорок больших свежеиспеченных хлебов, изрядный запас чеснока и других овощей — полковник Карягин и Котляревский разделили все это между своими людьми, взяв для самих себя порцию, равную с остальными.
Как и следовало ожидать, этот первый удачный опыт побудил Карягина повторить вылазку за провиантом, отрядив с проводником для этой цели поручика Васильева и пятьдесят солдат. Экспедиция вышла из крепости ночью, счастливо пробралась мимо лагеря персов, оставшись ими не замеченной, и уже на достаточном отдалении от персидского лагеря вдруг наткнулась на конный разъезд. Неприятель был истреблен егерями без единого выстрела, только холодным оружием — так, что никому из дозорных не удалось спастись. Русские тотчас же засыпали их кровь землей, а тела убитых стащили в овраг и завалили там камнями и кустарником — исключительно для того, чтобы скрыть направление своего передвижения. К рассвету продовольственная экспедиция была уже в Касапете, затем проследовала в Джермук, откуда начала движение обратно — с мукой, хлебом, с дюжиной голов скота, с вином, фруктами, овощами, с кислым молоком и даже с парой больших котлов для приготовления пищи. Все это солдаты навьючили на быков и наступившей ночью после небольшого и скоротечного боя благополучно прорвались обратно в замок.
Разумеется, после этого неприятелем были усилены караулы, и вылазки за провиантом пришлось прекратить. Тем не менее, находчивость и отвага Вани-юзбаши позволили русским просидеть за крепостными стенами еще неделю — пускай скудно, однако и без какой-то особенной крайности. Помимо этого, Карягин через дружественных армян получил достоверные сведения о расположении и о силах противника и даже личное послание от князя Цицианова, которое во многом определило дальнейшие планы и действия его отряда…
Однако долготерпение принца подходило к концу, и неминуемо приближалась развязка. В результате очередных переговоров был определен окончательный срок, после которого полковнику Карягину надлежало сдать крепость своим победителям — и наступал этот срок завтра утром…
За полторы недели относительного перемирия русский отряд отдохнул и оправился. Свободные от караулов нижние чины ночевали все вместе — под крышей, на старых персидских коврах или же на соломе, покрытой шинелями. Для каждого из офицеров было выделено отдельное помещение в домах, покинутых местными жителями — впрочем, и офицеров-то оставалось так мало, что поредевшими ротами часто командовали подпоручики.
По медицинской части у Мишки Павлова забот стало значительно меньше. Новых обитателей в лазарете не прибавлялось, некоторые умерли, но другие пошли на поправку. Тем не менее, он и красавица Каринэ, как и прежде, все дни и все ночи проводили вдвоем, с постоянной заботой ухаживая за ранеными — меняли им повязки, промывали раны, кормили, поили, стирали белье и выносили нечистоты. Как оказалась, милосердная девушка не избегала никакой, даже самой неблагодарной и грязной работы. Ну, и Мишка стыдился хоть в чем-то отстать от нее, с каждым днем обретая какие-то новые навыки, необходимые для облегчения людских страданий.
К общему сожалению, отошедших в иной мир увечных и раненых теперь хоронить приходилось без батюшки — с тех пор, как во время последнего боя на кладбище был персидскою саблей зарублен отец Василий, обязанности полкового священника исполнять стало некому. Из-за этого многие умирающие солдаты, почувствовав близкий конец, подзывали к себе Мишку Павлова, чтобы рассказать ему о самом сокровенном. Потому что принять исповедь «страха смертного ради» может любой православный.
От отца Василия, можно сказать, в наследство перешел к Павлову мешок со Священным Писанием и немудреной церковной утварью. Все же прочее имущество полкового лазарета составлял теперь походный медицинский саквояж, немного нащипанной корпии и несколько полос материи, которые следовало использовать для перевязок. Лазаретная повозка была разбита и разобрана по доскам на дрова, а мази и порошки, даже самого непонятного назначения, давным-давно закончились.
Впрочем, полное отсутствие медикаментов никем не воспринималось как нечто, из ряда вон выходящее. Ведь даже сам генералиссимус граф Александр Васильевич Суворов придерживался того мнения, что «минералы и ингредиенции не по солдатскому воспитанию». По его мнению, самое важное для нижних чинов — сполна и в срок получить положенное довольствие, а чистота и опрятность способствуют его здоровью намного лучше любых костоправов и лекарей. Хотя, справедливости ради, следовало бы отметить, что генералиссимус нередко грешил против истины и своего собственного военного опыта в угоду красному словцу. Например, несмотря на расхожую суворовскую фразу «Пуля — дура, штык — молодец!», сам он, в действительности, отнюдь не умалял значения стрелкового оружия в бою. Во время легендарного взятия неприступного Измаила полководец заранее расположил батальон отборных егерей таким образом, чтобы они беглым прицельным огнем надежно прикрыли штурмовые колонны, уничтожая турецких офицеров и солдат и не позволяя им по-настоящему организовать оборону.
Вообще же, отношение к Суворову в русской армии того времени вряд ли можно было назвать однозначным. И не только среди паркетных генералов или завистников. Как-то раз Мишка Павлов случайно услышал конец разговора между раненным подпоручиком князем Тумановым и зашедшим его навестить капитаном Парфеновым. Офицеры беседовали о том, что покойный генералиссимус был, конечно, великий стратег, но солдат сберегал как-то странно — в Итальянском походе, в горах из двадцатитысячного корпуса потерял более шести тысяч человек, не произведя при этом почти ни единого выстрела и не причинив неприятелю никакого ответного урона…
— Эй, цирюльник! — послышался голос Карягина. — Пошел ко мне, быстро… бриться желаю!
Ожидавший такого распоряжения Мишка тотчас подхватил медный тазик, в котором уложено было все необходимое, и устремился на башню. Спустя минуту или две, бегом преодолев ступени лестницы, он уже накидывал полковнику поверх мундира чистый белый платок. После этого Мишка достал складную бритву, доставшуюся ему в наследство от покойного учителя, кисточку, остаток мыла. Плеснул в чашку немного воды и стал густо намыливать Павлу Михайловичу подбородок и щеки.
— Извольте вот так… еще немного, ваше высокоблагородие…
Хлопот, связанных с лазаретом, за время персидской осады у Мишки Павлова заметно убавилось. Зато пришлось Мишке вспомнить о своем основном ремесле, которому он обучался у старого немца-цирюльника. Командиры отряда, полковник Карягин и майор Котляревский неукоснительно требовали от своих подчиненных заботиться не только об оружии и личной амуниции, но и себя содержать в виде опрятном, согласно военным артикулам и уставам. При бороде и с усами дозволено было ходить только проводнику, армянину Вани-юзбаши, из уважения к местным обычаям.
Но, по совести говоря, даже этой работы у Павлова было немного. Нижние чины, по традиции, обходились собственными силами — подстригали друг друга «в кружок» или брились самостоятельно, как могли и умели. Господ офицеров, по большей части, выбило в кровопролитных сражениях с неприятелем, у молодых подпоручиков и поручиков щетина почти не росла — так что брить приходилось почти исключительно самого Павла Михайловича Карягина, заместителя командира полка Котляревского, капитана Парфенова и еще одного-двух человек.
— А ну-ка, братец, сделай так, чтобы они меня видели… и чтобы я мог их видеть!
Персидский музыкант, конечно, не был обучен подавать сигналы на европейский манер. Поэтому он просто огласил окрестности замка протяжным ревом своего рожка.
— Великий воин принц Аббас-Мирза напоминает русскому полковнику Карягину… — заговорил через переводчика все тот же Мехмед из рода Каджаров, который не раз в эти дни появлялся под стенами крепости, — …напоминает русскому полковнику о том, что полковник дал честное слово сдать без боя Шах-Булах не позднее завтрашнего дня! Наследный принц готов принять капитуляцию и подтверждает свое милосердное обещание позволить русскому отряду беспрепятственно выйти из замка в любом направлении! При этом наследный принц разрешает русским забрать с собой знамена, пушки и раненых. Офицерам также разрешается иметь при себе личное оружие. Все остальное имущество, которое находится в замке, должно быть признано собственностью наследного принца и оставлено в его распоряжении!
Парламентер был несколько обескуражен непривычным видом, в котором он застал полковника Карягина — одна половина щеки уже выбрита, вторая покрыта густым слоем пены, да еще и какой-то платок на погонах…
— Зачем напоминать? — дослушав перевод, пожал плечами командир отряда.
— Ты говоришь, твой принц уже готов принять капитуляцию?
— Да, наследный принц Аббас-Мирза готов. И опять подтверждает свои обещания.
— А мы, вот, видишь ли, еще готовимся… — полковник поднял руку и поднес ее к подбородку: — Но можешь передать, что я согласен! Пускай его высочество завтра утром занимает Шах-Булах.
У Мишки Павлова от неожиданности дрогнула рука, когда ему стал окончательно понятен смысл того, что произнес Карягин.
— Эй, братец, черт тебя дери! — полковник строго посмотрел на Мишку: — Почто зеваешь? Уж не зарезать ли меня собрался прежде персиянина?
— Никак нет, ваше высокоблагородие! Виноват…
— Ну, то-то же! — Карягин отодвинул его руку с бритвой, взялся за платок и вытер со щеки остатки мыла. Потом опять взглянул на группу конных персов во главе с Мехмедом: — Ты слышал? Так и передай его высочеству. Пусть завтра утром занимает крепость!
— Хорошо! — кивнул посланник, подобрав поводья. Его скакун сегодня вел себя немного странно: тихонечко всхрапывал, и то и дело дергал острыми ушами: — Наследный принц Аббас-Мирза согласен подождать до завтра! Но не дольше…
В следующее мгновение беспокойство арабского жеребца разъяснилось.
— А это принц велел вам передать, чтобы лучше думалось!
Тяжелый кожаный мешок размером с человеческую голову, висевший перед этим у седла Мех-меда, упал на землю и перекатился к замковым воротам. Персидский музыкант, прощаясь, громко протрубил в серебряный рожок, и всадники на рысях удалились от крепости.
— Чего застыл? Ступай-ка, братец, прочь отсюда… все, достаточно! — Полковник, не обращая более внимания на Мишку, обернулся к дежурному офицеру: — Пошлите-ка проверить, что там, только осторожно!
Наверное, следовало бы предположить, что простое мальчишеское любопытство заставит Мишку остаться где-нибудь неподалеку, чтобы хоть одним глазком посмотреть на содержимое мешка, подброшенного неприятелем. Однако же, наскоро похватав свои парикмахерские принадлежности, Мишка пулей бросился вниз по каменной лестнице.
А через пару минут он уже стоял перед входом в одноэтажную каменную постройку, выделенную командиром отряда для размещения раненых:
— Каринэ! Каринэ, где ты?
— Я здесь, что такое случилось? — девушка тут же возникла в проеме двери.
Сейчас она показалась Павлову еще прекраснее, чем обычно. Звуки голоса, непослушная прядь волос, выбившаяся из-под ее платка, раскрасневшееся лицо и даже большая плетеная корзина в руке, — все это заставляло отчаянно обмирать сердце Мишки.
— Послушай, мне нужно сказать тебе что-то важное!
— Хорошо, я сейчас, только сделаю до конца… — девушка показала на только что выстиранные перевязочные материалы, которое собиралась развешивать для просушки.
— Нет — пойдем! Пойдем прямо сейчас! — С неожиданным даже для самого себя напором Мишка перехватил корзину, отставил ее у порога и почти потащил девушку за угол временного лазарета, во внутренний дворик.
Это было укромное место, и подростки, случалось, не раз удалялись туда, чтобы остаться наедине, без посторонних ушей и насмешливых глаз. Здесь почти всегда была тень, и значительную часть пространства, укрытого между высокими каменными стенами, занимала казначейская повозка — последняя из полкового обоза, которую командир не позволил использовать на дрова. С противоположной стороны, прямо с улицы вход во двор днем и ночью караулили два солдата — однако молодые люди еще ни разу не попадали в их поле зрения.
— Послушай, Каринэ, мы сдаем крепость… завтра… но ты не бойся… я все придумал… — Мишка Павлов заговорил быстрым шепотом, будто опасаясь, что не успеет закончить: — Я отдам тебе свой мундир, сапоги, всю одежду… посажу вместе с ранеными — только волосы надо будет убрать, чтобы не поняли, что ты девушка…
— Подожди! — Каринэ положила свою ладонь на Мишкину, чтобы ответить.
Но не успела — юноша как будто проглотил окончание фразы и замер.
Проследив направление его взгляда, Каринэ поняла, куда именно смотрит Мишка. В одном месте шнуровка на казначейской телеге ослабилась, самый край парусины чуть-чуть отошел — но и этого оказалось достаточно, чтобы разглядеть пустое дно повозки. Никаких сундуков с драгоценностями и кувшинов, наполненных древними золотыми монетами, никакого оружия и украшений… Под выцветшей армейской парусиной не было ничего из тех великих сокровищ Джавад-хана, которые за минувшие дни, вопреки воле командиров и здравому смыслу, нарисовало солдатам и молодым офицерам воображение.
— Ну-ка, что вы тут делаете?
Появления майора Котляревского возле повозки не заметили ни сам Павлов, ни его собеседница. И теперь заместитель командира полка возвышался прямо над ними, сурово сдвинув брови и положив руку на эфес шпаги.
— Вот, ваше высокоблагородие… вот! — растерявшийся Мишка вскочил, вытянулся по стойке смирно и, вместо того чтобы отдать честь, указал на открывшийся уголок парусины: — Извольте посмотреть, ваше высокоблагородие!
Майор заглянул внутрь повозки, постоял, помолчал.
Наконец, он все же произнес, обращаясь отчего-то не к Павлову, а к сестре армянина-проводника:
— Плохо.
В голосе заместителя командира полка не было ни злости, ни даже особенного раздражения — только усталая озабоченность новой проблемой, которую непременно потребуется решать.
— Он никому ничего не расскажет! — Девушка неожиданно сделала шаг вперед, словно пытаясь загородить Мишку Павлова от суровой и несправедливой расправы. — Я обещаю, я клянусь! Я прошу вас, прошу вас, пожалуйста, будьте милостивы…
— Ишь ты! — покачал головою майор Котляревский, поначалу весьма удивленный подобной горячностью. Но потом на лице его промелькнуло даже некое подобие улыбки. — Ну, если уж такое дело…
Он перевел взгляд на замершего в полном недоумении Мишку:
— Отвечай-ка, братец, что ты там увидел?
— Там нет ничего, ваше высокоблагородие!
— Да не кричи ты… — поморщился Котляревский. — Ничего, значит, не видел?
При этом он опять посмотрел на Каринэ — которая, в свою очередь, не отводила глаз от Мишки до тех пор, пока тот не сообразил, какого именно ответа от него дожидаются.
— Ничего не видел, ваше высокоблагородие.
— Побожись!
Мишка Павлов перекрестился.
— Ну, то-то же… — майор собственноручно подтянул шнуровку на телеге и тоном, не оставлявшим сомнений в полной серьезности сказанного, предупредил девушку: — Головой за него отвечаешь, красавица. И своей головой, и головою брата!
Потом вновь обернулся к Мишке Павлову и приказал:
— Никому ничего не рассказывать! Вопросов никаких не задавать. На всякий случай, отныне будете постоянно при мне, под присмотром…
Со стороны ворот послышался тревожный голос вестового — полковник срочно вызывал к себе его высокоблагородие майора Котляревского. Майор откликнулся, погрозил на прощание пальцем Мишке и Каринэ, после чего зашагал со двора мимо вытянувшихся во фрунт караульных. Спустя краткое время, он уже стоял перед крепостными воротами и с содроганием сердца рассматривал страшный подарок от неприятеля — окровавленную человеческую голову. Смерть, конечно же, обезобразила черты несчастного, однако и сейчас в нем можно было без труда признать поручика Васильева, которого отряд недосчитался вскоре после вылазки…
Подробности пленения и казни молодого офицера прояснились уже ближе к вечеру, когда с наступлением сумерек в замок вернулся Вани-юзбаши. Он был отправлен полковником с очередным поручением за день до этого — для подробной разведки персидских позиций, а также для выяснения планов и настроения неприятеля. Задача его как лазутчика облегчалась в значительной степени тем, что тридцатитысячное войско наследного принца весьма отдаленно напоминало тогда регулярную армию европейского образца. По существу, оно представляло собой плохо организованную, состоящую из десятков различных племен и народностей вооруженную массу людей — без какой-то особенной формы, без единообразия в знаках различия, без нормального представления о дисциплине, военных артикулах и уставах. Чтобы ни у кого в неприятельском лагере не вызывать подозрений, Вани-юзбаши оказалось достаточно поменьше говорить, носить высокий меховой колпак и постоянно держать на виду дорогой пистолет, кривую персидскую саблю и кинжал.
Большое количество сведений он получил от знакомых армян, оказавшихся, по каким-то причинам, в рядах неприятеля. Однако же многое, самое ценное, смог увидеть и своими собственными глазами. В частности, Вани оказался перед шатром принца именно в тот момент, когда была окончательно решена судьба храброго русского офицера Васильева. Сначала он смог увидеть только поручика, стоявшего на коленях — в мундире, но без головного убора, со связанными за спиной руками. По обе стороны от Васильева в неподвижности замерли рослые воины из полка личной гвардии Аббас-Мирзы. Вани слышал уже, что поручик попался в плен глупо, из-за нелепого случая — на обратном пути, после удачного рейда за провиантом в ночной темноте он отправился вдоль колонны назад, чтобы проверить отставших и поторопить их по мере возможности. Однако в конце концов сбился с широкой тропы, решил сократить путь, упал, ушибся…
Звать кого-то на помощь ему не позволили офицерская честь, гордость и самолюбие, свойственные молодым людям благородного происхождения. Кроме этого, мужественный поручик Васильев вполне обоснованно опасался, что его крики способны привлечь нежелательное внимание вражеских караулов — и тогда под ударом окажется сам исход так удачно организованной вылазки.
Преодолевая боль в ноге, поручик двинулся в том направлении, где, как ему показалось, должен был находиться осажденный замок. И спустя пару сотен шагов напоролся на сонных солдат неприятеля, карауливших дальние подступы к лагерю. Убегать или прятаться было поздно — и некуда.
Васильев первым выхватил пистолет и застрелил одного из противников, однако воспользоваться шпагой уже не успел. Поручика тут же ранили, обезоружили и пленили — а вот о дальнейшей его судьбе который день защитники Шах-Булаха не имели ни малейшего представления.
…Когда под восторженные возгласы толпы перед походным шатром появился Аббас-Мирза в сопровождении телохранителей и свиты, среди его ближайшего окружения Вани сразу увидел Мехмеда, родного племянника Джавад-хана. Узнал он также и беглого русского офицера Лисенко — тот стоял чуть поодаль от принца, во главе шеренги из нескольких русских солдат, образовавших некоторое подобие почетного караула. Одеты перебежчики были как персияне, в руках держали русские ружья с примкнутыми штыками — и было заметно, что чувствуют они себя все еще непривычно и даже неловко в своем новом качестве. Впрочем, даже при этом любому бросалась в глаза их военная выправка, выработанная за годы службы в регулярной армии, и умение обращаться с оружием.
Вани вдруг подумал, что кто-то из этих людей вполне может опознать и его самого. Однако уходить прямо сейчас означало бы непременно привлечь к себе нежелательное внимание. Поэтому он предпочел лишь надежнее затеряться в толпе карабахских наемников и солдат-азербайджанцев.
— Принц желает знать, для чего ты пытался убить своего товарища? — заговорил переводчик.
— Я не понимаю, о чем он спрашивает.
Поручик Васильев отвечал едва слышно, с заметным усилием — губы его оказались разбиты, кровь на них запеклась, но в глазах не было страха или подобострастия.
Переводчик указал пальцем в сторону Лисенко:
— Разве ты не набросился на него и не начал душить, когда этот человек пришел к тебе?
Прежде чем ответить, Васильев все-таки посмотрел на своего бывшего сослуживца:
— Я жалею, что мне помешали. Предатель не заслуживает жизни.
— Принц всего лишь послал его, чтобы предложить тебе сделать свой выбор.
Васильев поморщился:
— Разве для русского офицера не оскорбительно и само предложение стать предателем?
— Принц не понимает, почему было просто не ответить отказом.
— Потому что между мною и этим вот негодяем осталось одно нерешенное дело.
Почти сразу последовал очередной вопрос:
— Принц желает знать, что же это за дело?
— Мы не закончили наш поединок. Дуэль. Вопрос чести… если, конечно, ваш принц вообще понимает, что это такое…
Очевидно, переводчик с достаточной точностью передал эти слова, потому что и в свите Аббас-Мирзы, и между зрителями прокатился возмущенный ропот. Однако сам наследный принц, к всеобщему удивлению, сделал вид, что не замечает непозволительной дерзости пленника:
— Что тебе известно о сокровищах, которые вы, русские, тайно похитили из Гянджи?
Поручик с отчаянной ненавистью взглянул на Лисенко:
— Никаких сокровищ не существует! Он все лжет, он предатель, ему нельзя верить!
Аббас-Мирза улыбнулся одними губами и заговорил:
— Про сокровища всем известно. Так что это ты лжешь, как собака… Глупая собака! А кому нужны глупые бешеные собаки? Или упрямые ишаки?
Перед шатром без команды сама собой воцарилась тревожная тишина.
— Мы уважаем наших врагов и уважаем законы войны.
Принц опять показал на Лисенко, застывшего перед своими солдатами:
— Этот человек поступил на персидскую службу. Он теперь капитан и командует русской ротой в моей личной гвардии. Но ты попытался его убить — поэтому ты и сам заслуживаешь смерти!
Принц Аббас-Мирза сделал едва заметный жест, и вперед из-за его спины шагнул Мехмед. Без особенной спешки преодолев расстояние, отделявшее свиту и принца от пленника, он достал из-за пояса саблю, примерился, сделал замах — и спустя мгновение по земле уже скатывалась отрубленная голова поручика Васильева.
…О трагической смерти отважного офицера стало известно от проводника Вани-юзбаши, когда тот возвратился из лагеря неприятеля. В этот вечер, последний перед обещанной сдачей крепости, они втроем, с командиром отряда и с его заместителем, устроили долгое совещание, затянувшееся до темноты — при закрытых дверях, в обстановке полнейшей секретности.
Собственно, после сигнала к отбою никто из защитников замка так и не отправился спать. Всюду чувствовалась атмосфера тревожного ожидания. Откровенного недовольства и ропота среди офицеров и нижних чинов не наблюдалось — они полностью доверяли своим командирам. Тем более что отряд находился в тяжелых боях уже почти две недели, и неминуемо должен был наступить хоть какой-то конец. Военному человеку всегда есть чем заняться в преддверии важных событий, завтра следовало выглядеть достойно, а потому люди приводили в порядок изношенную амуницию, форму, оружие, личные вещи, заготавливали носилки для раненых и канаты для пушек…
«В бою смены нет, есть только поддержка. Одолеешь врага, тогда и служба кончится».
Александр Суворов
Исторический анекдот утверждает, что один из британских егерей едва не изменил ход мировой истории. Во время войны с американскими колониями ему будто бы удалось взять на мушку самого генерала Джорджа Вашингтона! Однако же генерал отвернулся — а по законам чести того времени выстрел в спину считался подлостью, не достойной настоящего джентльмена. Британский егерь не спустил курок, Джордж Вашингтон остался жив, колонии добились независимости…
Мехмеду из рода Каджаров, родному племяннику Джавад-хана, в этом отношении не повезло. Пуля русского стрелка, выпущенная из нарезного ружья, поразила его прямо в лоб. Мехмед выронил саблю — и на полном скаку полетел из седла.
Лишившись так неожиданно своего предводителя, остальные персидские всадники придержали коней, а затем начали разворачиваться, один за другим — так, что, в конце концов, уже весь отряд откатился назад, к лесу, на безопасное расстояние. Видно было, что наступательный напор неприятелей очень быстро угас, и особого желания повторять неудавшуюся атаку никто из них не испытывает.
Тем более, что условия боя для конницы оказались крайне неблагоприятными — перелесок, овраги, огромные валуны и заросли колючего кустарника не позволяли развернуть ее в лаву… Штурмовых лестниц у персов, конечно же, заготовлено не было. Впрочем, гордые всадники из охраны наследного принца все равно не сумели, да и не захотели бы драться с противником в пешем строю — и к тому же карабкаться на отвесные стены.
— Эх, сейчас бы из пушек, картечью! — мечтательно произнес подпоручик князь Туманов, которому довелось уже до ранения покомандовать своей первой ротой — из-за того, что в ней были убиты все остальные офицеры.
— Да уж, сразу бы выкосили половину… — кивнул Котляревский и задумчиво сплюнул себе под ноги. Ему очень хотелось курить. Табак закончился еще вчера, и это огорчало.
— Все-таки хорошо, что мы раньше успели!
— Разумеется, князь.
Сверху конный отряд неприятеля виден был, как на ладони — пестро и ярко одетые всадники гарцевали вдоль укрепленной позиции русских на лошадях, то и дело подбадривая себя громогласными выкриками и беспорядочной неприцельной пальбой.
— Да, но где же господин полковник с пушками?
— На подходе.
— Если его все-таки отрезали от нас…
— Не беспокойтесь, князь. Удача любит храбрых!
Удача и везение, действительно, сопутствовали русским с той самой минуты, когда прошлым вечером, после наступления темноты Карягин послал своих офицеров поднять находящийся в замке отряд по тревоге. Неприятельский лагерь уже затихал в ожидании скорого торжества — ведь никто из советников принца Аббаса-Мирзы даже представить не мог, что осажденные попытаются во второй раз прибегнуть к тому же ночному маневру, который недавно позволил им выйти из окружения.
План похода составлен был таким образом, чтобы сразу же за воротами крепости разделиться на две колонны и двигаться на некотором расстоянии друг от друга. Впереди, под командованием майора Котляревского шел немногочисленный авангард, состоявший из раненых солдат и офицеров, при которых были также полковой цирюльник Мишка Павлов и сестра Вани-юзбаши. Арьергардом командовал лично полковник Карягин. При нем находились сам Вани и две пушки, которые, за неимением конной тяги, волокли на себе артиллеристы и егеря.
Местом встречи обоих отрядов назначили хорошо укрепленное армянское селение Мухрат, которое по своему расположению в горах и по характеру окружающей местности представлялось удобнее для защиты, чем даже замок Шах-Булах. Селение и замок разделяли примерно двадцать пять верст. А по сведениям, полученным все от того же проводника, в Мухрате не появилось до сих пор неприятельского гарнизона, так что русские вполне могли рассчитывать на гостеприимство его владельца — мелика Адама Чаропертского, близкого друга и родственника семьи Атабековых.
…Специально обученные охотники без единого лишнего звука, холодным оружием сняли вражеские караулы, разведанные проводником, и подали знак своим товарищам, что путь свободен.
— Ну, с Божией помощью… вперед! — перекрестился полковник.
Добираться до цели следовало, как можно скорее — на переходе или на вынужденном привале оба отряда были бы неминуемо остановлены, окружены и перебиты, не располагая достаточными средствами для обороны. Поэтому шли без перерыва, всю ночь, при одном только свете луны — шли окольными тропами, через горы и заросли диких кустарников. То и дело путь перегораживали овраги и камни, оставшиеся после недавних обвалов, и дорога местами петляла вдоль горного склона, постоянно исчезая из поля зрения.
Но, как было отмечено выше, везение и удача в ту ночь оказались на стороне русских. Неприятель достаточно долго не подозревал о предпринятом ими маневре и обнаружил обман только утром. Авангард Котляревского, да и сам полковник с оставшимися людьми и с обеими пушками успели миновать открытое пространство еще перед тем, как персы подняли тревогу. Более того, отважный проводник Вани вернулся с полдороги и забрал из крепости всех часовых, оставленных перекликаться на стенах для обмана неприятеля — так, что они сумели вовремя догнать своих товарищей.
До рассвета обе части отряда преодолели значительную часть намеченного маршрута — скрытно, быстро и без неожиданностей. Однако в нескольких верстах от поселения, которое называлось Касапет, на пути отряда повстречалась глубокая канава с крутыми склонами, через которую никак невозможно было перетащить пушки. И не было поблизости леса или какого-то иного строительного материала, из которого получилось бы соорудить мост.
— Ребята! — обернулся вдруг солдат Гаврила Сидоров к своим товарищам. — Чего же стоять и задумываться? Стоя города не возьмешь, лучше послушайте, что я скажу вам: у нашего брата пушка — барыня, а барыне надо помочь… так перекатим-ка ее на ружьях!
Гаврила перекрестился и первым спрыгнул на дно рва, а за ним последовал еще десяток егерей. Они воткнули свои ружья в землю штыками, как своего рода сваи, и другие ружья положили поверх, как перекладины — причем солдаты для надежности подперли их плечами.
Первая пушка прошла беспрепятственно. Вторая же при переправе сорвалась — и со всего размаху ударила колесом по голове двух егерей, включая Гаврилу Сидорова.
— Прощайте, братцы, не поминайте лихом и помолитесь за меня грешного… — успел он лишь прошептать перед смертью.
Благодаря этому подвигу егерей 17-го полка, весь отряд ранним утром смог благополучно войти в Касапет. Майор Котляревский и раненые были срочно отправлены дальше, а полковник Карягин занялся организацией обороны в садах перед горным армянским селением. И не зря, потому что спустя короткое время к позициям подошел принц Аббас-Мирза, который преследовал русских со своими основными силами в несколько тысяч сабель.
…Конечно же, наследный принц был вне себя от ярости. Соглашение между ними Карягин выполнил — крепость Шах-Булах перешла в руки персов точно в назначенный день и без единого выстрела. Однако такая победа решительно ничего не давала. Обнаружив пустой казначейскую повозку, оставленную в одном из дворов замка, Аббас-Мирза немедленно уверился, что хитрые русские все-таки унесли с собой драгоценности древней Гянджи — разложив их, к примеру, по ранцам солдат или заполнив носилки, которые предназначались для раненых.
Пешим строем, известное дело, от конницы далеко не уйти…
Получив запоздалые сведения о том направлении, в котором двигается Карягин, принц Аббас-Мирза тут же начал погоню и, в конце концов, настиг своего неприятеля. Началось упорное сражение, и персиянам удалось было завладеть орудиями, перебив почти всю артиллерийскую прислугу — однако русские ударили в штыки и вернули себе пушки обратно.
Тогда принц поспешно отправил в обход Касапета примерно четыреста всадников из своей личной охраны под начальством родного племянника Джавад-хана, дав ему приказание опередить русских и захватить хорошо укрепленный Мухрат — чтобы отрезать единственный путь через горы. Но и здесь персы потерпели неудачу — когда они во весь опор домчались до Мухрата, то были встречены метким прицельным огнем инвалидной команды майора Котляревского, которая уже успела войти в селение и обосноваться на новых позициях. Таким образом, персияне и здесь опоздали. Потеряв понапрасну убитыми своего предводителя и еще несколько столь же отчаянных храбрецов, они отказались от нового штурма и предпочли дожидаться прибытия подкреплений.
…Впрочем, подробности самого первого боя за стены Мухрата и сам Мишка Павлов, и юная Каринэ узнали только впоследствии, по рассказам участников — так уж получилось, что в именно этот день впервые за две недели похода и кровопролитных сражений они на какое-то время оставили своих раненых.
Сделано это было по личному разрешению господина полковника. Как ни дорога была ему каждая минута при подготовке обороны Касапета, как ни ценилась при этом любая свободная пара солдатских рук, однако же Павел Михайлович распорядился вырыть глубокую могилу в одном из тенистых садов, чтобы со всеми почестями похоронить двух егерей, самоотверженно отдавших жизни за Отечество.
— Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…
За отсутствием батюшки, молитву прочитал седой фельдфебель. Прочитал не спеша, обстоятельно, нараспев… так, что Павлову несколько раз нестерпимо хотелось заплакать. Да и не мудрено — за те первые, долгие, самые трудные месяцы, которое он провел в гарнизоне вдали от матушки и от родного дома, не оказалось у мальчишки никого роднее и ближе, чем «дядька», земляк Гаврила Сидоров. Да что говорить! Неужели управился бы сам Мишка Павлов, перепуганный и растерянный ученик полкового цирюльника, в лазарете — без его золотых рук, без его обстоятельной и спокойной уверенности в своих силах? Нет, конечно же, если б не этот солдат и не красавица Каринэ…
Разумеется, она тоже стояла сейчас возле края солдатской могилы. И девушке было, конечно же, проще, чем остальным — она могла плакать и плакала, не скрываясь и не испытывая нужды себя сдерживать, но лишь вытирала соленые слезы краем платка.
— Прощайте, братцы…
Подпоручик князь Туманов и еще один офицер из полка отсалютовали обнаженными шпагами. Егеря на руках опустили в могилу тела своих товарищей — и тогда Мишка все-таки зарыдал, уже не пытаясь казаться взрослее и мужественнее, чем на самом деле…
Хребты Кавказских гор терялись где-то в грязно-серых тучах. Неожиданно похолодало, и задул резкий, порывистый ветер.
— Ты не замерзла?
— Нет, спасибо!
Наверное, Каринэ говорила правду — от быстрой ходьбы лицо юной девушки раскраснелось и стало еще привлекательнее. Впрочем, все равно у Мишки не было при себе ни плаща, ни шинели, которые он мог бы отдать своей спутнице. Мишке просто хотелось хотя бы как-то выразить свою заботу.
— Устала?
— Нет… нет, немного.
— Хочешь отдохнем?
— Ну что ты, нет… нам надо торопиться!
Со стороны оставшегося где-то позади Касапета уже отчетливо слышен был шум завязавшегося сражения. Многократно раскатанные горным эхом выстрелы русских пушек, казалось, тонули в сухом и не затихающем ни на мгновение треске ружейной пальбы, через которую прорывался порой лишь размеренный бой неприятельских барабанов.
— Осторожнее…
— Да, спасибо!
