Александр Филиппов

ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА Очерки тюремного быта

Радуясь, свирепствуя и мучась, хорошо живется на Руси.

С. Есенин

Я не буду называть точного адреса, где расположена описанная здесь исправительно-трудовая колония. Скажу лишь, что находится она на границе Оренбуржья и Казахстана, в степной глуши. Обозначу это место условно как «Мелгора».

Многие из тех, кого вы встретите на странице очерков, еще продолжают служить, а зеки — увы, сидеть. По этой причине, чтобы не осложнять им дальнейшую жизнь, я вынужден изменить все фамилии и прозвища. Впрочем, те, кто так или иначе соприкасался с Мелгорой, без труда узнают себя. Тем же, кого Бог миловал от знакомства с «Пенитенциарной системой», это вовсе не обязательно…


1

В начале восьмидесятых годов число заключенных на Мелгоре достигало полутора тысяч. Колония относилась к усиленному виду режима, где содержались осужденные впервые за тяжкие преступления.

Жилая зона, где обитали заключенные, притулилась на склоне высившейся среди окрестных степных просторов горы.

Выбеленные домики общежитий, будто грибки, торчали из-за кирпичного, опутанного колючей проволокой забора. Гора действительно сплошь из мела и тянется километра на полтора, но один бок ее уже выгрыз карьер. Ковыряют здесь мел с незапамятных времен, но конца и края полезному ископаемому пока не видно.

Ниже колонии, у подножия горы, обосновался безымянный поселок. Тут обитает обслуживающий зону люд: колонийские и конвойные офицеры с семьями, вольнонаемные сотрудники, освободившиеся зеки, «химики» и прочий повязанный с неволей народ. Двухэтажные с облупившейся штукатуркой дома составляют единственную улицу.

Поселок довольно густо для степного безлесья усажен деревьями. Кое-где растет даже голубая ель. Рассказывают, что лет двадцать назад в зоне тянул срок какой-то лесовод. Он-то и сумел озеленить выжженную летом, промороженную зимой почву.

От зоны поселок отделяет овраг, вечно заваленный мусором, навозом. Почти все жители держат скотину. Нижние ветви деревьев обглоданы козами, которые бродят по поселку, забираясь в подъезды домов, и грохочут по ступенькам, рассыпая у порогов квартир «горошек». По улицам бродяг куры, утки, гуси. Вся эта живность летает, гогочет, сея в округе пух и перья.

Главная и единственная улица поселка заасфальтирована и даже освещена горящими через один «городскими» фонарями. Летними вечерами здесь до утра прогуливается молодежь, шныряют солдаты конвойного батальона, неторопливо проплывают местные красавицы в домашних халатах и шлепанцах.

Народ в поселке сложный. Наверное, многолетняя привычка командовать солдатами и помыкать зеками наложила отпечаток на здешних обитателей. И выработанная на службе манера поведения распространилась на окружающих.

Все жизнеобеспечение поселка шло от колонии. «Зона» давала свет, воду, тепло в дома, кормила жителей, возила детей в школу, чистила зимой дороги, чтобы снежные бураны не отрезали напрочь от остального мира.

Из общественных заведений в поселке функционировали баня, гостиница для приезжих, сельповский и военторговский магазины, начальная школа и детский сад.

Несколько особняком на окраине стояла казарма, где размещался конвойный батальон внутренних войск.

К сожалению, мне так и не удалось узнать достоверную историю Мелгоры. Рассказывали, что до революции здесь кочевали казахи, которых называли тогда киргизами. Они добывали мел и на телегах, запряженных верблюдами, возили продавать в Оренбург. В окрестных деревушках обитали переселенцы с Украины, Молдавии, немцы и русские из центральных губерний. Земля в те годы еще не была так истощена, вытоптана овцами. Занимались огородничеством, выращивали арбузы, дыни.

Но был и в истории Мелгоры свой, поистине звездный час. В середине тридцатых годов случилось так, что именно отсюда, с единственной точки на земном шаре, можно было наблюдать полное солнечное затмение.

На Мелгору прибыла экспедиция, в которую входили знаменитые ученые всего мира… Впрочем, на горе это событие никак не отразилось. После недолгого затмения светило вновь засияло. Все так же тонко свистел ветер, гнал по степному бездорожью серые, похожие на бегущую волчью стаю кустики перекати-поля, а высокие белесоватые от солнца небеса взирали равнодушно на изрезанную оврагами степь…

Первых зеков пригнали сразу после войны Были это осужденные к двадцати пяти годам лишения свободы пожилые равнодушные мужики, уныло досиживающие срок. Опасности для окружающих они, видимо, не представляли, и охранял их, как рассказывают старожилы, единственный прихрамывающий после ранения старшина-конвоир. Зеки работали на карьере, а старшина, повесив на гвоздик свой ППШ, пил чай в будке неподалеку.

Недолго поковыряв мел, зеки попали под большую амнистию и частью разъехались, частью осели в близлежащих селениях, пригретые послевоенными вдовами.

Колония и поселок в их нынешнем виде появились в конце пятидесятых годов.

Помимо добычи мела, осужденные делали кирпич, для чего построили завод, обнесенный, как и зона, высоким забором с рядами колючей проволоки. Правда, завод оказался на расстоянии двенадцати километров от жилой зоны, и на работу заключенных возили в крытых металлических фургонах, переделанных из скотовозов. Там же, отделенные от запертых зеков решеткой, размещались солдаты конвоя.

Водителям таких «фур» платили мало, и потому управляли машинами бывшие зеки — «химики». Шоферы они, как известно, аховые. Несколько раз на моей памяти фургоны переворачивались, но все обходилось. Ошарашенные конвоиры снимали с решеток висячие замки, выпускали помятых зеков и вели пешком, проклиная севшего с похмелья за руль «химика».

На заводе заключенные формовали и обжигали кирпич, там же дробили мел, фасовали его в мешки и грузили в вагоны. Кроме этого, плели металлическую сетку, а в столярном цехе делали двери, рамы и прочие необходимые зоне и поселку вещи.

Когда-то мел добывали вручную. На карьере вольнонаемные мастера выдавали зекам кирки, ломы, носилки, отмеряли участок «отсюда до обеда», после чего заключенные выковыривали из горы глыбы — «ком», грузили в машины и отправляли в дробилку.

Но в последние годы на карьере работали только несколько бесконвойников: экскаваторщики, бульдозеристы, шоферы. Время от времени приезжали взрывники, закладывали в шурфы динамит. Мелгора, а вместе с ней и колония, и поселок подпрыгивали от взрыва, дребезжа стеклами окон, а над карьером поднималось белое облако меловой пыли.


2

Из всех оренбургских колоний в те годы Мелгора считалась каторжной зоной. Работа на кирпичном заводе была тяжелой.

А с дорогой, погрузкой заключенных, просчетами, нерасторопностью конвоя рабочий день длился около двенадцати часов. Первая смена выезжала на объект в половине восьмого утра, возвращалась иной раз к девяти вечера.

Несмотря на явное нарушение исправительно-трудового законодательства, установившего для осужденных восьмичасовой рабочий день при шестидневной трудовой неделе, зеки почти не роптали. Видимо, потому, что работа позволяла убить время, создавала иллюзию свободы, а все эти переезды, просчеты и построения вносили хоть какое-то разнообразие в неторопливое тюремное бытие.

На производственном объекте, хотя и за колючей проволокой, с часовыми на вышках, режим и надзор были несравненно мягче, чем в жилой эоне. Можно устроить перекур, сачкануть, «перетереть» с «кентами» возникшие проблемы. Здесь легче было получить «дачку» — нелегальную посылку. По воскресеньям завод пустовал, и любой мог, войдя на территорию, спрятать в заранее условленном укромном месте сверток с продуктами, сигаретами, выпивкой. Все это можно было почти безопасно «оприходовать» здесь же, на месте, ибо мастера редко «обнюхивали» зеков, а дежурный наряд просто не в силах уследить за всеми.

Но самым главным, наверное, было то, что на работе зек, пусть на время, превращался в обычного человека. Осужденные-специалисты — механики, электрики, слесари, шоферы — занимались своим профессиональным делом. С ними советовались офицеры-«производственники», общались на равных, вольнонаемные мастера здоровались за руку.

За выполнение нормы выработки прощались старые грехи, предоставлялись внеочередные свидания с родственниками, посылки, а хорошо работающий заключенный освобождался досрочно.

Тем не менее примерно треть осужденных работала из-под палки. Причем нередко в прямом смысле.

Есть такой зоновский анекдот. При распределении вновь прибывшего этапа начальник колонии спрашивает новичка:

— Какая специальность?

— Бригадир.

— А в нашем цехе работать сможешь?

— Да куда они, падлы, денутся…

Зачастую производственный план вышибался кулаками дюжих осужденных-бригадиров. При этом зоновский бригадир был действительно специалистом своего дела. Он, как правило, вовсе не разбирался в производственном процессе — формовке кирпича, обжиге или плетении сетки. Зато умел заставить работать других, «обломать» непокорного, походатайствовать перед начальством о поощрении «пахаря», прикрыть бездельничающего «блатного», приписать лишний процент к норме выработки, рассудить вспыхнувший между «мужиками» конфликт и еще массу полезных, важных для зоновской жизни дел.

Администрация не поощряла «кулачных» методов стимулирования труда, даже иной раз отдавала бригадиров под суд — за сломанные челюсти, ребра, но… все прекрасно понимали, что выполнить план только методом «воспитания и убеждения» практически невозможно.

Всяческие педагогические «прибамбасы» по перевоспитанию осужденных существовали только на страницах специального журнала для сотрудников под патетическим названием «К новой жизни». В реальной жизни об успехах в перевоспитании того или иного зека судили по тому, выполняет ли он норму выработки, не попадался ли на нарушениях режима. Впрочем, последние часто прощались передовикам производства.

Секрет выполнения прозводственного плана «буграми» — бригадирами — заключался еще и в том, что в своей деятельности они руководствовались зоновскими понятиями. И если зеку-«мужику» по колонийской жизни надлежало «пырять», он оставался «черным пахарем» до конца срока.

Усиленный режим отличался сложным составом заключенных. Дело в том, что приходили сюда зеки, осужденные за тяжкие преступления: убийства, изнасилования, разбои, грабежи. Никто из них раньше не сидел. «Наблатовавшись» на воле, наслушавшись рассказов судимых корешей, каждый из которых непременно врал, живописуя свою тюремную жизнь как «правильную», по «понятиям», попавшая за решетку молодежь пыталась качать права, стремясь занять в зоновской иерархии высшую ступень.

Как плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, так и зек, если он не «опустился» еще в следственном изоляторе, «поднявшись» на зону, мнит себя будущим «вором в законе». Но процент последних ничтожно мал. Зона в конце концов ломает всех. Не на усиленном режиме, так на «строгом», или при неоднократных «ходках» — на «особом» или «тюремном».

Чтобы стать настоящим «авторитетом», зек должен отсидеть не один десяток лет, при этом ни дня не работать, не пользоваться никакими льготами, отбывать срок «от звонка до звонка», не претендуя на условно-досрочное освобождение, стойко вынести репрессии со стороны администрации, хрипеть, не сдаваясь, под дубинками «спецназа», иметь за спиной месяцы голодовок и годы, проведенные в тюремных карцерах, камерах штрафного изолятора и ПКТ — «бура».

Чтобы пройти через все это и не «зачуханиться», не сломаться, помимо железной воли, крепких кулаков, сметливого, изворотливого ума, требуется еще и мощная поддержка с воли.

Ибо альтруистов в зоне нет, и никто просто так не будет снабжать неработающего, рвущегося в «авторитеты», сигаретами, чаем, водкой, харчами, которые можно купить в зоновском «ларьке» только на заработанные деньги…

На «строгом» или «особом» режиме, где отбывают наказание неоднократно судимые, нет такого бурлящего котла самоутверждения. Каждый уже четко знает свое место в зоновской иерархии — «масть» — и не претендует на большее, следя только за тем, чтобы не скатиться ниже в колонийской «табели о рангах».

Это место каждый заключенный получает в результате своеобразного естественного отбора еще при первой «отсидке», и звание «пацана», «мужика», «козла», «черта» или «петуха» приклеивается к нему на всю оставшуюся жизнь.

Неоднократно судимые давным-давно поняли всю эфемерность «воровской романтики», «братства» и просто тянут свои сроки. Каждый — сам за себя. Человек человеку — волк…


3

Жизнь заключенного в колонии начинается с этапа. До этого он уже успевает насидеться в следственном изоляторе. Там, пока суд да дело, бывает, проходят годы. Но в среднем следствие и суд занимали шесть-восемь месяцев, и после вступления приговора в законную силу осужденного отправляли в места лишения свободы. Этап в колонию, как правило, комплектовали из двух-трех десятков человек, иногда — значительно больше. За ними на «воронках»-автозаках приезжал конвой — солдаты внутренних войск. Просчитав «по головам», сличив физиономии зеков с фотографиями на личных делах, старший конвоя давал команду на погрузку.

Заключенные с «сидорами» суетливо ныряли в томное нутро машины, где их рассаживали в специальные клетки. При этом несовершеннолетние, женщины помещались отдельно. Была еще одна категория осужденных — «активисты», «красные», которых тоже содержали раздельно с основной массой заключенных. На личных делах «активистов» в спецчасти следственного изолятора делалась пометка красным карандашом: «этапировать отдельно». В случае нарушения этого правила конвоиры рисковали доставить к месту назначения труп — во время этапа зеки мстили «активу», зная, что в колонии пугливые «красноперые» воспрянут, превратятся в бригадиров, дневальных и начнут в свою очередь «щемить» зоновскую «братву».

На вокзале заключенных грузили в «вагонзаки», прозванные «столыпинскими», и везли от станции к станции, где «своих» подопечных уже ждал конвой солдат-«чекистов» из близлежащих колоний.

Во время этапа «чекисты» не церемонились. В «вагонзаках» конвой нередко бывал поголовно пьян и «отрывался» на зеков по малейшему поводу.

Встречали прибывших тоже неласково — пинками, затрещинами — чтобы сразу поняли, куда попали…

«Новичков» подвозили к вахте, где после поголовного «шмона» переодевали в одежду специального образца и отправляли в «этапку» — отдельное, отгороженное от остальной части зоны помещение.

На Мелгоре в «этапке» командовал здоровенный зек-«активист» с пудовыми кулаками по фамилии Лебедев. О прибытии «авторитетных» заключенных администрацию и «зону» предупреждали заранее — естественно, по разным каналам. Но в годы, о которых я рассказываю, таких брали в оборот сразу и прятали в штрафной изолятор прямо с этапа — чтоб не мутили воду. В «этапке» оставалась основная масса «нормального спецконтингента».

