Тем не менее, повторяю, тот разговор стал вехой в их отношениях, и в дальнейшем это полностью подтвердилось: все, происходившее между ними потом, даже спустя много времени, все оказывалось лишь отзывом на него, лишь его результатом. Вначале, как прямое следствие, смягчилась настойчивость Марчера — пожалуй, даже перешла в свою противоположность, словно его вечная тема отпала под воздействием собственной тяжести, более того, словно Марчера вновь стали посещать мысли об опасности впасть в эгоизм. Он считал, что, в общем, недурно усвоил, как важно не быть себялюбцем, и, действительно, согрешив в этом смысле, всегда спешил загладить свой грех. Во время театральных сезонов он охотно искупал такие проступки, приглашая свою приятельницу в оперу, и порою столь рьяно доказывал стремление разнообразить пищу для ума мисс Бартрем, что ей случалось появляться там вместе с ним раз десять, а то и двенадцать в месяц. Иногда, проводив ее до дому, Марчер даже заходил к ней, дабы завершить, по его выражению, вечер, и, желая подчеркнуть свою позицию, соглашался разделить с хозяйкой легкий, но изысканный ужин, который всегда был для него наготове. А сводилась эта позиция к тому, что он никогда не настаивал — или считал, что не настаивает, — на разговорах о собственной персоне: к примеру, готов был сесть за фортепьяно, благо оба играли на этом инструменте, стоявшем тут же в гостиной, и повторить в четыре руки пассажи из прослушанной оперы. И все же в один из таких вечеров Марчер напомнил Мэй Бартрем, что не получил ответа на вопрос, который задал во время разговора, отметившего последний день ее рождения. «Что спасает вас?» — спросил он тогда, имея в виду — спасает от угрозы прослыть не такой, как все. Пусть она права, и он лишь оттого не привлекает к себе внимания, что важнейшую сторону своей частной жизни устроил по образцу большинства мужчин, то есть, довольствуясь малым, заключил своего рода союз с женщиной, не более примечательной, чем он сам, — но вот как она ухитрилась не привлечь к себе внимания, и почему такой союз, всем, конечно, известный, не вызвал кривотолков?
— А я не говорила, что кривотолков не было, — сказала Мэй Бартрем.
— Ах, так! Значит, вы-то не были «спасены».
— Мне это безразлично. Если вы нашли свою женщину, то я нашла своего мужчину, — ответила она.
— Стало быть, вас такое положение устраивает? Она помедлила с ответом.
— Оно устраивает вас, так почему бы, по тем простым человеческим понятиям, о которых мы говорили, оно не должно устраивать и меня?
— Понимаю. «По простым человеческим понятиям», из которых вытекает, что вам есть для чего жить. То есть не только для меня и моей тайны.
Мэй Бартрем улыбнулась.
— По-моему, из этого совсем не вытекает, что я живу не для вас. Речь идет как раз о моей с вами близости.
Он понял ее реплику и рассмеялся.
— Ну да, ну да, но если, как вы говорите, я для всех окружающих вполне зауряден, вы для них тоже заурядны, не так ли? Вы помогаете мне слыть таким же, как все. А если я такой, как все, ваша репутация, считаете вы, в безопасности. Правильно я вас понял?
И опять она помедлила, но ответ ее был достаточно ясен:
— Правильно. Только это и важно для меня — помочь вам слыть таким, как все.
Он не поскупился на слова благодарности:
— Как вы добры ко мне! Как великодушны! Не знаю, как и доказать вам свою признательность.
И снова, уже в последний раз, она задумалась, словно выбирала ответ. Но ее выбор был предрешен.
— Будьте верны себе, вот и все.
