Александр Петрович Сизухин
ЗОЛОТОЙ КУПОЛОК повесть




Птицы здесь поют без фальши,

По утрам роса чиста,

И такая даль, что дальше

Можно видеть лишь с Креста.

Николай Зиновьев



1


— Поедешь все-таки? И охота тебе тащиться, — Лёня помолчал, поскрёб богемную поросль на подбородке, глянул в окно. — Грязюка там, всё развелоооо. — На букве О он свел губы и выпустил колечко дыма. — Увязнешь, старик…

Продолжая собираться, Андрей тоже посмотрел в окно, отметил, что к Пасхе надо бы вымыть стёкла в мастерской, — за зиму совсем помутнели, но смотрел он не вниз из окна, а вверх, в небо, которое так синело, так звало его на простор, под свой купол, что и последние сомнения в правомерности поездки улетучились.

Нынче стало не принято у художников выезжать на природу; ехать на этюды, волоча с собой мольберт, краски, треногу — чего ради! Пожалуй, только студентов и встретишь где-нибудь в старом московском переулке, или на пригорке у леса. Да и то — рисуют чего-то наспех на картонке, держа её на колене. Задание, выполняют. Плэнэр, — одним словом…

— А я тебя с собой и не зову, — ответил Андрей.

— Я и не поеду, если б и звал… Зачем то, что во мне есть, куда-то везти. От себя же не уедешь. Я вон лучше в Измайлово сгоняю, своих «прерафаэлитов» толкну. По весне-то обострение, пиплу должно понравиться.

Последняя Лёнина работа, которую он обозвал «прерафаэлитами» представляла собой картину, где была изображена русалка в омуте среди кувшинок. Тщательно выписанные лепесточки напоминали манеру Шилова, а желтенькая сердцевинка цветка — чуть набухший сосок самой русалочки. Создавалось впечатление, что в следующее мгновение и из остальных кувшинок появятся прекрасные водяные девы. А на берегу, среди трав и вьюнков, стояли два влюбленных златокудрых гея.

— А? Старичок, ну гениально же… Ай да Лёнька, ай да сукин сын!

Лёня бегал по мастерской, взглядывал на картину, поворачивая мольберт то к свету, то от света, проверяя впечатление от бликов. Всё было хорошо. Несмотря на обилие изображенной воды, водорослей, леса от неё не веяло холодом, но, наоборот, тела притягивали взгляд реальностью и нежным теплом.

— Мастеровито, — оценил Андрей, — могёшь! Только вот — зачем?

— Нууу, ляпнул. Для денег, старичок, для них, мой ласковый. Это ты один, а мне семью кормить надо…

Мастерские художников располагались рядом. Живописцы захаживали друг к другу в гости, и, хоть и были разными по таланту, и даже по взглядам на жизнь, тем не менее, друг друга не раздражали. Частенько вместе отмечали удачи; взалкав же от неудач, вовремя могли, однако, остановиться, и разбежаться по домам. Были способны подолгу совсем не видеться, но если разлука зашкаливала за месяц, скучали.

— А может, лучше возьмем «Пять озер»… Раздавим не спеша? Отметим наступление весны… — говорил, растягивая слова и поглядывая на приятеля, Лёня.

— Нет, я же сказал — уеду. Завтра с первой электричкой… А сегодня пораньше лягу, чтобы выспаться. Так что, — плыви по пяти озерам сам.

— Не, одному в такие плаванья пускаться опасно. Тогда завтра отчалю на «верник» в Измайлово.

На том приятели и расстались, но у каждого в душе, на самом донышке её, оставалась от встречи горчинка непонимания. Это ни в коем случае не портило приятельских отношений, но и не позволяло этим отношениям перетечь в душевную дружбу.


Андрей сразу не уснул; он долго ворочался на жесткой кушетке в углу студии, перебирал в голове вещи и предметы, которые приготовил к завтрашней поездке, — не забыл ли чего? И лишнего не хотелось тащить, ибо путь задумал не близкий.

Электричкой до Покрова, потом автобусом до поворота у моста, потом пройти еще две деревни, — да всё в гору, и оказаться на холме, с которого откроются такие чистые дали с заливным лугом, синими лесами, где под куполом небесным сама собой приходит мысль: вот оно, — царствие Твое, воля Твоя, имя Твое… Ещё до имени… Только пробудившись, только начав творить; ещё до Адама, до Евы…

На холме притулилась деревенька о десяток домишек. Первый раз, случайно забредя на этот холм и выяснив название деревни, Андрей ушам не поверил. Как это? Осталось действительно старинное название, которое не переделали в какое-нибудь Октябрьское, Красный Труд или, того хлеще, в Клару Цеткин. Деревенька прозывалась — Гостец, как нарекли её первые насельники, таким и сохранилось удивительное имя.

В Гостец и собрался Андрей в гости.


То, что даровано было ему свыше — дар его, нуждался, в отличие от Лёниного таланта, в постоянном поиске смысла — зачем? Для чего дадено? И именно ему? Ведь не случайно же это произошло когда-то. Эти мириады молекул катились десятилетиями, столетиями, а может быть — тысячелетиями, навстречу друг другу, — и вот он, Андрей, должен почему-то завершить этот бег. Завершить, или увенчать? Ведь после него — никого: ни сыночка, ни дочки не остаётся в этом мире.

«Тупик, или венец?» — пытался понять он замысел о себе. Одарённый особой способностью видения, понимания и воссоздания жизни, Андрей с самого детства ощущал себя только художником и никем другим. В школе учился хорошо по всем предметам, всё давалось легко, будто кто заботился, чтобы тратил он больше времени на художество, а не на что-либо другое. Мама не успевала покупать альбомы для рисования, — они заканчивались в несколько дней. Он рисовал всё подряд, стоило лишь попасть чему-нибудь в поле зрения: стул, — рисовал стул, угол дивана, — он появлялся на листе; герань на подоконнике, любимый затрепанный мишка, муха, севшая на лист, бабушкины очки — всё переносилось с удивительным сходством на бумагу. Но однажды…

Андрею было лет десять, когда он впервые попал в цирк. Нужно ли описывать, как поразило мальчика представление! Нет, не отдельные номера держались в голове, но вся программа, всё-всё жило, вертелось, прыгало, летало, хохотало, рычало и лаяло. Он долго не мог заснуть в тот вечер, и, в конце концов, встал, подошёл к столу, раскрыл альбом и шариковой ручкой нарисовал то, что было в голове и не давало покоя. Весь прямоугольник большого альбомного листа он заполнил различными фигурками акробатов, клоунов, зверей, жонглёров. Причём, он совсем не думал о том, куда поместить ту или иную фигуру, — будто кто-то неведомый водил его рукой. Мальчик рисовал шариковой ручкой, и ничего нельзя было стереть или поправить, да этого и не требовалось, — всё попадало на своё место.

Вспоминая, будучи уже взрослым, тот день, Андрей понимал, что именно тогда впервые испытал сладостное, необъяснимое, высвобождающее неведомые силы, возносящее над миром, то великое ощущение полета, которое поименовано затертым словом, которое узнал позже, — вдохновение.

На следующий день, в школе, рисунок увидела учительница рисования. Проходя мимо парты Андрея, она мельком взглянула на альбом и остановилась, как вкопанная.

— Андрей, ты был в цирке? — тихо спросила ученика.

— Да, вчера…

Она нагнулась, погладила его по голове и шёпотом, чтобы никто больше не услышал, сказала:

— Господи, мальчик мой, как же ты талантлив.

И Андрей понял тогда, что может передавать свои мысли и образы другому человеку и тот, другой, поймет и оценит.

В тот день мальчик обнаружил в себе и ещё одно новое чувство, — по силе оно ничуть не уступало вдохновению, а может быть даже и превосходило его, ибо от прикосновения её лёгкой, душистой руки каждая клеточка тела затрепетала, откликнулась, раскрылась навстречу в ожидании… Чего? Чуда любви, конечно. Но это он понял позже, когда вырос. Но тогда, чтобы ощутить это новое чувство, было достаточно лишь смотреть на любимую учительницу, смотреть и от одного взгляда на неё начинало сильнее биться сердце. Он пытался нарисовать её, но у него ничего не получалось: женщина на рисунке выходила другая, совсем не та, которая волновала его внутри…


Сон не шёл. Андрей укладывался то на один бок, то на другой; он крепче смежал веки; переворачивал подушку, расправлял на ней мельчайшие складочки; он вытягивался то в струну, то складывался калачом, — сон не уносил измученное тело в царство Морфея.

В голове громоздились видения: нежные русалки кружились хороводом, потом превращались в каких-то бесноватых пловчих-синхронисток; томные геи, вихляя бедрами и закатывая глаза, щекотали друг друга травинками; сосед Лёня, держа в руках пистолет вместо кисти, пытался навести порядок, и палил во все стороны с закрытыми веждами…

Андрей открывал глаза, смотрел на часы, которые показывали, что спать времени остаётся всё меньше и меньше. «Вот всегда так, — думал он, — если нужно выспаться, то и не заснешь никак… Совсем ведь не отдохну… в электричке если… чуток дремну… всегда так… картина эта ещё Лёнькина в башке застряла… Продал бы шедевр с глаз долой…»

Почти под утро Андрей провалился в яму сна, и когда прозвенел будильник, он не сразу понял — в чём дело? Что? Почему звенит? В следующее мгновение сознание вернулось: да, да, нужно вставать, — уговаривал сам себя, но тяжелые веки никак не хотели разлепляться. Он поднялся и сел на кушетке, яростно растирая ладонями лицо и уши. Такое простое действие всегда помогало освободиться ото сна.

С мольбертом на плече, с рюкзаком за спиной, дрожащий от недосыпа, Андрей выскочил из подъезда, чуть было не упал, поскользнувшись на отполированном ночным морозцем тротуаре, но резиновые сапоги ребрами подошвы удержали, уцепились, взвизгнув, за лёд. Быстрым шагом, пустынными в столь ранний час улицами окраины Москвы, добрался до платформы Новогиреево, — пять минут оставалось до электрички. «Главное успел, — подумал. — Теперь, не отменили бы в Покрове автобус».


2


К полудню и совсем потеплело. Солнце торопилось прогреть стылую землю, кропя ее живой водой; синие лужи манили деревенских воробьёв опрокинутым небом, — они барахтались в весенней воде; над полем невидимо высоко пел жаворонок.

Идти по растаявшей дороге трудно, — сапоги вязли, чавкали, хлюпали; ноги с непривычки начинали ныть, но Андрей шёл и шёл вперёд: оставалось меньше половины пути. Он устал, голова слегка кружилась, но останавливаться не хотелось, и эта физическая усталость совсем не портила настроения, но наоборот — душа ликовала; соскучившиеся за зиму глаза ловили оттенки красок, которые никогда не схватишь зимой, а только сейчас, когда всё пронизано и перемешано солнцем.

Над полем поднимался тонкий пар, отчего полоска фиолетового леса мокрой акварелью расплылась у горизонта.

Вдруг впереди на дороге он увидел движущуюся точку, и никак было не разглядеть, — человек ли идет, собака ли бежит, — как ни пытался Андрей определить, кто впереди, — не мог.

Через некоторое время он понял, что это все-таки человек, и идет незнакомец навстречу. Расстояние сокращалось, и Андрей теперь ясно видел старичка в тулупе, перепоясанного красным кушаком, с вязанкой хвороста, торчащей из-за спины. Путник шёл по раскисшей дороге без видимых усилий, и даже не шёл, а надвигался на Андрея, будто сотворяясь из света, становясь плотнее и видимее.

У поваленной вдоль дороги старой берёзы они поравнялись, и старичок заговорил первым:

— Здравствуй, мил человек, — произнес он ласково, — далеко ли путь держишь?

— И вам, дедушка, здоровым быть. В Гостец иду.

— Далековато. Давай посидим, отдохнём малость.

Старик сбросил со спины вязанку и присел на берёзу, похлопал по стволу рукой, приглашая сесть и Андрея.

— Вот дерево-то не выдержало, снегу много нынче навалило… не снесло тяжести да морозу.

Андрей присел на ствол и почувствовал, что вообще-то сильно устал и отдохнуть сейчас будет в самый раз. И поговорить с дедом интересно. «Чаю, пожалуй, надо выпить», — подумал, и начал развязывать рюкзак. Достав термос, отвинтил одну крышку и протянул старичку; другую взял себе.

— Чайку хорошо попить в дороге, давай, отец… полную налить?

— Не-не-не, хватит вот так-то.

Старичок убрал крышку, которую Андрей успел наполнить на треть.

— А ты, я гляжу, художник, — старик кивнул головой в сторону мольберта, прислоненного к берёзе. — В Гостец, значит, идёшь? Хорошее место… Поди, золотой куполок хочешь зарисовать?

— Какой куполок? Я там такого не видел. В Гостце разве храм есть ?

— Нет, в самой-то деревне нет… А вот далеко-далеко, за речкой, за лесом не видал?

— Нет, отец, не припомню. Хотя вот ту даль и хочу на холст перенести. Весь год помнил, весну ждал, чтобы приехать… Но купола я там никакого не видел.

— Не всем дано, не всем, но по вере. Ты крещён и увидишь… Хорошо-то как вокруг, а? Живу давно, а каждую весну встречаю, как праздник. Вот и тебя тянет на мир Божий поглядеть, порадоваться красоте вечной, и ты не таи, не держи ее в себе только, делись с другими. Господь через избранных с людьми говорит. Главное — не мешать Ему и не впадать в разные прелести. У тебя получится, Андрей…

«Откуда же он имя моё знает? — подумал. — Какой странный старик!»

Андрей очнулся, посмотрел вокруг — рядом никого не было, — а сам он сидел на теплом, старом стволе березы, рядом стояли крышки от термоса, одна была пуста, другая заполнена на треть. Вдоль дороги, над оттаявшей землей порхала первая бабочка-шоколадница.

Андрей почувствовал себя совершенно отдохнувшим, будто выспался, и голова была свежа, и не ныли ноги, хотелось идти и идти, добраться, наконец, до деревни на холме и вглядеться в даль, увидеть золотой куполок… Но почему же раньше он его не видел? И куда делся старик? Всё-таки был он, или нет. Если нет, — тогда мираж? Пригрезилось в полусне? Но с кем же он разговаривал, и отчего появилась такая лёгкость в теле?

