Часть II К делу

1. Томсен: Защитники

Борис Эльц собирался рассказать мне о Составе особого назначения 105, и я хотел услышать его историю, но сначала спросил:

– Как твои нынешние успехи? Напомни.

– Ну, есть та повариха из «Буны» и буфетчица в Катовице. Кроме того, я надеюсь добиться кое-чего от Алисы Зайссер. Вдовы штабсфельдфебеля. Он погиб всего неделю назад, однако она, похоже, весьма не прочь. – И Борис добавил кой-какие подробности. – Беда в том, что она через день-другой возвращается в Гамбург. Я уже задавал тебе этот вопрос, Голо. Женщины мне нравятся самые разные, но почему меня тянет только к простушкам?

– Не знаю, брат. Черта не такая уж и непривлекательная. А теперь, прошу тебя. Сто пятый состав.

Он сцепил на затылке ладони.

– Смешные они, эти французы, верно? Тебе так не кажется, Голо? Никак не могу отделаться от мысли, что они стоят в мире на первом месте. По утонченности, по учтивости. Нация признанных трусов и лизоблюдов – но по-прежнему предполагается, что они лучше всех прочих. Лучше нас, грубых германцев. Даже лучше англичан. И какая-то часть тебя соглашается с этим. Даже сейчас, когда они полностью раздавлены и корчатся под нашей пятой, ты все равно ничего не можешь с этим поделать.

Борис покачал головой, искренне дивясь странностям человеческой натуры – и в целом, и ее «искривленного дерева»[25].

– Такие штуки въедаются в сознание очень глубоко, – сказал я. – Продолжай же, Борис, будь добр.

– Ну, я испытал облегчение – нет, счастье и гордость, – обнаружив перрон в наилучшем его виде. Выметенным и политым из шланга. Особо пьяных среди нас не наблюдалось: время было еще раннее. Красивый закат. Даже запах ослаб. Подошел пассажирский поезд – загляденье. Такой мог прийти из Канн или из Биаррица. Люди вышли сами, без посторонней помощи. Ни плетей, ни дубинок. Никаких вагонов для скота, залитых бог знает чем. Старый Пропойца произнес речь, я перевел, и мы тронулись в путь. Вот тут и появился этот сраный грузовик. И провалил все дело.

– А почему? Что он вез?

– Трупы. Дневной урожай трупов. Доставка из Шталага[26] на Весенний луг.

По его словам, около дюжины трупов наполовину свисало сзади, и в воображении Бориса нарисовалась картина: экипаж призраков блюет, привалившись к борту корабля.

– Руки-ноги болтались. И это были не просто трупы стариков. Изможденные трупы. В дерьме, в грязи, в отрепьях, покрытые ранами, запекшейся кровью и нарывами. Сорокакилограммовые трупы забитых до смерти людей.

– Хм. Как некстати.

– Зрелище не из самых изысканных, – сказал Борис.

– Тогда-то они и завыли? Мы слышали вой.

– Да, там было на что посмотреть.

– И было что… э-э… истолковать. – Я имел в виду не только это представление, но и его изложение: история получалась основательной. – Над чем задуматься.

– Дрого Уль считает, что они ничего не поняли. А я думаю, им стало стыдно за нас – смертельно стыдно. За наше… cochonneries[27]. Грузовик, набитый трупами изможденных людей. Все это так бестактно и провинциально, тебе не кажется?

– Возможно. Хоть и спорно.

– Так второсортно. И решительно ничего нам не дает.

Обманчиво низкорослый и обманчиво худощавый, Борис был оберфюрером войск СС – хорошо вооруженных, сражающихся, боевых частей СС. Войска СС считались в меньшей степени скованными иерархическими соображениями – более донкихотскими и непринужденными, чем Вермахт; во всей их цепочке подчиненности допускались живые расхождения во мнениях, направленные и сверху вниз, и снизу вверх. Одно из расхождений Бориса с его начальством коснулось вопросов тактики (дело было под Воронежем) и привело к кулачной драке, в которой молодой генерал-майор лишился зуба. По этой причине Борис и оказался здесь – «среди австрийцев», как он выражался (да еще и пониженным в звании до капитана). Ему оставалось прослужить в лагере девять месяцев.

– А что насчет селекции? – спросил я.

– Селекции не было. Все они годились только для газовой камеры.

– Я вот думаю. Чего же мы с ними не делаем? Полагаю, не насилуем.

– По большей части. Зато делаем кое-что похуже. Тебе следует проникнуться определенным уважением к твоим новым коллегам, Голо. Много, много худшее. Мы отбираем самых хорошеньких и ставим на них медицинские опыты. На их детородных органах. Превращаем их в маленьких старушек. А после голод превращает их в маленьких старичков.

Я спросил:

– Ты согласен, что обходиться с ними хуже мы уже не можем?

– Ой, брось. Мы их все-таки не едим.

На мгновение я задумался.

– Да, но против этого они не возражали бы. Лишь бы мы не ели их живьем.

– Верно, однако то, что мы делаем, заставляет их есть друг друга. А против этого они возражают… Кто же в Германии не думает, Голо, что с евреев следует сбить спесь? Но происходящее сейчас смехотворно, и только. И знаешь, что в этом самое плохое? Какой из этих кусков не лезет мне в горло?

– Полагаю, что знаю, Борис.

– Да. Сколько дивизий мы связываем по рукам и ногам? У нас же тысячи лагерей. Тысячи. Мы расходуем человеческий труд, гоняем поезда, перегружаем работой полицию, пережигаем топливо. И убиваем нашу же рабочую силу! А ведь идет война!

– Вот именно. Идет война.

– И какое все это имеет отношение к ней?.. О, ты посмотри на нее, Голо. Вон там, в углу, с короткими темными волосами. Это Эстер. Видел ты в своей жизни что-нибудь хоть на одну десятую столь же милое?


Разговаривали мы в маленьком кабинете Бориса на первом этаже, из окон его открывался пространный вид на «Калифорнию»[28]. Эта самая Эстер принадлежала к Aufräumungskommando, команде расчистки, в которую входило двести-триста женщин (состав ее то и дело менялся), работавших в заполненном навесами Дворе – размером с футбольное поле.

Борис встал, потянулся.

– Я ее спас. Она била камень в Мановице. Потом кузина тайком протащила ее сюда. Конечно, Эстер разоблачили, она же была обрита наголо. И определили на чистку сортиров. Но я за нее заступился. Не так уж это и трудно. Отдаешь одну, получаешь другую.

– И за это она тебя ненавидит.

– Ненавидит. – Он горестно покивал. – Мы таки снабдили ее кое-какими поводами для ненависти ко мне.


Борис стал постукивать вечным пером по оконному стеклу и постукивал, пока Эстер не подняла на него взгляд. Она сильно округлила глаза и вернулась к своей работе (занятие у нее было странное – выдавливание зубной пасты из тюбиков в треснувший кувшин). Борис подошел к двери кабинета, открыл ее и поманил девушку к себе:

– Госпожа Кубис. Будьте любезны, идите сюда и возьмите почтовую открытку.

Пятнадцатилетняя, из сефардов, я полагаю (левантийский окрас), хорошо, крепко сложенная, атлетичная, она каким-то образом ухитрялась приволакивать, входя в кабинет, ноги; грузность ее поступи казалась почти саркастической.

Борис сказал:

– Садитесь, пожалуйста. Мне нужен ваш чешский и ваш девичий почерк. – И, улыбнувшись, прибавил: – Эстер, почему я вам так противен?

Она подергала рукав своей робы.

– Мой мундир? – Он протянул ей остро заточенный карандаш: – Готовы? «Дорогая мама, запятая, это пишет за меня моя подруга Эстер… запятая, потому что я поранила руку, запятая». С твоего разрешения, я подиктую, Голо. «Когда собирала розы, точка». Как поживает Валькирия?

– Я увижу ее нынче вечером. Во всяком случае, надеюсь на это. Старый Пропойца дает обед для сотрудников «Фарбен».

– Знаешь, я слышал, она горазда на увертки. А если ее не будет, ты помрешь со скуки. «Как описать жизнь на сельскохозяйственной станции, знак вопроса». Хотя пока что вид у тебя довольный.

– О да. Я полон трепетных предвкушений. Я даже решился подъехать к ней, на словах, сообщил мой адрес. И теперь жалею об этом, потому что все время думаю: а вдруг она сейчас постучит в мою дверь? Не скажу, чтобы она так уж ухватилась за эту идею, однако меня выслушала.

– «Работа требует много сил, запятая». Тебе нельзя приводить ее к себе, особенно при той пронырливой суке, что живет на первом этаже. «Но мне так нравится жить за городом, запятая, на свежем воздухе, точка».

– Ну, что получится, то и получится. Она великолепна.

– Да, великолепна, но уж больно ее много. «Условия здесь и вправду очень достойные, запятая». Мне нравятся те, что поменьше. Они сильнее стараются. «Спальни у нас простые, запятая, но удобные, открыть скобку». К тому же их можно гонять по всей квартире. «А в октябре нам выдадут…» Знаешь, ты сумасшедший.

– С чего это вдруг?

– С него. «А в октябре нам выдадут великолепные пуховые одеяла, запятая, чтобы укрываться холодными ночами, закрыть скобку, точка с запятой». С него. Со Старого Пропойцы.

– Он ничтожество. – И я прибегаю к выражению на идиш, произнося его достаточно точно для того, чтобы карандаш госпожи Кубис на миг замер в воздухе. – Он grubbe tuchus. Толстожопик. Слабак.

– «Еда здесь, запятая, правда, запятая, простая, запятая, но полезная, запятая, и ее много, точка с запятой». Старый толстожопик злобен, Голо. «И все содержится в безупречной чистоте, точка». И коварен. Коварством слабака. «Огромные», подчеркните это, пожалуйста, «огромные купальни фермы, запятая… по которым расставлены очень большие ванны, точка. Чистота, запятая, чистота, тире, ты ведь знаешь немцев, восклицательный знак». – Борис вздохнул и попросил с нетерпеливостью подростка и даже ребенка: – Госпожа Кубис. Прошу вас, время от времени поднимайте на меня взгляд, чтобы я мог, по крайней мере, видеть ваше лицо!