Чтобы с ходу развеять иллюзии новичков в отношении будущей «карьеры» в зоновской иерархии, Лебедев еще в «карантине» гонял их на самые позорные работы, недопустимые для «авторитетного» зека, — уборку территории помойки, «запретки». Если кто-то из вновь прибывших заявлял, что такая работа ему «по понятиям не канает», Лебедев быстро ставил на место строптивого с помощью кулаков. Расставшись с мечтами о «воровской карьере», после «внушения» новичок угрюмо брел с лопатой на помойку и до конца своей тюремной жизни становился «мужиком» — зоновским «пахарем»…

Впрочем, Лебедев был не настолько твердолоб, чтобы очень уж ломать непокорных. Если после пары оплеух новичок твердо стоял на своем — «активист» отступал, писал докладную об отказе от работы, и строптивого наказывали уже официально, водворяя в шизо.

За время пребывания в карантине администрация знакомилась с личными делами осужденных, ставя на особый учет склонных к побегу, больных, инвалидов. А примерно через неделю собиралась комиссия по распределению этапа.

Заседала она в жилой зоне, в специальной комнате, где стоял длинный стол, заляпанный с незапамятных времен чернилами, — для представителей администрации. Напротив — ряды длинных скамеек для осужденных.

Возглавлял комиссию начальник колонии. Здесь же присутствовали заместитель по оперативной работе, замполит — так именовали заместителя начальника ИТК по политико-воспитательной работе, начальники режимной, оперативной, медицинской частей, директор производства, начальники отрядов.

Происходило это примерно так: восседавший во главе стола грузный седой подполковник Владимир Андреевич Медведь — «хозяин» зоны — берет из стопки лежащих перед ним личных дел верхнее, открывает, читает про себя, недовольно хмурясь, а потом объявляет громко:

— Осужденный… Жит…пис…баев! Правильно я назвал? Кто?!

Житписбаевым оказался длинный, унылый казах. Он поднимается, глядя под ноги и теребя в руке зоновскую кепку — «пидорку».

— Так… Ну давай почитаем всем, что ты натворил…

Медведь читает подшитую к личному делу копию приговора:

— Работая водителем в колхозе… во время перевозки зерна с тока… будучи в нетрезвом состоянии… посадил в кабину доярку Гульнару… Ага! Остановился в кукурузном поле, где совершил с ней насильственный половой акт. Было такое, Житписбаев?

Зек шмыгает носом и кивает.

— Уговорить не мог… — тихо хихикает кто-то из отрядников.

— Но, — продолжает Медведь, — это еще не все! Затем, на окраине села… это что ж, она с тобой, дура, дальше поехала?! На окраине села… предложил потерпевшей вновь совершить половой акт в извращенной форме… От чего она, естественно, отказалась! — с удовлетворением заключает начальник колонии и закрывает личное дело.

— Приговорен к семи годам лишения свободы, — продолжает Медведь. — Но! При условии хорошего поведения и добросовестной работы через пять лет мы можем направить вас, Житписбаев, на стройки народного хозяйства или в колонию-поселение… Ясно?

— По профессии шофер? — спрашивает директор производства.

Осужденный кивает.

— И права есть? Дома? Пусть пришлют. Машину мы тебе сейчас не доверим. Будешь водить тачку на кирпичном заводе. А там посмотрим. Как он себя ведет? — обращается Медведь к «активисту» Лебедеву.

— Нормально, гражданин начальник. От работы не отказывается.

— Как, Житписбаев, работать будешь? — спрашивает начальник заключенного.

— Буду… — бормочет тот.

— Прекрасный парень! — заключает Медведь.

— К тебе, Борисенко. В шестой отряд.

Начальник отряда капитан Борисенко записывает фамилию новичка в блокнот.

— Следующий… Иванов! — начальник колонии берет очередную папку, читает: — Младший сержант Иванов… самовольно оставил расположение войсковой части… Четыре года лишения свободы.

Иванов, остроносый белобрысый парнишка, встает.

— Убежал? — спрашивает начальник.

— Убежал… — соглашается Иванов.

— У нас за побег — пуля!

Иванов обреченно кивает. Подключается начальник оперчасти — капитан Александров:

— Владимир Андреевич, Иванов по личному делу проходит как склонный к побегу.

— Ничего, — машет рукой Медведь, — куда он от нас побежит? Давайте его в третий отряд. В ночную смену не назначать пока, а то еще правда полезет на забор сдуру. Профессии у тебя, сынок, конечно, нет?

— ПТУ закончил. На автослесаря… — говорит Иванов.

— Ну какой ты автослесарь! Будешь пока сетку плести, а там посмотрим…

Не обходится без курьеза. Среди вновь прибывших оказывается еще один военный — старший лейтенант. Срок — три года лишения свободы за хищение боеприпасов — гранат, толовых шашек. Старший лейтенант за магарыч продал их мужикам-колхозникам. Те глушили рыбу, с чем и попались, заложили своего поставщика.

Тут к работе комиссии активно подключается начальник режимной части майор Прокофьев. Ему уже пятьдесят, на Мелгору переведен недавно — проштрафился. За что — ясно: фиолетовый «спецзагар» на лице выдает пристрастие майора к алкоголю. Он уже дважды под ехидными взглядами отрядных приложился к стоявшему на столе графину с водой: сушит после вчерашнего.

— Вы коммунист?! — грозно спрашивает зека майор.

— Так точно! Бывший! — рапортует старлей.

— Коммунист при всех обстоятельствах должен оставаться коммунистом! — напирает Прокофьев. — Я предлагаю вам ответственный участок работы — в столовой. Считайте это партийным поручением!

— Слушаюсь! — радостно соглашается бывший старлей.

Еще бы! Столовая — это вам не «вождение тачки» с кирпичами…

Распределение этапа закончено, но на столе еще два личных дела.

— Каракашвили… Саркисян… — читает Медведь.

— В шизо… — сообщает зам по оперработе. — Отказались от чистки картофеля, а Саркисян требует отправить его в Армению.

— Пусть считает нашу Мелгору Араратом, — хмыкает Медведь. — Мамбетов! Возьмешь обоих к себе.

Начальник пятого отряда капитан Мамбетов возмущенно вскакивает:

— Владимир Андреевич! У меня этих «зверей» уже пол-отряда! Всю шваль ко мне, а кто план выполнять будет?

— Ничего. Перевоспитаешь…

Мамбетов обреченно вздыхает.

У него один из самых сложных отрядов, но Колька Мамбетов справляется. С нарушителями дисциплины, отказчиками от работы разбирается лично. Для этого в кабинете у него хранятся кожаные перчатки.

— Смотри, займется тобой прокурор… — предупреждает Кольку начальство, но официальных жалоб на рукоприкладство от заключенных не поступает.

Несмотря на своеобразные методы воспитательного воздействия в отряд к нему идут охотно. «Мужиков»-работяг в обиду он не дает. У Мамбетова легче всего попасть на досрочное освобождение, на «химию». Он вовремя подготовит документы в суд, поможет написать слезливую «помиловку». А насчет рукоприкладства… Помню, привел он как-то на освидетельствование в санчасть пьяненького зека из своего отряда. Медики подтвердили — действительно пьян.

— Николай Давлетович! — взмолился зек. — Не «вешайте» взыскания! У меня через месяц срок на «химию» подходит. Лучше морду набейте!

— Ладно! — согласился отрядный и, взяв за шкирку раскаявшегося зека, поволок в отряд — на «разборки».

На все виды досрочного освобождения из колонии требовалось решение прокурора и суда. Если в личном деле осужденного оказывалось постановление о злостном нарушении режима — суд отказывал в досрочном освобождении. Так что, если и впрямь виноват, лучше получить неофициально по морде, чем «париться» в зоне лишние годы.

Кому-то покажутся дикими и возмутительными подобные «методы», но колонийская жизнь — особая. Добро и зло в ней часто меняются местами, превращаясь в свою противоположность.


4

Начальник отряда в колонии — должность самая непрестижная. Понимая это, эмвэдэшное руководство повысило «отрядным» денежное содержание, потолок звания до майора — но все попусту.

Начальник отряда отвечает практически за все — режим, выполнение производственного плана, санитарное состояние жилых помещении, наличие у всех подопечных обмундирования, постельных принадлежностей. Он должен вести, по крайней мере на бумаге, постоянную индивидуально-воспитательную работу, организовывать художественную самодеятельность, проводить политзанятия, переписываться и встречаться с родственниками заключенных, оформлять документы на досрочное освобождение, а иногда — женить или хоронить зеков…

С учетом того, что в среднем отряд насчитывал около ста двадцати заключенных, перспектив успеть переделать все вышеперечисленные дела и еще десятки других у «отрядника» практически не было.

В те годы на Мелгоре было десять отрядов. Один составляли старики-инвалиды и «хозобслуга» — заключенные, работавшие по обеспечению жизнедеятельности зоны — повара, кочегары, банщики. Еще один отряд — «бесконвойники», которые работали без охраны за пределами эоны. В их число входили, как правило, зеки «солидные», досиживающие свои сроки, не нарушающие дисциплину, специалисты — шоферы, трактористы, электрики, сантехники, связисты и прочий необходимый для жизни поселка люд.

В конце семидесятых годов чья-то светлая голова объявила мелгоровскую колонию зоной, специализированной по лечению туберкулеза. И потому сюда согнали «тубиков», осужденных на усиленный режим, со всей области. В то время зеков, больных туберкулезом легких, содержалось в колонии более трехсот. Для изоляции здоровых их разделили на два отряда. Один практически полностью лежал в стационаре — около ста пятидесяти больных активным туберкулезом легких — с кавернами, кровохарканьем, «бацилловыделением» и прочими симптомами цветущего туберкулеза.

Вторая половина — «неактивные тубики», работали в швейном цехе. Шили рукавицы, халаты, спецодежду.

Остальные отряды — «здоровые» — трудились на кирпичном заводе.

В жилой зоне заключенные размешались в двух- и трехэтажных общежитиях, представлявших собою большие спальные комнаты с полусотней двухъярусных кроватей. На каждую кровать полагалась тумбочка для личных вещей осужденного. При этом на тумбочке и кровати вывешивалась бирка с фамилией владельца. Делалось так потому, что спальное место, где осужденный проводил порой долгие годы, является особенно важным показателем его положения в отряде и зоне. Только начальник отрада имел право указать заключенному ту или иную койку, ярус, где зек обязан был спать. Однако на практике занимались этим «завхозы», которые быстренько размежевывали всех по «мастям», приятельским отношениям и земляческим симпатиям. Но при любом раскладе ближе к выходу всегда селили «опущенных», а солидные, уважаемые зеки устраивались в дальнем конце помещения, ближе к окошку и непременно на нижнем ярусе койки.

В отсутствие заключенных постели должны были тщательно заправляться. В это время дневальным надлежало мыть полы, протирать пыль, но занимались этим либо «опущенные», либо освобожденные от работы по болезни «мужики».

Кроме спального помещения, в каждом отряде были умывальные комнаты, туалеты, сушилки, бытовки и каптерки, где хранились «сидоры» — мешки и самодельные холщовые сумки с личными вещами осужденных. Каждый «сидор» снабжался биркой — табличкой с указанием фамилии владельца, номером отряда и бригады.

Несмотря на строгие запреты, в каждой каптерке непременно оборудовался топчан, на котором спал «завхоз», стол с электроплиткой, какой-нибудь спаянный из запасных частей проигрыватель с набором грампластинок и радиоприемник. Магнитофоны, радиоприемники иметь в зоне было запрещено.

Периодически «режимники» разносили в пух и прах этот зоновский уют, срывали со стен журнальные вырезки с изображением красавиц, шмякали об пол радиоаппаратуру, но уже на следующий день хлопотливые завхозы восстанавливали свои «биндюжки», украшая их пуще прежнего.

Начальники отрядов, в отличие от «режимников», смотрели сквозь пальцы на подобные закутки, ибо понимали, что заключенному, годами находящемуся буквально в толпе себе подобных, просто необходимо изредка уединяться. Но были правы и «режимники», потому что чаще всего в таких вот каптерках устраивались пьянки, всяческие «разборки» с поножовщиной, здесь «опускали» слабых и хранили запретные вещи.

Помимо «завхоза», которого назначали из числа самых толковых активистов, в отряде по штату предусматривалась должность дневального. Он должен был поддерживать санитарный порядок, но этим, как я уже говорил, всегда занималась зоновская голытьба. Дневальный — «шнырь» — по большей части был на посылках у завхоза, а в отсутствие — замещал его.

Если в помещение входил сотрудник колонии — «представитель администрации», дневальный обязан был подать команду: «Отряд, внимание!» — и доложить прибывшему о количестве находившихся в помещении заключенных, назвать фамилии больных и отсутствующих по уважительным причинам. Впрочем, докладывали далеко не каждому и начисто игнорировали «беспонтовых» сотрудников — тех, кто не имел права наказать заключенного или не мог как-то «подгадить» при случае. Дневальные лебезили и заискивали перед требовательными сотрудниками, другим, «мягким», могли запросто нахамить. Зона мгновенно раскусывала человека: перед каким-нибудь прапором-контролером трепетала и огрызалась на замечание майора, попавшего в разряд «беспонтовых».

Неуважаемые сотрудники, как правило, либо пожинали плоды своей беззубости, либо когда-то вляпались в незаконную связь, польстившись на зековские подачки. Таких зеки чувствовали нутром и глубочайшим образом презирали…

Среди отрядов устраивали «соцсоревнование», а победителям вручали призы — спортивный инвентарь, телевизоры… При подведении итогов соревнования учитывалось выполнение производственного плана бригадами отряда, количество дисциплинарных нарушений и санитарное состояние помещений.

За санитарное состояние отряда отвечали его начальник и завхоз. Примерно раз в месяц собиралась так называемая санитарная комиссия. В нее входили врач, представитель режимной части, инструктор по политико-воспитательной работе и инженер по технике безопасности.

От «режимников» чаще всего назначался Володя Цыганов — грузный молодой капитан с заметным животиком, от ПВР — капитан Музыкантский (вечный комсомольский вожак) и хмурый, неразговорчивый мужик — вольнонаемный инженер по ТБ Шванюк — и я как врач. Комиссия неторопливо брела в самые «грязные» отряды. Еще за полсотню метров до подхода начиналась беготня. Зеки выскакивали из помещения и торопливо мчались куда-то на зады, к запретке.

«Тарятся (прячутся), суки… — хмуро пробормотал Цыганов и, перехватив одного, грозно скомандовал: — А ну, ко мне!»

Зек покорно подошел, и капитан, равнодушно глядя куда-то поверх его головы, методично обшарил заключенного, время от времени приказывая:

— Расстегнись… Дай кепку… Сними правый сапог…

Извлекая из кармана осужденного какой-нибудь мундштучок или зажигалку, Цыганов равнодушно совал ее в прихваченную с собой для таких целей авоську и, сильно хлопнув зека по спине, напутствовал:

— Все, свободен…

При входе в отряд нас встречает вопль дневального:

— Отря-а-д! Внимание!