Андрей ясно помнил, что почувствовал необыкновенную лёгкость после того, как помог старику поднять вязанку, будто переложил свою усталость на плечи ему вместе с хворостом.

От Меня это было… — голос старика растворился в эфире.


3


«…Я уничтожил кольцо — горизонта, и вышел из круга вещей, с кольца горизонта, в котором заключены художник и формы натуры. Это проклятое кольцо, открывая все новое и новое, уводит художника от цели к гибели, — писал Казимир Малевич в своем «Черном квадрате». — Воспроизводить облюбованные предметы и уголки природы, все равно что восторгаться вору на свои закованные ноги… Только тупые и бессильные художники прикрывают свое искусство искренностью… В искусстве нужна истина, но не искренность».

Особенно поразило Андрея вот это: «нужна истина, но не искренность».

— Но разве можно человеку познать истину? — размышлял он. — Истиной владеет Бог…

И спор он опять проиграл. Не мог Андрей быстро, на лету приводить нужные аргументы, отвечать на поток слов, в котором искусствоведша Акулина Ноготь топила его на глазах у всех собравшихся на вернисаже.

Сверкая черным, слегка косящим глазом, стряхивая сигаретный пепел о край блюдца с чашечкой кофе, она прихлебывала из неё и говорила, говорила, говорила тем птичьим языком, которому учат в университетах, на котором пишут искусствоведческие диссертации, но здесь, в этом темном подвале, язык сей понимали.

— Свободу художнику не должна ограничивать реальность… Художник апсалютно свободен, лишь его сопственное я — критерий и мера, этим и интересен… Художника коррелирует трансцендентальное…

— Ну, тогда знаменитое «Дерьмо художника» Пьеро Мандзони и есть высшее достижение? — не выдержал Андрей.

Присутствующие зашумели, кто-то откровенно засмеялся, услышав такой простецкий вопрос.

— Поехал, академик…

— А ты знаешь, за сколько это «дерьмо» продали на Сотбисе? — кто-то спросил Андрея.

— Понятия не имею.

— За сто двадцать четыре тысячи евро! — уточнила Ноготь.

Раздались аплодисменты.

«Да разве это критерий — за сколько продали? — думал Андрей. — Цена договорная, как договорились — так и продали… Причем здесь искусство-то?»

— Не понимаю, я бы рубля не дал, — упорствовал Андрей, жалея, что ввязался в разговор.

Он внимательнее посмотрел на присутствующих, — удивительные лица окружали его, — на каждом будто тавро уродства. У кого глаза в разные стороны глядят, у кого форма головы странная, ещё подчеркнутая обритостью до лысины, кто моргает как-то нервно, у кого уши локаторами торчат, а главному гуру — Вальдшнепу — только рожек на тыкве и не хватало…

— Мы должны войти в эмоциональный контакт с каждым человеком, — вещал уже Вальдшнеп, — будь то художник, или зритель, любитель или профессионал, наши личностные ощущения присутствия странного и неведомого должны быть переданы… Мы коснемся темы почти интимной — очищения духа через его демонстрацию…

Артпублика хлопала ушами и одобрительно кивала.

Под кирпичными сводами подвала от сигарет ли, то ли от каких-то испарений, воздух густел; Андрею хотелось скорее выйти наружу, но и закончить спор хотелось своим словом.

— Тогда и получается, что это ваше «неведомое», вываленное на всеобщее обозрение, — и есть… искусство? — недоумевал Андрей.

— Современное искусство не связано рамками.

— Все остальные выдохлись…

— Нет свежей струи, а наше — живое, отвязное.

— От чего отвязное? «Отвязная» душа разве может жить или интересовать кого-то? — возражал Андрей.

— А нет ее, души-то, — прищурился Вальдшнеп. — Эй, эй, душаааа, ку-ку.… Нет ее! — сказал, как отрезал, — но есть ВОЛЯ, моя свободная воля художника. И эта воля — вот она.

Гуру, скрестив руки на животе, начал задирать на себе свитер, под которым ничего не было надето. Потом встал и расстегнул ремень на мешковатых брюках, — портки легко свалились на пол к ногам; он переступил через них и направился к стене подвала, где виднелся, кем-то заранее вертикально укрепленный обруч. Там он спустил трусы, швырнул их в угол, вылез из растоптанных шузов на босу ногу и встал в обруч, раскинув руки и ноги.

— Я — золотое сечение Леонардо, такова моя воля, — в наступившей тишине негромко заговорил Вальдшнеп.

Тишина сохранялась не долго, — раздались аплодисменты, кто-то кричал — «Браво!»; кто-то издавал носом хрюк, как бы смеясь; Акулина Ноготь поперхнулась кофе…

— Гений, гений, — давясь сквозь перх, утробно вещала Акулина.

Андрей смотрел на жалкое, бледное тело сумасшедшего городского жителя, демонстрирующего свою «волю», и ощутил, что к горлу подкатывается тошнотный комок.

Скорее уйти отсюда, глотнуть свежего воздуха, увидеть не галогенный — солнечный свет. Он выбежал на улицу, но из сетчатки глаз никак не исчезал бледнотелый гуру. Будто дьяволову печать поставили Андрею в подвале. Он стал смотреть сквозь полуприкрытые веки прямо на солнце, чтобы выжечь страшную печать, и постепенно она бледнела, смещаясь в сторону, растворялась. Андрей потряс головой, и страшный образ исчез.

Ноги сами несли его дальше от мрачного подвала, легко пройдя под горку, Андрей оказался на берегу Яузы: по этому берегу автомобильная пробка стояла в Центр, по другому — из Центра; пахло бензином; мутная, густая вода, умерев в бетонном ложе, почти не двигалась.

Андрей когда-то мечтал дойти до истока Яузы, чтобы посмотреть начало городской жилки, — наверняка там, в Лосином острове, бьёт родничок хрустальный, опрометчиво выскочивший из недр земных, тысячелетия питавший жизнь по берегам, а ныне пленённый и убитый мегаполисом, но там-то, в самом начале, наверняка жизнь не умерла ещё. В голове рисовалось болотце с неподвижно стоящей серой цаплей. Цапля-часовой у вечной воды.

Да откладывал всё поход …

Он быстро шел набережной реки, и за поворотом, будто с неба упал, возник храм Архангела Михаила. Пройдя несколько метров вперед, Андрей увидел и Спасский собор, — дивный, в простоте своей. На высоком берегу чистейшей когда-то Яузы ученик преподобного Сергия игумен Андроник, вознося молитвы Богу, выстроил сию духовную обитель — Спасо-Андроников монастырь. Повыше, поближе к Богу выбирали место древние. Творил здесь и великий Рублёв.

«Что же нынешние-то прячутся в подвалы да катакомбы? К кому хотят быть ближе? — размышлял Андрей. — Стоит вон монастырь, будто часовой, не даёт расшвырять камни, собранные шесть веков назад. Не по клыкам оказалась скрепа духовная…»

В мастерскую Андрей вернулся к концу дня. Неприятный осадок в душе остался после подвального вернисажа. Работать не хотелось. Он подошел к книжным полкам, взял том Казимира Малевича:

«…Я прорвал синий абажур цветных ограничений, вышел в белое, за мной, товарищи авиаторы, плывите в бездну, я установил семафоры супрематизма… Я победил подкладку цветного неба, сорвал и в образовавшийся мешок вложил цвета и завязал узлом. Плывите! Белая свободная бездна, бесконечность перед вами…» — звал за собой автор «Черного квадрата».

Видел ли он оттуда нынешний подвал, царство Вальдшнепа и Акулины Ноготь, думал ли, что этим подвалом и закончится «белая свободная бездна»?

Черным квадратом безумец хотел победить Солнце, не задумываясь о последствиях.

— Но нет в природе никаких квадратов: ни черных, ни белых!… Мiр Божий округл, мягок, уютен и добр… «Проклятое кольцо горизонта», которое пожелал разорвать неистовый Казимир, на самом деле не разрываемо…

Сам с собой разговаривал Андрей, постепенно успокаиваясь и утверждаясь в собственной правоте.

В дверь мастерской стукнул три раза сосед.

— Не заперто, Леня, заходи.

— Где это ты, старичок, весь день пропадал? Я уже дважды приходил, а тебя всё нет и нет.

— На вернисаже. У Вальдшнепа.

— Чего это тебя понесло к ним? Инсталяции дурацкие решил поглядеть? Брось, старичок, пустое. Денег они тебе не дадут, там все бабки между собой давно поделены.

— Да я так просто, решил посмотреть сам, а то пишут про них, восторги льют, дай, думаю, — гляну.

— Ну и как? Посмотрел?

— Чуть не стошнило…

— Во-во… А читаешь что?

Лёня подошел к столу, перевернул книгу обложкой:

— Ничего себе! И охота тебе голову забивать.

— Понять хочу, — ну, откуда они такие взялись? Из «квадратов», видать, возникают. В головах они, квадраты эти. Чисто ведь умозрительное понятие. Но на квадрате далеко не уедешь. Подумай — всё, что двигало человечество вперед, взято из природы… Всё вписано в круг, в купол…

Тут Андрей вдруг вспомнил лысую голову Вальдшнепа, — как выпирали на ней два бугра, будто внутри не умещались и лезли наружу углы квадрата, — вспомнил и рассмеялся, — ну, да, в головах… тупых…

— А как же икона прямоугольная? — возразил Лёня.

— А что икона? Доска рукотворная прямоугольна, но изображение, если боговдохновенное, образует круг… Или сферу. Композиционно-то…

Андрей отодвинул книгу, зажёг «мышкой» монитор ноутбука, набрал в яндексе «Троица» Андрея Рублева, и в полумраке мастерской золотом вспыхнуло творение гениального монаха.

— Смотри, как Рублев вписал Ангелов вокруг стола: они же в кольце, и границ прямоугольных как бы и не видно. Как круги по воде расходятся волны от чаши на столе. Руки, лики, архитектура, дуб… Волны благодати пронизают пространство. Вот ты представь себе, как наши предки смотрели на икону, и глаз впитывал эти волны, да ещё звон колокольный… Человек попадал в удивительное пространство.

Лёня достал пачку Marlboro, ловко щёлкнул ногтем по дну, поймав губами сигарету, прикурил от спички.

— Мы, художники, сидим, будто в камере-обскуре… — продолжал Андрей. — Прикинь, Леонардо ещё занимался ею? Очень она его интересовала: почему вдруг лучи света, проникая через маленькое отверстие, рисуют реальную картину на противоположной стене?

— Ну да, чего-то проходили, припоминаю.

— Вот и монах-иконописец проекцию мира, но мира другого, горнего, видит на доске. Да не всем эта проекция открывалась… не всем… только избранным… Ещё отец Павел Флоренский говорил: «Есть Троица Рублёва, следовательно, есть Бог». Понял ты, что я хочу сказать?

— Мудрёно, старик. Но… пожалуй, и прав.


4


Покупатели в очередь не выстраивались.

А и покупатель нынче не тот, — это не девяностые годы, когда здесь, в Измайлове на вернисаже, иностранцы мели всё подряд.

Мода за бугром возникла на «Рашу», подняли железный занавес, — первые любопытные повалили смотреть: что да как в империи зла. Не увидели ни империи, ни зла, а народ добрый за зеленый бесценок продавал всё — от заводов, рудников и музейных сокровищ до керосиновых ламп и самоваров.

Вася Козунеткин потёр рукавом латунный бок пузатого туляка.

«Щас солнышко-то выйдет из-за построек — засияет золотом, не смотри, что латунь, — подумал Козунеткин, — прошелся ещё тряпочкой по фирменному клейму «Придворного фабриканта Николая Ивановича Баташова». — Вот мы и медальку, и клеймо почистим… Кто понимает, конечно, заметит…»

Самовар сей Вася раздобыл в родной деревне на чердаке у соседки, бабушки Маши. С «Бабманиным» внуком Борькой дружил с детства, но потом пути одногодков разошлись. Вася в Москву поехал учиться на художника, а Борька пошел первую ходку мотать в места, как их прозывают, не столь отдаленные. Подговорили алконавты мальца грабануть местный магазин.

— Чего, мол, тебе, паря, — много не дадут, если и пымают, от армии откосишь, «университет» окончишь, если дураком не будешь, там всему научат… Смотри, в магАзине бери тока белую…

Борьку поймали.

К нынешнему времени осталась Бабманя одна, — разметала жизнь деточек кого куда, и Боренька, внучек любимый, пропал в «университетах».

Вот только Васенька соседский заходит навестить, когда в деревню приезжает. Выучился один из всей деревни на художника. В самой Москве живёт.

«Это он в деда своего Митрия, видать, пошёл. Тот бывало всё красит да красит, — вон избу-то как разрисовал…» — размышляла Бабманя, глядя из своего окошка на приехавшего в очередной раз Васеньку-художника. — Зайдет, наверное, соседску бабку проведать».

Вася и зашёл. Помнил он, что любили они с Борькой в детстве забираться на бабушкин чердак и исследовать там разные закоулки, ворошить сундук с тряпьем. «Бабкино приданое», — говорил Борька, тягая из сундука сорочки, фартуки, ленты какие-то. А в дальнем углу, под самым скатом мерцал тусклым боком огромный самовар.

— Эй, Бабманя! Жива тут? — крикнул Вася с порога.

— Заходи, Васенька, заходи… Жива, не берет к себе Господь.

— Живи, чего ты туда торопишься. Успеешь ещё.

— Да устала чего-то. Как твои дела? Смотрю — справный ты, сынок, молодец. Водку-то не пьёшь?

— Не, не пью, так если когда в праздник махну.

Тут Вася слукавил, — любил он махнуть и без праздника.

— Ну, в праздник можно, а так-то не пей, Васенька, её проклятушшую. Из-за неё вся деревня, почитай, вымерла. Зимой никого нет, мы с Галиной двоемя тута сидим. Никому не нужны.

— А с другой стороны — хорошо, никто не мешает, тишина.

— Не думала я, Васенька, что так-то буду жить. Нам в комсомоле всё светло будущее обешшали.

— Они наобещают, слушай больше.

— Дак верили.

— А у тебя, Бабмань, по-моему, иконок никогда не было.

— Не было, Васенька, я ж комсомолка, каки иконы, я и родительские-то, дура, выбросила.

Вася помнил, что действительно в Борькиной избе икон не держали, а в красном углу висел репродуктор и плакат с Лениным. Им и верили. Но сейчас Вася пришёл к Бабмане не за иконами, а за старым самоваром.

