— Ранены?

— Никак нет, это немца кровь.

— Почему остановились?

— Подтягиваемся.

— Сейчас же атаковать. Не давать им опомниться.

Деревенька темнела на пологом скате в полукилометре от опушки. К лесу тянулись огороды, обозначенные жидкими плетнями, на отшибе от изб стояли приземистые сараи, возле которых копошились немцы. Едва цепи красноармейцев поднялись, побежали через черную полосу выгоревшей ржи, как оттуда, от сараев, хлестнули пулеметные очереди. И снова Кузнецов увидел красивую и хорошо знакомую картину — лихо вылетевшую из леса артиллерийскую упряжку, крутой разворот ее и быструю четкую работу расчета.

Еще стучали автоматы в огородах, еще не докатилось до деревни долгое «ура», но Кузнецов уже видел: деревня взята. Даже не пригибаясь, во весь рост, убегали гитлеровцы. Угловатая крытая машина вынырнула из-за изб, сильно раскачиваясь на ухабах, помчалась через поле. Два снаряда один за другим взорвались чуть сзади нее, а третий догнал и опрокинул.

Деревня была пустой, покинутой. Лишь в двух домах из восьми уцелевших оказались люди. Глухая старуха сидела у стены на лавке, раскачиваясь в поясе, твердила монотонно: «Да святится имя твое, да приидет счастие твое, да будет воля твоя...» Две девчонки, лет пяти-шести, с затравленно-испуганными глазами выглядывали из-за косяков распахнутой двери.

— Что с людьми сделали, изверги, что сделали! — повторял пожилой красноармеец, выкладывая на порог перед детьми сахар из своего вещмешка.

Большинство домов в деревне было сожжено. Среди черных дымящих квадратов стояли закопченные печи, не привычные взгляду, почему-то напоминавшие раздетых донага женщин, обреченных стоять на виду у всех. В черном зеве одной из этих печей истошно и страшно кричала серая кошка.

Первый населенный пункт, освобожденный полком, оказался пепелищем. И было тяжело от того, что за каждого освобожденного жителя этой деревни пришлось заплатить по меньшей мере тремя жизнями. Утешало одно: потери немцев превышали наши. Было уничтожено две пушки, две автомашины. Все росло число трофейных автоматов, винтовок, гранат, сваливаемых в кучу возле плетня.

Кузнецов поднял один автомат, тяжелый, холодный, вытертый на углах до белизны. Оружие удобно лежало в руке. И не удержался, нажал на спусковой крючок, целя в склон канавы. Автомат рванулся из рук, фонтанчики пыли выскочили из канавы, побежали по полю.

— «Папаша» лучше, — сказал боец, стоявший рядом. — Это мы так ППШ зовем, пистолет-пулемет Шпагина. Простой, как валенок, а бьет — будь здоров. И магазин опять же в два раза больше.

— Правильно, товарищ боец, — сказал Кузнецов. — Только побольше бы этих «папаш».

Он проехал через деревню, увидел на выжженной окраине знакомого красноармейца Елисеева. Тот нес на плече тело пулемета и две винтовки за спиной и еще коробку с лентами в левой руке. Его помощник — маленький и кряжистый боец с тяжелой станиной поверх скатки, с коробками в обеих руках выглядел полной противоположностью своего напарника.

— Толстый и тонкий! — смеялись бойцы.

— Аники-воины! От одного вида немцы разбегутся!

Пулеметчики шли молча, никак не реагируя на шутки, даже не поднимая глаз. Лишь добравшись до перекрестка белых высохших дорог, крестом перечеркнувших выжженное поле за околицей, и скинув свои тяжести, они обернулись.

— Ты, Валя, не ерепенься, — спокойно сказал наводчик своему набычившемуся помощнику. — Поглядим на их «хи-хи», когда немец попрет.

Возле подбитой и опрокинутой вражеской машины тоже топтались красноармейцы, возбужденные легкой победой, шутили по каждому поводу.

— Курица, братцы, свежая, ощипанная!

— Повезло курице — немец не сожрал.

— И нам повезло, гляди, сколько бумаг!

— Братцы, никак стенгазета?!

На траву выволокли рулон, развернули. Поверху красивым шрифтом было напечатано: «Стенгазета для крестьян» и чуть ниже крупно — «За новую родину». Одна-единственная заметка этой стенгазеты предписывала крестьянам сохранить колхозы, сообща свозить урожай и получать за работу, что назначит немец-хозяйствовед. За неповиновение хозяйствоведу — расстрел, за плохую работу — расстрел, за хождение в лес — расстрел. Красным карандашом Кузнецов подчеркнул слово «расстрел», повторявшееся в стенгазете шестнадцать раз, показал на стену крайней избы:

— Повесьте. Пусть все знают, какую «новую родину» несут фашисты.

Он подошел к избе, похлопал по холодным серым бревнам:

— Сюда вешайте.

Вдруг за углом услышал торопливый говорок:

— Угораздило же тебя. Больно?

— Терпимо.

— До свадьбы заживет.

— До чьей свадьбы, до нашей?

— Может быть.

— Гляди, на поле боя не шутят.

— До шуток ли.

— Жив останусь — свататься приду. Пойдешь?

— Выздоровеешь, орден получишь, тогда приходи — поговорим.

— Разговаривать-то и наши деревенские девки горазды...

Красноармеец сидел на земле, привалясь спиной к срубу, и молоденькая сестра, стоя на коленях, быстро перевязывала ему голову. Увидев командира полка, улыбнулась смущенно. Это была та самая медсестра, которую Кузнецов видел вместе с лейтенантом Юрковым.

— Не дай бог, как говорится, — сказал Кузнецов, — но если меня ранит, приходи перевязывать. Больно хорошо утешаешь.

— Обязательно, товарищ майор, — медсестра озорно блеснула глазами.

— Жених не приревнует?

— Он — мой муж.

— Давно?

— Во Владимире расписались. Как раз успели.

«А жизнь берет свое», — подумал Кузнецов. И засмеялся. И медсестра тоже засмеялась, показав свои белые, безупречно ровные зубы. И раненый боец сморщился в улыбке. Когда победа, для смеха так много причин.

Кузнецову вдруг вспомнилась старая глупая примета: много смеха — к слезам. И он помрачнел, обругав себя за то, что забылся, поддался радости первой победы, как рядовой боец. Холодно кивнув медсестре, пошел к мотоциклу.

...Штабная машина стояла, где и было предусмотрено, — на опушке, плотно укутанная ветками, похожая на большой куст.

— КП в деревню? — спросил начальник штаба.

Кузнецов раскинул свою планшетку, положив ее на крыло автомашины.

— Вот сюда.

Он нарисовал треугольник далеко впереди, там, где коричневые жилки теснились друг к другу, обозначая высоты.