Затем, запыхавшись, выбегает и он сам. Торопливо зыркнув глазами по комиссии, испуганно таращась, докладывает Цыганову:

— Гражданин начальник! Отряд находится на работе. В помещении пять человек…

Цыганов останавливает его пренебрежительным жестом. При нашем подходе металось втрое больше…

Комиссия начинает работу. Я вхожу в спальное помещение, заглядываю под кровати, отодвигаю тумбочки, следом за мною с отрешенным видом слоняется второй дневальный, которому и указываю на грязь, пыль…

— Все, пишу постановление на лишение тебя ларька! — сердито говорю ему. — В прошлый раз предупреждал. Опять грязь, мусор.

Дневальный обреченно кивает.

— Когда начальник отряда последний раз заходил? — интересуюсь я.

— Да, кажись, на той неделе… Я ему, гражданин капитан, в натуре, говорю, давай мел — потолок побелим, а он не завезет никак…

— Ты мне про побелку не заливай! — злюсь я. — Полы мыть лучше надо! А мела мешок тебе любой бригадир привезет…

— Да… на вахте зашмонают… — канючит дневальный и тут же срывается на какого-то зека:

— А ты чего, бычара, ну-ка бери тряпку и пидорась по новой полы. И под шконками пыль вытри!

Пока я проверяю санитарное состояние, Музыкантский, чему-то странно улыбаясь, изучает стенную газету отряда под названием «На свободу — досрочно». Проходя мимо, интересуюсь: газета старая, выпущена еще к празднику 8 Марта. Рядом с передовицей, переписанной, кажется, с отрывного календаря, старательно, ровными буквами выведен матерщинный стих…

В это время Цыганов громит каптерку. Оттуда доносятся треск отдираемой фанеры и причитания завхоза Гафарова. Гафаров — бывший старшина милиции, уволенный за какую-то провинность еще до осуждения. Поэтому он отбывает наказание не в спецзоне, а на общих основаниях.

— Вытряхивай к чертям! — кричит Цыганов, и я вижу, как завхоз, постанывая, вырывает из консервной банки цветок. Комнатные цветы в отрядах строго запрещены — в горшочки закапывают наркотики, деньги…

Я записываю замечания по санитарному состоянию в блокнот. Позже эти записи лягут в основание приказа начальника колонии, в котором я уже запланировал влепить выговор начальнику отряда.

Работа санитарной комиссии продолжается…

Кстати, санитарное состояние находилось под пристальным вниманием не только местной администрации, но и медицинского отдела областного УВД. Главный санитарный доктор управления Николай Попов частенько объезжал учреждения, непременно обследуя все злачные колонийские места. По итогам таких проверок составлялась справка на имя начальника УВД, который делал оргвыводы уже в отношении руководства колонии.

Как-то раз Попов побывал в отряде упомянутого мною завхоза Гафарова. Облазив каптерку, санитарный доктор не нашел особых нарушений и все допрашивал дневального, есть ли в отряде насекомые — вши, тараканы. Честно глядя в глаза проверяющего, «шнырь» с возмущением всплеснул руками:

— Откуда, гражданин начальник?!!

Завхоза в отряде не было. Когда мы с Поповым вернулись в санчасть, в процедурном кабинете нас ждал пригорюнившийся Гафаров.

— Завхоз третьего отряда! — отрапортовал он, вскакивая навстречу. На мой вопрос, что случилось, ответил, потупившись.

— Да вот, гражданин доктор, пока спал, мне «стасик» в ухо заполз. Вытащить бы…

«Стасиками» в зоне называли тараканов. Ехидно улыбаясь, Попов достал блокнот и сделал пометочку. После она перекочевала в акт обследования санитарного состояния колонии: «В ходе проверки жилых помещений отрядов выявлено наличие тараканов…»

— Которые обитают в ушах ваших завхозов… — устно пояснил Попов начальнику колонии…


5

Кроме основного производства, каждый осужденный был обязан отработать не менее двух часов в неделю на хозяйственных работах — уборке прилегающей к отряду территории, чистке картофеля в столовой, вывозе мусора. Надо ли говорить, что работы эти считались позорными и реально занимались ими одни и те же осужденные. Зекам, придерживающимся «понятий», такой вид деятельности был «западло», и направление на кухонный наряд заканчивалось для них штрафным изолятором.

Выручали «мужики», которых за пачку сигарет или «замутку» чая можно было послать вместо себя. Но если у отрядного или завхоза был зуб именно на этого «блатного», то подмениться не давалось и приходилось собираться в шизо. На отказе от хозработ можно было постоянно подлавливать рвущихся в «авторитеты» зеков и гноить в изоляторе, обрубая все надежды на условно-досрочное освобождение. Никакие меры воспитательного воздействия при этом, естественно, не помогали.

Помню, как-то раз в колонию с группой проверяющих из области приехал сотрудник отдела ПВР (политико-воспитательной работы) молодой капитан-очкарик из партнабора. Были в ту пору такие методы отбора кадров для органов внутренних дел — по комсомольским и партийным путевкам. Вчерашний инструктор какого-то райкома партии, облаченный в погоны, впервые оказавшись в зоне, закусил удила. Весь день он вгонял в холодный пот отрядников, большинство из которых в свое время закончили СПТУ, требуя с них отчета о педагогических приемах и планах работы с воспитуемым спецконтингентом. Вечером, уставший и раздосадованный тупостью отрядных, для которых конспекты политзанятий писали, как правило, смышленые зеки, капитан пожаловал на вахту.

В тот вечер дежурным помощником начальника колонии был старший лейтенант Батов. Несколько минут назад завхоз привел ему зека из новичков. Будучи направленным на чистку картофеля, тот с гордостью отказался.

— Ты что, казол, — вкрадчиво спросил выходец с кавказских хребтов Батов, — западло тэбе, да-а?

Зек, насупившись, молчал.

— Сэйчас я тэбя в крякушник[1] заганю, пацан! — пригрозил Батов.

И, не дождавшись ответа, крикнул в комнату дежурных контролеров:

— Магомед! Хады сюда, дарагой! Закоцай его!

Магомед, прапорщик-контролер, азербайджанец, славился умением надевать наручники. Подойдя к зеку, контролер неприметно, отработанным движением ткнул его кулаком в живот. Когда отказчик, охнув, согнулся, прапорщик заломил ему руки за спину и, задрав рукава, защелкнул наручники высоко на предплечьях, почти у локтей. Затем ударом кулака затянул браслеты, которые крякнули, глубоко впиваясь в мышцы рук. От невыносимой боли у зека навернулись на глаза слезы.

— Пастой так, падумай! Мордой к стене! — скомандовал заключенному Батов.

Тут-то в дежурку и заявился инструктор политотдела.

— Что случилось? — удивленно подняв брови на уткнувшегося в угол комнаты зека, спросил политработник.

— Наказан! — коротко бросил Батов, не считая капитана из управления за серьезное начальство. — Картошку, понэмаешь, чистить не хочет!

Узрев благодатное поле для воспитательной деятельности, капитан подошел к зеку и, поправив очки, глубокомысленно начал:

— Повернитесь ко мне, гражданин осужденный! Как вам не стыдно! Ведь вы отказываетесь приготовить пищу для ваших же товарищей, которые работают сейчас на благо страны. Они что же, по вашей милости должны остаться голодными? Стыдно! Я вижу на ваших глазах слезы. Может быть, вы одумались?

Не выдержав дикой боли от сдавивших его наручников, зек обмочился в штаны и в отчаянии заорал:

— Гражданин дежурный! Ведите скорее в шизо и уберите этого очкастого пидора! А то я ему нос откушу!

Оскорбленный политработник отшатнулся и укоризненно покачал головой:

— Неисправимый тип…

— Да нэт, хароший пацан, — миролюбиво возразил Батов. — Подуркует мал-мал, пасыдит в камере — шелковый будет.


6

Все отряды выгораживались изолированными друг от друга локальными секторами. «Локалка» представляла из себя пространство, включающее здание общежития и территорию вокруг, обнесенные решетчатым забором из толстых стальных прутьев высотою около трех метров.

В локальный сектор вела калитка, которая запиралась на электрозамок. Здесь же строилась будочка, в которой сидел зек-«локальщик». У него была связь с центральным пультом, с которого отпирались замки. Таким образом, ни один заключенный теоретически не мог покинуть без разрешения дежурного офицера территорию своего отряда.

Но электрозамки ломались, «локальщики» орудовали ключами, и в принципе каждый зек, которому этого очень хотелось, мог бродить по всей зоне — стоило лишь договориться с «локальщиком». При этом можно было и просто обмануть дежурного, сказавшись больным и попросившись на прием в санчасть. После чего, вырвавшись на свободу, побродить по зоне, навестить «кентов» из других отрядов, «выморозить» чего-нибудь у другана — повара в столовой, а то и сбегать на вахту, «стукануть» дежурному наряду на своих приятелей…

Рассказывают, что, когда российские колонии посетили коллеги-тюремщики из Германии, они долго дивились на многочисленные заборы внутри зоны, не в силах постигнуть предназначения локальных секторов. Когда им наконец растолковали принцип разобщения осужденных для ужесточения надзора, немцы предложили просто повесить таблички с надписью: «Проход запрещен». Это в наших-то зонах, где за ночь зеки умудрялись выломать стальные прутья «локалок» толщиной в палец просто затем, чтобы сбегать попить чайку в соседний отряд…

Локальные сектора в разных отрядах обустраивались на свой лад. В отряде Мамбетова соорудили спортплощадку, где можно было погонять мяч, повисеть на перекладине и качнуть самодельную штангу.

«Локалка» бесконвойников, работавших за пределами зоны, благоухала роскошными цветами.

Были отряды-грязнули, где зачуханные зеки с утра до вечера вяло шоркали метлами заплеванную территорию, гоняя из конца в конец неистребимый мусор.

Распорядок дня в зоне планировался примерно так: подъем — в шесть часов утра, в половине седьмого — утренний просчет и завтрак, в восемь утра — выезд на работу. Обед в жилой зоне и на объектах — с часу до двух, в шесть вечера — очередная проверка, затем ужин. В десять часов — отбой.

Днем проверки заключенных проводились на плацу, ночью прапорщики-контролеры считали спящих «по головам».

Проведение просчетов возлагалось на дежурный наряд, состоящий из нескольких контролеров-прапорщиков и офицера, помощника начальника колонии.

Наряд нес службу по двенадцатичасовому графику. Были смены, где прапорщики вечно путали счет, количество «наличных» зеков не совпадало со списочным, проверка затягивалась на два-три часа.

Летом это не имело особого значения, а вот зимой, под пронизывающим ветром, осужденные роптали, крыли контролеров матом, а те бегали по отрядам, разыскивая недостающего, чаще всего прикемарившего в каком-нибудь закутке зека. Если такового в конце концов находили, то будили пинками и волокли, очумевшего от сна и града обрушившихся вдруг ударов, в штрафной изолятор.

Самым курьезным было то, что при двух ночных побегах из жилой зоны на моей памяти проверки сходились и бежавших спохватывались лишь много часов спустя.


7

Я уже говорил, что главным в деятельности любой исправительно-трудовой колонии был производственный план. Но существовала одна сила, которой было наплевать на производственные и воспитательные проблемы. Это охранявшие зону конвойные войска.

Главной задачей конвоя во все времена оставалось не допустить побег с охраняемой территории. А поскольку надежнее всего охранялась жилая зона, идеальным положением для войск было то, при котором зеки сидели за крепким, спутанным «колючкой», «егозой» и сигнализацией забором, а не мотались по стройкам, цехам, подсобным хозяйствам. Бежать с производственных объектов было намного легче, да и бежали. Дважды в течение десяти лет с кирпичного завода «уходили» на тепловозе. Подгадав удобный момент, зеки раскочегаривали мощную машину и, вышибив ворота, оказывались на свободе…

Надзор на удаленных объектах был слабее, охранные сооружения — временные, хлипкие. К тому же, оказавшись вдали от отцов-командиров, солдаты несли службу спустя рукава, а прапорщики-контролеры, помаявшись от безделья час-другой, напивались прихваченной заранее или изъятой кстати у заключенных водкой.

Зная все это, командование конвойного батальона строило бесчисленные козни, чтобы совсем не выпустить либо ограничить число осужденных, выезжающих на объект.

То конвою не нравились поданные для перевозки зеков фургоны, то требовали подлатать забор вокруг производства, добавить колючей проволоки, осветительных фонарей по периметру…

Случались и вовсе дикие сцены.

Утро. В решетчатом «загоне» колонийских ворот — «предбаннике» — стоит полторы сотни заключенных. Зеки покуривают, ежась под утренним ветерком. Вывод задерживается. Командир батальона подполковник Вайнер, сославшись на какие-то непорядки в охранных заграждениях, запретил конвою выпускать заключенных на объект.

Директор производства Сидор Петрович Зубов, тоже подполковник, но колонийский, приказывает дежурному офицеру открыть ворота предзонника. Тот подчиняется.

Встав во главе колонны зеков, Сидор Петрович командует:

— За мной! На работу шагом марш!

Из караульного помещения высыпают солдаты с автоматами, собаками. Ими командует лейтенант — начальник караула. Солдаты разворачиваются в цепь, выставив вперед оружие, и загораживают дорогу колонне.

— Стоять! — орет начкар. — Стрелять буду!

— Вперед! Твою мать! — кричит директор производства.

Если зеки не попадут на объект — пропадет целый рабочий день, сорвется план декады и месяца, за что тюремное начальство и местное, партийное, снимет с директора если не голову, то погоны.

Зеки, хихикая, переминаются с ноги на ногу.

— Убери солдат, сопляк! — требует от начкара Сидор Петрович и решительно шагает навстречу шеренге.

Неожиданно один из солдат, то ли случайно, то ли по злому умыслу, отпускает поводок хрипящий от злобы овчарки. Та одним махом бросается на директора, рвет ему руку…

Мирить тюремщиков двух ведомств приходилось высокому областному начальству…

В отсутствие заключенных конвойные солдаты любили пошуровать на производстве, тырили оттуда для отцов-командиров или собственных нужд все мало-мальски ценное: инструменты, стройматериалы, краску. Но стоило колонийским офицерам задержать солдатика на краже, как со стороны командования батальона следовали ответные меры.

Комбат своей властью «закрывал» бесконвойников, запрещая караулу выпускать из зоны работавших в подсобном хозяйстве заключенных. Визжали голодные свиньи, стоял на приколе трактор, развозивший обед…

В ответ начальник колонии приказывал отключить казарму от электроэнергии.

Такие разборки тянулись месяцами.

Периодически Медведь и Вайнер встречались на «нейтральной территории», пили водку, мирились, но разница задач конвоя и производства вскоре вновь приводила к ссорам и взаимным «подлянкам».

Конвойные офицеры, в отличие от колонийских, служили по войсковой системе. Их часто переводили с места на место, отчего они не успевали обрастать хозяйством, огородами. Колонийские офицеры практически до пенсии работали в одном и том же «учреждении», как правило, были родом из близлежащих деревень, обосновывались прочно, по крестьянской привычке крепко обрастали хозяйством, дачами, гаражами, сараями.