— Давай, Бабманя, чаю что ли выпьем?

— Ох, чтой-то я тебе сразу-то не предложила. Вот старая! Конечно, выпьем.

Старушка засуетилась, вытащила из печи чайник эмалированный, когда-то зеленого цвета, а ныне почерневший.

— Сейчас я на карасинке мигом согрею.

— Это ты к обеду согреешь, — сказал Вася, затем вытащил из пакета и поставил на стол пластиковый электрический чайник фирмы Vitek. — Мы вот с тобой через пять минут будем чай пить. Подарок тебе, Бабманя.

— Что это такое? — прищурила подслеповатые глаза старушка.

— Чайник такой, электрический. У тебя где розетка? — Вася поглядел по сторонам, и к счастью, розетка оказалась у самого стола.

Но вилка европейская в старую советскую розетку не вставлялась, — штыри были толще.

— Ничего, мы эту розетку приспособим, — заверил Вася, расстроенную старушку. — Дай-ка мне ножницы, что ли…

Бабманя принесла, достав из комода, ножницы. Вася снял крышечку розетки, и ножницами развернул отверстия.

— Вот теперь в самый раз. Наливай воду.

Бабманя осторожно взяла чайник и пошла в сени к ведру с водой. По пути она прочла название фирмы и засмеялась.

— Чайника-то Витёк что ли зовут? — спросила она.

— Ну да — Витёк, будет с вами тут вечера коротать. Ты с бабой Галей, и Витёк вам для компании.

— Придумают же… Витёк… Ну, дак пусть его… Эвона, шумит уже. Надо же. Спасибо, Васенька, тебе за подарок.

— На здоровье. А вот самовар у тебя на чердаке, Бабманя, помнишь, валялся? — переводил разговор в нужное русло Козунеткин.

— Почему — валялся? Он там лежит, хранится. Худой правда, некому лудить-то… Это дедушка твой — Митрий — мастер был. Хоть кастрюлю каку, хоть самовар: всё наладит, рукастый. Ты не в него ли пошел?

— Наверное… гены… На чердак слазию, погляжу?

— Ой, а чайник-то уж готов! Ну и ну. Полезай, глянь, чего хоть там, крыша не течёт ли?

Вася вышел в сени, — лестница на чердак вела оттуда, — поднялся, открыл люк и просунул голову. На чердаке от солнышка было тепло, сквозь щели оно проникало сюда, под крышу, а от потревоженного люка вздыбилась пыль, вихрилась в лучах, и пахнУло… детством. В дальнем углу, на прежнем месте и лежал самовар, совсем потемневший, еле видимый, упрятанный от чужого глаза. У Васи аж слеза навернулась.

Он вытащил самовар на крыльцо, отряхнул от пыли, заглянул под крышку, — действительно труба отпаялась и громыхала внутри. «Наверное без воды перегрели, — подумал Вася, — ну да ничего, может и к лучшему, что распаялся. Бабманя не пожалеет. А мне припаять и облудить — пару пустяков… Хорошо, у деда научился».

— Ну, чего, Бабмань? Чай-то готов? Разливай, давай… А самовар действительно никуда уж не годен… Распаялся весь. Небось, вода выкипела, а его кочегарили, — вот и… — тряхнул антиквариат Вася, чтобы и Бабманя слышала: всё, мол, некондиция.

— Да я уж и не помню. Считай с войны с самой и не ставили. А тогда он нас выручал. Дров-то мало, — заготовить некому, а он, родименький, от щепок кипятился. И чаю попить и помыться, дак… и сварить можно было когда чего… Выручал, да, а потом карасинки пошли, карагазы…

— А теперь вот с Витьком электрическим будешь миловаться. Быстро и хорошо. А самовар, Бабманя, я с собой заберу, запаяю, может… Чего на чердаке валяется! Лады?

— Бери, кому он нужон, — своё Отжил… А может и, правда, изладишь…


Козунеткин смотрел в сияющий бок туляка, как в зеркало. Отражались деревья; голубое небо, смешиваясь с самоварным золотом, выглядело оливковым; ротозеи, идущие мимо, будто в комнате смеха, вырастали из маленьких человечков до гигантов и опять уменьшались, проходя.

Вася от нечего делать и по отсутствию покупателей тем и тешил глаз, когда заметил фигуру человека, несущего под мышкой, завернутую в бумагу картину. Человек показался знакомым.

Вася перевел взгляд с самовара на проходящего и вспомнил: «Ну конечно, — Ленька Аркантов… учились вместе в Строгановке… ё-моё, сто лет не видел!»

— Аркантов? Лёня! — крикнул Вася.

Заметил однокурсника и Лёня.

— Надо же где встретились! — признал Аркантов в продавце знакомого.

— А где же нам, безработным мозаистам, и встретиться, как не здесь. Ты чего — живопИсью занялся?

— Да, давно уж, жить-то надо. А ты как?

— Как видишь, — деревню родную продаю.

Вася похлопал ладонью по самовару.

— Хорош, — согласился Лёня.

— Да никто не берёт, прошла мода-то. Эх, а помнишь, Лёнька, как мы жили при совке-то? На мозаики наши заказов было, мама не горюй.

— Ещё бы не помнить. Тебе ещё здорово удавались «мы придем к победе коммунизма». Ученый там со спутником, рабочий с молотком и крестьянка со снопом. Ты ещё с Ляльки крестьянку-то выкладывал…

— Золотые времена. А Лялька… — Вася аж глаза прищурил. — Да, хороша была, но так и пропала где-то… С тех пор не видел. А ты чего наваял? Покажи-ка.

Лёня сдвинул с картины бумажную обертку.

— Крутяк! В Пушкинский музей можно вешать. А это два пидора что ли стоят?

— Грубый ты, Вася, сейчас это — геи. А ты — пидоры.

— Понятно, в струе, стало быть, молодец! Сам-то женат?

— А то, и детей двое, успевай только кормить спиногрызов.

— Успеваешь?

— А куда деваться-то? Толкну вот… Народ вроде бродит, ищет чего-то. Может свезёт сегодня. Пойду встану…

И Лёня, натянув обратно бумагу на шедевр, двинул к живописному ряду.


5


Дорога на Гостец вела со стороны леса, — тут и склон положе, и зимой снегом не переметало, но вид на дали открывался с другой стороны холма.

Деревню Андрей решил миновать околицей, — чего зря внимание к себе привлекать; задержался только у начавшей оттаивать кучи навоза, — здесь петух пас своих пеструшек. Красноперый красавец, отразив оранжевым глазом незнакомца, тревожно вскрикнул, предупреждая об опасности, но после — грозно прокукарекал: «Иди-иди, куда шёл, нечего тут стоять!» Ещё и крыльями похлопал, показывая — в случае чего к драке готов. Перепуганные пеструшки перестали клевать и собрались вокруг хозяина. Андрей слепил из мокрого снега комочек и бросил в петуха. Воин подпрыгнул, затряс красными серьгами и двинулся на обидчика, возмущённо грозя: «Кудак-так-так! Кудак-так-так!»

Андрей, улыбнувшись бесшабашной смелости красноперого бойца, пошел дальше, а петух, одержав победу, уверенно кукарекал, искал прошлогодние зерна, отвлекался потоптать желающих и благодарных, но и окрест поглядывал, готовый в любую минуту врага встретить.

Склон, обращенный к Солнцу, почти высох, — кое-где пробилась зеленая травка; тёплый, парной дух поднимался от земли, — кружил голову.

Солнечные лучи падали уже чуть сбоку, и от этого кусты внизу, обозначившие берег, выглядели рельефно, а за ними, насколько хватало глаз, почти до горизонта, до полоски дальнего леса, разлилась живая вода такого голубого, небесного цвета, что и не понять — небо ли опрокинулось, земля отразилась ли в небе, — будто раскрылись перламутровые створки гигантской раковины.

Андрей впитывал лучи: каждой клеточкой тела, чающего всю зиму живительного солнечного тепла; душой, заблудившейся в каменных городских ущельях; глазами, потерявшими зоркость от городского бетонного монохрома — впитывал, радостно раскрываясь навстречу благодати, щедро льющейся на него.

Губы сами собой шептали:

— … припадаю Твоей благости: помози ми, грешному, сие дело, мною начинаемо, о Тебе Самем совершити во имя Отца и Сына и Святаго Духа…

Осенив себя крестом, он поставил треногу на склоне, раскрыл мольберт, в котором ещё дома укрепил загрунтованный кусок оргалита, достал палитру, разложил краски.

Взгляд скользил по оттаявшей земле, по прутикам спящих кустов, по воде, где медленно плыли белые облака, — к горизонту, к полоске леса, разделившей воду и небо. И вдруг белый барашек облака, убегая вправо, открыл за собой мир горний, осиянный золотым куполом, который Андрей ясно увидел не только глазами, но и внутренним взором души и сердца.

Истинно говорил старик!

А в следующее мгновение пастух небесный, будто опамятовшись, погнал белоснежное стадо, и видение исчезло, — лишь полоска леса опрокинулась в воду, разделив пространство на здесь, и там.

Андрей карандашом начал набрасывать композицию. Ему не давалась линия горизонта, — где провести её? — ниже, выше ли середины?

«Наверное, выше, потому что «земного» должно быть все-таки больше. И вон тот камень огромный слева войдет, и дуб справа, и всё будет стремиться к верхней части, к золотому куполку…» — размышлял он, когда почувствовал, что за ним наблюдают.

Художник отошел на два шага от мольберта, желая охватить взглядом всё пространство в его величии и соразмерности.

И в этот момент опять приоткрылось небесное окно, и засиял золотой купол. Нетварный свет изливался на Андрея, и он вновь почувствовал, что видит не только глазами, но всем телом емлет этот свет, трепещет каждой жилкой, и начинает ощущать, что — да, вот сейчас сможет всё; осталось лишь взять кисть, и рука не будет принадлежать ему, Андрею, но тому, — великому и единственному Художнику, который избрал его.

Однако, чувство, что он здесь не один, не покидало. Андрей обернулся: так и есть, — взгляд уперся в косой, почерневший забор, — за ним хоронились три мальчишьих головы, над — мелькнули три вязаные шапочки. «Мальчишки любопытствуют», — отметил про себя Андрей.

— Эй, ребята, не бойтесь! Идите сюда, — крикнул он.

Носитель красной в жёлтую полоску шапочки оказался самым смелым, — первым высунулся из-за забора. Лицо мальчугана к удивлению Андрея было шоколадного цвета, характерный широкий нос и черные кудряшки, торчащие из-под шапочки, красноречиво говорили об отце нездешнем.

За ним высунулись и две другие шапочки: в темно-синей, адидасовской — чернявенький, скорее всего кавказец, и светлый, голубоглазый, усыпанный веснушками, уж точно славянин, — в коричневой с хвостом, как у гнома.

— Ну, чего вы там прячетесь? Идите сюда.

Ребята подошли.

— Давайте знакомиться. Меня дядя Андрей зовут.

— А меня — Вова, — протянул коричневую ладошку потомок дядюшки Тома. — А его — Армен, а того — Алик, — представил он друзей.

— Вы местные? Здесь в деревне живете? — спросил Андрей.

— Не, Вован только местный, у бабушки с дедушкой живет, а мы погостить на каникулы, я с ПокровА, Армен с Коврова… А вы откуда? — осмелел славянин.

— Из Москвы приехал.

— Ничего себе!… Из самой Москвы? А зачем? Щас-то рано ещё, тут москвичи только летом живут, дома снимают.

Разговаривая, ребята с любопытством поглядывали на треногу, на мольберт, — про себя Андрей отметил, что говорят они без всякого акцента, а Вован даже немного окает по-владимирски.

— Ребят, а как речка ваша называется? — Андрей вдруг понял, что до сих пор не поинтересовался названием реки, хотя приехал сюда уже второй раз.

— Шередарь… Это она сейчас речка, в рОзлив дак, — рассказывал Вован, — а летом-то переплюнешь.

— Оо, название какое интересное! Надо будет в словарях дома посмотреть — что означает.

— Чего интересного, речка и речка, в засуху и искупаться нельзя, — рассуждал Армен, — приходится на Киржач бегать.

«Какое древнее место! — подумал Андрей. — Не просто дадены названия такие… Шередарь, Гостец, Киржач… И холм загадочный…»

И будто в подтверждение его загадочности, «шоколадный Вова», именно такое прозвище мысленно присвоил Андрей диковинному мальчишке, предупредил:

— Вы только близко к камню не подходите.

Он указал рукой на огромный камень, лежащий на склоне.

— А что там?

— Всякое может быть… Не подходите, лучше подальше от него.

— Не слушайте, — горячился Армен, — камень, он и есть камень, здоровый только — не сдвинуть… Это тебя бабушка пугает, чтобы далеко не убёг.

— А почему тогда молнии в него бьют, когда гроза? — не уступал Вован, сверкнув белыми яблоками глаз.

— Там может клад зарыт, — неосторожно выпалил Армен.

Ребята зашикали на болтуна, нечаянно выдавшего мальчишескую тайну незнакомцу.

— Не слушайте вы его, дяденька, а к камню лучше не ходите…

— Ладно, ладно, не волнуйтесь, не пойду… раз бабушка не велит, — успокоил ребят Андрей. — Вы погуляйте пока, а я поработаю. Потом приходите — посмо́трите, что получилось. Договорились?

В деревне краснопёрый горлопан звал к обеду.


6


Леня Аркантов приметил мужика в длинном сером пальто, — двигался «серый» медленно вдоль живописного ряда, не останавливался, но и не уходил, явно намереваясь что-то выбрать, — голову украшала сдвинутая чуть набекрень дорогая шляпа с широкими полями, а из-под — внимательно смотрели карие глаза. Наконец, остановившись против Лёниной картины, «серый» снял головной убор, обнажив желтую, цвета бильярдного шара, лысину в капельках пота.

— Эээ… уважаемый… — обратился к Лёне, указуя шляпой на картину. — Ваша?

— Конечно…

— Не хило. Эээ… а других нет?

— У меня товар штучный, всё в одном экземпляре, — слегка обидевшись, ответил Аркантов.

— Да я не сомневаюсь, уважаемый, эээ… размер маловат.

Незнакомец задумался, обмахивая шляпой вспотевшую голову. На Лёню духмяно несло дорогим парфюмом.

— Ну, уж какой есть, — ответил Лёня.

