Ровно через неделю я встретил слепца-чужака на станции Уральской железной дороги Богданович.
Он пытался попасть на поезд, но без билета его не пускали: железная дорога не богадельня… Он так и остался на вокзале с протянутой рукой. Не нашлось настолько щедрого благодетеля, который заплатил бы за его проезд «до города». Это была совершенно бесполезная попытка прорваться в такое место, где слепой человек может рассчитывать на щедрое подаяние: его из города высылали уже несколько раз «по месту жительства».
В вагоне третьего класса, где вместе со мной возвращались с вод из Курей еще несколько курсовых, зашел разговор о несчастном человеке. Одни жалели его, а другие порицали. Особенную жестокость проявил благообразный седенький старичок, по-видимому, дышавший голубиной кротостью.
— Так и следует их, варнаков, — повторял он настойчиво: — не притворяйся бродягой… Милостыню-то не им, варнакам, подают, а богу. Лепта… Вот теперь и казнись за напрасную-то милостыню, да и другим закажи. Да…
— Это одна жестокость, — спорил курсовой отец дьякон. — Наказание несоразмерно с виной… Помилуйте, купоросным маслом выжечь глаза живому человеку!..
— Достаточно этого зверства среди мужиков, — присовокупил молодой купчик. — Даже ужасное зверство происходит… Страшно рассказывать. Про подкованную-то девку слышали? Мне это верный человек сказывал… как же-с!.. Тоже в деревне дело было… Девка-то гуляла, ну ее свои парни и захотели поучить. Привели в кузницу, поставили в лошадиный станок и сейчас кузнецу: «Подковывай!». Тот туда-сюда, а они ему ножом пригрозили. Что бы вы думали, ведь подковали, как лошадь куют: например, взяли подкову, накалили и сейчас, например, к левой ноге приставили и гвоздями-с… Так на обе ноги подковали и одну руку, а тут уж девка не стерпела: в станке померла-с.
— И поделом, не плешничай, — подсказал благообразный старец. — Разврат-с… Для нее же лучше, то есть для девки, что, например, еще на земле приняла казнь за свои грехи. Агроматный разврат идет теперь среди мужиков, не говоря о заводах или городах. Ослабел народ, в особенности женский пол… Их бы, блудниц этих самых, всех купоросным маслом!..
Легенду о подкованной девке мне приходилось слышать в нескольких вариациях, но достоверность ее еще требует подтверждения. В настоящем случае важно отношение к такому факту «посторонней публики». Благочестивый старичок напирал главным образом на «чернядь», на мужика, для которого требовал и кнут, и зеленую улицу, и застенок, а публику в собственном смысле выгораживал.
— Что такое мужик: зверь! — ораторствовал он уже с ожесточением. — Посмотрите, что мужики по деревням над своими бабами выделывают… Страсти господни! И вообще зверство… Как окружный суд наедет куды-нибудь в Шадринск или в Ирбит, глядишь, за две-то недели лет двести каторги набежит. Одним словом, варнак народ по здешним местам… Озверели все.
— Все-таки несправедливо платить зверством за зверство! — возмущался кто-то в публике.
— Ею же мерою мерите, возмерится и вам, — отвечал старичок. — Нельзя-с: темнота… Я главным образом про мужиков выражаюсь, а не касаемо до прахтикованных людей, которые имеют свое понятие. Да… Одним словом, мужик-с!..
— Все хороши, взять хоть тех же купцов, — заявил не известный никому господин, слуша-ъвший до этого момента молча. — Знаете дело купца Валина, который в Шадринске жену из ружья застрелил? Да-с… Положим, они пьянствовали вместе и человеческий образ потеряли, а все-таки…
— А она ему рожу всю исцарапала, — спорил старик. — Это, значит, Валину, а потом и говорит: «Вот, — говорит, — ты послезавтра именинник будешь, так покрасуйся с ободранной-то рожей». Ну, он и не стерпел…
— Хорошо, я допускаю, что пьяные люди могут сделать все, — согласился господин:- я даже не защищаю убитую… Оба пьянствовали, бесчинствовали и кончили уголовщиной. Это между ними и останется… А вот что нехорошо: зачем оправдали Валина-то? Мало того, что оправдали, Валин-то потом к оставшемуся после жены имуществу еще права наследства предъявил… Пожалуйте, говорит, мою седьмую часть. Где же, например, совесть?..
— Это уж адвокаты научили…
Поезд летит по слегка всхолмленной равнине. Вдали мелькают какие-то деревни, перелески и шахматы полей. Картина самая мирная, которая совсем уже не вяжется с жестокими разговорами. Наступает долгая пауза. Благообразный жестокий старичок глядит в окно и тяжело вздыхает, сокрушаясь об ему одному известных грехах. Споривший с ним господин задумчиво крутит усы и время от времени вызывающе поглядывает на других. Очевидно, его так и подмывает еще раз сцепиться с жестоким старцем и договорить что-то недосказанное, что его, видимо, мучило. Одет он прилично и вообще приличен. Только в серых выкаченных глазах светится что-то такое желчное и беспокойное. Одним словом, довольно распространенный тип человека, который «не позволит наступать себе на ногу». Он попробовал завести разговор с о. дьяконом, но из этого ничего не вышло: о. дьякон оказался таким кротким человеком, что соглашался уже вперед с каждым вашим словом.
