По ночному городу брел косматый мамонт с золотыми бивнями.
Исчезающая в набухшем тяжелой влагой небе тусклая перспектива улицы за спиной зверя слегка деформировалась. Перед собой он гнал вспять невидимую, но разрушительную волну времени.
Асфальт, деревья, крыши белы от снега, а дома темны и печальны. Ни человека, ни машины, ни бродячей собаки, ни звука, ни сквознячка, ни дрогнувшей тени. Только скрип снега под ногами исполина, шелест смерзшейся шерсти и пар от шумного дыхания. Ненужные в безлюдье огни светофоров жужжат на пустых перекрестках, ритмично перещелкиваясь. Окрашивают снег на деревьях зеленым, желтым, красным.
От мамонта сильно пахло псиной. Каждый его шаг сотрясал город, но ни в одном из черных проемов окон не колыхнулась занавеска. На белом первоснежье за зверем тянулся черный, влажный, слегка парящий пунктир следов. Каждый — размером с крышку канализационного люка. Если пойти по этим следам вспять, они привели бы на север, за две тысячи километров от города, к степной реке Бурле. Зверь шел долго и очень устал.
Мамонт остановился в центре Старой площади у здания с колоннами. Вздохнул и, ломая лапы голубых елей, свернул в сквер напротив. Он потерся о старый постамент с новой скульптурой, оставляя на шершавом камне, на бронзовой табличке клочья шерсти, и обильно изверг парную влагу. Задрал хобот в черноту неба. Затрубил. От густого, вибрирующего, переполненного тоской звука с деревьев во всем сквере осыпался снег. Долго косматый вслушивался в тишину. Но ни тявканья беспризорного зверья, ни птичьего переполоха, ни одного живого звука не донеслось в ответ из темноты. И мамонт припорошенной копной шуршащего сена побрел вверх по пустым улицам к невидимым горам.
На границе города и яблоневых садов тускло засветилось окно в высотном здании. Дом сливался с чернотой ночи, и окно, казалось, было врезано в небо.
Человек смотрел вниз, на рыжего исполина, бегущего по белому снегу. Усиливающаяся дрожь собственного тела и подоконника, тонкий звон стекла регистрировали неминуемое приближение вымершего зверя, час неотвратимой мести. Человек не боялся умереть, но он знал, что сейчас произойдет нечто намного ужаснее физической смерти, и тоска предчувствия холодным потом выступала на лбу. Исполин приближался, трубя с тоскливой яростью. Вековые карагачи трещали под его напором и падали со стоном. Мамонт встал на задние ноги и, упершись передними в стену, вытянул хобот. Волосатый, гибкий шланг изверг смрадное дыхание мертвечины, покрывшее окно морозным туманом. Он был в нескольких сантиметрах от хрупкого стекла.
И случилось то, чего не ожидал человек.
Мамонт уменьшался. И вместе с ним уменьшались изломанные им деревья, город, горы, планета. Все, кроме маленькой однокомнатной квартиры и человека, смотрящего из окна.
Мамонт стал меньше муравья. Темный город сжался до размера муравейника, но медленно продолжал уменьшаться до полного исчезновения. Земля стала круглым, гладким глобусом и все сжималась, сжималась, сжималась, пока не растворилась в черноте. Исчез весь привычный мир с его знакомыми существами, звуками, цветами, запахами, вселенскими огнями. Его поглотила тоскливая неизвестность чужого, темного пространства. Человек знал, что мамонт, город, планета, вселенная существуют в своей невыразимой, продолжающей сжиматься малости, но уже не для него…
Руслан проснулся от непереносимой муки клаустрофобии, когда сама Вселенная воспринимается как замкнутое пространство. Комната была погружена в великую немоту, знакомую аквалангистам и подводникам. Тишина нарушалась лишь невнятными, вкрадчивыми звуками, проникающими извне сквозь стены и стекла. Медленно рассеивались запахи сна. Серый свет окна и сварливые голоса ворон излучали настроение осеннего кладбищенского одиночества.