Большинство конвойщиков заканчивали училище внутренних войск и считали себя профессиональными военными. А потому к разношерстной «аттестованной» колонийской братии — бывшим шоферам, зоотехникам, строителям, дослужившимся к пенсии до капитанов и майоров, — относились высокомерно и презрительно дразнили «профсоюзниками».

При этом конвойные офицеры непосредственно с осужденными не работали, на охраняемую территорию никогда не входили и смотрели на зеков только через прицел автомата. Это, в свою очередь, давало колонийскому начсоставу право именовать конвойных «вояками» и считать ничего не смыслящими в зоновской жизни.

Заключенные звали солдат «чекистами», а солдаты зеков — «жуликами». Ни те, ни другие ничего обидного для себя в таких кличках не усматривали. Обоюдной неприязни между ними, по-моему, не существовало. В рассказы об избиении солдат внутренних войск на гражданке не верится, ибо, к чести заключенных, на моей памяти ни один «тюремщик» не подвергся целенаправленной мести со стороны освободившихся зеков. В зоне — да, бывало всякое. Впрочем, я говорю сейчас о прошлом…

В сущности, и солдаты, и зеки находились почти на одинаково подневольном положении, а в быту заключенные жили даже лучше.

Странно было наблюдать, когда рано утром с визгом открывались тяжелые колонийские ворота и строем, по пятеркам, в предзонник выходили сытые, рослые, в щеголевато подогнанных и отутюженных робах заключенные. Сапоги и тяжелые, с заклепками ботинки надраены до блеска, подбиты для форса высокими каблуками с бряцающими по асфальту подковами.

А поодаль ежились на ветру худые, низкорослые солдатики с цыплячьими шеями, торчащими из мешковатых, не по росту, гимнастерок, с заплатами на коленках и задницах, в ржавых от пыли, стоптанных вкривь и вкось «кирзухах» и нахлобученных до ушей выгоревших, замасленных, как блин, пилотках.

— Привет, чуханы! Когда на дембель? — кричали им весело зеки, поблескивая рондолевыми фиксами, а солдаты отмахивались, шмыгали влажно носами и баюкали казавшиеся непомерно тяжелыми для них автоматы.

Дедовщина в конвойных войсках процветала страшная. Старослужащие по многу часов не меняли «салаг» на открытых, продуваемых со всех сторон (чтоб не спали) вышках. И какой-нибудь таджик, сутки не евший, не спавший, ошалевший от свирепых уральских морозов, буквально выл на посту, и вой этот (или песня — не разберешь) — плыл по ночам над заснувшей зоной и колонийским поселком.

Иногда отношения между «чекистами» и «жуликами» перерастали прямо-таки в дружеские, основанные на полном взаимном доверии. Мало того, что солдаты снабжали зеков чаем, водкой, перебрасывали все это через забор в обмен на «шарабежки» — поделки. Один дневальный рассказал мне историю, от которой отцы-командиры, узнай об этом, могли бы сойти с ума. Осужденный к восьми годам за разбой Шура Коровин… заступал часовым на вышку.

Происходило это на кирпичном заводе. Среди солдат оказался земляк из соседней деревни. Шура давал ему деньги, и, пока «чекист» бегал за водкой в близлежащий райцентр, «жулик» с автоматом бдительно охранял периметр. Водку делили по-честному — бутылку солдату, две — Шурику…

Я не поверил бы в эту историю, если бы не был сам очевидцем чего-то подобного.

Однажды зимой навалившийся внезапно буран мгновенно замел степные дороги. Два «КамАЗа», выехавшие с кирпичного завода с двумя сотнями зеков, увязли на полпути в сугробах. Связи с колонией не было. Зеки стали замерзать в железобетонных будках, сидевшие там же через решетку чекисты и вовсе околевали на открытом ветру. До жилой зоны оставалось километров шесть. Посланная на разведку из колонии пожарная машина тоже где-то увязла. Тогда конвой и сопровождавшие машины колонийские офицеры решили выпустить заключенных и добираться пешком…

Я был на вахте, когда глубокой ночью на освещенное прожекторами пространство у ворот вдруг вывалила из снежной кутерьмы черная толпа и, по пояс в снегу, вломилась в «предзонник». Дошли! При этом часть зеков несла на себе ослабевших «чекистов», часть волокла их автоматы с подсумками…


8

В местах лишения свободы действовали так называемые общественные организации осужденных. Были зоны, в которых заключенных загоняли в такие объединения или секции чуть ли не палками. Например, с этапа новичка заставляли писать заявление о «добровольном» вступлении в СПП — секцию профилактики правонарушений, что-то вроде народной дружины. Надо ли говорить, что состоять в них считалось «позорным».

В Оренбургской области, насколько мне известно, такого беспредела в зонах не существовало. По крайней мере, на Мелгоре к вступлению в ту или иную секцию особо не принуждали. Все заключенные, становившиеся завхозами, дневальными, бригадирами, работавшие в хозобслуге, автоматически зачислялись в СПП.

Существовали и другие секции. Например, СКМР — секция культурно-массовой работы, СБС — санитарно бытовая секция, СОКМГ — секция общественных корреспондентов (!) многотиражных газет, СФСР — секция физкультурно-спортивной работы.

Положенную члену СПП повязку на рукаве никто из заключенных не носил. Помню, перед какой-то проверкой из области Медведь поручил замполиту зоны подполковнику Елизарову обеспечить всем «активистам» должный внешний вид. Замполит передал команду ДПНК, тот — завхозам отрядов. Когда Елизаров повел комиссию на территорию жилой зоны, у входа на вахту стояла шеренга бравых ребят с повязками на рукавах.

Гости, среди которых помимо тюремного начальства были партийные и комсомольские работники, в том числе дамы, стали оживленно расспрашивать «положительных» зеков. Те чинно и благородно отвечали на вопросы, рассказывали, как борются с нарушителями дисциплины в колонии.

В ходе этой беседы замполит находился в состоянии, близком к обмороку. Ибо шеренга «активистов» сплошь состояла из зоновских «петухов».

Получив приказ ДПНК, завхозы, не слишком утруждая себя, выдали повязки отрядным «пидорам» и послали их поприветствовать комиссию…

Впрочем, были в колонии и энтузиасты художественной самодеятельности, спортсмены, которые действительно организовывали концерты, футбольные турниры, но — для души, а не по принуждению.

Так, завклубом работал бывший певец из Москонцерта, а в библиотеке хозяйничал работник Краснодарского обкома партии, большой любитель книг, осужденный за взятки.

По-настоящему зона делилась не на секции, а на множество ячеек, которые назывались «семьями». Члены одной «семьи» подбирались по принципу землячества, совместной работы, просто взаимным симпатиям. Никакого сексуального смысла в понятии «семья» не было.

Ее члены поддерживали друг друга, делились посылками, «ларьком», а в случае необходимости кулаками защищали «семьянина», не давая в обиду.

Были маленькие «семьи», состоящие из двух-трех затурканных бедолаг, и большие — из десяти и более человек.

Я не раз наблюдал, с какой трогательной заботой друг о друге садилась за ужин такая маленькая «семья». Кто-то старательно резал заточенным черенком алюминиевой ложки сало — чтобы всем поровну; другой, обжигаясь, нес кружку свежезаваренного чая. Кто-то, сдувая табачные крошки, раскладывал грязные липкие конфеты-«ландорики».

В санчасти «семьей» из трех человек жили дневальные: бывший хоккеист, осужденный за разбой, Шура Коровин, убийца Виталий Виноградов и насильник Володя Кузнецов.

Шура Коровин был физически очень силен, но, как часто случается среди спортсменов, до изумления простоват. Свои восемь лет он схлопотал, по сути, за… приставание к прохожей девчонке. Будучи пьяным, встретил на улице приглянувшуюся девицу, попытался завязать знакомство, но сделал это по простоте душевной хамским образом: снял с нее солнцезащитные очки и водрузил на свой картофелеобразный нос. Девушка убежала. Шура погнался за ней, намереваясь отдать ненужные ему очки… тут-то и подвернулся навстречу милицейский патруль. Девица указала на грабителя, Шуре стали крутить руки, он накостылял милиционерам. При этом у него нашли нож…

Виталий Виноградов — умный, осторожно-вкрадчивый, в драке убил незнакомого парня, угодив ему в голову кирпичом. Срок — десять лет лишения свободы.

— Расстояние было метров пять, — рассказывал убийца. — Я уже семь лет сижу, и все кирпичи в цель швыряю. Ни разу с такого расстояния не попал. А в тот день, пьяный, — наповал…

Вовка Кузнецов — орчанин из бывших «блатных». Шесть лет лишения свободы за групповое изнасилование. Шестнадцатилетняя девица пошла с тремя парнями ночью на дачу пить водку. Что там было и как — Вовка не помнит. На следующий день девчонка призналась в своих похождениях матери, та — в милицию…

Несмотря на разность характеров жили дневальные дружно. Только однажды видел я, как поссорились Коровин и Кузнецов. У Вовки был день «отоваривания» — когда он раз в месяц мог по безналичному расчету набрать в зоновском ларьке продуктов питания на восемь рублей.

Ассортимент ларька небогат: дешевые сигареты, рыбные консервы, письменные принадлежности, трусы, майки, тапочки. Был чай, но его выдавали не более ста граммов на человека.

Вовка припер в каптерку санчасти наполненный в ларьке «сидор». Вскоре я услышал крики, шум. Войдя в закуток, где жили дневальные, увидел красного от ярости Шуру, обиженного Володьку и хохочущего Виталика.

— Вы чего тут разорались? — сердито поинтересовался я.

— Дык… я ему говорю: возьми повидлы! — в сердцах принялся объяснять Шура. — А он шампунь купил. Три рубля флакон! Лучше бы он банку повидлы взял!

— Ну на хрена лысому шампунь! — покатывался с хохоту Виталик, поглаживая себя и Кузнецова по стриженным «под ноль» головам.

Впрочем, недоразумение вскоре прояснилось. Оказалось, что Кузнецов потратился на шампунь для кота, пригревшегося в санчасти. Тот, невзирая на забор, сигнализацию, каждую ночь бегал на волю — в поселок. Вот и нахватался от своих подружек блох. И Володька решил помыть «донжуана» шампунем…


9

Во время обхода палат в санчасти я обратил внимание на заключенного по кличке Мартышка. Худощавый симпатичный парень сидел, притулившись к тумбочке, и что-то быстро писал. Увидев меня, вскочил, захлопал испуганно глазами.

— Письмо, что ли, пишешь? — поинтересовался я.

— Да, маме. В стихах.

— Ну прочти!

Мартышка охотно, с выражением стал читать. На мой взгляд, стихи были плохие, но искренние. Я похвалил автора. Тот радостно вскинулся:

— Я уже посылал стихи маме. Она пишет: ты прямо поэтом стал!

— Пидором ты стал, а не поэтом! — грубо прерывает его Коровин.

Мартышка гаснет, втягивает голову в плечи.

Ну что тут поделаешь?!

«Опущенные», «петухи», они же «обиженные», «пидоры» были низшими, абсолютно бесправными существами в зоновской иерархии.

Если в женских колониях однополая «любовь» действительно похожа на это чувство — с объятиями, ревностью, ухаживаниями, то в мужских зонах все наоборот. Предмет своих же домогательств втаптывали в грязь, презирали.

Далеко не все «опущенные» были гомосексуалистами. Чаще всего «обижали» насильно, за какие-то прегрешения, нарушение зоновского «этикета», воровство у товарищей — «крысятничество». Однажды в зоновской стенгазете встретил такой стишок, сочиненный каким-то «активистом», предостерегающий читателей от картежных игр:

В картах был он королем,

Дерзкий был и смелый.

Проигрался — и потом

Стал он королевой!

Ничего не скажешь, доходчивая пропаганда.

«Опущенный», даже насильно, незаслуженно, оставался таким навсегда, сколько бы раз не доводилось ему потом сидеть. За сокрытие «масти» могли убить. С ним, «по понятиям», нельзя было разговаривать, есть за одним столом, прикуривать от его сигареты, здороваться за руку, пользоваться его вещами. Впрочем, эти запреты не распространялись на сексуальные контакты.

В отрядах им отводились отдельные спальные места — у порога, есть разрешалось только за специальным столом, особняком от других. Посуда для «опущенных» помечалась особыми насечками — чтобы не перепутать с «чистой». Любой, даже случайно вступивший в бытовой контакт с «опущенным», сам превращался в «петуха».

На ступень выше по положению стояли «черти». Среди них было множество тех, кто, как говорили в зоне, «загнался» — упал духом, затосковал, перестал следить за собой, умываться, стирать и гладить одежду, завшивел.

Оказывались в этой «масти» и те, кого называли «кишкой», проще говоря, обжоры. По зоновскому этикету требовалось эдакое показное равнодушие к пище. «Еда — дело свинячье». Уважающий себя зек никогда не уписывает лагерную похлебку за обе щеки, а ест будто нехотя, с отвращением, не торопясь.

Но встречались обжоры, которые, съев свою пайку, вылизывали тарелку, охотно доедая за соседом. Помню, как в категорию «чертей» перевели дневального, съевшего отрядного… кота!

К собачатине в зонах еще со времен сталинских лагерей относились с уважением. В мое время собак тоже ели — уже не от голода, а из зоновского шика. Был случай, когда зеки на кирпичном заводе умудрились вытащить из запретки и сожрать… караульного пса, мстительно повесив шкуру на колючую проволоку. Происшедшее было расценено как ЧП, в батальон нагрянула комиссия…

Зоновские «опера» быстро вычислили едоков, но помалкивали из вредности…

А вот вкусивший кошатины опускался в глазах братвы «ниже канализации».

К слову, коль речь зашла о еде. В некоторых детских колониях «западло» было есть… помидоры или курить сигареты «Прима». Дело в том, что и те, и другие были красного цвета, который считался… позорным! Детишки могли отказаться от свидания с матерью, если она приезжала в красном платье, туфлях или косынке. Во взрослых зонах таких «понятий» уже не существовало.

«Опущенные» приносили массу неприятностей администрации колонии, а завхозам — хлопоты. Приходилось морочить голову с их трудоустройством, ибо из бригад их гнали. Завхозы, матерясь, водили в баню, «прожаривали» в дезкамере от вшей и чесотки постельное белье. Сами «опущенные» постоянно ссорились и дрались между собой.

Видимо, всеобщее презрение снимало с них последние нравственные запреты. Они постоянно что-то крали друг у друга, жаловались, «стучали» оперативникам на всех подряд.

Впрочем, даже в их среде был свой «начальник», «козырный пидор», который разбирался в склоках, мирил.

Я как-то поинтересовался у заключенных, распространяется ли такое отношение к «опущенным» на вольную жизнь и как они поступят, оказавшись, например, с ним за одним столом на чьей-нибудь свадьбе. Неужто примутся оскорблять, прогонять? Ведь этот человек на воле может быть вполне уважаемым отцом семейства. Оказывается, предъявлять какие-либо претензии на воле нельзя, но и общаться — тоже. Нужно просто встать из-за стола и уйти, не объясняя причины…


10

Активистов в зоне называли «козлами», «красными», «ссучившимися». У старых зеков где-нибудь на «особом режиме» еще можно было встретить на груди татуировку с аббревиатурой «БАРС».