После похорон Гаврилы Сидорова полковник сразу же отправил их подальше из отряда к раненым — догонять Котляревского. Он вполне обоснованно полагал, что именно там, за высокими укрепленными стенами, девушка окажется в большей безопасности, чем у него на позициях, которые готовился атаковать противник.
Извилистая тропинка, по которой сейчас пробирались Мишка и его спутница, была, может, не самым коротким, зато безопасным путем от селения Касапет до Мухрата. Она петляла вдоль старой дороги, раскатанной за века бесконечными сотнями тысяч копыт и повозок — то поднимаясь значительно выше ее, то опускаясь к ней почти вплотную. Мелкие камешки под ногами норовили осыпаться, а колючки все время цеплялись за одежду, поэтому идти по тропе приходилось с большой осторожностью, постоянно поглядывая себе под ноги.
— Где же все-таки эти сокровища? Как ты думаешь?
Очевидно, его спутница не расслышала заданного вопроса. Тем не менее, Мишка не успокоился.
— Может быть, мы их вообще не увозили никуда из Елизаветполя? Или же потом спрятали… ну, закопали, к примеру, их где-нибудь в Шах-Булахе? Или вдруг вовсе не было при нас вообще никаких драгоценностей или золота?
— А зачем тебе хочется знать об этом? — обернулась девушка.
Она хотела еще что-то сказать, но Мишка вдруг ухватил ее за рукав и потянул вниз:
— Тихо, прячься!
Густые заросли кустарника надежно укрыли их обоих — зато сверху прекрасно можно было разглядеть все, что происходит на дороге.
Сначала воздух наполнился нарастающим топотом множества лошадей. Затем из-за поворота возник первый всадник в сопровождении знаменосца и свиты — и Мишка, и его спутница сразу узнали в этом всаднике того самого персиянина, который побывал в плену у русских, вел переговоры при осаде замка Шах-Булах и в последний день подкинул голову несчастного поручика Васильева.
Вслед за ними по направлению на Мухрат проскакал во весь опор конный персидский отряд, растянувшийся вдоль дороги в колонну по двое или по трое. Сто, двести, триста всадников… казалось даже, что нет им конца и не будет — однако через какое-то время последний из неприятелей скрылся из виду. Затих где-то там вдалеке гулкий топот, и серая пыль начала оседать на кусты и на камни…
— Побежали, скорее… там наши!
Мишка с девушкой выбрались из укрытия и почти побежали вперед по тропинке, которая через сотню шагов сделала очередной поворот и неожиданно оказалась внизу, возле самой дороги.
— Давай руку!
Деваться было некуда. Мишка Павлов помог сойти вниз своей спутнице, и как раз в этот момент на дороге возник конный персиянин, отставший от своего отряда. Гнедая лошадь его заметно прихрамывала — очевидно, она повредила копыто, однако всадник и не подумал вернуться назад с половины пути, ни за что не желая лишать себя права сразиться с неверными. Расстояние между ними не превышало, наверное, и двадцати саженей, так что вполне явственно можно было увидеть, с каким удивлением персиянин разглядывает полотняный солдатский мундир Мишки Павлова, его бескозырку, погоны…
Затем всадник перевел взгляд на девушку в национальной одежде, удивился еще более, вновь посмотрел на ее необычного спутника — и потянул из ножен кривую саблю. Однако же Мишка оказался проворнее. Он успел выхватить дуэльный «лепаж»[11], который достался ему по наследству от кого-то из раненых офицеров и который на протяжение этих недель составлял несомненный предмет его мальчишеской гордости. Неожиданно вспомнилось наставление дяди Гаврилы: «Коли пехота идет, целься в брюхо. Целься конному — в грудь его лошади!»
По счастью, дорогой кремневый пистолет на этот раз не дал осечки. Граненый ствол его исчез в пороховом дыму, и воздух разорвало страшным грохотом. Как оказалось, выстрел Мишки был удачным — свинцовая пуля подняла сперва несчастную гнедую на дыбы, а затем уже лошадь в судороге завалилась на бок, придавив собою ногу седока.
— Беги! Бежим… бежим отсюда, быстро!
Ждать, пока персиянин освободиться из-под раненной лошади и начнет действовать саблей, не было ни малейшего смысла. Не раздумывая ни секунды и не оборачиваясь, Мишка Павлов схватил девушку под руку и потащил ее за собой…
Далее добирались они до укреплений Мухрата окольными козьими тропами, избегая любого открытого места. Определить направление, впрочем, не составляло особенного труда — сзади были слышны непрерывные звуки большого сражения, развернувшегося у селения Касапет. Впереди, возле крепости, занятой Котляревским, разумеется, тоже постреливали, но пока еще не так часто.
…Как бы то ни было, Мишка и его спутница после полудня уже оказались в Мухрате, среди гостеприимных местных жителей и раненых из своего отряда. А вот полковник Карягин смог пробиться к Мухрату намного позже — весь этот день восьмого июля был проведен им и его людьми в непрерывном отражении атак персидской конницы, которые прекратились только с наступлением темноты.
Как уже ранее было отмечено многими наблюдателями, по ночам персы воевать не любили и не хотели. При свете дня, на глазах друг у друга, у командиров и у своих повелителей они проявляли нередкие чудеса личной храбрости и отваги. Зато при тех обстоятельствах, когда не имелось возможности покрасоваться перед остальными, когда никто не был способен увидеть их подвиги и по достоинству оценить воинское мастерство — персияне старались, когда это только возможно, избегнуть серьезного боя. В сущности, по этой причине почти не оказал русским сопротивления и заслон из личной конницы Аббаса-Мирзы, находившийся на пути отряда перед самыми укреплениями…
Оказавшись в Мухрате, смертельно уставший полковник Карягин, однако же не отошел от ворот крепости, пока их надежно не заперли за последним из нижних чинов. После этого, приняв короткий рапорт, он в сопровождении майора Котляревского отправился на стены.
— Живой, эскулап? — улыбнулся полковник, заметив напротив одной из бойниц Мишку Павлова.
— Так точно, ваше высокоблагородие!
— Ну, так чего тут стоишь? Займись-ка ранеными, вон их сколько прибавилось…
Спустя мгновение полковник уже пошел дальше, вдоль стрелковых позиций, которые занимались теперь егерями, прибывшими вместе с ним:
— Боевые припасы поберегите, ребятушки… Пулю выстрелишь — не поймаешь!
В высокогорном армянском селении отряд полковника Карягина продержал оборону еще восемь суток — до тех пор, пока из Тифлиса не подошла подмога. Он даже успел написать и отправить письмо, адресованное наследному принцу Аббасу-Мирзе в ответ на его очередное предложение перейти на персидскую службу.
«В письме своем изволите говорить, — писал принцу Павел Михайлович, — что родитель ваш имеет ко мне милость; а я вас имею честь уведомить, что, воюя с неприятелем, милости не ищут, кроме изменников; а я, поседевший под ружьем, за счастье сочту пролить мою кровь на службе Его Императорского Величества».
Получив от Карягина достоверные сведения о местонахождении и намерениях наследного принца, князь Цицианов с отрядом в две с лишним тысячи штыков и сабель при десяти орудиях выступил навстречу противнику — и шестнадцатого июля русские соединились.
Главнокомандующий встретил героев с чрезвычайными военными почестями. Все войска его, одетые в парадную форму, были выстроены под знаменами, развернутым фронтом — и когда показались остатки храброго отряда полковника Карягина, князь лично скомандовал:
— На караул!
По рядам загремело раскатистое «Ура!», музыканты ударили в барабаны, овеянные славой русские знамена преклонились… Вне всякого сомнения, подобные почести и награды были совершенно заслуженными. Потому что без малого на три недели крохотная горстка русских офицеров и солдат под командой полковника Карягина приковала к себе 20-тысячное персидское войско и не позволила ему продвинуться дальше, в Грузию. Своими подвигами, воинским мастерством и беспримерным упорством они позволили главнокомандующему князю Цицианову не только по-настоящему подготовить и организовать оборону Тифлиса, но также собрать войска, рассеянные по границам, и открыть наступательную кампанию…
Князь перед всеми обнял Карягина и Котляревского, после чего обратился к офицерам и солдатам с торжественной речью:
— Древний грек, царь спартанский по имени Леонид покрыл себя некогда великой славой. С тремя сотнями воинов он отважился выйти на бой против бесчисленной армии персиян! И в ущелье, носившем название Фермопилы, спартанцы преградили путь неприятелю. На протяжении нескольких дней и ночей не удавалось персидскому повелителю одолеть храбрецов. Но потом славный царь Леонид и все его воины были убиты в неравном сражении… Они отдали свои жизни, однако явили потомкам пример того, как возможно и нужно сражаться с врагом — дух же персов был сломлен, а вера в победу утрачена! Память о подвиге царя Леонида навсегда остается в истории. Однако же вы, братцы, доблестью и умением превзошли достославных спартанцев! Дорогою ценою вы остановили движение персиян и вели с ними битву на протяжении трех недель!
Его сиятельство князь Цицианов был вынужден переждать, пока утихнут восторженные крики и приветствия нижних чинов. Заметно было, что многие из них, да и некоторые из господ офицеров, не в состоянии удержаться от слез умиления и восторга…
— Павшим воинам — Царствие небесное, вечная память потомков и слава! Остальным исходатайствовано будет примерное награждение… Самому Государю донесено уже про баснословные подвиги ваши! Невозможно не радоваться и не дивиться, услышав о них, и о том, что имя русских гремит в здешних странах… потому я поистине счастлив сейчас объявить всем героям похода высочайшую благодарность, которую передали мне из Петербурга!
Главнокомандующий поискал кого-то взглядом. Обнаружив среди офицеров проводника-армянина, он не стал подзывать его, но стремительно подошел сам, взял под руку и вывел на середину, для общего обозрения:
— Вот еще один человек, заслуживший особенную благодарность! Имя его — Иованес-юзбаши, и он не только выказал отличную храбрость в сражениях. Когда русский отряд, будучи окружен неприятелем, претерпевал такой сильнейший голод, что употребил в пищу своих лошадей, этот самый Иованес-юзбаша из единственного усердия и ревности к службе его императорского величества много раз вызывался и добывал продовольствие!
Последние слова, произнесенные главнокомандующим, утонули в восторженных криках «Ура!» и «Виват!», которые сами собой начались среди солдат полковника Карягина, а затем были подхвачены остальными войсками. Князь махнул рукой и с улыбкой продолжил:
— Именно при посредстве его самого и родных этого человека осуществлялись сношения между мной и господином полковником, оба мы неизменно располагали надежными сведениями о неприятеле и всегда могли опередить его в своих действиях… Словом, этот человек оказался не только надежным помощником, но и добрым хранителем для отряда! Обещаю вам, что его так же, как остальных участников похода, ждут еще заслуженные высокие награды. От себя же я почитаю за честь в знак признательности отличных услуг, оказанных безо всякого награждения, но из единой верности и усердия к службе, одарить храброго проводника Иованеса-юзбаши серебряными часами!
И опять по рядам прокатилось восторженное троекратное «ура!» солдат и офицеров.
В переводчике нужды не оказалось — Вани принял большие серебряные часы из руки князя, приложил к сердцу, почтительно поклонился, однако произнести что-либо от волнения все равно не сумел…
Распустив парадный строй на отдых и обед, главнокомандующий обернулся к полковнику:
— Господа, принц Аббас-Мирза вчера все же двинулся на Елизаветполь.
— Этого следовало ожидать, ваше сиятельство!
— кивнул Карягин.
— Ему сокровища покою не дают… — усмехнулся майор Котляревский.
— Какие сокровища? — князь Цицианов в недоумении поднял бровь.
— Ваше сиятельство, дозвольте доложить об этом позже… — понизил голос полковник.
— Ну, хорошо, — пожал плечами князь. И неожиданно поморщился, как будто проглотил большой кусок лимона: — Готов ли рапорт относительно поручика Лисенко и остальных изменников?
— Так точно, ваше сиятельство!
— Сейчас, конечно же, не время, это после, — главнокомандующий взял из рук майора плотный лист бумаги и, не читая, сунул за обшлаг мундира: — Но, господа, вы сами понимаете, что оставлять подобное позорное пятно на знамени полка…
— Ваше сиятельство!
— Все, господа, вы слышали, что я сказал! А сейчас попрошу офицеров ко мне, на военный совет. Нужно думать, как действовать далее. Нельзя ни на минуту оставлять в покое неприятеля — да, впрочем, кажется, и сам наследный принц Аббас-Мирза не даст нам долго наслаждаться передышкой…
«Военные врачи разделяли на поле сражения наравне с военными чинами труды и опасности, явив достойный пример усердия и искусства в исполнении своих обязанностей и стяжали справедливую признательность от соотечественников…».
Александр I
Все вокруг со вчерашнего вечера было наполнено ожиданием предстоящего боя.
Это чувство тревоги загадочным образом передалось от людей к лошадям — и от них даже к неповоротливым, грязно-белым морским птицам, чайкам, которые почти перестали летать и проводили теперь больше времени на камнях, только изредка перекрикиваясь между собой раздраженными голосами.
Не вызывало сомнения, что неприятель решительным образом вознамерился овладеть Малаховым курганом, чтобы заполучить в свои руки ключ от обороны Севастополя. А это, в свою очередь, значило, что позиции русских войск на Волынском редуте и на других укреплениях неминуемо будут в ближайшее время подвергнуты сокрушительной бомбардировке.
Что это означает, объяснять никому из защитников города не было ни малейшей необходимости. Первая бомбардировка состоялась еще в октябре прошлого года, когда за один день выбило из строя более тысячи человек. А уже совсем недавно, этой весной, неприятелем была предпринята вторая бомбардировка Севастополя. Адский артиллерийский обстрел, продолжавшийся в течение десяти дней, не принёс, однако, англичанам и французам того результата, на который они рассчитывали — разрушенные бастионы за ночь восстанавливались их защитниками, готовыми снова отразить врага штыками и картечью. Генеральный штурм города был отложен, однако русские, которые были вынуждены в ожидании него держать резервы под огнём, понесли за эти дни урон более чем в шесть тысяч убитых и раненых.
Численное превосходство союзников в Крыму оказалось не слишком значительным. Однако же в качестве военного оснащения русская армия катастрофически отставала от неприятеля. Доля нарезных ружей в стрелковом вооружении полков русской армии, как и несколько десятилетий до этого, не превышала четырех-пяти процентов. Во французской же армии нарезные ружья составляли около трети стрелкового оружия, а в английской — и вовсе более половины. Пехота, вооружённая нарезными ружьями, имела значительное превосходство благодаря дальнобойности и кучности своего огня. Например, нарезные ружья имели прицельную дальность стрельбы до 1200 шагов, а дальность поражающего выстрела у гладкоствольной артиллерии не превышала 900 шагов — так что британские солдаты вполне могла расстреливать артиллерийские расчёты русских орудий, оставаясь вне досягаемости картечного огня.
Стоит также отметить, что перед Крымской войной в русской армии на обучение пехоты и драгун отпускали едва с десяток патронов в год на человека. Как показал печальный опыт первых же боевых столкновений, в устройстве армии преобладала забота о внешнем порядке, о показной дисциплине, командиры гонялись не за существенным благоустройством войска, не за приспособлением его к боевому назначению, а лишь за стройностью, за блестящим видом на парадах, за педантичным соблюдением бесчисленных мелочных формальностей, притупляющих человеческий рассудок и убивающих истинный воинский дух.
Однако русская армия, значительно уступавшая в качестве своего вооружения и технической оснащённости армиям неприятеля, проявила чудеса храбрости, высокий боевой дух и военную выучку. При этом в первую очередь отличались инициативностью и решительностью, высокой слаженностью действий те боевые части и подразделения, которые приобрели уже опыт войны на Кавказе.
«Больно видеть, как в очередной раз воистину героическими усилиями офицеров и нижних чинов искупается нерешительность и бездарность нашего командования. И, конечно же, будет невыносимо обидно и стыдно, если мы, русские, снова не сделаем неутешительных выводов и не извлечем надлежащих уроков из нынешнего положения нашей армии…»
Земляное укрытие, или землянка, как говорили теперь, было по верху обложено толстыми бревнами, которые вполне могли выдержать попадание пушечного снаряда. Во время артиллерийских обстрелов здесь было почти безопасно, и только сухой песок иногда осыпался сквозь щели на письменный стол и на стул, на складную кровать и на походный сундук, составлявшие всю нехитрую обстановку. Желтоватого пламени одинокой свечи вполне доставало для того, чтобы человек, сидящий за столом, мог свободно записывать свои мысли в тетрадь.
Неожиданно из-за дверного проема послышался молодой женский голос:
— Михаил Николаевич, ваше высокоблагородие… вы не спите?
— Заходите, пожалуйста… прошу вас.
Матерчатый полог, заменявший собою обычную дверь, отодвинулся в сторону, и на пороге возникла совсем еще юная девушка в форменном платье, в переднике и косынке.
— Михаил Николаевич, прибыл транспорт за ранеными. Четыре телеги.
— Так мало? Ну, впрочем, тут уже ничего не поделаешь…
— Вот список.
— Да, давайте, конечно же, я подпишу!
— И еще отношение на имя генерал-штаб-доктора по поводу медикаментов…
— Чертовы бюрократы, чтоб им всем… ох, пардон, пардон, мадмуазель!
Здесь, в Крыму, с легкой руки и под руководством знаменитого хирурга Пирогова был впервые использован труд сестер милосердия из Российского общества попечения о раненых и больных воинах. И поэтому пока мало кто из военных чиновников или господ офицеров в должной степени представлял, каким образом следует вести себя с женщинами в подобной обстановке. Ранее все командиры, военачальники и подчиненные всегда были мужчинами — на основании субординации они отдавали и выполняли приказы, а их лексикон в боевой обстановке не отличался особой изысканностью. Но теперь, с появлением на войне милосердных сестер — дам и даже девиц безупречного поведения…
— Вы присаживайтесь! Вот, пожалуйте, стул…
— Нет, спасибо, мне надо вернуться, чтобы сделать распоряжения.
— Да-да, ступайте… я тоже сейчас подойду.
Вновь оставшись один, обитатель землянки поторопился вернуться к тем записям, которые делал в открытой тетради: «Не вызывает сомнения, что не только военные люди, но также и медицинские чиновники, подвизавшиеся на своем трудном поприще, уже явили при Севастопольской обороне опыт примерного самоотвержения. Большая часть из них перенесла тяжкие болезни, многие даже сделались жертвами своих неимоверных усилий. В особенности бесчисленные заслуги должно признать за господами хирургами, которые позволяют себе только самый незначительный отдых, работают день и ночь до истощения сил…»
Надворный советник Михаил Николаевич Павлов отложил перо. В возрасте шестидесяти двух лет он уже достаточно долгое время оставался вдовцом и во второй брак вступать не имел никакого желания. Детей Бог ему так и не послал, поэтому передавать свое потомственное дворянство Михаилу Николаевичу оказалось некому.
В остальном жизнь его и карьера сложились удачно.
После победного окончания первой русско-персидской войны солдатский сын Мишка Павлов был зачислен в школу для подготовки фельдшерских учеников при Московском военном госпитале, где проявил выдающиеся способности и прежде срока был удостоен звания лекарского помощника. После Бородино, за храбрость и в связи с огромной убылью командного состава, из старших унтер-офицеров он был произведен сразу в прапорщики. По возвращении из заграничного похода, однако, уже имея чин поручика, Михаил Павлов, к удивлению большинства офицеров своего полка, ушел в отставку и поступил в Императорскую медико-хирургическую академию, где обучался за казенный счет. Закончил он Академию одним из первых в выпуске, после чего опять поступил на службу — с восстановлением в чине и с сохранением выслуги лет. Все последние годы он числился по военному ведомству и, в конце концов, стал надворным советником, что по Табели о рангах соответствовало званию подполковника.
Мундир Михаила Николаевича Павлова украшали ордена Святого Георгия 4-й степени и Святого Станислава 3-й степени, а также несколько медалей за военные походы. В качестве лекаря и полевого хирурга он почти постоянно участвовал в боевых действиях русских войск на Кавказе, руководил военным госпиталем в Тифлисе и одним из первых отважился применять при операциях эфирный наркоз по методу Николая Пирогова. Также он был сторонником наложения на переломы гипсовых повязок и бинтов, пропитанных крахмалом, что позволяло ускорить процесс заживления и избавило тысячи пострадавших от уродливого искривления конечностей.
Даже в относительно мирные годы перед Крымской войной смертность среди рекрутов доходила до невозможных размеров, что объяснялось отвратительным санитарным состоянием и продовольствием армии. Один врач приходился на триста-пятьсот человек, так что общая неподготовленность медицинской службы к войне создавала исключительно большие трудности в деле обеспечения боевых действий войск.
К сожалению, большинство военных медиков все еще опиралось на те же врачебные методы, что и во времена суворовских походов. В первую очередь производилось энергическое исследование раны посредством пальца хирурга и зонда — с целью обнаружения и последующего извлечения инородных тел. Затем часто следовало широкое рассечение раны, или первичная ампутация при осложненных огнестрельных переломах, ведь считалось, что опасность для жизни от огнестрельной раны настолько велика, что последствия ампутации не идут с ней ни в какое сравнение. Для очистки ран, прижигания, дезодорации зловонного раневого отделяемого каждый врач применял свое средство: спирт, настойку йода, смолы или даже… деготь.
Помирали, как правило, в госпиталях от газовой гангрены, сепсиса и прочих раневых осложнений, а также в результате больничной инфекции. Хотя, справедливости ради, необходимо отметить, что острозаразные заболевания вообще были широко распространены в войсках, и потери от них, обыкновенно, в несколько раз превышали потери от неприятельского оружия…
С первых дней своего появления в городе Михаил Николаевич Павлов был назначен руководить передовым перевязочным пунктом, или, иначе, «перевязочной станцией», располагавшейся в непосредственной близости от оборонительной линии, у самого Малахова кургана. После второй бомбардировки Севастополя большинство передовых перевязочных пунктов подобного рода было упразднено, однако некоторые все еще оставались на месте расположения, обозначенном красными флажками. Помимо непосредственной опасности от неприятельского артиллерийского огня, положение медицинского персонала передовых перевязочных пунктов было осложнено также тем, что спустя всего несколько месяцев после начала осады из строя выбыло до половины фельдшеров и фельдшерских учеников. Штатные санитары и носильщики в войсках отсутствовали, поэтому раненые эвакуировались с поля боя солдатами, которые выделялись для этой цели командирами подразделений.
«…По справедливому замечанию профессора Пирогова, строевой солдат никогда не может заменить хорошо обученного своему делу носильщика. Через это выбывает огромная масса людей из строя. У нас здесь, например, в Севастополе переносили каждого раненого с батарей и из траншей не четыре, а нередко шесть или даже восемь человек! Неприученный строевой солдат не умеет ни поднять, ни положить, ни нести ловко раненого».
Михаил Николаевич дал чернилам высохнуть, перевернул страницу и продолжил:
«…Запасы перевязочных материалов в Севастополе были созданы всего на шесть тысяч раненых, хотя после первого же крупного сражения при Альме их пришлось принять до двух тысяч. Многие из раненых поначалу вообще оставались не вынесенными с поля боя из-за неразберихи и растерянности военачальников. Приехав в Севастополь спустя две недели после ожесточенного сражения под Инкерманом, я нашел слишком две тысячи раненных офицеров и солдат, скученных вместе, лежащих на грязных матрацах, перемешанных, не накормленных — и потом целыми днями, почти с утра до вечера, вынужден был оперировать таких пациентов, которым операцию следовало делать тотчас же после ранения!
Самая ужасная вещь для меня — это недостаток транспортных средств, отчего раненые постоянно накопляются в перевязочном пункте, и мне поневоле приходится оставлять их на целые ночи и дни на земле, без матрацев и без белья, и заставлять их терпеть потом от перевозки в трясучих татарских арбах и телегах, от чего самые простые раны портятся и несчастные воины еще более заболевают…»
Михаил Николаевич отложил перо и на какое-то время отдался воспоминаниям.
Да, действительно, почитай, уже полвека минуло с жаркого лета тысяча восемьсот шестого года, когда русские воины не только повторили, но и превзошли подвиг спартанского царя Леонида. Помнится, за тот славный поход шеф 17-го Егерского полка Павел Михайлович Карягин был награжден золотой шпагой с надписью «За храбрость». Майор Котляревский получил тогда орден Святого Владимира 4-й степени, все оставшиеся в живых офицеры удостоились орденов Святой Анны 3-й степени, а нижние чины — медалей[12]…
К сожалению, сам Павел Михайлович Карягин в скором времени после этих событий ушел из жизни. Легендарный полковник изнемогал от ранений, полученных в лагере перед Аскаранским ущельем, но чувство долга его оказалось так сильно, что спустя несколько дней после соединения с войсками князя Цицианова он уже снова сражался против Аббаса-Мирзы — и в ожесточенном бою под Шамхором, с отрядом, не превышавшим шестисот штыков, обратил неприятеля в бегство. В результате, беспрерывные походы, раны и особенное утомление окончательно расстроили здоровье Павла Михайловича. Он заболел лихорадкой, «перешедшей в жёлтую гнилую горячку», и седьмого мая 1807 года этого «поседелого под ружьем» героя Кавказской войны не стало. Последней наградой полковника был орден Святого Владимира 3-й степени, полученный за несколько дней до кончины.
Не дожил до победы в первой русско-персидской войне и блистательный дипломат, администратор, военачальник князь Павел Дмитриевич Цицианов. Восьмого февраля 1806 года при подписании договора о переходе Бакинского ханства в подданство Российской империи он был вероломно убит Ибрагим-беком, двоюродным братом хана, прямо под стенами крепости, и отрубленная голова Цицианова была отправлена в ставку персидского шаха.
Возмездие последовало очень скоро. Назначенный новым главнокомандующим русскими войсками на Кавказе генерал Гудович тем же летом разгромил армию Аббаса-Мирзы, после чего окончательно покорил Дербентское, Бакинское и Кубинское ханства. Впрочем, с незначительными перерывами эта первая русско-персидская война продолжалась еще до октября 1813 года, когда был подписан Гюлистанский мир. По условиям мирного договора Персия признала вхождение в состав Российской империи восточной Грузии и Северного Азербайджана, Имеретии, Гурии, Менгрелии и Абхазии, так что все мусульманские ханства, прилегавшие к Грузии, на вечные времена были закреплены за Россией. Кроме того, Россия получила исключительное право держать военный флот на Каспийском море…
К сожалению, обо всем этом ни князь Цицианов, ни полковник Карягин уже не узнали.
А вот наследный принц Аббас-Мирза надолго пережил своих противников. Наученный горьким опытом многочисленных поражений, на протяжении многих лет он пытался реорганизовать армию по европейскому образцу, привлекая для этого английских и французских инструкторов, а также предателей и перебежчиков из русской армии. С переменным успехом принц командовал войсками во время первой и второй русско-персидских войн, одержал ряд побед в войне с турками и, наконец, подписал в 1828 году знаменитый Туркманчайский мирный договор. После этого принц Аббас-Мирза успел еще возглавить боевые действия против иранских курдов и скончался во время очередного похода недалеко от Герата в возрасте сорока четырех лет — в октябре 1833 года. Произошло это всего за несколько месяцев до смерти его отца. Поэтому престол унаследовал старший сын Аббаса-Мирзы — Мохаммед-шах Каджар, ослепивший одного своего брата и вынудивший второго, младшего, по имени Бахман-Мирза искать убежища в России. В дальнейшем именно Бахман-Мирза стал родоначальником доблестной семьи Каджаров, которая состояла с тех пор на русской службе.
…Между прочим, в 1826 году, в самый разгар второй русско-персидской войны судьба снова свела могущественного принца Аббаса-Мирзу и отважного армянина Вани Атабекова.
К этому времени Вани успел оказать Российской империи множество ценных и порою смертельно опасных услуг, за которые был пожалован от царя чином прапорщика, получил золотую медаль на георгиевской ленте и пожизненный пансион — 200 рублей серебром в год. Со своей стороны, принявший российское подданство карабахский хан возвел Вани в достоинство мелика, освободил его родственников от налогов и передал им во владение несколько деревень.
Такая жизнь, окруженная почетом и довольством, едва не оборвалась для мелика Вани самым трагическим образом, когда с началом новой войны против русских на территорию Закавказья вошла персидская армия под командованием Аббаса-Мирзы. Мелик Вани Атабеков, в числе нескольких самых влиятельных представителей местного населения, был захвачен и доставлен к наследному принцу, который намеревался предать их мучительной смерти.
Все знали, что участь пленника решена заранее и что он заплатит своей головой за старые грехи. Аббас-Мирза действительно встретил его вопросом:
— Помнишь ли, мелик, сколько раз ты вырвал из моих рук добычу? Помнишь ли ты, как двадцать лет назад спас Карягина?
Обвинение это Вани предвидел и, спокойно встретив взгляд разгневанного принца, ответил словами персидской пословицы:
— Не бывает слуги без проступка, не бывает аги без милости.
Ответ принцу понравился.
— Хорошо, — сказал Аббас-Мирза. — Чем же тебя наградили русские?
Вани указал на свои эполеты и на две медали.
— Только это? — презрительно расхохотался принц. Он приказал сорвать с Вани медали и повесить их на шею своей гончей собаки:
— Наш великий шах сделал бы тебя ханом и дал бы в управление целую область!
— Да здравствует наследник престола! — воскликнул Вани. — Мой отец служил карабахскому хану. Русские завоевали Карабах, и я стал служить русским. Если Карабах сделается твоею областью, я буду служить тебе: слуга повинуется своему господину.
— Карабах мой навеки! — кивнул наследный принц. — Мои войска попирают его землю, а несчастные русские не смеют и носа показать из своей крепости.
— Если Карабах твой, — мелик Вани почтительно склонил голову, — зачем же персияне режут твоих армянских подданных? Так поступают в стране чужой и враждебной. Никогда царь не истребляет своих подвластных, а, напротив, стремится преумножить число их. Чем более подданных, тем могущественнее и славнее царство…
Аббас-Мирза ничего не ответил. Он отпустил Вани дожидаться под стражею своей участи, а наутро, к всеобщему изумлению, переменил гнев на милость. Принц надел на своего пленника почетный халат и сам опоясал его драгоценной саблей — очевидно, желая привлечь к себе умного и влиятельного армянина не страхом, а лаской. Тогда же последовал приказ всем персидским солдатам, чтобы никто не осмеливался впредь трогать карабахских армян — и резня их, действительно, прекратилась…
Вскоре Аббас-Мирза был разбит русским корпусом наголову и бежал за Араке, а мелик Вани приобрел среди местного населения еще большее уважение и почет. Дети его обучались в благородном пансионе при Тифлисской гимназии, где воспитывались за счет сумм наместника Кавказа графа Воронцова. Год назад, перед самым началом Крымской войны, мелик Вани скончался в своем имении Касапет семидесяти пяти лет от роду, в окружении многочисленных родственников и друзей.
Смерть же поручика Емельяна Корниловича Лисенко, имя которого было сохранено в истории Кавказских войн лишь благодаря исключительной низости совершенного им поступка, оказалась именно такой, как и следовало ожидать. Его добровольное и осознанное предательство представляло собой столь позорное событие в истории русской армии, что отечественные военные историки впоследствии даже отказывали Лисенко в русском происхождении и считали его французским шпионом. Некоторое время Лисенко командовал Русской ротой, которая находилась при ставке наследного принца в Тавризе, он был обласкан Аббасом-Мирзой, пользовался его полным доверием и расположением. В официальном донесении наших лазутчиков от 4 ноября 1807 г. указывалось, что «…17-го егерского полка бежавший в Персию офицер Лисенко в Нахичеване персов обучает регулярству; почему шах-задэ приказал Хусейн-хану Эриванскому склонять солдат к побегу и доставлять к нему дезертированных». Необходимо отметить, что персам, как правило, доставало порядочности и ума для того, чтобы не принуждать русских пленников и перебежчиков воевать со своими — по обыкновению, они принимали участие в лишь экспедициях против кочевых племен или же в подавлении внутренних мятежей против шаха. Однако Лисенко, в отличие от подавляющего большинства офицеров или солдат, принужденных какими-либо крайними обстоятельствами поступать на службу к неприятелю, не один раз участвовал в боях с русской армией. Во время кровопролитного сражения возле Мигри пятого июля 1810 года Лисенко видели среди отступающих персов, однако настигнуть в тот раз не сумели. Зато сразу несколько человек из его «добровольческой» роты были взяты в плен и повешены по скорому приговору военно-полевого суда. Вскоре, впрочем, и сам он не избежал закономерной участи — предателя подняли на штыки гренадеры Котляревского при взятии крепости Ленкорань…
Кстати, по поводу бывшего заместителя 17-го Егерского полка Котляревского, легендарное имя которого навсегда было связано с такими славными победами русского оружия, как битва с персами при Асландузе или взятие крепостей Ленкорань и Ахалкалаки. За эти подвиги Петру Степановичу были пожалованы чин генерал-майора и орден Святого Георгия 2-й степени — но, к сожалению, во время штурма Ленкорани Котляревский получил сразу три пулевые ранения и принужден был оставить службу. В 1826 году император пожаловал ему чин генерала от инфантерии и предложил должность главнокомандующего на Кавказе в новой войне с Персией и Турцией. Уже тогда, впрочем, Котляревский из-за тяжелых ран и состояния здоровья вынужден был отказаться от нового назначения. В те же годы известный и модный поэт Александр Пушкин посвятил ему несколько строк в эпилоге к поэме «Кавказский пленник»…
Михаил Николаевич вновь обмакнул засохшее перо в чернильницу:
«…Мне посчастливилось навестить легендарного Петра Степановича в Феодосии, незадолго до его кончины, осенью пятьдесят второго года. Я наблюдал его как врач довольно долго и могу утверждать, что это был человек исключительного мужества и чести. На протяжении долгих лет жизни его постоянно терзали сильнейшие, не утихавшие ни на мгновение боли от многочисленных ран и контузий, которые он выдерживал только благодаря замечательной силе своего характера.