— Впрочем, я, эээ… куплю её, — покупатель помолчал немного, облизнул полные, красные губы и начал проговаривать свои соображения вслух. — Повешу в комнате, а там, на стене будет большая, главная, а эту маленькую в комнату… над лежаком… Пожалуй. Да, хорошо будет …

Лёня с недоумением прислушивался к бормотанию, ничего пока не понимая, кроме одного — картину «серый» решил купить.

— А можете вы мне написать точно такую же, но большую?

— Да не вопрос… Какого размера-то?

— Ну, где-то, эээ… четыре на три… Сможете?

Лёня от такого предложения присвистнул.

— Ничего себе! Так это уже не картина будет, а целое панно. Куда вам её надо?

— Видите ли, я хочу на стену в торце бассейна.

— Бассейна!? — искренне удивился художник. — Она отсыреет там быстро, начнёт коробиться.

— Пожалуй… вы правы, уважаемый. А что делать?

И тут в Лёниной голове созрел гениальный план: «Ну, конечно же, — надо выложить мозаику! Я, Козунеткин, Рудалёва привлечем… В бассейне самое то будет… Денег хватит ли у «серого»? Что-то он про цену не спрашивает?» — пузырями лопались вопросы в голове.

— Могу предложить вам сделать копию, но в мозаике. Для бассейна-то — лучше не придумать…

Лёня, ожидая реакции, смотрел на покупателя. «Серый» перестал обмахиваться шляпой, прикрыл глаза, видимо, мысленно представил себе, как всё будет выглядеть, и растянул сочные красные губы в улыбку.

— Чудесно… Вы мне подсказали нужное, неожиданное решение. Я согласен.

— Но нынче удовольствие будет дорогое. Потянете?

— Эээ… уважаемый, главное — мне должно понравиться, а о другом не думайте.

«Серый» говорил, а сам всё на картину посматривал и трогал рамку белой, с ухоженными ногтями, рукой.

— Вы сколько за неё хотите?

Лёня назвал цену по максимуму, как и задумал. Незнакомец тут же достал из внутреннего кармана бумажник.

— Не, не, не, не здесь, — Лёня посмотрел по сторонам и отметил, что соседи прислушивались к разговору, а уж когда бабло увидят, пожалуй, не отвертеться удачнику, — будут требовать «поляну», и совсем тихо сказал, — пойдемте-ка к выходу, по дороге вы мне незаметно отдадите. Я — вам, вы — мне.

Лёня снял картину, надел на неё бумажный кокон, и они пошли в сторону выхода.

Отойдя на приличное расстояние, покупатель опять достал жирный бумажник.

— И вот… эээ, уважаемый, моя визитка. — «Серый» вынул глянцевый квадратик, потом немного подумал и положил сверху пятитысячную купюру. — А это аванс. Устроит?

— Надо бы место все-таки осмотреть, — сказал Лёня. Он еле сдерживал себя, боясь ненароком выплеснуть щенячий восторг на солидного человека. «Вот свезло — так свезло!» — думал Аркантов, пряча деньги в карман.

— Вы мне послезавтра позвоните, договоримся о встрече, и…эээ, место посмотрите. — «Серый» о чем-то минуту подумал, кивнул головой, и подтвердил, — да, послезавтра.

Он достал и остальные деньги, незаметно передал их Лёне.

— Обязательно позвоню, обязательно…

Так вдруг разбогатевший Лёня рванул к Козунеткину, — нетерпелось поделиться радостью с однокурсником. Тот сидел на прежнем месте в обнимку с самоваром. Он наклонялся к трубе и вдувал туда сигаретный дым.

— Васька! Васька! Глотай свой бычок и сваливаем отсюда!

— Ты чо! Смотри, как я здорово придумал, смотри, — Козунеткин отстранился от трубы, и даже чуть отодвинулся от самовара, — из трубы поднимался дымок, — а? Круто? Будто щас закипит…

— Делать тебе нечего! Вставай, и пойдем отсюда по-быстрому.

— Куда?

Василий всё никак не мог понять причину возбуждения Аркантова и продолжал сидеть возле самовара.

— Для начала сдадим твою кастрюлю в металлолом.

— Нууу, сказанул! Это ж антиквариат…

— Вставай, вставай, пойдем! Дело есть.

Василий нехотя встал, неторопливо засунул самовар в мешок, и взвалил, крякнув, на спину. Он заметил, наконец, что у Лёни в руках ничего не было.

— Ты что, — картину, гляжу, продал? Ну, куда пойдем-то?

— Не то слово — продал, я ещё и работу надыбал. Видел перца в шляпе? Ну, со мной который шёл?

— Видел. Толстозадый такой, козёл.

— Он, Вася, не козёл, — мужик работу предлагает: мозаику в бассейне выложить. Три на четыре. Не слабо?

— Ух ты!

— Один я не возьмусь, не вытяну, а на пару… а может и третьего привлечём… Надо подумать, место посмотреть. Мы сейчас это дело обмозгуем, обмоем.

Однокурсники направились к магазину…


…Поздно ночью в пустом вагоне метро на конечной станции «Пятницкое шоссе» к спящему пассажиру с мешком на коленях подошла дежурная и похлопала жезлом по склоненной голове.

Пассажир, а это был Вася Козунеткин, поднял голову, с трудом разлепил веки, и попытался что-то сказать. Спросонья и с бодуна у него ничего не получилось, и он только дохнул на дежурную таким крепким сивушным духом, что несчастная женщина чихнула. «Буд…т…е здровы», — наконец промямлил Вася, но встал сам, и вырулил на безлюдную платформу.

— На выход иди, пока не закрыли, слышишь, — на выход! — усталым голосом говорила дежурная, подталкивая Васю в спину.

«Вот те раз, — думал Козунеткин, — попааал… Где хоть я есть? Я же помню, что на «Курской» с Лёнькой попрощался… И вырубился, видать… Ё-моё… Чо делать-то?»…

…Возвращение Лёни Аркантова обошлось без приключений. Хотя и выпили они на радостях с Козунеткиным прилично, но правильного направления в пути Лёня не потерял и к программе «Время» оказался дома.

Жена Валя хотела заругаться, увидев художника в непотребном виде, но когда муж выложил на стол кучу денег, тут же смягчилась.

— Может поешь чего-нибудь? Где это ты так?

— Да Ваську, однокурсника, встретил… Мы с ним… это, работу нашли…

— Я вижу. Работники.

— Не, не, не… Всё путем, Валюха, не переживай. Чаю давай выпьем.

Валентина пошла на кухню ставить чайник, а когда вернулась, Лёня уже спал, выводя носом замысловатые рулады, — накрыла мужа пледом; подошла к столу, взяла деньги, а пересчитав, и совсем успокоилась. Она расправила мятые купюры, аккуратно положила их в бабушкин ридикюль, убрала подальше в шифоньер. «На несколько месяцев хватит», — подумала; заглянула к мальчишкам в комнату: один читал, лежа на кушетке, другой — делал уроки за столом, и отправилась пить чай на кухню одна.

Вся семья была дома и сыта…


7


Чем дольше Андрей работал над этюдом, тем легче и радостнее становилось на душе.

Краски будто сами смешивались в нужный тон и звучали в едином хоре. Да, сегодня он не только видел, но и слышал палитру, как настройщик, подтянув ту или иную струну, собирает звуки в гармонию и резонанс, так и Андрей осторожно, но безошибочно добавлял к синей небесной краске желтую, смешивал их, чтобы передать на холсте цвет прошлогодней травы, бурых листьев и праха, который вот-вот должен взорваться зеленью. Именно этот, почти неуловимый переход и хотелось запечатлеть в этюде.

Он осторожно, мазок за мазком укладывал краски, и глаз подтверждал, — да, верно, правильно, так, не более синего, с желтым, осторожнее, осторожнее, вот так, так, и тени, — они уходят в синеву… Но камень! Никак не давался Андрею валун. Разбавляя красную краску желтой, он пытался передать блик солнца на нем, но так, чтобы не перекричать золотой куполок в небе. Да, камень лежит здесь, — древен, загадочен, но не главен…

Андрей и не заметил, как протекло время. Ему казалось, что работал совсем не долго. Но нет, это только казалось. Так всегда бывает, когда увлечешься, — время исчезает.

Краски вокруг теряли насыщенность, очертания предметов расплывались, — всё начинало затягиваться лёгкой дымкой, потому что Солнце скатывалось ниже, лучи теряли силу и остроту.

И в это мгновение, когда казалось, что — всё, пора заканчивать работу, вдруг оттуда, из небесного окна пролился золотом невообразимый, горний, нетварный свет, и всё вокруг обрело опять чёткие, хорошо видимые границы: и камень, и дуб, и кусты, и лес у горизонта, и сам незаконченный этюд на мольберте обрёл законченность, будто не хватало холсту небесного золота. Совсем чуть-чуть не хватало, и вот — добавилось.

Андрей стоял ошеломленный. Озарение? Но так бы подумал художник времён прошедших, а нынешнему-то подай объяснение.

«Ну да, это закатное Солнце коснулось лучом куполка, и, отразившись, так неожиданно осветило всё вокруг, подумал Андрей. — Законы физики никто не отменял…»

В следующее мгновение свет исчез, куполок закрыло огромное облако, почти туча, серая, вечерняя. Андрей посмотрел вокруг и с сожалением понял, что пора заканчивать и собираться в путь обратный.

Но свет остался. Остался!

Андрей не верил глазам; он повернул голову и глянул вдоль дороги, — по ней наперегонки бежали трое давешних мальчишек, — и перевел взгляд опять на мольберт. Свет не исчезал. Этюд хранил дивное состояние природы, и сквозь — лился свет. Тот — сюда…

«Шоколадный Вова» прибежал первым. Он остановился у мольберта и, вертя головой, смотрел на дяденьку художника, на подбегающих ребят, махал им рукой: быстрее, мол, сюда, быстрее.

— Ух, ты! Здорово как! Как в окно глядишь… — задыхаясь то ли от восторга, то ли от бега кричал он.

Подбежали и остальные.

— Я вам говорил, что видать куполок, вон и дяденька видел… Нарисовал дак, — «шоколадный Вова» показывал пальцем .

— Где? Где? Покажь. — Алик отталкивал Вовку от мольберта. — И правда, — куполок золотой… Видели?

— А сейчас чо не «видать»? — высказал сомнение Армен, передразнивая Вовку.

— Сейчас, ребята, тучи его закрыли, а было-то хорошо видно, — Андрей подумал немного, вспомнив чудо закатное, — особенно, когда Солнце садилось.

— Вот и баушка мне рассказывала, что лучше всего на закате смотреть. Я с ней тоже раз видел.

— Нет там ничего, — тихо сказал Армен. — Я ни разу. Всё это сказки, ваши старики придумывают…

— Есть он! — горячился Вовка. — Есть, Алик?

— Да, наверное, есть, раз все видят. Я, правда, сам не видал, но верю… И дяденька вон нарисовал. Значит, есть, — подвел итог Алик.

Андрей решил собираться. Он сложил тюбики с краской, прижал сверху палитрой, перевернул осторожно этюд тыльной стороной наружу и схлопнул крышки.

— Вы, дяденька, как приехали? На машине? — спросил Алик.

— Нет, своим ходом. Я на автобус-то последний успею?

— Успеете, с Александрова должен быть. Мы тоже на нем обычно ездим. Успеете, — успокоил Алик.

— А ещё-то приедете? — спросил «шоколадный Вова».

— Обязательно, ребята, обязательно, — пообещал Андрей, закидывая на плечо ремень мольберта.

День быстро угасал, из-за леса крались сумерки, свежел и воздух, — не кружил голову весенним паром; слышнее стали звуки, — ручейки журчали; шуршала мёртвой травой растревоженная земляная жизнь; гудел в небе дальний самолет; петух кукареком изгонял нечистую силу из курятника, приуготовляя его ко сну; в дальнем конце деревни мекала не доеная коза.

И все-таки пора было уезжать. На прощанье Андрей бросил взгляд на разлив, — там! По середине! Будто шла по темной воде «аки по суху»! Рыже-огненная лисица!

На чем она плыла было не видно. «Скорее всего, мосток какой-нибудь смыло, и она вот приспособилась, — подумал Андрей. — Плывет себе, как на плоту, и в ус не дует».

— Смотрите, ребята, смотрите! Лисица!

— Где!? Где!? Ой, правда!

— Это она в деревню за курами навострилась, — сразу сообразил «шоколадный Вова».

— К нашему берегу её несет!

— Бежим, прогоним…

— Вот хитренькая…

— Будет тут по курятникам шарить. Это точно… Деда её уже гонял. Бежим, ребята, не дадим ей на берег сойти, — командовал «шоколадный».

Мальчишки рванули вниз, к берегу, и скрылись за холмом.

Андрей же подивился красоте вечера, этому прощальному рыжему мазку, так точно положенному на холст сотворенного дня вечным Художником в конце его…


8


Оказаться одному посреди ночи на окраине Москвы, мозаиста нашего не испугало. Скорее, сам он мог кого-нибудь напугать, — здоровенный мужик с мешком за спиной, сжимая тряпочное горло огромным кулачищем, — Вася ошарашено бродил по ночным дворам. Он пытался найти подъезд, где можно было бы переждать остаток ночи в тепле, привалившись к батарее отопления, но все подъезды нынче запирали на коды. Окраинные жители относились к входным замкам с повышенным вниманием, а иначе и нельзя в тревожное наше время.

Вася, довольно напетляв между коробками домов, так и не найдя открытой двери, наконец, выбрел на детскую площадку: там, среди затейливых горок, лабиринтов и песочниц, узрел небольшой домик, — избушку на курьих ножках.

«Эх, ма, — подумал Вася. — А что делать?… Лучше уж в избушку залезть, всё не на улице».

Но в горле у него, как это и бывает после хорошей выпивки, так пересохло, что казалось — треснет, горло-то, как раздавленная макаронина.

Он обошел соседний дом вокруг, памятуя, что в торцах иногда торчат водопроводные краны, — к ним дворники подключают поливальные шланги. И действительно, на его счастье, такой кран нашелся и даже работал.

Вася глотнул, умылся, — вода ледяным колом встала внутри. «Щас бы чайку, — мелькнуло в измученной голове. — Ну, конечно: чайку надо сообразить… даром самовар что ли таскаю!»