Накалывали ее в энкавэдэвских лагерях, и означала она: «Бей актив, режь сук», то есть «активистов».

По зоновской иерархии «козлы» располагаются где-то возле «чертей»; но фактически положение их неизмеримо выше. «Активисты» работали завхозами, дневальными, бригадирами и ущербность свою ощущали разве что на этапе да в штрафном изоляторе, где их содержали отдельно от других категорий осужденных.

По московским циркулярам, в «активисты» следовало зачислять осужденных, «твердо ставших на путь исправления и перевоспитания, осознавших свою вину перед обществом и оказывающих положительное влияние на других заключенных». Те же МВДэшные инструкции требовали «решительно избавляться от активистов из числа приспособленцев, преследующих при сотрудничестве с администрацией корыстные цели». Но… других в зоне просто не было! Ибо сами «активисты» не скрывали, что сотрудничать с администрацией их заставили сложившиеся обстоятельства.

— Поднялся я на зону, — рассказывал мне завхоз одного отряда, бывший десантный прапорщик, досиживающий за убийство 15-летний срок, — меня в хорошую «семью» приняли, не то чтобы «блатную», но авторитетную, из крепких «мужиков». Поездил я на кирпичный завод с полгодика, потолкал тачку, а потом говорю своим: «Все. У меня „пятнашка“, за это время я от такой работы загнусь». И пошел в «актив». Тут легче. Был дневальным в отряде, «локальщиком», теперь вот завхозом. Все-таки сыт, в тепле, пырять по-черному не приходится. Досижу. Кстати, вы не знаете: амнистия участникам войны на меня не распространяется? Я чехов в 68-м на уши ставил…

Бывший десантник, которого в зоне уважительно звали по отчеству — Романыч, зарезал колхозного агронома.

— Я в отпуск к матери в деревню приехал, — рассказывает он. — А дело к Новому году. Полдеревни стало к празднику свиней резать. У меня лучше всех получалось. Говорят, рука тяжелая. Всажу нож, и не пикнет, сразу наповал. Ну и резал всем подряд. В каждом доме по этому случаю угощение, выпивка. Однажды сидим за столом после забоя, выпиваем, я им про Чехословакию рассказываю. В газетах-то писали, что мы там прямо как ангелы были, войска то есть. А на самом деле навели шороха.

Помню, построили на аэродроме полк под утро, светало уже, сейчас, говорят, командующий приедет. Точно, прикатил генерал, походил перед строем, посмотрел, а потом как заорет: «Это вы кого тут поставили?! Почетный караул или десант?! Расс-стегнуть гимнастерки! Тельняшки показать! Засучить рукава до локтей! Вперед, сынки! На выстрел отвечать тысячью выстрелов!»

Я рассказываю, а рядом агроном сидит. «Вы, — кричит, — палачи свободолюбивого народа!» «Ах ты, — говорю, — сука, интеллигент херов!»

Башку у меня от обиды переклинило. Взял я со стола нож, каким свинью резал, и засадил ему в грудь. Насквозь, аж к стене приколол…

Виталий Виноградов «активистом» стал так:

— Когда осудили, мне еще 18 лет не было. Отправили на зону для «малолеток». В первый же день в карантине дневальный подходит и спрашивает: «Ты кем по этой жизни стать хочешь?» Я отвечаю: «Пацаном!» Блатным то есть. А он мне: «Ну тогда пошли, пацан, потолкуем за жизнь». И повел в каптерку. Только зашел туда — мне табуретом по башке как дали! Я — с копыт и выстегнулся.

Очнулся, смотрю — вы не поверите! — табуретка деревянная, тяжелая — на куски разлетелась. А дневальный щерится: «Вставай, пацан, вот тебе тряпка, начинай полы мыть». В общем, били на «малолетке» не по-человечески…

У орчанина Володьки Кузнецова другая беда.

— На воле-то я с «блатными» крутился. Пахан мой в «авторитете» был, семь «ходок» на зону. Там и помер. Я его видел-то только на свиданках, в полосатом прикиде. Сейчас, наверное, в гробу переворачивается, узнав, что сын по «козьей тропе» пошел.

Я ведь как раньше думал: блатная братва — все за одного. Романтиком пришел на зону, у меня «пионерская зорька» в заднице играла. Попал в «семью» «отрицаловки». На объект выехали, бригадир на тачку показывает: впрягайся! Я ему: от работы кони дохнут! А бригадиром тоже орчанин был, он освободился уже, а потом его на воле замочили по пьяному делу. Здоровый бычара! Отмордовал он меня. Я — к корешам. Так, мол, и так, заступитесь. А они мне: ты сходи в санчасть, сними побои, а потом напиши жалобу «хозяину». Бригадира снимут за избиение, тогда мы с ним разберемся.

Я потом понял, конечно, что «бугор» этот их прикрывал от работы, вот они с ним и не хотели цепляться. Ну я и плюнул: какие вы, говорю, блатные! Суки вы, а не «пацаны». И пошел в «актив».

Охотно пополняли ряды «активистов» «случайные пассажиры» на зоновском корабле: бывшие офицеры, инженеры, врачи, осужденные хозяйственники — расхитители социалистической собственности, взяточники и просто влетевшие «по бытовухе» работяги и колхозники. Зачисление в «актив» давало им кроме относительно легкого житья возможность досрочного освобождения, выхода на «химию».

Кстати, помнится, как еще недавно на оренбуржцев наводили страх так называемые «химики» — осужденные условно с направлением на стройки народного хозяйства. А ведь среди них в основном были «активисты» и зоновские «пахари-мужики», «прочно вставшие на путь исправления». «Отрицаловка» на «химию» не попадала…


11

Основная масса осужденных относилась к категории «мужиков». Именно они работали на производстве, выполняли план, принося благосостояние колонии. По «понятиям», зоновский «мужик» обязан добросовестно трудиться, за что администрация, в свою очередь, должна была расстараться и обеспечить его всем необходимым. «Сначала отдай положняковое, потом требуй!» — вот главный принцип отношения массы «мужиков» с администрацией.

Осужденные этой категории не встревали во всяческие внутризоновские разборки, не претендовали на роли «авторитетов». Целью большинства из них было отсидеть как положено и скорее освободиться.

Именно за влияние на эту группу осужденных, составляющих до 80 процентов всех содержащихся в колонии, боролись администрация и лидеры «отрицаловки».

При этом администрация чаще всего оставалась в проигрыше, ибо уже в силу своего должностного положения была обязана «закручивать гайки» — укреплять режим содержания, дисциплину, наказывать, «вышибать» план. Да и «отдать положняковое» удавалось далеко не всегда. Перебои в снабжении, неурядицы на производстве, вороватые повара — каждый норовил ухватить кусок из зековского пайка. Бывало, снабженцы закупали по дешевке какую-то тухлую рыбу, сомнительного качества мясо и норовили скормить все это зоне.

На этом и строили свою политику «авторитеты», тщательно фиксируя все промахи и недостатки в работе администрации, подзуживая «мужиков» против ущемления их прав, выступая в роли защитников от произвола и зоновского беспредела.

За это от «мужиков» требовалось отчислять в «общак» часть продуктов из ларька, посылок, пронесенных нелегально со «свиданки» денег. Все это предназначалось на «подогрев» содержащихся в штрафном изоляторе, приобретение спиртного, подкуп сотрудников колонии.

В те годы о «всероссийском воровском общаке» ходили только слухи. На Мелгоре сколотить его так и не удавалось — зона считалась «сучьей», «красной», где власть крепко держали «активисты».

Никаких «воров в законе» на усиленном режиме тогда не было, да и быть не могло, поскольку здесь отбывали наказание осужденные впервые. Существовала так называемая «отрицаловка», «пацаны», которые пытались придерживаться воровских традиций, но это им удавалось редко. Особо рьяных, которые «не гладились», то есть не поддавались ни кнуту, ни прянику, администрация прятала в штрафной изолятор, ПКТ, а затем отправляла на тюремный режим.

Многих «раскручивали» по введенной тогда в уголовный кодекс статье за злостное нарушение режима при отбывании наказания в ИТУ.

Из числа «отрицаловки» на сходках воровских авторитетов в зону обычно назначался «смотритель», призванный следить за тем, чтобы администрация не плодила беспредел. Он же был судьей во внутризоновских разборках.

По данным оперчасти, человека два из нашей колонии претендовали на эту роль, но чем-то не приглянулись «авторитетам», и их кандидатуры не утвердили.

Однажды на Мелгоре появился армянин, прибывший этапом из другой зоны. Он быстренько наехал на уши местной «отрицаловке», представившись посланником легендарного вора в законе Васи Бриллианта. «Кумовья», возмутившись такой наглостью, подбросили в зону информацию, что новичок — бывший «активист», переведенный к нам по оперативным соображениям.

Обычно это делалось с целью спасти жизнь намутившему в зоне заключенному. Таких переводили от греха подальше в другие колонии за пределы республики.

Этот армянчик, которого все звали Ара, был патологическим вруном. После развенчания самозванца Медведь приказал мне спрятать его в санчасть — чтобы не проломили башку или не прирезали в отряде.

В тот же день Ара пожаловал в мой кабинет. Оглянувшись по сторонам, представился шепотом:

— Товарищ капитан! Я старший лейтенант КГБ. Под видом заключенного выполняю специальное задание правительства!

В ту пору среди зеков и администрации действительно ходили легенды про кагэбистов, разъезжающих с зековскими документами по зонам с целью разоблачения каких-то серьезных преступников, а заодно и нечистых на руку сотрудников колонии.

Я прогнал «кагэбешника» и поручил дневальным пристроить его ухаживать за тяжелобольными. Через день его отлупили, так как он стал воровать продукты питания. Пришлось потребовать у начальника колонии убрать его из санчасти, ибо и здесь уже не могли гарантировать неприкосновенность «крысятника».

Узнав, что его собираются перевести в шизо, Ара наглотался сапожных гвоздей, иголок — на рентгеновском снимке я насчитал их штук тридцать. Неделю он изображал умирающего, хватался за живот, закатывал глаза, но на повторном снимке инородных тел в желудке и кишечнике уже не было. Как говорят доктора, «отошли естественным путем».

Чувствуя, что штрафного изолятора не избежать, Ара где-то раздобыл молоток, два гвоздя и прибил себе ступни к полу. Когда мне сообщили об этом, страдальца уже освободил Шура Коровин. Не мудря с плоскогубцами, он просто взял Ару в охапку и оторвал от пола.

«Сучьей» зоной Мелгора стала после крупных разборок «активистов» с блатными.

Оперативники проморгали назревший конфликт, и ночью несколько десятков «активистов», вооружившись палками, металлическими прутьями, пошли по отрядам «мочить» «отрицаловку» Заходя в помещение, орали: «Блатным — встать! Мужикам и пидорам — лежать!»

Тех, кто поднимался, били, лежавших не трогали, но отныне они считались «разворованными». Несколько человек попали в санчасть, одного «пацана» чуть не убили — его спас, прикрыв собой, ДПНК…

С тех пор власть в зоне принадлежала «активу», но «авторитетные» зеки, конечно, остались.

Помню, был такой орчанин по фамилии Сухов. К нему бегали за советом заключенные, в том числе и «отрицаловка», прапора-контролеры относились с уважением и по пустякам не трогали. Сухов был убийца, ушел из-под «вышки» и пять лет провел в «крытой» — на тюремном режиме.

В то же время, оказавшись в санчасти, он охотно общался с дневальными, мастерил на досуге, как простой «мужик», какие-то цветочки из ниток и проволоки, дарил их медсестрам.

— Слушай, Сухов, — спросил я его, — что-то не пойму: ты блатной или как?

— Я, гражданин доктор, папа римский. Живу как хочу, общаюсь с кем хочу. Меня во многих зонах знают. Если что не так — глотку любому перегрызу. А все эти «масти», воровские понятия — ерунда. Главное — человеком оставаться.


12

По многолетней традиции понедельник у начальника медицинской части — черный день. С утра начинается обход и врачебный прием осужденных, содержащихся в шизо и ПКТ. В этом обычно мне помогал санитар по кличке Гоша-Людоед.

На самом деле его зовут Герихан, он ингуш по национальности, осужденный за разбойное нападение и убийство к пятнадцати годам лишения свободы. Гоша родился в Казахстане, куда сослали его семью после войны. Позже родители вернулись на Кавказ, а Гоша работал на шабашках по колхозам, потом сколотил банду и после нескольких преступлений сел. Мается за колючей проволокой он уже больше десяти лет. Своей кличке обязан внешностью: высокий, физиономия зверская, на большой лысой голове торчат здоровенные толстые уши.

Гоша бережно несет сумку, в которой хранятся медицинские инструменты, лекарства.

Перед обходом мы поднимаемся на вахту. Сегодня дежурный по колонии — капитан Батов.

— Прэвэт, дарагой! — говорит он мне. — Сейчас в крякушник пайдем!

Потом нажимает кнопку на стоящем перед ним пульте:

— Дядя Ваня! Аткрывай шизо, доктор идет!

Штрафной изолятор и помещения камерного типа отгораживались от основной территории колонии забором. В одноэтажном домике размещалось десять камер изолятора и четыре — ПКТ. Камеры шизо представляли собой помещение примерно два на четыре метра с массивными, окованными полосами металла дверями, снабженными смотровым глазком и форточкой для подачи пищи — «кормушкой». За основной дверью находилась еще одна, решетчатая, сваренная из толстых металлических прутьев. Никаких столов, скамеек не полагалось.

Небольшое окошко закрывалось толстой, крепкой решеткой, затем плетенной из проволоки сеткой и уже снаружи — козырьком жалюзи и практически не пропускало дневного света.

Утопленная в специальной нише в стене и тоже закрытая решеткой лампочка не могла разогнать царящий в камере полумрак.

Шершавые, оштукатуренные «под шубу» стены, голый цементный пол, откидные деревянные нары, привинченные на день к стене, ржавый чан в углу — параша — вот и вся обстановка камер изолятора.

В ПКТ было «уютнее». Камеры оборудовались столом, длинной скамьей, нары не убирались на день, а полы были деревянные. Кроме того, в помещениях камерного типа разрешалось иметь письменные принадлежности, кое-какие продукты, сигареты, спички. Сюда ежедневно давали газеты — центральные и колонийскую многотиражку «За честный труд!», прозванную зеками «Сучий вестник».

Такая разница в условиях содержания объяснялась тем, что в шизо водворяли на срок не более пятнадцати суток, а в ПКТ — до шести месяцев. Правда, в случае нарушения режима можно было схлопотать дополнительную «пятнашку», а из ПКТ не вылезать годами.