К моему удивлению, Петр Степанович в этот раз сам завел разговор о той давней истории, связанной с загадочным исчезновением сокровищ Джавад-хана. Вот уже несколько десятилетий не только я, но и многие люди, с различными целями, задаются вопросом, куда же могли они подеваться из осажденного персами Шах-Булаха. Некоторые уверены, что золото и драгоценности по приказу Карягина были запрятаны прямо в замке, на дне какого-нибудь заброшенного колодца или подземелья. Другие, напротив, предполагают, что сокровища хана были тайно вывезены во время осады очередной продовольственной экспедицией — и затем переданы на сохранение в одну из надежных армянских семей, проживавших в окрестных селениях. Мне приходилось даже слышать мнение о том, что сокровища оказались зарыты полковником еще в самом начале похода, в полевом лагере на старом мусульманском кладбище — в общих солдатских могилах! Как бы то ни было, многие искали эти сокровища и продолжают искать их повсюду до настоящего времени с упорством, достойным, конечно же, лучшего применения.
С точки зрения же Петра Степановича Котляревского, самое великое сокровище Кавказа — это честь и доблесть русского солдата, а также трудолюбие и вековое терпение местных жителей. Что же касается собственно золота и драгоценностей Джавад-хана, то, по словам генерала…»
На этом записи в дневнике военного лекаря, надворного советника и кавалера Михаила Николаевича Павлова обрываются. 4 июня 1855 года во время третьей бомбардировки Севастополя он был убит осколками снаряда, выпущенного с английской батареи — прямо на передовом перевязочном пункте, при исполнении своих обязанностей. Тетрадь с его воспоминаниями была отправлена, согласно завещанию, в Санкт-Петербург, на адрес некой баронессы госпожи фон Визен (урожденной Атабековой).
Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы, а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит им одним.
М.Е. Салтыков (Щедрин)
Был четверг, приблизительно шесть часов пополудни.
Снегопад, слава Богу, закончился, долгий северный ветер утих — и от этого прекратилась метель, которая вот уже несколько дней с равнодушною силой катала сугробы по улицам и проспектам.
По обыкновению, небо над городом было затянуто плотными тучами, так что о существовании где-то там, в вышине, ярких звезд и луны оставалось, пожалуй, лишь догадываться.
Без холодного ветра февральский морозец переносился легко. Пахло свежими булками, шоколадом из ближней кондитерской и, конечно же — дымом от множества разного рода печей, которые непременно и повсеместно топились прислугой.
Впрочем, газовые фонари на столбах и высокие окна доходных домов по обеим сторонам Литейного проспекта давали достаточно света, чтобы разглядеть немногочисленных прохожих и редкие зимние экипажи. Издалека, при искусственном освещении и на фоне почти белоснежных сугробов, они поразительно напоминали подвижные силуэты из черной бумаги, которые в прошлые времена, еще до появления фотографических изображений было принято вырезать для развлечения дамам и детям.
Однако с близкого расстояния детали этих живых очертаний оказывались видны все отчетливее.
Вот откуда-то появилась неторопливая толстая баба в платке и с ребенком, но почти сразу свернула во двор перед Мариинской больницей. Ей навстречу прошли два чиновника в зимних добротных шинелях, один — с кокардой Придворного ведомства на фуражке, другой, постарше — с предусмотрительно надетыми наушниками из сукна.
Вот, пожалуй, и все…
Вообще же, Литейный проспект в своей части, которая располагалась поблизости от пересечения с Невским проспектом, считался не только не интересным, но даже, пожалуй что, скучным. Ничего романтического не было в многоэтажных домах, расположившихся вдоль него один напротив другого — да к тому же дома эти постоянно достраивались и переделывались, так что свисавшие из-под крыши веревки или строительные конструкции вовсе не прибавляли им привлекательности.
В то же время на Невском проспекте, до которого было рукой подать, передвижение публики и разнородного транспорта наблюдалось значительно более оживленное. Великолепные кареты (как правило, иностранного производства), запряженные парами, тройками или даже четверками лошадей, недорогие кибитки, возки на полозьях, извозчики, сани и даже крестьянские дровни почти непрерывно сновали по направлению к Знаменской площади и обратно. Кроме этого, каждые восемь или десять минут через перекресток проскакивал очередной вагончик Санкт-Петербургской конно-железной дороги, или же «конки», как ее запросто именовали обыватели.
Разумеется, и Литейный проспект на участке между Мариинской больницей и Невским никогда почти не бывал совершенно безлюдным. Например, обязательной частью городского пейзажа стала с некоторых пор фигура дворника. И непременно такого, чтобы с окладистой бородой, в теплом зимнем картузе, в переднике, повязанном поверх овчинного тулупа — и чтобы руки были запрятаны в рукавицы, а ноги обуты в валенки…
Вот как раз такой старший дворник стоял сейчас возле двери доходного дома вдовы господина Красовского[13], наблюдая за тем, как двое молодых помощников разгребают лопатами выпавший снег. На груди его красовались начищенная бляха с номером и специальный свисток, а лицо и фигура отчетливо выражали глубокое осознание собственной значимости и ответственного отношения к делу.
Ну, казалось бы, что же особо почетного в том, чтобы присматривать за опорожнением отхожих мест и своевременной уборкой лошадиного навоза с улиц города? Однако вскоре после покушения на Государя императора, еще в 1866 году все домовые дворники, по сути, превратились во вспомогательных служащих министерства внутренних дел. Были утверждены «Правила о заявлении полиции о прибывающих в дома С. Петербургской столицы и выбывающих из оных», согласно которым дворникам вменено было в обязанность безотлагательно сообщать в так называемую «адресную экспедицию» о новых жильцах или постояльцах. Причем, в случае нарушения этих правил, за каждого из «открытых незарегистрированных» лиц домовладельцу или управляющему грозил очень внушительный штраф — до пяти рублей в сутки. Дворникам полагалось немедленно извещать полицию не только обо всех чрезвычайных происшествиях, но и о «подозрительных в домах сходбищах» разного рода. А также наблюдать за тем, чтобы «в домах и в иных помещениях злоумышленники не могли заводить тайные типографии, держать взрывчатые вещества, оружия и склады противоправительственных изданий, а также устраивать приспособления для совершения преступлений с политическою целью».
Более того, после очередного покушения на Государя Императора, весной 1879 года в столице Российской империи, а также в некоторых других губерниях было введено военное положение. И в обязанность дворникам вменили «наблюдать, чтобы не было нигде наклеиваемо объявлений, афиш и т. п. без предъявления надлежащего на то разрешения; наблюдать, чтобы по мостовым, бульварам и тротуарам не было разбрасываемо как объявлений, афиш или подметных писем, так и предметов, могущих причинить вред». Для домовых дворников ввели сменное круглосуточное дежурство, выдали им свистки на цепочке и металлические нагрудные бляхи — после чего предоставили право тащить в околоток любых подозрительных, не исключая даже трубочистов, водопроводчиков или полотеров… Каждый дворник обязан был выучить назубок, кем, какие, когда подаются сигналы. Например, дважды коротко полагалось свистеть, чтобы вызвать подмогу. А вот если пришлось бы преследовать вора или какого-нибудь, прости Господи, нигилиста — дворник должен свистеть непрерывно, пока не услышат…
Без сомнения, поданный в этом квартале тревожный сигнал, прежде всех бы донесся до городового, постоянно дежурившего на пересечении двух проспектов — между новой гостиницей, которая принадлежала теперь купцу 1-й гильдии Ушакову, и знаменитым рестораном «Палкинъ»[14]. Городовой этот по фамилии Рябоконь записался по вольному найму в полицию из отставных пехотных унтер-офицеров. И похож он был на дворника из доходного дома Скребницкой, если не как родной брат, то, по меньшей мере, как близкий родственник — такой же бородатый, солидный и преисполненный чувства собственного достоинства. Разве что вместо лопаты или метлы имелись при нем тяжеленная шашка-»селедка» и армейский револьвер системы «Смит энд Вессон».
…До конца дежурства оставалось еще предостаточно времени. Городовой Рябоконь поправил форменный башлык и в очередной раз посмотрел на уличного книготорговца — очень плохо и бедно одетого парня лет двадцати, который уныло прохаживался неподалеку со своим лотком в надежде на случайных покупателей.
Вообще-то, лоточника следовало прогнать, дать ему по шее пару раз. Или доставить в участок для составления протокола. В столице строго оговаривалась запрещенная для торговли вразнос территория, которая включала в себя почти весь центр Санкт-Петербурга — причем всем, без исключения, продавцам было категорически запрещено назойливо приставать к проходящим и, напротив, вменялось в обязанность платить сбор в городскую казну.
Разумеется, сосредоточием всякого рода торговли, включая торговлю печатной продукцией, в Санкт-Петербурге считался, конечно же, Невский проспект — если даже не принимать во внимание множество дорогих магазинов. Например, место возле Городской думы облюбовали лоточники средней руки, у которых можно было приобрести книги самой различной направленности — и не только православные календари, жития святых или подобную духовную литературу, но также недорогие, так называемые «народные» или «копеечные» издания, порой более чем сомнительного содержания. Из-под полы продавались тут даже «французские», то есть порнографические, романы, и запрещенная политическая литература. Говорят, что существовало даже некое негласное разделение территории вокруг Невского проспекта — одно время иностранную книгу можно было встретить исключительно у лоточников к северу от Мойки, а русскую — на противоположной стороне реки. Большой выбор разнообразной литературы на любой кошелек или вкус был представлен, например, в Апраксином дворе, где находились для этого специально оборудованные книжные лавки.
Тем не менее, помимо книгопродавцев, имевших постоянное место торговли, существовало и множество тех, кто по разным причинам был вынужден зарабатывать на кусок хлеба собственными ногами — например, так называемые «ходебщики», разносившие мешки с литературой по квартирам и предлагавшие свой товар за самую скромную цену. Или «золоторотцы» — как правило, это были спившиеся до нищеты люди, которые норовили украсть или выпросить где-нибудь старую, рваную книжку, чтобы затем перепродать ее в кабаке совсем уже за гроши или за рюмку водки.
А вот с переносного лотка или короба книги в Санкт-Петербурге продавали нечасто, да и то, большей частью, поблизости от гимназий, полковых офицерских казарм или учебных заведений. Гонять оттуда продавцов никто особо не старался. Вот и городовой не стал усердствовать — тем более что, судя по всему, день для уличного книгоноши и так выдался неудачный.
«Хорошо, если на пятачок наторговал, — подумал Рябоконь. — Ему бы отойти в другую сторону, к Екатерининскому институту…»
Рябоконь вспомнил, как в их родную деревню когда-то заглядывали офени — бродячие книгоноши, которые так же вот продавали портреты фельдмаршалов и генералов, ярко раскрашенные лубки, ленты, всяческую галантерею и прочее. Потом едва заметно покачал лохматою папахой, будто бы отгоняя воспоминания детства, которые способны были помешать исправному несению службы, по-строевому повернулся через левое плечо — и принялся смотреть в другую сторону…
Хотя незадачливый книгопродавец, кажется, и сам уже удостоверился в полной коммерческой несостоятельности своего занятия. На него самого и на его товар давно уже никто не обращал внимания: ни обитатели здешних доходных домов, ни проходящая мимо публика, ни даже, вон, господин городовой на перекрестке. Разве что время от времени фыркала и косила на уличного торговца большой подслеповатый глаз вечно голодная старая лошадь.
Лошадь была запряжена в пролетку грязно-желтого цвета. Сам извозчик, привычно дремавший на облучке в ожидании седоков, являл собой распространенный тип петербургского «ваньки» — именно такие, как он, крестьяне, приехавшие на заработки в столицу, и составляли основную часть городского транспорта, так что в отдельные зимние месяцы их насчитывалось на улицах до семи тысяч.
В отличие от ломовых, которые занимались доставкой грузов, легковые извозчики перевозили по городу публику. В свою очередь, они подразделялись на «биржевых», то есть ожидавших седоков в специально предназначенном для этого месте, и на простых «ванек» без места, которые в большинстве своем работали не самостоятельно, а «на хозяина». Но в любом случае, каждый из них был обязан сдать экзамен на знание города, правил уличного движения и на управление лошадьми. Экзамен принимали полицейские чины и представители Городской думы, после чего выписывался специальный «билет», то есть разрешение на извоз, а также ярлык с номером экипажа, указанием части и околотка, к которым извозчик был приписан. Ярлык нашивался на армяк сзади, прямо под воротом — так, чтобы седоки могли видеть его и знали, на кого жаловаться, если что-то им приходилось не по нраву. Кроме этого, отличали извозчика желтый кушак и меховая шапка с желтым верхом.
Прокатиться на «ваньке» считалось вполне по карману и не зазорно почти любому жителю Санкт-Петербурга, вне зависимости от чина или звания — например, от Адмиралтейства до Александро-Невской лавры можно было добраться всего за шесть копеек. Хотя при этом очень многие извозчики недостаточно хорошо знали город и зачастую просили своих седоков показать им дорогу до нужного адреса…
Зато иногда «ванькам» перепадала совсем уж негаданная удача. Например, по трактирам и чайным рассказывали, будто сам Александр I, любивший прогуливаться пешком по набережным, был однажды застигнут непогодой, вскочил на первые попавшиеся дрожки и велел везти его в Зимний дворец. «Ванька», понятное дело, Государя не опознал и решил, что это какой-нибудь офицер из дворцового караула. У императора, естественно, не было при себе мелочи, и, доехав до места, он попросил извозчика подождать, когда ему вынесут деньги. Мужичок решил, что офицер хочет скрыться, не расплатившись, и потребовал в залог шинель. Когда через несколько минут ливрейный лакей вынес из дворца рубль серебром — что составляло примерно месячный доход «ваньки», но было дешевле шинели — извозчик отказался отдавать дорогую вещь кому попало. И только после того, как к нему вышел с тем же рублём сам Илья Байков, придворный царский кучер, которого знали в лицо все столичные жители, «ванька» понял, кого ему довелось подвезти…
Впрочем, вряд ли извозчик, поджидавший в этот вечер седоков на противоположной стороне Литейного проспекта, мог надеяться повстречать здесь гуляющего в одиночестве Государя. Скорее, он рассчитывал на февральский морозец и на молодого человека, который вот уже битый час не мог распрощаться со своей девицей перед глухими воротами дома Антонова[15]. Дом был в пять этажей, доходный, как и большинство окружающих зданий, с великим множеством резных фигур и украшений на фасаде. Очевидно, барышня жила здесь и позволила кавалеру себя проводить — однако по каким-то причинам еще не могла или же не хотела приглашать его к себе.
Внешность у нее была самая обыкновенная: носик, пухлые губки, румянец и ямочки на щеках. И одета она была, разумеется, лучше обыкновенной господской прислуги — но, конечно же, не настолько, чтобы выглядеть дамой из так называемого «светского общества». Руки барышня прятала в теплую муфту, не слишком естественно хохотала в ответ на все, что бы ей ни сказал собеседник — и, в общем, более всего, напоминала курсистку или домашнюю учительницу, которой давно уже хочется замуж.
Молодой человек, вероятно, служил при торговой конторе или приказчиком в магазине. На голове у него, совершенно не по сезону, был надет щегольской котелок, в котором он сам себе, видимо, представлялся неотразимым красавцем. Красота же, как водится, требует жертв, каковыми явились на этот раз покрасневшие уши настойчивого кавалера. И по этой причине вполне можно было рассчитывать, что, распрощавшись, в конце концов, с милой девушкой, незадачливый ухажер поспешит взять извозчика, чтобы скорее добраться домой и не отморозить их окончательно…
Колокол на звоннице Владимирского собора отбил очередную четверть часа.
Молодой человек в котелке не без труда стянул перчатку, сунул руку за пазуху под пальто и достал карманные часы на цепочке. Очевидно, свидание подходило к концу.
— Поглядите-ка… — тронула барышня за рукав своего кавалера.
Молодой человек обернулся как раз в тот момент, когда городовой на перекрестке старательно вытянулся во фронт и приложил руку к папахе, отдавая честь. Спустя еще мгновение с Невского проспекта на Литейный повернул закрытый зимний экипаж. Сытые, подобранные точно в масть лошади легко и дружно понесли его по мостовой, оставляя на белом снегу ровный след от копыт и полозьев. Впрочем, кучер почти сразу после поворота подобрал повод, а затем и вовсе остановил упряжку напротив доходного дома Красовской.
Старший дворник тут же, выкатив грудь колесом, застыл по стойке смирно.
Его помощники перестали орудовать лопатами.
Унылый «ванька» тяжело вздохнул и завистливо покачал головой.
Торговец книгами остановился, приоткрыв рот.
И даже влюбленная пара, казалось, на какое-то время потеряла интерес друг к другу…
Первым делом, едва только лошади окончательно встали, соскочил вниз сидевший на козлах слева от кучера господин в штатском платье, похожим на сотрудника охранного отделения.
Осмотревшись и не заметив ничего подозрительного, он подал знак тем, кто был внутри экипажа. Дверь кареты открылась, и из нее появился офицер-порученец с петлицами Тифлисского гренадерского полка. Офицер еще раз внимательно оглядел окружающую обстановку, убрал руку с расстегнутой кобуры и помог выбраться из экипажа высокому худощавому старику лет шестидесяти, с огромными густыми бакенбардами и усами, расчесанными по моде последней турецкой войны. Из-под накинутой на плечи генеральской шинели, которая распахнулась немного при выходе, на секунду мелькнул шитый золотом, густо увешанный орденами мундир. Поблагодарив своего порученца, генерал отдал какие-то распоряжения напоследок, попрощался с ним за руку и привычно направился прямо к парадному входу.
После того, как его высокопревосходительство зашел в дом, офицер приказал что-то кучеру и сел обратно в карету, а господин полицейского вида снова забрался на козлы. Кучер, без суеты перебрал вожжи, произнес басом привычное «Н-но-о», слегка хлопнул ближайшую лошадь по крупу — и экипаж легко стронулся с места в направлении нового, только недавно построенного Александровского моста.
Вскоре он совсем исчез из виду.
Проводив укативший по Литейному проспекту экипаж, старший дворник заставил вернуться к работе помощников и посмотрел в противоположную сторону. На прежнем месте, возле доходного дома Антонова, парочки молодых людей уже не было.
Кавалер в котелке как-то уж чересчур торопливо простился со своей барышней и теперь быстрым шагом переходил через линию конно-железной дороги. В этом, собственно, не оказалось бы ничего удивительного — может быть, застоявшемуся на холодке ухажеру внезапно приспичило по нужде, или на горизонте возник очень строгий папаша, который оберегал свою дочь от соблазнов. Но, в свою очередь, как ни странно, и барышня вовсе не скрылась за дверью парадного входа, а направилась, аккуратно переступая по снегу, на Невский проспект.
Впрочем, старшему дворнику дела до этого не было.
А вот на физиономии лоточного торговца, который, оказывается, внимательно наблюдал за происходящим, появилась серьезная озабоченность. Несколько раз он переводил взгляд с девицы на удалявшегося молодого человека и обратно, однако потом, видимо, принял решение. Подождав, пока барышня скроется за углом и свернет в направлении Аничкова дворца, уличный книгопродавец подскочил к одиноко скучавшему «ваньке». Не говоря ни единого слова, он закинул в пролетку свой короб с дешевой литературой. Затем бесцеремонно вытащил из-под полога купеческий теплый картуз и сменил драный зимний кафтан на полушубок довольно пристойного вида.
Преобразив, таким образом, до неузнаваемости свою внешность, странный «лоточник» показал извозчику на удаляющуюся спину молодого человека в котелке, о чем-то распорядился — и только потом, то и дело срываясь на бег, поспешил вслед за барышней. А нисколько не удивленный таким оборотом событий извозчик кивнул, приосанился и погнал свою лошадь вслед за объектом наружного наблюдения…
Михаил Евграфович Салтыков любил, чтобы зимой в кабинете было жарко натоплено.
«…На днях у нас обыватель один с теплых вод вернулся, так сказывал: так там чисто живут, так чисто, что плюнуть боишься: совестно! А у нас разве так возможно? У нас, сударь, доложу вам, на этот счет полный простор должен быть дан!»
Салтыков пробежался глазами по тексту и взял новый лист: «Сделать подлость с тем, чтобы при помощи ее превознестись — полезно; но сделать подлость для того, чтобы прослыть только подлецом — просто обидно. Но каким тонким чутьем нужно обладать, чтобы, совершая полезные подлости, не обременять себя совершением подлостей глупых и ненужных!»
Он задумался. Отложил перо и передвинул поближе номер «Отечественных записок», раскрытый на своей же собственной статье: «Нельзя быть патриотом и проходимцем ни в одно и то же время, ни по очереди, то есть сегодня патриотом, а завтра проходимцем. Всякий должен оставаться на своем месте, при исполнении своих обязанностей…
Почти на каждом шагу приходится выслушивать суждения вроде следующих: «правда, что N ограбил казну, но зато какой патриот!» или: «правда, что N пустил по миру множество людей, но зато какой христианин!» — и суждения эти не только не убивают нашу совесть, но даже не удивляют нас…»
Михаил Евграфович помедлил, отыскивая нужные слова, и сделал на полях короткую пометку: «Если в России начинают говорить о патриотизме, знай: где-то что-то украли!»
Квартира, которую занимала семья Михаила Евграфовича Салтыкова, состояла из девяти комнат. Однако сам он здесь обитал, главным образом, в кабинете, который отличался замечательною простотой — но при этом был теплым, вместительным и удобным. От потолка до пола высились библиотечные шкафы, простенки занимали столы с книгами, так что даже лиловых обоев почти не было видно. Мебель стояла мягкая, крытая темным сафьяном, и посредине кабинета, подальше от окна и от наружной стены, находился большой письменный стол, постоянно заваленный разного рода литературой, брошюрами, корректурами и рукописями. Перед столом — рабочее кресло хозяина, знаменитого литератора и многолетнего редактора популярнейшего в России журнала.
Из украшений в кабинете были, пожалуй, только портреты жены и детей, бюст самого господина Салтыкова и его же портрет, написанный художником Крамским.
Какой-то особенной роскошью не отличалась и прочая обстановка в квартире. Дверь соединяла кабинет с небольшой полутемной передней, из которой можно было попасть непосредственно в залу — довольно большую комнату с тремя окнами на улицу и с мебелью, обитой синим шелком. Помимо гостиной в квартире имелась столовая — мрачноватая, с одним окном во двор — а также узкий длинный коридор, из которого можно было попасть в спальню Салтыковых, в детские комнаты или в ванну. В конце коридора находилась, конечно же, кухня, при которой постоянно жила чухонка со своей помощницей, довольно плохо говорившие по-русски.
«…Молчать — это целое занятие, целый умственный процесс, особливо если при этом имеется в виду практический результат… В настоящее время, в видах политического равновесия, именно только такие люди и требуются, которые умели бы глазами хлопать и губами жевать».
Из передней послышался перезвон дверного колокольчика, но Салтыков никак не мог оторваться от работы над заметками для очередных глав романа[16].
«…B сих стеснительных обстоятельствах в особенности важны помощь и присутствие друга. У друга во всех подобного рода вопросах имеется в запасе и совет, и слово утешения. Возьмите, например, такой случай: вы идете по улице и замечаете, что впереди предстоит встреча, которая может вас скомпрометировать. Вы колеблетесь, спрашиваете себя: следует ли перебежать на другую сторону или положиться на волю Божию и принять идущий навстречу удар? Вот тут-то именно и приходит на помощь друг…» — записал Михаил Евграфович, по обыкновению, быстрым, решительным почерком.
— Барин, позвольте к вам…
На пороге рабочего кабинета возникла горничная девушка, которую, кажется, звали Полина. Или, может быть, Пелагея. Служила она у Салтыковых не так давно, поэтому Михаил Евграфович не дал себе труда запомнить ее имя.
— Барыня Елизавета Аполлоновна велели доложить, что пришел граф Лорис-Меликов.
— Передай, что сейчас же буду.
— Но барыня Елизавета Аполлоновна велели…
— Пошла вон… и дверь закрой!
По совести говоря, Михаил Евграфович был грубоват с прислугой. В особенности, когда сочинял что-то новое или же редактировал рукопись, а также во время мучительных приступов ревматизма.
То есть практически постоянно.
«…Ежели возможность убежать еще не исчезла, он скажет: улепетывай скорее! Если же время ушло, он предостережет: не бегай, ибо тебя уж заметили, и, следовательно, бегство может только без пользы опакостить тебя! И, наконец, ежели и за всеми предосторожностями без опакощения обойтись нельзя — он утешит, сказав: ничего! в другой раз мы в подворотню шмыгнем!
Таковы друзья… конечно, ежели они не шпионы».
— Однако, сударь мой, это вовсе уже неприлично!
Госпожа Салтыкова, заявившаяся в кабинет почти сразу же вслед за горничной, выглядела не на шутку сердитой. При этом, однако, она была вынуждена произносить свои упреки так, чтобы голос ее по случайности не достиг ушей гостя:
— Его сиятельство только что в Петербурге… и к тому же ты сам его пригласил!
— Сейчас, душа моя, иду… иду… — Михаил Евграфович отложил перо и с удовольствием потянулся. — А ты ступай-ка, займи пока чем-нибудь графа.
Свою будущую жену Михаил Салтыков впервые повстречал в доме вятского вице-губернатора, когда ей было всего двенадцать. А затем еще несколько лет дожидался, когда невеста повзрослеет, чтобы предложить ей руку и сердце.
Несомненно, это был брак по любви. Они обручились — несмотря даже на то, что мать Михаила Евграфовича не давала согласия на брак, полагая женитьбу сына на юной и смазливой бесприданнице всего лишь блажью. Однако по прошествии определенного времени отношения между супругами уже значительно отдалились от романтического идеала.
В свои сорок Елизавета Аполлоновна — или Бетси, как ее называли в семье — по-прежнему обладала привлекательной наружностью и отменным изяществом движений. Но, с другой стороны, она оставалась настолько непосредственной и на словах, и в поступках, что многие почитали это за глупость и взбалмошность. Сознавая свою красоту и обаяние, она никак не желала стареть, превратив это нежелание едва ли не в единственный смысл всей своей жизни. Так, например, между близкими родственниками поговаривали, будто спать она ложится только на спине, чтобы не было на щеках морщин, и что моет волосы дикой рябиной, чтобы не седеть. Ела госпожа Салтыкова только молодое мясо, то есть цыплят, телят, барашков, и даже ухитрилась как-то раз зайти в рыбную лавку и попросить там продать ей несколько рыбок, но обязательно молодых, на что ей продавец ответил: «Мы рыбам, сударыня, годов не считаем».
«У жены моей идеалы не весьма требовательные, — написал как-то Михаил Евграфович. — Часть дня (большую) в магазине просидеть, потом домой с гостями прийти и чтоб дома в одной комнате много-много изюма, в другой много-много винных ягод, в третьей — много-много конфет, а в четвертой — чай и кофе. И она ходит по комнатам, и всех потчует, а по временам заходит в будуар и переодевается…»
Разного рода оскорбительные слова не выходили из обихода домашнего обращения Салтыкова с женой. Что, впрочем, не мешало Михаилу Евграфовичу баловать ее и потакать всем ее прихотям, в особенности после рождения поздних и долгожданных детей — сына Кости и дочери, названной Елизаветой в честь матери. Между прочим, когда маленький Костя появился на свет, счастливый отец с иронией написал своему приятелю, поэту Николаю Некрасову: «Родился сын Константин, который, очевидно, будет публицистом, ибо ревет самым наглым образом».
Сама же Елизавета Аполлоновна в доверительных разговорах с подругами называла мужа исключительно неудачником и мерзавцем, поломавшим ей жизнь, а в кабинет к нему последние несколько лет заходила только для того, чтобы попросить денег.
Однако при этом и сам Михаил Евграфович, и его супруга, по мере возможности, соблюдали необходимую видимость светских приличий. Тем более что, постоянно раздражаясь каждым шагом и словом жены, господин Салтыков в то же время не мог прожить без Елизаветы Аполлоновны даже двух-трех дней, не начав испытывать грызущую по ней тоску.
…Когда хозяйка вернулась в гостиную, навстречу ей поднялся не молодой, но вполне моложавый красавец с густыми, немного тронутыми сединой бакенбардами и с чертами лица, которые, вне всякого сомнения, указывали на благородное восточное происхождение. Фуражку с перчатками, шинель и парадную саблю он оставил в прихожей, так что теперь вполне можно было в подробностях разглядеть его генеральский мундир с эполетами, золотым аксельбантом и множеством орденов.
— Михаил Евграфович просит великодушно простить его… он тотчас же будет.
— Ничего страшного, мадам, я подожду. Тем более, что будущие господа историографы ни за что не извинят нас с вами, если из-за вынужденной торопливости Михаила Евграфовича отечественная словесность лишится очередной его меткой фразы или философического наблюдения… — не только по-русски, но даже и даже по-французски гость говорил с едва заметным кавказским акцентом.
— Вы так любезны, ваше сиятельство!
Вообще-то Михаил Тариэлович Лорис-Меликов не привык никого дожидаться — любимец дам и барышень, граф за последние несколько лет не имел ни единого случая допускать это даже со стороны представительниц очаровательного пола. Однако по отношению к Салтыкову он проявлял неизменную снисходительность, признавая за Михаилом Евграфовичем несомненный литературный талант и блестящую репутацию публициста. Даже в самых опасных военных походах граф старался не пропустить свежий номер «Отечественных записок», а «История одного города» была для него едва ли не настольной книгой, так что он часто цитировал из нее подчиненным по памяти.
Лорис-Меликов родился в Тифлисе, в армянской семье. Предки его на протяжении трех столетий владели городом Лори с окрестными землями и входили в состав высшего грузинского дворянства. Сам он в юности, еще до окончания военного училища в Петербурге, близко сошёлся с начинающим поэтом Николаем Некрасовым и несколько месяцев жил с ним на одной квартире.
Молодым офицером он добровольно перевелся из гвардии на Кавказ, участвовал в войнах с горцами, много раз отличился. В злополучную Крымскую войну сражался против турок и был повторно награждён золотой саблей с надписью «За храбрость». Командовал отрядами охотников, составленными из представителей разных народностей Закавказья и Кавказа и казаков, делал дерзкие вылазки и занимался разведкой. После взятия Карса он в звании полковника участвовал в сложных дипломатических переговорах и был назначен на первый в своей жизни административный пост — начальника Карской области, где приобрёл всеобщее расположение обывателей благоразумным управлением. Затем в должности начальника Терской области, уже будучи генералом, Лорис-Меликов обратил всю свою деятельность на водворение порядка и спокойствия в среде горцев, продолжавших ещё волноваться после недавнего покорения Кавказа. Причём проявлявшиеся со стороны горцев попытки к открытому сопротивлению власти были им очень решительно и достаточно скоро прекращены. Однако действовал он не только военной силой — за время его управления были освобождены от крепостной зависимости многие жители Терской области, находившиеся во власти владетельных князей и других лиц, и вместе с тем разрешены многие сословные поземельные вопросы, тесно затрагивавшие бытовую и экономическую жизнь населения. Горцы были впервые обложены государственной податью, но вместе с тем было значительно увеличено число учебных заведений различного рода, причём ремесленное училище во Владикавказе ставший наказным атаманом Терского казачьего войска Лорис-Меликов учредил на свои личные средства.
Меньше года назад, после начала чумной эпидемии граф Лорис-Меликов был назначен временным Астраханским, Саратовским и Самарским генерал-губернатором, затем — командующим войсками Харьковского военного округа и генерал-губернатором Харьковской губернии, где незадолго перед этим был убит губернатор князь Дмитрий Кропоткин.
Вскоре после кровавого покушения в Зимнем дворце[17] Михаил Тариэлович был срочно отозван в столицу — для обсуждения вопроса о мерах для борьбы с революционным движением. Поговаривали даже, что император предполагает назначить графа на некий высокий государственный пост, наделив его самыми обширными полномочиями…
— Ваше сиятельство, не изволите ли пока суд да дело… Вот коньяк, есть ликеры… настойка…
— Ах, любезная Елизавета Аполлоновна, ну как вам не совестно? Мы ведь с прошлого раза еще уговаривались, чтобы обойтись без чинов, без титулования…
— Извините великодушно, Михаил Тариэлович!
Говоря по совести, госпоже Салтыковой не так уж и часто предоставлялась возможность общения накоротке с представителями высшей российской аристократии. Поэтому словосочетания вроде «ваше высокопревосходительство» или «ваше сиятельство» по отношению к собеседнику, прежде всего остального, ласкали ее собственный слух.
— Что же до вашего предложения… отчего же, конечно! Коньяк…
— Вот, прошу вас, пожалуйте…
— Кое-кто у нас — представляете? — пьет его теперь даже с лимоном… а я нет, все никак не могу приучиться…
— Вам добавить воды, граф?
— Нет, не стоит, спасибо…
С тех пор, как лет восемь назад на французские виноградники напала прожорливая филлоксера, настоящий коньяк почти исчез из обихода. В первую очередь пострадали молодые сорта, предназначенные для массового потребления. Зато выдержанные спирты, которые сохранились в погребах, еще более подскочили в цене и стали использоваться исключительно для особых, торжественных случаев. Коньяк стали пить в чистом виде или использовать только для эксклюзивных, самых дорогих коктейлей. А содовой водой вместо французского коньяка стали разбавлять виски — как дань новой моде на все шотландское, включая романтическую литературу.
Рюмки были наполнены, и как раз в этот момент появился хозяин:
— Добрый вечер… простите, дорогой мой Михаил Тариэлович!
Он с радостью пожал протянутую гостем руку:
— Увлекся так, что силы не было оторваться. Ну, право слово, обо всем на свете забыл…
К явному и почти не скрываемому неудовольствию супруги Михаил Евграфович то ли просто запамятовал, то ли не посчитал обязательным переодеться — на нем был все тот же домашний сюртук, в котором он весь день отработал у себя в кабинете.
