Борис ТумасовЗори лютые

Глава 1Государь

Смерть Ивана III. Государь Василий III. Братья государевы. Великая княгиня Соломония. Митрополит Симон и игумен Иосиф


В октябре лета тысяча пятьсот пятого тяжко и долго умирал государь всея Руси, великий князь Иван Васильевич. То терял разум, то приходил в себя.

За стеной октябрь-грязевик сечет косым дождем, плачут потеками слюдяные оконца. А может, то слезы катятся из открытых глаз великого князя Ивана Васильевича?

Помутившимися очами обвел он палату. Скорбно замер духовник Митрофан. Опершись на посох, застыл митрополит Симон. В ногах, горем придавленные, недвижимы Михайло и Петр Плещеевы, с ними князь Данила Щеня – верные слуги Ивановы.

А вона бояре Твердя и Версень шепчутся. У Версеня на губах ухмылка. Увидев государев взор, замолкли. Ну, эти, верно, рады его смерти. Сколько помнит он, Иван, они были врагами его самовластия, хотя и молчали, опалы опасаясь. Великому князю подняться бы сейчас да прикрикнуть на них, псами б поползли. Ан нет силы не то что рукой пошевелить – языком поворотить.

В стороне от бояр дьяки, дворянство служилое. Опора его, Ивана, единовластия. Стоят плечом к плечу, сникли.

Глаза Ивана Васильевича ненадолго остановились на сыне Василии. И не поймет, скорбит ли он об отце либо радуется, как те бояре Твердя и Версень, да и лишь на людях сдерживает довольство свое, что власть над всей землей Русской на себя принимает.

Сын худой, с крупным мясистым носом на бледном лице и короткой темной бородой. На мать, Софью, похож. Только и того, что ростом высок… Глаза тоже ее, черные, ровно насквозь прожигают.

Вспомнил Иван Васильевич жену, подумал:

«Ах, Софья, Софья, ненамного пережил тебя. Как годы пробежали! А давно ль то было, как привезли тя на Русь из далекого Рима? И хоть не имелось за тобой царства, ибо дядька твой, византийский император, бежал из Византии, изгнанный турками-османами, но была ты умом и душой царьградской царевной…»

И снова мысли о Василии:

«Хитер он, и хитрость та тоже от матери. Но это хорошо, без хитрости как править будет? Разве только зол не в меру. Поладил бы с братьями своими, пусть себе сидят на княжении по тем городам, что выделены им. Проститься бы с ними, взглянуть на Димитрия, угличского князя, и на Семена, что в Калуге на княжение посажен, и на Юрия, князя дмитровского. Андрейки – и того нет нынче у постели. Видать, не допустили, малолетство щадят. Сколько это ему? На двенадцатый годок перевалило. Сыновья его, Ивана, кровь, плоть от плоти… Может, и в обиде они на него, что Василию шесть на десять городов завещал, им же на всех вполовину мене дадено. Но для того, чтоб не было меж ними усобиц. И брата старшего за отца чтили. Наказать бы сейчас Василию при митрополите, да голоса нет и грудь давит. Промчалась жизнь, аки мгновенье, в суете и хлопотах. За Русь радел и свово не забывал, не поступался ни в чем, никому. Ныне настала пора расстаться со всем, и сменятся заботы вечным покоем.

По-обидному быстро промчалась жизнь. Суетное время отмерило ему, государю Ивану, свое…»

Над умирающим склонился Василий. Взгляды отца и сына встретились. Что прочитал Василий в глазах отца, почему быстро отвел взор?

Иван Васильевич спросить хотел о том, но вместо слов из горла хрип вырвался и тут же оборвался.

На ум пришла далекая старина, когда захлестывала Русь княжья и боярская котора. Тогда Шемяка, захватив великого князя Василия Васильевича, отца его, Ивана, ослепил и сам великим князем сел на Москве. Да не надолго…

Все вспомнилось с детства ясно, четко. Вот он, мальчишкой, уцепившись за подол бабкиной юбки, с ужасом взирает в пустые, кровоточащие глазницы отца. Не оттого ли он, Иван, став великим князем, карал усобников, как было с новгородцами. И даже за высокоумничанье не то что бояр, князей не миловал. Князю Семену Ряполовскому-Стародубскому велел голову отрубить, а князя Ивана Юрьевича Патрикеева с сыном Василием в монахи постриг. Васька Патрикеев, иноческий сан приняв и нарекшись Вассианом, противу монастырского добра поднялся!