...Их было человек пятнадцать. Вышли из леса и встали у канавы, размахивая белым флагом.

— Ага, припекло! — обрадованно говорили бойцы, поднимаясь с земли.

Лейтенант Юрков встал, отряхнул колени, поправил гимнастерку, все-таки парламентер, и пошел к немцам, спрятав пистолет в кобуру. И весь взвод пошел за ним, все больше сминая цепь. Ни у кого не было ни страха, ни подозрительности, только доброжелательное любопытство. Когда опасность минует, проходит и злость.

Когда подошли метров на тридцать, немцы все разом упали в канаву и открыли огонь из автоматов...

Юрков плакал, рассказывая об этом командиру полка, плакал от обиды за собственный промах, от жалости к людям, которых он сам подвел под пули, от кипевшей в нем запоздалой злости.

— Отдайте меня под суд, отправьте в штрафной, — говорил он. И тут же недоуменно спрашивал: — Если сдаются, стрелять их, что ли?

Непонятно, как он уцелел в том шквале огня. Семнадцать убитых — такова плата за ошибку. А Юрков не был даже ранен. «Чудесное спасение» привлекло внимание особиста, заставившего лейтенанта подробно рисовать, где были немцы в тот момент, где каждый боец взвода и где он сам. Кузнецов понимал, зачем это нужно. Если окажется, что Юрков находился чуть в стороне, то долго ли предположить, что по нему вообще не стреляли.

— Возьмите себя в руки. Идите во взвод.

Юрков удивленно посмотрел на него.

— Идите во взвод, — повторил Кузнецов. — Если в подразделении остается даже один человек, он продолжает выполнять задачу. Идите и расскажите о вероломстве врагов.

Он сам готов был говорить и говорить о коварных повадках фашистов, чтобы скорей поняли бойцы, что перед ними не просто противник, а зверь, способный на любую жестокость, чтобы научились быть хитрыми, недоверчивыми, беспощадными.

— Что же вы? Идите, — повторил комиссар, видя, что Юрков все еще мнется. И медленно, весомо, отделяя каждое слово, добавил, обращаясь к командиру полка: — Мы из этого сделаем выводы.

Представитель особого отдела, бравый лейтенант, по молодости лет прямолинейный и непримиримый, недоуменно смотрел на старших начальников.

— Мы все сейчас, как ученики, — сказал Кузнецов, поняв его взгляд. — Много еще будет крови и ошибок, пока научимся воевать.

— У кого? У наших врагов?

Кузнецов промолчал, нахмурившись.

— Считаю своим долгом доложить, — не унимался лейтенант. — По мнению разведчиков первого батальона, трофейное оружие лучше нашего.

— Кто это сказал?

— И так видно. Они не сдали немецкие автоматы.

— Я проверю, — сказал Кузнецов. — Отложим этот разговор.

— До каких пор?

— Сейчас не до разговоров.

И, словно подтверждая его слова, издали донесся истошный крик:

— Во-озду-ух!

Самолеты ходили кругами, то удаляясь, то повисая над самой головой, и все сыпали, сыпали черные капли бомб. Потом к глухим разрывам прибавился резкий сухой треск, и Кузнецов понял: мины. Значит, немцы сосредоточились где-то близко?

Кузнецов разослал посыльных с приказом быть готовыми отразить контратаку врага и держаться во что бы то ни стало. С опушки он увидел медсестру Астафьеву, бегущую через поле. Она кидалась в дымящиеся воронки.

— Куда? — кричали ей. — Стреляют же!

Выплевывая землю, она добродушно отвечала:

— Где теперь не стреляют? Война ведь, разве не знаете?

Больше Кузнецов ничего не слышал. Вихрь огня всплеснулся перед глазами и закрутил, понес куда-то, словно сухой лист, сорванный осенним ветром...

А потом он услышал свист, тихий и ровный. С трудом приоткрыл глаза, увидел беспомощно повисшую, подрубленную верхушку березы и голые оборванные ветки.

«Куда прячутся птицы во время бомбежки?» — подумал он, оглядывая дерево.

— Очнулся! — сказал кто-то над ним и вздохнул так облегченно, словно до этого совсем не дышал, ждал.

Кузнецов скосил глаза, увидел полосатое от слез лицо медсестры Астафьевой.

— Не надо плакать... Всех жалеть — сердце разорвется... — сказал он словами своей матери — такой же печальницы за всех близких и неблизких ей людей.

— Потерпите, товарищ майор, сейчас машину подадут.

— Помогите... встать.

Он поднялся и потряс головой, чтобы прогнать муть, застилавшую глаза.

— Что у меня?

— Плечо. Осколок большой был. Это ничего, больно только, а так ничего. Месяц полечитесь — все пройдет, — торопливо говорила медсестра.

Кузнецов удивленно посмотрел на нее.

— Вы идите, Астафьева, работы у вас сегодня много...

Где-то за лесом разом ударили пулеметы, посыпались разрозненные винтовочные выстрелы и, словно огрызаясь, коротко и часто захрипели автоматные очереди. Молотами застучали взрывы гранат. И вдруг все стихло. Издали доносился только приглушенный расстоянием гул, похожий на стон.

— В штыки пошли. Гонят немца, раз автоматов не слыхать. А то бы...

Сознание вдруг обожгла мысль, что там идет бой, а он здесь со своей пустяковой раной.

— Где комиссар?

— Там.

— Начальник штаба?

— Тоже там.

Мотоцикл долго колесил по изрытому минами полю, догоняя шум боя. Батальоны, отразив контратаку, погнали гитлеровцев дальше, сбивая мелкие заслоны, не останавливаясь, опьяненные успехом.

Навстречу вразброд шли легкораненые, сверкали на солнце ослепительно белыми повязками, виновато улыбались командиру полка. Обогнув небольшой лесок, Кузнецов увидел скачущего навстречу всадника. Это был связной от первого батальона. Лихо вздыбив коня перед мотоциклом, он соскочил и шагнул к коляске, чистый и аккуратный, как на учениях, — ремешок фуражки под подбородок, пряжка ремня натерта до блеска. Он доложил, что батальон попал под неожиданно сильный огонь и залег.

— Где? — спросил Кузнецов, раскидывая планшетку с картой.

— Здесь, — связной уверенно показал коричневые зубчики небольшого овражка.

— Окопаться и ждать приказаний.

Конь потянулся губами к планшетке, уронил на карту клок пены.

— Извините, товарищ майор, он у меня такой любопытный.

Связной стал разворачивать коня, и Кузнецов не удержался, потрепал здоровой рукой вздрогнувшую скользкую шерстку, почувствовав вдруг острое желание самому вскочить в седло, помчаться без мотоциклетного треска, чтоб только стук копытный да ветер в ушах. Еще раз протянул руку, но уже не достал быстро отступившего коня...