Куря сигариллы и попивая из конических бокалов кир[29], мы озирали «Калифорнию», которая походила одновременно на огромную арену, опорожняемый универсальный магазин длиной в целый квартал, благотворительный базар с распродажей всякого старья, аукционный зал, торговую ярмарку, рынок, агору, сук – камеру забытых вещей всепланетного вокзала.

Утрамбованная груда рюкзаков, ранцев, вещевых мешков, чемоданов и сундуков (последние пестрели манящими путевыми наклейками, от которых веяло пограничными заставами, мглистыми городами) походила на огромный костер, ожидавший, когда к нему поднесут факел. Стопка одеял высотой с трехэтажный дом: никакая принцесса, как бы нежна она ни была, не смогла бы почувствовать горошину под их двадцатью, если не тридцатью тысячами. И повсюду вокруг широкие отвалы кастрюль и сковородок, щеток для волос, рубашек, пиджаков, платьев, носовых платков – это не считая часов, очков, всякого рода протезов, париков, искусственных зубов, слуховых аппаратов, ортопедических ботинок, корсетов. За ними взгляд утыкался в курган из детской обуви, в раскидистую гору колясок – одни были просто деревянными корытцами на колесах, другие затейливо изогнутыми экипажами для маленьких герцогов и герцогинь. Я спросил:

– Чем она тут занимается, твоя Эстер? Какое-то негерманское у нее дело, нет? Кому нужен кувшин с зубной пастой?

– Она ищет драгоценные камни… Знаешь, как она завоевала мое сердце, Голо? Ее заставили танцевать для меня. Она походила на струйку воды, я чуть не заплакал. Был мой день рождения, и она танцевала передо мной.

– Ах да. С днем рождения, Борис.

– Спасибо. Лучше поздно, чем никогда.

– И как себя чувствует тридцатидвухлетний мужчина?

– Нормально, я полагаю. Пока что. Скоро выяснишь сам. – Он провел языком по губам. – Ты знаешь, что они сами оплачивают проезд? Оплачивают билеты сюда, Голо. Не знаю, как было с теми парижанами, но таково правило… – Он наклонился, чтобы смахнуть вызванную едким дымом слезу. – Правило требует оплаты проезда третьим классом. В один конец. С детей не старше двенадцати берут половину. В один конец – Борис выпрямился. – Неплохо, не правда ли?

– Можно сказать и так.

– Надменных евреев следовало спустить на землю. Что и было проделано в тридцать четвертом. Но это – это охеренная нелепость.

* * *

Да, там были Свитберт и Ромгильда Зидиг, там были Фритурик и Амаласанда Беркль, были Ули – Дрого и Норберта, еще были Болдемар и Трудель Зюльц… Я… я, разумеется, пришел без пары, однако меня таковой снабдили – молодой вдовой Алисой Зайссер (штурмшарфюрер Орбарт Зайссер совсем недавно покинул наш мир с превеликим неистовством и бесчестьем – здесь, в Кат-Зет).

Да, еще там были Пауль и Ханна Долль.

Дверь мне открыл майор. Отступив на шаг, он сказал:

– Смотрите-ка, да он при полном параде! И у него имеется офицерское звание, ни больше ни меньше…

– Номинальное, мой господин. – Я вытирал ноги о коврик. – Да и звание-то ниже некуда, не так ли?

– Звание не есть бесспорная мера значимости, оберштурмфюрер. Главное – объем компетенции. Возьмите хоть Фрица Мебиуса. Звание у него еще и ниже вашего, а положение блестящее. Все дело в объеме компетенции. Ну, проходите, молодой человек. А на это внимания не обращайте. Несчастный случай в саду. Я получил сильный удар по переносице.

От которого глазницы Пауля Долля в миг почернели.

– Пустяки. Я знаю, что такое настоящие раны. Видели бы вы, во что я обратился в восемнадцатом на Иракском фронте. Меня там по кускам собирали. И об этих тоже не беспокойтесь.

Он подразумевал своих дочерей. Полетт и Сибил сидели вверху лестницы в ночных рубашках, держались за руки и неутомимо плакали. Долль сказал:

– Господи боже. Вечно они нюнят из-за сущей безделицы. Ну-с, а где же моя госпожа супруга?


Я решил не смотреть на нее. И потому Ханна – огромная, покрытая свежим загаром богиня в вечернем платье из янтарного шелка – была почти сразу отправлена в пустые просторы моего периферийного зрения… Я знал, что меня ожидает долгий, насыщенный лицемерием вечер, и все же надеялся достичь скромного, но успеха. План у меня был такой: завести разговор на определенную тему, привлечь к ней всеобщее внимание и, быть может, воспользоваться ее притягательностью. Притягательностью, увы, достойной сожаления, но почти неизменно приносящей плоды.

Высокий худощавый Зидиг и дородный низенький Беркль явились на вечер в деловых костюмах, прочие мужчины – в парадной форме. Долль, надевший свои регалии (Железный крест, «Шеврон старого бойца», перстень «Мертвая голова»), стоял спиной к дровяному камину, до нелепости широко расставив ноги, покачиваясь на каблуках и, да, время от времени поднимая руку к глазам и оставляя ее подрагивать у жутких припухлостей под бровями. Алиса Зайссер была в трауре, а Норберта Уль, Ромгильда Зидиг, Амаласанда Беркль и Трудель Зюльц блистали бархатом и тафтой, точно игральные карты – дамы бубен, дамы треф. Долль сказал:

– Угощайтесь, Томсен. Давайте, давайте.

На буфете в изобилии располагались тарелки с бутербродиками (копченая семга, салями, селедка), рядом полный бар плюс четыре-пять наполовину опустошенных бутылок шампанского. Я направился к буфету вместе с Улями – Дрого, средних лет капитаном с телосложением портового рабочего и сизым от щетины раздвоенным подбородком, и Норбертой, завитым суетливым существом в серьгах размером с кегли и в золотой диадеме. Словами мы обменялись немногими, но все же я совершил два умеренно удивительных открытия: Норберта и Дрого терпеть друг дружку не могут, и оба уже пьяны.

Я подошел к Фритурику Берклю, и мы минут двадцать проговорили о делах; затем из двойных дверей вышла Гумилия и, сделав робкий книксен, известила нас, что кушать подано.

Ханна спросила у нее:

– Как девочки? Получше?

– Все еще очень плохо, мадам. Никак не могу их успокоить. Они безутешны.

Гумилия отступила в сторону, Ханна быстро прошла мимо нее, Комендант, досадливо улыбаясь, проводил супругу взглядом.


– Ну-с, вы вот здесь. А вы там.

Борис сумрачно предупредил меня, что женщин усадят en bloc[30], а то и вовсе на кухне (возможно, вместе с отправленными туда пораньше детьми). Но нет – обедали мы на стандартный двуполый манер. За круглым столом нас сидело двенадцать человек, и если считать, что я оказался на шестичасовой отметке, то Долль занял одиннадцати-, а Ханна двухчасовую (технически мы с ней могли бы переплести наши ноги, но, предприми я такую попытку, контакт с креслом сохранил бы лишь мой затылок). По одну руку от меня восседала Норберта Уль, по другую – Алиса Зайссер. Повязавшие головы белыми платочками служанка Бронислава и еще одна, добавочная, Альбинка, длинными святочными спичками зажгли свечи. Я сказал:

– Добрый вечер, дамы. Добрый вечер, госпожа Уль. Добрый вечер, госпожа Зайссер.

– Спасибо, мой господин. Конечно, мой господин, – ответила Алиса.

За супом в этих краях было принято беседовать с женщинами; потом, когда заводился общий разговор, предполагалось, что они будут все больше помалкивать (обратившись в своего рода набивочный материал, в амортизаторы). Норберта Уль, низко склонив над скатертью красноватое, разочарованное лицо, хрипло посмеивалась каким-то своим мыслям. И я, не взглянув в сторону двух часов, повернулся от семи к пяти и завел беседу с вдовой:

– Я очень огорчился, госпожа Зайссер, узнав о вашей утрате.

– Да, мой господин, благодарю вас, мой господин.

Лет ей было уже под тридцать; интересная бледность, множество родинок (когда она села и подняла узловатую черную вуаль, у меня возникло ощущение цельности ее натуры). Борис был многоречивым поклонником округлого, малорослого тела Алисы (чьи движения казались этим вечером плавными и живыми, даром что передвигалась она погребальной какой-то поступью). Она поведала мне, в низменных подробностях, о последних часах штабсфельдфебеля.

– Такая глупая смерть, – закончила свой рассказ Алиса.

– Что же, сейчас время великих жертв и…

– Это верно, мой господин. Благодарю вас, мой господин.

Алису Зайссер пригласили сюда не как друга или коллегу, но как почтенную вдову скромного штурмшарфюрера, и она конфузилась, явственно и мучительно. Мне захотелось как-то успокоить ее. И некоторое время я пытался отыскать нечто положительное, какую-то искупительную черту – да, серебристый подбой черной грозовой тучи, какой выглядела кончина Орбарта. Я решил начать со слов о том, что, по крайности, штурмшарфюрер находился во время случившегося с ним несчастья под воздействием сильного обезболивающего – большой, пусть и принятой единственно для подкрепления сил, дозы морфия.

– Он не очень хорошо себя чувствовал в тот день, – сказала Алиса, показав свои кошачьи зубки (белые и тонкие, как бумага). – Вернее, совсем не хорошо.

– Мм. Его работа требовала немалой траты сил.

– Он сказал мне: знаешь, старушка, я не в лучшей форме. Совсем раскис.