Он наполнил туляка водою и потащил к избушке. Внутри домика расстелил на полу мешковину, а самовар поставил к окну. На газоне собрал сухих веточек, прошлогодних листьев, бумажек. У дома заметил Козунеткин и кусок керамической трубы, которая отводила ливневую воду. «Трубу-то обязательно надо приспособить, чтобы тяга была», — соображал Вася. На газоне же наковырял свеженьких стебельков мать-и-мачехи для заварки. Желтые головки первоцветов ночью были закрыты, но Вася чувствовал пальцами на ощупь плотные, живые стебельки.

«Это чай пользительный, — говаривал дедушка Митрий, — по весне самое оно — такого чайку попить», — вспомнил старика, царствие ему небесное, — Вася.

Сухие ветки и листья быстро разгорелись, и бок самовара стал заметно теплым, а через некоторое время и вода засипела, а Вася всё подбрасывал и подбрасывал сушнячок в топку, — труба гудела, самовар пел. Не дожидаясь кипения, он приоткрыл крышку и бросил внутрь пучок мать-и-мачехи.

Теперь оставалось только придумать из чего пить: в песочнице он нашел несколько детских формочек, одну даже в виде стаканчика, сбегал отмыл от песка под краном и вернулся в избушку, где от самовара стало тепло и уютно.

— Эх, Диоген хренов, — бормотал Василий, еле пролезая в маленькую, сделанную для детей, дверку. — Вот же угораздило!

От хлопот и тепла самоварного в избушке Вася согрелся; голова меньше трещала; глаза как-то сами собой начали закрываться, но что происходило вовне, Козунеткин чуял: вот пёс бездомный просеменил мимо и нерешительно тявкнул на «ожившую» в ночи избушку; в соседнем дворе сработала сигнализация на машине; к среднему подъезду приехала «скорая»; на восьмом этаже засветились и почти сразу погасли два окна.

Шофер «скорой» включил свет в кабине и начал читать газету, но вскоре в поле зрения его попала странная избушка с торчащей из окна трубой, вдобавок из которой валил дым.

Шофер отложил газету, вылез из кабины и направился к избушке.

— Эй, кто там!? Баба Яга поселилась? — позвал шофер, остановившись метрах в двух.

— Кощей Бессмертный, — ответил Вася и высунул в окно огромный кулачище с оттопыренным средним пальцем. — Иди, отсюда…

Шофер покрутил пальцем у виска и вернулся в кабину.

Вася задрёмывал, черные квадраты окон, со всех сторон окружившие его, начинали выстраиваться в хоровод и будто поплыли вокруг…

— Чаёк попивашь? — спросил дедушка Митрий, — эх ты, внучек, внучек… Чо ж ты, под забором-то? Учили мы тя, учили, всё думали: толк-от будет.

— Деда, а ты как здесь оказался? — спросил Вася с недоумением. — Может, выпьешь чайку, раз пришел?… Я твоего заварил — пользительного…

— Налей, погреюсь… Самовар, гляжу, от бабы Мани упёр? Эх, Васька, Васька, в городе научился чужое-то брать.

— Да зачем он ей! Всё равно распаялся, а я починил…

— Починил — дак и отдай! Я сам его сколь раз лудил, но не себе ж забирал. Ты чо, Васька?

— Отдам, деда, отдам… У меня денег-то теперь много будет…

— ДолжОным не будь, а деньги — пустое, щас есть, щас нету… должОным остаться страшно…

И исчез дедушка Митрий. Козунеткин открыл глаза, выглянул в окошко, — чёрный квадрат городского неба светлел.

А Васе стало очень одиноко, так грустно, что из глаз чуть слёзы не покатились. «Один вот, никому не нужен, сижу тут непонятно зачем… Вон вокруг сколько людей живет, — он скользил взглядом по темным окнам, — и каждый сам по себе, и никому друг до друга дела нет. Вытащили на носилках одного… И увезли… И все дела, а человек, может, помер. Никто не проводил, и свет в окнах нигде не зажгли… Так и меня свезут…»


9


Всё лето работали художники в бассейне у «серого». Серый, он же Викентий Витальевич, сын депутата городской Думы, частым присутствием не мешал. Появится раз в неделю, а то и в две, поглядит, чаще молча, отойдет на другую сторону — посмотрит оттуда, издали, иногда похвалит:

— Эээ, уважаемые… хорошо, мне нравится… и мальчики такие… эээ, тёплые получаются.

— Стараемся, Викентий Виталич! Думаю, скоро закончим, ну, дней десять ещё, — ответствовал Леня Аркантов, выступающий в роли прораба.

— Вижу, вижу… эээ… — мямлил. И уходил.

Бассейн строен при бане. Квадратная яма, выложенная чёрным кафелем, водой ещё не заполнена, и на дне расположился Андрей с ведрами и корытом для приготовления клеевых растворов. Ему, живописцу, поручили составлять растворы, да иногда просили глянуть — тот ли оттенок выложили, что он и делал, отходя к противоположной стене.

Работа близилась к завершению. Способствовала и сухая жаркая погода, стоявшая на Москве.

В душе Андрей жалел, что ввязался в это дело. Уговорил Лёня, посулив хорошие деньги. «Глупо отказываться, старичок, в наше время. И потом, я же тебе не гешефт какой-нибудь предлагаю, а работу. Тяжелую, конечно, пыльную, но ведь не за здорово живёшь… Да и развеешься, а то — поплохел совсем»…

Но развеяться не получалось, — и нынче Андрей чувствовал себя не в своей тарелке. Вся эта работа ему не нравилась, — протестовала душа и ныла от раздрая.

С одной стороны, деньги нужны: оплатить мастерскую, краски, кисти, да и самому питаться чем-то, — как бы ни ограничивал свои гастрономические запросы Андрей, но два раза в день всё же есть надо. А главное-то было в том, что, приходя после работы уставшим, с ноющими от физической нагрузки пальцами, никак не взяться за кисти, да не оставалось и времени.

Этюд, так удачно написанный весной на Шередари, светился в углу мастерской фантастическим светом и звал, звал перенести виденное чудо на большую картину, которую Андрей сразу же и начал ещё по весне.

Но добиться той передачи света, как на этюде, не удавалось, и именно это отсутствие мастерства ли, вдохновения ли тревожило душу художника сильнее всего. «Ну, как же так? — мысленно задавал вопрос сам себе, — почему не получается? Ведь вот он, этюд, — сияет. Это же я сделал, сам… Но сам ли? Кто водил моей рукой в тот день? Кто вдохнул чудо света в мои краски? — Мысли не давали покоя, тревожили и пугали. — А вдруг — всё! Поплохел, закончился, в потолок упёрся и выше не взлететь»?

Картина не получалась, не шла, и это тоже явилось причиной, почему Андрей согласился помогать товарищам в бассейне.

Мешать цемент и клеевой раствор, расположившись на дне ямы, довольно комфортно — в жару здесь прохладно, да и разговоры не отвлекали. Андрей, находясь весь день вместе с Аркантовым и Козунеткиным, существовал как бы и отдельно от них. Он мог думать о своем, и это устраивало его.


Как-то, в бытность ещё студентом, Андрей оказался в Костроме: приехал посмотреть Ипатьевский монастырь. В советское время монастырь представлял собой историко-краеведческий музей, но не заброшенный и убогий, а опрятный и ухоженный.

Именно здесь, в монастыре помазан был на царство первый Романов — Михаил; здесь завел надменных ляхов в болото Иван Сусанин; здесь выкарабкивалась Россия, в который уж раз, из смуты и чужеземного засилья…

И вдруг, в одном из залов, Андрей увидел, да что — увидел, — нет, он буквально наткнулся на необыкновенную коллекцию жуков и бабочек. Весь зал был увешан коробочками, которые снаружи закрывались темными занавесками, и будто специально интригуя, приглашали заглянуть внутрь. Андрей с любопытством приоткрыл тряпицу на одной и опешил: взору открылась не виданная бабочка размером с галку. Её крылья небесно-синего цвета, распятые иголками, являли собой чудо и наводили на мысль о неземном происхождении такой красоты. Он открывал всё новые и новые занавески, — и под каждой обнаруживал неведомое и никогда не виденное существо. Рогатые жуки, похожие скорее на раков, пугали драконьим обличьем, — абсолютно черные, золотые, самых разных размеров, — от огромных до булавочной головки, — каких только не было здесь! — и Андрей переходил от коробки к коробке, будто листал книгу Фабра.

В голове сложилась яркая мозаика из этих творений Господа, а сама красота — именно тогда понял Андрей — одно из качеств Его и передаётся она всему, что сотворил Он.

И ведь что удивительно — красота эта жила и порхала здесь, вокруг Костромы, каких-нибудь сто лет тому назад, — тогда и собрал удивительную энтомологическую коллекцию неутомимый костромич Иван Михайлович Рубинский, а по смерти завещал городу…

Вспомнил Андрей мозаику той выставки, яркую и красочную, почему-то сейчас, глядя на творение друзей.

— Андрэ, раствор тащите, философ вы наш задумчивый! — голос Аркантова гулко упал в яму и погасил воспоминания.

Леня выкладывал как раз вьюнок на стене, а теперь, спускаясь по лестнице вниз, на фоне розового колокольчика напоминал экзотического жука из коллекции; около русалки плывунцом шевелился Козунеткин.

Подивившись сходству, Андрей набросал раствора в ведро и потащил его ребятам, скосив плечо от тяжести.

Козунеткин, держа одной рукой веревку с крючком на конце, опустил ее вниз к Андрею, потом так же легко, будто и не висело на конце ведро с раствором, одной рукой втянул наверх. Андрей только и успел подивиться природной силище. Да что ему ведро! Вася плитку ломал между пальцев до нужного размера и конфигурации.

— Ну и здоров же ты, Васька! — подивился в очередной раз Андрей. — Тебе бы жениться, род свой богатырский продолжить.

— Ха, да его бабы боятся. Такой медведь нынешних-то москвичек только изломает, — хихикнул с лестницы Аркантов.

— На Москве свет клином не сошелся, можно и подальше где поискать, — сказал Андрей.

— Эх, ребята, а чем кормить-то? Кому мы нужны… Ладно «Серый» нашелся, а потом как?… Год почти без работы сидел, а вы жениться… Женишься тут, — ответствовал Вася.

— Еще найдем, — не серого так белого, или черного… Я думаю, мы тут за три дня закончим. Викентию-то я про десять дней просто так сказал, чтобы не маячил и над душой не стоял. Ладно, ребята, — перерыв! — объявил Лёня. — Надо пожевать… Тут Валюха мне бутеров навертела.

Он постелил газету на табурет, потом сверху чистенькую тряпочку, в которой и были завернуты несколько кусков хлеба с колбасой и сыром.

— Хозяйственная она у тебя, — сказал Козунеткин, окинув глазом угощенье.

— А куда ей деваться? Три мужика дома, и все есть хотят… А я, бабки получим, айпад хочу ребятам купить, — мечтал Лёня, — давно ноют, у всех есть, у всех есть… Куплю.

— А я рвану отдохнуть… К себе в деревню. Да и крышу надо перекрыть, старую, дедову еще. В избе-то главное — чтобы крыша не текла, — размышлял Вася. — А ты, Андрей?

— Я… мне картину надо закончить. Пока ни о чем другом и думать не могу…

— Мученик ты наш, аскет, — хохотнул Аркантов. — Куда её девать, здоровую такую?

— Не думал… Завершить надо сначала.

Мозаика на стене бассейна от исходного «шедевра» немного отличалась: из-за большего размера пришлось добавить ещё одну русалку и ещё одного гея-ревнивца, который смотрел на влюблённых с завистью и обидой. С Викентием Витальевичем дополнения согласовали, — «серый» не возражал. Ему даже понравилось, что акцент перенесли на конфликт между юношами.


10


Мальчишки обычно собирались в старом сарае у Алика.

Внутри, под самой крышей, отец его когда-то выгородил голубятню, но голубей давно не держал: не до них стало отцу. Сразу после армии женился, — семья, сынок рос, и одна мысль в голове сверлила: где заработать, да как прокормить. Какие уж тут голуби!

В заброшенной голубятне можно было только сидеть или лежать, — низкий потолок встать не позволял. Алик натаскал в голубятню елового лапника, сена и частенько оставался летом ночевать в духмяном и тёплом собственном гнезде. Только бабушка обязательно проверит к вечеру:

— Эй, голубь сизокрылый, тама? — крикнет снизу.

— Здесь буду спать. Ладно, баб? — ответит внучок.

— Спи, ладно, а то в избе душно, и дед больно храпит…

Нынче вся компания была в сборе. Вован и Армен отпросились у своих до утра, сказав, что ночевать будут у Алика.

Ребята лежали на сене и строили планы на ночь.

— Значитца так, копать будем по очереди: начинает Вован, после, как устанет, — Алик, я в конце, — распределял обязанности Армен. Один копает, другой отдыхает, третий на шухере. Усекли?

— Усекли, ага, — соглашался Вован, но копать землю у камня ему не хотелось, и соглашался он потому, что ребята так решили, а против всех — как идти. Не хотелось показывать друзьям, что на самом-то деле боится он камня. Давно еще, маленькому, бабушка рассказала страшную сказку…

…Зимой на печи, привалившись спиной к теплым кирпичам, другим боком — к мягкой бабушке, и так, чувствуя себя в полной безопасности, Вовка просил:

— Давай, баб, рассказывай… Страшную… про камень… Ну, баааб, — тянул внучек и тормошил, начинавшую задремывать в тепле, старуху.

— Ну, ладно, слушай. Давным-давно это было, щас уж и не вспомнить коды. Давно очень. Тут, в Гостце, еще и не жили никто. Боялись русские люди тут жить-то. А место было красивое, дак и щас красиво. Я вот здеся родилась и краше нашей деревни не видала. Но это щас, а давным-давно, внучек, боялись люди энтого места. Забредёт кто ненароком ягод собрать, иль так в даль поглядеть с горы, — да и пропадёт.

— Куда пропадёт.… Как? — замирающим голосом спросит Вовка, и теснее к бабушке прижмется.

— Насовсем пропадёт, в тартар провалится…

— Это куда, баб, какой тартар?

— В преисподнюю… так ещё называли. Провалится туда, откуда выходу нет, и — всё, как и не было человека, и из памяти даже исчезнет. Особенно малых деточек неразумных забирало…

— А что там, баб, в тартаре-то?