Нежданно мысль переметнулась на иное. Припомнился Ивану Васильевичу поход на хана Ахмата. То было в лето тысяча четыреста восьмидесятое. На Угре простояли долго. По одну сторону реки русские полки, по другую – татарские. Не осмелились недруги перейти Угру и убрались ни с чем.

Ныне иные времена настали для Казанской орды. Им бы в пору себя боронить. Близится пора Казань к рукам прибрать. Сегодня в силе великой крымцы. С ними надобно настороже быть. Особливо когда они с Литвой заодно. Дочь Елена хоть и жена короля польского и великого князя Литовского Александра, но города русские Литва добром не отдаст.

И снова мысли о прошлом… Поход на Новгород Великий припомнился. Горит Торжок, пылают пограбленные новгородские деревни, льется кровь именитого новгородского боярства. Страшно. Тогда, по молодости, не думалось о том, а ноне привиделось – и боязно. Однако же прогнал страхи, мысль заработала четко. Так надобно было, иначе как государство воедино сбирать, когда боярство новгородское задумало к Литве передаться, под литовского князя город отдать и люд на войну с Москвою подбивало.

Вот она, смерть, над ним, Иваном, витает. Чует он на своем лике ее дыхание. А сколь еще несделанного сыну Василию наследовать! Смоленск и Киев за королем польским и великим князем литовским! Волынь – за угорским королем; казанский царек Мухаммед-Эмин возомнил себя ноне превыше государя Московского.

Ох-хо-хо! Какую Русь оставляю на тебя, сыне Василий? Устроенную? Нет, много еще возлагаю на твои плечи вместе с шапкой Мономаха…

И у Василия в голове от мыслей тесно… Глядит на умирающего отца, и прошлое вспоминается, мнится будущее. И то, как когда-то по наущению бояр отец, озлившись на Софью, мать Василия, великое княжение завещал не ему, Василию, а внуку от первой жены – Дмитрию.

Много стараний приложила тогда мать, чтоб отец изменил свое решение и ему, Василию, власть вернул.

Мудр был отец и радел о государстве. Хотел Русь видеть царством повыше Римского и Византийского.

Василий склонился над ложем, приподнял безжизненную отцову руку, приложился к ней губами, сказал внятно:

– Исполню, отец, все твои заветы и править зачну, как учил ты меня.

Иван Васильевич чуть приметно улыбнулся. Он услышал от сына слова, каких ждал. Лицо умирающего стало спокойным. Жизнь покинула его.

* * *

Тело Ивана Васильевича положили в церкви Успения. Народ спозаранку повалил проститься с государем. Василий устал. С полуночи не отходил от гроба. Черный кафтан оттенял и без того бледное лицо. От бессонницы под глазами отеки.

Поднял голову, огляделся. Рядом – съехавшиеся на похороны братья: Юрий, похожий на него, Василия, брюзглый Семен, настороженный, нелюдимый, Дмитрий – добродушный толстяк, к нему жмется маленький Андрейка, красивый, белокурый, с бледным лицом и красными заплаканными глазами.

В церкви тесно и душно, приторно, до головокружения пахнет топленым воском и ладаном. Уже отпел митрополит Симон заупокойную и теперь затих у аналоя. Плачет, не скрывая слез, духовник Митрофан.

Василий протиснулся сквозь плотные ряды бояр, вышел на паперть. Площадь усеял люд. Государя окружили со всех сторон нищие и калеки, древние старцы и старухи. Грязные, в рубищах, сквозь которые проглядывало тело, они, постукивая костылями, ползком надвигались на Василия. Протягивая к нему руки, вопили и стонали:

– Осударь, насыть убогих!

– Спаси-и!

Хватали его за полы, но Василий шел, опираясь на посох, суровый, властный, не замечая никого, и люд затихал, расступался перед ним, давал дорогу.

Неожиданно из толпы выскочил юродивый, заросший, оборванный. Звеня веригами, запрыгал, тычет пальцем в великого князя, визжит:

– Горит, душа горит!

От юродивого зловонит. Василий хотел обойти его, но тот расставил руки, что крылья, не пускает, гнусавит:

– Крови отцовой напился! Карр… Карр…

У Василия глаза от гнева расширились, слова не вымолвит. Поднял посох, ударил наотмашь. Треснуло красное дерево, и, залившись кровью, упал юродивый. Народ заголосил вразноголос:

– Убивец!

– Лишил жизни божьего человека!

Подбежали оружные, государевы рынды[1], силой разогнали люд.

У боярина Версеня рот перекосило, заохал. Нагнулся к боярину Тверде, прошептал злобно:

– Плохо княжить почал Васька, дурной знак!