Прежде чем отправиться в Кранкенбау[31] за лекарством, штурмшарфюрер Зайссер зашел в «Калифорнию», дабы уворовать там необходимые для его оплаты деньги. А покончив с тем и с другим, вернулся к своему посту на южном краю женского лагеря. Когда он подходил к картофельному складу (в надежде, быть может, передохнуть в тишине и покое), две заключенные покинули строй и побежали к ограде лагеря (форма самоубийства, на удивление редкая), и Зайссер, наведя на них автомат, отважно открыл огонь.

– Печальное стечение обстоятельств, – заметил я.

Поскольку отдача оружия застала Орбарта врасплох (как, несомненно, и сила принятого им наркотика), он, пошатываясь, отступил на пару шагов и, все еще поливая заключенных пулями, повалился на ограду, находившуюся под высоким напряжением.

– Трагедия, – сказала Алиса.

– Остается лишь надеяться, госпожа Зайссер, что с ходом времени…

– Да. Время лечит любые раны, мой господин. Во всяком случае, так говорят.

Наконец чаши с супом убрали и принесли главное блюдо – густую, бордовую тушеную говядину.


Ханна вернулась за стол, как раз когда Долль добрался до середины анекдота, связанного с состоявшимся семью неделями раньше (в середине июля) посещением лагеря Рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером.

– Я отвез нашего высокопоставленного гостя на кроличью селекционную станцию в Дворах. Настоятельно советую вам заглянуть туда, фрау Зидиг. Роскошные ангорские кролики, белые и пушистые до того, что дальше и некуда. Мы их, знаете ли, сотнями разводим. Ради их меха, не так ли? Который согревает наши летные экипажи во время выполнения заданий! Там был один особенный экземпляр по кличке Снежок, – физиономия Долля начала расплываться в плотоядной ухмылке, – красавец совершеннейший. А доктор из заключенных – впрочем, что это я? – ветеринар из заключенных обучил его всяким кунштюкам. – Долль нахмурился (и поморщился, и болезненно улыбнулся). – Вернее, кунштюк был всего один. Но какой! Снежок садился на задние лапки, а передние выставлял, знаете, вот так и просил подаяние, – его научили просить подаяние!

– Полагаю, наш высокопоставленный гость был должным образом очарован? – осведомился Зюльц. (Почетный полковник СС Зюльц обладал, что вообще не редкость у медиков определенного склада, словно бы неподвластной времени физиономией.) – Его это развеселило?

– О, Рейхсфюрер пришел в совершенный восторг. Разулыбался от уха до уха – и захлопал в ладоши! И свита его, знаете ли, тоже захлопала. А все благодаря Снежку. Тот, судя по всему, испугался, но попрошайничать не перестал!

Разумеется, в присутствии дам мы, как истинные джентльмены, старались не упоминать о военных усилиях (и о здешней их составляющей – строительстве «Буна-Верке»). За все это время я ни разу не встретился с Ханной глазами, однако взгляды, которыми я обводил сидящих за столом, время от времени проскальзывали по ее освещенному свечами лицу (а ее взгляды – по моему)… Обсудив искусство правильного ведения сельского хозяйства, мы перешли к иным темам – целительным травам, скрещиванию овощных культур, менделизму, спорному учению советского агронома Трофима Лысенко.

– Жаль, что лишь немногие знают, – сказал профессор Зюльц, – о выдающихся достижениях Рейхсфюрера в области этнологии. Я говорю о его работе в Аненербе.

– Безусловно, – согласился Долль. – Он собрал там целые команды антропологов и археологов.

– Рунологов, геральдистов и кого угодно.

– Экспедиции в Месопотамию, Анды, Тибет.

– Компетентность, – сказал Зюльц. – Высокая мыслительная способность. Они-то и сделали нас хозяевами Европы. Прикладная логика – вся соль в ней. Никакой мистики тут нет. Знаете, я все гадаю, существовали когда-нибудь руководители государства, да, собственно, и все, кто состоит в управленческой цепочке, столь же интеллектуально развитые, как наши?

– Коэффициент интеллекта, – согласился Долль. – Умственные способности. Здесь тоже нет никакой мистики.

– Вчера утром я наводил порядок на моем столе, – продолжал Зюльц, – и наткнулся на два соединенных скрепкой меморандума. Вот послушайте. Из двадцати пяти командиров айнзацгрупп[32], которые работают в Польше и России, – а работа у них тяжелая, уверяю вас, – пятнадцать обладают докторской степенью. А теперь возьмите январскую конференцию государственных попечителей. Пятнадцать присутствующих, так? Восемь докторов.

– Что это была за конференция? – спросил Свитберт Зидиг.

– Она состоялась в Берлине, – ответил капитан Уль. – В Ванзее. Цель – утверждение…

– Утверждение окончательного плана эвакуации, – сказал Долль, задирая подбородок и складывая губы трубочкой, – освобожденных восточных территорий.

– «За Бугом», – сказал Дрого Уль и коротко всхрапнул.

– Восемь докторов, – повторил профессор Зюльц. – Ну хорошо, конференцию созвал и председательствовал на ней Гейдрих, мир праху его. Но помимо Гейдриха в ней участвовали должностные лица второго и даже третьего ранга. И тем не менее. Восемь докторов. Какая мощная команда. Вот так и вырабатываются оптимальные решения.

– Кто там присутствовал? – осведомился Долль, коротко взглянув на свои ногти. – Гейдрих. А кто еще? Ланг. Мюллер из Гестапо. Эйхман – знаменитый начальник вокзала. С его вечным пюпитром и свистком.

– О чем я и говорю, Пауль. Команда, обладающая интеллектуальной мощью. Первоклассные решения на всех уровнях власти.

– Дорогой мой Болдемар, в Ванзее никто ничего не «решал». Там всего лишь механически утвердили решение, принятое несколькими месяцами раньше. И принятое на самом высоком уровне.


Настало время подкинуть им мою тему, приковать к ней внимание. При сложившейся у нас политической системе каждый быстро понимает, что там, где начинается секретность, там начинается и власть. Ну а власть развращает, и это отнюдь не метафора. Однако, по счастью (для меня), власть притягивает – и это тоже не метафора. Моя приближенность к власти давала мне массу сексуальных преимуществ. В военное время женщины с особой силой чувствуют ее гравитационное притяжение; они нуждаются во всех своих друзьях и поклонниках, во всех защитниках. И я сказал, немного насмешливо:

– Майор, могу я рассказать о паре моментов, не получивших широкой огласки?

Долль слегка подпрыгнул в кресле и сказал:

– О да, прошу вас.

– Спасибо. Эта конференция была своего рода экспериментом, пробным шаром. И председательствующий предвидел серьезные затруднения. Однако все свелось к успеху, настолько большому и неожиданному, что Гейдрих, Рейхспротектор Рейнхард Гейдрих, потребовал сигару и бокал бренди. В середине дня. Гейдрих, который обычно пил в одиночестве. Получив бренди, он уселся у камина. А маленький билетный компостер Эйхман свернулся в клубочек у его ног.

– Вы там были?

Я вяло пожал плечами. А также наклонился вперед и в виде опыта засунул ладонь между колен Алисы Зайссер; и колени ее сжались, а рука легла на мою, что позволило мне сделать еще одно открытие: в добавление к прочим ее горестям Алиса была до смерти перепугана. Все ее тело дрожало.

Долль сказал:

– Вы были там? Или это слишком низкий для вас уровень? – Он дожевал что-то, проглотил. – Вы, несомненно, услышали все от вашего дяди Мартина.

Взгляд его черных глаз пробежался по сидящим за столом.

– От Бормана, – звучно сообщил он. – Рейхсляйтера… Я знавал вашего дядю Мартина, Томсен. В пору борьбы, когда мы были пылкими фанатиками.

Для меня это оказалось новостью, тем не менее я сказал:

– Да, мой господин. Он часто вспоминает вас и дружбу, которая доставляла вам обоим такую радость.

– Передайте ему мои наилучшие пожелания. И, э-э, прошу вас, продолжайте.

– На чем я остановился? Ах да. Гейдриху хотелось закинуть удочку. Посмотреть…

– Это вы об озере Ванзее? Так оно же замерзло к чертовой матери.

– Свитберт, прошу вас, – сказал Долль. – Герр Томсен.

– Закинуть удочку, посмотреть, не воспротивится ли государственный аппарат тому, что может показаться затеей несколько амбициозной, – распространению нашей окончательной расовой стратегии на всю Европу.

– И?

– Как я уже сказал, все прошло неожиданно гладко. Не воспротивился никто. Ни один человек.

Зюльц спросил:

– Что же в этом неожиданного?

– А вы вспомните о масштабах, профессор. Испания, Англия, Португалия, Ирландия. И о цифрах. Десять миллионов. Возможно, двенадцать.

Сидевшая, развалившись, слева от меня Норберта Уль уронила вилку на тарелку и пролепетала:

– Они же всего-навсего евреи.

Теперь стали слышны причмокивания и глотки двух штатских (Беркль методично выхлебывал из ложки соус, Зидиг прополаскивал рот «Нюи-Сен-Жорж»). Все остальные жевать перестали, и я почувствовал, что не только мое внимание приковано к Дрого Улю, который, приоткрыв рот, описал головой восьмерку. А описав, оскалил верхние зубы и сказал Зюльцу:

– Нет-нет, не будем заводиться, верно? Будем снисходительны. Эта женщина ничего не понимает. Всего-навсего евреи?

– «Всего-навсего евреи», – печально согласился с ним Долль (он с мудрым видом складывал салфетку). – Замечание несколько загадочное, не так ли, профессор, если учесть, что в Рейхе их пришлось полностью обезвреживать?

– Вы правы, весьма загадочное.

– Мы никогда не считали это легким делом, мадам. И понимаем, полагаю я, что стоит на кону.

Зюльц сказал:

– Да. Видите ли, госпожа Уль, они особенно опасны тем, что давным-давно поняли коренной биологический принцип. Расовая чистота равна расовому могуществу.

– Их вы на межрасовом скрещивании не поймаете, – добавил Долль. – О нет. Они уяснили его недопустимость задолго до нас.

