Март ликовал.
Небо взлетело высоко-высоко и тонко, прозрачно мерцало, словно в пронзительной синеве украдкой роились все звезды. А снег, сухо треща под лыжами, пылал, как подожженный. Висячие сугробы на ветках сами сияли, будто причудливые слоистые солнца.
Так далеко от городка уже мало кто уходил. Народ предпочитал тешиться толпами, переваливаясь по-утиному на бесхитростных ближних взлобках кто с друзьями-подругами, кто по-семейному. Но здесь и трассы делались посложней, и перед носом не мельтешил никто; пустая лыжня прельстительно, вся - только твоя, улетала в лес, нескончаемо обещая, что вот за следующим поворотом еще красивее. А если кидалась под ноги пересеченка, так уж не ручные бугорки для немощных увеселений, но нешутейные, окрыляющие уклоны метров в двести длиной, такие, чтобы в ушах свистело, и морозный пузырь, лопаясь и трепеща перед лицом, срывал дыхание.
Здесь редко кого встретишь.
А если и доведется, то обязательно тоже фаната, жадного до НАСТОЯЩЕЙ свободы и потому взмыленного так, будто он и не отдыхает вовсе, а из последних сил шкуру спасает от идущих по пятам душманов. И сразу видно - человек. Не языком чесать вышел, и не престижный инвентарь демонстрировать, театрально телепаясь там, где побольше зрителей, и даже не в снежки играть, хохоча и флиртуя, а чтоб до седьмого пота и полного счастья. Потому что даже на шестом поту полное счастье еще не наступает, только намек на него, только обещание. Вот когда седьмой пот сошел - тогда все. Тогда ты любишь весь мир, готов всем все простить и со всеми обниматься. И все кажется ясным и преодолимым.
Сегодня непременно следовало дойти до седьмого пота. Потому что приезжали мама с Валенсием, и Вовка, собственно, так и не знал еще, как себя с ними здесь вести.
Хекнув азартно, он что было сил ударил палками снег и вписался в резкий поворот. Начинались самые дебри.
Опаньки! Вот так. Вот тебе и редко кого встретишь.
Чуть ли не прямо на дороге, аккурат на пересечении с поперечной лыжней, уходящей на боковой холм, за которым, как уже знал Вовка, обвально срывался аж до самого озера головоломный спуск по узкой извилистый просеке, в сверкающем всклокоченном снегу романтически сидела, изящно подогнув ножку, одинокая пигалица в ярко-красном комбинезоне. Будто на пляже.
Ага, понятно. Съехала сбоку и не справилась, как говорится, с управлением. Наверное, туда залезла, там у нее сразу сердце в пятки, Вовка и сам, забравшись в первый раз на гребень, с полминуты духу набирался, прежде чем толкнуться в тесный безвозвратный провал, падавший, казалось, чуть не к антиподам. Ясно дело, решила не рисковать, правильно сделала, между прочим, могла бы и костей не собрать; развернулась, покатила назад и, похоже, влепилась вон в ту сосенку…
Однако далеко забрела пигалица…
Ну и чего сидит теперь?
Ладно, пусть сидит. Я хочу бежать и бегу, она хочет сидеть и сидит. Живи и не мешай жить другим, как любит поучать Валенсий…
В ярком, но мешковатом лыжном унисексе и нахлобученной до глаз шапочке с трогательно свешенном набок помпоном не понять было, сколько девчонке лет: двенадцать? четырнадцать? Может, и семнадцать? Может, фитюлька, а может, красотка. Только б не решила, что я запал и клеиться начну. Вовка выпятил челюсть, уставился вперед и, снова ударив палками посильней, с сочным яблочным хрустом прокатил мимо.
– Мальчик, - безупречно вежливо, голосом чистым и прозрачным, как сосулька, позвала сзади пигалица, - а мальчик…
От этого обращения у Вовки едва палки из рук не выпали. Он обалдел настолько, что не вспомнил тормознуть; катя по инерции, растерянно обернулся - и, натурально, потерял равновесие. Прямо на глазах у наглой пигалицы он, нелепо взмахнув руками, ухнул мордой в глубокий, рыхлый, но все равно колючий на пятнадцатиградусном морозе снег.