* * *

Ночь долгая, кажется, нет ей конца. Мается государь, ворочаясь с боку на бок.

Поднялся, походил из угла в угол, снова прилег. Потолок в опочивальне низкий, давит. Разбудил Василий отрока. Тот спал у самой двери на медвежьей полости.

– Оконце отвори!

Отрок взобрался по лесенке, толкнул свинцовую раму. Она подалась с трудом. В опочивальню хлынул холодный ветер. Государь вздохнул свободней.

– Не закрывай, пусть так до утра.

Отрок с лесенки да на шкуру – и засопел.

– Эко кому нет заботы, – вслух позавидовал Василий.

Снова думы навалились. Сколь их? Что на дереве листьев. И то, как властвовать, чтоб бояре, как при отце, место знали, в нем, Василии, государя чтили. Да как держаться с зятем Александром, великим князем Литовским. Доколь он русскими городами володеть будет? Коли б прибрать к рукам Мухаммед-Эмина казанского, тогда и с Литвой речь иная…

Василий вздремнул и тут же пробудился. Юродивый перед глазами предстал. Тот, что днем его в смерти отца уличал. Великий князь пробормотал в сердцах:

– Плетет пустое!

И про себя уже спокойнее подумал: «Такие люд смущают. Велеть, чтоб ябедники[2] тех, кто речи непотребные ведет, ловили – да в железо, дабы они народ не волновали…»

Одолела ярость.

«Никого не миловать, боярин ли то, холоп, всех казнить, чтоб не токмо делом, но и словом на меня, государя, не помыслили…»

* * *

Обедали в трапезной своей семьей. За длинным дубовым столом, уставленным яствами, сидели просторно. По правую руку от Василия Юрий и Семен, по левую – Соломония, жена Василия, строгая, неулыбчивая. С ней рядом Дмитрий, за ним Андрейка.

Ели молча, долго. Когда обед подходил к концу, Семен отодвинул миску с жареной бараниной, встал. Подняв тяжелый взгляд на Василия, сказал хрипло:

– Ты, брате, нам отныне заместо отца. И мы тя чтим, но и ты нас не забывай. Княжения наши невеликие и скудные. Дал бы ты нам еще городов. На щедрость твою и разум уповаем.

Затихли все, жевать перестали. Ждут ответа Василия. А тот не торопится. Вскинул брови, посмотрел то на одного брата, то на другого. Наконец заговорил:

– Брат Семен и вы, Юрий и Дмитрий, к тому, что выделено вам отцом нашим, покойным государем Иваном Васильевичем, добавить не могу, ибо государство крепко единством, а не вотчинами. Вы же не по миру пущены, и обиды ваши напрасны. Надобно нам сообща Русь крепить. А коль будем мы порознь, откуда силе взяться? – Зажал в кулаке бороду, откашлялся: – Мыслю я, братья, поход на Казань готовить. По весне пошлю полки на Мухаммед-Эмина. Отец наш Ахмата заворотил и тем самым дал понять Орде, что нет ее ига над Русью. Нам же Казанью владеть, ибо та Казань – ключ у Волги-реки…

Замолк, поднялся, дав знать, что большего не скажет.

Братья покинули трапезную. Проводив их взглядом, Соломония промолвила:

– Зачем зло на себя накликаешь, Василий! Да и с боярами гордыни не держи, совета их спрашивай, и будет тогда тишь да благодать.

– Не твоего ума дело, Соломония! – оборвал жену Василий. – О какой тиши речь ведешь? Уж не о той ли, когда Русь уделами терзалась да усобицами полнилась? Тому сейчас не быть, а в советах боярских не нуждаюсь. – И, повернувшись к жене спиной, добавил резко: – Тако же и в твоих!

* * *

Из трапезной братья перешли в просторную гридню. Массивные каменные колонны подпирали расписанный красками потолок. День к вечеру, и сквозь высоко проделанные полукруглые оконца тускло проникал свет. Князья остановились посреди гридни. Юрий сказал насмешливо:

– Воистину, Семен, глас твой вопиет в пустыне. Нет, не могу быть здесь боле, завтра же покину Москву.

И повел глазами по братьям.

Не заметили, как оружничий государя, боярин Лизута, находившийся в гридне, при Юрьевых словах затаился за колонной.

Князь Семен насупился. Дмитрий поморщился, сказал:

– Не суди, Юрий, Василия, не ищи раздоров.