– Что и делает их столь опасным врагом, – сказал Уль. – И жестоким. Мой Бог. Прошу прощения, дамы, вам этого лучше не слышать, однако…

– Они сдирают кожу с наших раненых.

– Бомбят наши госпиталя.

– Торпедируют наши спасательные шлюпки.

– Они…

Я посмотрел на Ханну. Сжав губы, она хмуро вглядывалась в свои лежащие на скатерти ладони – длинные пальцы ее медленно сцеплялись, сплетались и расплетались, как будто она промывала их под краном.

– И такое веками происходило по всей планете, – сказал Долль. – У нас имеются доказательства. Имеются их официальные документы!

– «Протоколы сионских мудрецов», – мрачно сообщил Уль.

Я сказал:

– Но право же, Комендант. Сколько я знаю, есть люди, у которых «Протоколы» вызывают сомнения.

– О да, есть, – ответил Долль. – Таких я отсылаю к «Моей Борьбе» с ее блестящим доводом. Слово в слово я это место не припомню, но суть такова. Э-э… Лондонская «Таймс» снова и снова называет этот документ фальшивкой. И одно лишь это доказывает его подлинность… Потрясающе, нет? Абсолютно неопровержимо.

– Да. Каждому следует зарубить это себе на носу! – согласился Зюльц.

– Они кровопийцы, – сказала супруга Зюльца, Трудель. – Совсем как клопы.

Ханна спросила:

– Можно я скажу?

Долль уставился на нее глазами разбойника с большой дороги.

– Об основном их свойстве, – сказала она. – Отрицать его невозможно. Я говорю о таланте по части жульничества. И жадности. Их даже малый ребенок видит. – Ханна мерно вдыхала и выдыхала. – Они обещают вам златые горы, улыбаются, водят вас за нос. А потом отнимают все, что у вас есть.

Не причудилось ли мне? Вроде бы обычные для образцовой супруги офицера СС слова, но в свете свечей они почему-то показались двусмысленными.

– Все это неоспоримо, Ханна, – сказал явно озадаченный Зюльц. Затем лицо его прояснилось. – Впрочем, теперь нам удалось попотчевать еврея его же зельем.

– Теперь перевес на нашей стороне, – согласился Уль.

– Теперь мы платим еврею его же монетой, – сказал Долль. – И ему уже не до смеха – у него слез не хватает. Нет, госпожа Уль. Мы никогда не считали это легким делом, мадам. И понимаем, полагаю я, что стоит на кону.


Когда по столу расставили салаты, сыр, фрукты, пирожные, кофе, портвейн и шнапс, Ханна отправилась наверх с третьим визитом.

– Они уже валятся, точно кегли, – говорил тем временем Долль. – Фронтовики едва ли не стыдятся принимать денежное довольствие, так легко они продвигаются. – Он поднял похожий на большую луковицу кулак и начал разгибать пальцы: – Севастополь. Воронеж. Харьков. Ростов.

– Да, – сказал Уль, – а то ли еще будет, когда мы прорвемся за Волгу. Сталинград мы разбомбили дотла. И взять его будет проще простого.

– Вы, друзья мои, – Долль обратился ко мне, Зидигу и Берклю, – можете спокойно собрать вещички и разъехаться по домам. Ладно, ваша резина нам все еще нужна. Но не ваше топливо. К чему оно, если мы получаем нефтяные промыслы Кавказа? Ну что? Отшлепала ты их наконец?

Вопрос был обращен к Ханне, которая, пригнувшись, чтобы не зацепить макушкой притолоку, выступила из сумрака за дверью в шаткий свет свечей. Усевшись, она сказала:

– Девочки спят.

– Хвала Господу и всем ангелам его! Они уже допекли меня этой чертовой чушью. – Долль снова повернулся к нам и сказал: – К концу года жидо-большевизм будет разгромлен. И придет черед американцев.

– Их вооруженные силы безнадежны, – сообщил Уль. – Шестнадцать дивизий. Примерно как у Болгарии. А сколько бомбардировщиков B-17? Девятнадцать. Анекдот, да и только.

– Во время маневров, – сказал Зюльц, – они гоняют грузовики с надписью «танк» на бортах.

– Америка никакой погоды не делает, – заявил Уль. – Это пустое место. От нее ничто не зависит.

Фритурик Беркль, по большей части молчавший, негромко произнес:

– Все это сильно отличается от опыта, приобретенного нами во время Великой войны. Прежде всего, наша экономика работает в полную силу…

Я сказал:

– О, кстати. Вам это известно, майор? В тот же январский день в Берлине состоялась еще одна конференция. Под председательством Фрица Тодта. Тема: вооружение. Реорганизация экономики. Подготовка к дальним перевозкам.

– Пораженческие настроения! – усмехнулся Долль. – Попытка подорвать нашу оборонную мощь.

– Ничего подобного, мой господин, – усмехнулся в ответ я. – Армия Германии. Армия Германии подобна природной стихии – она необорима. Однако ее необходимо оснащать и снабжать. И тут главная помеха – недостаток рабочей силы.

– Поскольку заводы пустеют, – сказал Беркль, – а на рабочих надевают солдатскую форму. – Он сложил на груди короткие толстые руки и перекрестил ноги. – Во всех кампаниях сорокового мы потеряли сто тысяч солдат. Сейчас теряем в Остланде по тридцать тысяч в месяц.

Я сказал:

– По шестьдесят. Тридцать – это официальная цифра. На деле шестьдесят. Следует быть реалистом. Основа национал-социализма – прикладная логика. Как вы сказали, никакой мистики в нем нет. И потому, мой Комендант, нельзя ли мне внести спорное предложение?

– Хорошо. Мы слушаем.

– У нас имеется неиспользованный источник рабочей силы – двадцать миллионов человек. Здесь, в Рейхе.

– Где же?

– По обе стороны от вас, мой господин. Женщины. Работницы.

– Невозможно, – самодовольно заявил Долль. – Женщины и война? Это бросает вызов самым дорогим нашему сердцу убеждениям.

Зюльц, Уль и Зидиг что-то забормотали, соглашаясь.

Я ответил:

– Знаю. Но все остальные используют их. Англосаксы. Русские.

– Тем больше у нас причин не делать этого, – заявил Долль. – Не собираетесь же вы обратить мою жену в какую-нибудь роющую траншеи потную Ольгу.

– Они способны на большее, чем рытье траншей, майор. Батареи, зенитные батареи, которые удерживали танки Хубе к северу от Сталинграда и стояли там насмерть, были женскими. Студентки, девушки… – Я потискал напоследок бедро Алисы, поднял перед собой руки и, усмехнувшись, сказал: – Я чересчур опрометчив. И слишком болтлив. Прошу вас всех простить меня. Мой дорогой дядя Мартин – большой любитель поговорить по телефону, и под конец дня у меня эти разговоры уже из ушей лезут. Или изо рта. Но все же, как вы относитесь к этому, дамы?

– К чему? – спросил Долль.

– К военной службе.

Долль встал:

– Не отвечайте. Пора разлучить его с вами. Нельзя позволить, чтобы этот «интеллектуал» совращал наших женщин! Ну-с. В моем доме мужчины после обеда уединяются. Не в гостиной, но в моем любимом кабинете. Там нас ожидают сигары, коньяк и серьезный разговор о войне. Господа – если вы не возражаете.

* * *

Снаружи в ночи ощущалось то, о чем я был наслышан, но чего покамест не испытал, – силезское умение устраивать зимы. А ведь было всего только третье сентября. Я стоял, застегивая шинель, на крыльце, под фонарем, словно заимствованным из каретного сарая.

В тесном кабинете Долля все, кроме меня и Беркля, громогласно рассуждали о чудесах, сотворенных японцами на Тихом океане (о победах в Малайе, Бирме, Британском Борнео, Гонконге, Сингапуре, Маниле, на полуострове Батаан, Соломоновых островах, Суматре, в Корее и Западном Китае), и нахваливали военное искусство генералов Сёдзиро Иида, Масахару Хомма, Хитоси Имамура, Сэйсиро Итагаки. Был и антракт потише, во время которого я спокойно согласился с тем, что склеротическим империям и нерешительным демократиям невозможно тягаться с набирающими силу расовыми аристократиями Оси. Затем все опять зашумели, обсуждая предстоящие вторжения в Турцию, Персию, Индию, Австралию и (ни больше ни меньше) Бразилию…

В какой-то момент я ощутил на себе взгляд Долля. Все неожиданно смолкли, и Долль сказал:

– А он немного смахивает на Гейдриха, нет? Сходство присутствует.

– Вы не первый, кто отмечает его, мой господин.

Помимо Геринга, который мог быть и бюргером из «Будденброков»[33], и Риббентропа, бывшего торговца шампанским, изображающего аристократа (в Лондоне, когда он состоял там в послах, но появлялся не часто, его прозвали Летучим Арийцем), Рейнхард Гейдрих был единственным видным нацистом, способным сойти за чистого тевтона, все прочие несли в себе обычную балтийско-альпийско-дунайскую закваску.

– Гейдрих не вылезал из судов, в которых отстаивал древность своего рода, – сказал я. – Однако все эти слухи о нем, гауптштурмфюрер, совершенно безосновательны.

Долль улыбнулся:

– Будем надеяться, наш Томсен избежит ранней смерти, которая постигла Протектора[34]. – А затем, возвысив голос, продолжил: – Уинстон Черчилль вот-вот уйдет в отставку. У него нет выбора. Его сменит Иден, который хотя бы меньше лебезит перед евреями. Вам известно, что когда солдаты Вермахта вернутся с Волги и из того, что останется от Москвы и Ленинграда, то на границе страны их разоружат войска СС? И после этого мы станем…

Зазвонил телефон. Ему и следовало зазвонить в одиннадцать: я заранее договорился об этом с Берлином, с одной из секретарш Секретаря[35] (девушкой услужливой, бывшей когда-то давно моей любовницей). Пока я говорил и слушал, все молчали.