Нормы питания в «буре» были занижены, а в шизо и вовсе кормили через раз. В «летный» день выдавалось четыреста граммов серого хлеба, кипяток и соль «по вкусу».

Но особенно тяжело переносили заключенные запрет на курение.

При водворении их «шмонали», переодевали в специальную одежду, так что не было возможности пронести даже табачные крошки.

Сопровождавший нас прапорщик открыл калитку, и мы прошли на территорию изолятора. У входа встретил контролер по прозвищу Полтора Ивана. Он согнулся в дверном проеме — низковатом для двухметрового с гаком дяди Вани.

Мы входим внутрь. В нос привычно шибает застоявшийся запах дыма, параши, немытых тел. Дядя Ваня лениво «шмонает» Гошу: доверяй, но проверяй, чтоб не передал чего в камеры…

— Стучат? — спрашивает Батов.

— Да утихли вроде, а щас вон опять колотят, козлы! — возмущается прапорщик.

Узнаю, в чем дело. Дневальный по штрафному изолятору оказался стойким «активистом» и отказался втихаря передавать в камеры посылки и «малявки» — записки из зоны. Он разносил заключенным пищу, и такая возможность у него была. В отместку зеки плеснули на него из «кормушки» мочой и теперь требовали сменить дневального, надеясь на приход более покладистого. И отказались принимать пищу из рук «опущенного».

Из камер доносился стук, крики: «Давай хозяина!»

— Вы у меня достукаетэсь, аборигены! — кричит в коридор Батов. — Сэйчас «чэкыстов» вызову!

В случае массовых беспорядков в зону вводили солдат, экипированных щитами и резиновыми палками. Делалось это не часто, на моей памяти было лишь однажды и расценивалось как ЧП. Что бы не нервировать высокое начальство, обычно после таких акций в Москву докладывали «о проведении тактических учений конвойных войск по пресечению массовых беспорядков на базе такой-то колонии».

В тот день все обошлось. Дневального сменили, зеки успокоились, и я начал прием. Содержалось в шизо и ПКТ обычно человек шестьдесят-семьдесят, к врачу записывалось не менее сорока.

Работать приходилось в тесной комнатушке, где были только стол и две привинченные к полу табуретки. При обнаружении серьезного заболевания врач имел право ходатайствовать перед начальником колонии о переводе осужденного в санчасть.

Заключенные входили по одному. Контролеры и ДПНК обычно не утруждали себя присутствием и занимались своими делами, а я оставался один на один с осужденными. Подстраховывал меня от всяких неожиданностей только Гоша.

Я не верю в сказки о неприкосновенности медиков в колониях, бывало всякое. Впрочем, за все годы службы нападений не случалось. Иногда считавшие себя в чем-то ущемленными заключенные скандалили, «брали на горло», доказывая наличие болезней, или наоборот, «давили на слезу», но обычно все решалось миром…

Вообще, штрафной изолятор был тем гадюшником, где годами копила злобу «отрицаловка», плодились болезни, психические нарушения у осужденных. Поэтому контролерами сюда ставили опытных прапорщиков, старых служак. Но проколы случались.

Помню, как-то в шизо зеки задушили сокамерника. На прогулку содержащихся в изоляторе не выводят, пересчитывают утром и вечером «по головам», а потому того, что один из заключенных мертв, никто не заметил. Дня три сокамерники перетаскивали его утром с нар на пол, ночью водружали обратно, лопали его пайку, а дежурный наряд при проверке не догадывался потормошить «спящего». На четвертый день зеки не выдержали и заколотили в дверь.

— Эй, командир, забирай «жмурика», он уже, в натуре, воняет!

После этого случая заключенных при каждой проверке непременно заставляли выстраиваться в камере, а дежурный контролер, заглядывая в форточку, считал:

— Один… два… Эй, покажись! Ты там весь целый или только голова на палку надета?

Администрация постоянно ждала от шизо неприятностей. Содержащиеся там частенько объявляли голодовки — групповые и индивидуальные.

При этом шли на ухищрения, чтобы не слишком страдать. Один «голодающий» загодя вымочил белую нательную майку… в сахарном сиропе. И потом посасывал в камере клочки, изображал из себя умирающего голодной смертью.

Иногда, отправляясь в шизо, прятали во рту «мойку» — кусочек лезвия бритвы, которым можно было в подходящий момент «покопаться», «вскрыться», порезав кожу на предплечьях или животе.

Обычно такие раны обрабатывали прямо в изоляторе, накладывали повязку и возвращали членовредителя в камеру. Впрочем, бывало, что резались серьезно, выпуская себе кишки. Таких выносили в санчасть, зашивали, а через некоторое время возвращали в шизо — за членовредительство по тогдашнему закону накладывалось дополнительное взыскание…


13

Для вольного человека врачи не играют такой роли, как в зоне. В колонии медицинская часть оказывается в самом центре событий. Она одинаково важна для заключенных и администрации.

В силу своего должностного положения колонийские врачи контролируют практически все сферы жизни колонии: питание, бытовые условия, трудоустройство, производственный процесс. Если большинство сотрудников находилось в жилой зоне время от времени — была работа и в штабе, и на производственных объектах, то врач, медсестра все рабочее время проводили среди заключенных.

При этом медработники часто оказывались в двусмысленном положении. С одной стороны, будучи людьми гуманной профессии, они обязаны были всемерно заботиться о здоровье осужденных. С другой — как офицеры, сотрудники ИТК, должны способствовать укреплению режима содержания, выявлению симулянтов, членовредителей, лиц, незаконно уклоняющихся от общественно полезного труда.

По заключению доктора о трудоспособности, отказчика от работы водворяли в шизо, наказывая таким образом руками медиков проштрафившегося. Неудивительно, что со стороны заключенных врачи не могли пользоваться полным доверием.

Да и доктора, что там греха таить, с годами теряли квалификацию, озлоблялись, и обидные клички — Лепила, Коновал — часто, увы, оказывались справедливыми…

Может быть, поэтому тюремные врачи даже внешне отличаются от своих вольных коллег. И, приходя в зону этакими жизнерадостно-добрыми айболитами, выходят на пенсию угрюмыми, равнодушными ко всему циниками.

Еще одна из особенностей зоновской медицины заключается в словах, сказанных мне как-то старым тюремным доктором.

— Если зек хочет жить, его ломом проткни — не убьешь. А если помереть решит — никогда не вылечишь.

И действительно, я видел, как почти без следа затягивались жуткие раны, срастались переломы, которые вольного человека неминуемо привели бы к инвалидности. Но видел и заключенных, которые начинали вдруг угасать и умирали. При этом даже патологоанатом бывал в растерянности: какую причину смерти вписать в диагноз?

В зоне ежегодно умирало пять-шесть человек. Бывали убийства, самоубийства. Одного заключенного застрелил часовой — спросонок стал вдруг палить очередями по жилой зоне и уложил наповал выскочившего полюбопытствовать на стрельбу дневального. Но чаще всего гибли от производственных травм.

Забота об умерших и погибших ложилась на медицинскую часть и начальника отряда.

Все скончавшиеся в колонии обязательно направлялись на судебно-медицинскую экспертизу, которая никак не зависела от администрации.

По факту смерти обязательно проводилась прокурорская проверка, а потому скрыть что-либо, втихаря «списать» погибшего администрация не имела возможности.

Умершего в зоне на носилках санитары несли к вахте и клали у входа. Начкар на КПП, пугливо взирая на тело, все-таки обязательно трогал его носком сапога, недоверчиво косясь на докторов:

— Он че, точно крякнул? А то убежит еще…

Выслушав заверения сопровождающего, что крякнул без всяких сомнений, часовой открывал двери вахты, и со стороны воли носилки принимали уже бесконвойники.

С шутками и прибаутками — смерть в зоне обычно не вызывала ни уважения, ни сочувствия — покойника отвозили на пожарку и запирали в сарай. После чего отрядник начинал хлопотать, заказывая в столярке гроб, выписывал на складе новое белье и робу.

Сопровождать труп на судебно-медицинскую экспертизу, которую проводили в соседнем районе, поручали обычно мне. Выделяли грузовую машину, почему-то всегда с одним и тем же придурковатым шофером, который до дрожи боялся покойников. Тело клали в гроб, сбитый из наскоро обструганных сырых досок и оттого неподъемный, грузили в кузов, и мы трогались. Водитель с застывшим от ужаса лицом гнал автомобиль, рискуя доставить вместо одного покойника трех. Раза два нас останавливала ГАИ, но, взглянув в кузов, милиционер махал рукой: езжайте от греха…

В морге заправлял всем санитар-татарин, из бывших зеков, вечно пьяный и по отношению к ментам особенно наглый.

— Привез? — всякий раз недовольно спрашивал он, радуясь возможности покуражиться перед зоновским доктором. — А на хрена мне ваш жмурик? Вон их сколько валяется, сегодня не вскроем… Ну ладно, тащи его на тот стол — пусть до завтра лежит, не протухнет.

Сделать его сговорчивым позволяла только бутылка медицинского спирта. Увидав ее, санитар улыбался уже приветливо, торопливо наливал спирт в мутный стакан, стоящий на столике среди перепачканных кровью инструментов, спрашивая всякий раз:

— Ты будешь? Ну а я поправлюсь слегка, болею после вчерашнего…

Выпив спирт, радостно потирал руки:

— Ну где там братан? Пошли, командир, принесем.

Водитель отрешенно бродил в отдалении, а мы вдвоем с санитаром снимали тяжелый гроб с кузова, и, матерясь сквозь зубы, волокли в морг.

— Одежку привез? Давай переодену братана, будет выглядеть как огурчик!

В те годы существовал приказ МВД, запрещающий отдавать умерших заключенных родственникам. Бригада бесконвойников на райцентровском кладбище рыла могилу и в присутствии начальника отряда предавала грешные останки земле. После этого отрядный обычно напивался, помянув погибшего, а бесконвойники возвращались с кладбища с набитыми карманами — их угощали сердобольные старушки, да и сами они не стеснялись прихватить с могилок съестное. И, колупая трофейные яйца, бормотали: «Вот и освободился кореш…»


14

Удивительно, но особенно трепетно относились к своему здоровью осужденные за самые жестокие, садистские преступления.

Помню, как намучились доктора и медсестры с заключенным, на чьей совести было три человеческих жизни. Будучи шестнадцатилетним, он убил обрезком трубы двух стариков, попытавшихся прогнать его с дачного участка, куда юноша забрел пьяным. Суд приговорил несовершеннолетнего к максимальному сроку наказания — десяти годам лишения свободы. Оказавшись на «малолетке», он задушил сокамерника, завернул его в одеяло и поджег. Ему добавили год или два — до тех же десяти. С этим сроком он и пришел во взрослую колонию. Так вот, постоянно жалуясь на здоровье, этот юноша падал в обморок от одного вида шприца…

Другой заключенный ежедневно скрупулезно записывал в тетрадь свое состояние — пульс, артериальное давление, температуру тела. Туда же он заносил все прегрешения администрации: в столовой выдали прокисшее молоко, в порции мяса оказалась косточка, медсестра на пятнадцать минут позже выдала назначенное лекарство…

На основании своих записей он составлял длиннейшие, написанные бисерным, аккуратным почерком жалобы в прокуратуру по надзору за ИТУ, партийные органы, народным депутатам.

Пятнадцатилетний срок наказания этот осужденный отбывал за то, что изнасиловал, задушил и ограбил родную бабушку.

Другого жалобщика я запомнил особенно хорошо, потому что схлопотал за него выговор. Фамилия его была Каров, родом, кажется, из Бузулукского района. Свои тринадцать лет усиленного режима он получил за изнасилование падчерицы. Девочка училась в первом классе. На следствии Каров, не моргнув глазом, предъявил в свое оправдание расписку. В ней старательно выведенными буквами только что научившегося писать ребенка сообщалось, что она «вступает в половую связь добровольно».

Каров тоже любил лечиться, ежедневно отираясь в коридорах санчасти. Как-то раз я застал этого сорокалетнего заскорузлого мужичонку за подглядыванием. Присев на корточки, он сквозь щель в двери наблюдал за медсестрой, которая неосторожно нагнулась, раскладывая лекарства. Изо рта его текла струйка слюны…

Конечно, врач должен быть гуманистом, чутким, внимательным, всепрощающе добрым… Но всему бывает предел… В общем, в формулировке приказа о моем наказании была фраза: «За допущенное рукоприкладство…»

Но встречались среди жалобщиков и чудаки, эдакие зоновские бессребреники, «адвокаты преступного мира». На Мелгоре к этой категории относился татарин Хайрулла.

Срок он отбывал тоже за изнасилование, но история там была темная. Тщедушного Хайруллу обвинили в изнасиловании… одновременно двух взрослых женщин. До этого они втроем пили водку, и, честно говоря, ознакомившись из любопытства с его уголовным делом, я так и не понял, кто кого изнасиловал…

Тем не менее Хайрулле припаяли девять лет усиленного режима, из которых к моменту нашего знакомства он отсидел семь.

Это был невероятно энергичный, хлопотливый зек. Карманы его огромных, не по росту, отродясь неглаженых штанов пузырились от замусоленных газетных вырезок, вырванных из журналов статей, каких-то писем, записок. Почти ежедневно он входил ко мне в кабинет и торжествующе клал на стол очередную вырезку из газеты. Все они были на одну тему: о преступлениях или просто нарушениях закона представителями власти. А поскольку о подобных вещах в начале восьмидесятых годов писали не часто, Хайрулла выписывал невероятное количество центральных газет и журналов. Наиболее вопиющие факты он старательно подчеркивал, обводил в рамку и, тыча грязным пальцем, вещал:

— Читайте, гражданин начальник, что ваши коммунисты вытворяют!

И хотя я никогда не был коммунистом, Хайрулла клеймил меня как пособника «преступной власти», восклицая с пафосом:

— Как вы, порядочный человек, врач, можете служить преступному режиму?!

Но прославился Хайрулла на всю область и, кажется, даже Союз не поэтому. Все свои обвинения в адрес администрации колонии, руководителей УВД он фиксировал в виде татуировок на теле. На лбу вкривь и вкось красовалась надпись «Медведь-убийца». Из-за оригинальности фамилии «хозяину» зоны это утверждение смахивало на подпись под клеткой в зоопарке. А при тщедушности Хайруллы выглядело и вовсе комично.

На груди Хайруллы было вытатуировано «письмо председателю КГБ СССР Ю. В. Андропову» с текстом, разоблачающим происки оренбургских тюремщиков. На остальных частях тела красовались фамилии ответственных работников УВД с комментариями: «пособник Берии», «фашист», «душитель свободы», «убийца».

Несмотря на наши вполне доброжелательные отношения он обвинял меня в «преднамеренном заражении заключенных туберкулезом». Видимо, руководствовался принципом «Платон мне друг, но истина дороже…»


15

Сроки лишения свободы у заключенных на Мелгоре были огромные — десять, пятнадцать лет лишения свободы. Приговоры в три, четыре года считались тогда среди зеков смехотворными, про них говорили: «Такой срок на одной ноге простоять можно».