Привыкшие к закономерностям в жизни, люди невольно ищут их и в смерти. Так рождается на фронте вера в приметы, в предчувствия. Никто в тот миг не обратил внимания на жест командира полка, на его руку, не доставшую коня. Но все запоминается. Уже через несколько дней бойцы начнут говорить об этом, как об особой проникновенности чувств, толкнувшей его к последней ласке. «Он как бы хотел проститься», — скажут бойцы. И осудят связного, поспешившего увести коня...

Быстрым красивым наметом конь уходил через поле, к дальнему лесу. Вдруг он вздрогнул, будто оступившись, повернулся, прошел несколько боком и рухнул на колени, выкинув седока далеко вперед. Кузнецов видел, как связной тотчас вскочил, перекинул из-за спины карабин и, припав на колено, стал посылать пулю за пулей в верхушку разлапистого дуба, стоявшего на опушке. Из леса выбежало несколько красноармейцев. Они тоже стали целиться в густую крону дерева, и над полем пронесся неровный перестук автоматов.

Когда Кузнецов подъехал, под дубом уже лежал на спине сухощавый немец, глядел в небо бесцветными мертвыми глазами.

— А мы как раз на «кукушек» охотимся, товарищ майор, — небрежно козырнув, доложил старшина. — Разведчики мы.

— Фамилия? — Кузнецов удивленно оглядывал эту странную команду в красноармейской форме, с советскими карабинами за спиной, с немецкими автоматами в руках и с длинными, на деревянной ручке гранатами за поясом.

— Старшина Трунов.

— Место разведчиков — в немецком тылу, а не в нашем.

— Приказ командира батальона — выловить всех «кукушек», — с неудовольствием сказал старшина. — По раненым стреляют, гады. Особенно, если в зеленых фуражках. За командиров, видать, принимают.

— За пограничников принимают. Знают, что это за люди.

Бойцы заулыбались, довольные.

— А немецкие автоматы придется сдать как трофейные.

— На кой они нам? — с готовностью отозвался старшина. — Как наши получим, так немецкие сразу же и сдадим.

Бойцы, обступившие мотоцикл, молчали, но в глазах у каждого поблескивали веселые огоньки. Радовались за находчивость своего командира.

— Вы уверены, что умеете хорошо ими пользоваться?

— А чего тут уметь?

Старшина перекинул автомат в правую руку, быстрым движением отделил и снова вставил магазин.

— А гранаты?

— А чего в них? Отвинтил крышку, выдернул вот этот шарик, и кидай.

И вдруг все примолкли и, словно по команде, разом согнулись, прячась за кусты.

— Немцы!

Вдали из-за кустарника выбегала скучившаяся частая цепь.

— Убрать мотоцикл! — сквозь зубы прошипел старшина. — И вы, товарищ майор, ложитесь, не заговоренный.

Немцев было человек двадцать, должно быть случайно оставшееся в нашем тылу подразделение. Они направлялись прямо к дубу, то ли видя в нем ближний выступ леса, то ли зная, что на этом дереве сидит свой. Когда до них оставалось метров сорок, старшина крикнул что-то хриплое, сразу же утонувшее в ровном гуле долгих очередей. И тотчас, как умолкли автоматы, замелькали в воздухе длинные ручки гранат и перед опушкой выросла стена разрывов.

Бой кончился поразительно быстро. Несколько разрозненных автоматных очередей, заглушенных взрывами, — все, чем успели ответить гитлеровцы, Когда ветер унес дым, над обожженным почерневшим полем повисла глухая тишина. Старшина выждал минуту, потом медленно встал и один настороженно пошел вперед.

Кузнецов с тревогой думал о предстоящих штыковых ударах, которые он рассматривал как свой, еще до конца не использованный резерв. И представлял себе, что может статься с подразделением, кинувшимся в штыковую атаку на зарывшегося в землю противника, у которого в достатке автоматическое оружие.

— Идите в батальон, — приказал он старшине, после того как тот, удовлетворенно улыбаясь, доложил о полном уничтожении вражеской группы их же оружием. — Сегодня ночью вам предстоит работа.

План этот родился у него внезапно. Подумалось вдруг, каким опасным может быть расчет на традиционную удаль да на «штык-молодец». Война — школа не только для нас. И немцы, несомненно, скоро поймут, что нельзя быть беспечными, надо зарываться в землю. И тогда одного полкового артдивизиона будет недостаточно, чтобы подавить огневые точки и прикрыть атакующую пехоту. Правда, командир дивизии обещал артиллерийскую поддержку и даже танки. Но хватит ли этого на много боев? А то, что их будет много, Кузнецов уже не сомневался: до Демидова далеко, а от Демидова до Смоленска еще шестьдесят километров.

— Посмотрим, как они побегут, когда все наши резервы подойдут, — не раз говорил он бойцам. А сам, как прежде, так и теперь, думал о том, что гитлеровцы будут цепляться за захваченные города и села и может не получиться панического бегства врага, как это показывали в довоенных кинофильмах, а придется многократно прогрызать оборону, насыщенную таким вот оружием, в эффективности которого он теперь сам убедился.

Фашисты применили необычную тактику, в которой главное — движение. Стало быть, и мы должны действовать каким-то непривычным для них образом. Они спят по ночам — будем бить их ночью. Они обедают с двенадцати до часу — сорвем им обед. Они ждут атаки с фронта — а мы нападем еще и с тыла. Пусть мелкие подразделения просочатся меж разрозненными, еще не занявшими плотную оборону частями врага, и нападают в момент общей атаки полка, и уничтожают их штабы, и сеют панику.

Гитлеровцы окапывались. В бинокль Кузнецов рассмотрел несколько фигурок у дальних кустов, которые ритмично наклонялись и выпрямлялись — копали. Это и обрадовало: допекли-таки, и обеспокоило: зарывшегося в землю противника трудней выбивать. Успокаивала убежденность, что они немного успеют за одну эту ночь, что утром им придется оставить позицию. «Вот так бы и воевать, — думал он. — Выбил, не дал закрепиться, снова выбил». Но понимал: так не получится. Несмотря на поступающие пополнения, силы слабели. И было ясно: через день-два враг подбросит подкрепления, сняв их с других участков фронта.

Ночь обещала быть беспокойной. Еще не стемнело, а гитлеровцы уже начали ритмичный, как бой часов, обстрел. Каждые пять минут в воздухе слышался шелест, напоминающий полет утиной стаи, и где-то в лесу рвался снаряд. Кузнецов, собравшийся вздремнуть перед завтрашним боем, вскоре понял, что это не удастся. По крайней мере, до тех пор, пока нервы не привыкнут к раздражающей монотонности взрывов. Он поднялся с выстланного сеном топчана, стоявшего под старой березой, посидел минуту, ожидая, когда уймется боль в плече.