– Спасибо, госпожа Дельмот. Передайте Рейхсляйтеру, что я все понял. – Я положил трубку. – Прошу прощения, господа. Вам придется извинить меня. В мою квартиру в Старом Городе вот-вот нагрянет курьер. Я должен принять его.

– Нет покоя нечестивым[36], – сказал Долль.

– Никакого, – согласился я и откланялся.


В гостиной лежала на софе, точно упавшее пугало, Норберта Уль, рядом с ней расположилась Амаласанда Беркль. Алиса Зайссер сидела, глядя перед собой, на низкой деревянной скамье в компании Трудель Зюльц и Ромгильды Зидиг. Ханна Долль только что поднялась наверх и уже не вернется. Я сообщил, ни к кому в частности не обращаясь, что вынужден уйти, и ушел, задержавшись на минуту-другую в коридоре, у изножья лестницы. Далекий рокот наполняемой ванны; шаги чуть-чуть прилипавших к полу босых ступней; покрякиванье скандализированных половиц.


Выйдя в сад перед домом, я обернулся и посмотрел вверх. Я надеялся увидеть в окне второго этажа голую или полуголую Ханну, глядящую на меня, приоткрыв рот (или с силой затягиваясь «Давыдофф»), однако надежда моя оказалась обманутой. Только задернутые шторы из какого-то меха или шкуры и прямоугольник света на них. И я пошел восвояси.

Мимо меня проплывали разделенные стометровыми интервалами дуговые лампы. Огромные черные мухи покрывали, как мех, их сетчатые колпаки. Да, и летучая мышь проносилась поперек кремовой линзы луны. Из Офицерского клуба – полагаю, оттуда – долетали благодаря хитрой акустике Кат-Зет звуки популярной песенки «Прощаясь, тихо скажи “пока”». А кроме того, я услышал шаги за своей спиной – и оглянулся.

Почти ежечасно ты чувствуешь здесь, что живешь посреди огромного, но переполненного сумасшедшего дома. Ребенок неразличимого пола, одетый в ночную рубашку до земли, быстро приближался ко мне – да, быстро, слишком быстро, все они передвигаются слишком быстро.

Маленькая фигурка вступила в поток света. Гумилия.

– Вот, – сказала она и протянула мне голубой конверт. – От мадам.

А потом развернулась и торопливо ушла.


Я столько страдала… Мне больше не по силам… Ныне я должна… Порою женщина… Мои груди начинают болеть, когда я… Ждите меня в… Я приду в вашу…

Перебирая эти мечтания, я вышагивал еще двадцать минут – вдоль внешней ограды «Зоны интересов», затем по пустынным улочкам Старого Города – и наконец достиг площади с серой статуей и чугунной скамейкой под гнутым фонарным столбом. Там я присел и прочитал.

* * *

– Ну и угадай, что она сделала, – сказал капитан Эльц. – Эстер.

Борис вошел в мою квартиру, открыв дверь собственным ключом, и теперь расхаживал по гостиной с сигаретой в одной руке, но без полного стакана спиртного в другой. Он был трезв, встревожен, сосредоточен.

– Помнишь открытку? С ума она, что ли, сошла?

– Погоди. Что случилось?

– Вся та чушь о хорошей еде, чистоте и ваннах. Она не написала о них ни слова. – И с негодованием (вызванным размерами и решительностью поступка Эстер) Борис продолжил: – Она написала, что мы – свора лживых убийц! Да еще и уточнила. Орава вороватых крыс, ведьм и козлов. Вампиров и кладбищенских мародеров.

– И все это пошло в Службу почтовой цензуры?

– Конечно, пошло. В конверте с двумя именами на нем – моим и ее. Что она себе думала? Что я просто опущу его в почтовый ящик?

– А теперь она снова лопатит дерьмо растворной доской?

Нет, Голо. Это преступление, да еще и политическое. Саботаж. – Борис наклонился вперед: – Попав к Кат-Зет, Эстер дала себе обещание. Она поведала мне о нем. Сказала себе: «Мне здесь не нравится, я не собираюсь здесь умирать…» Потому она так себя и ведет.

– Так где же она сейчас?

– Ее бросили в одиннадцатый бункер. Первым делом я подумал: надо доставить ей туда немного воды и еды. Этой ночью. Но теперь полагаю, что это пойдет ей на пользу. Пусть посидит пару дней. Получит хороший урок.

– Выпей, Борис.

– Выпью.

– Шнапса? Что там делают с заключенными, в одиннадцатом бункере?

– Спасибо. Ничего. В том-то весь и фокус. Мебиус говорит так: мы просто предоставляем природе делать свое дело. А кто решился бы путаться под ногами у природы, мм? В среднем они протягивают там две недели, если молоды. – Он вгляделся в мое лицо: – У тебя подавленный вид, Голо. Ханна отказала тебе?

– Нет-нет. Продолжай. Эстер. Как нам вытащить ее оттуда?

И я сделал над собой необходимое усилие, попытался проникнуться должным интересом к вопросу жизни и смерти.

2. Долль: Проект

Если говорить совсем уж честно, мои подбитые глаза меня раздражают.

Можно и не упоминать о том, что против настоящих ранений я ничего не имею. Тут, смею сказать, мой послужной список говорит сам за себя, свидетельствует о моей телесной выносливости. На иракском фронте последней войны (где я, 17-летний, самый молодой старшина во всей Имперской армии, отдавал лающие приказы людям, которые были вдвое старше меня) я сражался целый день, ночь и, да, еще 1 день с развороченной левой коленной чашечкой и изуродованными шрапнелью головой и лицом, и к вечеру 2-го дня мне еще хватило сил, чтобы вонзать штык в кишки английских и индийских солдат, замешкавшихся в доте, который мы все-таки взяли.

Именно там, в госпитале Вильгельмы (немецкого поселения при дороге, которая соединяет Иерусалим с Яффой), оправляясь от 3 пулевых ранений, полученных мной во 2-й битве за Иордан, я изведал «волшебное обаяние» эротических шалостей, кои разделяла со мной пациентка того же госпиталя, худощавая и гибкая Вальтраут Ее лечили от разного рода психологических недугов, главным образом от депрессии; и мне приятно думать, что наши с ней залихватские спряжения помогли затянуться разрывам в ее сознании, как помогли они зарубцеваться пробоинам в моей пояснице. Ныне воспоминания о той поре сводятся у меня главным образом к набору звуков. И какой же контраст они составляют – кряканье и рвотные хрипы рукопашной, с 1 стороны, и воркование, нежные шепоты юной любви (нередко сопровождавшиеся настоящим пением птиц в роще или в саду) – с другой. Я романтичен. Мне подавай романтику – и все тут.

Ну-с, подбитые глаза нехороши уже тем, что они серьезнейшим образом разжижают присущую мне ауру непререкаемой властности. И не только в командном центре, или на перроне, или в бараках. В день, когда случилось это несчастье, я устроил здесь, на моей красивой вилле, блестящий прием для сотрудников «Буны», и в течение немалого времени мне едва-едва удавалось сохранять самообладание – я чувствовал себя каким-то пиратом или клоуном из пантомимы, или коалой, или енотом. Еще до приема меня совершенно загипнотизировало мое отражение в супнице: диагональный розовый мазок и 2 подрагивавшие зрелые сливы под бровями. Я уверен, что Зюльц и Уль обменивались дурацкими ухмылками и даже Ромгильда Зидиг едва подавила смешок. Впрочем, с началом общего разговора я ожил, возглавил его с обычной моей уверенностью (и без обиняков поставил на место господина Ангелюса Томсена).

Так вот – если дело шло подобным образом в моем собственном доме, среди коллег, знакомых и их супружниц, то как прикажете мне вести себя в обществе людей и вправду значительных? Что, если сюда прибудет группенфюрер Блобель? Или заявится с внезапной инспекцией оберфюрер Бенцлер из Главного управления имперской безопасности? А что, если, Боже оборони, Рейхсфюрер СС нанесет нам еще один визит? Да я не уверен, что смогу высоко держать голову даже в обществе нашего маленького билетного контролера оберштурмбаннфюрера Эйхмана…

А виноват во всем проклятый старый дурень, мой садовник. Вообразите, если желаете, воскресное утро и безупречную погоду. Я сижу за столом красивой комнаты, в которой у нас принято завтракать, настроение у меня великолепное – после деятельного, пусть и не совсем успешного «сеанса» с моей лучшей половиной. Уплетаю завтрак, любовно приготовленный Гумилией (удалившейся к этому времени в некий обветшалый храм Старого Города). Разделавшись с моими 5 сосисками (и осушив столько же чашек превосходного кофе), я встал и направился к французскому окну, намереваясь задумчиво прогуляться по саду и покурить.

Богдан с лопатой на плече стоял посреди дорожки спиной ко мне, тупо таращась на черепашку, которая поедала черешок латука. И едва я сошел с травы на гравий, старик с какой-то судорожной внезапностью повернулся, толстый клинок лопаты описал быстрый полукруг и врезал мне по переносице.

Ханна, когда она наконец спустилась сверху, омыла ушибленное место холодной водой и своими теплыми пальчиками приложила в моему челу кусок сырого мяса…

Но и сейчас, спустя целую неделю, мои подглазья отливают цветом больной лягушки – желто-зеленой жутью.


– Невозможно, – заявил (весьма типично для него) Прюфер.

Я, вздохнув, сказал:

– Приказ исходит от группенфюрера Блобеля, то есть от Рейхсфюрера СС. Вы понимаете, гауптштурмфюрер?

– Но это невозможно, штурмбаннфюрер. Мы не сможем это сделать.

Прюфер, как сие ни смешно, состоит при мне лагерфюрером, таким образом он – мой номер 2. Вольфрам Прюфер, молодой (едва за 30), неинтересно красивый (с круглым бесстрастным лицом), напрочь лишенный инициативности и, вообще говоря, бездельник каких мало. Кое-кто уверяет, что «Зона интересов» есть свалка 2-сортных недоумков. И я бы, пожалуй, согласился с ними (если бы это не говорило дурно и обо мне самом). Я сказал:

– Прошу простить, но я не понимаю значения слова «невозможно», Прюфер. Его нет в лексиконе СС. Нам надлежит стоять выше объективных условий.