— Нет, позвольте-с… — говорил желчный господин, споря с невидимым противником… — Так нельзя-с!.. Конечно, мужицкое зверство возмутительно, но это физическое зверство, где человека убивают, режут, ослепляют, увечат… Сравнительно это еще не так страшно, как нравственное зверство. Даже подкованная девка, в сущности говоря, терпима… Конечно, я говорю о сравнительной жестокости и хочу сказать то, что, перенеси эта девка операцию подкования, она стала бы жить калекой, как мужик с выжженными глазами. Так я говорю?
Вопрос был обращен к благоразумному старцу, точно желчный господин хотел выстрелить в него.
— Обнаковенно… — бормотал старец, напрасно стараясь проникнуть в скрытый подвох. — Темнота, вот что!
— А позвольте узнать, что вы называете темнотой? — прицепился желчный господин.
— Очень просто: когда человек неполированный… вообще…
— Понимаю. Только, по-моему, совершенно наоборот: полированный-то человек и вынет из вас душу. Про дело Миловзорова слышали? — обратился желчный господин уже ко всем. — Ну, конечно, слышали… И в местной прессе было напечатано в качестве слуха. Да-с… Только все это дело публике неизвестно вполне, а я могу его рассказать.
— Господин, позвольте! — азартно вступился благообразный старец. — Про этакое дело сторонним людям даже и разговаривать-то невозможно, потому как промежду мужа и жены один бог судья. Да-с… Это даже и в законе сказано… Ежели, например, девица не соблюла себя и вдруг под венец… Это хоть кого касаемо, так не вытерпит. Таких-то в воде топить надо, вот что… Прямо будем говорить!
— Нет, уж извините! — закричал желчный господин, поправляя начинавший давить его ворот крахмальной сорочки. — Никакой зверь так-то не сделает, как ваш «прахтикованный» и полированный человек. Ужаснее всего то, что ваш Миловзоров ничего ужасного из своей особы не представляет: самый обыкновенный средний человек… да. Я его давно знаю… в карты даже играл не один раз… Совсем приличный и скромный человек. Хорошо-с… Так вот стукнуло Миловзорову сорок лет, и вздумал он жениться: есть свой небольшой капитальчик, есть место какого-то доверенного, ждать больше уж нечего, значит, остается жениться. Стал высматривать невест и нашел подходящую… Семья большая, девушка красивая и на возрасте, а приданого нет. В гимназии училась, а тут у родителей жила в каком-то заводе, где и женихов нет. Поговаривали про нее, что была какая-то у ней любовная история, и женихи обегали ее. Хорошо… Все это Миловзорову на руку, конечно, потому что не по любви же восемнадцатилетняя девушка пойдет за него. Присватался, девушка в слезы, а родители рады пристроить ее… Ну, поплакала, погоревала, а потом родные, конечно, уломали ее. Миловзоров радуется, что на склоне лет такую красоту заполучил. Скрутили свадьбу, гости разъехались, молодые остались одни… Что у них было — неизвестно, а известно то, что утром Миловзоров потребовал почтовых лошадей, выгнал жену буквально в одной рубашке и на дорогу дал заряженный револьвер, из которого посоветовал застрелиться. Она тут же в спальне и записку написала, что, мол, прошу в моей смерти никого не обвинять. Одним словом, все по форме… полированно… Вот и едет несчастная женщина неизвестно куда… Нет, она знает, куда едет, потому что и записка написана и револьвер в руках. К родителям нельзя и носу показать, муж прогнал — одним словом, некуда ей идти, вот этой самой женщине с револьвером. Она виновата — это правда… Но, может быть, она надеялась, что муж ее простит, просто пожалеет ее молодость — мало ли на что надеется человек. И вдруг она видит, что ей в восемнадцать-то лет ничего, кроме смерти, не осталось. Будь она потерянная женщина, так она нашла бы утешителя, а тут другое: душу вынули из живого человека в одну ночь. Ведь Миловзоров не без греха прожил до сорока лет, а жене не мог простить… Сидит она с револьвером, колокольчики позванивают, звенит у ней в голове, и чувствует она, что кромешное зверство кругом: и тот человек, который обманул ее девичью неопытность, и молодой муж, и родители — все звери, один к одному. Целую станцию так-то она, бедная, ехала и все думала, а потом приехала на постоялый двор, забежала куда-то в конюшню и бац из револьвера. Только рука дрогнула — не насмерть первая пуля, пожалуй, еще оживешь, — она второй раз бац и в третий. Так и кончилась…
— Сама виновата, — заключил седенький старец.
— Конечно, виновата, никто не спорит. А вот вы, например, не имеете греха на душе? Может быть, мы-то с вами в тысячу раз хуже ее, не может быть, наверное, и все-таки живем, потому что и сами озверели… Да. Ведь Миловзоров душу живую убил — и ничего; он служит на старом месте, его терпят, и, главное, он сам себя терпит. Даже больше, он считает себя правым, потому что и другие «прахтикованные» люди считают его таким. Ом может спать, есть, пить, разговаривать с другими и даже, вероятно, женится в другой раз… Ведь такому зверству нет имени, нет меры?! Если бы он убил ее сам, так это по нашей жестокости еще понятно, как подкованная девка; но Миловзоров побоялся ответственности и довел несчастную восемнадцатилетнюю женщину до того, что она сама себя убила. Людоеды покажутся младенцами перед таким полированным человеком…
1890 [1]