— Чего, Игнатьич? — спросил комиссар. Он сидел рядом на траве, в слабых отблесках угасающего дня читал письма вражеских солдат, захваченные накануне.

— Пойду проверю, как уходят группы, что немцам в тыл отправляем.

— Послушай, что я тут нашел, командир. Это тебе тоже полезно.

Комиссар поворошил шуршащие хрупкие листочки, вынул один.

— «Я думал раньше, что мы будем маршировать, но за полторы недели все изменилось. Мы теперь северо-восточнее Смоленска. Русские сидят в лесах очень крепко. Мы чувствуем на себе тяжесть их артиллерийского огня. Живем, как пещерные жители. Уже целая неделя, как мы не брились, не умывались. Можешь себе представить, как мы выглядим. Горячую пищу получаем только ночью. Но главное, чтобы остались целыми кости. Русские дерутся до последнего человека, и это, конечно, стоит нам многих трупов... Ефрейтор Грубер».

— А вот еще цитатки, — продолжал комиссар, переложив несколько писем. — Ефрейтор Хефлерм сообщает, что, по его мнению, эта война — самая кровавая и продолжительная. А это рядовой Беркеньер: «Я видел солдат: бельгийских, английских, французских и черных, но так упорно, как русские, никто из них не дрался...»

— То ли еще запоют! — Кузнецов был благодарен комиссару. Поддержал.

Уже совсем стемнело, когда он вышел на поляну, где старший лейтенант Васюков осматривал группу бойцов, закутанных в маскхалаты, увешанных оружием, нашим и трофейным.

— Ты что — каменный? — нервно говорил Васюков, обращаясь к широкоплечему увальню, стоявшему впереди строя.

— Почему каменный? — удивлялся тот.

— Не волнуешься.

— Я волнуюсь.

— Ты понимаешь, куда идешь?

— Чего ж не понять?

— Повторите приказание!

— Так что пройти незаметно и перерезать дорогу.

— Ну? Что дальше?

— Действовать по обстановке.

— Я те дам «по обстановке»! Держаться до последнего.

— Само собой. Умереть, но не отступить.

— И не просто умереть, а победить. Ясно?

— Ясно, товарищ старший лейтенант, — сказал боец так, словно на сеновале беседовал с приятелем.

Даже Кузнецова пробрало это неестественное спокойствие.

— Отдайте приказ еще раз, — сказал он Васюкову, предупреждающе махнув рукой, чтобы тот не подавал команды «Смирно!».

Ротный подтянулся и заговорил довольно четко и громко:

— Приказываю: отделению старшего сержанта Малышева скрытно лесами выйти немцам в тыл, оседлать дорогу у озера и удерживать ее до подхода наших подразделений.

— Хорошо, только не так громко, — сказал Кузнецов. И повернулся к Малышеву: — Повторите приказание!

И к удивлению, старший сержант не ошибся ни на одну букву. Только повторил таким убийственно равнодушным тоном, что Кузнецову и самому захотелось спросить, почему он так спокоен. Но не спросил, сдержался. И долго смотрел, как Малышев обходил строй таких же неразговорчивых бойцов, как уводил их в серый туман мелколесья.


Они шли плотным строем, след в след, несли по две короткие, обожженные на костре доски. Когда вспыхивали ракеты, прижимались к траве, терялись на ее пестром фоне. И снова торопливо шли через поле, покрытое кочками мелких кустов. Ракеты ослепляли небо в стороне, и, когда падали, на поле обозначались длинные подвижные полосы. За этот фланг гитлеровцы не боялись: сырая луговина упиралась в болото.

Молчаливые и гибкие, как тени, бойцы ползли по зыбкой жиже, подкладывая доски одну за другой. Когда серый свет ракет, похожий на утренний сумрак, падал на болото, Малышев чуть приподнимал сноп осоки, привязанный к фуражке, и удовлетворенно чмокал уголком рта: среди болотных кочек бойцов трудно было разглядеть даже с пяти-семи шагов.

Выбравшись на берег, они небрежно сунули доски меж кочек, знали: обратно этот путь заказан, впереди или смерть, или победа.

Теперь они ползли след в след, то и дело касаясь руками каблуков ползущих впереди товарищей, чтобы не отстать, не затеряться в темноте. Гребенка леса вырисовывалась на фоне неба, казалось, совсем близко, но они все ползли и ползли к ней и никак не могли доползти: ночь скрадывала расстояние.

Когда до леса, по расчетам Малышева, оставалось не больше двухсот метров, он вдруг зацепил рукой какую-то проволоку. В тишине разнесся сухой жестяной дребезг. От леса веером трасс ударил пулемет, и близкая ракета залила луг трепетным бледным светом. Малышев лежал распластавшись, слившись с травой, и не было в нем ни страха, ни особого беспокойства. Он терпеливо ждал. И осторожно ощупывал подвернувшуюся под руку пустую жестяную банку. Думал, что теперь и он тоже не будет выбрасывать банки и проволочки: в военном деле, как в хорошем хозяйстве, все должно найти применение.

Ракеты взлетали непрерывно одна за другой, не давая поднять голову. Они погасли лишь после того, как на лугу разорвался первый снаряд. Взрывы слышались то справа, то слева, и паузы между ними были странно одинаковыми. Малышев стал считать, загибал пальцы. Когда снова в темноте плеснуло огнем и осколки прошумели над головой, он повернулся к бойцам:

— Взрывы через полторы минуты. Осколки разлетаются метров на сто. Проскочим...

Они мчались в темноте, как большие ночные птицы, не видя земли, проскакивая сквозь плотные заросли кустарника. Ракета застала их уже на опушке. Не останавливаясь и не отвечая на стук автоматов за спиной, пробежали еще метров триста. И оказались на новой опушке. Перед ними была широкая просека, за которой метрах в пятидесяти темнела стена леса. Оттуда, хорошо видные в косом свете ракет, бежали навстречу гитлеровцы.

— Огонь! — крикнул Малышев, падая за корневище старой березы. Он подумал, что все может быть не напрасно, если оттянуть сюда, к болоту, побольше сил врага, если заставить их поверить, что здесь — прорыв.

Бойцы перебегали от дерева к дереву, стреляя короткими очередями, чтобы сэкономить патроны и создать видимость своей многочисленности. Раз за разом кидались гитлеровцы через просеку, мельтешили их тени, неся перед собой частые вспышки автоматных очередей, и все пропадало, растворялось в темноте. Тишина снова опускалась на лес, наполненная неясными шорохами, стонами раненых, приглушенными криками с той стороны: «Рус, сдавайся!»

