Крымский хан требует. Вот так государева милость! Литовские паны челом бьют. Измена Глинского. Воеводские раздоры. Конец литовского владычества в Смоленске
В дворцовом саду но песчаной дорожке медленно бредет Менгли-Гирей. Не звенит в зимнюю пору фонтан, и прошлогодние слежалые листья толстым слоем засыпали мраморный бассейн. Голо и уныло в саду.
А за высокой каменной стеной ханского дворца живет своими заботами Бахчисарай.
Мутная пелена застилает глаза Менгли-Гирею. Коротка жизнь человека. Но не о том скорбь хана. Полной мерой изведал он богатство и почет, вдосталь пролил вражеской крови. И там, где пронеслись его орды, горели города, горько рыдали невольницы, а в Крым гнали рабов, и скрипели груженные добром арбы. Богатела орда. Неисчислимы богатства хана Менгли-Гирея. Первые красавицы Руси и Польши, Литвы и Грузии украшают гарем хана.
О чем же мысли Менгли-Гирея, что волнует его? Хан который день тщетно пытается разгадать, чья злая рука всыпала яд визирю Керим-паше. Разве не знает тот коварный, что паша верный друг Гирею? А может, потому и дали яду?
От такой догадки хан даже приостановился. Лицо искривилось от гнева. Его сыновья, царевичи, ожидают смерти отца. А ханам малых орд, бекам и мурзам надоело бояться Гирея. Менгли пришло на ум услышанное однажды в юности от одного мудрого воина. «Волчья стая, — говорил тот, — подчиняется вождю до той поры, пока у него есть сила…»
И это так. Менгли-Гирей проверил эти слова мудрые. Хан Ахмат был грозен для других ханов, но когда московский князь Иван не допустил Ахматову орду на Русь, ханы отказались подчиняться ему и убили Ахмата. Менгли-Гирей не забыл того. В те годы Гирей переживал сороковое лето и был крепок телом, птицей взметывался в седло, сам водил крымцев в набеги. Но Менгли-Гирей не захотел помочь Ахмату, потому что ненавидел его и боялся усиливать власть Ахмата.
Хан Менгли-Гирей переступил дворцовый порог, плелся, шаркая подошвами расшитых бисером туфель по мозаике пола. Верные телохранители распахивали перед ним двери.
В большой, отделанной розовым мрамором зале Менгли-Гирея ждали царевич и беки с мурзами. Хан, подобрав полы шелкового стеганого халата, уселся на высокий, отделанный перламутром и слоновой костью черный диван без спинки, поджал ноги. Настороженным взглядом заскользил по лицам вельмож, снова пытался угадать, чья рука отравила Керим-пашу, но глаза у беков и мурз смотрят преданно. Хан подал знак, и к нему подбежал мурза Исмаил.
— Впусти послов, — тихо сказал Менгли-Гирей.
Исмаил толкнул дверь, и пан Ходасевич важно вступил в залу.
Следом два дюжих гайдука втащили кованный медью сундук.
Замерли беки и мурзы, а пан Ходкевич согнулся в поклоне, остановился на полпути к хану.
— Великий и могучий хан, круль и великий кнезь Сигизмунд о здоровье твоем справляется и передает пятнадцать тысяч золотых.
Гайдуки открыли крышку сундука, и зажелтело золото. Вытянули беки и мурзы шеи, жадно блестели их глаза. Менгли-Гирей зевнул:
— Аллах да продлит годы короля Сигизмунда. Чего он хочет от меня?
— Великий хан, — снова заговорил пан Ходасевич, — кнезь московитов гордец и нам недруг. Он сбирается войной на Литву, и мой круль послал меня просить твоей помощи, великий хан.
Недвижимо лицо Менгли-Гирея. Зашептались беки и мурзы, ждут ханского ответа. А тот молчал недолго, ответил вкрадчиво:
— О Аллах, разве не отдал я моему сыну Сигизмунду ярлык на Псков и Новгород, Тулу и Владимир да другие города во владение? Так чего еще захотел от меня король Сигизмунд? — И в косых разрезах глаз блеснула злоба.
Ходкевич оробел.
— Мой круль Сигизмунд ждет, что ты, великий хан, пошлешь на Москву орду, и тогда полки литвинов придут к Москве.
Затихли беки и мурзы.
— Скажи королю Сигизмунду, я пошлю на Русь своих царевичей, а он пусть пришлет мне еще тридцать тысяч злотых, — наконец проговорил Менгли-Гирей и едва повел сухонькой ручкой.