– Но какой в этом смысл, мой Комендант?

– Смысл? Это политика, Прюфер. Мы заметаем следы. Нам еще и прах придется размалывать. В костедробилках, нет?

– Извините, мой господин, но я спрошу снова. Какой смысл? Если бы мы терпели поражение, тогда понятно, но мы же его не терпим. Когда мы победим в войне, а мы победим, все остальное станет совершенно не важным.

Должен признать, это соображение и мне приходило в голову.

– И когда мы победим, это все равно останется важным, отчасти, – возразил я. – Мы должны быть предусмотрительными, Прюфер. Какие-нибудь опасные типы могут начать задавать вопросы, вынюхивать да выведывать.

– Я все равно не понимаю, Комендант. Ведь когда мы победим, нам придется проделывать то же самое, но в куда больших масштабах, разве нет? С цыганами, славянами и так далее.

– Я тоже так думаю.

– Так чего же мы сейчас нюни распускаем? – Прюфер почесал в затылке. – Сколько там объектов, Комендант? Вам хотя бы примерно известно?

– Нет. Но их много. – Я встал, прошелся по кабинету. – Вы знаете, за очистку всей территории отвечает Блобель. Ах как он пилит меня по поводу зондеров. И как спешит разделаться с ними. Я спросил: «Почему непременно нужно избавляться от всех зондеров после каждой Акции? Они же никуда не денутся?» Но разве он меня слушает? – Я вернулся в кресло. – Ладно, гауптштурмфюрер. Попробуйте-ка вот это.

– А что это?

– А на что оно похоже? Вода. Вы здесь воду пьете?

– Боюсь, что нет, штурмбаннфюрер. Только ту, что в бутылках.

– Я тоже. Попробуйте. Мне попробовать пришлось. Давайте… Это приказ, гауптштурмфюрер. Отхлебните. Глотать не обязательно.

Прюфер отхлебнул немного воды, и она тут же потекла из его рта наружу. Я сказал:

– Походит на падаль, нет? Вдохните поглубже. – Я протянул ему мою фляжку: – Примите немного. Вчера, Прюфер, меня сердечно пригласили в администрацию Старого Города. На встречу с депутацией здешних шишек. Они сказали, что сколько эту воду ни кипяти, пить ее все равно невозможно. Наши объекты забродили, гауптштурмфюрер. И заразили грунтовые воды. Выбора у нас нет. Только вот запах будет немыслимый.

Будет, мой Комендант? Вам не кажется, что он уже немыслим?

– Перестаньте вы жаловаться, Прюфер. Жалобы нас никуда не приведут. А вы только и знаете, что жаловаться. Остановиться не можете. Жалобы, жалобы, жалобы и жалобы.

Тут я сообразил, что повторяю слова Блобеля, сказанные им, когда я поначалу тоже пытался отвертеться от этого задания. А Блобель в его нападках, несомненно, повторял схожий нагоняй, полученный от Гиммлера. И Прюфер, вне всяких сомнений, произнесет нечто подобное, когда услышит возражения Эркеля и Струпа. Ну и так далее. Что мы имеем в наших охранных отрядах, так это иерархию жалоб. Эхокамеру жалоб… Разговаривали мы с Прюфером в ГАЗ, в моем кабинете. В мрачноватой (и несколько загроможденной) комнате с низким потолком. Зато письменный стол у меня был устрашающих размеров.

– Итак, дело это неотложное, – продолжал я. – Действительно неотложное, Прюфер. Надеюсь, вам понятно.

Стукнула в дверь и вошла моя секретарша, малышка Минна. И с неподдельным удивлением сообщила:

– Вас ожидает снаружи персона, назвавшаяся Шмулем, Комендант. Пришла, чтобы увидеться с вами, так она, во всяком случае, говорит.

– Велите ему стоять на месте, Минна, и ждать.

– Да, Комендант.

– Есть у нас кофе? Настоящий?

– Нет, Комендант.

– Шмуль? – Прюфер сглотнул, вскочил на ноги и снова сглотнул. – Шмуль? Зондеркоманденфюрер? Что он здесь делает, штурмбаннфюрер?

– Разговор окончен, гауптштурмфюрер, – ответил я. – Осмотрите захоронение, запаситесь бросовым бензином и метанолом, если таковой найдется, и поговорите с инженером Йенсеном о физике погребальных костров.

– Слушаюсь, мой Комендант.

Пока я сидел, размышляя, снова явилась Минна с охапкой телетайпов и телеграмм, меморандумов и коммюнике. Она – представительная и компетентная молодая женщина, пусть и несколько плоскогрудая (хотя жопа у нее в полном порядке, а задрав ее узкую юбку, вы… Не совсем понимаю, почему я это пишу. Решительно не мой стиль). В любом случае, я думал о жене. Ханна (пытался представить я) – здесь, во время нынешней Акции? Нет. Да и девочки, коли на то пошло, тоже. Пожалуй, им стоит ненадолго уехать в Розенхайм. Сибил и Полетт смогут поякшаться с теми 2 приемлемо безвредными клоунами, их дедушкой и бабушкой с маминой стороны, живущими в Лесном аббатстве – почерневшие балки, куры, «раскладные» рисунки Карла, анархическая стряпня Гудрун. Да, и природа Розенхайма. Сельский воздух всем им пойдет на пользу. А кроме того, Ханна при ее нынешнем «расположении духа»…

Ах, если б моя супруга была так же сговорчива, как томная Вальтраут! Где ты сейчас – Вальтраут?


– И это человеческое существо, – сказал я, выйдя во двор. – Отвратительно выглядишь, зондеркоманденфюрер.

Мои глаза? В сравнении с глазами зондеркоманденфюрера Шмуля мои – очи Златовласки. У него, почитай, и глаз-то нет, они умерли, упокоились, потухли. Таковы глаза зондера.

– Видел бы ты свои зенки, милейший.

Шмуль пожал плечами и скосился на краюху хлеба, которую уронил на землю при моем появлении.

– После меня, – сказал я и поймал себя на том, что начинаю заговариваться. – Знаешь, в ближайшие дни твоя группа увеличится в 10 раз. Ты станешь самой важной персоной во всем КЦЛ. После меня, естественно. Пошли.


Пока мы ехали в грузовике на северо-восток, я без всякой приязни размышлял об оберштурмфюрере Томсене. Несмотря на его бесполые манеры, он, как уверяют многие, большой ходок по женской части. И хорошо в таковом качестве известен, по-видимому. При этом ни с чьими интересами он считаться не склонен, да и в средствах не стесняется. По-видимому, именно он обрюхатил 1 из дочерей фон Фрика (дело было уже после скандала с катамитом); кроме того, я слышал из 2 отдельных источников, что он поимел даже Оду Мюллер! Еще 1 его победа – Кристина Ланг. Поговаривают, что Томсен сводничал для своего дяди Мартина – помогал Рейхсляйтеру вступить в связь с актрисой М. Ходят слухи и о том, что не все было чисто между ним и его тетушкой Гердой. (Или тем, что от нее осталось после рождения детей, – сколько их там, 8, 9?) Здесь, в КЦЛ, Томсен, как всем известно, оказался в своей стихии и перепробовал едва ли не целый взвод девиц из вспомогательного состава. Его друг, этот козел отпущения Борис Эльц, по всему судя, ничем не лучше. Да, но Эльц – потрясающий воин, а подобные люди (это стало более-менее официальной политикой) вправе пользоваться в любви такой же свободой, какую дает им война. Но чем может оправдать свое поведение Томсен?

В Палестине худенькая Вальтраут дала мне пример, которому я следовал всю жизнь: совокупление, совершаемое без подлинного чувства, есть дело – будем смотреть правде в лицо – во всех смыслах противное. Согласен, в этом отношении я солдат не типичный; я никогда не позволяю себе неуважительных разговоров о женщине, а вульгарный язык мне претит. Поэтому я всегда обходил стороной мир борделей с его невообразимой грязью и слизью, да и «утонченное» распутство – туфля-лодочка, втиснутая под столом между кожаными сапогами, задранная на кухне юбка, девка, идущая по городской улице вразвалочку, вихляя крупом, подмалеванные глаза, бритые подмышки, прозрачные трусики, черные чулки, пристегнутые к черному поясу, который обрамляет белую, выбритую верхушку бедер… такие штуки, спасибо большое, представляют для вашего покорного слуги Пауля Долля интерес весьма малый.

Нисколько не удивлюсь, если Томсен попытается подъехать к Алисе Зайссер. Картина вполне разительная: светловолосая каланча услаждается фигуристой булочкой с корицей. На моем обеде она выглядела весьма аппетитно. Что ж, ему лучше поторопиться, поскольку через 1–2 недели она вернется в Гамбург. Сейчас она доступна, приходит в себя после утраты штурмшарфюрера – утраты Орбарта, отдавшего жизнь, чтобы предотвратить побег из женского лагеря. Этот факт придает благородство всему облику его вдовы. Да и черный цвет ей к лицу. Когда мы пировали на моей вилле, траурное платье Алисы (с его тугим лифом) словно серебрилось в отблесках германской жертвенности. Ну вот видите. Романтика: я не могу без романтики.

Интересно, как долго Ханна намерена предаваться своему капризу?

Попомните мои слова: бросового бензина окажется недостаточно, и мне придется снова тащиться в Катовице.


– Остановите здесь, унтершарфюрер. Здесь.

– Да, мой Комендант.