Группа стояла, закрывшись наглухо в круговой обороне. Малышеву пуля оборвала ухо. Он достал индивидуальный пакет, замотал себе голову и принялся ножом рыть корни, чтобы докопаться до земли и ею замазать белевший в темноте бинт. Заря уже подпирала восток блеклым светом, разжижая темень просеки. Малышев нервничал, понимая, что добраться до дороги теперь уже не удастся, а стало быть, приказ не будет выполнен. Нестерпимо хотелось встать и идти напролом. Но был ли в этом резон? Оставить часть людей ранеными на просеке, чтобы потом, может быть, где-то совсем рядом снова залечь в круговую оборону? Он страдал не столько от раны или сознания безвыходности положения, сколько от чувства раздвоенности, словно бы разделившего его пополам: одна половина рвалась вперед, другая приказывала лежать.

У Малышева, как и у всех бойцов, зацепившихся сейчас за этот сырой березняк, не было боевого опыта, и он еще не знал, что война — это не только бой с противником, но и частые сражения с самим собой, со страхом, с парализующим чувством самосохранения, с жалостью к близким тебе людям, даже с мстительной яростью при виде повергнутого, поднявшего руки врага.

Слева из глубины просеки послышался шум моторов. Уже были видны в сумеречной дали черные глыбы двух автомашин и бугорки касок над высокими кузовами, когда случилось что-то совсем непонятное: возле машин и прямо на них вдруг заплясали взрывы гранат, и ровный, почти непрерывный рокот автоматного и пулеметного огня разнесся по окрестности.

Малышев привстал, удивленный, и увидел, что гитлеровцы за просекой тоже зашевелились, обеспокоенные этим внезапным близким боем.

— Приготовиться! — прохрипел он, поняв, что это его единственный шанс. Он собирался крикнуть: «Бегом вперед!»

Но прежде чем он подал эту команду, услышал долетевший из-за леса тяжелый гул огневого артиллерийского вала, за которым, знал, должны были пойти атакующие батальоны...

Тяжелый танк КВ ходил по полю боя спокойно, как трактор по пашне. На броне то и дело магниево вспыхивали снаряды, а он все шел, подминал кусты и деревья, давил вражеские пушки. Залегший под сильным огнем батальон рванулся вперед, прошел через мелколесье, в котором держались гитлеровцы, вырвался в поле, пестрое от желтых неубранных хлебов с черными пятнами выгоревшей ржи, от разбросанных повсюду кустов, похожих издали на копны сена.

Накануне, узнав, что полку придается всего один танк, Кузнецов совсем было расстроился.

— Завтра увидите, — успокоил его командир танка.

И вот увидел. Подъехал к остановившейся за лесом машине, сказал выглядывавшему из люка командиру.

— Спасибо, ребята, выручили.

— Чего? — неестественно громко крикнул командир и показал себе на уши, на танкиста, ползавшего по броне и считавшего белесые опаленные вмятины.

Кузнецов понял: оглохли, как глухари-клепальщики, работающие внутри котла.

— Сколько? — крикнул он.

— Сто тридцать шесть.

— Сколько попаданий?

— Еще две. Сто тридцать восемь получается.

— Не может быть!

— Сами посчитайте.

— И ни одной пробоины?

— Ни одной.

Кузнецов оглянулся на комиссара.

— Надо всем бойцам показать. Чтоб знали, какая у нас техника.

— Пусть в бою смотрят, — крикнул командир машины. — Не изобрели немцы пушки против нашего танка.

Вдали снова вспыхнула перестрелка. Заглушая треск выстрелов, зачастила, закашляла вражеская пушка.

— По ко-оням! — весело скомандовал танкист. И кивнул в сторону боя. — Сейчас она докашляется...

Новый КП полка располагался на переднем скате пологой высотки. Впереди до затянутого дымом горизонта простирались поля и луга, перелески и отдельно стоявшие у дорог деревья. В лугах змеей извивалась небольшая речушка с хилым мостиком из жердей. Вдали чернели трубы сожженной немцами деревни и виднелся желтый глинистый берег еще одной речки.

Бой гремел где-то у этих труб. Кузнецов смотрел в бинокль, стараясь узнать маленькие фигурки бойцов и командиров, перебегавших среди кустов и подавляя в себе желание самому ринуться туда, в цепи атакующих, чтобы стрелять, схватиться в рукопашную, дать волю натянувшимся до предела нервам.

Оказывается, совсем это непросто — видеть бой со стороны. Сколько уж Кузнецов командиром, а все не перестал удивляться: до чего же трудно командовать. Командир не имеет права на личное. Настроение, эмоции, даже раны не должны отвлекать его от главного. И в то же время он обязан оставаться человеком и ничто человеческое не должно быть ему чуждо. Иначе как понять бойцов и как бойцы поймут его?

Он должен быть един в двух лицах. Как двуликий Янус. Это потом Януса назвали двуличным, а у древних греков он был божеством, умевшим смотреть и вперед и назад, одновременно видеть и прошлое и будущее. Это очень даже нужно — видеть все сразу. Особенно командиру. Особенно в бою.

В командире должны уживаться и два, и даже три человека. Один волнуется, другой спокоен, один жалеет, другой безжалостен, один страдает от ран, теряет сознание от боли, другой обязан улыбаться. Потому что спокойствие и улыбка командира в бою — это как подмога, как дополнительный пулемет на самом главном направлении.

— Товарищ майор, разрешите доложить?!

Кузнецов оглянулся, увидел забинтованное лицо старшего сержанта Малышева.

— Ваше приказание не выполнено. За болотом прижали нас немцы. И если бы не они...

Он кивнул на пятерых обросших красноармейцев, стоявших поодаль с немецкими автоматами в руках и в гимнастерках, таких изношенных, что Кузнецов сразу понял: окруженцы.

— Хотели через фронт перебираться, а тут — мы. Если бы не они, туго бы нам пришлось, — повторил Малышев с просительными нотками в голосе.

Один из окруженцев передал автомат товарищу, одернул гимнастерку, твердым шагом пошел к Кузнецову.

— Товарищ майор, — он смущенно заулыбался, поправил совсем выгоревшую фуражку, зачем-то протер пальцами кубики на петлицах. — Не узнаете, товарищ майор? Мы с вами в кавалерийской школе учились.

— Волков?

— Запамятовали. Вовкодав — моя фамилия.

— Точно. Ну, изменился.

Кузнецов обрадованно повернулся к комиссару:

— Вот ведь фамилия! В школе Волковым звали. — Вовкодав — это же Волкодав по-украински. А теперь прямо кстати.

— Точно. Четыре недели в лесах. Опыта на годы хватит.