Мурза Исмаил уловил жест, подскочил к литовскому послу, вытолкал из зала.
Пахнуло теплом, и дружно, в неделю, стаял снег, вскрылись реки, очистились. Едва приметно проглянула под ярким солнцем первая трава. Прилетели гуси, пошла на терку рыба.
Ожила степь…
С весной кончилась спокойная жизнь в казачьих приднепровских станицах, того и жди, орда повалит. Да и сами казаки не прочь в набег сходить, зипунов добыть. А случится, какой парень и жену приведет из чужой стороны.
В один из дней позвал Анисима атаман Дашкович. Дорогой гадал Анисим: для чего он понадобился Евстафию? Коли в дозор черед наступил, так на то сотник у Анисима есть.
Переступил Анисим порог атаманского куреня, осмотрелся. Богато живет Дашкович. Стены в дорогих коврах персидских и даже на земляном полу по всей горнице ковер. Анисиму в обляпанных грязью сапогах ступить боязно. А на коврах по стенам оружие развешано, сабли и кинжалы, ножны в серебряной оправе, чеканка работы тонкой.
Евстафий уловил сомнение Анисима, сам подошел к нему. На атамане рубаха шелковая, алая, порты сукна шерстяного, не домотканые, как на Анисиме, и сапоги легкие, зеленого сафьяна.
Под висячими усами Дашковича в улыбке обнажились почерневшие зубы.
— Звал я тебя, Аниська, вот зачем, — сказал Евстафий, остановившись в полушаге — Известно мне от наших сторожевых казаков, что за Перекопом собирается орда крымчаков. И немалая. Не иначе, к набегу готовятся. А потому как зимой ездил к хану в Бахчисарай литовский посол, думаю, пойдет орда на Русь.
Дашкович погладил усы, хитро глянул на Анисима, снова сказал:
— Заезжал и к нам тот посол литовский, сулил много, на Москву звал. Да мы ему отказали. Двинется орда в силе на Русь, краем и наши курени прихватит, разорит. Порешили мы, атаманы, слать гонца в Москву, упредить. Пусть московиты станут полками на дороге у крымцев, и им, русским, добре, и нам, казакам, заслон.
Дашкович прошелся по горнице, хрустнул пальцами рук:
— Подумал я, Аниська, ты недавно из Москвы и дорогу обратную не забыл. Да и пора послужить казачеству. Тебе в Москву ехать. Знаю, боязно стоять перед государем, ан надо. Разговор веди хитро. Скажи, передал-де атаман черкасских и каневских казаков, мы крымчаков сами не одюжим, а прорвутся на Русь, много зла причинят. Коли задержат тебя дозоры сторожевого воеводы, предупреди его, но не ворочайся, поспешай в Москву самолично, великому князю об орде обскажи. Иначе понадеемся на боярина-воеводу, а он, глядишь, словам нашим веры не даст. Согласен?
Похолодел Анисим от страха. Мыслимо ли, к государю, в Москву! Ну как прознает кто, что он, Анисим, холоп беглый…
А Дашкович в глаза ему заглядывает, переспрашивает сердито:
— Чего молчишь? Иль оглох?
Анисим рта не раскрыл, только головой кивнул.
Довольно погладив усы, Дашкович сказал:
— О двуконь в Москву поскачешь, чтоб промедления не вышло.
Подставив солнцу спину, Курбский грелся. Тепло приятное, не печет, а ласкает. Май брал свое. Зазеленело вокруг, лопнули, распустились почки. Воздух особенный, чистый, ни пыли, как летом, ни осенней сырости.
И месяца не прошло, как князь Семен в Москве. Дозволил государь остаться во Пскове одному наместнику — Петру Великому, а Курбскому в Москву воротиться.
Князь Семен приехал не один, а с женой. Взял-таки меньшую дочь боярина Романа.
Узнав о том, государь не приминул позлословить: «У князя Семки губа не дура, вишь, каку телушку взял».
Те слова донесли Курбскому, но он обиду проглотил. «Нынче великим князьям все дозволено, не только словесами князя аль боярина оскорбить, но и живота лишить».
Жена князю Семену досталась домовитая, вот и сейчас, едва из хором выбралась, сразу к клети направилась проверить, как девки зерно перевевают. На княгине сорочка красная, до пят, голова убрусом покрыта, идет она грузно, широкими бедрами качает. Курбский даже отворотился. Эк порадел боярин Роман, какую выкормил, соком налитая, придави — кожа лопнет.