— Ах, вы, значит, все бичуете пороки власти? Изобличаете нас, недостойных чиновников?
— Вас лично, граф — нет, никогда! — ответил искренне и сразу Салтыков. — А недостойных — да… стараюсь в меру сил.
— Ты, милый, будешь коньяку? — на всякий случай уточнила Елизавета Аполлоновна.
— Пожалуй, что… налей, конечно! — кивнул хозяин, спохватился и все-таки задал вопрос: — Как добрались, Михаил Тариэлович? Благополучно ли? Что в Харькове?
— Что в Харькове? Да, сударь мой, как и везде, в любом конце империи… пьют и воруют!
— Ну, что уж тут поделаешь! Когда и какой бюрократ наш не был убежден, что Россия есть пирог, к которому можно свободно подходить и закусывать? — пожал плечами Салтыков.
— А вы, граф, наверное, в Петербург по железной дороге приехали? — не очень кстати, как это с ней часто происходило, поинтересовалась хозяйка.
— Да, сударыня, через Москву… и вот вам, кстати, живейшее подтверждение метких слов Михаила Евграфовича о том, что во всех странах железные дороги для передвижения служат, а у нас сверх того и для воровства. Только представьте себе, на вокзале…
Однако в следующее мгновение рассказ его сиятельства прервал колокольчик, настойчиво прозвеневший в прихожей.
— Ах, это генерал Федор Федорович! — встрепенулась хозяйка. — Наконец-то…
Бывший обер-полицмейстер и градоначальник Петербурга Федор Трепов появился в гостиной у Михаила Евграфовича на правах довольно близкого приятеля и соседа — то есть без доклада. Жил он на втором этаже, занимая квартиру под Салтыковыми, и поначалу такое соседство пришлось крайне не по душе популярному писателю, кумиру прогрессивной молодежи.
— Что я с ним буду говорить? — жаловался Михаил Евграфович знакомым. — Он литературой никогда не занимался, я по полиции никогда не служил, что же у нас общего? Они, как выйдут в отставку, так в оппозиционном направлении начинают думать и начнут захаживать, воображая, что стали интересны и что нечто общее у нас есть. Нисколько он мне не интересен, и ничего общего у нас нет, ничего!
Впрочем, довольно скоро Салтыков накоротке сошелся с Федором Федоровичем — и не в последнюю очередь на почве общей приверженности к игре в преферанс, а в разговорах с теми же знакомыми характеризовал его теперь как «прелюбопытного типа» и «настоящего полицейского». В свою очередь, генерал, несмотря на отсутствие настоящего образования, любил литературу и уважал писателей. Вынужденный когда-то осуществлять надзор за бывшим каторжником Достоевским, он просил у шефа жандармов Николая Мезенцова надзор этот снять, так как «во все время… он оказывался поведения одобрительного».
Помимо общего увлечения преферансом, существовало еще одно обстоятельство — впрочем, мало кому теперь достоверно известное — которое послужило довольно скорому сближению этих соседей по дому. Дело в том, что родословная у них обоих, с точки зрения светского общества, далеко не была безупречной. Федор Федорович, к примеру, считался внебрачным сыном директора городов Павловска и Гатчины действительного статского советника Штенгера и формально происходил из обер-офицерских детей лютеранского вероисповедания. В свою очередь, и мелкопоместная дворянская семья, в которой родился Михаил Евграфович, несмотря на громкую фамилию, ни в каком, даже отдаленном, родстве со знаменитыми аристократами Салтыковыми не состояла, из-за чего даже некогда было поставлено под сомнение его право на поступление в Царскосельский лицей.
— Добрый вечер, мадам… господа!
— Проходите, прошу… проходите, присаживайтесь!
— Рад увидеть вас в добром здравии, Федор Федорович!
— Да уж какое тут здравие, Михаил Тариэлович… помилосердствуйте…
Отставному петербургскому градоначальнику пошел уже восьмой десяток, однако выглядел он еще старше своих лет. И причиной этому были не долгие годы боев и военных походов. И даже не тяжкое пулевое ранение, полученное Федором Федоровичем в позапрошлом году как результат покушения некой девицы Засулич — ранение, которое превратило его прежде времени в инвалида. Много больше состарил заслуженного генерала совершенно постыдный и несправедливый судебный процесс над стрелявшей в него террористкой и последовавший затем оправдательный вердикт господ присяжных заседателей.
— Прикажете подать закуски, господа?
— Да, Бетси, милая, конечно же, распорядись.
…Вместе с первою рюмкой французского коньяка граф закончил прервавшийся появлением Федора Федоровича рассказ — о некоем наглядном и возмутительном случае, который приключился с ним по пути из Москвы в Петербург. Издатель, публицист и профессиональный литератор, Михаил Евграфович давно привык к тому, что поделиться с ним подобными анекдотами относительно окружающей жизни почитал за право и обязанность едва ли не каждый из его приятелей или знакомых. Иногда эти истории оказывались вполне характерными, иногда — любопытными, а некоторые из них даже впоследствии находили свое отражение на страницах «Отечественных записок» или же книг Салтыкова.
— Вот и получается, по современному убеждению, — подвел итог Лорис-Меликов, — что не воровать в наше время нельзя, потому что не воровать — это значит не идти рядом с веком. Но надобно будто бы воровать «по моде», как принято — в этом и секрет весь. Чтобы и в заседание суда не попасть, и миллионы за собой навсегда закрепить, и финансистом прослыть…
После чего гости пришли к общему выводу, что, как ни крути, даже во всяком благоустроенном обществе по штатам полагаются: воры, неисправные арендаторы, доносчики, издатели помойной прессы, прелюбодеи, кровосмесители, лицемеры, клеветники, грабители, а все прочее есть не более чем утопия и пустые мечтания идеалистов…
— Кстати, вас уже можно поздравить? — поинтересовался хозяин дома.
— Да, полагаю, что завтра будет официально опубликовано…
— О чем это вы, господа? — перевела вопросительный взгляд на супруга Елизавета Аполлоновна.
— Граф назначен вчера в члены Государственного совета[18], - пояснил Михаил Евграфович.
— Поздравляю вас, ваше сиятельство! Это просто чудесно… огромная честь…
— И большая ответственность, — напомнил отставной градоначальник Трепов. — В особенности при нынешнем политическом положении и состоянии внутренних дел…
— Тогда еще немного коньяку? Или прикажете, по поводу, подать шампанского? — спохватился Михаил Евграфович.
— Да нет, не стоит, господа. Не будем смешивать…
— А вам что, Федор Федорович? — уточнила на всякий случай хозяйка.
Трепов в некоторой нерешительности оглядел стол с напитками. На лице его явно отображалось противоборство между желанием выпить в приятной компании — и настойчивыми запретами лечащего врача. Тем более что помимо початой бутылки французского коньяка перед ним были выстроены почти правильною шеренгой графины с домашней наливкой, казенная водка и что-то венгерское, в темном стекле.
— Спасибо, однако, пожалуй, пока воздержусь… возможно, за игрой, попозже.
Пить, как прежде, помногу и с удовольствием, не пьянея и не теряя солдатского хладнокровия, Федор Федорович теперь не мог из-за пули, оставшейся у него в животе после выстрела Веры Засулич.
— И вы к нам прямо из дворца? — Елизавета Аполлоновна опять оборотилась к графу.
— Да, мадам, прямо с аудиенции, от великого князя Константина Николаевича.
— Как его высочество? — поставил рюмку Трепов.
— Как всегда — в высшей степени деятелен и полон энергии.
— Как государь? Благополучен ли?
— Вполне благополучен.
— Ну, слава Господу… — Федор Федорович повернулся к образам и трижды осенил себя крестным знамением.
— Кстати, господа… — перекрестился вслед за ним Лорис-Меликов. — Государственный секретарь сегодня подал на высочайшее рассмотрение докладную записку по поводу безопасности помещений Зимнего дворца. Он настаивает на переводе собраний совета в другое здание.
— Куда же? — удивленно поднял брови Трепов. Всем было известно, что высший законосовещательный орган Российской империи по традиции собирается в зале на первом этаже Большого Эрмитажа, где даже одна из лестниц получила по этой причине название Советской.
— Пока не определено. Однако предполагается, например, Мариинский дворец.
— Весьма разумное, хотя и запоздалое мероприятие, — согласился бывший обер-полицмейстер.
Германские напольные часы отбили половину, после чего Михаил Евграфович посчитал уместным напомнить гостям об основной цели их сегодняшнего визита:
— Ну, что же, господа… пора и к делу приступить?
— О, да! Труба зовет гусар, как говорится… — без промедленья поддержал его сосед по дому и постоянный партнер по игре Федор Трепов.
— Пожалуй! Карта ждать не любит, — Лорис-Меликов также одобрительно кивнул.
— Прошу, присаживайтесь… Федор Федорович… граф… — хозяин показал рукой на стулья и на стол, который приготовлен был заранее для преферанса. — Да, милая?
— Конечно, господа, не стану вам мешать…
Несмотря на галантные, но не слишком настойчивые возражения, Елизавета Аполлоновна подала гостям руку для прощального поцелуя и скрылась за дверью, предоставив мужчинам возможность предаться излюбленному занятию — игре в карты.
Следует отметить, между прочим, что она относилась к этому увлечению супруга даже с некоторой благосклонностью, вполне обоснованно полагая, что вечера за картами в компании приятелей — далеко не самый порочный и предосудительный способ времяпрепровождения для отца семейства. Сама она, конечно, не играла, но при случае не отказывала себе в удовольствии разложить пасьянс — причем, предварительно вынимала из колоды всю пиковую масть, так что гадание сводилось исключительно к хорошим предсказаниям.
Что касается Михаила Евграфовича, то к игре в карты он пристрастился давным-давно, еще лицеистом — когда в доме общих приятелей его познакомили с «первым русским преферансистом» и начинающим литературным критиком Виссарионом Белинским. Ко времени Вятской ссылки он уже имел репутацию завзятого картежника, а затем, исполняя в Рязани обязанности вице-губернатора, весьма способствовал своим примером распространению преферанса в среде чиновников и обывателей. И теперь он, конечно, поигрывал, но значительно реже. Разве что раз в неделю расписывал «сибирку» у себя, а по воскресеньям — и то не всегда — на квартире у председателя Санкт-Петербургского окружного суда и городской комиссии общественного здравия Лихачева.
— Давненько не брал я в руки шашек…
За десятилетия, прошедшие с публикации «Мертвых душ», эта фраза известного персонажа писателя Гоголя получила настолько широкое распространение между игроками различного рода, что не относилась уже исключительно к фигурам на доске, но звучала и перед любой другой партией, наподобие присказки или шутливого заклинания.
— Знаем мы вас, как вы плохо играете!
Хозяин и гости со сдержанным нетерпением заняли свои места. На специальном столике, обтянутом светло-зеленым сукном, не было ничего лишнего — только свечи и новая карточная колода. Играли на троих, с одним болваном. Распечатать колоду и раздать первый круг выпало, на хозяйских правах, Михаилу Евграфовичу. Однако прежде чем он открыл игру, в гостиной появилась горничная с серебряным подносом, на котором весьма живописно и в изобилии расположены были различного рода закуски. Холодное мясо, икра, ветчина, балыки, маринованная балтийская килька — все это выглядело соблазнительно, однако не могло отвлечь подлинных любителей преферанса от предвкушения партии.
Михаил Евграфович наморщил лоб и, строго посмотрев на горничную, махнул рукой:
— Поставь туда, к напиткам… и ступай. Мы сами разберемся. Господа, не возражаете?
Гости не возражали — в их кругу за картами было принято выпивать и закусывать по желанию и по ходу игры, не отвлекаясь на пустые церемонии.
— Давно у вас эта горничная? — полюбопытствовал негромко Федор Федорович, когда за девушкой закрылась дверь.
— Не помню точно… — пожал плечами Салтыков, распечатывая колоду, — нет, недавно. А впрочем, что за интерес? Понравилась?
— Ох, ваше высокопревосходительство… никак седина в бороду? — подмигнул граф.
— К вашей прислуге в последнее время наведывается молодой человек, — не поддержал фривольность в разговоре Трепов.
— Не знаю. Родственник, возможно… — Михаил Евграфович дал ему снять и приступил к раздаче карт. — Что же вы, присматриваете за ней?
— Как написал один француз[19], только безнравственные люди не следят за нравственностью слуг.
Это было произнесено таким тоном, что собеседники даже не поняли, говорит отставной полицейский только о нравах и нравственности, или же речь идет о чем-то более достойном обсуждения.
Писатель Достоевский был игрок.
От квартиры редактора «Отечественных записок» Салтыкова, в которой хозяин принимал сейчас за картами своих приятелей, до Кузнечного переулка, где на углу Ямской улицы проживал теперь Федор Михайлович, тоже было буквально рукой подать.
Только вот за общим карточным столом их никто и никогда не видывал.
Несмотря на то, что в молодые годы Достоевский терпеть не мог преферанс — и вообще, сидение за картами называл не иначе, как «тупоумным препровождением времени» — страсть к игре настигла его уже в зрелом возрасте. В полном согласии с народной мудростью о том, что тот, кто не безумствовал в двадцать лет, тот совершает безумства в сорок… Осуждавший когда-то вполне невинную коммерческую игру, сам Фёдор Михайлович в определенный момент стал азартным приверженцем рулетки. Проигрываясь довольно часто в буквальном смысле до копейки, Достоевский был вынужден выпрашивать авансы и сочинять почти без передышки, под заказ, потому что иного способа выплатить долги не видел.
Как известно, все игры делятся на две категории — коммерческие и азартные. При азартной игре проигрыш или выигрыш определяются, в главной степени, случаем, а не мастерством игрока. А вот коммерческая игра, напротив — это такая игра, в которой выигрыш или исход игры зависят больше именно от мастерства игроков, а не от воли случая.
Так вот, один автор весьма остроумно заметил, что из Достоевского вышел игрок, а не любитель игры. Для него и сама по себе игра была важна, однако намного важнее был выигрыш — в отличие, скажем, от Афанасия Фета, Панаева, Салтыкова-Щедрина или Ивана Тургенева, которые в преферансе ценили возможности умственного состязания, а не рассматривали игру как источник дохода либо способ самоутверждения.
В общем, вместе Салтыков и Достоевский в карты не играли. Да и прочие стороны отношения между этими господами оставляли желать лучшего. Шапочно они были знакомы еще до осуждения Достоевского по делу о петрашевцах[20]. Однако настоящее их общение состоялось намного позже, когда Федор Михайлович издавал свой журнал «Время», а Михаил Евграфович под псевдонимом «Николай Щедрин» выступал у него в роли автора очерков и «драматических сцен».
Период сотрудничества, впрочем, продолжался недолго. Достоевский вернулся из ссылки православным монархистом, так что патриотический либерализм Салтыкова на долгие годы развел их по разные стороны литературных и политических баррикад.
Салтыков-Щедрин считал Федора Достоевского писателем, стремящимся продемонстрировать, будто «всякий человек — дрянь, и до тех пор не сделается хорошим человеком, пока не убедится, что он дрянь». Тот же, в свою очередь, писал о своем оппоненте: «Пусть хоть что-нибудь удастся России, или в чем-нибудь будет ей выгода, и в нем уже яд разливается…»
То, что для Щедрина было поиском путей выхода из общественного тупика, для Достоевского было трагедией: «Тема сатир Щедрина — это спрятавшийся где-то квартальный, который его подслушивает и на него доносит: а г-ну Щедрину от этого жить нельзя».
Довольно долго они поддерживали между собой только чисто формальные отношения — признавая, однако, взаимно литературный талант и незаурядное писательское мастерство. Некоторое новое сближение между писателями началось было в 1874 году, когда Салтыков-Щедрин подготовил к печати и опубликовал в «Отечественных записках» роман Федора Михайловича «Подросток» — но и это сближение было непрочным, закончившись вместе со смертью поэта Некрасова три года спустя. А не так давно господин Достоевский написал сатирический фельетон[21]. в котором едко пародировал манеру изложения и взгляды Михаила Евграфовича…
Одним словом, Салтыков-Щедрин Достоевский по меньшей мере недолюбливали один другого.
Однако даже такой искушенный знаток человеческой одержимости и порока, как Федор Михайлович, наверняка содрогнулся бы, если б услышал, о чем ведут речь едва ли не в двух шагах от него совершенно реальные прототипы описанных бойким пером Достоевского «нигилистов». По злой иронии судьбы, или по специальному замыслу, эти люди снимали квартиру в Кузнечном переулке, в том самом доме, что и создатель нашумевшего романа «Бесы», и даже по одной с ним лестнице. А разговоры их напрямую касались судьбы его давнего оппонента, редактора либеральных «Отечественных записок» Салтыкова — являясь, в определенном смысле, не более чем продолжением затянувшейся литературной дискуссии…
— Значит, Трепов по-прежнему никуда не выходит?
Доходные дома бывают в Петербурге очень разные. Одно дело, какая-нибудь ночлежка на Сенной площади — и совершенно другое дело, скажем, фешенебельное здание по Невскому проспекту. В некоторых домах имелось уже освещение газом, водопровод и даже паровое отопление. Однако подавляющее большинство столичных обывателей по-прежнему использовало керосиновые лампы, свечи и дрова. А общественное отхожее место для них было оборудовано в лучшем случае на лестничной площадке, а не во дворе.
Да и квартиры в одном и том же доме заметно различались между собой по цене, за которую их отдавали внаем — в зависимости от мебели, этажа, площади и количества комнат. Доходный дом вдовы купца 2-й гильдии, прусской подданной госпожи Клинкострем, к примеру, состоял из двадцати девяти квартир. В нем находились булочная, погреб, мелочная лавка. При доме было три сарая и две конюшни, так что считался он вполне приличным.
Популярный писатель Федор Михайлович Достоевский проживал в квартире номер 10. А на одном из верхних этажей, почти под самой крышей арендовало у хозяйки пару комнат с кухней пока что бездетное молодое семейство.
— Крайне редко. И, к сожалению, предугадать его планы практически нет возможности.
На столе были чай и баранки, и в этом простом угощении — как, впрочем, во всей обстановке квартиры, в одежде ее обитателей и даже в запахе крепкого табака — читалась благопристойная бедность, пытавшаяся не превратиться в нищету.
Главе семьи только недавно исполнилось двадцать два года, он обладал отменной выправкой кавалериста и атлетическим телосложением. Довольно смуглое лицо, волосы цвета воронова крыла и черные глаза делали его больше похожим на человека с востока или на кавказца, чем на природного русского. Товарищи по организации «Народная воля» и по боевой группе «Свобода или смерть» знали его под псевдонимом Семен. Поговаривали, что по происхождению он из дворян, а в революцию ушел, почти окончив курс военного училища — и даже некоторое время находился добровольцем на Балканах, в составе черногорской армии. Во всяком случае, известно было с достоверностью, что Семен участвовал в нескольких покушениях и террористических актах — в том числе и в убийстве шефа жандармов генерала Мезенцова.
— Тем не менее, с делом должно быть покончено.
Говорил Семен отрывисто и лаконично, словно отдавая команду. И по этой манере достаточно скоро его собеседникам становилось понятно, что ни начитанностью, ни развитием, ни природным умом он не отличается, однако в практическом плане всегда обнаруживает энергию и отчаянную решимость. И действительно, когда у него в кармане оказывались, например, прокламации или какие-нибудь иные пропагандистские материалы, Семен очень старался от них поскорее отделаться и даже просил других товарищей заняться их распространением. Это занятие казалось ему слишком скучным, зато всему остальному Семен предпочитал террор.
Он любил жизнь за то, что она предоставляла возможность испытывать сильные ощущения…
— Без сомнения, — подтвердил гость, который расположился напротив.
В нем теперь нелегко было распознать того самого «кавалера» в гороховом щегольском котелке, который без малого час простоял только что на Литейном проспекте. При ближайшем, внимательном рассмотрении каждый сразу заметил бы, что перед ним сидит состоявшийся, зрелый мужчина лет тридцати, который многих и многое повидал в своей жизни — с некоторой склонностью к полноте и с почти незаметным еврейским акцентом. Подпольная кличка у него была Спартак, и достоверными сведениями о его прошлом, скорее всего, не располагали даже в центральном руководстве организации. Какое-то время после провалов и арестов 1878 года[22] Спартак вынужден был оставаться и действовать едва ли не в одиночестве, постоянно меняя состав своей боевой группы. Вообще же, он предпочитал работать с разнообразными взрывчатыми веществами — причем, по возможности, все устраивал таким образом, чтобы непосредственный исполнитель заведомо был обречен на хорошую, легкую смерть… то есть не мог бы давать показания на организаторов и участников.
— Еще хотите чаю? — предложила на правах хозяйки темноволосая стройная дама в пенсне.
Из троих обитателей комнаты в этот вечер курила только она — элегантно придерживая между пальцами длинный, тонкий мундштук, так что это занятие придавало ей вид прогрессивный и независимый.
В организации эта женщина была известна как Белка. Она была дочерью губернского секретаря, получила домашнее образование, а затем окончила фельдшерские курсы в Санкт-Петербурге. Успела побывать замужем за ревизором контрольной палаты, родила дочь, однако сразу же после смерти супруга с головою ушла в революцию. В результате раскола движения «Земля и воля» вступила в партию народовольцев и безоговорочно приняла самые радикальные методы борьбы — в определенной степени под влиянием известного боевика Семена, скоро ставшего ее новым спутником жизни.
Как ни странно, Семен и Белка второй год были мужем и женой не только по легенде. И состояли даже не в так называемом гражданском браке, получившем широкое распространение среди подпольщиков — нет, они обвенчались по-настоящему, в церкви, получив на это родительское благословение, несмотря на то, что невеста была заметно старше жениха. Медовый месяц молодожены провели на юге Орловской губернии, в имении у матери Белки, которая, разумеется, не догадывалась о настоящих занятиях дочери и своего нового зятя. Однако деревенская жизнь для этих деятельных натур оказалось непозволительно сытной, спокойной и скучной — так что по первому вызову организации они оба выехали в Петербург для участия в боевых нападениях, оставив дочь Белки от первого брака на попечение бабушки.
— Нет, спасибо, — поблагодарил Спартак, обнимая ладонями недорогую, но очень красивую чайную чашку, оставшуюся у хозяйки от прошлых семейных запасов. — Пальцы очень замерзли.
— А вы разотрите их жиром, — посоветовала женщина. — Хотите, принесу?
— Не стоит… уже много лучше… — Спартак вернулся к теме разговора: — Итак, он по-прежнему состоит под охраной. И ведет себя очень предусмотрительно. К тому же из-за последствий полученного ранения господин Трепов почти не принимает посетителей и выбирается из дома только в церковь — да и то исключительно в сопровождении вооруженных шпиков.
— Даже врач навещает его прямо на квартире, — подтвердил Семен. — Однако примерно раз в неделю, как мы сообщали, Трепов все же заходит играть в преферанс к литератору Салтыкову, его соседу выше этажом.
— Да, действительно.
Эти сведения, поступившие к народовольцам какое-то время назад, показались Спартаку настолько важными, что он решил сам проверить их достоверность. И по этой причине был вынужден лично торчать на морозе напротив парадной отставного обер-полицмейстера.
— Сегодня партию им составляет некий граф Лорис-Меликов. Известная персона. Генерал-адъютант и Харьковский генерал-губернатор, — Спартак мечтательно прикрыл глаза: — Как хорошо было бы акцию сегодня провести — чтобы их с Треповым обоих, разом…
— Чем же вам так не угодил Лорис-Меликов? — удивилась Белка. — Он пользуется популярностью у населения, герой войны. Известен как противник всяческих репрессий по отношению к крестьянам… и если я не ошибаюсь, Исполнительный комитет именно по этой причине не включил его в список губернаторов, приговоренных к смертной казни?
— Вы не ошибаетесь, — ничем не выдавая раздражения, кивнул Спартак. — Но вот именно такие царские приспешники, как этот граф, для революции еще опаснее, чем казнокрады, бездельники или свирепые палачи. Они способны создавать у обывателя обманчивое мнение, будто самодержавный режим не обречен историей, но способен еще к оздоровлению и улучшению. Путем какого-нибудь народного просвещения, экономических реформ или образования сословных представительств, наподобие английского парламента…
— Правильно! — поддержал его Семен, который был всегда сторонником простых решений.
— Да, пожалуй… — согласилась с мужем Белка.
Руководитель боевой группы с одобрением посмотрел на них и предложил:
— Впрочем, если угодно, я даже готов считать этого генерала сопутствующей жертвой.
— Жертвой?
— Ну, Белка, вы же не собираетесь проливать о нем слезы? Тем более если устранение еще одного царского сатрапа окажется необходимым условием для того, чтобы исполнить приговор, который вынесла организация кровавому обер-полицмейстеру?
— Нет, — сразу и твердо ответила женщина. — Не собираюсь.
— Вот и хорошо, — одобрил Спартак. — Вступая на тернистый и опасный путь террора, мы должны сознавать, что порою случайные жертвы в революционной борьбе неизбежны. И приходится приносить их на алтарь свободы во имя счастья для грядущих поколений.
— Что именно вы предлагаете? — уточнил Семен, относивший себя к людям дела.
— Мы подложим под стол, за которым идет игра в карты, динамитную бомбу достаточной взрывчатой силы. И в подходящий момент она будет приведена в действие.
— Каким образом?
— Вам пока совершенно необязательно это знать, — улыбнувшись, напомнил Семену о правилах конспирации руководитель боевой группы.
— А вот, кстати, по поводу литератора Салтыкова… — Белка непроизвольно обернулась к высокому подоконнику, на котором лежало два или три номера «Отечественных записок» за прошлый год: — Он, видимо, тоже погибнет?
Прежде чем дать ей ответ, Спартак ненадолго задумался и вздохнул:
— Это, конечно, печальное обстоятельство… Однако господину редактору следовало бы разборчивее относиться к своим знакомствам.
— Жена? Дети?
— Детей уводят спать в дальние комнаты. Они не пострадают…
— Сведения достоверные?
— У меня имеется свой человек в доме у господина Салтыкова.
— Все-таки, может быть… — Белка представила себе вид квартиры после того, как сработает бомба: дым, кровавое месиво, битые стекла — и лица испуганных насмерть детей…
Ее муж, очевидно, подумал об этом же:
— Спартак, а давайте, я лучше его застрелю? Проберусь в дом под видом какого-нибудь трубочиста или подстерегу по пути в церковь…
— Нет, товарищи. Это решение исполнительного комитета. Оно не обсуждается.
В комнате на короткое время повисло молчание.
— Откуда мы достанем динамит? — нарушил первым тишину Семен.
— Это моя забота.
— Когда намечается акция?
— Довольно скоро. Вас предупредят заблаговременно, — пообещал руководитель боевой группы и повторил уже сказанное много раз: — С делом должно быть покончено. Приговор надлежит привести в исполнение.
Отставной петербургский градоначальник, генерал-адъютант Федор Трепов представлялся революционерам буквально персонифицированным проявлением произвола и жестокости самодержавия в России, злодеем, мерзавцем и негодяем. В их глазах это был крайне деятельный, грубый и малограмотный солдафон с культурным уровнем околоточного надзирателя — в котором легко уживались болезненное властолюбие, самодурство и житейская сметка. К тому же само собой подразумевалось, что был он казнокрадом и взяточником.
Первое покушение на Трепова совершилось еще в Варшаве, когда в очередную дату подавления очередного польского восстания ему проломили камнем голову. Последствия контузии оказались столь серьезными, что в послужном списке генерала появилась следующая запись: «от таковой контузии постоянно страдает болью головы, для излечения которой Военный Министр изволил разрешить вместо каски носить во всякое время фуражку». Однако преданную службу самодержавию и свою деятельность по охране порядка Трепов не оставил. И спустя еще несколько лет вновь подвергся нападению вооруженных поляков, которые подстерегли его во время утренней прогулки. Здоровяку и боевому кирасиру в прошлом, генералу Трепову удалось тогда отбить нападение, получив по касательной топором рассечение ушной раковины, и даже задержать при помощи прохожих одного из боевиков. Другой также был в скором времени арестован — и обоих отважных польских патриотов по приговору суда немилосердно повесили на Театральной площади, близ самого места происшествия.
В конце концов, генерал-мракобес отдал приказ высечь розгами политического заключенного, который был осужден к каторжным работам за участие в демонстрации. Такой приказ был нарушением закона о запрете телесных наказаний, и после опубликования соответствующей заметки в газете «Голос» вызвал широкое возмущение в российском обществе. Спустя примерно полгода по приговору исполнительного комитета отважная девушка по имени Вера Засулич[23] выстрелила в Трепова из револьвера, причинив тяжелое ранение…
Разумеется, она была арестована прямо на месте преступления, однако суд присяжных полностью оправдал террористку. Приговор был восторженно встречен в так называемом обществе и сопровождался манифестацией публики, собравшейся у здания суда. Известие об оправдании Веры Засулич с большим интересом восприняли, разумеется, и за рубежом. На следующий день приговор был опротестован, полиция издала приказ о поимке террористки, однако та успела скрыться на конспиративной квартире и вскоре была переправлена к своим друзьям в Швейцарию.
Спартак встречался с ней примерно год назад, когда Засулич нелегально возвратилась в Россию из эмиграции и некоторое время прожила под самым носом у столичных полицейских, участвуя в подготовке новых акций «Народной воли». По внешности она была, если можно так выразиться, чистокровная нигилистка — грязная, нечесаная, ходила вечно оборванкой, в истерзанных башмаках. Но в глазах соратников по революционному подполью, все это следовало оправдать её золотой, чистой, светлой душой и потрясающей искренностью. С точки зрения тех, кто знал ее долго и близко, Засулич обладала также хорошим умом — не то чтобы очень выдающимся, но здоровым и вполне самостоятельным. Она много читала, так что общение с ней оказывалось очень привлекательно. И к своему избавлению от, казалось бы, неминуемой казни, относилась, скорее, не с радостью, но с удивлением, и даже с некоторой долей грусти.
— Если бы я была осуждена на смерть, — говорила Засулич товарищам, среди которых тогда оказался Спартак, — то, по силе вещей, не могла бы ничего делать и была бы спокойна. Потому что сознание, что я выполнила для революции все, что только могла, доставляло мне удовлетворение. Но теперь, раз я свободна, нужно снова искать подходящее дело!
В общем, из разговора с легендарной террористкой у руководителя группы создалось определенное мнение, что ей хотелось бы стрелять в царских чиновников каждый день или, по крайней мере, раз в неделю. А так как этого нельзя было организовать, она испытывала чувство постоянной неполноты жизни.
— В европейских газетах недавно сообщили, — как будто между прочим напомнил Спартак, — что знаменитый драматург-аристократ Оскар Уайльд пишет про Засулич пьесу «Вера и Нигилисты», которую намеревается ей же и посвятить…
Белка отложила мундштук с недокуренной сигаретой:
— Террор против правительства, да и вообще террор — ужасная вещь… и есть только одна вещь хуже террора — это безропотно сносить насилие.
— Уничтожение царских прислужников не есть наша цель, но только вынужденное и крайнее средство достижения этой цели, — поддержал ее Спартак и перевел взгляд на молчаливого Семена. — Задача революционного террора с одной стороны — дезорганизовать правительство, а с другой — возбудить народные массы, чтобы затем поднять возбужденный народ против этого дезорганизованного правительства. Таким образом, террор есть прелюдия и катализатор народной революции. То, что сейчас нам приходится делать — это не более чем ответ на расправы царизма над участниками «хождения в народ». Вспомните, сколько тысяч наших товарищей, совершенно мирных людей, было арестовано за последние несколько лет и привлечено к жандармскому дознанию? А процесс ста девяносто трех[24], с его каторжными и ссыльными приговорами? Только официально среди обвиняемых было отмечено несколько десятков случаев самоубийства, умопомешательства и смерти в предварительном заточении.
Всем троим, без сомнения, нравилось слышать и произносить иностранное грозное слово «террор». Кажется, даже сам звук его несколько возбуждал их в любом отношении…
— Самодержавный режим утопил в крови крестьянские волнения шестьдесят первого года, когда сотни «освобожденных» крестьян были расстреляны и тысячи биты кнутами, шпицрутенами, палками, после чего выжившие отправлялись на каторгу или в ссылку, — продолжил руководитель группы. — А с какой зверской жестокостью царь подавил народные восстания в Польше и в Литве?
— Я знаю за достоверное, что там каждые три дня кого-нибудь вешали или расстреливали… — кивнул Семен, — а на каторгу и в ссылку только из Польши было отправлены двадцать тысяч человек!
— Нас судят теперь по законам военного времени. В прошлом году царь одобрил казнь через повешение шестнадцати народников — и некоторые вовсе даже не за террор, а лишь за умысел на цареубийство или за имение у себя революционных прокламаций. Одного нашего товарища[25], как известно, отправили на виселицу только за то, что он по-своему распорядился собственными деньгами, отдав их в революционную казну!
— Когда человеку, желающему говорить, зажимают рот, то этим самым развязывают руки… — справедливо заметила Белка и опять потянулась за мундштуком.
По неисповедимой воле судеб, у нас как-то всегда так случается, что никакое порядочное намерение, никакая здоровая мысль не могут удержаться долгое время на первоначальной своей высоте.
М.Е. Салтыков (Щедрин)
Доктор Боткин[26] закончил осмотр, получил гонорар и откланялся. Вопреки обыкновению, он даже не остался на обед — спешил к очередному пациенту, куда-то в Адмиралтейскую часть. А Федор Федорович еще раз глянул в зеркало на свежую повязку и начал приводить в порядок свой костюм.
По своей низости, так называемые «нигилисты» и революционеры дошли до распространения в обществе слухов о том, что при покушении градоначальник не был даже ранен и пуля миновала его туловище. В действительности же, свинцовая пуля из револьвера вошла ему в левую сторону груди и по временам опускалась все вниз, по направлению к мочевому пузырю, оказывая давление на нервные узлы. Вследствие этого Трепов испытывал постоянно сильнейшие боли, однако удалить инородное тело никто из отечественных врачей не решался.