Яростно чертыхаясь про себя, он неуклюже поднялся на карачки; всем весом оперся на палки и, выдавив себя, как домкратом, упруго встал. Смахнул снег со щек и подбородка, обернулся. Пигалица глядела на него и негромко, беззлобно смеялась. Словно из ладони в ладонь пересыпала звонкие хрусталики.
– Ты тоже! - сказала она. Потом смех ее затих, и лицо вновь стало озабоченным. - И я тоже.
Развернувшись, Вовка аккуратно толкнулся и подъехал к ней вплотную. Она подняла лицо, но так и не сделала ни малейшей попытки встать, будто приросла к очень уж приглянувшейся ей солнечной полянке.
– Какой я тебе мальчик, - угрюмо сказал Вовка.
– Кто скажет, что ты девочка, в того я первая брошу камень, - отозвалась она. Судя по тону, это была какая-то цитата, но она ничего не напомнила Вовке. Цитата не цитата - ясно было, что над ним издеваются. У него дернулся уголок губы.
– Я не мальчик, я руссофашист, - брякнул он.
С чего он так развоевался, он и сам не знал. Наверное, слишком уж она его достала “мальчиком”. Да еще так нелепо мордой в сугроб…
Пытливо глядящие на него снизу большие карие глаза стали очень серьезными. Пигалица собрала губы в трубочку и чуть склонила голову набок.
– Ты? - спросила она после паузы.
Но Вовка уже совладал с собой.
Ни с того ни с сего рассказывать про то, как он, тупой, точно булыжник, который кто-то ногой пихнул с горы, накатил и раздавил чужую жизнь; про то, как за явку с повинной, активное сотрудничество со следствием и, главным образом, из-за показаний Корхового ему пять лет навинтили условно, да потом еще, за неимением в стране нормальной программы защиты свидетелей, предложили и помогли смотаться из Москвы - и он, совсем потерявшись от обвала событий, обеими руками ухватился за робкое предложение отца переехать хотя бы на время к нему: все-таки городишко режимный, бандит сюда не вдруг попадет… И как ревмя ревела мама, и как Валенсий в праведном гневе воздымал руки к потолку и кричал патетически, с отчаянием, какого прежде Вовка у него не слыхивал - отчим будто пытался сам себя в чем-то окончательно убедить, додавить в себе какие-то сомнения и потому выл в голос, распаляясь: “Ну почему всякий, кто, понимаете ли, за эту страну, обязательно становится фашистом? И почему всякий порядочный и честный человек обязательно становится этой стране врагом? Ведь еще полтора века назад было написано: как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья!”…
Вот прямо тут, посреди застывшего в снежном сиянии дремучего леса, рассказывать эту мрачную тягомотину маленькой фее, вызывающей, загадочной и беззащитной, словно проросшая на арктических льдах земляника…
– Шутка, - только и ответил он ей.
У нее в глазах заиграли бенгальские огни.
– Ну, тогда я еврейка, - сказала она. Спокойно, без вызова, лишь с едва уловимым удовлетворением от того, что знает, чем сразу ответить; интонация подходила скорее игре в города, в которую Вовка когда-то, давным-давно, так любил играть с папой и мамой. “Ленинград” - “Донецк” - “Кудымкар”… На что предыдущий кончился - с того последующий должен начаться. Иностранных не называть.
– Да и пожалуйста, - угрюмо проговорил Вовка. Запнулся. - Чего звала-то?
– Понимаешь, мальчик, - голос у нее опять стал донельзя вежливым, - я сломала лыжу и сильно ушибла коленку. Не то что ехать - даже встать не получается. Ты не мог бы подать мне руку и помочь дойти до города?
Она говорила так безмятежно, будто на танцульках просила его купить мороженое.
Вовка просто офигел.
Было поразительно тихо. Летом лесные сердцевины полны звуков - зимой ничего живого. Стеклянный лес, хрустальный воздух, крахмальный снег, ртутное солнце - сплошное царство минералов; и, пока сам не шевельнешься, все молчит. Белое безмолвие.
Только размашисто бьет помпа сердца.