— Хто ж ево знает, оттудова не возвращаюца. А только по весне вымоет из земли косточки белые — всё чо осталося, чёрные вОроны их растащат. Вот так-то долго и было, пока не народился в энтих местах Иван-великан. Вот вырос он такой большой, да сильный, красивый и пришло время ему жоница, нашел он невесту себе, такую же красавицу Марьюшку, и говорит родителям: «Вот батюшка, вот матушка, хочу, мол, жоница». «Дело хорошее, — говорит батюшка, — только где вы жить будете? На тебя поглядеть да на Марьюшку — эвона, какие вымахали — изба наша мала будет. — Благословите, батюшка, а жить мы найдем где», — отвечает Иван-великан.

Благословил батюшка, и пошли они местожительство искать, шли-шли, день шли, другой, третий и пришли на энту гору, и так она им понравилась, что порешили здесь и остановиться. Наломал Ваня ёлок да сосен, построил салаш пока на лето. Живут себе в салаше, как в раю, а только по ночам всё вроде кто-то воет да свищет, а то и салаш трясёт, будто свалить хочет. Марьюшка бояться стала. Да и Ивану, конешно, неприятно. И решил он проверить, кто звуки такие по ночам производит, кто Марьюшку его ненаглядную пужает? Дождался Иван вечера, вышел из салаша, притаился за кусточком смородиновым, и как пала ночь-полночь, тут вдруг дыра в земле открылася, а из дыры-то могильным холодом повеяло, и полезла оттедева всяка нечисть: каракатицы, да кикиморы пучеглазые. «Ах, ты, нечисть подземная, повылазила! Марьюшку мою пугать! Ну, держитеся!» Осенил Иван себя крестом, схватил камень огромадный, да со всего маху тую дыру подземную и запечатал. Вот с тех пор камень-то и лежит тама и трогать его нельзя, да и ходить близко не надо. Понял, иль нет, пострелёнок?

— Понял… не буду туда ходить… и камень не буду трогать, — сквозь дрёму шептал внучек.

Бабушка гладила его по курчавой головке, поражаясь твердости волосиков свернутых по-африкански пружинками.

— Охо-хо, прости Господи, грехи наши, — бормотала бабушка зевая. Своего единственного внука она очень любила, несмотря на необычную его внешность.

— А дальше чего было, баб, давай дальше…

— Ну а дальше-то чего? — как у всех. Деточки пошли. А как прознал народ, что запечатал Иван дыру страшную, так и стали к ним в гости приходить, погостят-погостят да и останутся, глядь, ан, свою избу ставят. Так и зажили, а деревню прозвали Гостец.

— А Иван с Марьей как?

— Преставилися в своё время, всему сроки положены на земле-то… Да их поминают, считай, кажную весну. Вот цветочки по склону распускаются синие с жёлтеньким, — видал?

— Да, много их…

— Вот-вот, а зовутся они Иван-да-Марья, а много — дак и деточек-то у Ивана с Марьюшкой много было, не то, что щас. Ты, вона, один у мамы… Правда, штучный, — засмеялась бабушка и крепко-крепко прижала к себе курчавую головку внука.


Сегодня ночью ребята решили копать. То, что клад там зарыт, — под камнем, никто, кроме Вовки, не сомневался, но и он против всех выступить не решился. Раз уж все заодно…

День угасал. В голубятне стало темно, но на дворе в сумерках еще можно было всё разглядеть.

— А вот я вам фокус сейчас покажу, — сказал Алик.

Он пошарил рукой по стене, которая располагалась со стороны двора, и незаметно вытащил из доски круглый сучок — через отверстие проник свет, и на противоположной стене, как на экране, нарисовалась живая картина двора, и даже видна была бабушка, шедшая закрыть дверь курятника на ночь.

— Класс! Кино настоящее, — восхитился Вовка.

— А чего картинка-то вверх ногами? — скептически заметил Армен.

— Ну, так уж получается, тут уж ничего не сделаешь.

— Настоящий наблюдательный пункт получился, — нас не видно, а мы всё видим.

— А то…

Вскоре совсем стемнело, и незаметно сморил ребят сон…

Первым очухался Армен.

— Эй вы, сони! Подъем! — зловеще шептал он и шарил рукой справа, где должен бы лежать Вован. Но в темноте, с закрытыми глазами негритёнок был совсем невидим. — Вовка, вставай же! Алик! Всю ночь проспим… Слышите, что ли, не успеем же. Вставайте!

Ребята зашевелились, завздыхали, но продолжали лежать. Армен подполз к люку в полу, открыл его — в голубятню проник ночной холодок — и вылез наружу. Он взял одну из приготовленных лопат и начал черенком стучать в пол голубятни.

— Вставайте, козлы!

— Чо ты шумишь-то, всю деревню разбудишь, — зашипел сверху Алик.

— Вставайте сами тогда. Вовка, тебе первому копать, вылазь!

Ночная прохлада пролилась туманом. Здесь у земли ребята шли, как в молоке плыли, почти не различая друг друга, негромко переговаривались Армен с Аликом, а Вовка с лопатой на плече отставал и всё никак не мог согреться.

— Как думаешь, чего там зарыто? — спрашивал Армен. — Я думаю золото, — отвечал он сам себе.

— А может — оружие? — предположил Алик. — Что-то там железное лежит, раз молния бьёт.

— А чо, оружие тоже хорошо, пригодится… Или продать. Или самим иметь. А может золото в сундуке железном? — не сдавался Армен.

— Откопаем — увидим…

Вокруг камня тумана не было, лишь бок его покрывала роса, отчего он поблескивал, отражая лунный свет. Долька луны висела в небе, мерцал свет звезд, — млеком небесным они текли куда-то ввысь в бесконечность ночи и мира.

Армен наметил своей лопатой квадрат под камнем.

— Давай, Вован, копай! Хватит трястись-то, — он заметил, что у Вовки дрожит подбородок. — Копай и согреешься… Вот так — полметра на полметра, понял?

Вовка кивнул и приступил к работе.


11


От возбуждения руки у Аркантова тряслись — он делил деньги, раскладывая купюры на три кучки, будто карты сдавал:

— Значитца так: тебе — тебе — мне, тебе — тебе — мне…

Викентий Витальевич полностью расплатился, как и договаривались. Работа «Серому» понравилась: глядя на мозаику, он щурился, облизывал полные красные губы, тер лысину ладонью, предвкушая, как удивятся гости нереальной красоте, как будут спрашивать, где это он таких мастеров в наше время нашёл? А денег было действительно не жалко, да и не привык он их считать.

— Тебе — тебе — мне, тебе — тебе — мне, — ворожил над столом Лёня.

Художники сидели в мастерской Андрея.

…Викентий Витальевич, вдохновленный мозаикой на стене, решил ещё провести подсветку воды в бассейне, — так, чтобы вода светилась то голубым, то белым, то красным цветом. Для этого у дна в стены требовалось вмуровать светильники, которые и обеспечат цветомузыку в зависимости от настроения хозяина. Но эту работу сделать нынче было не так просто: стены уже выложены черной плиткой и надо каналы штробить, да не нарушить гидроизоляцию.

Нанять солидных работяг — не получится, работа так себе, переделка недоделки, много не заработают, а время потеряют. Пришлось договориться с электриком из ЖЭКа, да и то — сам он штробить каналы не хотел. «Это уж вы узбека наймите, они по камню-то любят работать. А я кабель и светильники после поставлю… Ну вот так как-то… — с неудовольствием соглашался Леонтий Бухнов, жэковский мастер электропроводки. — Ну и аванец, каэшно, чтобы руки это… не тряслись».

На том и порешили. Так что «открытие» бассейна откладывалось ещё на неделю.

А пока Вика любовался мозаикой. Эти прекрасные, обнаженные, нежные мальчики, тянущиеся друг к другу, чувственные, красивые, и ревнивец, выглядывающий из-за вьюнков, волновали Вику до замирания сердца, до испарины, когда хотелось сбросить с себя, наконец, одежду, которая стесняла и мучила тело, и дать ему волю — любить и наслаждаться.

Тут надо отметить, что Викой звали Викентия Витальевича с детства. Рассказывали, что мама уж очень хотела девочку, но родился мальчик, а она всё никак не могла смириться с такой несправедливостью, и лет до трёх наряжала его в платьица и блузочки, с удовольствием расчесывала локоны, спадавшие до плеч, покупала сыночку куклы, в которые Вика с удовольствием играл…


— Тебе — тебе — мне, тебе — тебе… Мне!

Лёня шлёпнул с размаху последнюю купюру на свою кучу, и она, скользнув в сторону, утянула ещё несколько за собой.

— Ну вот — всем поровну! Как и договаривались, всё по-честному. Эх, ребята, вот ведь свезло, так свезло. В наше-то время такие бабки срубить! А? Ай да мы!

Лёня взял соскользнувшие деньги и спрятал в маленький кармашек барсетки. «Это на независимость, — объяснил он друзьям. — Остальное Валюхе на хозяйство… А куда денешься? Не канючить же потом».

Андрей при дележе чувствовал себя не совсем удобно: всё-таки готовить раствор — не мозаику класть, но ребята его возражения и слушать не хотели.

— Чего там, — басил Вася, — все работали. Каждый на своем месте. И нечего бухгалтерию разводить.

Козунеткин сгрёб свои со стола, и сунул всю пачку в задний карман джинсов.

Андрей ладонями поправил рассыпанный веер красных бумажек и отнес на другой стол, к компьютеру, чтобы здесь не мешали.

А на этом столе появилась бутылка «Пять озер»; из холодильника Андрей достал, разделанную заранее, селедочку в белых колечках лука; на плитке в алюминиевой кастрюле варилась, булькая, картошка.

Вася скрутил «пяти озерам» головку, и пока разливал, ребята подцепили вилками по кусочку залома.

— Ну, мужики, как говорится, — с завершением! — поднял стопарь Лёня.

Чокнулись. Выпили. Закусили.

— Хорошо пошла! — Вася прислушался, как потекло по жилкам тепло «пяти озер». — Но я бы этого пидора всё-таки утопил. В его же бассейне.

— Какой-то ты не толерантный, Вася. Люди разные бывают. Он же вот не хочет тебя убить за то, что ты, Василий Козунеткин, не такой, как он. Ведь для него — ты другой. Он же тебя терпит, и даже вот — денег дал заработать, чтобы ты ни в чем себе не отказывал… А ты — утопить…

— Не, противный, — не унимался Козунеткин.

— Да грех-то грехом нельзя уничтожить. Усугубишь только, — возразил Андрей.

— Ладно вам философствовать. Вась, давай по второй, а то организм как-то трепещет.

Козунеткин наполнил стопари.

А Лёня продолжал:

— Чтобы, значитца, не оставляла нас удача, чтобы целы были руки и головы… Будем, ребята, здоровы!

В кастрюле бурлящая вода приподняла крышку и пролилась на плитку, где зашипела пузырями.

Андрей взял вилку и потыкал клубни, — картошка оказалась почти готова.

— Минут пять ещё, — сказал.

— А у тебя, Лёня, у самого сыновья растут… Подумай, — волновался Вася, недоумевая, почему так устроена жизнь, с таким неправильным прогибом в черную бездну, в черный квадрат бассейна Викентия Витальевича…

— А я им на что? Я — отец, от меня и зависит, какими вырастут. Пусть только попробуют мне внуков не настрогать!

Выпили и по третьей. И картошечка сварилась, — поплыл по мастерской словами непередаваемый дух крепкого мужского застолья…


12


Копать первому всегда трудно: земля улежалась, корни трав переплелись, но острая лопата всё-таки одолевала твердь и врезалась в землю, сначала на полштыка, а потом почти на весь, но, то и дело звякала о камни, которые с трудом приходилось выколупывать.

Когда яма оказалась Вовке почти по колено, он весь мокрый от пота, тяжело дышащий, воткнул штык в землю, а сам вылез и вытер лицо подолом рубахи.

— Уф, харэ, робя. Давай ты, Алик!

Ночной туман наползал снизу от реки, цеплялся белыми лентами за кусты, за травы; прохлада бодрила ребят, — а шоколадный Вовка стал даже лучше различим в молоке тумана.

— Молодец, Вован, отдыхай, — сказал Армен.

В яму спрыгнул Алик.

— Там теперь легче — песок начался и камней, вроде, меньше, — ободрил Вовка товарища и присел на скинутый ранее свитер. Но так было жарко, что не остужали ни туман, ни лёгкий ветерок, и решил первопроходец сбегать к речке смыть пот, а заодно и усталость.

Вовка исчез в темноте, и через несколько минут снизу послышались плеск воды и радостное кряхтенье.

Мальчишка стоял по щиколотки в обмелевшей к лету речке, наклонившись, черпал прозрачную живую воду и плескал на грудь, на шею, омывал плечи, чувствуя, как действительно вместе со струйками уходит усталость. Он даже вспомнил, как бабушка рассказывала сказку про живую воду: вот и он сейчас, как тот Иванушка, оживал.

Вовка набрал воды в рот, задрал голову, забулькал горлом — г-р-р-р, — и в этот миг в небе сверкнуло что-то, но не молния уколола глаз, а будто луч золотой пал с неба, высветив искаженное болью и ужасом, с выпученными глазами и разинутым вбок ртом, лицо Алика.

— Ааааа!!! — слышал какое-то мгновение Вовка голос друга, уносящийся к лесу, затем крик перешел в тихий хрип, и всё стихло.

Вовка почуял, как сначала ёкнуло, а потом заколотилось сердце. Он выбрался на берег и насколько хватало сил побежал наверх. Там он увидел, что злосчастный камень рухнул в подкоп и придавил землекопу ноги.

У запрокинутой головы сидел Армен, и одной рукой придерживал затылок, а другой — гладил Алику лоб, бормоча:

— Потерпи, потерпи, щас…щас… мы сдвинем…

Армен никак не мог придумать, что же надо сделать, чтобы помочь Алику, как освободить его из ловушки, которую они сами и устроили, — начав копать яму снизу, под камнем, но придумать ничего не мог, и только вытирал и вытирал липкий холодный пот со лба друга.

Алик молчал, его мертвенно-бледное лицо среди чёрных комков земли было обращено к небу, и открытые глаза полные страхом, будто вопрошали: «За что меня? Как же теперь… ходить…буду?»

А губы его шевелились:

— Вон, вон — куполок золотой… видно…

Армен тоже посмотрел вверх, но ничего не увидел, кроме редких звезд, рассыпанных по небосводу.