— Вы что же, годы воевать собираетесь?

— Да уж за месяц не управиться. Прет и прет немец, а мы бежим да бежим.

— Посмотрим, как обратно попрет. Вот резервы подойдут.

— Какие резервы, товарищ майор? Главная сила была там, у границы.

— Неправда! — сурово сказал Кузнецов. — Страна на тысячи километров, везде гарнизоны. Народ поднимается. И... и я запрещаю вам не верить, запрещаю падать духом, слышите?!

Вовкодав вытянулся, словно ему скомандовали «Смирно!», радостно улыбаясь, уставился на Кузнецова.

— Извините, товарищ майор, четыре недели не слышал командирского голоса.

— Еще услышите. Идите, приведите себя в порядок. А то кубика на петлице не хватает, не бриты, в голове черт знает что. Одичали в лесах. Через час доложите как положено.

Но через час у сожженной деревни вдруг поднялась отчаянная стрельба, покатилась через перелески все ближе и ближе.

— Танки, Игнатьич!

Кузнецов насчитал девять черных коробок. От деревни доносился непрекращающийся гул боя, и было ясно, что танки прорвались одни, что пехота, шедшая за ними, отсечена и теперь лежит на луговине под огнем наших пулеметов.

Танки стремительно катились к высоте, где был КП. Наперерез им по пологому склону бежали десятки людей, которые находились при штабе. Кузнецов с удовлетворением отметил этот порыв: не от танков бегут, как было еще недавно, а навстречу.

Когда танки были уже в километре, из кустов, темневших в стороне, ударила замаскированная там батарея. Две машины сразу же задымили, остальные развернулись, и растянутый звон танковых пушек расколол шум боя. Еще одна машина закрутилась на месте, теряя перебитую гусеницу и опадая на бок. Кусты заволокло дымом, и сквозь гул разрывов можно было разобрать, что бой ведет уже только одна пушка, торопливо отхлестываясь от наседавших танков. Но вот и она умолкла, и из дымного клубка, метавшегося над кустами, слышались лишь пулеметные очереди да глухие разрывы связок гранат.

Из дыма вынырнули уже только три танка. Урча, они полезли по кочковатому склону. Кузнецов видел, как зашевелились залегшие на их пути красноармейцы, как полосами запылила земля, вспаханная пулеметными трассами. Укрывшись в воронках, за отдельными кустиками, бойцы ждали, когда танки подойдут на бросок гранаты. Но вот кто-то, оказавшийся ближе других, уже метнул тяжелую связку. Она вскинула землю перед гусеницами, но не остановила танк. И тогда этот боец встал на пути вражеской машины во весь рост. За секунду до того, как накатилась черная масса, красноармеец подался вперед и не кинул, а прямо ударил по броне двумя бутылками. Сразу же и он сам, и танк исчезли в клубке огня и дыма. Кузнецов на какое-то время забыл о других машинах, а когда опомнился, то увидел, что они на полной скорости уходят назад, боязливо обходя стороной дымящиеся кусты.

— Кто это был? — спросил он. — Выяснить. Представить к награде. Посмертно...

Погибшим смельчаком оказался один из окруженцев.

— Павлом назывался, Коробовым, — рассказывал потом Вовкодав, покачивая раненную в этом бою, перебинтованную руку. — Документов никаких, из плена бежал. У него свой счет к немцам.

— У всех один счет.

— А у него — свой, — повторил Вовкодав. — Не дай бог пережить, что ему пришлось. Рассказывал нам, когда туго приходилось. Для злости.

...Под Слуцком привели их, человек тридцать пленных, яму копать. Большую — шесть на шесть метров. Потом пригнали евреев, положили на дно и расстреляли из автоматов. Присыпали трупы песком и положили сверху еще ряд. Одну яму утрамбовали ногами, другую принялись копать. Один из пленных с ума сошел, кинулся бежать. Пристрелили, скинули в яму. Другой лопатой часового рубанул — туда же.

Копали и думали: следующая яма — для себя. А гитлеровцы вдруг говорят: кто хочет сам, пусть ложится. Никто, понятно, не лег. На другой день — новое предложение: кто хочет домой — шаг вперед. Все, понятно, шагнули. А потом фашисты пострашней удумали.

— Кто готов крикнуть «хайль Гитлер!»? — спросил офицер.

И пошел с правого фланга.

— Ты? Ну?

Минутное молчание и выстрел прямо в лицо.

— Ты?

Очередной робко поднял руку.

— Громче! Еще громче!

Следующему уже легче было кричать — все не первый. А пятый крикнул свое:

— Товарищи, они же вас вербуют!..

Выстрел оборвал голос.

Из тридцати осталось девятнадцать. «Ладно, — думал Коробов, — черт с вами. Потом рассчитаюсь».

Но это оказалось лишь началом. На другой день кричали «хайль Гитлер!» всякий раз, как выбраться из ямы. Забавлялись фашисты. А Коробов все терпел, ждал. Но гитлеровцы тоже знали: труден лишь первый шаг. Когда оставшихся доставили в бараки за колючей проволокой, где формировалась часть из русских пленных, они уже не роптали. Гитлеровцы отделили тех, у кого дом на оккупированной территории, предупредили: за побег — расстрел всей семьи. Вот когда Коробов пожалел, что сказал о своей деревне. Думал, отпустят. Бывало такое в первое время: жена в ноги офицеру, и тот отпускал, заставив подписать какую-то бумажку на немецком языке...

— Коробов дрожал, когда рассказывал, — говорил Вовкодав. — Все просил простить его за то, что кричал «хайль Гитлер!»: больно, мол, не хотелось умирать бараном бессловесным.

— Он умер героем, — сказал Кузнецов, вопросительно взглянув на комиссара Пересветова. И тот понял его.

— Листовку напишем, — сказал Пересветов. — Чтоб каждый знал, как боролся и как умер боец Павел Коробов.


Весь остаток дня над головой висели «юнкерсы», перепахивали бомбами лесные опушки. Вечером связной привез страшную весть: погиб командир дивизии. И передал его последний приказ: не останавливаться, пробиваться на Демидов и далее на Смоленск, пока противник еще не опомнился.

В сумерках Кузнецов выехал в батальоны, чтобы лично проверить готовность к наступлению. Тьма еще не сгустилась, а трепетный свет ракет уже порхал над полями, спорил с зарей, горевшей на облаках багровыми отблесками.

— Вы бы побереглись, — говорил ему командир первого батальона старший лейтенант Байбаков.

Не отвечая, Кузнецов ходил во весь рост от ячейки к ячейке. Бойцы зарывались в землю, работая попарно, сменяясь по очереди. Те, кому была пора отдыхать, спали тут же у брустверов, положив голову на скатку: ночь, как и все предыдущие, обещала быть сухой и теплой.