Юрий оборвал злобно:

– Я раздоров не желаю, но и ты, Дмитрий, нас с Семеном не вини. Не иди в защиту Василия. Ты как, не ведаю, а мы в обиде. Един отец у нас с Василием, так отчего ему шесть на десять городов достались, а нам на всех три на десять?

Оружничий Лизута и дышать перестал, весь во внимании. Ладонь к уху приложил, напрягся.

А братья свое ведут:

– Верно сказываешь, – поддакнул Семен.

– И я тако же, как и вы, братья, – по-иному заговорил Дмитрий, – к чему нападаете на меня? Мне бы только по-добру, без вражды, коль уж уселся Василий отцовской волей на великом княжении.

Заскрипели половицы. Оружничий оглянулся. К князьям подошла Соломония. Братья прекратили разговор. Семен сказал, обратившись к великой княгине:

– Злобствует на нас брат наш Василий, а почто, и сами не ведаем.

– На тя, сестра, надежда наша, замолви слово. Не лишку просим мы у него, а по нужде нашей, скудости.

У Соломонии взгляд холодный и ответ короткий:

– Сердцем рада, да нет моей власти над великим князем. Разве не чуете вы того? Не злите его понапрасну, Бог милостив, глядишь, отойдет сердцем великий князь – тогда и просьбу вашу исполнит.

И, поджав губы, вышла из гридни. Князья направились вслед за ней. Оружничий, вытерев рукавом вспотевший лоб, поспешил с доносом к великому князю.

* * *

Воротившись из трапезной, Соломония закрылась в молельной. Опустившись на колени, допоздна отбивала поклоны. Крестилась истово, шептала слова молитвы, и горячие слезы текли по ее щекам.

Нет покоя Соломонии. Была и у них с Василием любовь, а ныне исчезла, что туман поутру.

Знает Соломония, тому причина ее бесплодие. Она уж и на богомолье по монастырям ездила, и знахарок выспрашивала, а детей все нет. И остыла любовь, угасла.

Редко заходит Василий к Соломонии в опочивальню, ох как редко, остыл. Будто и не жена она ему вовсе.

Соломония устремляет свой взор на угол, густо уставленный иконами. Киоты в золоте, блекло горит лампада перед Спасом, строги глаза святых.

Опершись рукой о пол, Соломония поднялась. Хрустнули в коленях кости. Послюнив пальцы, она поправила фитилек в лампаде, еще раз перекрестилась.

– О Господи, – просит княгиня. – Чем грешна яз[3]? Пошли мне счастья скудного, доли женской.

И, видно, не веря в исполнение своей просьбы, она печально качает головой:

– Нет, верно сказывают, сломанное дерево не срастить без следа.

Припомнила разговор, затеянный князьями в гридне. Забыв на время о своем горе, Соломония говорит вслух:

– И встанет брат на брата…

Пугается сказанного, озирается, крестится:

– Прости, Господи…

* * *

В думной палате в мерцании восковых свечей, горящих в медных подставцах, в одиночестве поджидает братьев великий князь Василий. Барабанит пальцами по подлокотникам, блуждает взглядом по стенам, увешанным оружием.

В этом кресле из черного дерева, отделанного дорогими каменьями и золотом, восседали его, Василия, отец и дед, великие князья Московские. А вдоль стен, на лавках, бояре рассаживались, совет с великими князьями держали.

В последние годы отец, Иван Васильевич, редко созывал их, сам любил думать. Василий тоже не очень верит в боярский разум.

Сколь раз он наблюдал, сидят они в палате на лавках, иные дремлют, носы в высокие воротники уткнув, а кои от скуки рот кривят в зевоте. А то выпалит иной глупость и пучит глаза, вот-де и он совет подал…

Порог палаты переступил Дмитрий, следом за ним Семен с Юрием. Василий кивком указал на лавку:

– Садитесь!

Дождался, пока они уселись, и только тогда спросил, насмешливо прищурив глаза:

– Значит, Юрий, глас Семена вопиет в пустыне? Ась? Кажись, твои слова, не обманываюсь? Ты так, Юрий, сказывал? – И вперился взглядом в брата, насквозь пронизывает. – Меня не чтишь? Терпеть не можешь? Верно сказываю?

Побледнел Юрий, зад от лавки приподнял. А Василий уже до Семена добрался:

– И ты, Семене, завтра с Юрием отъезжаешь? – Не говорит государь, бьет братьев словами. Вздохнул. – Ох-хо-хо, зависть черная! Ну, бог с вами. Покликал я вас, чтоб сказать: надумали ехать без моей воли, поезжайте, перечить не стану. Но знайте, дам я вам своих бояр и дьяков, и быть им при вас моими очами и ушами. Вы же людям обид не чините, ибо за то в ответе будете.