Привычная предутренняя тоска возвращения из мертвого города, где тихие покойники каждую ночь строят небоскреб из самана. Из коровьего навоза и соломы. Здание вылеплено до первого ветра, до первого дождя на пустынном, обрывистом берегу Степного моря. Птицы боятся гнездиться в нем. Но по какой-то причине Руслан вынужден жить на верхнем этаже. Башня все время достраивается. И каждый раз Руслан переселяется все выше и выше.
На крыше саманной высотки — церквушка. В звоннице раскачивается тяжелый золотой колокол. С каждым ударом гул наполняет Вселенную и обрывается в пропасть сердце в обреченном ожидании неминуемого мига, когда под тяжестью очередного этажа, очередного звона многоэтажная мазанка непоправимо накренится.
Дом построен на костях вымершего животного.
Комната содрогается и покачивается. Удар сердца может нарушить равновесие и обрушить глиняное строение. Руслан стоит в дрожащем от ветра и колокольного гула небоскребе из самана и ждет, когда землю сотрясет воскресший мамонт.
Каждое утро просыпаешься в сгоревшем и заново отстроенном доме: все то же самое, но ничего прежнего. Все неприятно чужое. Потертая и слегка обгоревшая гитара с корпусом, окантованным для прочности жестью. Горный велосипед с засохшей грязью на ободах. На рога его натянуты перчатки, отчего он выглядит существом неряшливым, но добродушным, с раскрытыми навстречу хозяину объятиями. На стене, рядом с костюмом в целлофановом мешке, висит плотно набитый рюкзак с навешанными кошками, ледорубом, веревками и палаткой. На медицинском атласе — исцарапанные, избитые о камни альпинистские ботинки. У глухой стены — стол, прочный, как верстак. К нему вместо кресла примыкает станок-тренажер. Покойником в черном мешке стоят зачехленные лыжи, вынужденные прозябать в пыльном углу без ослепительного света высоты.
Руслан закрыл глаза и долго лежал, не поднимая головы от туго свернутого спальника, служившего ему подушкой. Кровать из однокомнатной квартиры, пропитанной суровым аскетизмом казармы, была изгнана как предмет роскоши. Хозяин обходился альпинистским ковриком — карематом. В окно, занавешенное рыбацкими сетями, серой мглой струились ночные подозрения об исчезнувшем мире.
Три часа до работы. Руслан включил настольную лампу, стоящую на полу. В трехрожковой люстре год назад перегорела последняя лампочка, и она давно ограничивалась ролью сейсмического прибора. Раскрыл медицинскую книгу со страшным в своей прямолинейности названием. Попытался углубиться в чтение. Но лишь скользил по поверхности строк, параллельно размышляя о мамонте, доставшемся по наследству и преследующем его по ночам. О косматом мстительном звере, то уменьшающемся вплоть до исчезновения, то бесконечно увеличивающемся до размеров Вселенной. О саманном небоскребе с золотым колоколом на крыше, наполняющем покаянным гулом темные пространства родной глухомани. О невыносимой тоске, нагоняемой этими трансформациями пространства. Руслан уже много лет не испытывал скуки. Просто не оставил ей места в плотном расписании каждого дня. Но не мог избавиться от утренней тоски. Он утешал себя: помимо всего прочего, люди делятся на немногих одиночек, кто знает, что такое свобода и что такое творчество, и потому мечтают о бессмертии; удел их — частые приступы неизлечимой тоски от тщеты существования и невозможности вырваться за пределы отведенного им времени — и на остальных, кто убежден, что бессмертие — невыносимая скука простого биологического существования. Большинство людей творческих профессий за творчество принимают нечто другое. Как и свободу. Творчество — это жутковатый поиск неоткрытой истины, тоска по сотворению нового мира. А свобода — лишь необходимое условие творчества. Единственное занятие, достойное человека, — поиск бессмертия. Бессмертие нужно, чтобы там, за гранью времен, слиться с Богом. И стать творцом, а не тварью.
Но в своей мелочности мир сошел с ума.
Конечно, мир приблизительно то же самое мог сказать и о Руслане. И был бы, вероятно, прав. Защитившись скорлупой одиночества, он жил в человеческом обществе как инопланетянин, самоуверенно полагая, что построил свободный мир в одной, отдельно взятой душе.
Руслан смежил веки и провалился в воздушную яму дремы.