Из-за дальнего леса медленно выползала желтая луна, наполовину пока сокрытая деревьями, но через некоторое время на влажном боку камня уже сверкнул золотой блик.

Прибежавший Вовка, сразу ухватился за торчащий черенок лопаты и попробовал пошевелить его, приподнять камень, но лопата, похоже, лежала поперек ног Алика. Придавленный застонал и едва слышно прошептал: «Не надо… не тронь…ааа…больно».

— Чо делать-то? Вован, а? Я не знаю…

— К дяде Егору надо бежать, — пусть трактор заводит! И сюда! Без трактора никак.

— Ух, и влетит же нам.

— Пускай влетит! Алика надо спасать.

— А может лопату ещё одну притащишь? Откопаем?

— Ты чо, дурак што ли!? Тросом камень надо зацепить… Трактором только, — сказал ещё увереннее Вовка, и со всех ног побежал в деревню.


13


Вася Козунеткин для приличия постучал в дверь, и, не дожидаясь ответа, толкнул её плечом. В левой руке он держал мешок с самоваром.

— Здорова, Бабаманя?

— Здорова… И тебе, Вася, не хворать.

За столом Бабаманя восседала не одна, напротив — подруга Галина. Старухи чаёвничали. Галина наливала чай в блюдце и, оттопырив толстенький кривой мизинец, подносила блюдце к вытянутым губам.

Вася обратил внимание, что чайник на столе стоял старый, эмалированный, битый и почерневший.

— А куда «витька» дела? Бабмань? — бодрячком спросил Вася.

Услышав вопрос, Бабаманя аж руками замахала.

— Ну, Васька, ну…. удружил ты своим «витьком»! Чуть по миру старуху не пустил!

— Да ты чо, Бабамань?

— Дак он электричества сколь жрёт!? Ты знашь? Приходит почтарка Клавдия, даёт мне квитанцию за электричество, а сама даже и говорить боица, тока смотрит на меня безумными глазами… Мол, как умудрилась одна бабка столь нажечь?

Тут, пососав чай с блюдечка, вступила в разговор и Галина.

— У нас, Вася, таких средствов нету, чтобы твоих «витьков» содержать.

— Это я действительно не подумал, прости, Бабманя… Вот, — Вася достал самовар из мешка и поставил на пол. — Забирай. Грей да пей, теперь бесплатно.

— Ой, Васенька, это мой? Изладил? Дак ведь, как новый стал! Вот спасибо тебе, вот уж не ожидала, вот спасибо!

Золотом сиял самовар, а Бабаманя подхватила его за уши и водрузила на стол. И будто живым светом озарилась горница, — и не такой запущенной, век доживающей, показалась изба.

— Весь в дедушку своего Митрия… Такой же рукаааастый.

На душе у Васи потеплело, будто вернулась душа в родовое гнездо и успокоилась.

Радовалась и Бабаманя, ласково взглядывала на Васю, находя в нем неуловимые на чужой взгляд, но ей памятливые, милые черты соседа Митрия, к которому в юности присматривалась. Да не сложилось тогда…

Между тем, старушки как-то многозначительно между собой переглядывались, будто скрывали что-то от гостя до поры до времени, но и давали понять, что у них приготовлен сюрприз. Не просто так сидели они за чаем среди дня.

— Ты, я гляжу, крышу решил перекрыть? — начала Бабаманя. — Это правильно, щас-то самое время, до дожжей успеешь дак. Старый шлифер поберег бы… Чо ты его кидашь? Не по-хозяйски, Вася.

— Да он такой старый — сыплется весь… Разбить, да на дорогу уложить, больше ему и места нигде нет, — отвечал Козунеткин, — чтобы грязи не было.

— А чем крыть будешь? — спросила бабушка Галя.

— Завтра металлочерепицу должны привезти. Я уж купил.

— Ну-ну, молодец… Ты, Василий, это, вечером, после работы приходи на самовар дак, я пирогов к чаю испеку, посидим, поговорим, — ворковала Бабаманя, а сама всё поглядывала на товарку и глазом ей подмигивала. — Што одному-то сидеть? Приходи…

— Ладно, Бабманя, уговорила… Ну вот, — самовар послужит ещё… Пойду, продолжу пока.

План на вечер задумали старушки деликатный. Дело в том, что у Галины гостила внучка Танечка. Приехала она к бабушке из Калуги, где жила постоянно с родителями. Училась Татьяна в Педагогическом институте, а ныне, получив диплом преподавателя русского языка и литературы, решила летом отдохнуть в деревне у бабушки. Родители предлагали поехать в Турцию или Египет, но она почему-то не хотела и говорила: «Ну что я там? Разве отдохну за две недели? А у бабушки хорошо… Лес, ягоды, грибы… И бабушке помогу, а вы тоже в отпуск приедете. Все вместе будем за грибами ходить».

Она и сама не совсем понимала, — почему это вдруг потянуло её в деревню? Но желание провести лето здесь, в Мятове, ощущалось неодолимое.

В детстве привозили её к бабушке чуть ли не каждое лето, но становясь старше, внучка в деревне скучала. В самом деле, старики, бабушки и дедушки, умирали, молодые всё уезжали, — кто в Москву, кто в Калугу, а кто и на автозавод фольксвагены собирать; кого пьянство косой скосило — так и остались из постоянных жителей бабушка Галина, да её одногодка Маша, жившая на другом конце опустелой деревни.

Но, странное дело, — нынешним летом Татьяна в деревне не скучала. Она просыпалась не очень рано, и, открыв глаза, с удовольствием оглядывала горницу, — её радовали солнечный свет, льющийся сквозь чисто вымытые ею же оконца; толстые зелёные уши фикуса; мерный тик-так старых ходиков с изображением «Утра в лесу», где, встречая утро, замерли медвежата; старый комод, в котором хранилось бабушкино — зимнее, летнее, постельное, — все перестиранное и аккуратно стопками разложенное по ящикам, да ещё пересыпанное цветками пижмы от моли; радовали глаз и стоящие на комоде бабушкины безделушки: балерина на одной ножке, заяц с морковкой, собачка-Каштанка, «Красная шапочка» с корзинкой; фотографии, собранные в одну рамку на стене, с которых улыбались ещё молодые бабушка с дедушкой, их дети: мама Танечки и она сама, — маленькая, стоящая рядом с пионом одного с ним роста.

— Вставай, вставай, внука. Иди-ка на двор, на солнышко, малинки поешь, — говорила бабушка и гладила её по русой голове. — Сегодня вечером в гости пойдем. Маша на пироги пригласила.

Танечка тянулась в постели, закидывала руки за голову и улыбалась.

— Как же хорошо, бабушка, здесь, — никуда бежать не надо! Вот малинки только с куста поесть.

Танечка засмеялась, улыбнулась и бабушка.

Она вспомнила себя молодую, как в такие же годы было ей хорошо-хорошо, не от чего, а так просто, — от того, что здорова, от того, что живы отец с матерью, что дом срубили после войны, что вечером пойдет гулять она с Лёшенькой и там, за деревней под черёмухой, будет целоваться с ним и строить планы…

— Самое твоё время сейчас, внука, созрела, как яблочко, и ждешь — кто бы сорвал… Дааа, детка, счастливые деньки у тебя, счастливые…

— Да ладно тебе, чего там счастливого, — вот на работу теперь надо устраиваться.

— Ну а как же без работы-то, надо, конешно, работать… Но и о себе не забывай, ты в тело-то вошла… Женихи, небось, так и вьются?

— Ага, вьются… Ни одного нет… Да мне и не надо…

— Как это не надо! Скажешь тоже… Надо, Танечка, надо. Ты у нас вон какая справная получилась и лицом, и фигуркой… А тело-то, оно само деточек требует, пора, внука, пора тебе деточек своих рожать, — говорила бабушка и всё гладила Танечку, водя рукой по одеялу.

Танечка смеялась: «Да ну тебя, бабушка, скажешь тоже!», но в глубине души она понимала, что права бабушка, что действительно, — пора, иначе жизнь смысл теряет. Это ощущение края, границы, за которой пустота и бессмыслица, или наоборот — ДРУГОЙ смысл, последнее время не покидало её, — она чувствовала, что что-то должно произойти, и судьба переменится. Она ждала, пугалась, но верила.


14


Андрей прибрал на столе, из-под — достал две пустые бутылки «Пяти озер» и отнес в ближний у двери угол мастерской, но мусор нынче решил не выносить.

Усталость накатилась, будто камнем придавила, — так всегда действовала на него водка.

Обычно первые два-три стопаря бодрили и веселили, но следующие постепенно ввергали его в мрачное, тягостное состояние, казалось, — всё, конец: Андрей начинал дышать, как рыба, выброшенная на берег: будто кто-то злобный хватал за горло и начинал медленно сдавливать, наблюдая, как вот сейчас он задохнется, вот — не будет поступать кровь к мозгу, вот — бьёт по голове тяжёлым кулаком.

Ощущение ужаса опрокидывало в забытьё. Он бледнел, и тихо постанывая, валился на кушетку…

Среди ночи художник проснулся, голова ещё болела и кружилась, в пересохшем рту еле ворочался язык, хотелось пить. Он встал; пошатываясь, на ослабевших ногах добрёл до крана и сначала умылся, а потом принялся ловить пригоршнями и пить холодную водопроводную воду. Вода противно отдавала хлоркой и железной трубой. Художника мутило.

Он вернулся и присел на край кушетки.

Уже светало, нежно розовело небо на востоке, но город ещё спал — тихо в доме, тишина на улице, лишь робкий свет струился в окно мастерской.

Не зажигая лампу, Андрей смог различить все предметы в комнате: стол, ноутбук, этюд, сверху прикрытый бумагой, неоконченную картину, с наброшенной мешковиной; пачку денег.

Деньги особенно выделялись, — красные пятитысячные купюры мерцали на столе, хорошо видимые, они притягивали взгляд, торжествуя, светились, сияли даже. Но, ни от их количества, ни от дьявольского «сияния», на душе у Андрея не было радости. Тревожилась душа и ныла…

«Ну, заработал… Да что там заработал! Так — с неба упали. Лето прошло, — думал он, — а что успел? Ничего… Картина как не давалась — так и …»

Художник встал, подошёл к холсту, отвернул мешковину и долго смотрел на незавершённую картину.

Он никак не мог понять — в чём дело? Почему не удавалось передать свет, который не освещал предметы, но который они излучали сами в тот весенний день.

«День сошествия света», — так про себя назвал Андрей то состояние природы.

Он вспомнил иконы Рублёва, — любимую «Троицу», «Спаса Вседержителя», «Преображение», «Спаса в Силах», — все они источали свет. «Светоточили», — подумал Андрей, и порадовался, что нашел верное слово, — «светоточили», — произведя его от мироточили.

Почему же не сходил свет на картину? А без сотворения его она теряла смысл. «Странно… Ведь всё возникло тогда, ещё на этюде… свет был», — размышлял Андрей. Он подошёл к этюду, снял прикрывающую бумагу, и — замер.

Как же так? Художник не верил глазам! Схватив этюд, Андрей бросился к окну, чтобы лучше разглядеть, но в дрожащих руках держал ныне лишь кусок оргалита, испачканный красками, за которыми едва угадывался некогда живой пейзаж.

— Господи, почему Ты делаешь это? Просвети, чтобы я понял. Ты подаёшь мне знак? Господи…

Ему захотелось швырнуть этюд в дальний угол, но Андрей сдержался, понимая, что этим действием он ничего не добьётся, а внутреннее смятение требовало выхода, — усталый мозг, казалось, не выдержит напряжения и тупика.

Уронив оргалит на подоконник, он вернулся к картине; нашел в ящике тюбики «чёрной сажи» и стал выдавливать содержимое на палитру…

Он закрашивал и закрашивал свою неудачу, своё бессилие, свою немочь. Губы сами собой бормотали почти нечленораздельно — господипомилуй…господипомилуй…господипомилуй…

Через некоторое время на холсте образовался чёрный квадрат, сквозь который в нижнем правом углу, — сколько бы Андрей не бросал туда краски, — всё проступал и проступал кровавым силуэтом зловещий камень…

Художник закрыл глаза, и услышал голос, тот голос:

— Думал ли ты,

что всё, касающееся тебя, касается и Меня?

Ибо касающееся тебя касается зеницы ока Моего.

Ты дорог в очах Моих, многоценен, и Я возлюбил тебя,

и поэтому для Меня составляет особую отраду воспитывать тебя.

Когда искушения восстанут на тебя, и враг придет, как река, Я хочу, чтобы ты знал, —

От Меня это было…

И вновь Андрей почувствовал необыкновенную лёгкость, как будто и самого тела нет, но лишь — душа, которая воспаряет высоко, и видит другой мир, сияющий и прекрасный.


15


Вика сидел в комнате отдыха, любуясь картиной. Хозяин пока оставался один, — гости ещё не пришли, и, пребывая в предвкушении праздника, курил сигару Padron.

Он любил аромат этих сигар, любил ощущать в руке её твёрденькое, шершавое тело, так похожее на ту его часть… самую нежную и трепетную… мальчика…

В предвкушении он прикрывал веки, — в глазах клубились красные шары…

Сегодня приглашены избранные — художник Вальдшнеп, политик Елисеев, артист Ловцов…

Артист почитает Михаила Кузьмина… это: «Где слог найду, чтоб описать прогулку, Шабли во льду, поджаренную булку и вишен спелых сладостный агат? Далёк закат, и в море слышен гулко, — Вика открыл глаза и опять посмотрел на картину, — плеск тел, чей жар прохладе влаги рад…»

Вика встал, запахнул халат и вышел к бассейну — плеск тел… плеск тел… прохлада влаги… на противоположной стене играющие мозаичные мальчики радовали глаз, и даже, как почувствовал Вика, возбуждали. «Сила искусства», — подумал.

Вода в бассейне своей прозрачностью и стерильной чистотой манила войти, погрузиться в неё, и ощутить, как лишний пока жар уходит.

Он подошел к краю, погладил рукой дубовые перила лестницы, ведущей в воду. Приятный запах исходил от воды, потому что, по совету Вальдшнепа, не стал Вика дезинфицировать воду хлором, а растворил в бассейне соль Мертвого моря.

Викентий Витальевич посмотрел на часы, — гости задерживались. Он включил подсветку, — вода фосфоресцировала.