А тебе, Дмитрий, – Василий повернулся к другому брату, – из Москвы не отъезжать, а по весне с воеводами Федором Вельским да Александром Ростовским Казань воевать идти! – Встал, властный, не терпящий возражений. Братья тоже поднялись. Василий продолжил: – От вас оправданий слышать не желаю. Дорогой отсюда свары не затевайте, гадаючи, откуда известно мне о вашем разговоре в гридне. На то и государь я, чтоб наперед читать мысли людские…

* * *

Князья ушли, а Василий еще долго оставался в палате. Опустившись в кресло и склонив голову на ладонь, задумался, мысленно рассуждал сам с собой.

…Братья родные, но чем вы лучше тех бояр, какие не о единстве Руси пекутся, а рвут ее на уделы? Этим боярам давно не по нраву он, Василий, им бы на великом княжении лицезреть такого князя, как племянник Дмитрий.

Дмитрий, сын покойного брата, родного Василию по отцу и неродного по матери, от первой отцовой жены.

Боярам-усобникам Дмитрий по душе, мягок и послушен, их умом бы жил.

Разве может он, Василий, запамятовать, как отец, озлившись на мать, сообщил на Боярской думе, что государем станет после него не Василий, а Дмитрий?

Сколь тогда натерпелся Василий обид! Ан время короткое минуло, и отец, помирившись с Софьей, снова стал милостив к Василию, а Дмитрия, уличив в измене, заточил в темницу. Там он и поныне. Боярам же отец так сказал: «Чи не волен яз, князь великий, в своих детях и в своем княжении? Кому хочу, тому дам его».

Сколь раз просили бояре Василия освободить Дмитрия. Они и Соломонию подбивали, чтоб слово за него замолвила. Но нет, к чему усобникам потакать. Освободи Дмитрия, и они духом воспрянут, сызнова козни почнут плести… Напрасны боярские надежды! Не дождутся они от него, Василия, милости.

Василий усмехнулся, покачал головой, произнес вслух:

– Мнят себя хитрецами, да хитрость их лыком вязана, а Соломония не признается, кто из бояр наущал ее, таит. Прознать бы!

Неожиданно легко вскочил, проходя сенями, бросил челядину:

– Подай корзно!

Безбородый отрок торопливо снял с колка подбитый горностаевым мехом плащ, накинул государю на плечи. Тот запахнулся, вышел на красное крыльцо.

Над Москвой уже сгустились сумерки. Сырой ветер дул с запада, задирал полу княжьего плаща.

Спустившись с крыльца, Василий, обойдя блестевшую лужу, направился к пыточной избе. Низкая, рубленная из вековых бревен, она, пугая всех, стояла на самом отшибе княжьего двора. Полновластным хозяином в ней был дьяк Федор.

У самой избы Василий замедлил шаг. За дверью по-звериному взвыл человек и смолк.

«Признался ль?» – берясь за ручку двери, подумал Василий.

В день, когда несли на кладбище юродивого, какой-то мужичонка вздумал кричать:

– Василия не хотим великим князем. Антихристу он продан, како и мать его заморская! Нам Дмитрия великим князем подавай! Дмитрия Ивановича! Освободим страдальца, что муки за нас принимает!

Мужика схватили, в пыточную избу доставили.

Велел Василий дьяку дознаться, чей тот мужик холоп и кем подослан, какой боярин за ним стоит.

В избе жарко, едко чадит гарь. Подручный дьяка, в одних портках, без рубахи, собирал в кучу палки. В углу горел огонь. Тут же, посреди избы, валялись железные щипцы на длинных ручках, толстый ременный кнут. Пытаемый, раздетый донага, безжизненно висел у стены.

Василий подошел, посохом ткнул в бородатое лицо. Всмотрелся. Глаза закрыты. Спросил:

– Как, Федька, выведал аль нет?

При появлении в избе великого князя с лавки подхватился дьяк, маленький, колченогий, лицо морщеное, что гриб-сморчок, ответил скороговоркой:

– С собой тайну унес, государь!

– Плохо, Федька, старался, коль не прознал, чей он и кто наущал его. Не мог холоп сам того придумать. И забил ты его попусту, рано…

У двери пригнулся под притолокой, вдруг обернулся, блеснул настороженными глазами в дьяка:

– Ох, гляди, Федька, вдругорядь сам ответствовать мне на дыбе будешь. Чтой-то хитришь! – Поднял палец, погрозил: – Чую, хитришь!