По белым снегам заполярья сквозь снегопад неспешно шел вечный мамонт. На его косматой спине сидела рыжая девушка в свадебной фате. Мамонт навсегда увозил ее в белую мглу неизвестности. Обернувшись, она смотрела через плечо простым и ясным взглядом счастливого человека.
Этажом выше сосед вошел в душ. Трубы во всем доме затряслись и загудели, а по ним яростно застучали металлическими предметами нервные, полусонные жильцы. И только утих скандальный перестук десяти этажей, как прогремел первый трамвай, сотрясая дом двухбалльным землетрясением. Вставай, вол, тебя ждет потертое ярмо!
Руслан скатал каремат в рулон и пристегнул к рюкзаку, освобождая жизненное пространство.
Ледяной душ медленно смывал ночные сновидения. Руслан зверски истязал себя упругими струями, пока не почувствовал, как кости, начиная с затылка, чуть потрескивая, превращаются в лед. Как много, однако, здоровья отнимает у человека борьба за здоровье! В такие моменты хочется ослабить цепь, на которую сам себя посадил. Появляются лукавые мысли: как правильно нарушать здоровый образ жизни. Гибельный соблазн для слабого человека. Стисни зубы и улыбайся.
Не обтершись полотенцем, он вышел на лоджию, где к крюку, вбитому в бетон стены на случай землетрясения, была привязана веревка. Подставил покрытое каплями тело холодному потоку воздуха. Мир стоял на месте. По плоской крыше соседнего дома сонные сквозняки катали пластиковую бутылку, пугая ворон.
Над утренней тоской осеннего микрорайона в сером небе прорезались снежные крылья пиков. Словно ангел воспарил над бренным миром.
Все в порядке. Галактики разбегались. Мамонты продолжали лежать в вечной мерзлоте. Кометы, должные врезаться в планету, рассекали пространство в миллионах лет до события. В ядре плавилась магма. Континентальные плиты наезжали друг на друга, сотрясая города. Глобальное потепление неуклонно приближало новый ледниковый период. Поколение живых существ боролось с себе подобными за сомнительное право передать гены следующему поколению. Слабаки травили себя наслаждениями. Воры и глупцы добивались власти. Ученые во имя процветания свободного мира изобретали новые средства массового уничтожения. Каждую секунду рождались новые люди, которые непременно повторят старые ошибки. Мудрая ворона мочила в луже сухарь. Он в очередной раз вошел в голодание, избавив себя от забот по приготовлению завтрака. С треском расправил Руслан руки и прошептал печальную и оптимистическую песнь барда Мамонтова, обитающего на вечной мерзлоте:
Без забот этих вздорных
Не прожить мне и дня.
Я люблю этот город,
Где не любят меня…
Прекрасен или мерзок мир, зависит лишь от того, в каком состоянии пребывает твоя душа. Но чтобы видеть его таким, каков он есть на самом деле, нужно смотреть на все глазами мертвого человека. Нет никого объективнее и добродушнее мертвеца.
Из окна, пришторенного багровыми листьями дикого винограда, сквозь красно-желтую завесу осени Руслан увидел полотно, идущее по влажной дорожке на косолапящих, дрожащих от напряжения ножках. Резиновые сапоги хлюпали по лужицам. Картина в тяжелой черной раме представляла собой сумрачный пейзаж, но в печальный холст чуть наискось врезана золотая рама с обнаженной женщиной. Тело в утренней тени двора светилось расплавленным металлом. Мерцающая пестрота листьев мешала разглядеть лицо. Пешая картина исчезла в соседнем подъезде.
Всякий раз, покидая квартиру, Руслан чувствует себя мягкотелой улиткой, выползающей на битое стекло.
Лестничная площадка усыпана окровавленными шприцами из круглосуточной аптеки напротив. Они названы одноразовыми. Это не конструктивная особенность, а, скорее, пожелание.