Несколько мгновений Вовка не мог ни слова вымолвить от потрясения, потом спросил:
– И сколько ты тут сидишь?
– Наверное, минут сорок, - ответила она почти застенчиво.
Как же ей, наверное, страшно было одной…
– Замерзла?
– Да. Немножко.
– Слушай, а мобилы у тебя нет, что ли?
– Разбился, - виновато сказала она, а потом, словно боясь, что он не поверит, стремглав расстегнула молнию на груди, сунула руку за пазуху и извлекла оттуда изящную, как шоколадка, плиточку “Эрикссона”. Было похоже, что шоколадку прямо в обертке попробовал на зуб и, разочаровавшись, сплюнул гиппопотам.
– Так ты нехило приложилась, - окончательно уразумел Вовка.
– Так я и говорю, - просто ответила она.
– Скорей застегнись! - вдруг поддавшись заботливой панике, рявкнул он. - Мороз ведь!
Девчонка послушно затянула молнию до подбородка.
Вовка быстро огляделся - видя все будто в первый раз, будто внове; потому что задача встала новая. Носиться, как охреневший слон, дело нехитрое. А вот ее оттранспортировать… Будет ковылять, опираясь на его руку, на сломанной лыже, да при том, что ему придется торить по рыхлому снегу параллельную лыжню для себя… Не, они и к закату не дойдут. Она просто остекленеет.
– Тебе сколько лет?
Она не сразу ответила. После паузы призналась:
– Тринадцать.
Совсем фитюлька.
– Как же тебя занесло-то сюда? - у него непроизвольно прорезался нежный, отцовский тон.
Она беззащитно пожала плечами.
– Сама не знаю. Шла, шла… Красиво.
Ответ, достойный уважения. Фитюлька, но наш человек.
– Значится, так, - начал Вовка, сам не заметив, что заговорил, будто Глеб Жеглов, но чувствуя себя очень взрослым, опытным и могучим. - Сейчас будем играть в Машу и медведя.
– Чиво-о? - изумилась пигалица.
– Ничиво-о, - передразнил ее Вовка. - Молчи и слушай. Время дорого. Сейчас сядешь мне на спину, обхватишь руками-ногами… Лыжи твои мы выкинем тут. Все равно одна сломана. Палки можешь мне отдать, я их потащу вместе со своими. Твоя задача - крепко держаться. Ясно?
Она опять поджала губы. Уже побелевшие от морозного передозняка щеки ухитрились налиться краской.
– А позволь, Микитка, я положу на тебя свою ножку, - пробормотала она. - А он и рад тому: не то что ножку, говорит, но и сама садись на меня. И как увидел он ее белую полную ножку…
– Ты эти секс-прихваты брось, - с негодованием прервал он. - Подрасти сперва!
Она засмеялась:
– Это же “Вий”!
Вовка остался непроницаемо суров. Какой такой вий, блин…
– Поздняк трепаться, - строго сказал он и опустился рядом с нею на корточки. Надо бы коленку посмотреть, мельком подумал он. Их там, в банде, помимо прочего, основным приемам первой помощи тоже учили, хоть какая-то польза; как говорит отец, знаний лишних не бывает, и коль в голове что-то застряло, то когда-нибудь да пригодится. Если это, конечно, настоящие знания, а не болботня. Да, но толку-то? Пока он будет изображать Айболита, она вообще закоченеет. Нет, никаких медосмотров. Галопом, галопом…
Он снял лыжу с расшибленной ноги. Тогда девчонка распрямила здоровую - и стал виден надетый на нее расщепленный обломок лыжи. Надо же, она его спрятала… Зачем? Чтобы не выглядеть жалко? Ну, пигалица… Молодец, чес-слово… Вот ведь угораздило ее… Он снял обломок. Повернулся спиной и встал на четвереньки.
– Заползай.
Очень странное, щекотное для души это было чувство, когда на него уселось сзади и потом, устраиваясь повыше и поудобней, от задницы к плечам аккуратно поползло мелкое, но цепкое существо потенциально женского пола. Как ни крути - не мартышка. Тонкие и гибкие, как хлыстики, руки, шурша тканью комбинезона, неловко обняли его за шею, широко разведенные коленки обхватили бока.