Нет, все-таки, вчера неплохо получилось…
Было уже около половины девятого, когда Федору Федоровичу и господину Салтыкову стало понятно, что никто более из постоянных партнеров по преферансу к ним не подойдет. Поэтому Трепов с хозяином, чтобы не пропускать вечер, сели вдвоём, в сибирку с двумя болванами[27].
Надо сказать, преферанс относительно недавно появился в Российской империи, но достаточно быстро обрел популярность и потеснил такие салонные развлечения, как вист или ломбер, подаривший название специальному виду столов. Что касается происхождения названия игры, то оно было взято из французского языка и в дословном переводе означало «преимущество» или «предпочтение». И во многом его широкому распространению способствовало то, что преферанс является коммерческой игрой — то есть такой игрой на деньги, в которой результат в большей степени определяется умением игрока, нежели везением, в отличие от азартных игр.
Вообще-то, они были игроки почти ровной силы, поэтому партии между ними случались преинтересные. При этом Михаил Евграфович зачастую горячится, не рассчитывает игры, а хочет сразу её угадать, отчего попадает впросак. Гость его, разумеется, этим пользуется — и записывает штраф. И хотя, в конце концов, странным образом господин Салтыков почти всегда оказывался в выигрыше, это нимало не сердило отставного градоначальника. Напротив, иногда они оба даже от души хохотали, когда случалось что-нибудь совсем уж необыкновенное — фальшь ренонс, например, или дама червей вдруг покажется Салтыкову за короля. Вот и на этот раз, имея на руках три туза, Михаил Евграфович умудрился заполучить малый шлем…
Незадолго перед полуночью они встали из-за карт, и Федор Федорович откланялся, унося с собой в качестве выигрыша «синенькую» — ассигнацию в пять рублей.
В этот вечер, на удивление, обошлось без скандалов, взаимных упреков и споров по поводу понимания правил и смысла игры в преферанс. Хотя, вообще-то, раздражительный и торопливый Михаил Евграфович был нестерпим за картами, выходил из себя, кричал, бранился, ссорился с партнёрами. И не так они сдали — мол, вся игра у противников, и неправильно ходят, и зачем садиться за карты, если в них ступить не умеете… Писатель Тургенев, например, из-за такого поведения вообще перестал его приглашать к себе в дом.
Да, что там творческие личности, господа литераторы и правоведы!
Федор Федорович Трепов и за самим собой знал такой грех — болезненная вспыльчивость как последствие тяжкой контузии доставляла ему в жизни множество неприятностей. Собственно, именно она и стала причиной его нынешнего состояния…
Помнится, в тот злополучный жаркий день, в середине июля 1877 года Федор Федорович по службе приехал в столичный дом предварительного заключения. Во дворе ему на глаза попались трое арестантов, в том числе и некий бывший студент Боголюбов[28]. Поравнявшись с высоким начальством, заключенные сняли шапки и поклонились. Обогнув здание, Боголюбов вновь встретился с Треповым, но второй раз решил уже не здороваться. Однако петербургский градоначальник, просто-напросто не узнавший студента, закричал: «Шапку долой!» — и сделал движение, намереваясь сбить с ее головы нарушителя дисциплины. Студент отшатнулся, и от резкого движения шапка свалилась с его головы. Большинство заключенных, увидевших это, решили, что Трепов ударил Боголюбова. Раздались крики, стук в окна, и тогда окончательно потерявший контроль над собой Федор Федорович отдал приказ высечь Боголюбова на глазах у всех заключенных, назначив ему 25 розог.
Однако наказание было приведено в исполнение не тотчас же.
Узнав, что Боголюбов относится к категории политических заключенных, которые не могли быть подвергнуты телесным наказаниям, Федор Федорович понял, что инцидент со студентом вполне может вызвать для государства и общества нежелательные последствия. И немедленно обратился к своему знакомому, известному юристу и общественному деятелю Анатолию Федоровичу Кони, с просьбой о встрече. Понимая, что градоначальник поступил незаконно, тот прямо и откровенно высказал ему свое возмущение. Под впечатлением от разговора с Кони Федор Федорович тут же направился за советом к управляющему министерством внутренних дел князю Лобанову-Ростовскому и к начальнику Третьего отделения Шульцу. Первого он дома не застал, зато жандармский чиновник, с удовольствием умыв руки, объявил, что вопрос этот из юридической сферы и с такими вопросами следует обращаться к министру юстиции графу Палену. В свою очередь, к некоторому удивлению Федора Федоровича, министр принял его приказ высечь Боголюбова с большим восторгом — как проявление энергичном власти, и прямо разрешил ему это как министр юстиции…
Медлить долее было неудобно. Следовало выполнить то, что Федор Федорович в запальчивости пообещал в доме предварительного заключения — и полицмейстеру было поручено «распорядиться»…
Федор Федорович заправил рубаху в штаны и перекрестился на образ.
Бог свидетель, если бы граф не высказал бы ему тогда свое полное одобрение, он бы призадумался, приостановился, иначе взыскал с Боголюбова. Однако помилуйте, господа — когда министр юстиции не только советует, но почти просит… можно ли сомневаться? Градоначальник Трепов был солдат, человек не ученый, юридических тонкостей не понимавший.
И ведь тогда почти сразу же все улеглось и затихло. Поэтому буквально через пару дней Федор Федорович вновь заехал на квартиру Кони, чтобы сообщить ему, что среди обитателей дома предварительного заключения все в порядке, зато им на будущее время острастка. Боголюбова перевели в Литовский замок, он здоров и спокоен. К тому же Трепов распорядился от своего имени отослать ему чаю и сахару…
Однако 24 января 1878 года на прием к Федору Федоровичу пришла очередная посетительница — ничем не примечательная внешне, бледная и коротко стриженая девица. Подойдя почти вплотную, она достала из-под плаща револьвер и выстрелила. Петербургский градоначальник получил тяжелое ранение. Стрелявшая была задержана на месте преступления — револьвер она бросила под ноги и сопротивления не оказала. Следствие почти сразу же установило личность террористки — доставленная по сведениям из полицейской картотеки мать Засулич опознала в ней свою дочь Веру, школьную учительницу.
Любопытное и достаточно странное совпадение — в день покушения уже упоминавшийся знакомый Федора Федоровича, юрист по фамилии Кони, вступил в должность председателя Петербургского окружного суда…
Следствие по обвинению Засулич было окончено уже к концу февраля 1978 года, и дело поступило в суд. Под беспримерным давлением российских и зарубежных газет выступать обвинителями на процессе отказались подряд сразу несколько видных и опытных прокуроров. Зато от желающих стать защитниками Веры Засулич не было отбоя.
Федор Федорович Трепов, еще не пришедший тогда в себя от ранения, теперь имел сведения вполне достоверные, что перед слушанием дела министр юстиции граф Пален в очередной раз имел беседу с Кони. «Граф, — заверил его знаменитый юрист, — умение председателя состоит в беспристрастном соблюдении закона, а красноречивым он быть не должен, ибо существенные признаки резюме — беспристрастие и спокойствие. Мои обязанности так ясно определены в уставах, что теперь уже можно сказать, что я буду делать в заседании. Нет, граф! Я вас прошу не ждать от меня ничего, кроме точного исполнения моих обязанностей…»
Деяние Засулич было квалифицировано по статьям 9 и 1454 Уложения о наказаниях, что предусматривало лишение всех прав состояния и ссылку в каторжные работы на срок от 15 до 20 лет. Заседание было открытым, зал до отказа заполнился публикой. В состав присяжных заседателей вошли девять чиновников, один дворянин, один купец, один свободный художник.
Сама Засулич очевидный факт не отрицала: «Я признаю, что стреляла в генерала Трепова, причем могла ли последовать от этого рана или смерть, для меня было безразлично». После допроса свидетелей свое заключение сделали эксперты-медики. Затем начались прения сторон.
Выступление обвинителя Кесселя было очень толковым и юридически грамотным, однако неинтересным и скучным для широкой публики. Выступление же защитника Александрова отличалось повышенной эмоциональностью и артистизмом. Впоследствии оно было неоднократно опубликовано в российской прессе и переведено на иностранные языки.
Публика рыдала. Засулич отказалась от последнего слова…
Все дальнейшее происходило для Федора Федоровича будто в каком-то ужасном, кошмарном сне. Ни он сам, ни окружавшие его люди не в состоянии были понять, как могло состояться в зале суда самодержавной империи такое страшное глумление над государственными высшими слугами и столь наглое торжество крамолы.
Вооруженное покушение на жизнь градоначальника было полностью оправдано судом присяжных. И, конечно же, главную роль в этом сыграло то, что основным игроком на процессе выступили не обвинитель, и даже не адвокат, а не кто иной, как… сам председатель суда Анатолий Фёдорович Кони. Который, как оказалось, уже заранее предопределил свою точку зрения — и решил отказаться от беспристрастной позиции правосудия. Сейчас сложно сказать что-либо о мотивах, которыми руководствовался известный и, безусловно, талантливый правовед. Возможно, это была всего лишь погоня за дешевой популярностью в так называемом обществе, или все-таки за таким поведением Кони скрывались какие-то иные, опасные и загадочные причины[29]…
Как бы то ни было, он на пару с защитником Александровым постарался запутать присяжных, чтобы отвлечь их от очевидности преступления и его обстоятельств, переключив внимание на мотивы, которыми руководствовалась террористка. В своих вопросах и в своем напутствии перед концом процесса председатель суда, по сути, прямо указал и подсказал присяжным оправдательный вердикт!
Федор Федорович, помнится, не поверил своим ушам, когда узнал, что после слов «Не виновата», которые произнес старшина присяжных заседателей, зал едва не обрушился от оваций восторженной публики. И что оправданную террористку на руках вынесли из здания суда… как же так? Ведь эта женщина стреляла в человека, тяжело ранила его — а ее признали невиновной и отпустили?
С ним случился в тот день страшный приступ, поднялся жар, и пришлось пускать кровь.
Физические страдания от последствий ранения усугублялись страданиями нравственными, однако внешне Трепов был тогда совершенно спокоен. Он твердил, что «благодарит бога» за оправдание несчастной и глупой девицы, так как не желал и не желает ей зла — и тут же, рядом с недоумением и горечью спрашивал окружающих, что же такого плохого он сделал присяжным и за что они его так жестоко оскорбили своим приговором? Он всегда хлопотал о пользах города и благоустройстве его — и вот теперь награда…
Конечно же, личная обида на несправедливый приговор и восторженная истерия некоторой части общества по этому поводу играли здесь главную роль. Однако практический ум Федора Федоровича предвидел и близкие, более роковые последствия подобного рода общественных «нигилистических» умонастроений. Поэтому, когда император навестил раненого градоначальника, тот на слова участия Государя ответил: — Эта пуля, быть может, назначалась вам, ваше величество, и я счастлив, что принял ее за вас.
Это были не просто слова. Необходимо отметить, что за все время, которое Трепов руководил столичной полицией и отвечал за охрану первых лиц государства, на августейших особ в Петербурге не было произведено ни одного покушения.
Очевидец писал, что «для жителей города не редкостью была картина, когда вечером, после окончания представления в Мариинском театре, градоначальник перед выходом Государя садился в свою классическую пару, запряженную белой и вороной лошадьми, с зычным кучером, и стоя несся впереди царского экипажа. Всех встречных он пронизывал зорким и проницательным взглядом, и ничто не могло ускользнуть от его внимания… при охранении монарха».
Федор Федорович за оскорбление посчитал, за наказание для себя, если бы сопровождение государя в поездках по городу оказалось поручено кому-либо другому, а не лично ему и его полицейским агентам-охранникам. В свою очередь, и Александр II высоко ценил службу Трепова и относился к нему всегда при личных докладах милостиво и внимательно — за исключением, пожалуй, одного или двух случаев, вызванных недоразумением или интригами разного рода придворных завистников…
При появлении генерала в гостиной навстречу ему тотчас же поднялся молодой человек в щегольском полицейском мундире, со знаками различия коллежского секретаря[30], в нем сейчас затруднительно и даже почти невозможно было бы узнать того самого бродячего торговца книгами, который несколько дней назад предлагал свой товар на Литейном проспекте.
— Ваше высокопревосходительство!
Чиновник по особым поручениям петербургской сыскной полиции вытянулся перед Федором Федоровичем, как на парадном плацу — с той излишней, подчеркнуто строевою выправкой, которая обыкновенно отличает людей сугубо штатских по образованию и воспитанию, да к тому же и надевающих форму нечасто, от случая к случаю.
— Оставьте! Здравствуйте, голубчик… — отставной генерал протянул для пожатия руку, после чего сел за стол. При этом он едва сдержал себя, чтобы не застонать от боли, рванувшей штыковым ударом поясницу:
— Что там у вас?
— Вот, ваше высокопревосходительство, прошу… вчера нашли у студентов при обыске.
Трепов взял потрепанную четвертушку бумаги и пробежал глазами текст: «С глубоким прискорбием смотрим мы на погибель несчастных солдат царского караула, этих подневольных хранителей венчанного злодея. Но пока армия будет оплотом царского произвола, пока она не поймет, что в интересах родины ее священный долг стать за народ против царя, такие трагические столкновения неизбежны. Еще раз напоминаем всей России, что мы начали вооруженную борьбу, будучи вынуждены к этому самим правительством, его тираническим и насильственным подавлением всякой деятельности, направленной к народному благу…
Объявляем еще раз Александру II, что эту борьбу мы будем вести до тех пор, пока он не откажется от своей власти в пользу народа, пока он не предоставит общественное переустройство всенародному Учредительному собранию».
— Да, это мне знакомо, — Федор Федорович уже имел возможность прочитать прокламацию исполнительного комитета «Народной воли» от седьмого февраля по поводу чудовищного взрыва в Зимнем дворце.
— Новая типография?
— Так точно, ваше превосходительство! Шрифт этот нам пока неизвестен. И вот еще…
Коллежский секретарь подал Федору Федоровичу следующий документ: «…Если бы Александр II осознал, как несправедливо и преступно созданное им угнетение, и, отказавшись от власти, передал бы ее всенародному Учредительному собранию, тогда мы оставили бы в покое Александра II и простили бы ему все его преступления».
— Вам не кажется, что господа нигилисты окончательно обнаглели?
— Так точно, ваше высокопревосходительство.
Генерал Трепов был назначен на должность столичного обер-полицмейстера после покушения Каракозова. По словам современников, «за короткое время он сумел внушить всем и каждому, что повсюду установлен строжайший надзор и что безнаказанно нельзя не только совершить преступление, но и подготовляться к оному». Попутно с этим Федор Федорович, насколько хватало у него возможности, следил, чтобы полиция во всех своих действиях с обывателями оказывалась обходительна и справедлива. Разумеется, сил у одного человека было недостаточно, чтобы такие требования привились моментально столь обширному составу полицейских чинов. Однако даже сама уверенность общества в том, что всякое бесчинство полиции, доведенное до сведения Трепова, потерпит сугубое наказание — одна эта уверенность поселила расположение благомыслящих людей к новому начальнику столицы, а в людях злой воли появилась «опасливость за дурные деяния, и они приутихли в боязни».
После того, как с уходом Федора Федоровича в отставку из-за последствий ранения, дело охраны монарших особ было высочайше доверено жандармскому управлению, роль столичной полиции в Петербурге заметно понизилась. Многих чиновников в Департаменте и в Министерстве внутренних дел это совершенно не устраивало, так что некоторые из них с большой охотой обращались за советом к бывшему градоначальнику, используя его знания, опыт и связи в традиционном соперничестве охранительных ведомств…
В сущности, несмотря на крутой нрав и требовательность к подчиненным, петербургские полицейские по-настоящему уважали генерала. Сегодняшний посетитель прекрасно помнил, как происходило прощание чинов столичной полиции со своим начальником. За полчаса до отхода поезда, увозившего Федора Федоровича на лечение заграницу, у наружного подъезда императорских комнат, в вокзале Петербургско-Варшавской железной дороги собралось множество полицейских. Тут были в полной парадной форме полицмейстеры, приставы, их помощники, сотрудники канцелярии градоначальника, а также вездесущий редактор «Полицейских Ведомостей» Максимов. При появлении генерала все они хлынули на платформу и окружили семейный вагон, приготовленный для Федора Федоровича, которого до Берлина сопровождал один из врачей, а также сын, молодой гвардейский офицер, раненный под Горным Дубняком, и одна из дочерей с мужем.
Все это выглядело весьма трогательно. Тем более что за несколько дней перед этим к Федору Федоровичу на квартиру явились чины градоначальства и поднесли ему адрес. Выразив соболезнование по поводу предстоящей разлуки, они попросили дозволения ходатайствовать установленным порядком об учреждении стипендии имени его, генерала Трепова, в ремесленной школе, которая была основана по почину градоначальника. Для этой цели, служащие по градоначальству и полиции собрали в своей среде по подписке капитал в шесть тысяч рублей! Отставной градоначальник выразил им тогда свою искреннюю признательность и объявил, что, сочувствуя, безусловно доброму делу, он, со своей стороны, присоединит к пожертвованному капиталу еще три тысячи рублей…
— Вы, кстати, на кого грешите подозрениями? — спросил хозяин, возвращая прокламации.
— В каком смысле? — не понял посетитель.
— В качестве исполнителя предстоящего акта?
Полицейский чиновник тут же сообразил, о чем идет речь:
— На гувернантку господина Салтыкова, ваше высокопревосходительство.
— Отчего же?
— Она приехала из Франции, отец ее, по нашим сведениям, принимал участие в событиях сорок восьмого года[31]…
— Ну, возможно, — пожал плечами Трепов. — Я-то лично думаю на кухарку. Или на горничную.
— На Пелагею Горшкову? — удивился молодой человек. — Но это же обычная деревенская девка, ваше превосходительство! Я сам проверял. На неё же нет ничего подозрительного…
— Отсутствие подозрений уже и само по себе подозрительно. Как любит говорить господин Салтыков, даже в словах «ни в чем не замечен» уже заключается целая репутация, которая никак не позволит человеку бесследно погрузиться в пучину абсолютной безвестности… — отставной обер-полицмейстер показал глазами куда-то под потолок, где выше этажом находилась квартира Михаила Евграфовича:
— А, кстати, наш писатель что, не дома ли сейчас?
— Нет, ваше превосходительство… уже час как уехал в редакцию.
— Конечно же, опять поехал подрывать основы государственного строя, — усмехнулся хозяин: — Присматриваете за ним?
— Приглядываем, — позволил себе улыбнуться в ответ полицейский чиновник.
— Вот и славно… есть какие-то новости по Кузнечному переулку?
— Квартира под наблюдением, — доложил полицейский чиновник. — Личности членов боевой группы установлены. Хоть сейчас можно брать.
— За что, позволите спросить?
— Поддельный паспорт… да и при обыске мы непременно что-нибудь найдем!
— А разве вы уже установили, где находится динамитная мастерская?
— Пока еще нет, ваше высокопревосходительство, но…
— Тогда какой же толк в их аресте? Нам ведь в первую голову необходимо выяснить, откуда эти господа нигилисты берут свои адские машины. Кто им их подготавливает? Где хранит? Продолжайте работать! — Федор Федорович Трепов совсем неожиданно подмигнул посетителю: — Не упускайте счастливого случая, молодой человек.
Вряд ли когда-то ещё полицейская служба подарит вам для оперативной нужды целого генерал-адъютанта в качестве наживки…
И генерал поднялся из-за стола, давая понять, что встреча окончена.
* * *
Михаил Евграфович действительно в этот момент находился на Надеждинской[32], в редакции журнала «Отечественные записки».
«Существует немало препятствий, — записывал, едва поспевая за своими мыслями, Михаил Евграфович, — которые в значительной степени затрудняют правильное развитие скромных зачатков, положенных в основу русской жизни в течение последнего десятилетия. Препятствия эти, по нашему мнению, заключаются в исконном и неисправимом свойстве наших бюрократов всякое общее дело связывать со своими личными интересами и повсюду усматривать посягательство на их власть…
Не редкость было встретить целые губернии, в которых до такой степени буйствовала сила желудочных страстей, что нельзя было повернуться, чтобы не встретиться лицом к лицу с разверстым зевом и щёлкающими челюстями. Посылались туда всевозможные ревизоры и соглядатаи, иногда даже с заранее принятым намерением во что бы то ни стало истребить, уничтожить, не оставить камня на камне, но результатов никогда никаких не получалось. Всё, имеющее силу и власть, поголовно и одинаково плутовало, лгало и подкупало…
Одно дело сгорело, другое пропало, третьего, как ни бились, не нашли, четвёртое продано в кабак в качестве обёрточной бумаги. Когда же наезжал ревизор, то всё было гладко и чисто, как на ладони. Мало и этого: устранялись даже люди, у которых язык говорлив не в меру. То «угорит» кто в тюрьме, то невзначай помнут бока так называемому «беспокойному», да так помнут, что он долго после того и другу и недругу заказывает: «С сильным не борись!»
Михаил Евграфович, довольный, отложил перо.
Журнал «Отечественные записки» носил более чем явный народнический характер и за последнее время обрел значительное влияние в обществе. Благодаря тому, что в нем участвовали такие авторы, как сам Салтыков-Щедрин, прозаики Глеб Успенский и Всеволод Гаршин, драматург Александр Островский, публицист Дмитрий Писарев, поэт Алексей Плещеев, тираж его вырос с двух до шести, а то и восьми тысяч экземпляров, что было почти фантастическим достижением даже для просвещенной Европы.
А ведь именно в этом журнале Михаил Салтыков робким юношей начинал свой нелегкий путь в литературу — путь, который, однако, спустя несколько десятилетий опять привел его сюда.
Только теперь уже в качестве полноправного руководителя редакции…
Родился Михаил Евграфович в имении отца, в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии, был шестым ребенком в семье, однако смог получить неплохое домашнее образование и уже в десятилетнем возрасте поступил в московский дворянский институт. А потом как лучший ученик был переведен в Царскосельский лицей. Однако достаточно скоро выяснилось, что семья его имела весьма отдаленное отношение к аристократическому роду Салтыковых, а предки были всего лишь захудалыми провинциальными дворянами. Мать его вообще происходила из купеческого сословия, и по этой причине высокородные одноклассники-лицеисты относились к нему со снисходительным пренебрежением, если не сказать — презрительно, что создавало для жизни и обучения Михаила почти невыносимую атмосферу. Ни друзей, ни даже близких приятелей у Салтыкова в Лицее не появилось — за исключением разве что Алексея Унковского, с которым он близок был на протяжении многих десятилетий, до самой смерти.
После окончания Лицея перед выпускниками были открыты все пути, и Михаил Салтыков устроился на работу в военное министерство, получив в восемнадцать лет чин коллежского секретаря — что соответствовало, между прочим, званию штабс-капитана. Однако его карьера как-то сразу не задалась, а едва ли не первая — если не принимать во внимание юношеских лицейских стихов — попытка проявить себя на поприще литературы повестью «Противоречия» удостоилась от самого Белинского категорической рецензии: «Идиотская глупость!». Другая повесть, под названием «Запутанное дело», привлекла внимание. Только не публики, а цензурного комитета, так что начинающего автора по высочайшему повелению выслали из Петербурга в далекую Вятку.
Зато там, в провинции, обстоятельства биографии молодого Салтыкова слились воедино, придав ему ореол некой избранности и столичной загадочности. Царскосельский лицей, громкая фамилия и даже высочайшая опала… Михаил Салтыков был назначен на должность чиновника особых поручений при губернаторе. Недоброжелатели вспоминали, что, находясь на службе, этот свежеиспеченный начальник непрерывно орал на подчинённых, а на документах любил делать издевательские пометки вроде: «Чушь!», «Галиматья!», «Болван!» Говоря по совести, приверженность к дисциплине и требовательность уживалась в нём с цинизмом и почти не скрываемым желанием выслужиться, хотя в личной честности и бескорыстии ему никто не отказывал.
Из вятской ссылки тридцатилетний Михаил Евграфович вернулся с репутацией опытного и старательного администратора. Он женился, и почти сразу же после женитьбы его не только назначили чиновником особых поручений при Министерстве внутренних дел, но и дали внеочередной чин коллежского советника, что соответствовало полковнику по табели о рангах.
А в российской литературе как раз появился «надворный советник Щедрин». Это был псевдоним, который Салтыков использовал впервые при публикации «Губернских очерков» и который принес автору долгожданную популярность, а также довольно приличные гонорары. Неожиданно для самого Михаила Евграфовича, «Губернские очерки» стали по-настоящему знаковым произведением в обществе, только что «пробудившемся к новой жизни и с радостным удивлением следившем за первыми проблесками свободного слова».
И, наверное, исключительно обстоятельствами тогдашнего либерального времени объясняется то, что коллежский советник Салтыков смог не только остаться на службе, но и получать затем более ответственные должности. В марте 1858 года Михаил Салтыков был назначен рязанским вице-губернатором, в апреле 1860 года переведён на ту же должность в Тверь.
Чиновники, близко знавшие Салтыкова в этот период, считали его либералом, западником и чуть ли не социалистом, наградив даже прозвищами «вице-Робеспьер» и «красный вице-губернатор». Салтыков публично и неоднократно заявлял, что никому не даст в обиду мужика: «Хватит с него, довольно он уже терпел!» Что, впрочем, не помешало ему на одной из бумаг о том, что эти самые мужики плохо платят подати, поставить короткую, но размашистую резолюцию: «Пороть!» Или же лично производить дознание и аресты раскольников…
В феврале 1862 года Салтыков в первый раз вышел в отставку и фактически стал одним из редакторов журнала «Современник», основанного еще Пушкиным. Пишет он в это время очень много и много печатается, однако спустя два года вновь поступает на государственную службу и по протекции министра финансов назначается управляющим казенной палатой — сначала в Тулу, а затем в Рязань.
В конце концов, летом 1868 года, статский советник Михаил Евграфович Салтыков, известный читающей публике как Щедрин, окончательно расстается со службой и переходит на должность одного из главных сотрудников, авторов и руководителей некрасовских «Отечественных записок». Именно на его страницах были впервые опубликованы его «Помпадуры и помпадурши», «История одного города», «Благонамеренные речи» и многое другое. А спустя десять лет, после смерти поэта Николая Некрасова, уже и сам Михаил Евграфович становится редактором журнала…
Тоже, кстати, знатный был преферансист Николай Алексеевич Некрасов — близкий друг и многолетний партнер Салтыкова, между прочим. В столице даже существовала расхожая сплетня о том, что, когда хоронили Некрасова, за катафалком ехали кареты, в одной из которой сидел также и Михаил Евграфович со знакомыми. И будто бы, хохоча, Салтыков предложил соседям, пока суть да дело, сыграть в карты в память умершего собрата по перу.
Сыграли.
Михаил Евграфович досадливо поморщился — обиднее всего, что умрёшь, и будут про тебя только анекдоты рассказывать…
Да и не было в увлечении Салтыкова игрой ничего порочного. Ну, право слово!
Недаром же сказал поэт и умница князь Петр Вяземский, что «нигде карты не вошли в такое употребление, как у нас: в русской жизни карты — одна из непреложных и неизбежных стихий. Страстные игроки были везде и всегда. Драматические писатели выводили на сцену эту страсть со всеми её пагубными последствиями. Умнейшие люди увлекались ею… Подобная игра, род битвы на жизнь и смерть, имеет своё волнение, свою драму, свою поэзию. Хороша ли, благородна ли эта страсть, эта поэзия, — это другой вопрос… Карточная игра имеет у нас свой род остроумия и весёлости, свой юмор с различными поговорками и прибаутками».
Преферанс повсеместно распространился именно как игра русской интеллигенции, оттого многие из числа знаменитых писателей, музыкантов, художников отдавали дань этому увлечению. Неистовый Виссарион Белинский, например, редкий вечер не проводил за карточным столом, предпочитая игру в преферанс всем иным видам свободного времяпровождения. Играл он, по воспоминаниям современников, плохо, но с тою же искренностью впечатлений, с тою же страстностью, которые ему были присущи, что бы он ни делал. И продолжал играть до тех пор, пока окончательно не утратил здоровье.
А уже упомянутый близкий друг Михаила Евграфовича, издатель и поэт Некрасов считался среди знаменитых русских писателей величайшим картежником, который даже взятки цензорам умудрялся подавать как досадный проигрыш за игорным столом. «Видите ли, я играю в карты; веду большую игру, — рассказывал он о себе Чернышевскому. — В коммерческие игры я играю очень хорошо, так что вообще остаюсь в выигрыше. И пока я играю только в коммерческие игры, у меня увеличиваются деньги. В это время и употребляю много на надобности журнала. Но — не могу долго выдержать рассудительности в игре; следовало бы играть постоянно только в коммерческие игры; и у меня теперь были б уж очень порядочные деньги. Но как наберётся у меня столько, чтоб можно было играть в банк, не могу удержаться: бросаю коммерческие игры и начинаю играть в банк. Это несколько раз в год. Каждый раз проигрываю всё, с чем начал игру».
— Самое большое зло в игре, — учил друзей Некрасов, — это проиграть хоть один грош, которого вам жалко, который предназначен вами по вашему бюджету для иного употребления. Нет ничего легче, чем потерять голову и зарваться при таких условиях. Если же вы хотите быть хозяином игры и ни на одну минуту не потерять хладнокровия, необходимо иметь особенные картёжные деньги, отложить их в особенный бумажник и наперёд обречь их не на что иное, как на карты, и вести игру не иначе, как в пределах этой суммы. Вот, например, я в начале года откладываю тысяч двадцать — и это моя армия, которую я так уж и обрекаю на гибель…
Некрасов опубликовал несколько произведений в прозе и в стихах, посвящённых непосредственно преферансу — в том числе знаменитейший мини-водевиль «Преферанс и солнце». И надо отметить, что общество относилось к его увлечению со снисходительным пониманием: «По крайней мере, деньги, выигранные Некрасовым у людей, которым ничего не стоило проиграть, были употребляемы уже гораздо лучше, чем деньги, выигранные другими. На деньги Некрасова много поддерживалось неимущих людей, много развилось талантов, много бедняков сделалось людьми…»
«Большой практик он был, — высказался после смерти поэта издатель Суворин, — и стихи иногда хорошие писал, и в карты играл отлично».
Иван Сергеевич Тургенев, избалованный русский барич, увлекался картинами, музыкой и охотой, и по правде сказать, был скорей шахматистом, чем картёжником. Хотя при случае составлял компанию за игорным столом и Белинскому, и Афанасию Фету, и самому Михаилу Евграфовичу — играл он хорошо, сдержанно и рассудительно, так что почти всегда оставался при выигрыше.
В свою очередь, поэт и офицер Афанасий Шеншин, широко известный публике под литературным псевдонимом Фет, пристрастился к преферансу еще в Московском университете. И по собственному утверждению, в игре «жаждал не выигрыша, а волнений, и хотя не раз приходилось ему выписывать от отца денег, тем не менее, в большинстве случаев, карты любили его…» Любовь эта, впрочем, обходилась поэту достаточно дорого.
«Нет ничего приятнее проживания денег, — писал он. — Игрок… любит не барышническую наживу, а саму игру, трепет, который порою не имеет себе равных даже в минуту рукопашной битвы. Играя собственными чувствами, игрок стремится овладеть и душою своего противника, и поэтому в доме его должно быть всё могущее привлечь самые разнообразные вкусы. Там должна быть молодость, красота, изящные искусства, великолепный стол и вина…»
Граф Толстой Лев Николаевич по молодости тоже чаще проигрывал, чем выигрывал, но старался учитывать это и не повторять допущенных ошибок. Например, 28 января 1855 года, во время обороны Севастополя он сделал дневниковую запись: «Игра в карты (в штосс) с самим собою, чтобы вывести правила игры». Герои его рассказов «Севастополь в мае» и «Севастополь в августе 1855 года» между собой вспоминают, как «они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке», и что «да и в преферанс мы играли». Существовал анекдот о том, как Афанасий Фет во время карточной игры нагнулся, чтобы поднять с пола небольшую ассигнацию, а граф Толстой, запалив у свечи сотенную, посветил ему, чтобы облегчить поиски…
Всем известно, что посредством карт в России со времен Петра Первого завязывались наитеснейшие связи, приобретались значительные знакомства, упрочивалась теснейшая дружба — и, что важней всего, получались самые выгодные места в государственной службе. Приобретя опыт жизни, Михаил Евграфович ничуть не сожалел теперь, что посвятил себя еще в самом начале своего поприща изучению преферанса. Кто знает, не это ли ко всему прочему помогло ему сделать такую карьеру в отечественной литературе?
Да, преферанс — не школа человеколюбия. И игра эта делается, по большей части, не на собственных выигрышах, а на чужих ошибках. Хотя, конечно, если бы тогда он не в пику, а в бубну зашел…
Сели-то они вчера с Федором Федоровичем по маленькой, по четверти копейки за вист. И начиналось все не так уж плохо — почти все расклады оказывались в пользу Салтыкова. Но потом эта дура французская, гувернантка, прямо-таки совершенно некстати и под руку привела в гостиную детей — пожелать, видите ли, папеньке спокойно ночи. Михаил Евграфович как раз в тот момент очень сильно задумался, какой следовало бы сделать абцуг, чтобы оставить соперника без одной, если не без двух[33] — а тут пришлось отвлечься от игры, целовать восьмилетнего сына и младшую дочку…
Вот и обремизился.
А партия после этого как-то сразу не задалась.
Салтыков обмакнул перо в чернильницу и записал для памяти: «Один принимает у себя другого и думает: «С каким бы я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно, кабы…», а другой сидит и тоже думает: «С каким бы я наслаждением плюнул тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы…» Представьте себе, что этого «кабы» не существует — какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками!»
Да нет, и не денег-то было, конечно, жалко. Обиднее всего казалось, что какой-то малограмотный солдафон, про которого говорили, что он в коротеньком слове «ещё» непременно четыре ошибки сделает, выиграл у него опять по какому-то недоразумению!