Князь Семен мысли переменил. Подумал, что за два года, пока во Пскове жил, тиуны в его вотчинных селах наворовались предостаточно, а за крестьянами догляда не вели, потому в людях теперь нужда. Нет бы самим крестьян от других бояр переманывать, так и те, какие были, в Юрьев день разбежались.
В который раз помянул тиуна Еремку. Тот хоть и на руку слыл нечистым, но и княжеского не упускал, умел приумножить.
Из конюшни на водопой выводили коней, норовистых, застоявшихся. У колодца конюх рванул недоуздок, кулаком в лошадиную морду замахнулся.
— Данило, давно бит не был? — прикрикнул князь Семен. — К чему коня дергаешь?
В распахнутые ворота колобком вкатилась, запыхавшись, ключница.
— Авдотья, — окликнул ее Курбский, — аль за тобой свора псов гонится?
Ключница зачастила:
— Батюшка наш, князь милосердный! Хожу я на торгу, вижу — он. Очам своим не верю, он!
— Кто «он»? — недовольно поморщился Курбский.
— Он, батюшка, князь милосердный, Аниська, супостат, какой тиуна Еремку пожег!
Ключница дух перевела и снова:
— И он, батюшка, князь милосердный, меня тоже заприметил и рыло отворотил. Дескать, знать тя не хочу. Да разодетый какой, в сапогах, кафтане. Ах ты разбойник, думаю, погоди, выведаю, к чему ты здесь. Уж не замыслил ли снова огня пустить? Следочком за ним. Вижу, в Кремль вошел. Смекнула, в собор, грехи замаливать. Ин нет, очам не верю. Разбойник на государево крыльцо ступил и в палаты пошагал. Тут я прямехонько к тебе, батюшка, князь милосердный, припустила.
Нахмурился Курбский.
— Не ошиблась ли, Авдотья?
— И, батюшка! Аль не упомню я, коли его, окаянного, Еремка сек не единожды.
— Ну, гляди, Авдотья! — И князь Семен направился в горницу переодеваться.
Долго ждал Аниська в передней дворцовых палат. Так долго, что успел и от страха отойти, и нового набраться. Государь после утренней трапезы почивал. Знал бы Анисим такое, лучше на Пушкарный двор мотнулся, брата Богдана навестил и на племянника Игнашку поглядел, сколь лет не видел.
И уже решил было Анисим: «Сбегаю. Туда и оттуда мигом. Успею до государева выхода». Но у порога на лавке боярин дремлет, носом клюет. Едва Анисим к двери, боярин встрепенулся, погрозил крючковатым пальцем:
— Куды! Со словом к государю прибыл и не ершись.
Снова ждет Анисим, печалится. Неделю скакал до Москвы, не знал роздыха, спешил, чтоб теперь полдня терять попусту. Не торопится ни великий князь, ни бояре его, будто не их касаемо известие, с каким послан Аниська.
Делать нечего, и Анисим принялся мечтать, как государь, может быть, одарит его щедро и, вернувшись в станицу, он, Аниська, женится, заведет семью. Коли же милость государя будет слишком доброй, Анисим решил дать немного денег и брату Богдану.
Богател мысленно Аниська без меры, пока не вошел в переднюю важный боярин. Лицо его показалось знакомым. Боярин тоже поглядел на Анисима подозрительно, но тут же повернулся к боярину у порога:
— В здравии ли государь?
— Всю ночь животом страждал, умаялся, — шепотом ответил боярин — Видать, уж скоро выйдет, княже Семен.
У Анисима в Душе оборвалось. Сжался. «Князь это, Курбский». И холодная испарина покрыла лоб. Лицо в сторону поворотил, авось не узнает. А Курбский продолжал разговаривать с боярином, и Анисим мало-помалу успокоился. Откуда князю помнить всех своих крестьян?
В тревогах не заметил Анисим великокняжеского выхода. Очнулся от грозного голоса:
— Кем послан ты, смерд, и что за весть твоя?
Глянул Аниська в холодные государевы глаза и едва дара речи не лишился. Сам не помнил, как и нашелся в ответе:
— От атамана Дашковича к тебе, государь. Крымцы за Перекопом в орду великую собираются, и, ежели на Русь она, казакам одним не сдержать ее.
Василий с Анисима очей не сводит, ждет, что еще говорить будет, но тут неожиданно Курбский голос подал:
— Государь, вели сему холопу допрос учинить либо мне на расправу выдать. Мой это холоп, беглый и повинен в смерти тиуна.
Замолчал Курбский, и в передней палате установилась тишина такая, что слышно, как на узорчатом цветастом стекле оконца зыкает пробудившаяся от зимы муха.