И он остался верен себе, все шло как всегда, и на этот раз так долго, что наступил, не мог не наступить день, когда они вновь попытались проникнуть в душевные глубины друг друга. Казалось, их нервы требовали, чтобы время от времени оба опускали лот в эти глубины, стараясь измерить бездну, обычно скрытую помостом, достаточно прочным, хотя и шатким с виду, порою даже вздрагивающим под напором воздушных вихрей. К тому же в отношениях Марчера с Мэй Бартрем появился новый оттенок из-за ее нежелания опровергнуть укор, будто она не решается поделиться с ним своей догадкой, укор, который вырвался у него к концу последнего и едва ли не самого прямого их разговора. Он тогда вдруг почувствовал — она что-то «знает», что-то плохое для него, такое плохое, что не смеет рассказать ему об этом. На его слова — все, очевидно, настолько плохо, что ей страшно, как бы он не догадался, — последовал уклончивый ответ, который требовал немедленного прояснения, но Марчер из-за особой своей чувствительности не осмелился снова подступиться к столь грозному предмету. Он ходил вокруг да около, то приближаясь, то удаляясь; впрочем, беспокойство его умерялось сознанием, что не может она «знать» ничего такого, чего не знал бы он сам. Источники знания у обоих общие, разве что у нее восприимчивее нервы. Такова природа женщин: если кто-то вызвал их интерес, они улавливают такие тонкости, касающиеся этого человека, которые сам он зачастую уловить не может. Нервы, чувствительность, воображение — вот их дозорные и поводыри: что касается Мэй Бартрем, ее несравненное достоинство как раз в том и состояло, что она так близко к сердцу приняла его судьбу. В эти дни он познакомился с чувством, до тех пор, как ни удивительно, ему неведомым: все растущим страхом утратить ее в катастрофе — в какой-то катастрофе, но не в той самой. Этот страх был вызван отчасти внезапным и острым ощущением, что дружба с Мэй Бартрем сейчас ему нужнее, чем когда-либо прежде, отчасти нынешней ее болезненностью, явной и тоже совсем непривычной. Весьма характерно для внутренней отстраненности, которую он так долго и успешно в себе взращивал — собственно, этому его свойству и посвящен весь наш рассказ, — итак, весьма характерно, что в этих критических обстоятельствах с небывалой силой обострились его предчувствия: Марчер даже начал подумывать, не вступил ли он уже в пределы, где видим и слышим, осязаем, досягаем и полностью подвластен тому, что его подстерегает.
Когда тот неминуемый день наступил и Мэй Бартрем призналась Марчеру, что у нее есть основания опасаться серьезного заболевания крови, он ощутил тень близких перемен и ледяной холод катастрофы. И сразу стал представлять себе всяческие осложнения и несчастья и, главное, думать, какой утратой грозит ему недуг мисс Бартрем. Но тут в нем, как бывало уже не раз, зашевелилось чувство справедливости, и он, по обыкновению, порадовался этому: значит, и теперь его в первую голову волнует мисс Бартрем, которая, быть может, столь многого лишится… А вдруг она умрет, так и не узнав, так и не увидев?… Было бы слишком жестоко задать ей этот вопрос сейчас, в самом начале недуга, но себе Марчер задал его немедленно и с большой горечью, глубоко сострадая мисс Бартрем из-за возможности такого исхода. И если она «знает» в том смысле, что ее осенило некое — как бы это назвать? — неопровержимое мистическое откровение, от этого, разумеется, не легче, а даже тяжелее, ибо, так давно и так полно разделив с ним любопытство к его судьбе, она положила это любопытство краеугольным камнем своей жизни. Мэй Бартрем жила, чтобы увидеть все, что должна была увидеть, и как мучительно ей будет уйти, прежде чем предвиденное сбудется! Эти размышления, как я уже сказал, освежили великодушные чувства нашего джентльмена, однако с ходом времени он обнаруживал в себе все большую растерянность. Двигаясь с какой-то странной плавностью, время несло ему — ну, не удивительно ли? — не только угрозу немалых затруднений, но первую настоящую неожиданность на всем его жизненном поприще — если слово «поприще» вообще применимо к жизни Марчера. Мэй Бартрем уже совсем не выходила из дому, он виделся с ней только в ее гостиной, больше нигде, хотя не было, кажется, такого уголка в их любимом старом Лондоне, где в прошлые годы им не доводилось бы назначать друг другу встречи; теперь она всегда принимала его, сидя у камина в покойном старинном кресле, с которого ей все труднее было подниматься. Однажды, наведавшись к ней после сравнительно долгого отсутствия, он был поражен внезапной переменой в ее облике: она выглядела куда старше, чем, по его представлениям, была на самом деле. И тут же спохватился: перемена произошла отнюдь не внезапно, это он внезапно ее заметил. Мэй Бартрем выглядела старше потому, что за столько лет успела состариться или почти состариться и, разумеется, это еще в большей степени относилось к ее гостю. Если она почти состарилась, то Джон Марчер состарился без всякого «почти», но эту истину он постиг, только глядя на свою приятельницу. С этого открытия начались для него неожиданности и, начавшись, принялись умножаться, набегать друг на друга, словно их, связанных в тугой пучок, где-то прятали по непонятной прихоти, приберегая для предвечерней поры его жизни, для той поры, когда большинство людей давно поставили крест на неожиданном.