— Разрешите обратиться? — спросил пожилой боец, оторвавшись от пулемета. — Это правда, что придется зеленые фуражки сымать?

— Получен приказ: всем выдать пилотки.

— Извините за вопрос: а зачем это?

— Снайперы бьют, знают: фуражки командиры носят.

— Значит, нас с командирами равняют?

— Пограничник он и в пилотке — герой.

— А если мы снимем фуражки, снайперы что — стрелять перестанут?

— Хитрые у тебя бойцы, — засмеялся Кузнецов, повернувшись к командиру батальона.

— Разрешите не сымать фуражек, товарищ майор. Мы так понимаем: раз охотятся, значит, страшны им пограничники. Так пусть боятся.

— Ладно, воюйте пока. Потом разберемся.

Неподалеку разорвался снаряд, зашумел по кустам вскинутой землей, как дождем: гитлеровцы начинали обычный свой ночной обстрел.

Кузнецов выехал на дорогу на краю села и помчался в расположение третьего батальона. Когда остановился и вошел в лес, сразу услышал сердитый голос старшего лейтенанта Васюкова.

— А я спрашиваю, почему ты помогаешь врагу?

— Ничего я не помогаю. Только перевязала.

Кузнецов узнал певучий голосок медсестры Астафьевой.

— У тебя какое оружие? Бинты, вата. А ты это свое оружие отдала врагу.

— Так он же раненый.

— А ты видела, что они с нашими ранеными делают?

— И вы разве могли бы? — испуганно спросила она.

— Что?

— Так же, как они?

— Тьфу ты, черт. Баба, она баба и есть. Иди, потом поговорим. И пришли ко мне красноармейца Зотина.

— А что натворил этот Зотин? — спросил Кузнецов, выходя из кустов.

Васюков растерялся. Но только на миг. Сколько Кузнецов помнил, этот старший лейтенант никогда не пасовал перед начальством. Упрямая, не щадящая ни себя, ни других твердость характера когда-то и побудила без колебаний назначить его на роту.

— Плачет Зотин, лежит у пулемета и плачет. Сам видел.

— Ну и что?

— Невесту бомбой убило, и он в слезы. Если теперь по каждому мертвому плакать... Как ему пулемет доверять?

— Не понимаю, — удивился Кузнецов. — Вот у меня жена в Москве да пятеро детей — мал мала меньше. На время войны мне их забыть, что ли?

— Почему забыть? Я об этом не говорил.

— А я именно об этом говорю. Мне своих до слез жалко, как подумаю. И плакал бы, да, видно, разучился в разлуках.

— Я так считаю, товарищ майор, — сказал Васюков, чуть шепелявя и растягивая слова, что означало высокомерную категоричную убежденность в своей правоте. — Перед войной читал я книгу, «Три мушкетера» называется. Есть там одна строчка. Уж не помню кто кому, только говорит, что нужны-де такие мушкетеры, которые, умирая, не стонали бы «прощай жена», а кричали «да здравствует король!». Короли нам, конечно, ни к чему, но суть...

— Вот такому «мушкетеру» я бы пулемет не доверил, — перебил его Кузнецов. — Не только не то время, но и сама война, и наши цели — не те. Мушкетеры дрались за честь хозяина, мы защищаем свой дом, семью, Родину. Война для нас не повод показать себя, это — трагедия народа.

Васюков молчал, не зная возражать или соглашаться, ожидая, когда командир полка станет привычным для него — сухим и требовательным. Затевая этот разговор, он не рассчитывал на продолжение и очень удивился, когда майор вдруг с полуслова понял мысль и продолжил так, что и сказать больше было нечего. И Кузнецов тоже молчал. Он думал о том, что война не только в том, что «рвутся снаряды и пули свистят», это когда еще рвутся связи между близкими людьми, рвутся души.

Кузнецов ходил в рост, не страшась случайных пуль. И разрывы уже не беспокоили его: привык к их методичности, даже не пригибался, когда слышал над головой торопливое фырканье снаряда. Он останавливался возле ячеек, заговаривал с бойцами, устало долбившими землю отполированными до блеска маленькими лопатками.

— Задачу свою знаете?

— Так точно. Утром снова вперед.

— Ячейку-то придется бросить? — спрашивал Кузнецов с хитринкой в голосе, чтобы не подумали, что командир полка советует не копать.

Его понимали, отвечали весело:

— На всякий случай, товарищ майор.

— Береженого бог бережет.

А давно ли ему приходилось издавать строгие приказы в защиту лопаты! И каску тоже не любили — тяжела, неудобна. А теперь и ночью не снимают. Научились. Но сколько это стоило крови!

Подходя к вырытому в полный рост пулеметному окопу, Кузнецов услышал разговор:

— Представляешь, идут обычные автомашины, останавливаются, выстреливают сразу сто снарядов — и были таковы. Немцы лупят по тому месту, а там никого.

— Машины-то целы? Видел, как пушки бьют? Аж подпрыгивают, сошниками землю роют.

— Значит, у новой пушки нет никакой отдачи.

— Так не бывает. Винтовка и та вон как отдает.

— Значит, бывает. Загадочная тетенька эта пушка-Малушка.

Кузнецов остановился: было интересно узнать, что говорят бойцы о новом оружии, которое, как он слышал, недавно было применено где-то здесь, на этом фронте.

— Не Малушка, а Надюшка. Надежда, значит.

— Говорят, будто она воет, как баба, мурашки по коже.

— Раз поет, стало быть, Катюшка. Немцам теперь только и петь: «Выходила на берег Катюша».

— «Выходила — песню заводила»... Нам бы одну такую.

Чтобы не задеть больное плечо, Кузнецов боком сполз в окоп, посмотрел через прицел пулемета на прыгающие над лесом ракеты.

— Разрешите спросить, товарищ майор? Правда ли, что такое орудие по фронту ездит?

Он смотрел на них и молчал. Да и что он сам знал? Рассказать, что слышал? Надо ли? Люди верят в новое оружие, верят, что за плечами неведомое и могучее. Пусть стихийно, но это поддерживает людей. Надо ли перед завтрашней атакой гасить эту веру?

— Есть такое оружие. Появляется и исчезает, как призрак, где проходит, там немцам конец. Секретное оружие.

— Вишь, секретное, а ты мелешь, будто знаешь, — сказал боец, тыча в бок своего товарища.

И Кузнецов понял, что сказал правильно. Узнают в свое время, все узнают, а пока и знать не хотят. С верой в неиссякаемость наших сил легче продержаться и легче победить.