Стукнул Василий посохом об пол, сердито свел брови на переносице.
— Вона ты каков, гонец от черкасских и каневских казаков? Верно ли говорит князь? Молчишь? Поди, не ожидал уличения. Ан нет, не сокрылось злодеяние. И вот мой сказ тебе, холоп: за весть, что привез, моя государева милость, а как татю — казнь! — И поднял грозно палец. — Ну-тко, тащите его к дьяку Федьке да опросите с пристрастием, пускай язык развяжет. Может, чего и о крымской орде наврал, не все сказывал, как надлежит?
Не успел Анисим рта раскрыть, как дюжие государевы ратники скрутили ему руки, поволокли, пиная, из дворца по кремлевскому мощеному двору мимо митрополичьих палат и церкви в пыточную избу.
Палач пытал Анисима, а дьяк Федор записывал. Скрипело перо, и выстраивались строка в строку буквицы.
Не вынес Анисим мук, повинился, как тиуна сжег и в казаки убежал, даже что с атаманом Соловейкой знался, не умолчал.
Дьяк хихикает злорадно, приговаривает:
— Ты сказывай, голуба, не таись.
Замолчал Аниська, а Федька на палача прикрикнул:
— Пятки погрей, авось вспомнит еще, для какой иной надобности в Москву заявился, к самому государю!
Палач на руку скор, каленым железом прижег Анисиму ноги. Тот взвыл дико, а дьяк вздохнул:
— Сказывай, не таи, кем в Москву послан и с чем? Что сокрыл от государя?
Молчит Аниська, ненавидяще глядит на дьяка.
— Плесни-ка в него квасом. Вона рыло како разбойное, без страха. — И снова голосом ласковым: — Не упрямься, вор, язык развяжи.
— Атаманом Дашковичем, иного ничего не ведаю, — прохрипел Анисим.
— Ай-яй, — головой покрутил сожалеюще дьяк, — упрям! — И махнул палачу ладошкой: — Казни до конца, авось иное выкажет.
Конец июля тысяча пятьсот четырнадцатого. Подступили многотысячные московские полки к Смоленску. Заперлись литовцы в городе, приготовились к осаде. Поблескивают бронзой пушки. Полукольцом, от реки и до реки опоясали город. Позади огневого наряда изготовились к приступу пешие ратники, ждут своего часа.
Подъехал великий князь к крепостным воротам на выстрел пищали, коня остановил, приказал ехавшему следом служилому дворянину:
— Объяви смолянам, пускай город добром сдают.
Дворянин сложил ладошки трубочкой, прокричал государевы слова. Со стены в ответ злобно завопил псковский боярин Шершеня:
— Цо, Васька, енто тебе не Псков, а Смоленск, попытай, сунь рыло. Позабыл, как дважды битым утекал?
— Ну, пес, висеть тебе на суку, — погрозил плеткой великий князь и, поворотив коня, поскакал вдоль русских полков.
Издалека государь приметил, князь Юрий выдвинул свои полки, изготовился. Василий осадил коня.
— Назад! Не быть приступу! Огневому наряду стрелять город, покуда не запросятся.
И загрохотали пушки, затянуло небо пороховым дымом. Бьют русские орудия по крепостным стенам, по башням. Мечут ядра в город, рушатся дома. А Степанка придумал ядра на кострах калить и огненными из мортир метать. Загорелся город. Стал Степан к пушке дальнего боя, навел на крепость. Заревела она грозно, а пушкари снова заряжают ее, теперь мелкими свинцовыми ядрышками.
Подошел к пушкарям великий князь, довольный, похвалил, а на Степанку поглядел внимательно, спросил:
— Горазд стрелять. Зовут как?
— Степаном, государь.
— Коли ты, Степан, еще и грамотой владеешь, так быть тебе на Москве при Пушкарном дворе у боярина в помощниках…
Горит Смоленск. Рушатся под градом ядер дома, дым и пыль заволокли город. Мертвых не хоронили. Трупы лежали на улицах, у крепостных стен. В реве пушек тонули стоны раненых.
Народ на подворье смоленского владыки Варсанафия сгрудился. Толпа росла, шумела. Ждали епископа. Он вышел из хором, маленький, тщедушный. Раздались голоса:
— Владыка, к чему воевода город губит?
— Ежели боя ищет, пускай выходит за крепостные стены!
Простер руки епископ, будто ворон взмахнул крыльями, и разом смолк люд. Сказал тихо, по-стариковски, но народ разобрал:
— Пойду я к великому князю Московскому, братья, умолю не рушить город, не губить люд!..