«Ну и ладно, — подумал, — окунусь пока сам». Электронный термометр, висящий на стене, показывал красными циферками температуру воды: 22,3 градуса, потом, автоматически перещёлкнув, показал температуру на улице: 28,7. «Вот, чёрт возьми, какая жара стоит в августе!» — мелькнуло в голове.

Сбросив халат, Вика начал, держась за перила осторожно спускаться в воду. «Оооо… Прекрасно… Прекрасно!» — ликовала душа. Вода, будто бы тысячью иголочек, приятно покалывала ноги, и это покалывание и пощипывание Викентий Витальевич отнёс на счет растворенной в воде соли, но, оказавшись в воде по грудь и коснувшись ногами дна, он вдруг почувствовал, как всё тело вздрогнуло, будто от удара, а мышцы свела адская судорога.

Превозмогая боль… Вика… схватился… левой рукой… за металлический поручень…

Сознание, оглушённое красным взрывом, погасло…


Первым из гостей появился в бане Вальдшнеп.

— Викааа! Прости, друг любезный, опоздал! — открыв дверь, с порога заголосил Вальдшнеп.

Но никто не ответил ему, и он покричал ещё громче: «Викентий Витааалич!» — И снова никто не откликнулся и не вышел навстречу гостю. — Наверное, в парилку залез», — подумал Вальдшнеп.

Тут он заметил великолепную мозаику на стене. «Ух, ё-моё… Кто это ему выложил? Интересно, интере…», — оборвалась мысль, потому что в следующее мгновение Вальдшнеп увидел в черном квадрате бассейна, в самом углу, на поверхности воды труп Викентия. Почему он решил, что это плавал труп, Вальдшнеп не понял, но был абсолютно уверен, что это так.

Он попятился к двери.

«Чёрт возьми, пронеси, ай-я-яй… — засверлило в мозгу, и в следующий момент мелькнуло, — надо линять, пока никто не засёк».

Вальдшнеп вылетел наружу, быстро сел в припаркованный пятью минутами раньше Opel Astra, и рванул с места. «Только бы не засекли… только бы не засекли… надо же вляпался…», — вертелась в голове тревожная мысль.

Вальдшнепа не засекли…

По факту смерти Викентия Витальевича Н…ого завели Уголовное дело, но следователи сразу пришли к единственно верному выводу — смерть наступила в результате поражения электрическим током. Найти же того, кто проложил проводку и установил подводные светильники с вопиющими нарушениями техники безопасности, не представлялось возможным, так как никаких документов на эти работы обнаружено не было. Дело закрыли.

А в самом конце недели, в пятницу, состоялся перформанс прощания с телом покойного в Николо-Архангельском крематории.

Народу явилось довольно много — обитатели нескольких арт-подвалов, несколько машин Audi с полосатыми государственными флажками. Крупный, крепкий ещё, пожилой мужчина держал под руку маленькую старушку во всем чёрном, которая всё время подносила к красным глазам белый платочек — родители Викентия Витальевича, — стояли у самого гроба, как-то нелепо возвышавшегося на каталке.

Очередь двигалась споро. Прибежал распорядитель и, посмотрев в какую-то бумагу, сказал, что ИМ в зал №1.

Акулина Ноготь засуетилась, поправила на голове чёрный шарфик, взяла у Вальдшнепа полиэтиленовый пакет и принялась рассыпать на дорожку, ведущую в зал №1, лепестки розовых и темно-красных роз. Но вдруг подул ветер, и лепестки, словно стайка бабочек, перелетели в траву на газон.

Каталку повезли служащие крематория, процессия двинулась вслед. В зале гроб водрузили на постамент. Камерный оркестр заиграл Шопена. Потом распорядитель попросила сказать несколько слов, кто желает.

Шаг вперед сделал Вальдшнеп, он потёр тонкими пальцами лоб и начал говорить:

— Друзья, коллеги, уважаемые родственники, нелепая случайность унесла от нас… сына, друга, любимого…

У мамы начали подкашиваться ноги, кто-то быстро принес черный стул, — она села, не сводя глаз с неподвижной головы сыночка.

Вальдшнеп продолжал:

— Сейчас трудно перечислить все заслуги Викентия Витальевича… Но я думаю, что все будут помнить… его щедрость, его бескорыстную любовь к искусству… Без сомнения многие проекты теперь будут остановлены, не осуществлены… Прощай, Вика… Память о тебе сохранится в нас… Пока… живы…

Вальдшнеп хрюкнул, сглотнув комок в горле, и встал на свое место.

— Кто ещё желает? — спросила женщина-распорядитель.

Никто не пожелал. Опять заиграла музыка; проходя мимо гроба, кто-то клал цветы, кто-то просто дотрагивался до края, обитого голубыми рюшечками.

Гроб закрыли крышкой, и он начал медленно опускаться вниз…

К вечеру жара, наконец, спала. По выцветшему, белесому небу поплыли легкие облака, из квадратной трубы Николо-Архангельского крематория струился чёрный дымок. Ветром его относило к лесу, и там, в кронах, шепчущих свою вечную молитву по усопшим, он терялся.


16


— Васииилей! — кричала Бабаманя с крыльца соседу. — Васииилей, идешь што ли? Где ты там? Пироги стынут, самовар поспел.

— Слышу я, Бабаманя, слышу, иду щас. — Отвечал Козунеткин, находясь в сарае, — там он освобождал место для хороших и крепких ещё листов шифера. — Умоюсь только, а то в пыли весь, в поту.

Он решил всё-таки оставить с десяток листов, а не переколачивать все на дорогу. «Мало ли, сгодятся в хозяйстве», — думал Вася.

Он умылся тёпленькой водой из стоявшей под водостоком бочки, надел чистую рубашку, пятернёй расчесал кудри и направился к соседке.

— Эх, Бабманя, и дух же у тебя в избе от пирогов! Аппетит так и раз… — осёкся Вася на полуслове, и встал на пороге. — Да у тебя тут целая компания… Бабье царство.

— Проходи, Королевич ты наш, — поднялась Бабаманя, оправляя фартук. — Проходи, садися вот сюда, — показала хозяйка рукой на свободное место за столом у окна.

Но Вася так растерялся, увидев ещё гостей, что не переступал порог, а стоял на одном месте, держась рукой за косяк, заполняя собой весь дверной проём. Его внимание привлекла русоволосая незнакомка, сидевшая к двери спиной.

Волосы девушки, гладко собранные в косу, открывали маленькие ушки, на которые почему-то сразу обратил внимание Вася, — они прямо на глазах начали краснеть.

То, что Вася смотрит именно на неё, Татьяна чувствовала спиной, и сердце, до этого стучавшее в унисон с ходиками на стене — тик-так, тик-так, тик-так, — вдруг заколотилось быстрее, будто кто потянул гирьку, — тик-тик-тик-тик…

Вася никак не мог понять — кто эта девушка? И откуда она вдруг появилась у Бабмани.

— Да проходи уж, што в дверях-то стоять.

Наконец, преодолев смущение, Вася переступил порог и потопал к столу, по пути зацепил герань на подоконнике, чуть, было, не свалив горшок.

— Экий ты, Василей, здоровенный вымахал — места тебе у меня мало, — ласково ворчала Бабманя, радуясь в глубине души, что с одной стороны — вот какой богатырь, а с другой, что горшок все-таки не разбился. И так и эдак, как ни глянь, — хорошо!

Вася смотрел на девушку и не узнавал её. «Но ведь она должна быть местная, но кто? Кто?» — соображал Козунеткин и не находил ответа.

— Вась, ты не узнаёшь что ли внуку мою! — заговорила и бабушка Галя. — Это ж Танечка наша… Вот выросла…

— Здравствуй… — запнувшись на слове, Танечка медлила: как называть теперь, сидящего напротив мужчину — дядя Вася? Или по имени отчеству? — Здравствуйте… Вася, — сказала она просто.

И тут-то, услышав её серебряный голос, Вася вспомнил маленькую девочку, когда однажды, ещё в юности, он приехал к деду в деревню провести майские праздники, и как по вечерней улице носились «мелкие», сшибая, кто метёлкой, кто веником, майских жуков. Вспомнил, как подбежала к нему девочка, маленькая, сама чуть больше веника, которым безуспешно размахивала, но до жуков не доставала.

— Дяденька, дяденька, — колокольчиком прыгала вокруг, — сбей жука. У меня ни одного еще нет…

Он взял у неё веник и насшибал у березы штук пять. Девочка проворно находила их на земле и засовывала в спичечную коробку.

— Спасибо, дяденька, спасибо, — благодарила она «дяденьку» за каждый трофей, потом, приложив коробочку к уху, внимательно слушала, как жуки отчаянно шуршали и скреблись внутри.

— У меня больше всех теперь! — Глаза девочки сияли неподдельным счастьем. — Больше всех, — звенел чистый серебряный голос, а его смешная обладательница побежала догонять остальных, забыв про веник.

Вот с тех пор, пожалуй, он и не видел её.

Как узнать было ныне Козунеткину в девушке, сидящей напротив, ту — в ситцевом платьице, в растоптанных сандаликах, похожих на оладьи, и надетых на босу ногу, ту — с двумя хвостиками беленьких косичек, ТУ — вдруг превратившуюся в ЭТУ, — красавицу, от которой Вася не мог отвести глаз.

Да, он шутил, ел, нахваливая, пироги, просил налить ещё чаю, говорил, что такого он и не пил нигде, — вот только из бабманиного самовара, а глазами всё смотрел и смотрел на Таню.

Повеселели и обе бабушки, чувствуя, что задуманный план вполне удался.

Они даже раззадорились на песню: «На тоот бааальшак, на пирикрёстыыык, — высоко взяла Бабманя. — Уше ни наадааа бооольши мне спишииить, — пристроилась в унисон и бабушка Галя. — Шииить бес любвиии ни так-тыыы прооосто, но как на светиии бес любви пражииить?» — вопрошали старушки, и умильно поглядывали на молодежь.

Они пели простые, понятные слова старой песни, — и разглаживались морщины, светлели лица подружек-вековух.

Почувствовала и Танечка, что привела её судьба к началу, замкнув всю прошлую жизнь кольцом в этот вечер за столом у бабушки Мани, почувствовала, что произошло именно то, о чём в шутку, но глубоко в душе веря, люди всегда говорили: «Ну, это на небесах свершается. Но как? — не ведомо».

Не ведомо было ни Васе, ни Танечке, но то, что свершилось — ЭТО — они почувствовали оба…


Эпилог


С того жаркого лета, в котором мы оставили наших героев, прошло десять лет.

Всё так же весной разливается Шередарь, отражая бездонный купол неба, который милостью Божьей пока благословляет земли вокруг.

Восточный склон холма, откуда и мы любовались весенним разливом, застроили добротными срубами. Одни поселенцы приезжали из Москвы погостить летом, «на природу»; другие, пожив в удивительном месте, и выйдя на пенсию, чувствовали достаточно ещё сил, и жили круглый год.

Ниже по течению, в благодатном месте у Соснового Бора, построили реабилитационный центр для детей, перенесших онкологические заболевания, — его так и назвали «Шередарь».

Судьба деревенских кладоискателей сложилась по-разному.

Алик учился в Первом московском меде. А в то лето, когда вытащили его с переломанными ногами из-под камня и отвезли в районную больницу, — там произошло чудо, — кости срослись, ноги вновь стали живыми, а мальчику очень понравились чудотворцы в белых халатах, и решил он: буду и я врачом.

Армен вместе с папой открыли в Коврове собственный магазин.

Шоколадного Вову, неутомимая в поисках счастья, мама увезла с собой в Америку, — там след его пока затерялся.

Вася и Татьяна Козунеткины переехали в Мятово. Дело в том, что первый сынок, Феденька, страдал с самого рождения в Москве сильнейшей аллергией, и легче младенцу становилось только тогда, когда приезжали они с ним в родовой дом отца. Но однажды приехали и остались насовсем. Помогло этому счастливое знакомство Васи с банкиром. Выкладывая очередную мозаику в офисе, он близко познакомился с шефом, а тот заметил толкового работника, да ещё корнями своими цепко держащегося за деревню. Банкир и предложил Козунеткину создать в Мятове частную ферму. «Давай, Вася, деревню возрождать. Но покупать мы будем не рыбу, а купим сначала рыбакам удочку!». Банкир любил выражаться образно и мудро. За сим и появилась, в почти вымершей деревне, агрофирма «Козунеткин и сыновья», которая производила и поставляла экологически чистые продукты сначала в большую семью банкира, но вскоре к ним присоединилось и ещё несколько семей успешных предпринимателей. Мятово оживало. Вернулся из мест не столь отдаленных друг детства Борька, и с удовольствием занялся сельскохозяйственной техникой, которой в хозяйстве Козунеткина становилось всё больше. «И сыновья» пока бегали по двору. Было их уже трое, но Вася на достигнутом останавливаться не собирался, — ему очень хотелось, чтобы появилась в семье девочка, маленькая Танечка, колокольчик в ситцевом платьице…

Не буду описывать тут радость бабушки Гали и бабушки Мани, дотянувших век свой до правнуков, и мирно, со спокойной душой, отошедших ко Господу.

Сыновья Лёни Аркантова по художественным стопам отца не пошли — выучились на инженеров-программистов.

На Руси начали восстанавливать порушенные храмы, строили новые, и всё чаще вспыхивали в небе то здесь, то там золотые луковки куполов.

А с некоторых пор прихожане стали замечать, в первую очередь в храмах намоленных, сельских явление удивительных светоносных икон. Откуда они появлялись, никто не знал: может быть приносили паломники, иногда привозили с собой новоназначенные батюшки, а бывало и не понять — откуда. Чаще других на иконах изображены были Троица, Богоматерь, Георгий Победоносец, Николай Угодник, Серафим Вырицкий, реже — сам Спас…

Кроме сияния, образы источали такую Святую Любовь, что молящиеся у них, будто окунались в Иордан, и выходили преображенными.

Заинтересовались этими иконами искусствоведы, — они и определили, что писаны загадочные «доски» в старинной технике, которой владели ранние христиане. ЭнкАустика называлась такая техника живописи натуральными минеральными красками и воском. Но кто смог возродить древнее письмо в наше время? Автора они не знали.

Да слухами земля полнится, — где-то в лесах, то ли Костромских, то ли Ярославских, за Волгой, за болотами, куда не ведёт ни одна дорога, ни тропа, поселился монах в затворе, давший обет молчания, — через него.


Полушкино. 15.04.2014


Загрузка...