– Так? - стесняясь, спросила она.
– Ага, - одобрил он.
Пигалица оказалась удивительно легкой, не девчонка, а пластмассовая Барби в натуральную величину. Вовка осторожно распрямился. Она, едва слышно ойкнув, поехала было вниз по его спине, но тут же притормозила; здоровая коленка прижалась плотней, а руки судорожно передавили ему горло.
– Только не придуши меня.
Она стремглав освободила кадык. Надо же, сразу поняла где… Чуткая.
– Прости, пожалуйста, - покаянно пробормотала она и повторила: - Так?
– Да, - сказал он. Чтобы храброй фитюльке стало повеселей, он жеребячьи топнул ногой и громко заржал: - Иго-го!
И, работая только ногами, чтобы плечи и спина оставались неподвижны и девчонке сподручней было держаться, он, по возможности поддерживая ее за коленки, начал первую в своей жизни эвакуацию пострадавших.
Поначалу они не разговаривали. Осваивались. Стеклянные изваяния сосен роями плыли назад. Скрежетал и рычал под ногами снег.
Потом сзади раздался фитюлькин голос:
– Ты еще не устал?
Надо же, заботливая нашлась…
– Нет, - сказал Вовка. - Ты легкая. Не завтракала, наверно.
Он хотел пошутить, чтобы еще немножко ее развлечь, но она оскорбилась:
– Как не завтракала? Завтракала!
– А если даже и устану- мне полезно.
– Почему?
– Хорошая физподготовка.
– Ты спортсмен?
– Нет.
– Хочешь в армию?
– Позовут, так пойду, но…
– А, поняла! - сказала она. - У вас в фашистском уставе сказано, что в здоровом теле - здоровый дух.
– Дура, - сказал он.
Некоторое время она молчала. Ее дыхание обиженно участилось и горячо щекотало ему шею сзади.
– Прости, - неловко пробормотал он. - Я же сам тебе… Прости. Я в космос хочу. Знаешь, сколько весит скафандр для выхода в открытый космос?
– Сколько? - заинтересованно спросила она как ни в чем не бывало.
Он и сам не знал.
– Много, - сказал он. - Больше тебя.
Первый поворот… Километр прошли.
– А зуб даю, - сказала она, - пока ты сюда не приехал, про космос и не думал.
– Точно, - подтвердил он.
– Тут место такое. У нас мальчишки в классе как с ума посходили. Все хотят кто на Луну, кто на Марс. Просто смешно. Таблицу умножения друг у друга выясняют, но болтают с умным видом про апогей и перигей. Я у одного спрашиваю: а что выше - перигей или апогей? Молчит, моргает… Я у другого… Только третий вспомнил.
И я на них похож, подумал Вовка. Надо будет посмотреть, сколько весит скафандр.
– Ты в каком классе? - спросил он.
– Ты молчи, - заботливо ответила она. - Береги дыхание. А я буду тебя развлекать разговорами.
Он скорчил рожу типа “фу ты, ну ты” - но видеть этого она не могла.
– Я вот не понимаю: а зачем, собственно, этот космос?
– То есть как? - удивился он.
– Нет, конечно, интересно. Вот как я сюда забрела. Идешь, идешь, и хочется все дальше и дальше. Но ведь это просто идешь. Ни денег не надо, ни ракету строить… А такое сложное дело должно быть для чего-то очень нужного. Вот был в России философ Федоров. Он странный, я его поэтому люблю. Только читать ломает, у него такой язык… Жутики. Он был совершенно религиозный человек, но сам этого не понимал и хотел, чтобы все, что в религии обещано, было прямо тут. Он в науку верил, как в Бога. Если наука чего захочет, сказал он, то обязательно это сможет. А что самое важное для людей? Не бояться смерти. Поэтому надо воскресить всех, кто умер. Не дожидаться Страшного суда, когда Бог воскресит, а научиться самим. И будет рай. Федоров это называл: воскрешение отцов. Тогда встает вопрос: а куда же расселить такую прорву народу? Земли не хватит. И вот Циолковский, между прочим, его почти что ученик, сказал: в космос. Там места бесконечно много. И начал придумывать ракету. Вот ради такой цели - это я понимаю…
Вовка, втянувшись в ритм, с неторопливой размеренностью отпихивал то правую, то левую лыжню, и те будто сами несли его, как несет пловца, накатывая волна за волной, безветренная морская зыбь. Голова была свободна для беседы - но Вовка ушам своим не верил. Слушать детский голосок, произносивший все это, было противоестественно. Как если бы маленькая золотая рыбка в аквариуме, подплыв к стеклу, вместо беззвучного и бессмысленного шлепанья губами открыла ротишко и зычно выдала из-под воды оперную арию.