Василий обедал в шатре. Еда скудная, походная, мясо вяленое да репа отварная. Прискакал воевода Щеня, спрыгнул с коня, откинул полог, проговорил быстро:
— Государь, смоленский владыка на мосту стоит, просит три дня срока.
Василий губы ладонью отер, отмахнулся:
— И слышать не желаю. Покуда не надумают сдаваться, огня не велю прекращать. О том и речь веди с владыкой. Помилую, когда ворота моим полкам откроют. Тех, кто мне служить пожелает, одарю, надумают в Литву ехать — не задержу.
Конь под воеводой на месте пляшет, ушами прядает. Щеня его плеткой, поскакал исполнять государево слово.
Вернулся епископ в город, собрались литовские воеводы на совет и порешили не сопротивляться, сдать Смоленск.
Степанка стоит в трех саженях от великого князя, и ему все видно и слышно. Смолкли пушки и пищали, непривычно тихо. Рассеялся дым, и очистилось небо. Из распахнутых ворот вышли попы с хоругвями, за ними воеводы литовские, в броне, но безоружно, головы не покрыты. Перешли мост через ров, приближаются медленно. Рядом с великим князем Василием братья его стоят, за ними воеводы Щеня, Шуйский, Михайло Глинский и другие.
Любопытно Степану, о чем речь пойдет у великого князя с литвинами… Весь день Степана государевы слова не покидали. Уже мнил он себя в помощниках у боярина Версеня на Пушкарном дворе и как с Аграфеной повстречается. Тешил себя Степанка мыслью, что тогда боярин Версень не осмелится травить его псами, и тайно, Степанка даже себе боится в том признаться, теплится у него надежда назвать Аграфену женой…
Все ближе и ближе попы с литовскими вельможами, переливают серебряным шитьем ризы, играют золотом хоругви. Василий делает шаг вперед, снимает высокую соболью шапку. Степан слышит его чуть хриплый голос:
— Благослови, владыка.
Тут литовские паны ударили челом великому Московскому князю. Вышел наперед воевода Сологуб, сказал едва внятно:
— Не погуби, государь, бери город…
И заплакал, не вынес позора литовский воевода.
Василий через плечо поглядел на склонившихся литовских панов, заговорил строго:
— Тебе, Юрко, и вам, панове, ждать моего ответа в шатре за караулом, дабы вам никто зла не учинил. Тут и порешите добром, кому в Литву ворочаться, кто мне служить пожелает. Не неволю!
Великий князь поманил воеводу Щеню:
— А ты, Данило, поезжай в город с дьяками и подьячими, народ смоленский перепиши. Вам, Панове, и тебе, владыка, завтра к вечеру люд к присяге привести. Ступайте с богом.
И тут же поискал глазами князя Шуйского.
— Василь Васильич, быть тебе наместником смоленским. Поспешай с полком своим в город, помоги народу пожары погасить да порядок наведи. Литовским полкам дозволяю приоружно Смоленск покинуть. С почестями.
Василий нахмурился.
— Да еще, князь Василий, из города никого не выпускай, покуда не изловишь псковского боярина Шершеню. За измену и поносные речи казни его, аки пса шелудивого…
Удача сопутствовала русской рати. Литовский князь Ижеславский, воевода Мстиславля, узнав, что к городу подходят полки воеводы Щени, не стал сопротивляться, открыл ворота и присягнул великому князю Московскому. За Мстиславлем пали города Кричев и Дубровна.
Раскинул свой лагерь у Орши князь Михайло Глинский. Воеводы Челяднин и Голица грозили Друцку.
А под Минском под стяг короля и великого князя Сигизмунда собралось тридцатитысячное литовское войско. Блистая броней, с отрядами вооруженных гайдуков прибывали в королевский стан знатные паны и шляхтичи.
Ухали бубны, гудели трубы. Пестрели под августовским солнцем шатры знати, отливал золотом королевский, серебром — шатер гетмана Острожского.
На много верст окрест разграбила шляхта крестьян. Зерно и сено, мясо и репу — все забирало на прокорм королевское рыцарство.
Известие, что великий князь Василий разъединил войско на несколько отрядов, а сам с братьями находится в Дорогобуже, несказанно обрадовало Сигизмунда. Наконец выдался случай побить московитов порознь!
И король велел гетману Острожскому не мешкая вести воинство к Борисову.
Воевода Челяднин Иван Андреевич звания почетного. Не кто-нибудь, а конюший!