В нос бьет вонь гниющих отбросов. Новоселы с пятого этажа забили мусоропровод. Не успели въехать, а уже загадили подъезд, нахамили старушкам и посоветовали Руслану поскорее навестить историческую родину. Знать бы, где она…
Внизу, под лестницей, пахнет кислой прелью лохмотьев. Раньше бомжа гнали из подъезда, и он оборудовал лежбище в укромном углу подвального лабиринта, где и устроил пожар. Жарил, паршивец, на костре из секретных материалов ушедшей эпохи персидского кота госпожи Буранбаевой. Все насквозь прокоптил. Но благодаря этому событию в доме исчезли комары. Может быть, поэтому жильцы относятся к невидимому, как привидение, бомжу терпимо. Его даже подкармливают, чтобы не покушался на домашнюю живность. Одна беда: устроил себе постель из пожароопасных рекламных листков. Их, не читая, бросают на пол, но каждый день свежая реклама свисает из улыбающихся щелей почтовых ящиков, делая их похожими на знаменитый фотопортрет Альберта Эйнштейна, показывающего язык.
С тех пор как в автобусе у Руслана украли бумажник с чужими деньгами и паспортом, на работу он ходит пешком. В неотложных случаях делает исключение для трамвая. В старых трамваях сохранилось настроение старого города. Неспешные разговоры. Сточенные рельсы. Ностальгический звон. Церкви на железных колесах, перевозящие человеческие души. Автобусы и даже троллейбусы перевозят только тела. Души в них не вмещаются. Они едут безбилетниками на крышах. И лишь в трамвае, даже в часы пик, человек может обнаружить у себя душу.
Впрочем, и в трамвае поворовывают. Всем видам транспорта Руслан предпочитает собственные ноги. За долгое время у ног выработалось чувство времени на уровне мышечных ощущений. Они всегда подходят к перекрестку, когда загорается зеленый свет. Отвлечешься от мыслей, оглянешься — где я? Там, где и должен быть.
Раньше по дороге на работу Руслан проходил мимо шести книжных магазинов. Новые времена пережил лишь один из них. Но появились три казино, боулинг, пять ночных клубов, семь банков, несколько салонов красоты и массажных кабинетов, множество бутиков, бистро, кафе и баров, перемежающихся стоматологическими кабинетами. Рекламные щиты источают дразнящий запах азарта и соблазн ночной жизни. Пронзительными глазами роскошных женщин смотрят они на прохожих, одетых в обноски из «вторых рук», принуждая их испытывать муки неполноценности. Сокращая путь, Руслан пересекает утренние дворы. В мусорных баках роются стайки бездомных людей и собак. Вид нищих, ставших непременной частью городского пейзажа, давно не вызывает в нем сострадания. Лишь легкую брезгливость и желание быстрее пройти мимо. Должно быть, человеческая душа вырабатывает нечто, из чего делаются створки речных ракушек. Давно он оставил надежду жить в городе, где последний бродячий пес нашел хозяина, а несчастные живодеры вынуждены устраиваться дворниками.
По проезжей части бежит трусцой коричневая мумия в красных трусах. Растрескавшиеся подошвы босых ног черны, икры забрызганы грязью. В голом черепе отражаются дома и деревья, проезжающие мимо машины и огни светофора. И по снегу, и по лужам, и по раскаленному асфальту каждое утро бежит обнаженный аскет, не обращая внимания ни на взгляды прохожих, ни на клаксоны автомобилей. Угрюмо надменный, сосредоточенный на вечности, истязает себя холодом, голодом и непомерными физическими нагрузками, чтобы обрести ЯСНОСТЬ.
Хорошо бежишь, брат. Но куда?
Каждое утро по дороге на работу Руслан проходит мимо морга, где, по слухам, санитары выдирают пассатижами золотые коронки у мертвецов. Сладкий запах мертвечины. Его нет, но он чувствуется, если знаешь, что в этих бараках.
Морг можно и обойти. Но для него это больше, чем просто пройти мимо морга. Зимой и летом, осенью и весной он идет по печальной улице, и каждый раз ему звонит поворачивающий трамвай, сотрясая мостовую и душу.
Люди у сваренных из арматуры ворот никогда не улыбаются, не говорят громко и очень редко плачут. Всякий раз другие, но, кажется, всегда одни и те же.