Впрочем, сразу же перед самим собою Михаил Евграфович принужден был признать, что несправедлив по отношению к отправленному в отставку градоначальнику. Все-таки, несмотря на некоторые свои недостатки, Федор Федорович был живой человек среди «поваленных гробов», какими являлось большинство тогдашних сановных администраторов. В противоположность предшественникам, Трепов прошел в должности варшавского полицмейстера большую практическую школу и явился в Санкт-Петербург с запасом богатого опыта. Прежде всего остального, он основательно очистил состав полиции, переименовал и обставил ее чинов прилично в материальном отношении. Была организована речная полиция, и одним из самых важных дел стало создание первого в Российской Империи подразделения сыскной полиции. Знаменитый приказ генерала Трепова о взятках и коррупции среди полицейских чинов произвел эффект разорвавшейся бомбы не только в Санкт-Петербурге, но и далеко за его пределами.
Деятельность градоначальника и обер-полицмейстера Трепова в столице была отмечена многими преобразованиями. При нем Петербург стал аккуратно освещаться, были исправлены мостовые, переправы через Неву начали вовремя наводить, а улицы надлежащим образом и вовремя очищать от снега. Появились многочисленные общедоступные парки и скверы, несколько новых госпиталей и лечебница для душевнобольных. Направления его деятельности поражали многообразием: от разработки инструкций по оказанию помощи лицам, зимой находящимся в нетрезвом состоянии, до расследования преступлений в среде высшей аристократии, от немедленных мер по защите людей от бродячих собак до обеспечения личной безопасности Государя.
Подвижной, энергичный, деятельный, во все входящий, доступный и участливый к нуждам обращавшихся к нему лиц, новый начальник достаточно скоро стяжал себе между простым народом чрезвычайную популярность. Жители столицы были через газеты извещены, что «он принимает лиц, желающих обратиться к нему с прошениями, по вторникам, четвергам и субботам от 9 до 11 часов утра, а по делам важным и спешным во всякое время». Когда цена на дрова подскочила с четырех рублей до семи, что ударило, прежде всего, по беднейшим слоям населения, генерал Федор Трепов распорядился закупить необходимое количество дров и продавать по старой цене…
Один раз, например, за содействием к Трепову обратился знакомый юрист из судебного департамента — с жалобой на своего нерадивого домовладельца, который никак не желал содержать двор в порядке. Градоначальник без промедления дал телеграмму с распоряжением: «…убрать и сколоть снег и лед в три дня. Повторять не стану, взыскать сумею. Трепов». Повторять не пришлось. Двор был сразу освобожден от последствий зимы и строительных материалов. «Я просто диву дался», — вспоминал с удовольствием этот самый юрист по фамилии Кони. А потом отплатил Федору Федоровичу оправдательным приговором в отношении подстрелившей его нигилистки.
Правда, именно эти свойства натуры, доверие Государя и высочайшие милости, оказанные генералу, делали его бельмом на глазу многих представителей служебных сфер, где господствовала праздная официальная болтовня и топтание на месте. Федора Трепова ненавидели продажные полицейские, лишившиеся незаконных источников доходов, или вовсе уволенные со службы, нерадивые домовладельцы, вынужденные платить штрафы за ненадлежащее состояние территории и не желающие нести расходы по благоустройству города…
Михаил Евграфович отогнал посторонние мысли о карточном проигрыше и вернулся к письму, над которым работал. Себя он воспринимал, прежде прочего, в качестве критика и редакционным обязанностям отдавался по-настоящему неутомимо и страстно, принимая близко к сердцу всё касающееся журнала:
«Благонадёжность, милостивый государь, — это клеймо, для приобретения которого необходимо сделать какую-нибудь пакость. Исходя из подобной точки зрения, нет задачи, более достойной истинного либерала, как с доверием ожидать дальнейших разъяснений. Тем более, что в словах «ни в чем не замечен» уже заключается целая репутация, которая никак не позволит человеку бесследно погрузиться в пучину абсолютной безвестности… И я полностью согласен с Вами, что настоящий писатель должен в Петербурге жить. Только этот город подхлестывает мысль, заставляет уходить в себя, сосредоточивает замыслы, питает охоту к перу…»
— Господин Мрачный лицеист? Дозволено ли смертному тебя побеспокоить?
Услышав голос за спиной, Салтыков тотчас же оторвался от работы. Старинным прозвищем, которого он удостоен был еще в Царском Селе и которое имело происхождение от первых его литературных опытов, Михаила Евграфовича мог называть теперь, наверное, единственный человек.
— Рад видеть… здравствуй, Алексей!
— Приветствую тебя, властитель дум! Все трудишься? — Худой, невысокий и очень подвижный мужчина со знаком присяжного поверенного на черном сюртуке пожал протянутую руку:
— Я, кажется, опять некстати?
— Да что ты… вовсе нет, почти закончено…
Алексей Михайлович Унковский считался примерным ровесником Салтыкова. Сошлись они близко еще во время учебы в Лицее, и продолжали дружить на протяжении нескольких десятилетий — несмотря на то, что по подозрению в связях с революционным кружком «петрашевцев», а также за юношескую сатиру «Поход на Хиву» Унковский был исключен из Царскосельского лицея. Закончил Алексей Михайлович юридический факультет Московского университета. После чего, став полноправным владельцем родового имения, отпустил на волю своих дворовых и значительно облегчил положение принадлежавших ему крепостных крестьян. Несмотря на это, послужил в Твери уездным судьей, затем был избран губернским предводителем дворянства, на протяжении ряда лет занимался юридическими и практическими вопросами крестьянской реформы. И даже подал на Высочайшее имя записку об условиях освобождения крестьян, в которой высказывался за наделение их землей с уплатой помещикам вознаграждения от государства.
Записка была опубликована в «Колоколе» Александром Герценом, за что автор ее оказался под полицейским надзором, а потом вовсе удален от должности и отправлен в административную ссылку.
С 1861 года он занимался судебной защитой крестьян в качестве частнопрактикующего юриста и за короткое время выиграл около двадцати громких процессов… так что, в результате, ему было официально запрещено заниматься крестьянскими делами. Тогда Унковский стал сотрудничать с литературными журналами, которые охотно публиковали не только его статьи по крестьянскому вопросу и материалы о подготовке судебных преобразований, но также переводы с английского и немецкого языков.
В середине шестидесятых судьба его, кажется, окончательно определилась — Алексей Михайлович вступил в корпорацию петербургских присяжных поверенных. И не удивительно, что более всего он тяготел к делам, сопряженным с общественными интересами — наподобие иска харьковского земства против железнодорожного деятеля Полякова, не сдержавшего обещания выделить средства на обустройство технологического института, или же иска обманутых и обворованных акционеров против правления и наблюдательного комитета различных кредитных учреждений. Наибольшую, впрочем, известность Унковскому как адвокату доставила работа по политическим делам. Например, на публичном процессе по делу участников экстремистской революционной организации «Народная расправа» он защищал студента Земледельческого института, который даже не входил в организацию, а был только членом почти не связанного с ней пропагандистского кружка. Тем не менее, студенту инкриминировалось участие в «антиправительственном заговоре», а также «имение у себя» изданий Международного товарищества рабочих, то есть Первого Интернационала. Алексей Михайлович выступил на процессе с непродолжительной, но блестяще аргументированной речью, в которой опроверг предъявленные обвинения. Суд признал доводы защитника резонными и вынес студенту оправдательный приговор…
Уже в начале своей адвокатской деятельности Унковский был избран в члены Петроградского совета присяжных поверенных и вот уже более пяти лет был его председателем.
В отличие от Салтыкова, в обыкновенном общении Алексей Михайлович был прост и добродушен. Очевидно, поэтому-то Михаил Евграфович и приходил к нему в самые трудные минуты своей жизни, когда его душевное состояние почему-нибудь доходило до крайнего напряжения.
В 1875 году крайне мнительный и недоверчивый Салтыков-Щедрин назначил Алексея Михайловича своим душеприказчиком. С некоторых пор лицейские друзья опять жили рядом, дружили семьями. Михаил Евграфович стал крестным отцом Владимира, сына Унковского, а Алексей Михайлович, в свою очередь — крестным отцом Елизаветы, дочери Салтыкова. Постоянными или частыми посетителями квартиры присяжного поверенного оказывались, по большей части, все те же самые люди, что собирались вокруг Михаила Евграфовича. В числе них такие известные литераторы, как Некрасов, Плещеев, Островский, Жемчужников, Достоевский, доктор Боткин, юрист Кони, композитор Балакирев… Приезжая в столицу, нередко наведывались к нему также Григорович, Тургенев и Достоевский.
И Салтыков, и Унковский были усердными посетителями оперы и балета, они старались не пропускать ни домашние музыкальные вечера на квартирах у общих знакомых, ни премьерных спектаклей в Александрийском театре. К тому же обоих друзей дополнительно объединяла многолетняя, постоянная страсть к игре в преферанс, которой они предавались при всякой возможности.
Именно преферанс всегда оказывался едва ли не единственным поводом для редких ссор и конфликтов между ними, а также основным, прежде даже политики, литературы и экономики, предметом обсуждения, главной темой для воспоминаний и шуток при встречах.
— Обедал ты сегодня?
— Нет, — не сразу, но припомнил Михаил Евграфович.
— Не дело это, брат. Не дело… — покачал головой адвокат. — Пойдем-ка в ресторацию, хочу тебя сегодня угостить.
— Ты стал богат, Унковский? — изобразил удивление редактор «Отечественных записок».
— Ну, не то, чтобы, но… получил гонорар, — Унковский похлопал по внутреннему карману сюртука. — Наконец доверители рассчитались со мной по растрате кассира Юханцева[34].
— Хорошо тебе живется.
— Ах, оставь, брат! Завидовать грех, да и незачем. Как утром поговоришь с несколькими господами, которые ничего не понимают в собственных делах, а еще хуже с дамами, поработаешь и поездишь по разным присутственным местам, в которых иногда приходится быть до семи часов… — вздохнул адвокат. — И это еще дел у меня в меру набрано, больших дел всего два-три, но читать и разговаривать приходится очень много. Из десяти дел берешь одно. Многие являются с пустяками или совершенно невозможными требованиями… ну, так идем? Чего же ты сидишь?
— Сколько времени-то сейчас? Слушай, право неловко, но мне надо бы тут еще кое-что…
— Даже выслушивать этого не желаю! Михаил, тебе просто необходимо безотлагательно вылезти из литературной галеры на берег и подкрепить силы. Пойдем, пойдем! Проголодавшийся критик, по моим наблюдениям, непременно становится зол и не способен к объективности.
Михаил Евграфович почесал растрепавшуюся бороду. С одной стороны, на столе перед ним ожидало достойного окончания полемическое письмо некоему начинающему автору из провинции. С другой стороны, Салтыкова почти в буквальном смысле распирало изнутри желание рассказать старому другу про вчерашний ремиз с Федором Федоровичем.
Отставной полицмейстер, пострадавший не только от пули, но и в значительной степени от произвола юристов, имел все основания, скажем так, недолюбливать председателя петербургского совета присяжных поверенных. И немудрено, что как раз эти двое из близкого окружения Салтыкова всеми силами избегали прямого общения между собой.
Кроме того, Михаилу Евграфовичу действительно захотелось поесть, а от редакции «Отечественных записок» до ресторана «Палкинъ» было рукой подать… — в общем, скоро друзья уже с удовольствием расположились за столиком возле окна.
— Представляешь себе, как легло? — продолжил возбужденный Салтыков свой рассказ, который не успел закончить по дороге. — Он играет на первой руке, у меня два туза и прикрытая дама, но при этом я все равно остаюсь без вистов!
Благодарный и вежливый слушатель, Унковский делал большие глаза, сокрушенно мотал головой и время от времени издавал даже сочувственные восклицания. Тем более что не прошло четверти часа, как подали устрицы, паюсную икру, севрюжину с хреном, и со всей очевидностью стало понятно, что теперь самое настоящее время пить водку.
Подобно большинству профессиональных писателей, Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин в обыкновенной жизни был эмоционально глухим человеком. Но даже до него, в конце концов, дошло, что мысли собеседника заняты вовсе не повествованием о картах, а чем-то совершенно другим.
— Что случилось, дружище?
Им как раз подавали малороссийский суп с горячими пирожками, и прежде чем ответить, Алексей Михайлович дал официантам отойти от столика:
— Ты ведь читал статью князя Голицына?
Он положил на скатерть номер газеты «Московские ведомости» за двадцатое января с помеченными собственной рукой призывами: «Долой перчатки, скорей кольчугу и меч! К борьбе! К борьбе! Пусть образуется рать, хотя для этого не надо ей выходить в поле».
— Читал… — в недоумении приподнял плечи Салтыков. — И что с того?
— Видишь ли, друг мой, в среде защитников дворянско-монархического принципа давно уже распространяется идея борьбы с революционерами, минуя полицию или суд, путем террора и личных расправ. Ты слышал что-нибудь про организацию, которая именует себя «Тайная антисоциалистическая лига»[35]?
— Нет, не припоминаю.
— Не удивительно. О ней вообще никто не знает достоверно… — председатель совета присяжных поверенных промокнул губы салфеткой. — Организация эта хорошо законспирирована, поэтому сведения об устройстве и непосредственных руководителях довольно фрагментарны. Девиз у них «Бог и царь», а герб — звезда с семью лучами и крестом в центре. Ритуалы всяческие, капюшоны…
— Очередная масонская ложа? — кивнул понимающе Салтыков и потянулся за стопкой.
— Боюсь, что тут дело намного серьезнее. У этой лиги есть свои люди и при дворе, и в государственных организациях… имеются даже осведомители среди самых радикальных революционеров. Члены лиги, по их утверждению, намерены парализовать зло, образовать железный круг около его величества и умереть вместе с ним, если ему суждено погибнуть.
— И для чего ты мне это рассказываешь, Алексей?
Унковский положил очередной горячий пирожок обратно на тарелку:
— Не хочу больше. Угощайся, сделай милость…
— Ну, так и зря! А я не откажусь.
— Я рассказал это, чтобы призвать тебя к разумной осторожности. По нашим сведениям, у них в организации составлен список… и ты в этом списке.
— Какая чепуха, ну что еще за список!
— Список лиц, причисленных к врагам престола и потому приговоренных к смерти.
По выражению лица и по голосу старого друга Михаил Евграфович сразу и совершенно отчетливо понял, что тот не шутит.
Салтыков-Щедрин давно уже привык к упрекам некоторых критиков в односторонности своего «безотрадного» взгляда на жизнь, в неумении отражать «современность». К тому, что его произведения расцениваются в определенных кругах как злая и едкая сатира, направленная против общественного и политического устройства, как чрезмерное кривляние и «шутовство относительно России, её истории, традиций, семьи и государственности».
Сам писатель всегда считал себя патриотом и полагал патриотизм непременной составляющей идеи общего блага народа. Он беспощадно и едко изобличал в своих произведениях чиновных взяточников, казнокрадов, бездельников и пустых болтунов, однако никогда не посягал на самые основы государственности. Михаил Евграфович был убежден, что огромную пользу стране могут принести только люди сознательные, развитые, активные. И что внутренняя политика, основанная на том, чтобы держать народ темным из-за того, что якобы просвещение порождает бунт, в корне неверна и пагубна для государственного развития. Да, Салтыков писал неоднократно, что невежественный гражданин удобен власти тем, что ей послушен. Просвещенный же патриот имеет собственное мнение, с которым власти приходится считаться.
И за это его вот так, запросто, некие заговорщики посчитали врагом государства, заслуживающим смертной казни? В буквальном смысле, наподобие того, как безумные нигилисты приговаривают на своих сборищах очередного губернатора…
— Откуда ты об этом знаешь?
Унковский опустил глаза:
— У меня нет права дать тебе ответ. Могу только сказать, что сведения достоверные и что я сам видел переписку между членами организации и некой аристократической особой, которая доверилась мне как своему адвокату[36].
— И все-таки ты, верно, шутишь? — с надеждой посмотрел на друга Салтыков. — Признайся, ведь ты шутишь, старый черт?
Но Алексей Михайлович отрицательно покачал головой.
— Но если так, то надо сообщить в полицию… или куда там? Да, Федор Федорович! Он-то наверняка подскажет, у него остались связи… — Салтыков смял и отбросил салфетку, порываясь подняться из-за стола: — Послушай, у меня среди знакомых есть один жандармский ротмистр… как его… ну, ты не знаешь…
Прежде, чем ответить, Унковский выдержал довольно продолжительную паузу.
— А кто тебе сказал, что это не они как раз и есть?
— О чем ты, Алексей?
— Подумай сам. Ревнители самодержавия. Опора трона…
Малороссийский суп остыл, и пирожки уже не выглядели так привлекательно, как несколько минут назад.
Вот уж что-что, а мысли графа Лорис-Меликова были далеки от преферанса — в последние дни государственные заботы не оставляли ему ни минуты свободного времени. Рабочий день его заканчивался теперь около полуночи, и потому сегодня Михаил Тариэлович опять сел в карету, а не отправился домой пешком.
От Зимнего дворца до квартиры его сиятельства на Большой Морской улице было рукой подать. Однако же и время было дорого — требовалось переменить мундир, пообедать и подготовить нужные бумаги, прежде чем возвратиться к вечерней аудиенции у государя.
— Трогай! — скомандовал адъютант, прежде чем занять место рядом с графом. Кучер тотчас выполнил распоряжение, лошади в лад застучали копытами, и карета с гербом заскользила по Дворцовой площади. Следом тронулись рысью два бородатых конвойных казака…
Перемены в судьбе и карьере Лорис-Меликова ни в коем случае нельзя было считать случайными.
Помимо нескольких лет службы на Кавказе, участия в Крымской и русско-турецкой войне, которые принесли графу репутацию храброго, но весьма осторожного командира, к своим пятидесяти шести годам он успел приобрести также изрядный дипломатический и административный опыт. В качестве военного начальника Южного Дагестана и градоначальника Дербента Михаил Тариэлович занимался водворением новых порядков среди горских племён, не имевших ранее никакого понятия о гражданственности — и немало в этом преуспел. В марте1863 года он был назначен начальником Терской области, командующим расположенными в ней войсками и наказным атаманом Терского казачьего войска, причем основную свою деятельность сосредоточил на водворении порядка и спокойствия в среде горского населения, которое продолжало ещё волноваться после недавнего покорения Кавказа. При этом, по воспоминаниям очевидцев, любые попытки со стороны горцев к открытому сопротивлению власти пресекались им очень решительно и сурово. Зато в отношении лояльных к власти мирных жителей граф Лорис-Меликов вел себя исключительно благожелательно — при нем получили освобождение от крепостной зависимости многие крестьяне Терской области, находившиеся во власти владетельных местных князей, разрешены были многие сословные поземельные вопросы. При нем горцы были впервые обложены государственной податью — однако вместе с тем значительно, до трехсот с лишним, увеличилось количество учебных заведений, а ремесленное училище во Владикавказе граф и вовсе учредил на свои личные средства.
С появлением в 1879 году чумной эпидемии генерал-адъютант и генерал от кавалерии граф Лорис-Меликов получил назначение временным Астраханским, Саратовским и Самарским генерал-губернатором с почти неограниченными полномочиями для борьбы с этой смертельно опасной болезнью. Михаил Тариэлович с успехом выполнил поставленную перед ним задачу. Но что еще более интересно и показательно для характеристики его личных качеств — оказалось, что из отпущенных в распоряжение графа четырёх миллионов рублей израсходовано было не более трёхсот тысяч, а все остальное вернулось в казну.
В апреле 1979 года Михаил Тариэлович получил назначение временным генерал-губернатором Харьковской губернии, где незадолго перед этим убили его предшественника, князя Дмитрия Кропоткина — с задачей, как говорили тогда, «спасительного устрашения». Затем принял командование войсками Харьковского военного округа. Исполняя свои обязанности, он заслужил уважение обывателей тем, что не прибегал к огульным репрессиям, несмотря на почти неограниченные полномочия, полученные для искоренения терроризма и прочей крамолы.
14 февраля 1880 года возвратившийся в Петербург граф Лорис-Меликов получил новое назначение и стал Главным начальником Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия — чрезвычайного органа, предназначенного объединить усилия всех властей Российской империи в деле противодействия радикальным революционным движениям. Распоряжения Главного начальника Верховной распорядительной комиссии и принимаемые им меры подлежали безусловному исполнению и соблюдению и могли быть отменены только им самим или особым Высочайшим повелением.
Пошла только вторая неделя, как Михаил Тариэлович получил практически ничем не ограниченные полномочия. Однако граф успел уже опубликовать свое первое обращение к жителям столицы, в котором высказал свой взгляд на предстоящую, неимоверно трудную задачу. Бороться со злом он полагал в первую очередь уголовно-полицейскими средствами, не останавливаясь ни перед какими мерами строгости для наказания преступных действий. Однако вместе с тем планировалось действовать и государственными мерами, направленными к тому, чтобы успокоить и оградить интересы благомыслящей части общества, восстановить потрясенный порядок и возвратить отечество на путь мирного преуспеяния. При этом граф в своем обращении не скрывал, что рассчитывает на поддержку российского общества как на средство, могущее содействовать власти в возобновлении правильного течения государственной жизни.
Назначение Лорис-Меликова на столь высокую должность было встречено в демократических кругах общества позитивно. В нём хотели увидеть давно ожидаемого либерала, а в его деятельности — начало давно ожидаемой либеральной политики государства, создающей условия для «всеобщего оживления и надежд». А вот правые и консервативные силы отнеслись к изменениям политического курса страны с недоверием. По их мнению, не было никакой надобности в обращении к обществу за поддержкой и пособием. Оно само должно обратиться к правительству на всякую добрую помощь и содействие, лишь бы только правительство должным образом дисциплинировало своих деятелей сверху донизу и «искало себе опоры в патриотическом духе и русском мнении». Чтобы оставаться по-настоящему самодержавной, считали они, власть в Российской империи должна оставаться всемогущей и всеохватывающей, не нуждающейся в общественной поддержке. Только общество должно было искать поддержку у власти, а не наоборот, потому что в любом ином случае нарушался бы традиционный образ самодержавия. Тем более, что в обществе, не установившемся и переживающем переходную пору, кроме злонамеренных деятелей бывает много малодушных и неразумных людей, надменных личным знанием, фантазеров и пустословов. Будут ли помощь и действие таких людей полезны правительству?
В сущности, по своим политическим взглядам граф являлся умеренным и последовательным либералом, строго убежденным защитником разумного прогресса, с одинаковым неприятием относившийся ко всем явлениям, задерживающим нормальный рост и правильное развитие народов, с какой бы стороны эти явления ни обнаруживались. Непоколебимо веря в прогресс человечества и в необходимость для России примкнуть к его благам, он стоял за возможно широкое распространение народного образования, за снятие с науки всяческих бессмысленных ограничений, за расширение и большую самостоятельность земского самоуправления и за привлечение выборных от общества к обсуждению законодательных вопросов…
Пусть даже в качестве совещательных членов.
Нет, конечно же, Лорис-Меликов не считал себя сторонником западной конституционной демократии. Он придерживался убеждения, что подобный строй в России непригоден, и в своем докладе государю настаивал, в противовес, на расширении прав земских органов власти:
— Общество наше следует объявить имеющим право на самобытное существование, — предлагал граф. — В обществе государство должно усмотреть не врага, но союзника. И не репрессиями может быть достигнуто умиротворение, Ваше величество… вернее — не только репрессиями.
Перспективу политического и социального развития империи Михаил Тариэлович видел именно в расширении прав и обязанностей местного самоуправления:
«По моему мнению, — писал он, — надлежит прямо приступить к пересмотру всего земского положения, городского самоуправления и даже губернских учреждений, на них зиждется все дело, и с правильным их устройством связано все наше будущее благосостояние и спокойствие…»
Лорис-Меликов был, конечно же, осведомлен о том, какие надежды одних соотечественников и какое недовольство и даже зависть других породило в обществе его назначение на пост Главного начальника Верховной распорядительной комиссии. Однако предаваться душевным переживаниям по этому поводу у графа не оставалось ни времени, ни желания.
Например, на сегодня намечено было утвердить предписания для сенатских ревизий, направляемых в различные концы европейской части империи. Первоочередной их задачей должно стать подробное, достоверное изучение политической ситуации на местах и выявление всех возможных причин общественного недовольства.
Далее, в целях сосредоточения в одних руках высшего заведования всеми органами, призванными к охранению государственного спокойствия, следовало упразднить раздражительное для общества III Отделение, а затем передать все его дела и функции во вновь учрежденный Департамент полиции при Министерстве внутренних дел.
Также требовалось детальное рассмотрение подготовленного на подпись доклада по облегчению участи лиц, высланных административным порядком по политической неблагонадёжности, весьма значительная часть которых принадлежала к числу учащейся молодёжи[37].
В борьбе правительства с опасной пропагандой и с террором Михаил Тариэлович всегда придерживался того мнения, что для предотвращения или раскрытия преступной горсточки людей не должно стеснять мирных граждан вообще. Однако другой проект, который графу предстояло изучить и подписать без проволочек, напротив, касался усиления репрессий по отношению к революционерам. Для чего необходимо было объединить жандармско-полицейские и судебные органы по политическим делам, ускорить производство дел по политическим преступлениям, слушания по политическим делам закрыть от публики, пересмотреть организацию административной ссылки и политического надзора. Одной из мер по усилению политического сыска также следовало считать организацию постоянной заграничной агентуры.
Кроме этого, на столе в кабинете его дожидались тома французских парламентских отчетов, которые требовалось изучить — на понедельник были уже приглашены ведущие специалисты столичного университета по вопросам финансового и административного права. Его сиятельству предстояло обсудить с ними вопрос внедрения в стране прогрессивного подоходного налога и оброчных мер на ловлю рыбы…
Опытный кучер решительно, но аккуратно придержал лошадей, и карета остановилась напротив дома Карамзина, на углу Большой Морской улицы и Почтамтского переулка.
— Ваше сиятельство… — адъютант со знаками различия Тифлисского полка поторопился выбраться наружу, чтобы обойти экипаж и помочь графу. Но Михаил Тариэлович уже сам открыл дверь и, привычно придерживая парадную саблю, вышел из кареты на покрытый тонким слоем снега тротуар.
Следовало быть внимательным, чтобы не поскользнуться и не упасть.
— Лорис-Меликов?
Незнакомец вырос, кажется, из-за ближайшего сугроба.
Выглядел он лет на тридцать — худой, нервический, с болезненным цветом лица и с характерной внешностью голодного еврейского студента. И одет был вполне соответственно, очень бедно и неопрятно, во что-то потертое, не по сезону, так что, видно, изрядно продрог на февральском морозе.
Не дожидаясь ответа, незнакомец достал револьвер и сделал шаг вперед, приблизившись вплотную к его сиятельству — так, чтобы дуло уперлось в шинель графа.
Изо рта у молодого человека плохо пахло. Михаил Тариэлович успел заметить, что рука у него без перчатки и что оружие злоумышленник держит не слишком уверенно. Времени на раздумье и на разговоры не оставалось, поэтому граф со всего маху ударил его в лицо.
Хлопнул выстрел. Револьверная пуля скользнула по генеральской шинели, разорвав её в трех местах, а также повредив мундир — однако, чудом не оцарапав самого Лорис-Меликова.
Злоумышленник же, потеряв от удара в лицо равновесие, упал на снег, и уже в следующее мгновение на него навалился всем телом конвойный казак, не давая подняться. Второй казак, успевший также соскочить с коня, ловко вывернул неизвестному руку и завладел револьвером.
— Ваше сиятельство, как вы? — засуетился вокруг адъютант. — Что с вами? Господи, все ли благополучно?
— Меня пуля не берет, чтобы так его мать… — в сердцах выругался по-солдатски граф Лорис-Меликов. — А этот паршивец, изволите видеть, надумал убить меня!
Придворный кучер спустился с облучка и начал разматывать длинный форменный кушак, чтобы крепко-накрепко вязать злодея. Лошади в его упряжке даже не успели толком испугаться — они только всхрапывали то и дело, косились на человеческую возню и перебирали на месте копытами…
Михаил Тариэлович не потерял присутствия духа. Успокоив домашних, в простреленной шинели он тут же отправился во дворец — доложить о случившемся императору…
Бывают такие случаи. Придешь совсем в постороннее место, встретишь совсем посторонних людей, ничего не ждешь, не подозреваешь, и вдруг в ушах раздаются какие-то звуки, напоминающие, что где-то варится какая-то каша, в расхлебании которой ты рано или поздно, но несомненно, должен будешь принять участие…
М. Е. Салтыков (Щедрин)
Год был високосный, и ничего хорошего от последнего дня февраля ожидать не приходилось.
Ровно неделю назад за покушение на убийство графа Лорис-Меликова был повешен Ипполит Иосифович Млодецкий, мещанин двадцати пяти лет от роду. Широкой публике о нем мало что было известно — родился в городе Слуцке, в семье мелкого торговца. Крещёный еврей. Учился в гимназии, но был исключён. Подрабатывал домашним учительством, служил письмоводителем…
Проживал в Минске и в Вильно, где в августе 1879 года крестился. Местный генерал-губернатор Петр Павлович Альбединский сообщал о нем следующее: «Ипполит Млодецкий приготовлялся в виленском духовном братстве к восприятию святого крещения, крещён и вскоре отправился в Петербург… Затем через полгода Млодецкий явился к секретарю братства, будто бы проездом в Слуцк по случаю смерти отца, в крайней бедности, что видно было по его платью. Из сумм братства выдано ему пособие 10 рублей».
С этими деньгами молодой человек перебрался в Санкт-Петербург, но уже в самом начале следующего года его выслали обратно как не имеющего права на проживание в столицах…
По совести говоря, руководство боевой организации знало о нем не намного более. Было известно, что он нелегально вернулся в Петербург и предложил свои услуги «Народной воле». Однако народовольцы опасались полицейской провокации, поэтому ответа Ипполит не получил. Тогда Млодецкий решил самостоятельно совершить какой-нибудь громкий террористический акт.
В качестве мишени он выбрал графа Лорис-Меликова, попытался его застрелить, однако неудачно.
Зато своим последующим поведением перед лицом властей несостоявшийся убийца поддержал честь революционного движения. Следствие по его делу началось 20 февраля и было окончено в тот же день. 21 февраля Петербургским военно-окружным судом Ипполит Млодецкий был приговорён к смертной казни через повешение.
Перед вынесением приговора подсудимый прямо заявил о своей солидарности с народовольцами: «Я социалист, разделяю вполне их убеждения, но знакомых моих и друзей не назову».
К самой судебной процедуре Млодецкий отнесся с презрением. На вопрос о виновности он, как записано в протоколе: «… сидя на скамье, отвечал, что ему надоела эта комедия. Давать более никаких объяснений не будет, а оставляет только за собою право на последнее слово».
Председатель суда приказал подсудимому встать, угрожая в противном случае удалить его из зала и рассматривать дело о нем без него. Млодецкий вставать отказался, после чего был удален из зала, и все дальнейшее, включая допросы свидетелей и судебные прения, произошло в его отсутствие. Вернули подсудимого только для того, чтобы выслушать последнее слово и объявить смертный приговор.
22 февраля 1880 года Ипполит Млодецкий был повешен.
Во время казни он держался очень храбро и с большим достоинством. Лицо осужденного с рыжеватой бородкой и такими же усами было худо и желто. Одет он был во что-то черное, блестящие глаза беспокойно блуждали в пространстве, а густые брови, нисходившие к носу, придавали ему весьма загадочный и странный вид. С улыбкой Ипполит Млодецкий поднялся на эшафот и крикнул толпе народа, собравшегося вокруг виселицы: «Я умираю за вас!»
А народу собралось действительно много — счет толпе шел даже не на тысячи, а чуть ли не на десятки тысяч человек. Сотни скамеек, табуреток, ящиков, бочек и лестниц образовали своего рода каре вокруг воинского оцепления. Чисто одетой публики, впрочем, было немного — такие зрители находились больше в передних рядах. По словам очевидцев, за место платили от пятидесяти копеек до десяти рублей, а наиболее удобные места даже перекупались по несколько раз…
Организация «Народная воля», которой приписали террористический акт, уже 23 февраля официально определила к нему свое отношение. В прокламации Исполнительного комитета был подчеркнут сугубо частный, индивидуальный характер действий Млодецкого, обусловленный не заданием партии, а инициативой одиночки, и указывалось, что это покушение — «единоличное, как по замыслу, так и по исполнению». При этом особенно оговаривалось, что «Млодецкий действительно обращался к ИК с предложением своих сил на какое-нибудь террористическое предприятие, но, не выждав двух-трех дней, совершил свое покушение не только без пособия, но даже без ведома Исполкома. Это обстоятельство, между прочим, отразилось и на технической стороне предприятия: Исполнительны комитет, без всякого сомнения, изыскал бы более верные средства совершения казни Меликова, если бы над ним состоялся смертный приговор».
Отдавая дань личному мужеству террориста, народовольцы не упустили возможность использовать его в агитационных целях: «Грозен смерти час трусливому эгоисту, но непонятен страх убежденному человеку!»
Как известно, граф Лорис-Меликов был единственным генерал-губернатором, которому не был вынесен смертный приговор — все-таки даже самые радикальные революционеры вынуждены были считаться с общественным мнением. Именно поэтому при назначении его на новый пост народовольцы воздержались от высказываний. Зато виселица для Млодецкого дала им возможность дать оценку Лорис-Меликову, подписавшему свой первый смертный приговор: «Тяжек нравственный облик этого диктатора — обновителя России…»
Руководитель боевой группы по поручению Исполнительного комитета присутствовал на казни и рассказывал теперь ее подробности хозяину конспиративной квартиры:
— В общем, знаешь ли, с виду — обычный еврейский приказчик или второсортный студент. Даже дело простое не смог провернуть, а вот на тебе — в конце жизни повел себя очень достойно.
— Это правда, что он перед смертью крест поцеловал? — спросил Семен.
— Я не знаю. Не видел. Не важно… — пожал плечами гость. — Впрочем, можешь спросить у соседа.