* * *

Из Москвы разные дороги на Дмитров и Калугу, но князь Семен, хоть и не с руки, решил, однако, проводить брата Юрия. В Москве повсюду послухи, о чем бы ни говорил, в одночасье Василию становилось известно.

Братья едут стремя в стремя, далеко оторвались от сопровождавшего поезда. Растянулись конные дружины, боярские колымаги, телеги с харчами. Впереди обоз Юрия, позади – Семена.

У братьев разговор один, обидами на Василия делятся.

– За несколько ден устал боле, чем за годы в Дмитрове, – говорит Юрий, не скрывая радости отъезда из Москвы.

Семен поддакивает:

– Труден братец Василий, ох как труден! С высоты на нас глядит.

Юрий переложил повод из руки в руку.

– Мыслит править по-отцовому.

– Круто берет изначала, а то забывает, что отец только с новгородскими вольностями совладал, ему же псковские и рязанские оставил. Коли нас притеснять станет, мы в Литву, к князю Александру, дорогу знаем.

– На Казань сбирается! Ха, – зло рассмеялся Юрий, – воитель сыскался. Мухаммед-Эмин укажет ему от ворот поворот.

Семен поддакнул:

– Как ощиплют Ваську татарове, враз потишает, к нам с поклоном пожалует.

– Ныне Боярской думы гнушается, сам-треть все решает, а тогда не только нам, князьям, боярам в рот заглянет, к их советам прислушается.

– Есть и на Москве бояре, кои Василием недовольны, – снова сказал Юрий. – И Соломонию он притесняет.

– В бесплодстве ее винит, а не сам ли этим страдает? – залился мелким смешком Семен.

Оборвав смех, замолк надолго. Молчал и Юрий, посматривал по сторонам. Пожухла прихваченная ночными заморозками трава, высохла. Лес местами оголился, кое-где все еще желтел и краснел сохранившейся листвой. Небо низкое, затянутое тучами. Неуютно.

Прошедший накануне дождь размыл дорогу, и кони хлюпают по лужам.

Верстах в десяти за Москвой Семен остановил коня, сказал:

– Пора прощаться.

Юрий снял шапку, не слезая с седла, обнял брата.

– Так помни уговор, Семен, друг за дружку держаться, в обиду не даваться, а при нужде в помощи не отказывать.

Семен ответил:

– Воистину так, купно, – и, трижды поцеловав Юрия, свернул на Калужскую дорогу.

* * *

Темная, ночная Москва. Разноголосо перебрехивались собаки.

У ворот боярина Версеня одетый в шубу и теплую шапку человек долго стучал в калитку. Надрывались спущенные с цепи лютые псы. Человек барабанил палкой по доскам что было мочи. Наконец щелкнул запор и открылось смотровое оконце. Воротний мужик подал недовольный голос:

– Кого там принесло?

Человек сердито прикрикнул:

– Заснул! Вот ужо пожалуюсь боярину, он те всыплет! Отворяй!

Мужик испугался, торопливо распахнул калитку, впустил ночного пришельца, пробурчал, оправдываясь:

– Не спал я, по нужде отлучался.

Человек уже успокоился, сказал тише:

– Веди к боярину, скажи, дьяк Федор к нему…

Боярин Версень ждать не заставил, сам спешил навстречу. Дьяк подковылял вплотную, дохнул луковым перегаром боярину в нос, хихикнул:

– Умер холоп. Что поведал перед смертью, мне одному ведомо. Даже подручный не слыхал, ибо отлучался он на тот момент.

– Слава тебе, Осподи! – отирая рукавом пот, облегченно вздохнул Версень. – Хоть и нет моей вины в холоповой дури, но великому князю как то вразумишь?

Дьяк снова мелко засмеялся:

– Ужо порадел я ради тебя, боярин…

Версень засуетился:

– Погоди, Федор, я сей часец.

Вскорости воротился, ткнул дьяку кожаный мешочек. Звякнуло серебро.

– Тебе, чтоб обиды не таил. За добро твое ко мне…

И самолично провел дьяка до ворот, подождал, пока мужик закроет за ним калитку. Плюнув вслед, пробурчал:

– Чтоб тебе подавиться теми рублями.

Поддернув сползшие портки, боярин отправился досыпать.

* * *

Государь еще плескался над тазиком, а оружничий Лизута, рыжий, сгорбившийся от худобы и угодничества, уже нашептывал голосом тихим и вкрадчивым:

– Князь Гюрий и Симеон сообча из Москвы отъехали.

– Еще что знаешь? – недовольно прервал его Василий и, подняв голову, долго растирал лицо льняным утиральником. – О чем князья меж собой говорили, Лизута?