– Слушай, а ты правда еврейка?
– А что? Думаешь, я так шучу?
– Нет, просто… - он не знал, что сказать, потом нашелся: - Не похожа. У тебя нос скорей картошкой, чем клювом…
– Еще вытянется, - кровожадно пообещала она.
– Да ну тебя. Я серьезно спрашиваю…
– А если серьезно - то наполовину. Папа русский. По фашистским понятиям - самый криминальный вариант.
– Понятно… - хмуро проговорил он.
– Но ты знаешь, я про все эти национальные дела вспоминаю, только когда слышу, что жидов ругают.
Он помолчал, потом не выдержал:
– А когда русских?
– Ну, знаешь, - возмутилась она, - смотря за что.
– Вот то-то и оно, - сказал он, поразмыслив.
– Что?
– Что когда евреев несут по кочкам, ты сразу вспоминаешь, что еврейка. И сразу: а-а-а! наших бьют! А когда русских - то не вспоминаешь, что русская. Тут, мол, за дело ругают, справедливо. А тут, пожалуй, перехватили… Но за живое не берет. Правильно я понял?
Она долго молчала. Он метров полтораста успел отмахать и уже почти уверился, что опять ее обидел, но она задумчиво призналась:
– Даже в голову никогда не приходило посмотреть так.
Он засмеялся.
– Ты чего? - удивилась она.
– Прости, но… Не удержался. Как ты мне про Федорова-то…
– А Федоров чем тебе не угодил?
– Да не в том дело… У нас прям как в листовке. Евреи едут на шее русского народа и его же учат русской культуре.
Некоторое время она озадаченно молчала. А его зудяще тянуло говорить с нею именно об этом. Она казалась живым опровержением всех мерзостей, и ему невтерпеж было опровергать их ею снова и снова. Бескомпромиссно, в лоб.
– Ну, поучи ты меня, - попросила она.
Он порылся в памяти, пытаясь сообразить, чему бы такому мог научить ее. Федоров… Воскрешение отцов, блин, Страшный суд… Плохо дело, подумал он.
– И вообще, знаешь, я к тебе на спину не просилась, - сказала она.
Тогда он понял, что она все-таки опять обиделась, только старается не подать виду. А его будто черт какой-то бодал.
– Именно, - сказал он. - Там и про это сказано. Русские, мол, всемирно отзывчивые. Сами себя по доброте душевной предлагают в ярмо. Мы ж богатыри, у нас, мол, сил на всех хватит. А остальные уже к этому привыкли и не только благодарности не испытывают, но относятся как к должному. И если русские их на плечи не сажают, а говорят: идите своими ногами, в ответ тут же в крик: как это - своими ногами? Это же притеснение по национальному признаку! Русские хотят нас поработить и истребить!
– Знаешь, это то же самое, что верить, будто панночка взаправду на Хоме летала, - непонятно, но очень сухо сказала она. - Тебе надо прочитать речь Достоевского, где он ввел понятие всемирной отзывчивости русских. Сравнишь.
Он только головой покачал.
На сей раз они молчали долго. Тянулся, пожалуй, уже пятый километр; Вовка начал уставать.
– Ты не устала висеть-то? - чуть принужденно спросил он: очень трудно возобновлять разговор с тем, кого ты явно обидел.
– Нет, - односложно отозвалась она.
Конечно, устала. Руки затекли, конечно. Приподняты, пережаты, кровь отлила… Он постарался покрепче подхватить ее под коленки. Спустить ее наземь и дать отдохнуть? Нет, нельзя, холодно.