Спартак показал пальцем вниз, в направлении квартиры, которую занимал писатель Федор Михайлович Достоевский:
— Он тоже там был. Высматривал что-то, видимо, для очередного романа Достоевский и в самом деле ходил смотреть казнь молодого революционера. С точки зрения обыкновенного порядочного человека, это было отвратительно — по своей воле сделаться свидетелем такого позорного дела. Однако писатель потом много раз объяснял окружающим, что его занимает без исключения всё, что касается человека, все положения его жизни, радости и муки. Хотя вполне может быть, что в глубине души ему просто хотелось полюбоваться, как везут на казнь другого преступника, а не его самого — и мысленно вторично пережить собственные впечатления молодости. По рассказам очевидцев, Федора Михайловича несколько удивило, что Млодецкий перед повешением озирался по сторонам и казался равнодушным. Но писатель без тени сомнения объяснил это тем, что в такую минуту человек старается отогнать мысль о смерти, ему припоминаются большею частью отрадные картины, его переносит в какой-то жизненный сад, полный весны и солнца. И чем ближе к концу, тем неотвязнее и мучительнее становится представление неминуемой смерти. Предстоящая боль, предсмертные страдания не страшны ему — ужасен переход в другой, неизвестный образ…
— Водка есть у тебя?
— Помянуть? — удивился Семен.
— Делом помянем. Потом. — Руководитель боевой группы приподнял скатерть и посмотрел на свои сапоги. — Согреться надо… ноги, кажется, промочил.
Сегодня он был одет в офицерскую форму Измайловского полка — третьего по старшинству пехотного полка русской гвардии, казармы которого располагались неподалеку. Великолепный зеленый мундир гостя, с золотым шитьем на воротнике и с белоснежной выпушкой по борту, украшали звезда ордена Белого Орла с мечами, Георгиевский крест 4-й степени и медаль «В память Русско-турецкой войны 1877–1878 г.». Справа пояс мундира приятно оттягивал револьвер в кобуре.
Как предписывалось измайловскими полковыми традициями, поддельный офицер был брюнетом…
— Водки нет, — виновато вздохнул Семен. — Не употребляю.
— Ну и правильно… — вроде бы не расстроился гость. — Тогда наливай еще чаю.
Он был настолько органичен в новом образе, что даже обыкновенная природная картавость выглядела сегодня как аристократическое гвардейское грассирование.
— Да, уж очень не вовремя он выскочил, этот чертов Млодецкий… царствие небесное!
Семену показалось, что гость чуть было не перекрестился при этих словах по православному обычаю, но тот лишь протянул руку за баранкой и легко разломил ее на четыре части:
— Он тут нам все дело испортить может… Столичная полиция, как с цепи сорвалась. На вокзале, я сам видел, досматривают у пассажиров багаж, повсюду поквартирные обходы, то есть город прочесывается частым гребнем…
— Это же ненадолго, — Семен прекрасно помнил опыт прошлых акций в Киеве и в Павлограде.
— Да, — согласился руководитель боевой группы. — Полиция — это вообще такой институт, где каждый всего лишь отбывает свою повседневную обязанность, только о ней и думая. А мы, напротив, сражаемся и гибнем за идею…
Человек с партийным прозвищем Спартак взял из рук собеседника чашку с чаем и поставил ее перед собой:
— Беда только, что время сейчас дорого. Был вчера в мастерской…
Гремучий студень — или иначе динамитный желатин — изобретенный всего лет пять назад Альфредом Нобелем, можно было получить при растворении в девяноста частях нитроглицерине десяти частей пироксилина. Собой он представлял бесцветную или тёмножёлтую полупрозрачную массу, сильно детонирующую при ударе или трении. Это опасное свойство гремучего студня снижалось в лабораторных условиях добавлением камфары, а при добавлении нитратов, поглотителей и наполнителей получались пластичные и порошкообразные динамиты.
Производство «гремучего студня» и приспособлений для взрыва требовало, как известно, умения, денег и дополнительных мер конспирации. В революционной организации за это отвечал «главный техник» Николай Кибальчич — недоучившийся инженер-путеец и несостоявшийся врач. Он уже разработал несколько типов метательных снарядов, отличавшихся между собой по приспособлению для получения огня, который сообщал взрыв динамиту. В последнем из предложенных им образцов огонь передавался моментально и, следовательно, взрыв должен был произойти в то мгновение, как только снаряд ударится о препятствие.
— Впрочем, это не важно! Главное, что вот, привез…
Руководитель боевой группы показал на большой дорожный саквояж, который был им оставлен за ширмою, возле окна. Упрятанная в саквояже «адская машина» состояла из черного динамита в двух сосудах, жестяном и стеклянном, с запалом из капсюля с гремучей ртутью и шашки пироксилина. Все это были пропитано нитроглицерином и составляло вес чуть более 10 фунтов[38]. Запал соединялся с проводами, которые в нужный момент следовало замкнуть с гальванической батареей.
— Я могу завтра на Литейный проспект отнести, — предложил Семен.
— Не надо. Будем ждать распоряжений Исполнительного комитета.
Хозяин тронул тыльной стороной ладони самовар:
— Еще чаю?
Но гость отрицательно покачал головой. Он уже достаточно давно понял, что Семен очень хочет, но не решается задать очень важный для него вопрос. Однако ничем не выдавал своего понимания. Наконец, Семен все-таки пересилил себя:
— Могу я поинтересоваться, где сейчас моя жена? Она уехала вчера, внезапно, так что…
— Скучаете?
— Ну, все-таки…
— Поинтересоваться можете, — кивнул Спартак. — Только ответа я вам не дам.
Он посмотрел в глаза сидящему напротив человеку:
— Если вы встретите ее случайно… здесь или в каком-то другом городе… одну, с мужчиной или в незнакомой компании — не признавайтесь! Запомните, вы не знакомы.
— Простите. Я все понимаю. Конспирация…..
— Тут извиняться незачем. Да и не за что. Мы же все люди. Все чувствуем, любим, страдаем… — успокоил Семена руководитель боевой группы и ободряюще улыбнулся: — Я почему-то уверен, что в скором времени вы опять встретитесь.
«Хотя, — добавил он мысленно, — если все это дело с взрывчатыми веществами исполнится по моему плану, то скорая встреча ваша наверняка произойдет уже в загробной жизни. При условии, что вы оба все еще веруете в жизнь после смерти… Что поделаешь! Революция требует жертв. И не всегда эти жертвы оказываются осознанными, или добровольными».
Чтобы переменить направление разговора, руководитель боевой группы встал из-за стола и прошелся по комнате. На широком подоконнике, очевидно, служившим хозяевам в качестве некоего подобия полки и письменного стола, лежал старинный, изрядно потрепанный фолиант. Спартак взял его в руки и не без труда прочитал по-французски название: «Карманная книжка для желающих в кратчайшее время научиться игре в преферанс, с показанием игр, ни в каком случае не проигрывающихся, с изложением общих правил разыгрывания и таблицами расчётов».
— Играете?
— Нет. Не интересуюсь. От прошлых квартирантов было оставлено.
— А это ваше?
— Да, — Семен действительно считал увлечение картами совершенно бессмысленной и пустой тратой времени. Но различного рода литературу по экономике уважал и даже сам немного занимался статистикой. Поэтому некоторые материалы в последнем номере «Отечественных записок» за прошлый год им были отмечены закладками.
— Позволите? — Не дожидаясь ответа, гость открыл журнал:
«…Оказалось, что никаких виноградников в Кашине нет, а виноделие производится в принадлежащих виноделам подвалах и погребах. Процесс выделки изумительно простой. В основание каждого сорта вина берется подлинная бочка из-под подлинного вина. В эту подлинную бочку наливаются, в определенной пропорции, астраханский чихирь[39] и вода…
На бочку вливается ведро спирта, и затем, смотря по свойству выделываемого вина: на мадеру — столько-то патоки, на малагу — дегтя, на рейнвейн — сахарного свинца и т. д. Эту смесь мешают до тех пор, пока она не сделается однородною, и потом закупоривают. Когда вино отстоится, приходит хозяин или главный приказчик и сортирует…».
Руководитель боевой группы усмехнулся и пробежал глазами дальше:
«…Принимая во внимание все вышеизложенное, приказчики единогласно полагали: ввоз иностранных вин в Россию воспретить навсегда. О чем и послать телеграммы в московский Охотный ряд для повсеместного опубликования…
Политическая точка зрения была еще яснее. Прежде всего, кашинское виноделие развязывает руки русской дипломатии. Покуда его не существовало, на решения дипломатов могли оказывать давление такие вопросы: а что, ежели француз не даст нам лафитов, немец — рейнвейнов, испанец — хересов и мадер? Что будем мы пить? Чем гостей потчевать? А теперь эти вопросы падают сами собой: все у нас свое — и лафиты, и рейнвейны, и хереса. Да еще лучше, потому что «ихнее» вино — вредительное, а наше — пользительное…»
— Вполне, достоверно и метко изложено, — признал со снисходительной улыбкой гость. Он вернулся к столу и сел, закинув ногу на ногу. — Кто автор, ну-ка? А, все тот же Михаил Евграфович! Известный нашей прогрессивной публике любитель зубоскалить, не затрагивая основ самодержавия и не выходя за дозволенные пределы…
Семен собрался что-то возразить в защиту Салтыкова-Щедрина, но как раз в этот момент в дверь квартиры негромко, но очень настойчиво постучали.
Колокольчик в прихожей опять не работал.
Поэтому стук в дверь спустя непродолжительное время повторился. Семен и гость обменялись короткими взглядами — ни тот, ни другой посетителей не ожидал. Скрываться, впрочем, дальше смысла не имело:
— Кто там? Что вам угодно?
— Проверка пашпортов. Извольте открыть.
Голос дворника показался Семену знаком. Поквартирный обход домов по вечерам стал также за последнее время обыкновенным делом. Значит, следовало открывать. Документы у жильца квартиры были, судя по всему, в полном порядке, он при заселении передавал их в околоток и сам видел соответствующую запись в домовой книге. А на гвардейских офицеров полномочия полиции вообще не распространялись. Офицер не обязан был носить с собой документы и кому-либо их предъявлять — при первой личной встрече, после слов представления он передавал новому знакомому свою визитную карточку, да и то, в основном, чтобы избежать ошибок в произнесении имен или должностей.
Семен отодвинул засов, потянул на себя ручку двери — и сразу оказался буквально впечатан в оклеенную боями стену прихожей.
— Что происходит? Какого черта…
— Сыскная полиция! Прошу не двигаться. И держать руки так, чтобы их было видно.
Молодой человек в сюртуке с полицейским значком остановился прямо напротив стола, за которым сидел Спартак в форме штабс-капитана Измайловского полка. Тут же за спину к лейб-гвардейцу проскользнул господин средних лет, крепкого телосложения с круглым бритым лицом — тот самый агент сыскной полиции, который когда-то во время наружного наблюдения играл роль извозчика.
Двое городовых завели в комнату Семена и с обеих сторон крепко удерживали его под руки.
На пороге переминался с ноги на ногу дворник. Кто-то еще оставался в прихожей у двери…
— Этот? — молодой чиновник по особым поручениям, который, видимо, сейчас руководил происходящим, показал на человека за столом.
— Точно так, ваше благородие! — подтвердил агент в штатском.
— Потрудитесь объяснить… как вас там… — высокомерно, как и подобает лейб-гвардейцу при общении с официантами и полицейскими, приподнял бровь руководитель боевой группы. В голосе его слышалось, скорее, презрительное удивление, чем какая-либо тревога.
— Господа, это кузен моей жены… — попытался напомнить о себе Семен.
Но на него никто не обратил внимания.
— С кем имею честь? — обратился к сидящему напротив человеку молодой чиновник.
— Штабс-капитан лейб-гвардии Измайловского полка Леонтьев-второй!
Представляясь, он даже не попытался или не посчитал для себя обязательным встать. Но сотрудник сыскной полиции, кажется, не обратил на это внимания:
— Врете. Никакой вы не штабс-капитан.
— Милостивый государь!
Теперь возмущенный неподобающим обращением «гвардеец» все-таки решил подняться. Однако тяжелые руки агента, положенные сзади на плечи, без церемоний удержали его на месте.
— Ряженый вы… вот вы кто, — полицейский чиновник пренебрежительно покачал головой: — Где ваша сабля, господин фальшивый офицер? При вас не видно, в прихожей также нет…
Отвечать на это было нечего. В самом деле, переодеваясь в военную форму, человек с партийным прозвищем Спартак никогда не носил с собой офицерскую саблю. Во-первых, из-за того, что управляться с холодным оружием он все равно не умел, и толку от него при случае было бы мало. А во-вторых, эта сабля бы непременно торчала из-под гражданской одежды, привлекая внимание…
— И шинели в прихожей не видно… — продолжил сотрудник сыскной полиции, будто бы прочитав его мысли. — Но зато висят штатские вещи, в которых вы сюда прибыли.
Действительно, богатая купеческая шуба с бобровым воротником и меховая шапка не имели ничего общего с форменным обмундированием. Офицерам Измайловского полка зимой полагалось носить гвардейскую шинель установленного образца и шапку с недавно дарованным по высочайшему повелению знаком «За Горный Дубняк, 12 октября 1877 г.»
Нарушение, даже малейшее, формы одежды было совершенно недопустимо. Тем более что ношение партикулярного платья офицерам русской императорской армии категорически запрещалось. Правда, при государе Николае Павловиче носить его вне службы стали позволять военным чиновникам — да и то не каждому, а лишь тем, которые состояли не в войсковых частях, а в управлениях и различных военных заведениях. А в гражданской одежде офицер мог и даже обязан был находиться только при выезде за границу по частным делам.
— Что скажете?
— Можете продолжать, — невозмутимо кивнул руководитель боевой группы.
— Извольте-с… — полицейский показал на мундир Измайловского полка: — Я вот вижу, у вас имеется редкий знак отличия — звезда ордена Белого Орла с мечами. Только по статуту, насколько мне помнится, им награждают персон никак не ниже четвертого класса по Табели о рангах. А звание штабс-капитана лейб-гвардии соответствует восьмому классу, если я не ошибаюсь. Вы, кстати, случаем, не к буддистам себя причисляете? Или придерживаетесь мусульманского вероисповедания?
— С чего бы это вдруг? — вполне искренне удивился вопросу Спартак.
— Дело в том, сударь мой, что на обычной звезде ордена имеется изображение креста. И только при пожаловании Белого Орла лицам нехристианской веры, в ней изображается не крест, а императорский Российский герб.
— Да неужели? — криво усмехнулся ряженый «гвардеец». — Я, право слово, просто поражен, откуда вам такие геральдические тонкости известны!
— О, поверьте мне, совершенно случайно… — улыбнулся в ответ молодой полицейский чиновник. — К вашему сожалению, именно такая красивая, но редкая награда числится среди драгоценностей, которые пропали прошлым летом после ограблении дома вдовы его высокопревосходительства генерала от кавалерии Султан-бека Нахичеванского[40]. Не припоминаете за собою подобной заслуги?
— Ловко! Ловко вы раскусили меня, господин полицейский… — неожиданно весело расхохотался Спартак. — Отпираться не стану. Готов к разговору. Позволите закурить?
И рука его потянулась в карман, вроде бы за портсигаром. Однако агент, стороживший каждое движение человека в офицерской форме, перехватил эту руку как раз в тот момент, когда пальцы ее уже стали отстегивать клапан висящей на поясе кобуры.
— А ну, не балуй, господин хороший! — Агент сыскной полиции жестко вывернул народовольцу запястье, и тяжелый армейский револьвер перекочевал в его карман.
На столе зазвенела о блюдце и едва не опрокинулась чашка.
И в это же мгновение Семен, воспользовался тем, что внимание городовых оказалось отвлечено происходящим. Он рванулся вперед, сделал пару шагов — и со всего маху ударил ногой по стоящему возле окна саквояжу…
Карета повернула с широкой набережной Невы, раскатанной за день сотнями саней и экипажей. Миновала заиндевевший на морозе Исаакиевский собор и великолепную площадь перед Мариинским дворцом, которую украшает конный монумент честь императора Николая I.
Карета была не казенная и не богатая, поэтому часовой возле памятника не обратил на нее особенного внимания. На посту здесь стояли седобородые старики-инвалиды из роты дворцовых гренадер, облаченные в теплые валенки и чёрные шинели с белыми ремнями, которые перекрещивались на спине. У каждого из них имелось старинное кремневое ружье со штыком, высокая меховая шапка на голове, а грудь украшали полученные за время службы кресты и медали. Отдыхали часовые в полосатой будке, устроенной неподалеку и исполняли, скорее, декоративную функцию, чем несли настоящую службу.
Проехав еще немного, карета остановилась возле дома семь по Новому переулку[41].
Федор Федорович Трепов подождал, пока бессменный многолетний ординарец из унтеров, который после отставки генерала был переименован в камердинеры, поможет выйти. Тяжело опираясь на поданную руку, выбрался наружу — и тотчас заметил, что в переулке сегодня значительно многолюднее, чем обычно.
Первым делом, ему бросился в глаза знакомый зимний экипаж на полозьях, с гербами и позолотой. Рядам с ним, чуть подальше, стоял какой-то закрытый возок, выкрашенный черной краской — наподобие тех, на которых зимой перевозят из государственного казначейства большие суммы денег или же доставляют на суд из тюрьмы арестантов. А еще тут присутствовала полудюжина казаков из конвоя, примерно столько же нижних полицейских чинов и еще несколько человек, в которых легко было угадать вооруженных, но переодетых в штатское агентов.
Федор Федорович с достоинством проследовал к нужной двери, вошел и оказался в конторском помещении типографии.
— Честь имею приветствовать, ваше высокопревосходительство!
Встречал его сам хозяин, Василий Федорович Демаков — известный петербургский издатель и основатель школы печатного дела при императорском техническом обществе.
Бывший градоначальник столицы ответил на приветствие и даже демократически подал руку. Хозяин типографии пожал ее с надлежащим почтением, но без подобострастия, и проводил посетителя в свой кабинет:
— Прошу, располагайтесь.
— Здравия желаю, Федор Федорович!
— Здравствуйте, граф…
За массивным столом, на месте Демакова расположился Михаил Тариэлович Лорис-Меликов, который при появлении Трепова тут же встал и сделал шаг навстречу.
— Присаживайтесь, где вам будет удобно.
Они обменялись вежливыми рукопожатиями, после чего Федор Федорович занял мягкое кресло, предназначавшееся, видимо, для посетителей.
— Я могу быть еще чем-то полезен, господа? — уточнил Демаков, обращаясь одновременно и к Лорис-Меликову, и к новому гостю.
Получив отрицательный ответ и благодарность, хозяин типографии деликатно оставил графа и Федора Федоровича наедине, прикрыв за собой дверь кабинета.
— Не возражаете, если мы перейдем сразу к делу?
— С удовольствием.
Лорис-Меликов возвратился за стол:
— Как вы поняли, существуют некоторые обстоятельства, обсуждение которые невозможно, да и не хотелось бы доверять бумаге…
Федор Федорович промолчал, но согласно кивнул.
— Вот, извольте, — Михаил Тариэлович взял одну из довольно высокой стопки книг в одинаковом переплете и протянул ее отставному градоначальнику.
— Что это? — Трепов вытянул руку, отодвигая печатные буквы подальше от глаз, и прочитал заголовок: — Обзор социально-революционного движения в России.
— Это ваш экземпляр, Федор Федорович. Я принял на себя ответственность выделить его вам персонально, хотя после ухода в отставку вы уже не относитесь к тому кругу лиц, который допущен к сведениям подобного рода. Прошу настоятельно никому эту книгу не показывать, ни с кем, кроме меня, ее не обсуждать и сохранять в недоступном для посторонних глаз месте.
— Отчего же такие предосторожности, позвольте полюбопытствовать?
— Издание секретное, подготовлено по распоряжению Третьего отделения собственной его императорской величества канцелярии. Во время набора и печатания в типографии постоянно присутствовал представитель полиции, гранки с набором тщательно запирали и после напечатания тиража немедленно рассыпали.
— Вы меня интригуете, право слово… — Трепов наугад открыл страницу: — «… пройдя почти всю Россию, агитаторы убедились в невозможности имеющимися в их распоряжении средствами произвести хотя бы малейшее движение в массах, и пришли к заключению, что не по воле народа государственная власть может быть потрясена…»
— Федор Федорович, здесь использованы достоверные данные статистического характера, донесения внутренней и заграничной агентуры, совершенные секретные протоколы дознаний… — Лорис-Меликов положил породистую, тонкую ладонь на стопку книг: — Во вступлении сделан ретроспективный анализ революционных возмущений в странах Европы и установлена взаимосвязь их с нашими народниками, социалистами и прочей радикальной публикой. Затем рассмотрена история развития таких идей в российском обществе и основания для их широкого распространения. Во второй части — вы прочитаете потом — весьма подробно описано текущее состояние российского подпольного революционного движения.
Лорис-Меликов долгим взглядом посмотрел на собеседника:
— Федор Федорович… Выводы относительно перспектив нашей государственности получаются в высшей степени неприятные. Все идет к тому, что при бессилии общества с революционерами может справиться только правительство. Причем действуя исключительно самыми жесткими мерами. Но ведь это же роковое, трагическое заблуждение! Без общественного согласия, без поддержки широких слоев…
Генерал Трепов, бывший столичный градоначальник и обер-полицмейстер, делал вид, что внимательно слушает графа. Но, в действительности, содержание книги стало ему знакомо еще раньше, чем Лорис-Меликову — основной ее автор[42] был активным сотрудником тайной монархической организации, в которой состоял и Федор Федорович.
— Ваше сиятельство, я безгранично ценю оказанное доверие… — произнес генерал, когда собеседник закончил пересказывать основные моменты и положения секретного обзора. — Но скажите со всей прямотой, по-военному, для чего вы меня пригласили сюда?
— Мне нужна ваша помощь.
— Моя помощь? — удивился генерал.
— Ваша поддержка, и поддержка тех людей, которые мыслят и действуют одинаково с вами, — Лорис-Меликов подался вперед. — Несмотря на различие в методах и во взглядах на многие вещи, цель у нас с вами одна — спасение Российской государственности от кровавых революционных потрясений. Вы в Царстве Польском и сами видели, как возникают мятежи и чем они заканчиваются…
Генерал Трепов слушал очень внимательно, так что граф решил продолжить:
— России надобно два-три года общественного спокойствия. И для начала, в качестве демонстрации обществу добрых намерений власти… — граф Лорис-Меликов покосился на дверь кабинета и отчего-то понизил голос. — Для начала я собираюсь распустить пресловутое Третье отделение[43], давно уже превратившееся в пучину мерзости и настоящий нарыв на теле государства, и передать его функции Министерству внутренних дел. Что вы на это скажете, Федор Федорович?
Генерал ответил, хотя и не сразу.
Тайные единомышленники, в ряды которых он не так давно вступил, намеревались любой ценой парализовать зло революционного террора, образовать железный круг около его величества и умереть вместе с ним, если ему суждено погибнуть. Они не впали в общую одурь и решились спасти «того, кто слишком хорош для народа, не знающего признательности».
Дело было не в почестях и не в корысти. Все участники организации дали клятву, что никто и никогда не узнает их имен. По существу, возникновение ее объяснялось безмятежной дремотой общества, в то время как адский мир нигилистов, революционеров, социалистов, коммунистов — этих российских санкюлотов, не встречая на своем пути достаточных препятствий, раздавался вширь и бурлил на всю Россию.
В руководство входили некоторые из великих князей, люди из окружения Лорис-Меликова, даже один из членов его Верховной распорядительной комиссии. Сам же граф при этом среди членов организации не вызывал особого доверия. «Мы хорошо знаем, каков его характер и кто он есть», — прозвучало на одном их тайных совещаний.
По мнению же самого Федора Федоровича, граф был человек смелый, добрый и преданный монархическим идеалам, однако недостаточно энергичный и лишенный административных талантов. Он совершенно не относился к тому роду людей, которых следует назвать железными, и генерал сомневался, что у Лорис-Меликова хватит духу умереть за свои убеждения.
Поэтому посвящать графа в тайны организации не стали. Однако, с другой стороны, соединение усилий по охране священного самодержавия с ним самим и с его многочисленными «прогрессивными» сторонниками-реформаторами, пусть даже и временное, вполне могло оказаться не бесполезным.
Тем более, что Лорис-Меликов нуждался сейчас в поддержке, наверное, больше, чем когда-либо.
В ночь перед казнью Млодецкого его посетил писатель Гаршин, довольно известный писатель и автор рассказов о Русско-турецкой войне. Он пришел, чтобы убедить графа отменить казнь и тем самым «убить нравственную силу людей, вложивших револьвер в руку этого несчастного человека, прервать цепь насилия, когда террор порождает казни, а казни вызывают все новые покушения». Писателю очень хотелось, чтобы Лорис-Меликов переговорил с царем, показал ему письмо, которое он заранее написал, и тем самым предотвратил исполнение приговора.
Потому, что на следующий день после событий двадцатого февраля граф Лорис-Меликов был еще в глазах общества подлинным героем — даже сам факт покушения свидетельствовал, насколько опасна и сопряжена с риском роль спасителя России. Зато назначенная казнь несостоявшегося убийцы, с которой начиналась теперь борьба с «крамольниками», не могла не наложить свой отпечаток на все последующие действия правительства и на их оценку в обществе. Для многих обывателей и покушение, и виселица могли стать плохой приметой на близкое будущее…
Говоря по совести, предложение графа не оказалось для Федора Федоровича неожиданным.
Всем известно было, что государыня тяжко больна чахоткой и что место ее возле Александра II вот уже почти пятнадцать лет занимает фрейлина Екатерина Долгорукая, родившая царю четырех детей и, в конце концов, переселившаяся в Зимний дворец. Поговаривали также, что эта могущественная фаворитка имела давние счеты с Третьим отделением — будто бы, когда-то шеф жандармов, державший сторону императрицы, грозился «истребить» ее соперницу-девчонку, которая только еще набирала влияние при дворе. Теперь положение госпожи Долгорукой упрочилось, и, видимо, наступил подходящий момент, чтобы расплатиться за обиды прошлого.
Ясно, что без предварительного одобрения государя сам Лорис-Меликов ни за что не решился бы озвучить подобное предложение. Екатерина Долгорукая симпатизировала начинаниям графа, и нетрудно было догадаться, что оно было получено не иначе, как по ее протекции…
— Что же, ваше сиятельство… — одобрительно погладил пышные генеральские бакенбарды бывший обер-полицмейстер. — Пожалуй, подобная реорганизация в самом деле позволила бы исключить межведомственные дрязги и конкуренцию. Ну, а борьбу с политическими движениям сосредоточить в одних руках.
Принципиальных возражений против такого решения у Федора Федоровича не было.
Третье Отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии занималось сыском и следствием по политическим делам, боролось со старообрядчеством и сектантством, ведало политическими тюрьмами, расследовало дела о жестоком обращении помещиков с крестьянами, надзирало за революционерами и антиправительственно настроенными общественными деятелями. В нем трудилось сейчас всего семьдесят два человека, не считая секретных агентов. Однако Третье отделение имело почти неограниченное влияние на все внутриполитические процессы в стране, а его нынешний главноуправляющий непосредственно был допущен к государю и по рангу приравнен к министру. Кроме того, в своем составе Третье отделение имело Отдельный корпус жандармов, собственный архив и несколько так называемых экспедиций.
Графа явно обрадовала реакция собеседника:
— Я планирую безотлагательно предпринять ревизию делопроизводства Третьего отделения. Разобрать и рассмотреть дела о лицах, арестованных по обвинению в государственных преступлениях. Возможно даже, некоторых из них, не представляющих особенной опасности, можно будет показательно освободить из-под надзора, возвратить из ссылок и из эмиграции.
— Кем же вы, однако, собираетесь заменить господ в синих мундирах? — поинтересовался генерал Трепов, имея в виду форменную одежду жандармов.
— Предполагается для тех же целей образовать при Министерстве внутренних дел особый Департамент государственной полиции.
— И кто же будет поставлен во главе этого департамента?
— Я не вижу для этой должности кандидатуры более подходящей, чем ваша.
Такое предложение оказалось для Федора Федоровича более чем неожиданным:
— Однако, ваше сиятельство, состояние моего здоровья…
— У вас имеется огромный полицейский опыт, знание практической работы, авторитет в патриотической среде… — продолжил граф. — Сам государь вам, как известно, доверяет в полной мере. И, поверьте, сейчас он, как никогда ранее, нуждается в охране. Вы себе даже представить не можете, что творится в столице империи и на окраинах, какой степени ожесточения достигли силы так называемых подпольных организаций!
Лорис-Меликов приподнялся в кресле:
— Вот, например, сегодня… Полиция прибыла по донесению агента на некую квартиру, которая использовалась революционерами для тайных встреч. И обнаружила там при обыске «адскую машину», приуготовленную для очередного покушения. Во время задержания злодеев один из них сделал попытку взорваться и взорвать всех окружающих — но, слава Богу, без результата!
Граф перекрестился. Вслед за ним осенил себя крестным знамением и Федор Федорович.
— Иначе половину дома разнесло бы непременно… — продолжил Лорис-Меликов. — Хорошо, что различного рода гремучие смеси у этих малограмотных Робеспьеров еще не всегда получаются надлежащего качества. И на этот раз они что-то там с камфарой[44] перемудрили, вот и взрыва-то не приключилось…
— Да уж действительно. А то пришлось бы не одного, так другого писателя отпевать.
Ещё не закончив фразу, генерал Трепов сообразил, что произнесено было лишнее. Заметил это, разумеется, и граф Лорис-Меликов. Ну, в самом деле, откуда мог знать отставной полицмейстер, что злоумышленники занимали квартиру в одном доме с литератором Федором Достоевским? Или откуда он вообще мог иметь сведения относительно того, что объектом намеченного покушения предназначалось стать именно Салтыкову-Щедрину?
Однако Лорис-Меликов имел не только немалый военный опыт. На Кавказе он заработал и репутацию тонкого дипломата, поэтому справедливо решил пока не затрагивать скользкие темы, которые способны были под угрозу итоги сегодняшних переговоров.
— Федор Федорович, кстати, о писателях… — спросил граф, посмотрев на часы. — Не собираетесь в гости к господину Салтыкову? Образуется, видимо, партия в преферанс…
— Да, Михаил Евграфович тоже прислал мне записку, — генерал Трепов охотно воспользовался тем, что собеседник переменил тему. — Но сегодня там будет этот его приятель… присяжный поверенный.
— Унковский? — припомнил фамилию граф.
Отставной полицмейстер кивнул и непроизвольно дотронулся до повязки на ране:
— С некоторых пор я стараюсь поменьше встречаться с юристами. Мне их общество неприятно.
— Воля ваша, — не стал возражать Лорис-Меликов.
— Так что, даже не знаю, дорогой Михаил Тариэлович… еще не решил…
На лице генерала читались сомнения в том, какой ему в этот раз следует сделать выбор — между преферансом и собственными предубеждениями.
Вообще-то, председатель Петербургского совета присяжных поверенных Алексей Михайлович Унковский сегодня в гости к литератору Салтыкову не собирался. Он заказал на вечер места в ложе Мариинского театра, где всего лишь неделю назад состоялась премьера оперы композитора Антона Рубинштейна «Купец Калашников». В основу либретто было положено всем известное произведение Лермонтова, дирижировал автор, и опера получилась достаточно смелой — в ней весьма отрицательно изображены как царь Иван Грозный, так и опричнина. Всё первое действие происходило в Александровской слободе и прекрасно передавало, по отзывам театралов, атмосферу бесправия и произвола. Ненависть опричников к народу и народа к опричникам не менее ярко была выражена и во втором действии, так что в самом скором времени ожидалось запрещение и снятие оперы с репертуара.
Поэтому, понятное дело, ажиотаж вокруг билетов творился совершенно невообразимый.
Однако, получив записку от старого друга с приглашением скоротать вечерок за игрой вместе с графом и отставным генералом, Алексей Михайлович почти не колебался. Театр каменный, он никуда не денется, а вот собрать достойную и подходящую компанию для преферанса становится все труднее и труднее.
Правда, некоторое время он не решался сообщить своей жене об изменении планов, но все, в конце концов, разрешилось к общему удовольствию. Оказывается, бедная Бетси, супруга Михаила Евграфовича, очень переживала, что ей не досталось билета на модную постановку, и теперь она будет, конечно же, рада составить компанию своей приятельнице. Предоставив мужчинам проводить время так, как им нравится — за разговорами, картами и вином.
Следовало, справедливости ради, отметить, что Михаил Евграфович, как и его друг Унковский, очень любил классическую музыку, был знаком с композитором Чайковским, охотно ездил на салонные концерты, в оперу или балет и даже сам немного играл на фортепьяно. С не меньшим удовольствием, впрочем, он посещал довольно легкомысленные представления во французском театре «Буфф», где подвизалась модная певица Анна Жюдик.
Довольно часто Салтыковы и Унковские ходили семьями также на драматические спектакли в Александринский театр — Михаил Евграфович особенно ценил пьесы Островского. Хотя подчас посещение музыкальных или драматических представлений создавало для него и для окружающих определенные неудобства. Почти всегда он в какой-то момент узнавался публикой, и весть о том, что в театре сам Щедрин, сразу же облетела зрительский зал. Зрители верхних ярусов — студенты и курсистки, особенно ценившие произведения сатирика — валом начинали валить вниз. Коридоры переполнялись столичными молодыми людьми и провинциалами всех возрастов, желающими видеть любимого писателя. Писателя, который, надо сказать правду, терпеть не мог быть объектом любопытства, хотя бы и крайне благожелательного…
Как бы то ни было, сейчас в гостиной у Салтыкова сидели за карточным столом сам хозяин, граф Лорис-Меликов и Алексей Михайлович.
— Сколько приборов прикажете ставить?