Оружничий растерялся.

– От послухов, осударь, Гюрий и Симеон, оберегаясь, один на один речь вели.

– Знать тебе надобно, боярин. – Кинув полотенце оружничему, Василий натянул рубаху. – А еще вот о чем хочу сказать тебе, Лизута. За дьяком Федькой доглядывай.

Оружничий вздрогнул.

– Осударь Василий Иванович, как могу я? Дьяк Федор отцом твоим приставлен к пыточной избе!

– Перестань скулить, боярин. Сдается мне, юлит Федька, плутует. Нюхом чую! А что отец мой его поставил сыск вести, так, видно, тогда старался дьяк. Нынче заелся, служит мне, государю своему, с оглядкой на бояр.

– Опасаюсь я, осударь, Федьки. Жаден дьяк до крови. Как завижу колченогого, так мороз подирает.

– А ты не бойсь, боярин, – насмешливо прищурил один глаз Василий. – Коли правду будешь мне доносить, не дам тебя в обиду.

Оружничий еще больше изогнулся.

– Я ли не стараюсь, осударь. Иль сомненье какое ко мне держишь?

– Нет, веры еще не потерял в тебя, Лизута. И как доныне служил мне, так и наперед служи. О чем прознаешь, немедля я знать должен. Ну, добро, боярин, меня иные дела дожидаются.

* * *

Митрополичьи палаты в Кремле рядом с княжескими. Так повелось еще со времен Ивана Даниловича Калиты, когда митрополит Петр перенес митрополию из Владимира в Москву.

Ныне палаты митрополита подобны великокняжеским, не из бревен рубленные, а из камня сложены, как и Кремль, и церкви многие…

Тишина в митрополичьих палатах. Не терпит Симон суеты, ибо она удел человека от мира, но не слуги Божьего…

Время далеко перевалило за полдень, когда игумен Волоцкого монастыря Иосиф въехал в Москву. От заставы колымагу затрясло по бревенчатой мостовой, переваливало из стороны в сторону на ухабах. Откинув шторку, Иосиф с нетерпением дожидался конца утомительной дороги. Наконец ездовые остановили коней, и монах-служка помог настоятелю выбраться из колымаги.

Поправив клобук, Иосиф засеменил в палаты. Уведомленный о его приезде, навстречу спешил сам митрополит. Оба маленькие, худенькие, в черных монашеских рясах, они приблизились, обнялись, Симон прослезился, ладошкой вытер глазки.

– Давно, давно не приезжал ты, брат мой. Жажду видеть тя, ибо люблю разум твой и заботу о церкви нашей.

Взяв Иосифа под руку, Симон провел его в трапезную, усадил за столик, сам напротив уселся. Монах принес миску, полную меда, серебряные ложки, затем поставил глиняные чаши с горячим молоком и удалился, оставив митрополита с настоятелем наедине.

Симон потер ручки, переспросил:

– Что не приезжал долго, брат мой? Аль не жалуешь меня, аль в обиде за что?

– Ох, отец мой духовный, – прервал его Иосиф. – Видит Бог, сколь раз порывался яз к те, да все заботы. Обитель наша Волоцкая нападки терпит, – Иосиф вздохнул. – Сам ведаешь, отче, кто обидчик наш. – Подув на молоко, игумен, сделав маленький глоток, оставил чашу, снова заговорил: – Да коли б только на одну обитель напасти свои и козни строил Вассиан, а то на всю церковь православную. Устои ее пошатнуть задумал…

Иосиф замолчал надолго. Молчал и Симон. Смеркалось быстро. Давно уже выпито по второй чаше. Монах зажег свечи. Наконец Иосиф не выдержал:

– Проповедями своими непотребными Вассиан смуту вносит в церковь православную. Паству неразумную с пути праведного сбивает.

Симон согласно кивнул. Иосиф снова:

– Ереси подобно ученье его. Опасаюсь, опасаюсь, оскудеет церковь наша!

– Все в руце Божьей, брат мой. А что о церкви помыслы твои, то воздастся тебе сторицей.

– Отче мой духовный, властью своей митрополичьей уйми Вассиана, заставь смирить гордыню, что обуяла его. Не сыскалось на Соборе[4] управы на Нила. Оттого и ученик его Вассиан неистовствует и главу свою высоко несет… Ко всему слышал яз, что задумал Вассиан из своей обители в Москву перебраться. Будто зван он самим великим князем Василием.