Прежде всего Марчер поймал себя — именно поймал — на вполне серьезном раздумье: не заключается ли великое событие всего-навсего в том, что он станет вынужденным свидетелем постепенного ухода от него этой прелестной женщины, этого замечательного друга? Никогда еще так безоглядно не превозносил он в своих мыслях Мэй Бартрем, как теперь, столкнувшись с подобной перспективой, однако почти не сомневался, что если бы ответ на загадку стольких лет сводился к обыкновенному исчезновению даже такой пленительной особенности его судьбы, это было бы слишком постыдным снижением самой загадки. При занятой им жизненной позиции рухнуло бы самоуважение Марчера, а под грузом такого обвала и все его бытие превратилось бы в смешное и уродливое банкротство. А он был далек от признания себя банкротом, хотя и затянулось ожидание неведомого, которому предстояло увенчать это бытие успехом. Нет, он ожидал иного, не того, что сейчас предстояло. И все же, когда Марчер до конца понял, как долго он ждал и, во всяком случае, как долго ждала Мэй Бартрем, даже его вера заколебалась. Думать, что она-то, несомненно, ждала втуне, было мучительно, тем более что эта мысль, которой сперва он лишь играл, становилась все тяжелее по мере того, как все тяжелее становился недуг его приятельницы. Постепенно Марчер пришел в такое состояние духа, которое тоже можно причислить к постигшим его неожиданностям; кончилось это тем, что он научился смотреть на него со стороны, как смотрел бы на уродливое изменение своего внешнего облика. И, неразрывно связанное с этим состоянием, в мозгу у него копошилось нечто, совсем ошеломляющее, чему он, если бы посмел, придал бы форму вопроса. Не означает ли происходящее, то есть она, и ее тщетное ожидание, и, вероятно, близкая смерть, и беззвучное предостережение, которое во всем этом заложено, — не означает ли оно яснее ясного, что слишком поздно, что ни для чего уже не осталось времени? Никогда прежде не допускал он в своей одержимости даже намека на сомнение, никогда, вплоть до последних месяцев, не изменял убеждению, твердой уверенности в том, что предназначенное сбудется в свое время, даже если ему, Марчеру, покажется, будто время уже истекло… Но теперь, теперь оно и впрямь, кажется, истекло, запас мизерно мал, и при том, как все складывалось, уже и его давняя одержимость вынуждена была с этим считаться; не облегчал дела тот все более очевидный факт, что для воплощения в действительность великого неведомого, в чьей длинной тени жил Марчер, уже почти не осталось места. Встретиться с судьбой ему предстояло во Времени — следовательно, обрушиться на него она тоже должна была во Времени; едва он осознал, что уже не молод, иначе говоря, изношен, а это, в свою очередь, означает — слаб, как осознал и другое. Все на свете взаимосвязано — он и великое неведомое равно подчинены единому закону. Когда, в соответствии с этим законом, изнашиваются возможности, когда тайна богов теряет крепость или — как знать? — совсем испаряется, тогда, и только тогда приходит сознание банкротства. Претерпеть разочарование, бесчестие, позорный столб, виселицу — это еще не банкротство; банкротство — ничего не претерпеть. Бредя на ощупь темной долиной, куда его завел неожиданный поворот тропы, Марчер все время размышлял об этом. Пусть его постигнет самое страшное крушение, пусть он окажется связанным с любой гнусностью, с любым постыдным, даже чудовищным деянием, он готов ко всему, поскольку, в конце концов, не так уж стар, чтобы избежать возмездия, лишь бы сохранилась пристойная соразмерность между жизнью, которую он вел в ожидании обещанного события, и самим событием. У него осталось одно желание: не оказаться в дураках.