За кирпичной оградой с ржавыми шлемами наверший растет зимний дуб. Изломанные ветви забытыми письменами впечатаны в небо. Обнаженным его можно увидеть лишь ранней весной. Он потому и зовется зимним, что в отличие от других в самое снежное время не сбрасывает увядшие листья. Случается, осенью клены, карагачи, акации не успеют оголиться, и первый же снегопад ломает хрупкие ветви, раздирает стволы. Но зимний дуб словно выкован из железа. Он был создан природой для того, чтобы мамонты чесали о его ствол косматые бока.
Морг действует на Руслана так же бодряще, как холодный утренний душ. Ничего странного для человека, который уже много лет живет в предчувствии разрушительного землетрясения.
Его дом стоит на костях спящего мамонта.
Двор. Неприметный особнячок с обшарпанными стенами, огражденный от улиц тройным кольцом — забором, домами и деревьями. Последняя надежда наркоманов, у которых нет средств на лечение. На крыльце сидит грузный человек и раскачивается, как правоверный иудей у стены плача. На руках у него мертвая собачка. Ее кровью испачканы руки, костюм, щека. Не переставая раскачиваться, человек смотрит на Руслана глазами потерявшегося пса.
— Жулька погибла… Не могу. Не могу. Все плохо, все плохо… Займи…
…Он утонул, спасая бродячую собаку — жалкую беспородную псину с перебитой лапой. У парня было доброе сердце. Он был наркоманом.
Похоронив сына, Семенович запил. Впрочем, что значит «запил» для хронического алкоголика?
До сорока лет философия — просто наука. Странная наука. После сорока она — образ жизни. Семенович, как и большинство пьяниц, был философом. Размышлял он преимущественно ямбом. Стихи начинались гениальной фразой вроде — «Сплю с собакой морда в морду». Но всегда заканчивались одним и тем же. Семенович раскаивался. Просил прощения у Пашки, а у Бога — место в раю для сына. После того как Пашки не стало, он поверил в Бога. Иначе все теряло смысл. Даже смерть.
Природа в отношении Семеновича поступила крайне непоследовательно. Одарив шаляпинским голосом, совершенно лишила слуха. Сотрясал бы он иначе хрустальные люстры в оперных театрах, ходил бы по цветам на сцене, как по листьям в осеннем саду. Может быть, оберегая дар, и пил бы меньше. Проходя мимо дверей кабинета Семеновича, посторонние люди пугались: кто это у вас так кричит?
— Это он не кричит. Это он думает, — успокаивали их сослуживцы поэта. — Если он закричит, штукатурка потрескается.
Собаку, с которой «морда в морду» спал Семенович, звали Жулькой. Он отыскал ее на Сайране среди таких же беспородных бродяжек, и сердце подсказало ему: спасая именно ее, погиб Пашка.
— Ты зачем привел в дом эту заразу? — напустилась на него жена. — Только блох нам и не хватало. Выброси ее сейчас же!
Свалявшаяся грязная шерсть делала Жульку похожей на сапожную щетку с засохшей ваксой. Но у этой щетки были Пашкины глаза.
— Выбросить? — побагровел лицом Семенович.
Схватил собачку левой рукой за грязную холку, правой — за шею жену и, не разуваясь, повлек их на балкон. Жили они на восьмом этаже. Вытянул руку с визжащей Жулькой за перила и повторил:
— Выбросить?
Так Жулька стала полноправным членом семьи. А когда ее помыли с шампунем «Яблочным», обнаружилось, что шерсть у нее белая. Как крылья у ангела. Семенович был убежден, что в Жульку переселилась Пашкина душа, и часто беседовал с ней. Собака, склонив голову набок, внимательно выслушивала его, стучала хвостом о пол, а в особо трогательных местах исповеди вылизывала слезы хозяина, отдававшие водкой. Он часто распалял себя до рыданий. Мужики одергивали: «Не будь бабой, Семеныч, прекрати. Это водка в тебе плачет». Женщины жалели и плакали вместе с ним. Эти особы находят особое удовольствие в вытирании соплей. Каждое воскресенье Семенович с Жулькой ездил на могилу к сыну. Просил прощения, плакал, сотрясаясь большим телом. Жулька тихо скулила.