Митрополит поджал губы, кивнул. Иосиф продолжал запальчиво:

– К чему Вассиан на Москве? Отчего не сидится ему в Белозерском крае? Аль Сорский скит[5] опостылел со смертью Нила? Либо мыслит, что великий князь в его советах нуждается? Ах ты, Господи! Но великому князю не знать ли, что не Вассиан, а яз, грешный, назвал Московского князя всея Русской земли государям государь.

Симон поднял руку. Широкий рукав рясы опал до локтя.

– Смирися, брат мой!

Иосиф, не поднимаясь, склонил голову.

Симон прикрыл глазки, почмокал губами.

– Трудно сие, ибо не посягает Вассиан на каноны и в ереси его не уличишь. Насилья он не вершит над монастырями и скитами. И иных тягчайших грехов не сотворяет. А что взывает к бедности церковной, так за то какое ему наказанье? Умен Вассиан и рода древнего боярского. Тронь Вассиана, бояре взропщут. Им, боярам, ученье Вассиана по душе, чать нестяжатели не на их землю, а на церковную замахиваются…

Иосиф взял со столика чашу, прихлебнул, снова поставил.

– От Вассиана всяко жди. Седни он на добро церковное замахнулся, завтра на Бога взъярится. Люди его Антихристу преданы, и кто ведает, не задумают ли они обратить в пепелище монастыри да скиты?

Митрополит испуганно отшатнулся, долго и пристально смотрел своими выцветшими от времени глазками на настоятеля и только потом проронил:

– То ереси подобно! Но рассуди сам, брат мой, зачем Вассиану звать к ней?

Иосиф пожевал губами, ответил таинственно:

– Как знать, отче. Нынче не могу яз поведать те, но слыхом живу. – И поднялся. – Утомил яз тя, отче мой. – Отвесив низкий поклон, промолвил: – Прости мне прегрешения мои.

Симон поднялся, двуперстным крестом осенил игумена.

Сказал голосом усталым, тихим:

– Аминь!

* * *

Нет у государя веры дьяку Федору. Кривит дьяк, знает, чей холоп против него люд подбивал, а как его уличить?

Не раз Василий допрос сымал с дьяка, стращал его, тот на своем стоит: «Не ведаю, не открылся смерд…»

Вот и нынче ворочается государь из пыточной избы. Сходил понапрасну, дьяк Федор на кресте клянется, что истину говорит.

Идет Василий, голову опустил, свое в уме перебирает, валеными катанками первый пушистый снег подминает. Мороз легкий, шуба у государя нараспашку, бархатная шапка, отороченная соболем, низко на лоб надвинута. Челядь и бояре встречные поклоны отвешивают, но Василий никого не замечает. У церкви Успения лицом к лицу столкнулся с митрополитом. Остановился, проговорил себе только понятное:

– Дознаюсь!

У Симона седые брови приподнялись недоуменно. Спросил:

– О чем глаголешь, сыне, и от чего волнение твое?

– Аль не догадываешься, отче? – насмешливо прищурился Василий.

– Как могу яз знать, сыне, что думаешь ты? Господу дано сие, – Симон возвел к небу очи. – Яз же суть смертен. – И тут же сказал: – Слышал яз, грешный, что Вассиан в Москву зван тобой?

Василий гневно пристукнул посохом, ответил запальчиво:

– Иосифа слова пересказываешь, отче. Доносили мне, что был у тебя намедни волоцкий инок. Что надобно ему? Я ль не вашу сторону держу? Либо на землю монастырскую покушаюсь? Хоть то мне и боярам на руку, служилому люду наделы надобны. Не у бояр же землю брать? Но и вас, церковников, знаю, тронь, посягни на богатство ваше, кто народ в послушании наставлять будет? Оттого и Вассианова ученья не принимаю. Путаник он и его заволжские старцы[6]. Его же на Москве пожелал зреть, дабы Иосиф и иже с ним не мнили себя выше великого князя, государя своего. Помню, как, назвав меня государям государь, оный Иосиф изрек и иное. Яз-де, государь, покуда у церкви в смирении. И яз пониже митрополита. Нет, – Василий погрозил пальцем, – власть моя от Бога, и перед ним одним я в ответе!

– Что глаголешь ты, сыне! – Симон прикрыл глаза, покачал сокрушенно головой. – То не твои слова, сыне. Избави тя от лукавого. Господь и церковь – суть одно! Как можешь ты делить их? Одумайся! Церковь Богом дана, сыне.

Бочком обойдя Василия, митрополит не спеша поднялся по ступенькам паперти.

– Вассиана, однако, не ворочу, пусть живет на Москве!

Загрузка...