Вот потому, когда государь, посылая его на Друцк-город, назвал имя Челяднина после воеводы Михайлы Голицы, не могло не обидеть Ивана Андреевича. Не по месту именован Михайло. Ему б по родовитости за Челядниным стоять, а его государь первым упомянул.
Тогда Иван Андреевич не восперечил великому князю, сдержался, но на Голицу зло затаил…
Полки Челяднина и Голицы выступили к Друцку двумя колоннами, бок о бок, но воеводы меж собой не сносились. Каждый действовал сам по себе.
Двигались не спеша, делали частые и долгие привалы, друг друга не опережали. У каждого мысль одна: «К чему наперед высовываться? Случиться бою, так лучше не мне первому начинать. Береженого и Бог бережет…»
На полпути конюший Челяднин остановился на дневку. Не мог иначе, место красивое встретилось: лес и озеро, а в нем караси, каждый с лапоть. Иван Андреевич любил карася в сметане.
Покуда холопы, которых Челяднин возил за собой во множестве, затягивали невод, конюший улегся в тени под кустом, вздремнул самую малость. На свежем воздухе не жарко, одно скверно — мухи одолели.
Тут некстати разбудил ратник:
— Болярин-воевода, там к тебе литвин прискакал…
Челяднин зевнул, чуть скулы не своротил, поднялся взъерошенный, глаза осоловелые. Долго соображал, пока наконец не обронил:
— Веди!
На литовца смотрел, все пытался припомнить: где видел? Тот заговорил поспешно:
— Вельможный пан, це я, пан Владек, дворецкий пана Глинского.
Приблизился вплотную, зашептал:
— Я, вельможный пан, тайно, дабы пан Глинский не проведал. Он меня в Оршу послал, а я сюда, к тебе.
— К чему в Оршу? — недоуменно переспросил конюший.
— О, але вельможный пан не догадывается? Пан Глинский надумал в Литву ворочаться, королю служить, и о том у него грамотка от Сигизмунда есть.
— А не врешь ли ты, литвин, на своего господина? — недоверчиво спросил Челяднин. — Ох, нет у меня к тебе веры!
— Але я вру! — обиделся пан Владек. — Так вельможный пан воевода пусть своими очами увидит, коли седни в ночь заступит дорогу на Оршу пане Михаиле. А я пану Глинскому теперь не слуга, но слуга государю Московскому и от него милость имею. Либо вельможный пан не ведае, что государь дал мне земли и деревень за службу? А коли пан Глинский в Литву воротится, так и лишусь я жалованных вотчин.
— Ну, гляди, литвин! — Конюший поднес кулак к носу Владека. — Вот ужо проверю тебя, а до поры от себя не отпущу, со мной поедешь. Чуешь, кого оговорить пытаешься?
Самого Михайлу Глинского!
Время к полночи. Тихо. Луна прячется в рваных облаках, и дорогу плохо видно. Она вьется над Днепром, пересекает лес и снова льнет к реке.
Челяднин с Голицей в лесу с вечера, караулят Глинского. На всякий случай взяли сотню пищальников да две сотни конных дворян. Вдруг да Глинский сопротивление окажет.
— Ох, чует моя душа, Иван Ондреич, понапрасну мы в засаду сели, — скулит Голица.
Челяднин отмалчивается. Ему и самому муторно. Ну как поклеп дворецкий возвел на своего господина?
Голица уговаривает:
— Провел нас литвин, и зачем Глинскому убегать?
Воевода зевает и снова свое:
— Снимем засаду, Иван Ондреич, покуда не поздно. Коли государь проведает, как мы на князя напраслину возвели, озлится.
У Челяднина мысли не лучше. Быть беде. Не простит государь. Он к литовскому князю добр непомерно. Но вслух конюший иное говорит, просится:
— Погодим еще маленько, боярин Михайло. А коль все это неправда, промолчим, чтоб до государя не дошло.
Конюший Сначала хотел отправиться в засаду на Глинского без Голицы, а потом передумал. Ежели дворецкий обманул, а Василий об этом проведает, ответ держать перед государем лучше с Голицей, чем одному.
Где-то недалеко раздался дробный стук копыт. Челяднин встрепенулся.
— Чуешь, боярин Михайло?
— Кажись, едет, — промолвил Голица. — Помоги, Боже, — и перекрестился.