Однажды он зашел к Руслану — человеку, пытавшемуся вылечить Пашку. Принес зеленую папку. Когда он развязал ее, выпали и рассыпались по полу пожелтевшие листки из школьных тетрадей в клеточку с почеркушками. Вид этих затертых, мятых бумажек, которых касалась рука сына, растрогал Семеновича, и он безудержно разрыдался:
— Посмотри, каким он был талантливым. А я, сволочь такая…
Человеку нужно прививать чувство вины до того, как он наделает глупостей, подумал Руслан, чтобы потом не терзать себя бесполезным раскаянием всю жизнь. Мысль была правильная и неисполнимая, а оттого горькая, как изжога. Если бы можно было раскаяться до греха. Раскаиваться — не значит распускать сопли. Раскаиваться — значит стать другим человеком. Понятно, эта простая мысль формулировалась не так прямолинейно. Но Семенович все равно оскорбился: зачем ему становиться другим человеком, если нет Пашки, что он может ТЕПЕРЬ для него сделать? Руслан пожал плечами: ОНИ живут в нашей памяти, мы ИХ живые памятники. Мы обязаны жить не только за себя, но и за НИХ, если уж так случилось. Кто знает, что такое жизнь и что такое смерть? Может быть, наша жизнь — это лишь ИХ сон. Это была темная, мистическая философия, родственная поэзии, а такие вещи доходили до Семеновича быстрее и лучше логических умозаключений.
— Хочу издать стихи, посвященные Пашке, и проиллюстрировать его рисунками, — сказал он, осушая короткопалыми руками глаза. — Но Пашка мало после себя оставил. Может быть, он что-то рисовал у вас?
По дороге к трамвайной остановке, Семенович делился замыслом книги. Неожиданно останавливался и, размахивая руками, гудел колоколом, пугая прохожих. Глаза у человека горели. На него было приятно посмотреть.
— Ты должен мне помочь, — схватил он за руку Руслана. — Мне надо завязать. Хотя бы на год. Только не хочу быть подводной лодкой. Можно завязать без торпеды?
Издать стихи в наше время, во-первых, очень просто и, во-вторых, невозможно.
Очень просто, если у тебя есть деньги. Невозможно, если денег нет. Поэзия в наш корыстный век никому не нужна. Семенович ринулся зарабатывать деньги. Он занялся тем, что презирал. Рекламой. Пиаром. Писал на заказ, подстраивался под клиентов. Таким деловым, трезвым и противным его давно не видели. На привычные застолья — с поводом и без повода — приходил с сувенирной керамической кружкой, подаренной рекламодателем, на которой под Гжель было тиснуто: «Завод имени Кирова», два скрещенных гаечных ключа и корпус с черными глазницами окон. Очень напоминало череп с костями. «Нет, ребята-демократы, только чай».
— Семеныч, какой ты стал хороший, респектабельный, — говорили женщины, смахивая слезы.
Иногда нервы его подводили, и он закатывал скандал на пустом месте. Но народ понимал его состояние, и все улаживалось миром. Просто в таких случаях говорили: «Опять Семеныч глаза чаем залил».
Книга вышла через год. Карманного формата. С цветной обложкой. С автопортретом Пашки. На себя он не был похож, но на руках держал собачку, очень похожую на Жульку. То, что казалось Руслану почеркушками, смотрелось свежо, царапало душу и воображение. Весь тираж автор раздарил. При этом очень серьезно относился к дарственным надписям. Он хотел, чтобы о Пашке узнало как можно больше людей и чтобы он жил в их душах, как в его душе.
Казалось, покаянная работа над книгой излечила его. Он все так же часто говорил о сыне, но при этом не плакал.
Саблезубыч, сосед по кабинету, договорился с одним из частных каналов об интервью с Семеновичем. Хищным прозвищем коллега был наречен не за свирепый нрав, а исключительно из-за конструкции усов, ниспадающих подобно моржовым клыкам. Это был добродушный человек, лицом похожий на Дениса Давыдова, а характером — на Пятачка из мультфильма.
— Ты, Семеныч, за все человечество не напрягайся, — увещевал он товарища в минуты отчаяния, приступы которого случались после просмотра утренних газет, — твой единственный долг перед человечеством — самому остаться человеком.