Само преступление поминалось осужденным только однажды — при распределении этапа. Больше администрация к вопросу «за что сидишь?» не возвращалась. В практическом плане суть преступления, статья, по которой осуждался тот или иной заключенный, действительно не имели большого значения. Смертельно опасным в зоне мог оказаться бывший спекулянт, а бандит, вроде упомянутого мною дневального Гоши-Людоеда, — надежным помощником администрации. Конечно, в той мере, в которой можно доверять любому осужденному.

Помню, в разгар перестройки, когда по зонам начал витать дух «гуманизации», пошли волной забастовки, массовые голодовки и захваты заложников, несколько «авторитетов» решили «разморозить сучью зону» — Мелгору. Для этой цели подыскали «торпеду» — готового пойти на все дебиловатого цыгана, осужденного на три года лишения свободы. Ему дали заточенный электрод, которым он должен был «завалить» любого сотрудника. После этого, по разумению «авторитетов», в зоне могли начаться массовые беспорядки.

Олигофрен, недолго думая, заявился с этим электродом в санчасть. Жертвой могли стать врачи, медсестры. Но «торпеду» нейтрализовал Гоша, отобрав заточку и накостыляв по шее. И уже позже оперативники докопались до истинной подоплеки этого «иницидента».

Что касается приговоров, которые администрация практически не принимала во внимание, строя взаимоотношения с тем или иным осужденным, то была в этом и доля вины нашего судопроизводства. В зоны косяком шла молодежь, схлопотавшая срок за изнасилование по обоюдному согласию, часто попадались осужденные за кражу мешка комбикорма колхозники.

Помню, я как-то разговорился со стариком-заключенным. Деду было под семьдесят, а статья, указанная на медицинской карточке, свидетельствовала, что осужден он… за разбой! Срок — девять лет лишения свободы.

Вытирая трясущимися руками старческие слезы, «разбойник» поведал свою историю. Работал он сторожем, охранял колхозный ток. Было это в районе Тоцкого полигона. Ночью к старику подъехал на мотоцикле зять, и они насыпали полную люльку зерна. Кражу заметил солдат-часовой из расположенной радом войсковой части. Движимый чувством долга, он по телефону сообщил о случившемся начальнику караула. Тот примчался к месту преступления. При этом зачем-то пристрелил бросившуюся ему под ноги собаку-дворняжку деда. Сторож с перепугу пальнул вверх из берданки. В итоге старику «пришили» вооруженный грабеж государственного имущества и осудили «на всю катушку».

В середине восьмидесятых в зону стали приходить отголоски андроповского правления — работники торговли, общепита, хозяйственные руководители. Общественность тех лет приветствовала крутые меры борьбы с расхитителями социалистической собственности. По центральному телевидению был показан документальный фильм, рассказывающий о разоблачении, аресте и осуждении целого ряда крупных руководителей Краснодарского края, Ростовской области, Ставрополья. Был в этом телефильме сюжет, где корреспондент беседует в камере смертников с приговоренным к высшей мере наказания директором птицефабрики по фамилии Гуркин.

А еще через несколько дней старый еврей Гуркин стоял на распределении этапа в нашей колонии. Оказывается, его помиловали и заменили «вышку» пятнадцатью годами усиленного режима. В личном деле осужденного была подшита наложенная кем-то из высоких московских чиновников резолюция: «В связи с исключительной опасностью совершенного преступления направить для отбывания наказания в одну из отдаленных колоний Российской Федерации…» Так особо опасный Гуркин оказался на Мелгоре.

Удивлял необычно огромный по тем временам денежный иск, который должен был погашать заключенный, — миллион двести тысяч рублей. Кстати, в соответствии с действовавшим законодательством, лица пенсионного возраста в местах лишения свободы обязаны были трудиться. Впрочем, Гуркин и не собирался отлынивать. Будучи по зоновским меркам глубоким стариком — возраст под семьдесят, он категорически отказался идти в «инвалидный» отряд, куда собирали всех больных, стариков.

— Я без дела с ума сойду, гражданин начальник, — заявил он Медведю.

— Хорошо, — согласился «хозяин», — посоветуемся с доктором, подыщем что-нибудь по силам…

В тот же день Гуркин появился в моем кабинете. Вежливо поздоровался, теребя в руках шапчонку, присел на краешек стула.

— Мы, Александр Геннадьевич (узнал уже имя-отчество!), донские казаки, — народ благодарный. Сегодня вы мне поможете, а завтра, глядишь, и я пригожусь. У меня сын в Москве большие связи имеет. Не вечно же вам в этой дыре служить! Если надо — похлопочем о переводе. Куда-нибудь на юг…

— Мы, дорогой казак Гуркин, свой Урал любим, — ответил я старику в его же манере. — Давайте подумаем, чем вас в зоне занять. Что вы умеете?

— Все! — с гордостью встрепенулся Гуркин. — Я умею руководить людьми! А люди у нас в стране, я вам скажу, золотые! Если их организовать, они способны даже здесь, в неволе, выполнить любые задачи!

— Вот и возьмитесь за банно-прачечный комплекс, — предложил я ему. — У нас там вечные проблемы. Белье стирают плохо, не проглаживают, дезкамера ломается, душевые не работают, в бане грязно… Только вот не уверен, что вы сумеете воодушевить наших парней…

— Смогу! — заявил Гуркин. — Организую все в лучшем виде!

Между прочим, действительно смог! Вначале он, нацепив очки и шевеля губами, внимательно прочел все имевшиеся у меня инструкции и справочники по постановке банного дела в местах лишения свободы. Потом подобрал себе среди заключенных умелых ребят, отремонтировал с их помощью стиральные машины, утюги. Нашел парикмахера — бывшего дамского мастера, который умудрялся стричь наголо так, что лысина выглядела модельной прической.

Баня и прачечная превратились в чистенькое, хорошо отлаженное хозяйство. Сам Гуркин попивал чаек в оборудованном здесь же уютном кабинетике, на двери которого появилась аккуратная дощечка с надписью: «Заведующий банно-прачечным комплексом». Руководитель!

Периодически он появлялся в санчасти.

— Там, Александр Геннадьевич, ваши дневальные постельное белье и пижамочки из стационара стирать принесли. Так я дал своим хлопцам команду кое-где подштопать. Да вот шторки в вашем кабинете… невзрачные какие-то. У меня есть в заначке новые, тюлевые. Я скажу, чтобы поменяли… Кстати, просьбочка будет к вам. Я тут списочек приготовил моих подчиненных. Вы уж походатайствуйте перед «хозяином» об их поощрении. Ну там посылочка внеочередная, свидание. Ребята хорошо работают, к праздничку отметить бы надо…

Вообще, массовый приход хозяйственников в зону оказался на благо колонии. Сноровистые, умные мужики с огромным сроком ставили перед собой одну цель — освободиться досрочно.

Так, подсобным хозяйством заведовал бывший директор общепита города Сочи Дутов. В свои пятьдесят лет он умел, кажется, все. Водил грузовик, трактор, лечил коров, запрягал лошадей, построил теплицу, в которой среди зимы выращивал огурцы и помидоры.

Для меня так и осталось тайной, где мог научиться этому крупный делец-теневик из курортного города, осужденный за взятки и хищения к двенадцати годам лишения свободы. Долгое время не удавалось навести порядок в столовой. Вольнонаемная заведующая вконец проворовалась. Однажды оперативники по «наколке» задержали ее с краденым. Запершись в туалете столовой, дамочка попыталась запихнуть в унитаз пять килограммов «сэкономленного» ею на зековских порциях сливочного масла… Другой вольнонаемный заведующий сам не брал ничего, но позволял растаскивать пищу кому попало. Целый день из столовой в отряды шныряли гонцы, неся миски и бачки с мясом, жареной картошкой для «активистов» и «блатных».

Один повар, умыкнув под носом ДПНК несколько пачек чая, которые должен был «запарить» на завтрак в котле, стал прятать их в ящике электрощита. И коснулся лысой головой оголенных контактов. От удара током бедолага умер мгновенно, присыпанный черными чаинками из разорванных в конвульсиях пачек…

Порядок в столовой навел осужденный к четырнадцати годам лишения свободы бывший генеральный директор объединенного треста столовых и ресторанов Краснодара Шведенко. Молодой, холеный, умудрявшийся выглядеть вальяжно даже в зоновской робе, Шведенко как-то незаметно отвадил от котлов всех — и «активистов», и «блатных». А вскоре заверещали и складские бабенки. Знающий свое дело зек категорически отказался принимать в столовую залежавшиеся продукты, которые за бесценок скупала где-то и скармливала зекам интендантская служба…

Кстати, в конце восьмидесятых годов все хозяйственники попали под амнистию, и с полученным в зоне опытом, хваткой наверняка хорошо вписались в нынешнюю экономику…

А вот Гуркин умер в зоне, не дожив до амнистии несколько месяцев. Дутов скончался от инфаркта через год после освобождения…


16

Однажды на вахте Медведь с раздражением наблюдал за возней четверых сотрудников, пытавшихся надеть наручники на разбушевавшегося пьяного зека. Здоровенного парня били под дых, крутили руки, но тот всякий раз стряхивал с себя дежурный наряд. Наконец один из прапорщиков направил в лицо пьяного струю «черемухи», но тот только вращал бешено красными глазами и скалил фиксатые зубы.

Зато вся дежурка мгновенно наполнилась режущей глаза вонью, и сотрудники, бросив зека, выскочили вон.

Медведь, взяв за воротник буяна, выволок его из комнаты и не по инструкции послал в нокаут ударом кулака в челюсть. А потом, оглядев утирающих слезы офицеров, приказал в сердцах:

— Чтобы завтра, мать вашу, все были на спортподготовке! Позор! Толпой с одним зеком справиться не можете!

Впрочем, ничего путного из этой затеи не вышло. Несколько вечеров колонийские офицеры собирались в наскоро оборудованной под спортзал комнате и, помахав для вида руками, брались за кий и гоняли шары на стоящем здесь же бильярдном столе. Потом откуда-то появлялась бутылка водки, другая… На этом спортивные занятия кончались.

Весной и осенью из УВД приезжали подтянутые, щеголеватые проверяющие. Колонийские офицеры, будто на замедленной съемке, демонстрировали им знание приемов самбо, потом, хрипло дыша, вялой трусцой преодолевали километровую дистанцию, болтались на турнике, показывая, «как на базаре мясо висит». В довершение бабахали в карьере по мишеням из взятых напрокат в батальоне пистолетов — личного оружия сотрудникам колонии не полагалось.

Проверяющие, презрительно кривясь, рисовали в своих журналах двойки и тройки, после чего убывали, а в колонии о спортподготовке никто не вспоминал еще полгода.

Впрочем, напряженная колонийская служба не оставляла времени для таких «глупостей», как спорт. Бесконечные дежурства, наряды, «усиления», тревоги выматывали так, что впору до дома бы дотащиться. А были еще огороды, хозяйство…

На каком-то субботнике, выпив, офицеры затеяли шутливую борьбу. Распалившийся Колька Мамбетов принялся демонстрировать окружающим приемы малоизвестного в ту пору каратэ, предложил побороться здоровяку Медведю.

Начальник колонии только хмыкнул добродушно, но Колькиных «выпендронов» не забыл. И вскоре на очередном собрании объявил громогласно:

— Тут нам с УВД разнарядка пришла — направить одного человека на первенство управления по борьбе самбо. Мы посоветовались и решили послать самого достойного — капитана Мамбетова.

Колька уехал на соревнования — и пропал. Прошла неделя. Встревоженный Медведь поручил мне выяснить, в чем дело. Я пошел навестить Мамбетова дома, благо жил он здесь же, в поселке. Во дворе меня встретил Колькин отец — старый казах.

— Здрасьте, дедушка! Что-то Николая на службе нет. Начальник велел узнать: может, случилось что? — спросил я.

— Ой-ой, — запричитал дед. — Балной Колка, савсем балной!

— Что с ним?

— Ой, Колка — дурак! На соревнованиях баролся! Теперь двери зубами открывает…

Оказалось, что капитан Мамбетов пал жертвой своего гонора. Прибыв на соревнования, большинство участников которых составляли такие же, как он, колонийские неумехи, Колька выкатил грудь колесом и усиленно изображал из себя опытного борца. На том и попался. Организаторы состязаний приняли его за серьезного спортсмена и в первой же схватке свели с настоящим самбистом-разрядником. Тот, введенный в заблуждение самоуверенным видом соперника, крутанул и шварканул его от души. В результате у Кольки оказались вывихнутыми сразу обе руки.

Позже, разобравшись что к чему, самбист извинялся, укоряя Мамбетова:

— Ты бы шепнул мне, что приемов не знаешь, я бы тебя аккуратненько уложил. А то подумал, что ты и впрямь чемпион какой-то…

Конечно, профессионализм тюремщика состоит вовсе не в том, чтобы метко стрелять или колоть ударами кулака кирпичи. Применение силы против осужденного — ситуация хотя и вполне вероятная, но все же достаточно редкая, ибо настоящий тюремщик просто не допустит, чтобы заключенный вышел из повиновения до такой степени, когда требуется лупить его палкой.

Вот почему колонийские офицеры с таким пренебрежением относились ко всяческим военным атрибутам — умению маршировать, метко стрелять или подтягиваться на перекладине. Главным во все времена оставалось выйти победителем в психологической борьбе с зеком, не прибегая к угрозам, насилию, заставить его выполнять все законные требования.

Тот же горе-самбист Николай Мамбетов прекрасно справлялся с отрядом, в котором насчитывалось две сотни заключенных.

Я часто задумывался: почему полторы, а то и две-три тысячи опаснейших преступников в общем-то довольно смирно годами сидят в ограниченном колонийским забором пространстве? Ведь по большому счету не автоматчики на вышках удерживают их от попыток вырваться на свободу! Даже в ходе многочисленных бунтов, сотрясавших колонии в конце восьмидесятых годов, зеки чаще всего ограничивались тем, что крушили все внутри зоны, не стремясь особо на волю…

Связано это, скорее всего, с тем, что при внешней браваде, отрицании законов в глубине души каждый из преступников сознает свою вину и согласен с фактом изоляции от общества.

Вот здесь-то и кроется преимущество сотрудника колонии. Если тюремщик честно, добросовестно исполняет свой долг — заключенный в конце концов всегда окажется в моральном проигрыше.

Будучи в большинстве своем людьми нечестными, совершившими в прошлом самые дикие и мерзкие преступления, зеки особенно щепетильно и придирчиво следят за тем, чтобы сотрудники оставались непогрешимы. Вот почему офицер с незапятнанной репутацией всегда пользуется в зоне уважением, а соблазнившийся на подачки крохобор, вступивший с заключенными или их родственниками в незаконную связь, особенно ненавидим и презираем зеками.