Конюший крутнулся в седле, подозвал десятника:
— Перейми да гляди, чтоб не ускакал…
Далеко опередив верных шляхтичей, ехал князь Михайло. Одолевала Глинского забота. Король в своей грамоте обещает вернуть земли в Литве и дать иных городов. О том же писал Михайле и брат Сигизмунда, король Венгрии и Богемии. Глинский теперь думает о том, каких городов ему просить у короля. Хорошо было бы, если б литовские войска отбили у русских Смоленск. Глинский давно мечтает получить этот город в свое владение.
Князь Михайло поздно заметил всадников. Увидел, когда они были совсем рядом. Глинский дернул коня, схватился за саблю. Но чужие руки уже крепко держали повод, стащили с седла, связали.
Подъехали Челяднин с Голицей, князь Михайло узнал их по голосам, велели обыскать. Десятник вытащил из сумы королевскую грамоту, протянул воеводам.
— Измену затаил, князь Глинский? Так ты за ласку государеву платишь? — проговорил Челяднин.
Голица поддакнул:
— Ужо отвезем мы тебя в Дорогобуж, к государю на суд. Вишь ты, каким был маршалком, таким и остался.
Тут десятник голос подал:
— Надобно пищальников в заслон выдвинуть, ежели шляхтичи отбить литвина попытаются.
— Распорядись, — сказал Челяднин, — да изготовьтесь к встрече изменщиков, чтоб им вдругорядь неповадно было переметами летать. Ну, князь Михайло, государь, поди, не возрадуется, тебя увидя.
Когда Михайлу Глинского за крепким караулом увозили из Дорогобужа в Москву, из Борисова на Друцк выступило литовское войско. Шли налегке, далеко опередив обозы. Паны вельможные в окружении своих холопов, гайдуков, шляхта мелкопоместная, все верхоконно. В возы с пушками коней вдвое впряжено.
Сигизмунд торопил гетмана Острожского. Король боялся, что, разгадав его замысел, великий князь Московский успеет послать в помощь воеводам Челяднину и Голице полки воеводы Щени.
Короля досадовала неудача с Глинским. Князю Михайле перейти бы на литовскую сторону в момент боя, внести в русское войско сумятицу, а не бежать загодя.
Конные разъезды гетмана Острожского уже столкнулись с передовыми русскими отрядами.
Прискакал к гетману шляхтич с известием:
— Московиты к Орше отходят!
Не успел Острожский одного гонца выслушать, как другой скачет:
— Московиты у Днепра отступают, переправу ищут!
А Челяднин и Голица наконец уговорились перейти на левый берег Днепра и здесь дожидаться литовского гетмана. Для боя сыскали место. С тыла речка Крапивна, по правую руку, до самого Днепра, стали полки Челяднина, пищальники, конные; по левую расположились ратники Голицы.
Меж Крапивною и растянувшимся русским войском двух воевод огневой наряд.
Челяднин с Голицей условились боя не начинать, дать королевским войскам перейти на левый берег Днепра, а тогда и навалиться всей силой, одним махом покончить с войском гетмана Острожского.
В зрительную трубу гетман пристально рассматривал изготовившиеся к бою русские полки, медленно переводил трубу из края в край, возвращался, иногда задерживал в каком-либо месте.
Острожский ликовал: опасное позади, миновало литовские полки. А было такое там, на реке. Больше всего гетман боялся, что московиты нападут на него в час переправы. Острожский до сих пор недоумевал, почему они не сделали этого. Неужели воеводы Челяднин и Голица не догадались, что на переправе, напади московиты первыми, была бы их победа?
Но теперь, когда литовское войско на левом берегу и дожидается его, гетманского, сигнала, чтобы кинуться в бой, можно дать команду.
За спиной Острожского паны воеводы наготове.
— Вельможные панове, — гетман опустил зрительную трубу, — испытаем левое крыло московитов. — Рука Острожского вскинулась, указала на полки Голицы. — Правое пока повременим трогать. Настал час, панове. Тебе, воевода Станислав, начинать.
Воевода Кишка поднял коня в галоп, поскакал. Заиграли трубы, и двинулись на крыло Голицы литовские полки.
Видит московский воевода, как люто бьются литвины, теснят. Послал Михайло Голица к воеводе Челяднину. Конюший на бой смотрел со стороны, доволен. Его крыло литвины не тронули, на Михайлу напирают.
Тут от Голицы дворянин служилый прискакал, с коня долой, Челяднину поклон отвесил, произнес скороговоркой:
— Боярин-воевода, воевода Михайло помощи просит, пошли ратников на его крыло.
Челяднин нахмурился, дернул коня за повод.
— Передай своему воеводе, что я по роду старше и не ему надо мной верховодить.