– Расскажи еще что-нибудь, - попросил он.
– А я как раз думала об этом, - призналась она. - Только не знала, как предложить. Мне показалось, ты обиделся.
У него точно гора с плеч свалилась.
– А ну, - сказал он, непроизвольно улыбнувшись до ушей, - давай развлекай меня разговорами.
– Сейчас, - с готовностью отозвалась она. - Но ты, пожалуйста, не смейся.
– Почему? - удивился он.
– А потому, что… Потому что я стесняюсь, - честно сообщила она. - Ладно, если захочешь - смейся. Это опять про космос… Тут правда место такое. И звезды. В Москве я никогда столько звезд не видела. Я недавно как уставилась на них - так даже сразу стих придумала.
Это его добило.
– Ты еще и стихи пишешь?
– Первый раз, - утешила она. - Хочешь, прочитаю?
– Еще бы! - ответил он без колебаний.
Она немножко помолчала, набираясь смелости. И сказала:
– Млечный Путь, а Млечный Путь! Уведи куда-нибудь.
Это очень странно прозвучало. Доверчиво и мягко, будто фитюлька обращалась с незамысловатой просьбой к родному человеку. Или к человеку, от которого ждет только добра.
“Мальчик, а мальчик…” - вспомнил Вовка.
– А по Млечному Пути можно далеко зайти… - проговорила она, интонацией дав понять, что под “далеко” имеет в виду отнюдь не одни лишь райские кущи. И, чуть помедлив, закончила: - Но без Млечного Пути - просто некуда идти.
Вовка подождал. Может, это не все, может, есть еще продолжение, и фитюлька театральную паузу держит. Но - нет. Он даже затылком чувствовал, как она робко ждет его восхищения.
– Ну, ты прямо… это… - он порылся в памяти, стараясь взять по максимуму, чтобы фитюльке стало приятно. - Прямо Анна Ахматова!
– По-моему, у меня философски глубже, - серьезно сказала фитюлька.
Вовка только головой качнул: вот наглая… А врет, что стесняется. И тут услышал, как она хихикает ему в шею - сначала тихонько, потом громче, от души. Шее стало жарко, точно летним солнцем припекло. Это она пошутила, облегченно понял Вовка и засмеялся с нею вместе. И будто бежать стало легче.
– Слушай, а может, все-таки расскажешь, зачем тебе космос?
– Трудно объяснить, - отозвался Вовка. - Я еще сам не очень…
– Ой, я забыла! Молчи, молчи, береги дыхание!
– Да ничего, я еще в форме… Просто у меня пока… больше ощущений, чем мыслей. Понимаешь… Людям иногда надо иметь, куда разъехаться. Когда все впритык, непонимания и злости больше, чем на просторе. Я по себе знаю. Это даже между близкими так. А между народами и подавно. У нас в мире столько злости, столько обид… Люди многие уже и сами бы рады от них избавиться… А - въелось. Я вот иногда думаю. Кто-то, скажем, какую-нибудь занюханную долинку между гор двадцать лет делит и поделить не может. А предложить им по целой планете? Не Луну дохлую, конечно, и не Марс… А настоящие, полноценные планеты. Они называются землеподобными, ты, наверное, знаешь. Вот тогда станет видно, кто чего стоит. Кто способен жить сам, тот и будет. Да еще и развернется в полную силу. А кто потянется вслед за теми, от кого якобы хотел избавиться, кого крыл на весь свет… Стало быть, и вправду паразит. Момент истины, понимаешь?
Солнце, будто не желая докучать грубым светом, присело за деревья и, вкрадчиво подзадоривая, оставило их вдвоем. Снег выдохнул таинственную синеву. Просека поплыла. Иногда в какую-нибудь пустяковую пазуху, ненароком сложившуюся из многоярусных ветвей и висячих снежных груд, стреляла тягучая вспышка луча, поджигая золотое пятно на сумеречной лыжне, - и каждое разбрасывало по мглистым сугробам мириады переливчатых искр. То тут, то там… Казалось, мальчик и девочка бегут по Млечному Пути.
Санкт-Петербург-
Рощино-Коктебель,
март-октябрь 2006
© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко | О проекте