Тем не менее осужденные активно ищут таких сотрудников, вербуют, что, кроме прочего, дает им право тешить себя заявлениями типа: «Вот видите, все люди сволочи! И мы, преступники, не хуже других…»

Чтобы понять все это, тюремщику требуется многолетний опыт. Наверное, поэтому колонийские офицеры даже внешне чем-то неуловимо похожи друг на друга. Да и бывшие зеки, встречая их случайно на воле, несмотря на похожую «зеленую» форму, никогда не спутают тюремщика с пожарным или «кадровиком» УВД…

Помню, будучи в командировке, шел я по шумной московской улице. Вдруг откуда-то чуть ли не с объятиями на меня кинулся незнакомый мужик. Безошибочно «вычислив» среди многочисленного служивого люда зоновского офицера, он обрадовался мне как родному:

— Командир! Слушай, я три дня как «от хозяина» откинулся! Хожу по столице как дурак — кентов не осталось. Давай посидим, выпьем, за жизнь потолкуем!

Такой вот принцип единства и борьбы противоположностей…


17

Жизнь зоны контролировали две службы — режимная и оперативная. «Режимники» отвечали за охранные сооружения, изымали запрещенные предметы, следили за соблюдением правил внутреннего распорядка заключенными, проводили досмотры и обыски.

Оперативники, которых звали «кумовьями», работали тоньше… Их главной задачей было: знать все, что творилось в колонии и за ее пределами, пресекать готовящиеся массовые беспорядки, перекрывать каналы проникновения в зону запрещенных предметов — оружия, водки, наркотиков. Они же должны были «пасти» сотрудников, вступивших с заключенными или их родственниками в незаконную связь. Чтобы обладать информацией об этом, «кумовьям» приходилось вербовать себе агентуру не только среди зеков, но и сотрудников. За это их не любили в поселке. Ибо редко какой прапорщик не нырял на «подхоз» за комбикормами для скотины, а местные жители не брезговали стянуть что-либо из колонийских запасов для собственных нужд. При этом даже обычные для маленьких сел склоки между соседями приобретали порой колонийскую специфику.

Представьте себе: работают на складе две вольнонаемные женщины. Одна приворовывает, другая — нет. Нечистая на руку опасается, что честная в конце концов разоблачит воровство, и решает избавиться от нее с помощью оперчасти. Заметив, что сарай простушки не заперт, вороватая складская бабенка наливает ведро краски и велит зеку-бесконвойнику отнести и поставить ведро в сарай. После чего звонит в оперчасть и сообщает, что ее напарница совершила кражу. Похищенное хранится в сарае.

Оперативники прибегают, обнаруживают злосчастную краску, и ни в чем не повинную жертву интриги вышибают с работы с формулировкой «за утрату доверия».

В такие игры оказывалась втянутой даже местная детвора. Нередко пацаны сообщали важные сведения. Например, о том, что приехавшие на свидание к заключенному родственники зашли в дом к такому-то прапорщику с сумками, а вышли — без. После чего оперативникам оставалось только проследить, когда попавший в их поле зрения прапорщик попытается совершить нелегальную передачу.

Говорят, что заключенный в конечной итоге всегда способен перехитрить тюремщика. Потому что думает об этом круглые сутки на протяжении многих лет, а тюремщик — только в часы работы.

И действительно, возможности осужденных в различных ухищрениях кажутся беспредельными. Во время проведения обысков добычей режимников становились вещи самые неожиданные: электрические самогонные аппараты, радиоприемники, подслушивающие устройства.

Помню, меня всегда удивляла информированность зеков о жизни поселка, сотрудников. Они прекрасно знали, кто и в каком доме живет, с кем дружит, как проводит досуг, кто из офицеров накануне бывал в гостях и «болеет после вчерашнего»… Оказывается, зеки часами наблюдали за поселком в самодельные подзорные трубы. Изготовлялись они из линз для очков и картона.

Нередко «режимники» изымали у заключенных… рогатки. Из этого нехитрого детского оружия зек может извлечь немалую пользу. Ею легко запулить через забор на волю записку — «маляву». А можно методическим обстрелом довести до исступления часового на вышке, принуждая таким образом пойти на незаконную связь с зоной…

Даже зажигалка в умелых руках превращалась в мину замедленного действия. Например, если поставить ее, горящую, на бензобак заехавшего в зону автомобиля…

Из куска провода и двух ржавых металлических пластин изготовлялся кипятильник, которым можно даже в шизо «запарить» кружечку чая. А можно было и просто, добравшись до электролампочки в камере, подсоединить провод к замку двери. И с восторгом ждать, когда прапорщик-контролер коснется его железным ключом.

Из вполне доступных продуктов питания возможно заквасить к празднику брагу. Делается это так: в полиэтиленовый пакет наливается вода, засыпается сахар, добавляется хлеб. В идеале пакет хорошо засунуть в валенок и пристроить к жаркой сушилке.

Где-нибудь на производственном объекте брагу заквашивают в кислородных баллонах. Лежит он себе на солнцепеке, у всех на глазах — подходи и цеди кружку пенистого хмельного напитка!

Из пустого стержня от шариковой авторучки получается шприц, которым удобно вколоть себе дозу наркотика…

Вообще, зоновская голь на выдумку хитра.

Например, нанесение татуировок в те годы было строжайше запрещено. Более того, существовал приказ о принудительном удалении татуировок, носящих антисоветский или нецензурный характер. Естественно, что и приспособления для создания «картинок» на коже беспощадно изымались. Но все было напрасно. Заключенные продолжали расписывать свои тела, обходясь без туши, игл.

Краска для татуировки делалась так: сжигался кусок резины (например, каблук от ботинка), сажу разводили мочой и делали полученным раствором наколки, используя вместо иглы тонкую проволоку или гитарную струну.

Режимники и оперативники вели постоянную войну с проникновением в зону водки, наркотиков, сильнодействующих лекарственных средств. Все это частью изымалось при обысках, но кое-что все же попадало в зону.

Однажды ДПНК обратил внимание на то, что тракторист-бесконвойник везет зачем-то в жилзону старую ржавую батарею центрального отопления. При ближайшем рассмотрении оказалось, что она до краев залита… водкой!

Частенько заключенным с воли попадали сильнодействующие таблетки — «колеса». Их передавали во время свиданий, получали с посылками. Прятали таблетки внутри конфет, запекали в булки, печенье. При этом никакой инструкции, естественно, не прикладывалось. Чтобы выяснить их эффект и подобрать «оптимальную» для «кайфа» дозу, заключенные давали проглотить несколько таблеток какому-нибудь «черту» и наблюдали. Если тот валился с ног и попадал в санчасть, дозу для собственного употребления уменьшали…

В годы сухого закона у режимников и оперов к чисто служебному рвению по изъятию спиртного появлялся дополнительный стимул. Обнаруженные водка, самогон подлежали уничтожению. Нередко происходило это примерно так.

Поднимаюсь на вахту. В дежурке за столом в глубокой задумчивости сидят начальник режимной части майор Прокофьев и оперуполномоченный капитан Цыганов. Перед ними стоит пузатый графин, доверху наполненный мутноватой жидкостью.

— А, доктор? — радостно приветствует меня Прокофьев. — Ну-ка, определи, водка это или нет? Зашмонали в третьем отряде грелку, перелили и вот не поймем что-то…

Я наливаю в стакан, нюхаю.

— Похоже на разбавленный спирт…

— Да ты глотни, — вкрадчиво предлагает Цыганов.

— Ага, разбежался, — скептически хмыкаю я, ставя стакан.

Выход находит истомившийся от жажды Прокофьев.

— Шарик! Иди-ка сюда! — кричит он в комнату контролеров.

Шарик — запьянцовский, проспиртованный насквозь прапорщик — торопливо вбегает.

— Вызывали, товарищ майор?

— У меня сегодня день рождения, — грустно сообщает Прокофьев. — Вот, тяпни за здоровье именинника.

Шарик берет стакан, одним махом выливает в глотку, крякнет довольно.

— Ну как? — с надеждой интересуется «именинник». — Хорошо пошла?

— Годится! — отвечает Шарик, занюхивая рукавом шинели.

— Давай еще стопку! — предлагает коварный майор и наливает полстакана испытуемой жидкости.

Шарик выпивает уже не торопясь, морщится, закуривает.

Минут пятнадцать все пристально наблюдают за прапорщиком. Тот розовеет, пьяно покачивается.

— Ну ладно, иди, служи. — спроваживает его Прокофьев. После чего с наслаждением выпивает полный стакан. А вот Цыганову не везет. Едва он успевает поднести наполненный до краев стакан к губам, в дежурку входит начальник колонии. Капитану не остается ничего другого, как медленно, будто воду, выцедить спирт. После чего Цыганов отворачивается к окну и начинает бороться с подкатывающей тошнотой.

Не замечающий его гримас Медведь беседует о чем-то с ДПНК. Наконец, справившись со спиртом, Цыганов закуривает, поворачивает к нам покрытую красными пятнами физиономию.

— Так я пошел, — прощается наконец Медведь, — смотрите тут, чтоб нормально все было…

И, уже в дверях, оборачивается:

— Цыганов!

— Я!

— Отнеси-ка этот графин ко мне в кабинет…


18

Около трех часов меня вызвали из дома в зону. За много лет привыкнув к таким вызовам, я безропотно покинул теплую постель. Звонил ДПНК Батов.

— Слушай, дарагой! Извини, пажалуста, тут адин абориген в шизо руку сломал. Сидит, воет…

— Сейчас подойду…

В прихожей оделся, натянул сапоги, тяжелую, не просохшую еще от вчерашнего дождя шинель, вышел в ночную тьму.

Стояла поздняя осень. Ноябрьский, снеговой уже ветер гудел в вышине, срывая последние листья с деревьев. Поселок спал. Одинокий фонарь на столбе у подъезда ржаво скрипел, раскачивался под порывами ветра, бросая тусклые отблески на подернутую корочкой льда грязь, а дальше, во тьму, уходила раскисшая, за много лет хоженая-перехоженая тропинка в зону.

В отличие от погруженного в сонную глухую черноту поселка колония сияла по периметру забора ожерельем огней.

На вахте меня встретил капитан Батов.

— Пайдем в шизо, пасмотрим, — сказал он, потирая покрасневшие от бессонницы глаза.

В шизо дежурный прапорщик вывел из камеры охающего, баюкающего заботливо руку зека. Похоже на вывих.

— Сам или помогли? — спросил я.

— Сам, — сквозь зубы пробормотал страдалец.

— В санчасть его заберу, — сообщил я Батову.

— Да бери. Если закосил, казол, назад пасажу!

Зона еще спала, только в столовой светились огни, а из раскрытой двери валил пар — готовили завтрак.

Зек плелся рядом, поддерживая руку и бормоча:

— Я, гражданин доктор, в натуре, сам с нар навернулся. Спал и шмякнулся. Ну как дитя!

— Да мне-то какая разница! — успокаиваю его. — Пусть «кумовья» разбираются, кто там тебе руку выкрутил…

Через час, вправив вывих, я вернулся на вахту.

— Ну как? Все нэштяк? — поинтересовался Батов.

— Нормально. Давай покурим, — предложил я, протягивая пачку «Примы».

— Эх, еще неделя — и в отпуск, — попыхивая дымком, заявил Батов.

В отпуск он уходил неизменно зимой, так и не сумев привыкнуть к нашим морозам и пытаясь хоть так сократить длинную уральскую зиму.

— На Кавказ паеду! Там тепло-о… Атэц ждет, мать, братья… У мэня шесть братьев, панымаэшь? Всэ люды как люды — шофера, инженера, учитель. Адын я туремщик!

— А что ж на родину не переведешься? Что у вас там, зон нету?

— Как нэту? Есть турмы. Дэнги нада!

— Какие деньги?

— Ну взятка. Нада взятка в рэспубликанском эмвэдэ давать! Дэсять тысяч!

— Ни фига себе! — удивился я. — Где ж их взять-то?

— У нас на Кавказе все взятки бэрут. Не панымают, что в России честно служат! Гаварят: зачем в русской турма работаешь? В нашей тыща рублэй в месяц от зека иметь будэшь!

— Это за что же?

— Ну, у нас, у них то есть, на Кавказе, свиданка — зек тебе сто рублэй платит, родственники. Пасылка там, еще чэго… Нэ-эт… Я так нэ магу! Привык в России. Тут харашо, чэстно! Атэц Гаварит: служи с русскими, сынок, чэловеком будэшь! Он у меня тоже честный. Адевается так: сапоги, гимнастерка, портупея и фуражка. Красивый, как Сталин!

В дежурку вошел старый прапорщик Полтора-Ивана. Он уже с полгода собирается на пенсию и таскает за голенищем сапога затертый номер журнала внутренних войск «На боевом посту». Ничего другого прапорщик отродясь не читал, а в этом номере была статья, рассказывающая о порядке выхода на пенсию.

— Вы, доктор, человек грамотный, — обращается ко мне прапорщик. — Я что-то вот в этом месте не пойму насчет льгот… — Он сует мне растрепанный журнал, тычет пальцем в заляпанную жирными пятнами страницу. — И чо пишут, чо пишут! Написали бы прямо: корма для скотины будут мне в колхозе давать или нет?

Насчет кормов для скотины пенсионеров эмвэдэ в статье действительно ничего не сказано…

— Козлы! — ругает неведомое московское начальство прапорщик, и я соглашаюсь:

— Еще какие!

— А-а-а! — оживает вдруг радиоприемник на стене, изливая из себя звуки гимна. Шесть часов утра.

— Вот ведь работа у людей! — указывая на радио, сочувственно качает головой Полтора-Ивана. — Только шесть часов утра, а они уже поют! Это ж во сколько им на работу вставать приходится?!

— Кому? — не понял я.

— Да певцам этим…

— Да нэ встают ани, эта магнитафон, пэсня записана, и кагда нада — врубают! — объясняет ему Батов.

— Не-е-е… Я по телевизору видел, — настаивает на своем Полтора-Ивана. — У них вот такая штука стоит, микрофон называется, а хор напротив, и орет в него. А по проводам везде слышно!

— Господи… — бормочу я, сраженный железной логикой прапорщика, и ухожу, попрощавшись.

Шагнув за освещенный пятачок возле вахты, опять проваливаюсь в темноту холодного предзимнего утра. Вместе с ветром вдруг налетел снег, повалил крупными хлопьями все гуще, сильнее, скрывая белой пеленой колонийский забор, фонари, сделал невидимыми Мелгору и безмолвный поселок.

Я шел по едва угадывающейся тропинке, и странно было представлять, что где-то там, в сотнях километров от этой круговерти, есть большие сияющие города, в которых даже такой вот снег идет не слепящей воющей стеной, а кружится, расцвеченный огнями рекламы и светофоров, плавно и торжественно-радостно. И живут в этих городах люди, которые не знают и слышать не хотят ни о каких зонах, тюрьмах, зеках и часовых…

А ветер все свистел, нес волнами снега, засыпая колонию, поселок, будто пытаясь сровнять их с окрестной степью, чтобы не осталось даже следов от Мелгоры и ее обитателей…


Загрузка...