Такая позиция возмущала Семеновича, и он туманно, но яростно лопотал о капле, в которой заключен океан. Семенович был поэтом, а Саблезубыч — просто нормальным человеком. Они редко приходили к общему мнению.
Семенович основательно подготовился к встрече с электронной прессой. Он сидел, погрузившись в кресло мешком, набитым манной кашей, слегка завалившись набок. Голова свисала на грудь, отчего храп, резонируя в грудной клетке, звучал органно, мощно, прерываясь порой невнятным утиным бормотанием. Краснолицый, растрепанный, зареванный. С расстегнутой, разумеется, ширинкой. Когда телевизионщики растолкали его, Семенович первым делом расплакался, но быстро взял себя в руки и стал с подвыванием читать стихи:
В навоз на три аршина
Страна погружена.
Лишь светлые вершины
Торчат из-под г…на.
Умиляясь собственному бормотанью, он пытался между делом отечески облобызать известную в городе телеведущую.
— Семеныч, давай перенесем разговор на завтра, — вмешался в событие красный от смущения Саблезубыч. — Идем умоемся, причешемся, ширинку застегнем…
И выкатил товарища из кабинета в кресле с колесиками. Печально закурлыкали они по мраморному полу. Как журавли осенью. Когда же вернул Саблезубыч умытого поэта на место, телевизионщиков не было. И дошло до Семеновича коварство Саблезубыча, заскрипел он остатками зубов и золотых коронок:
— Сволочь! Я это для Пашки! Я в память о нем… А ты! Откуда ты такой?
Обнял товарища Саблезубыч за мягкие плечи, попытался утешить. Но схватил со стола Семенович пиратскую кружку, размахнулся и… Кровь залила лицо Саблезубыча. Зажав рану рукой, ослепший, выбежал он в коридор, преследуемый разъяренным поэтом. Саблезубыч попытался спастись за первой же дверью. К сожалению, дверь оказалась стеклянной и со звоном рассыпалась под ударом керамического сосуда. Схватили сослуживцы Семеновича под мягкие руки, принялись отбирать кружку, вразумлять, призывать к состраданию. Коридор сотрясался, звенел и сверкал, словно в нем громыхала, но никак не могла вырваться на волю молния.
Мучимый угрызениями совести, Семенович пришел к Руслану и поведал печальную повесть о бездушном Саблезубыче, вынудившем его на неприглядный поступок: с работы выгнали, как муху из кухни полотенцем.
Утешать его Руслан не стал.
— Знаешь, Семенович, в чем твоя беда? Чрезмерно ты себя любишь.
— Я?! Себя?! Люблю?! — возмутился Семенович. — Да я себя ненавижу!
— Вот именно. Любить себя, ненавидеть себя — это одно и то же. И одинаково глупо. Что такое есть ты? Божественный разум, замурованный в тленную плоть, как в скафандр. И когда ты говоришь, что ненавидишь себя, ты ненавидишь этот скафандр. А к своему телу нужно относиться проще. Как к машине. Не надо любить, не надо ненавидеть. Достаточно вовремя проводить техосмотр, содержать в чистоте, выполнять элементарные правила дорожного движения…
— Ты говоришь банальные вещи, — рассердился Семенович, — все не так просто.
— Согласен. Но согласись и ты: система может быть сколь угодно сложной, но аварии случаются всегда по самым банальным причинам. Человеку кажется, что он страдает от несовершенств мира, а на самом деле у него элементарный запор. Извини.
Это был долгий разговор, в результате которого Семенович стал работать санитаром у Руслана. Казалось, ничто не выбьет его из жертвенной колеи, но однажды Жулька выбежала на проезжую часть, и Пашкина душа, вспорхнув из-под колес черного «мерседеса», навсегда улетела к белым вершинам гор.
Они похоронили Жульку под зимним дубом. С той стороны, где дупло запломбировано бетоном. Семеновича утешила мысль, что через несколько лет ее плоть станет частью исполинского ствола, узловатых ветвей, а душа собачки сольется с душой дерева. Тихий, опустошенный, как небо после грозы, осиротевший хозяин произнес приличествующую в подобных случаях речь. В завершение он сказал:
— А теперь я пойду и напьюсь, теперь мне не для кого жить.