И отвернулся, не стал больше разговаривать.
Не вступили русские полки на правом крыле в бой, а литвинам того и надо, выжидают.
Гетман Острожский посмеивается. Гетман — воин искусный. Разгадал, русские воеводы не ладят друг с другом. Подозвал трубача, сказал:
— Скачи к воеводе Кишке, пускай отходит на передний рубеж, а мы тем временем правое крыло московитов раскачаем.
Теперь литвины на крыло воеводы Челяднина навалились.
Жарко. Гремят пушки и пищали, звенят сабли, роем свистят стрелы. Людские крики, конское ржание. Земля покрылась трупами.
Напрасно смотрит конюший Челяднин на полки воеводы Голицы, бездействуют они. До слез обидно воеводе Ивану Андреевичу, не гадал, что так бой поведут.
Скачут с крыла на крыло литовские гонцы по пятам неприятеля. Челяднин на радостях кричит:
— Гони их, гони!
И торжествующе поглядывает на стоявшие полки Голицы.
Вот надломился литовский строй, близка победа. Но расступилось вдруг литовское войско, и прямо в упор дворянским полкам, сея смерть, грянули картечью пушки.
Поворотили дворяне, побежали. А литовская конница настигла, рубит, гонит.
Тут воевода Станислав Кишка в бой вступил, навалился на Голицу.
Увидел воевода Михайло, как бегут полки Челяднина, и себе к реке кинулся.
— Конных наперехват! — кричит гетман Острожский — Не дайте утечь московским воеводам! Погром, панове! Гонцы к королю и великому князю Сигизмунду!
Одержав победу у Орши, литовские полки готовились идти на Смоленск. Города Мстиславль, Дубровна, Кричев снова открыли ворота королевскому воинству.
Пробрался в Смоленск от короля Сигизмунда гонец, сотник Казимир. Приехал не воином, а торговым гостем. Сотника Казимира люд смоленский помнил. У пана Лужанского первый крикун был. Сотник, чтоб не признали его, бороду и усы сбрил, шапочку немецкую на голову напялил, до самых глаз. С утра наскоро торговлю отбудет и по городу бродит, приглядывается. Вишь, как московиты Смоленск крепят, будто и уходить не собираются. Башни и стены заделали, огневого наряда добавили, даже хоромы и избы заново ставят.
Сотник Казимир к епископу Варсанафию явился. Но не на подворье, опасался, не следят ли за владыкой. Пришел в церковь, дождался конца службы и сунул письмо короля Варсанафию в руки. Тот взял, склонился к свече, прочитал.
Просил Сигизмунд епископа, чтобы он, уговорившись со смоленскими панами, открыл ворота литовскому воинству, когда оно к городу подступит. А за это обещал король Сигизмунд владыке Варсанафию пять тысяч злотых на православную церковь.
Знал епископ, что уже многие города отбил король у московитов и на Смоленск собирается. А совсем недавно гетман Острожский побил московских воевод Челяднина и Голицу…
Страшно Варсанафию, ну как не устоят московиты и король снова захватит Смоленск? Тогда спросят с него, владыки, по всей строгости. А тут еще обещает Сигизмунд пять тысяч злотых…
И Варсанафий согласился. С сотником Казимиром отписал королю: «Если пойдешь теперь к Смоленску сам или воевод пришлешь со многими людьми, то можешь без труда взять город».
Когда епископ с сотником рядился, подслушал их разговор дьякон церковный. Уведомил дьякон московского наместника. Однако Шуйский не спешил, дал изменщикам время. Уехал из города сотник Казимир с письмом Варсанафия к Сигизмунду, начали смоленские паны плести заговор. Тут и велел Василий Васильевич Шуйский схватить злоумышленников вместе с владыкой да и посадить их под стражу, а обо всем том отписал великому князю в Дорогобуж.
Не ведая, что Варсанафий и другие заговорщики схвачены Шуйским, и рассчитывая на их помощь, гетман Острожский привел к Смоленску шеститысячный отряд шляхтичей.
Князь Шуйский загодя приготовился к обороне, а тех панов, кто изменил присяге, в тот же день, как стали литовские полки у города, велел на виду у гетмана Острожского и его шляхтичей повесить на крепостной стене.
Не ждал этого гетман. Тут, ко всем, у пришло известие, что движется от Дорогобужа к Смоленску русское войско.
Отступили шляхтичи от города. Возвратилось Сигизмундово воинство в Литву, а великий князь Василий, дав князю Шуйскому в подмогу еще полк пищальников, увел русскую рать в Москву.