Ну-с, в Секторе 4III(b)i я не был с июля, когда сопровождал Рейхсфюрера СС во время проводившегося им двухдневного «беглого осмотра». Я вылез из кабины грузовика (а Шмуль выпрыгнул из кузова) и с тяжелым чувством обнаружил, что, вообще-то говоря, могу слышать Весенний луг. Луг начинался примерно метрах в 10 от насыпи, на которой стояли, прижав к лицам ладони, Прюфер, Струп и Эркель, – тем не менее его было слышно и отсюда. Запах, само собой, но теперь еще и звук. Хлопки, шипение, бульканье. Я присоединился к коллегам и окинул огромное поле взглядом.

Без тени ложной чувствительности окинул взглядом огромное поле. Стоит повторить, что я нормальный мужчина с нормальными чувствами. Однако, когда на меня нападает искушение поддаться человеческой слабости, я просто думаю о Германии и о вере, внушаемой мне ее Избавителем, чью дальновидность, идеалы и надежды я неукоснительно разделяю. Доброта к еврею есть жестокость к германцу. «Правое» и «неправое», «доброе» и «дурное» – эти концепции свое отжили, их более не существует. При новом порядке одни действия приводят к положительным результатам, другие – к отрицательным. Вот и все.

– Комендант, – произнес Прюфер с 1-й из его напыщенных гримас, – в Куленгофе Блобель попробовал все это взорвать.

Я повернулся, посмотрел на него и сказал сквозь носовой платок (мы все прижимали к носам носовые платки):

– Взорвать и чего тем добиться?

– Ну, избавиться от них таким способом. Не получилось, Комендант.

– Что же, я мог бы сказать ему это еще до того, как он попробовал. С каких это пор взрыв уничтожает что-либо дотла?

– Я тоже так подумал. Все это добро просто разлетелось повсюду. Куски свисали с деревьев.

– И что вы сделали? – спросил Эркель.

– Собрали те, до каких смогли дотянуться. С нижних ветвей.

– А те, что были на верхних? – спросил Струп.

– Их мы просто оставили висеть, – ответил Прюфер.

Я снова оглядел огромное пространство, волнообразно колебавшееся, точно лагуна во время прилива, поверхность его обильно покрывали маленькие гейзеры, они рыгали и плевались; время от времени в воздух взлетали, вертясь, ошметки торфа. Я закричал, призывая Шмуля.


Этим вечером в мой кабинет неожиданно заявилась Полетт. Я с сигарой и стаканчиком бренди отдыхал в покойном кресле.

– Где Богдан?

– И ты туда же. Какое на тебе некрасивое платье.

Она сглотнула и спросила:

– И где Торкуль?

Торкуль была черепашкой (это не описка – «была»). Девочки любили ее: в отличие от ласки, ящерицы или кролика, черепашка сбежать не могла.

…Несколько позже я на цыпочках подкрался сзади к Сибил, которая делала за кухонным столом уроки, – и перепугал ее до смерти! А после обнял, смеясь, и поцеловал, и мне показалось, что она меня оттолкнула.

– Ты отталкиваешь меня, Сибил.

– Нет, – сказала она. – Просто мне скоро 13, папа. А для меня это серьезная веха. И потом, ты не…

– Что «не»? Ну. Продолжай.

– Ты нехорошо пахнешь, – сказала она и поморщилась.

Тут уж кровь моя начала закипать по-настоящему.

– Тебе ведь известно значение слова «патриотизм», Сибил?

Она отвернула лицо в сторону и сказала:

– Мне нравится обнимать и целовать тебя, папа, но у меня сейчас другое на уме.

Я помолчал, а затем сказал:

– В таком случае ты очень жестокая девочка.


А что же о Шмуле, о зондерах? Ах, мне так трудно писать о них. Знаете, я никогда не переставал дивиться бездне нравственного убожества, в которую всегда готовы упасть некоторые человеческие существа…

Зондеры, они исполняют свою страшную работу с наитупейшим равнодушием. С помощью толстых кожаных ремней они волокут объекты из душевой в мертвецкую, а там, вооружась плоскогубцами и долотами, извлекают из зубов золотые пломбы или, щелкая ножницами, состригают с женщин волосы; или выдирают из ушей серьги, срывают с пальцев обручальные кольца, а затем нагружают тележки (6–7 на 1 партию) и поднимают их к зияющим горнилам печей. И наконец, дробят кости, и грузовик увозит получившийся порошок и ссыпает его в Вислу. Все это, как уже было сказано, они проделывают с тупой бесчувственностью. Кажется, для них совершенно не важно, что люди, которых они обрабатывают, – это их товарищи по расе, их кровная родня.

И все же случается ли этим стервятникам крематория выказывать хотя бы малейшее оживление? О да. Это происходит, когда они встречают на перроне эвакуантов и отводят их в раздевалку. Иными словами, они оживают, лишь получив возможность предать и обмануть своих соплеменников. «Назовите вашу профессию, – просят они. – О, инженер? Великолепно. Нам всегда нужны инженеры». Или что-нибудь вроде: «Эрнст Кан – из Утрехта? Да, он и его… О да, Кан, его жена и дети пробыли здесь месяц или 2, а потом решили отправиться на сельскохозяйственную станцию. На 1-ю, в Станиславе». Если же возникают затруднения, зондеры с готовностью прибегают к насилию – заламывают смутьяну руки и тащат его лицом вниз к ближайшему сержанту, и тот надлежащим образом разрешает ситуацию.

Видите ли, Шмуль и прочие заинтересованы в том, чтобы все шло гладко и быстро, потому как им не терпится порыться в карманах сброшенной одежды, выудить оттуда выпивку или курево. Или что-нибудь съедобное. Они же все время жуют – все время жуют, эти зондеры – какие-то объедки, украденные в раздевалке (даром что пайки им положены относительно щедрые). Они могут сидеть на груде объектов и хлебать из миски суп; могут бродить по зловонному лугу по колено в его жиже и жевать куски ветчины…

Меня поражает их стремление уцелеть, протянуть подобным манером еще немного, а они полны этой решимости. Лишь некоторые (далеко не многие) отвечают нам категорическими отказами, несмотря на очевидные последствия: ведь и они тоже стали теперь Geheimnisträger’ми, носителями государственной тайны. И никто же из них не может надеяться продлить свое трусливое существование более чем на 2 или 3 месяца. На сей счет мы ведем себя открыто и откровенно: как-никак 1-я работа, какую получают зондеры, – это устранение тел их предшественников, да так оно продолжаться и будет. Шмуль обладает сомнительного достоинства отличием: он – похоронщик, дольше всех проработавший в КЦЛ, собственно, я не удивлюсь, если окажется, что и во всей концентрационной системе. В сущности, он человек «выдающийся» (даже охрана проявляет к нему малое, но уважение). Шмуль продолжает трудиться. Однако и он отлично знает, чем заканчивают все они – носители государственной тайны.

Для меня честь не является вопросом жизни или смерти: она гораздо важнее такого вопроса. Зондеры, совершенно очевидно, держатся иных взглядов. Чести они лишены и, подобно любому животному и даже минералу, стремятся лишь продлить свое существование. Существование есть привычка, с которой они не могут расстаться. Ах, если бы они были настоящими мужчинами, – да я бы на их месте… Но погоди. Ты никогда не был и не будешь ни на чьем месте. И то, что говорят здесь, в КЦЛ, правда: никто себя не знает. Кто ты? Не знаешь. Ну так приходи в «Зону интересов», и она тебя просветит.


Я подождал, когда девочек уложат, и вышел в сад. У пикникового стола стояла, скрестив руки, Ханна с белой шалью на плечах. Пила из бокала красное вино и курила «Давыдофф». За нею – оранжевый закат и несущиеся, клубясь, облака. Я небрежным тоном сказал:

– Ханна, я думаю, что вам следует на неделю или 2 уехать к твоей матери.

– Где Богдан?

– Боже милостивый. В 10-й раз: его перевели. – И ко мне это никакого отношения не имело, хоть я и не испытал неудовольствия, когда в последний раз увидел его спину. – В Штуттгоф. Его и 200 других.

– Где Торкуль?

– Опять же в 10-й раз: Торкуль мертва. Ее убил Богдан. Лопатой, Ханна, ты забыла?

– Ты говоришь, Богдан убил Торкуль.

– Да! Со злости, я полагаю. И с перепугу. В другом лагере ему придется начинать все сначала. Его могут ожидать трудности.

– Какие?

– Садовником он в Штуттгофе не станет. Там другой режим. – Я решил не говорить Ханне, что всякий, кто попадает в Штуттгоф, в 1-ю же минуту получает 25 ударов плетью. – Прибираться в саду пришлось мне. Торкуль. Уверяю тебя, зрелище было не из приятных.

– Почему мы должны ехать к маме?

Я немного помычал и помямлил, заверяя ее, что это хорошая мысль. Ханна сказала:

– Ладно, ладно, в чем настоящая причина?

– Ну хорошо. Берлин распорядился о незамедлительном выполнении некоторого Проекта. На какое-то время жизнь здесь станет неприятной. Всего на пару недель.

Ханна саркастически осведомилась:

– Неприятной? Да что ты говоришь? Серьезная перемена. Неприятной в каком смысле?

– Я не имею права разглашать. Это военное дело. И оно пагубным образом скажется на состоянии воздуха. Ну-ка, давай я тебе долью.

Минуту спустя я вернулся с вином для Ханны и здоровенным стаканом джина для себя.

– Я все обдумал. Уверен, ты согласишься, что так будет лучше. Мм, красивое небо. Наступают холода. Это нам поможет.

– Как?

Я покашлял и сказал:

– Ты ведь помнишь, что завтра мы идем в театр.

Мерцающий кончик ее сигареты походил в сумерках на светляка – взлетающего.

– Да, – продолжал я, – праздничное представление пьесы «И вечно пение лесов». – Я улыбнулся. – Ты хмуришься, кошечка моя. Перестань, мы должны делать вид, что ничего не случилось! Боже, Боже. Кто же у нас теперь надувшаяся девочка, а? Я напомнил бы тебе о Дитере Крюгере. Но ты ясно показала мне, что его судьба тебя больше не волнует.

– О, волнует, конечно. Разве ты не говорил, что Дитера отправили в Штуттгоф? И что при поступлении туда каждый получает 25 ударов плетью?