— Теперь мы пойдем и напьемся вместе, — поддержал его Руслан, — ты что будешь — чай, кофе?
— Не надо меня спасать, — обиделся Семенович.
— Рад бы, да не могу. Волшебников нет. Есть единственный способ спасти себя. Спасать других, Семенович, спасать других. Мужик самой природой предназначен кого-то защищать. Если никого не спасает, его существование теряет смысл. Человек осознает свою ненужность — и включается дремлющий до поры до времени инстинкт самоуничтожения. Не отчаивайся.
— Да я и не отчаиваюсь, — нахмурился Семенович.
— Как же не отчаиваешься, когда от чая отказываешься?
Детский розыгрыш смутил и тронул Семеновича.
— Давно хотел тебя спросить, — сказал он, ковыряя в носу большим пальцем, — зачем тебе эта пепельница? Ты же не куришь.
— Это не пепельница. Это зуб мамонта, — ответил Руслан, помрачнев.
— Ты скажи! — удивился Семенович и завертел ископаемую кость в руках.
Постаревший, наивный ребенок, отходящий после слез. Руслан вежливо, но твердо изъял реликвию, поставил на место. Подошел к электрочайнику и спросил:
— Кофе, чай? Давай я тебе на горных травах заварю.
— Давай, — и снова взял в руки зуб мамонта. — А где ты его откопал?
— Длинная история, — ответил Козлов, нахмурившись.
Заструилась вода, и в кабинете запахло сенокосом. Ноздри Семеновича затрепетали. Этот трепет изобличал порочность натуры. Нетерпение.
— Ух, ты! А мы всякую дрянь пьем… А это кто такой?
С любительской фотографии на Семеновича с иронией смотрел угрюмый человек. Из косматого стога волос выглядывали глаза человека, видевшего и Бога, и дьявола. В этом лице сочеталась первобытная сила и слабость разочарования.
— Ишь, как очами сверлит, борода нечесаная! Чистый Гришка Распутин.
— Есть люди, похожие на мосты, — сказал Руслан, поворачивая портрет угрюмого человека к себе. — Встретишься с таким — и не заметишь. Для того чтобы оценить мост, нужно свернуть с дороги, посмотреть на него с реки. А времени нет. Спешим…
На экране телевизора загорелась заставка «Discovery». Над бескрайней белой тундрой, поднимая круговую метель, завис вертолет с подвешенной на тросах голубой глыбой льда, из которой торчали кривые черные бивни. Лысый француз с глазами пирата говорил о возможном воскрешении мамонта, вырубленного из вечной мерзлоты. Российские мужики в старых солдатских бушлатах, кожаных шапках и унтах, опираясь на ломы и лопаты, курили на заднем плане «Беломор» и ухмылялись, отводя глаза от камеры.
— Так, где ты раскопал зуб мамонта? — спросил Семенович, удивленный навязчивым совпадением.
— Подарок первого пациента.
Тень пробежала по лицу Семеновича, сгустилась в глазницах.
— И что с ним сейчас?
— Застрелился. Но потом все у него вроде бы наладилось.
Лоб Семеновича вспахали невидимые лемеха, покрыв его ровными глубокими бороздами. Зрачки расплылись во всю радужную оболочку. Завис Семенович.
— Как застрелился? Как наладилось?
— Убил себя со всеми пороками и мерзостями. Стал жить с чистого листа.
— А-а-а, в переносном смысле…
— Да почему же в переносном. Застрелился из пистолета. Системы Макарова. А в новой жизни старые вещи не нужны. Особенно такие, с которыми многое связано. Вот он мне зуб мамонта и подарил, застрелившись.
— Постой, постой! Что ты мне голову морочишь? — рассердился Семенович, — Как это может быть, чтобы человек застрелился, а потом подарил тебе зуб мамонта? Ты мне можешь толково разъяснить?
— Не могу, Семенович, врачебная тайна.
— Да, хорошо, если не врешь, вот так бы, — Семенович приставил к виску воображаемый пистолет: — раз — и все, живи по новой.
— Если бы «раз — и все», — с долей уныния возразил Руслан. — Риск чрезвычайный. Опаснее, чем по паутинке над пропастью.