Новая горничная, чухонка, служила у них второй день. Куда подевалась прошлая девица, имени которой он так и не запомнил, Михаил Евграфович не особенно интересовался — за отношения с прислугой целиком отвечала жена, а у него в достатке было и своих забот.
Вот, например, сейчас он держал в руках карты и напряженно обдумывал, стоит ли вистовать на шестерной с прикрытым королем и второй дамой в козырях.
— Чего тебе? — переспросил он, выслушал опять вопрос и глянул на часы:
— Накрывай на четыре персоны.
— Вы думаете, генерал наш все-таки появится? — поднял брови Унковский.
— Не знаю. Вон, Михаил Тариэлович говорит, что возможно…
— Вполне возможно, — подтвердил Лорис-Меликов.
Горничная прикрыла за собой дверь, и Салтыков, наконец, принял решение:
— Пас, господа!
— Вист! — нетерпеливо отозвался присяжный поверенный.
На этот раз ему пришлось остаться без одной, и довольный граф очень кстати припомнил недавно услышанный анекдот:
— Вот, представьте, приводят к приставу некоего господина, задержанного на Невском проспекте в одном, простите великодушно, исподнем. Пристав спрашивает его, что случилось, а тот в ответ: «Как считаете, ваше благородие, семь, девять, валет на мизере ловятся?» Тот, натурально, ему говорит: «Нет, конечно, никогда не ловятся». «Вот и я так же думал», — отвечает со вздохом бедняга…
Алексей Михайлович захохотал почти сразу, потому что он эту историю уже слышал. А вот Салтыков в недоумении почесал бороду:
— Это как же так?
— А вы подумайте… при своем-то ходе… да когда у них на одной руке…
Михаил Евграфович представил себе расклад, понял, что к чему, рассмеялся и от удивления громко прихлопнул в ладоши:
— И ведь действительно! Надо же… вот тебе здравствуйте…
— Исключительный случай! Вероятность его, по законам статистики, крайне ничтожна. Однако же не исключена абсолютно.
Анекдот был понятен исключительно преферансистам, так что пересказывать его в любом другом обществе не имело бы смысла. Зато в своем кругу он пользовался большой популярностью.
— Кто сдает, господа? Кажется, вы, господин литератор?
После очередного круга Алексей Михайлович затронул серьезную тему:
— Кстати, если уж разговор зашел о статистике. Давеча ко мне за консультацией юридического характера обратился некий доморощенный экономист. Предлагает по всей России обязательное страхование жизни ввести.
Михаил Евграфович, увлеченный в этот момент разглядыванием своих карт и заказом игры, поначалу пропустил слова присяжного поверенного мимо ушей. А вот граф, кажется, сразу что-то схватил на лету — один глаз прищурил, а другой закатил под потолок, как это обычно бывало, когда он соображал или вычислял.
— По новейшим известиям, сколько имеется в России жителей? — продолжил Унковский.
— Немногим более девяноста восьми с половиной миллионов душ, — ответил сразу же Лорис-Меликов, которому теперь, в силу высокой государственной должности, полагалось подобные сведения знать безошибочно.
— Ладно, округлим для простоты до ста миллионов. Значит, если обложить по рублю с души — будет сто миллионов рублей. Хорошо. Это доход. Теперь при ежегодном взносе по рублю с души, он предлагает выплачивать премию на случай смерти в тридцать пять рублей.
— Отчего же именно в таком размере?
— Оттого, что по данным статистики, которые мой посетитель взял из какого-то календаря, средний человеческий возраст в Российской империи определяется тридцатью одним годом. Вот он и сделал надбавку, которая предназначена придавать дополнительной привлекательности проекту в глазах населения.
Граф Лорис-Меликов понимающе кивнул, и адвокат продолжил свой рассказ:
— Относительно смертности опубликованных данных он в справочниках не нашел. Однако путем определенных расчетов пришел к тому выводу, что ежегодное число смертей составляет два с половиной миллиона человек.
— Ну, допустим, — кивнул Михаил Тариэлович, раздавая по две карты.
— Впечатляющее число… — заинтересовался вдруг Салтыков. — По тридцати пяти рублей на каждую умирающую душу — сколько это денег будет?
— Восемьдесят семь с половиной миллионов! — Адвокат Унковский воздел указательный палец под потолок. — А ежели вычесть этот расход из дохода, то в пользу страхователя достается ежегодно двенадцать миллионов рублей прибыли.
— Только и всего-с, — замер в некотором ошеломлении Михаил Евграфович.
— Да, но не упустил ли этот ваш новоявленный Адам Смит[45] из виду недоимщиков? Известно ведь, что русский крестьянин…
— Нет, ваше сиятельство, не упустил. Он даже особенно остановился на этом явлении. И полагает извлечь из него вполне определенную пользу.
Игра как-то сама собой остановилась, настолько увлекательный оборот для присутствующих принял рассказ.
— А именно вот таким образом… По общему правилу, которое будет записано официально, всякий, кто хоть раз не взнес своевременно рубля серебром, тем самым навсегда лишается права на страховую премию. Теперь возьмите, сколько найдется таких, которые много лет платят — и вдруг потом перестают? Ведь прежние-то уплаты, стало быть, полностью в пользу страхователя пойдут! А во-вторых, предположите даже, что число недоимщиков возрастет до одной трети.
— Вполне возможно, — вынужден был признать граф.
— Стало быть, доходная часть уменьшается примерно на тридцать три миллиона рублей. Но ведь одновременно с этим уменьшится и количество выдаваемых премий — да не на треть уменьшится, а вполовину и даже более!
— Почему это вполовину? — не понял Салтыков.
— По той простой причине, что смертность между недоимщиками всегда бывает больше, нежели между исправными плательщиками. И таким образом, ежели это предположение осуществится, дохода будет шестьдесят пять миллионов, а расхода — немногим более сорока. И почти пятнадцать миллионов в остатке…
— Господа, карты розданы, — спохватился первым Михаил Евграфович.
— Чего же он хотел от вас? — разложив у себя бубны к бубнам и червы к червям, спросил присяжного поверенного Лорис-Меликов.
— Кто? — не сразу сообразил Алексей Михайлович. — А, этот молодой человек, экономист… он интересовался по поводу юридического оформления ссуды. Как оказалось, он не смог окончить курса в университете, потому что был отчислен вследствие политической неблагонадежности.
— Вам известно, как его найти?
— Нет, не знаю. Пас… — положил на стол карты Унковский. — Но он собирается опять прийти ко мне на следующей неделе.
— Опять вист. Это весьма любопытно! Алексей Михайлович, будьте так добры, устройте нашу встречу… — попросил граф и обосновал свой интерес: — Я полагаю, будет много лучше, если этот пытливый ум начнет трудиться в интересах государства, чем станет разрабатывать какие-нибудь аферы с векселями.
— Или чем он запишется в революционеры и решит, что проще и быстрее взять бомбу да и ограбить карету казначейства, — заявил недовольный собой и полученным прикупом Салтыков.
— Ну, зачем же вы так! — возмутился присяжный поверенный. — Большинство обывателей и так убеждено, что все эти народники и нигилисты — чистые воры и что сама их цель составляет, сколько там ее ни маскируй красивыми словами, возведенное в принцип грабительство. Позволю себе заметить, что мания доносов распространяется во всех слоях общества…
— И чему же тут следует удивляться? — Михаил Евграфович без особой уверенности сделал очередной заказ и продолжил, пока партнеры обдумывали свои дальнейшие действия: — Между так называемым «революционным делом» и народом нашим кинута целая пропасть темноты крестьянства, обманутого и натравленного властью на всех этих «народных заступников». Лучшие представители этой вашей «русской интеллигенции», не задумываясь, приносили себя в жертву освобождению народа — а он оставался глух к их призывам, а иногда и вовсе побивал их камнями!
— Вы правы, — пришлось согласиться адвокату. — Пас для вас! Вон, даже образованный обыватель уверен сейчас, что дело человеческой мысли проиграно навсегда…
— Два паса! — предпочел не рисковать Лорис-Меликов. К разговорам на темы политики в своем присутствии, да еще и во время игры, он относился терпимо, но без особенного удовольствия.
— И что человек должен руководиться не произвольными требованиями разума и совести, которые увлекают его на путь погони за призрачными идеалами, — не замечая этого, продолжил Алексей Михайлович, — но теми скромными охранительными инстинктами, которые удерживают его на почве здоровой действительности!
Михаил Евграфович раздал карты, привычно отметав две из них в прикуп:
— Но каким же образом средний человек, обыватель, может влиять на политику государства?
— Да вот хотя бы тем одним единственным вопросом, который станет задавать! — Присяжный поверенный возбужденно замахал руками, едва не расплескав коньяк в бокале. — Будет обыватель и в домах, и на улицах, и на перекрестках, и шепотом, и вполголоса, и громко спрашивать: что мы сделали? Только и всего.
— Простое дело, — усмехнулся граф.
— Заказывайте, ваше сиятельство, — напомнил Салтыков.
— Мой черед? Ах, да… шесть в червах.
— Так вот сразу? Алексей Михайлович, торговаться станем?
Но адвоката было уже не остановить:
— Нет, только подумайте, господа… пас! Высшего разряда интеллигент не снизойдет до этого вопроса, мелкая сошка — не возвысится до него, а «средний» человек, обыватель, составляющий основу и опору государства — именно как раз ему такой вопрос в меру пришелся. Обыкновенный обыватель до болезненности чувствителен к тем благам, совокупность которых составляет жизненный комфорт. Не к еде одной, не к одному прилично сшитому платью, а к комфорту вообще — и в том числе к свободе мыслить и выражать свои мысли по-человечески. И вот, когда он замечает, что в его мысль залезает полицейский чиновник, когда он убеждается, что чиновник этот на каждом шагу ревизует его душу, дразнит его и отравляет его существование… тогда обыватель начинает метаться и закипать. Некоторое время он, конечно, сдерживает себя и виляет, но потом разевает рот и кричит во весь голос: за что? что я сделал!
— И к чему это, позвольте поинтересоваться, приведет? — граф забрал себе прикуп, который пришелся ему, как нельзя, кстати, и объявил игру:
— Восемь на червах!
— К чему приведет? Да к тому, что потом, разумеется, и остальные обыватели поразевают рты: и в самом деле, что же он сделал? И выходит немая сцена — вроде как в «Ревизоре» — для постановки которой приходится прибегать к содействию балетмейстера… — Алексей Михайлович посмотрел свои карты, вистов не увидел, опять сказал «пас» и продолжил: — Образованного, интеллигентного человека легко изолировать, потому что он относится к мелочам индифферентно. Его можно вырвать из рядов человеческих и скомкать, потому что обыватель не заступится за него, а только будет стыдливо замыкать уши и жмурить глаза. Мелкая сошка — та и вовсе сама руки протянет: вяжите, батюшки, мы люди привычные! А обыватель, средний человек — тот галдеть будет. У него, куда он ни обернется — везде «свой брат», которому он будет жаловаться и руки показывать: смотрите, запястья-то как натерли! Это мне-то натерли! Мне, дворянскому сыну, мне, опоре самодержавия — руки веревкой натерли!
— Я это непременно опубликую, — пообещал Салтыков, сожалея, что не прихватил с собой за стол книжку для записей и карандаш.
— Справедливо осуждая виселицы, — заметил граф, — обвинения власти с позиции нравственности предъявляют чаще всего как раз те, кто в стремлении обновить страну действуют динамитом.
— Не могу с вами не согласиться, — Алексей Михайлович забрал взятку его сиятельства козырем. — Как известно, цель не всегда оправдывает средства. Однако зачастую их определяет.
— А вот для того, чтобы воровать с успехом, нужно обладать только проворством и жадностью. Причем жадность в особенности необходима, потому что за малую кражу можно попасть под суд… — Михаил Евграфович на секунду отвлекся и по ошибке снес мелкую трефу от короля: — Черт меня подери! Вот болван, прости господи…
— Верный вист, — изобразил сочувствие Лорис-Меликов.
— Отпустили. А ведь сидели вы, граф, без одной, как пить дать…
— Надо было ложиться, — досадуя на себя и других, бросил карты Салтыков. — Ну, не идет сегодня игра, господа!
— Как говорится, карта не лошадь — к утру повезет…
— Может быть, ненадолго прервемся? — Михаилу Евграфовичу оставалось надеяться, что рано или поздно ласковый ветер фортуны все-таки переменит направление. — Пока подадут ужин…
Никто особенно не возражал, партию закончили и посчитали.
Выиграл, разумеется, граф. Выиграл много, почти сорок рублей ассигнациями — за карточным столом Лорис-Меликов был так же удачлив и предусмотрителен, как и на поле брани, и в отношениях с женщинами. Адвокат вышел почти при своих деньгах, а вот хозяин дома оказался в довольно болезненном проигрыше.
Раздражение свое по этому поводу, за отсутствием дома супруги, Михаил Евграфович выплеснул на новую горничную — позвонив в колокольчик, выругал ее при гостях без особой причины и надобности, обвинил во всех смертных грехах и отправил обратно на кухню с наказом немедленно выносить все на стол.
Неторопливая финская девушка отправилась выполнять хозяйское распоряжение, а в гостиную, пользуясь перерывом в игре, заглянула мадмуазель — гувернантка. Она сообщила месье Салтыкову по-французски, что дети спят, поправила пенсне и попросила позволения уйти сегодня вечером по каким-то своим неотложным делам.
Михаил Евграфович Салтыков разрешил:
— Ступайте, мадмуазель…
Вообще-то, француженка собиралась переговорить с ним сегодня по поводу денег, которые Салтыковы ей оставались должны еще с прошлого месяца. Однако почувствовала, что момент сейчас не самый подходящий, что глава семейства не в настроении — поэтому попрощалась и без лишних слов прикрыла за собой дверь.
…В ожидании основных блюд мужчины выпили немного настоящего портвейна с легкими закусками.
Не обошлось тут, конечно, без обсуждения только что оконченной партии. Причем хозяин опять стал горячиться и едва не позволил себе лишних слов в отношении партнеров, которые, по его глубокому убеждению, делали все не так, против здравого смысла и установленных правил.
Хорошо, что его сиятельство разрядил обстановку очередным анекдотом:
— Представляете, господа? Приходит некий помещик в Земельный банк и снимает крупную сумму денег. Кассир его спрашивает: «Прикупили что-то?» А тот отвечает: «Да уж, прикупил… двух тузов на мизере!»
— Или вот еще, — поддержал графа Алексей Михайлович. — Похороны. Хоронят преферансиста, умершего от инфаркта после нескольких взяток на мизере. В первых рядах процессии его ближайшие друзья, в трауре, играет скорбная музыка, присутствующие, как подобает, молчат и смотрят под ноги. Один тихонько трогает другого за рукав: «Слушай, что я подумал, если бы мы тогда зашли с червей, то он бы взял не четыре, а шесть взяток!» А второй ему: «Да перестань, и так неплохо получилось…»
Во время ужина заговорили о литературе.
В глазах большей части читающей публики хозяин дома считался печальником горя народного, бичующим язвы и пороки реакционной России. И действительно, вот уже почти двадцать лет все значительные явления русской общественной жизни встречали непосредственный отголосок в произведениях Салтыкова-Щедрина. С точки зрения старого друга, адвоката Унковского, это были своего рода исторические документы, доходившие местами «до полного сочетания реальной и художественной правды». Тем более, что писал и публиковался Михаил Евграфович в тот период российской истории, когда осуществление реформ попало в руки людей консервативного и «охранительного» направления…
Тут Алексей Михайлович многозначительно посмотрел на Лорис-Меликова, давая присутствующим понять, что как раз ему-то и не следует принимать подобное определение на свой счет:
— Согласитесь со мной, господа, что у нас повсеместно мельчают учреждения, мельчают люди, усиливается дух хищения и наживы и всплывает наверх всё легковесное и пустое…
При таких условиях, полагал адвокат, для писателя с дарованием Салтыкова трудно было бы воздержаться от сатирического взгляда на происходящее. Старый друг, разумеется, признавал, что Михаил Евграфович в пылу борьбы бывал несправедлив по отношению к отдельным людям и даже к целым государственным или общественным учреждениям — однако исключительно по той причине, что уровень требований его к окружающей жизни был необычайно высок. Слишком многие не понимали этого и вследствие непонимания от души ненавидели Салтыкова-Щедрина, низводя его до степени фельетониста.
С одной стороны, так называемые «революционные демократы» считали, что Михаил Евграфович своими статьями и книгами возбуждает у публики вовсе не негодование, а смех, потешая, прежде всего, именно тех, против кого направлены его удары. «Да, он обличает неправду, но лишь ради того, чтобы ракету пустить и смех произвести», — писал про Салтыкова-Щедрина известный либеральный критик Дмитрий Писарев.
При этом представители противоположного литературно-политического лагеря вовсе отказывали редактору «Отечественных записок» в идеалах и положительных стремлениях. По их мнению, Салтыков-Щедрин занимался только издевательством над окружающими, перетасовкой и пережевыванием небольшого количества тем, которые давно уже всем наскучили.
— Чудесная баранина, право слово… С моей точки зрения, в литературной полемике, как и в делах политического характера, всегда можно прийти к разумному соглашению… — отложил нож и вилку присяжный поверенный: — Потому что по обе стороны, так сказать, баррикад, существуют натуры порядочные и самоотверженные, цель которых, по существу, совпадает. Ведь усилия тех и других направляются на такие изменения государственного порядка, которые бы послужили на благо отечества нашего.
— Только вот благо это мы с нигилистами понимаем по-разному, — напомнил граф.
— Безусловно. Однако хотелось бы вам кое-что прочитать… — адвокат вытер ладони салфеткой достал из кармана сложенный в несколько раз листок бумаги. — Вот, пожалуйста:
«…Питая, особенно нежные чувства к своему идеалу, я в то же время признаю существование и других, и, следовательно, могу любить и уважать людей, которые к осуществлению их стремятся, раз только служение это бескорыстно… В истории, да и в жизни современной, часто приходится видеть двух врагов, проникнутых друг к другу уважением….. [46]»
— Слова, слова, слова… — поморщился Лорис-Меликов. — Баранина и вправду хороша.
Алексей Михайлович сложил бумагу:
— Эту записку передал из крепостного каземата один мой подзащитный. Его вчера приговорили к смертной казни.
— В литературе все не так, все еще хуже. Скорее уж революционеры найдут общий язык с полицейскими, чем наши критики различных направлений, — Михаил Евграфович отодвинул от себя тарелку и позвонил, приглашая прислугу убрать со стола: — Глупая девка, ну, сколько прикажете ее дожидаться?
— А вот, к примеру, на ниве юриспруденции? — лукаво прищурился сытый граф, откидываясь на спинку стула. — Если все стороны по делам станут сами между собой договариваться, то ведь и вам, адвокатам, работы совсем не останется! Прокуроров уволят, суды опустеют…
— Да и пускай, — пожал плечами адвокат. — По мне лично, именно такой суд и нужен. Чтобы никто в нем не судился, чтоб лестница была не метена, чтоб паутина застилала потолки, чтоб швейцар был небрит, а жена швейцара, чтобы щи варила. И чтобы за всем тем всякий при виде этого пустынного суда понимал, что час воли божией — вот он! И прокуроры чтобы на всякий случай в окна смотрели, только на улицу бы не выбегали! Меня не огорчило бы, если б даже судебный персонал оставался бы в прежнем составе и продолжал бы получать присвоенные по штатам оклады. Во-первых, покуда суд не упразднен, нельзя упразднить и судей. Чем же они виноваты, что дел нет?
— Но, однако, помилуйте…
— А во-вторых, ведь надо же между кем-нибудь казенные доходы делить, так уж пусть лучше получают те, кои дела не делают, а от дела не бегают, нежели те, кои без пути, аки лев, рыщут, кого бы им проглотить для придания видимости работы…
Это все Алексей Михайлович произнес с такой непроницаемой и невозмутимой серьезностью, что его собеседники не сразу догадались, что присяжный поверенный шутит. И когда они, наконец, поняли и отсмеялись, Михаил Евграфович опять пожалел, что не успел записать мысли друга.
— Ну, так что, ваше сиятельство… господа… вернемся к делу? — Салтыков сделал несколько движений пальцами, как будто мечет колоду.
— Отчего же нет… пойдемте.
— Я велю нам подать коньяку и отменного сыру, — пообещал хозяин.
— А генерал, наверное, уж не придет, — скорее уточнил, чем поинтересовался граф.
Мужчины перебрались за карточный стол, и Лорис-Меликов, которому выпала очередь, раздал карты по кругу. Однако почти сразу из прихожей послышался перезвон дверного колокольчика, и новая горничная-чухонка, еще не хорошо умевшая объясниться по-русски, доложила, что изволили прибыть его высокопревосходительство сосед Федор Федорович…
— Значит, все-таки партия будет на четверых?
— На четверых. Один на прикупе.
— Вот и прекрасно, граф, — кивнул писатель Салтыков-Щедрин. — Пересдавайте снова!
— Сказать по совести, не верил я, что он придёт, — признался Алексей Михайлович.
Лорис-Меликов и хозяин дома понимающе переглянулись. Игра в преферанс теперь стала, пожалуй, единственным способом, который мог собрать за общий стол отставного обер-полицмейстера, весьма критически настроенного литератора, аристократа на высоком государственном посту и адвоката самых либеральных взглядов…
У нас нет середины: либо в рыло, либо ручку пожалуйте!.. Нет, видно, есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные.
М. Е. Салтыков (Щедрин)
Погода стояла ясная, солнечная, воздух был мягкий, так что дышалось им легко, в приятном сознании заслуженного воскресного отдыха[47]. Снегу за последние дни выпало не так уж много, однако весь его убрать еще не успели, и наступившая оттепель превратила его в грязноватую, плотную массу.
Обычно зимой Государь передвигался по морозному насту со скоростью конского галопа — кареты его были запряжены великолепными лошадьми, а управлял ими опытный лейб-кучер Фрол Сергеев. Однако сегодня из-за очередного каприза столичной погоды кони с натугой переступали ногами, так что царский кортеж ехал значительно медленнее, чем это было заведено.
С недавних пор из-за постоянных угроз покушения Государя сопровождал весьма внушительный конвой, состоявший из шести конных казаков охраны, а также полицмейстера полковника Дворжицкого, начальника охранной стражи Отдельного корпуса жандармов капитана Коха и командира лейб-гвардии Терского казачьего эскадрона собственного Его Величества конвоя ротмистра Кулебякина, каждый из которых следовал в отдельных экипажах. Рядом с лейб-кучером на козлах находился царский ординарец унтер-офицер Кузьма Мачнев.
На этот раз после развода караулов император заехал к своей кузине, великой княгине Екатерине Михайловне, и теперь направлялся обратно, в Зимний дворец. В начале третьего пополудни кортеж повернул с Инженерной улицы на набережную, направляясь к Театральному мосту — и в этот момент какой-то юноша бросил под ноги лошадей императорской кареты жестяную коробку цилиндрической формы.
Прогремел мощный взрыв — в подпольной мастерской Кибальчича снаряд был начинен гремучим студнем, вес которого составлял около шести фунтов, и надежной системой запалов. На несколько мгновений мир вокруг, казалось, погрузился в тишину, после чего весенний воздух огласился криками людей и страшным лошадиным ржанием. Взрывом оказались ранены конвойные казаки и еще несколько прохожих, оказавшихся поблизости.
Человек, который бросил бомбу, попытался бежать, но почти сразу был схвачен.
У царской кареты разнесло напрочь заднюю часть, однако сам император не пострадал.
Лица, ответственные за безопасность Александра II, и даже лейб-кучер Сергеев попытались уговорить его немедленно покинуть место покушения. Но император, по словам очевидца, решил, что «военное достоинство требует посмотреть на раненых черкесов и сказать им несколько слов». Одетый в мундир Сапёрного лейб-гвардии батальона, он подошёл к задержанному бомбисту, спросил его о чём-то, потом направился обратно к месту взрыва…
И тут еще один участник покушения, мужчина маленького роста, который стоял в перепуганной толпе у решётки канала, внезапно бросил под ноги императору вторую бомбу, завернутую в салфетку. Новый взрыв будто бы подкосил императора, окружавших его офицеров, охрану и самого покушавшегося. На высоте, превышающей человеческий рост, образовался большой клубок беловатого дыма — затем он, кружась, начал расходиться и распластываться книзу…
Взрывная волна отбросила Александра II на землю, из раздробленных ног начала хлестать кровь. А в 15 часов 35 минут на флагштоке Зимнего дворца был спущен императорский штандарт, оповестив население Санкт-Петербурга о смерти императора Александра II.
В результате двух взрывов из свиты и конвоя было ранено девять человек, из числа чинов полиции и посторонних лиц, находившихся на месте теракта — одиннадцать. Из них смертельными оказались ранения Государя императора, одного из конвойных казаков, четырнадцатилетнего мальчика из мясной лавки и самого террориста.
Впоследствии на месте покушения был воздвигнут храм, получивший название Спас на Крови.
Здесь уместно припомнить, что за несколько лет перед этим, сразу же после выстрела Веры Засулич, император навестил раненого градоначальника Трепова. И тот на слова участия будто бы ответил:
— Эта пуля, быть может, назначалась вам, ваше величество, и я счастлив, что принял ее за вас.
Считается, что Государю эти слова не понравились, но как только Федор Федорович покинул свой пост, революционеры начали на Александра II настоящую охоту.
По воспоминаниям современников, Трепов «счел бы за оскорбление, за наказание для себя, если бы помимо его сопровождение государя в поездках по городу было поручено кому-либо другому, а не лично ему». И, конечно, он не дозволил бы государю осматривать раненого казака. А если уж это и было бы непременным желанием царя, то сумел бы охранить монарха от вторичного покушения, «ибо для прозорливого полицианта, каким был Трепов, не было бы ни малейшего сомнения в том, что неудача первой бомбы не есть еще окончание покушения. И эта охрана была так проста и так возможна, даже непреложна, ибо в момент разрыва первого снаряда из Михайловского манежа возвращалось Константиновское училище юнкеров, участвовавших в зловещем для государя параде в этот день, и стоило только оцепить юнкерами то место, где началась катастрофа, и жизнь государя была бы спасена…».
Сам генерал-адъютант Федор Федорович Трепов после убийства Александра II несколько лет провел в Киеве, где ушел из жизни в 1889 г. вследствие ран и контузий, полученных на службе. По некоторым сведениям, до последних дней он участвовал в деятельности тайной монархической организации «Святая дружина»[48].
Что касается присяжного поверенного Унковского, то на судебном процессе по делу о цареубийстве первого марта 1881 г. он принял на себя защиту студента Николая Рысакова — того самого, который бросил первую бомбу в карету Александра II. Непосредственно Рысаков, равно как и остальные подсудимые, царя не убивал — однако по закону все шестеро были именно «цареубийцы», поскольку все они участвовали в подготовке и организации покушения.
Алексей Михайлович построил защиту на том, что пытался найти для своего подзащитного смягчающие обстоятельства и хотя бы спасти его от виселицы. Присяжный поверенный сделал для этого все возможное, учитывая негативный настрой государственной власти, суда и большей части публики в отношении обвиняемых. Когда на суде пришло его время для выступления, Унковский сразу же заявил: «Я понимаю, что очень многим приходит в голову то, что защита по настоящему делу совершенно невозможна, что защиты здесь быть не может. И действительно, обстоятельства настоящего дела таковы, что подобная мысль может прийти в голову. Но в любом случае обязанность защитников, назначенных от суда, священна…
Защита является таким же фактором правосудия, как и обвинение. Само собой разумеется, я не являюсь здесь защитником совершенного злодеяния, я защищаю только лицо, которое его совершило».
Далее он сослался на показания свидетелей о том, что еще совсем юный, едва достигший девятнадцати лет, Рысаков «был известен им за мальчика хорошей нравственности и самого мягкого характера». Алексей Михайлович доказывал, что его подзащитный стал революционером и террористом не осознанно, а «был вовлечен в революционную деятельность другими, более сильными людьми, и, конечно, вовлечен помимо его воли».
«Наш закон, — говорил он, — в числе обстоятельств, уменьшающих вину, а, следовательно, и меру наказания, прямо ставит тот случай, когда преступление совершено по легкомыслию и убеждению других лиц».
Когда же прокурор Н.В. Муравьев[49] — этот, по выражению Салтыкова-Щедрина, «мастер щипать людскую корпию», добившийся на политических процессах за два года шестнадцати смертных приговоров, затребовал виселицы для всех, включая Рысакова, присяжный поверенный Унковский выступил с мотивированными возражениями. Он сослался не только на судебную практику европейских государств, но и на статью 139 Уложения о наказаниях Российской империи, согласно которой несовершеннолетние, то есть не достигшие двадцати одного года, могут быть осуждены не более чем на двадцать лет каторги.
Суд не принял во внимание доводы защиты. Рысаков был казнен. Но речь Унковского по этому делу вошла в историю отечественной адвокатуры как пример по-настоящему профессионального исполнения своего долга.
Скончался Алексей Михайлович в Петербурге, в возрасте шестидесяти четырех лет.
Министр внутренних дел граф Михаил Тариэлович Лорис-Меликов зимой 1881 года подготовил и представил Александру II план административно-хозяйственной и финансовой реформы, привлечения общественности к законотворчеству путём созыва представительного органа с законосовещательными полномочиями — так называемую Конституцию Лорис-Меликова. Она была предварительно одобрена императором за несколько дней до гибели.
После цареубийства граф вышел в отставку и уехал за границу на лечение. В 1883 году он был уволен в бессрочный отпуск с разрешением присутствовать в Государственном совете, когда позволит здоровье.
Михаил Тариэлович умер спустя несколько лет в Ницце.
Член боевой организации Мария Николаевна Баранникова, содержавшая вместе с мужем конспиративную квартиру в Кузнечном переулке, каким-то образом сумела скрыться от полиции и перебралась в Москву, где руководила местной народовольческой группой. В связи с тяжелым хроническим заболеванием избежала ареста, выехала за границу и с мая 1882 года жила в Париже. Работала секретарем редакции журнала «Вестник «Народной воли», принимала участие в деятельности «Группы старых народовольцев», а в середине восьмидесятых в третий раз вышла замуж. Тяжёлые переживания о судьбе заключённых в крепости товарищах привели Марию Николаевну к нервно-психическому расстройству и к госпитализации в лечебницу для душевнобольных, где она и скончалась 20 сентября 1898 года.
Ее второй муж и товарищ по революционной борьбе Александр Иванович Баранников (Семен) был арестован, а затем привлечен к суду по «процессу 20-ти». В 1882 году Баранников был приговорён к бессрочной каторге и умер от туберкулёза в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. В своем завещании он написал: «Живите и торжествуйте! Мы торжествуем и умираем!»
А вот достоверных сведений о личности и дальнейшей судьбе человека с подпольной кличкой Спартак, руководившего боевой группой народовольцев, которая готовила взрыв на квартире писателя Салтыкова-Щедрина, в государственных исторических архивах не сохранилось. Нет их также в картотеке сыскной полиции и охранного отделения.
После цареубийства Исполнительный комитет «Народной воли» опубликовал и предъявил новому императору ультиматум, в котором заявил о готовности прекратить вооружённую борьбу и «посвятить себя культурной работе на благо родного народа» — в обмен на выполнение политических и экономических требований.
Однако уже к 17 марта все участники убийства Александра II были арестованы, а затем преданы суду. 3 апреля 1881 года пятеро из них, включая талантливого специалиста по изготовлению «адских машин» и взрывчатки Николая Кибальчича, были повешены. За несколько дней до казни Кибальчич разработал оригинальный проект ракетного летательного аппарата с качающейся камерой сгорания для управления вектором тяги, который был способен совершать космические перелёты. Однако просьба изобретателя о передаче рукописи в Академию наук следственной комиссией удовлетворена не была.
К середине следующего года из руководства «Народной воли» на свободе оставалась только Вера Фигнер[50], которую вскоре тоже арестовали вместе с Военным центром организации и подпольными военными группами в более чем сорока городах.
Разумеется, убийство царя, вопреки ожиданиям идеологов народнического социализма, не привело к революции — наоборот, оно породило слухи о том, что Александра-освободителя убили ради восстановления крепостного права. Реформы, начатые им, остановились, в России наступила эпоха реакции…
Тем не менее, известный литератор Салтыков (Щедрин) еще какое-то время оставался редактором и постоянным автором «Отечественных записок». В литературе Михаил Евграфович оставался, как и прежде, успешен и плодовит. Его романы, повести, сказки и публицистические статьи прошлых лет неоднократно переиздавались. Уже при новом императоре увидели свет «Господа Головлёвы», «Убежище Монрепо», «Круглый год», «Сказки», сборники «За рубежом», «Письма к тётеньке», «Недоконченные беседы» и «Пошехонские рассказы». Была закончена и напечатана «Современная идиллия»…
Закрытие «Отечественных записок» в 1884 году окончательно подорвало здоровье Михаила Евграфовича. Описывая собственные ощущения от этого события, Салтыков в полном отчаянии утверждал, что он «однажды утром, проснувшись, совершенно явственно ощутил, что его нет»…
«Болен я, — написал он спустя год или два. — Недуг впился в меня всеми когтями и не выпускает из них. Измождённое тело ничего не может ему противопоставить…»
Окончание жизни Салтыкова превратилось в медленную агонию, однако Михаил Евграфович не переставал работать до тех пор, пока мог держать перо, и его творчество до конца оставалось свободным и сильным. Его лечили лучшие столичные доктора, в числе которых был лейб-медик Боткин. А незадолго до смерти к нему на квартиру наведался Иоанн Кронштадский.
Выдающийся русский писатель Михаил Евграфович Салтыков (Щедрин) скончался весной 1889 года и погребён в Петербурге на Волковском кладбище.
Предупреждение
С точки зрения автора, предлагаемый текст сопровождается слишком большим количеством разного рода примечание и комментариев. Читать их совершенно не обязательно. Потому что они использованы самим автором, в первую очередь, для демонстрации своих широких, но не глубоких познаний в истории и литературе, а также для подтверждения достоверности описываемых событий.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.