– Я так говорил? Ну, это касается лишь самых подозрительных заключенных. Богдан их не получит… «И вечно пение лесов» – это рассказ о сельской жизни, Ханна. – Я отхлебнул побольше резкого джина, основательно прополоскал им рот. – О стремлении создать образцовую общину. Органическую общину, Ханна.


То была объединенная годовщина, мы отмечали 1) наш убедительный успех на выборах 14 сентября 1930 и 2) принятие исторических Нюрнбергских расовых законов 15 сентября 1935. То есть причин для празднования было 2.

После нескольких коктейлей, выпитых нами в театральном буфете, мы с Ханной (центр всеобщего внимания) направились к нашим местам в 1-м ряду. Свет в зале померк, занавес, покрякивая, поднялся – и перед нами предстала дородная доярка, горюющая посреди пустой продуктовой кладовки.

«И вечно пение лесов» рассказывало о жизни крестьянской семьи в суровую зиму, которая последовала за Версальским диктатом. «Мороз уничтожил клубни, Отто» – такова была 1-я реплика и «Ну что ты уткнулся в эту книжку своим чванливым носом?» – другая. Все остальное полностью миновало мое сознание. И не то чтобы голова у меня совсем опустела – напротив. Как ни странно, я провел все 2½ часа, кропотливо оценивая время, которое потребовалось бы газу (с учетом влажности и высоты потолка), чтобы разделаться с наполнявшей зал публикой; прикидывая, какую часть ее одежды можно будет в дальнейшем использовать; высчитывая, сколько денег удастся выручить за ее волосы и золотые пломбы…

После спектакля, уже во время приема, 2 таблетки «фанодорма», запитые несколькими рюмками коньяка, быстро привели меня в норму. Я оставил Ханну в обществе Норберты Уль, Ангелюса Томсена и Олбрихта и Сюзи Эркель, а сам обменялся несколькими словами с Алисой Зайссер. В конце недели бедняжка отбывает в Гамбург. 1-я ее задача – выправить пенсию. По какой-то причине Алиса была белой от страха.


– Двигаться будем с запада на восток. Получишь под начало 800 человек.

Шмуль пожал плечами и вытащил из кармана брюк – вы не поверите – пригоршню маслин.

– Может быть, 900. А скажи мне, зондеркоманденфюрер. Ты женат?

Он ответил, глядя в землю:

– Да, господин.

– Как ее зовут?

– Суламифь, господин.

– И где она сейчас, твоя Суламифь, зондеркоманденфюрер?

Нельзя со всей честностью утверждать, что воронью мертвецкой недоступны никакие человеческие чувства. Довольно часто, выполняя свою работу, они сталкиваются с кем-то, кого хорошо знают. Зондеры видят, как их соседи, друзья, родственники входят в камеру, или «выходят» из нее, или и то и другое. Заместителю Шмуля случилось как-то умерять в душевой страхи своего 1-яйцевого близнеца. А не так давно среди зондеров был некий Тадеуш, хороший работник, который, взглянув в мертвецкой на конец своего ремня (они, видите ли, отволакивают объекты с помощью ремней), увидел собственную жену и упал в обморок. Впрочем, ему выдали немного шнапса и палку салями, и через 10 минут он вернулся к работе и бодро оттаскивал других.

– Ну так где же она?

– Не знаю, господин.

– Все еще в Лицманштадте?[37]

– Я не знаю, господин. Прошу прощения, господин, об экскаваторе они позаботились?

– Про экскаватор забудь. Это рухлядь.

– Да, господин.

– И еще: их необходимо тщательно пересчитать. Понятно? По черепам.

– Черепа не годятся, господин. – Он отвернулся в сторону, выплюнул косточку последней маслины. – Есть более надежный метод.

– Вот как? Ладно, сколько времени все займет?

– Зависит от дождей, господин. Это всего лишь предположение, но я думаю – месяца 2 или 3.

– 2 или 3 месяца?

Шмуль повернулся ко мне, и я вдруг сообразил, чем необычно его лицо. Не глазами (они были обычными глазами зондера), но ртом. И я понял – там, на верхушке насыпи, – что сразу после успешного завершения нынешнего мероприятия со Шмулем придется расстаться, прибегнув к соответственной процедуре.


Мне удалось собрать кое-какую дополнительную информацию о нашем сладеньком герре Томсене (несмотря на его репутацию, я все же думаю, что он «1 из этих»). Мать Томсена, старшая (и намного) единокровная сестра Бормана, вышла замуж с немалой для себя выгодой, нет? Ее муж владел торговым банком, а также коллекционировал современное искусство самого дегенеративного пошиба. Что-то знакомое – капиталы, современное искусство, мм? Не был ли «Томсен» некогда чем-то вроде «Томзена»? – гадаю я. Так или иначе, в 1929-м оба родителя погибли в Нью-Йорке при падении лифта (мораль: переступи порог этого Еврейского Содома – и ты получишь то, что столь «капитально» заслужил!). После чего их единственного сына, этого княжонка, неофициально усыновил его дядя Мартин – человек, который распоряжается ныне ежедневником Избавителя.

Ну-с, это нам приходится ишачить и обливаться кровавым потом – я едва сам себя не угробил, добиваясь моего нынешнего положения. А некоторые – некоторые рождаются с серебряной… Да, вот это смешно. Я намеревался использовать расхожую фразу, однако моя голова родила намного лучшую. И в совершенстве для него подходящую. Да. Ангелюс Томсен родился с серебряным хером во рту!

Нихт вар?[38]


Склонившись над моим домашним столом, я предавался глубоким, хоть и усталым размышлениям и внезапно услышал звук шагов; они приблизились и замерли. Это была не Ханна.

А размышлял я о том, что попал меж 2 огней. С 1 стороны, Главное экономическое управление вечно требует, чтобы я делал все возможное для увеличения численности рабочей силы (в военной промышленности), с другой – Главное управление имперской безопасности давит на меня, требуя устранить как можно больше эвакуантов, – и по очевидной причине (евреи образуют 5-ю колонну нестерпимых размеров). Я провел пальцами по лбу, словно рефлекторно отдал честь. Теперь же я вижу вдобавок (передо мной лежит телетайп), что этот идиот, Герхард Стадент из ГЭУ, разродился блестящей идеей: все трудоспособные матери должны работать, пока с ног не попадают, на обувной фабрике Хелмека. «Прекрасно, – скажу я ему. – Приходите на перрон и попробуйте разлучить их с детьми». Эти люди – они просто не умеют думать. Я громко сказал:

– Кто бы там ни стоял, войдите.

Наконец раздался стук, и в кабинет вползла – с видом весьма покаянным и горестным – Гумилия.

– Вы пришли, чтобы постоять здесь и подрожать, – проворчал я (настроение у меня было самое паршивое), – или у вас есть что сказать?

– Меня мучает совесть, господин.

– Да что вы? Это нам ни к чему. Совершенно никуда не годится. Итак?

– Я выполнила приказ госпожи Ханны, который мне выполнять не следовало.

Я совершенно спокойно поправил ее:

– Которое мне выполнять не следовало, господин.


Огонь, видите ли, все дело в огне.

Как заставить их гореть, голые-то тела, как добиться, чтобы их охватило пламя?

Начали мы со средств самых простых, с обычных досок, и почти ничего не добились, но затем Шмуль… Знаете, я начинаю понимать, почему зондеркоманденфюрер живет себе так, точно он неуязвим. Это он внес ряд предложений, которые оказались ключевыми. Записываю их для будущих справок:

1) Костер должен быть только 1.

2) Костер должен гореть непрерывно, 24 часа в сутки.

3) Огонь следует подпитывать топленым человеческим жиром. Шмуль организовал рытье отводных канав и создал подразделения черпальщиков, что, помимо прочего, привело к значительной экономии бензина. (Напоминание: доложить о нашей рачительности Блобелю и Бенцлеру.)

На этом этапе мы периодически сталкиваемся только с 1 техническим затруднением. Костер настолько жарок, что к нему невозможно приблизиться, нет?

И вот тут я вас спрашиваю… нет, это и вправду бесценно, вот это, оно действительно превосходит все прочее. Вдруг начинает трезвонить, чуть с крючка не срывается, телефон: Лотар Фей из Управления противовоздушной обороны гневно жалуется, представьте себе, на нашу ночную иллюминацию! Стоит ли удивляться, что я понемногу съезжаю с ума?


Гумилия хоть и сочла нужным поведать мне, что моя жена написала и даже отправила личного свойства послание хорошо известному распутнику, но просветить меня насчет содержания оного не смогла – или не пожелала. Конечно, вся история может быть совершенно невинной. Невинной? Это каким же образом? У меня нет никаких иллюзий относительно истерической чувственности, на которую показала себя способной Ханна, а кроме того, известно, что, едва ослабив священные путы скромности, женщина быстро скатывается к самому фантастическому разврату, к готовности становиться на четвереньки, вываливаться в грязи, обжиматься, извиваться, корчиться…

Ханна коротко стукнула в дверь, вошла и сказала:

– Ты хотел меня видеть.

– Да. – Я решил дождаться более удачного случая и потому сказал лишь: – Знаешь, необходимость ехать в Лесное аббатство отпала. Осуществление Проекта займет несколько месяцев, тебе придется свыкнуться с ним.

– Да я и так уезжать не собиралась.

– О? Это почему же? У тебя случайно не появился ли собственный Проект?

– Может быть, – ответила она и развернулась на каблуках.

…Я поднял руки, протер глаза. Это машинальное действие, подобное коему может непроизвольно совершать любой усталый, засидевшийся над уроками школьник, оказалось вполне безболезненным – впервые не знаю уж за сколь долгое время. Я спустился вниз, зашел в туалет, посмотрелся в зеркало. Да, мои измученные глаза были еще слегка налиты кровью, вялы, припухлы – так много дыма, так мало сна (не думайте, что составы приходить перестали). Но синяки сошли.

Загрузка...