Вдруг он вспомнил, как сам всего лишь две недели назад сердился на смутные и путаные сводки с фронтов, публикуемые в газетах. Тогда ему казалось, что неизвестность пугает, что вакуум недоговоренности всегда заполняется слухами, которые хуже самой суровой правды. Теперь ему подумалось, что именно незнание, возможно, и помогло не расплескать по пути на фронт непоколебимость души. В любой час он готов был умереть за Родину. Но Родине нужна была его жизнь, не замутненная сомнениями.


Донесения приходили все более тревожные. Телефонная связь давно уже была перебита. Но связные, временами вырывавшиеся из громокипящего котла передовой, доносили об упорных вражеских контратаках, о непереносимом огне, под которым лежали торопливо зарывавшиеся в землю роты, о частых схватках грудь на грудь, когда исход боя решали штык и нож.

«Все-таки не зря потрачены дни на отработку штыковых атак», — думал Кузнецов. Но это было единственное его утешение. Резервы давно уже были в бою, а пополнения, которые время от времени прибывали из дивизии, таяли, как снег под дождем.

Отчаянным броском первый батальон вырвался далеко вперед и остановился, потеряв связь с отставшими соседями. И когда на КП полка наконец зазуммерил телефон, никто не ожидал, что на проводе окажется командир этого передового батальона.

— Байбаков? — переспросил Кузнецов. — Что сосед справа? Выясните, почему отстал?

Эпизодическая связь выводила из себя. Несколько раз Кузнецов порывался ехать в батальоны, но подавлял это свое желание, понимая, что его место сейчас на КП. К тому же сильно болело плечо. Когда он выходил из штабного окопа, перед глазами начинали ходить оранжевые круги и все тело охватывала такая слабость, что приходилось прислоняться к чему-нибудь, чтобы не упасть на виду у всех.

В стереотрубу Кузнецов хорошо видел, как шла в атаку рота Васюкова. Шквальный пулеметный и автоматный огонь из перелеска положил людей на пустой луговине. Когда наши артиллеристы пристреляли опушку, Васюков снова поднял роту. Не страшась пуль, он стоял во весь рост и махал пистолетом. Но цепь залегла снова, едва поднявшись. Так повторялось несколько раз. Люди поднимались все в меньшем числе, и видно было, что каждый десяток метров стоил десятка жизней.

«Куда?!» — хотелось крикнуть Кузнецову. Память подсказывала уставные аксиомы: «Пулемет недоступен для пехоты, пока есть патроны и жив хотя бы один пулеметчик». Но он вспоминал, как сам учил упорно атаковать, выходить из-под огня не назад, а только вперед. Он видел разрывы снарядов рядом с вражескими пулеметами, понимал, что разрывы слишком редки, и беспомощно кусал губы.

— Прикрой пулеметами! — шептал он, припав к стереотрубе.

— Еще рывок, ну!..

Словно услышав, Васюков вскочил, стремительно побежал к лесу и скрылся в нем. И десятка два оставшихся от роты бойцов тоже успели добежать до опушки. И задымили над подлеском разрывы гранат, и все стихло там, породив в душе еще одну тревогу за людей, за судьбу наступления.

— Старшего лейтенанта Васюкова представить к награде, — сказал он, не отрываясь от стереотрубы. — И... всех, кто с ним.

Вечер не принес тишины: вопреки обыкновению, фашисты продолжали контратаковать. Но в рукопашных схватках они были слабы, откатывались, устилая трупами поля, освещенные ракетами.

Связные докладывали результаты дня боев, сообщали о потерях в ротах, о героизме. Лейтенант Юрков в упор расстрелял минометный расчет противника и, развернув сошники, открыл огонь по фашистам, скапливавшимся для контратаки. Когда его окружили, он взорвал гранатой оставшиеся мины, погиб сам и уничтожил много гитлеровцев.

Пулеметчик Елисеев отбил четыре контратаки.

— Сколько он их намолотил! — восхищенно говорил связной. — Тысячи!

— Ну уж тысячи, — произнес Пересветов.

— Не сосчитать!..

Второй батальон сумел вырваться вперед. Но дальнейшее продвижение было остановлено упорными контратаками неприятеля. Их отбивали одну за другой. Когда совсем стемнело, связной принес еще одну печальную весть: тяжело ранен комбат первого старший лейтенант Байбаков.

Редели подразделения. Иная рота по численности не превышала взвод. И хотя не остыл еще наступательный порыв, Кузнецов приказал этой ночью зарыться в землю, чтобы быть готовым отразить завтрашний натиск врага. Было очевидно: гитлеровское командование уже подбросило подкрепления и ставило перед собой задачу не только остановить наше наступление, но, может быть, и окружить советские атакующие части, и прорваться, чтобы снова идти вперед.

Требовалось немедленно что-то предпринять, пусть небольшое, но такое, что могло бы смутить врага, внести неуверенность в его стремление. Но что предпримешь, когда в наличии только обескровленные подразделения и нет ни одного человека, который бы не падал с ног от усталости. Кузнецов торопливо перебирал в памяти академические аксиомы, но вспоминались только примеры «правильной» организации боя. А тут надо было поступить «неправильно», лишить врага уверенности в победе, не имея для этого никаких сил.

Бой в темной дали то затихал, то вспыхивал вновь по всему фронту. Проносились над полями трассы пулеметных очередей, светлячками вздрагивали автоматные вспышки, взрывы гранат выхватывали из тьмы сизые дымы над черными копнами кустов.

В минуту тишины Кузнецов услышал рядом знакомый шаркающий звук. Оглянулся и увидел комиссара за странным занятием: тот чистил сапоги бархоткой.

— Ты бы отдохнул, пока можно, — сказал он недоуменно.

— Лучший отдых — перемена деятельности, — откликнулся Пересветов учительским тоном.

— Как ты говоришь?

— Перемена дела. Усталость — от монотонности. Чтобы отдохнуть, надо заняться чем-либо другим, желанным в этот миг, интересным.

— Да, да...

Кузнецову вспомнилось вдруг одно давнее учение, когда после пятидесятикилометрового ночного марша их встретил оркестр. Как подтянулись тогда красноармейцы, входя в лагерь, как они уже через несколько часов, умывшись и переобувшись, осаждали командира роты просьбами об увольнении в город.

— Вызвать старшего лейтенанта Вовкодава и отделение старшего сержанта Малышева, — приказал он. И добавил, обращаясь к комиссару: — Займись, Сергеич, собери всех штабных, кого можно...

Вскоре в соседнем овражке стоял растянутый строй численностью не более полутора взводов — серые от гари и пыли, усталые люди.

— Ночь коротка, — сказал им Кузнецов, — Могу дать на отдых два часа. Потом получите боевую задачу.

План был не нов: просочиться в расположение противника и еще до рассвета атаковать его. И одновременно завязать бой по всему фронту, имитируя активность, готовность к наступлению. Кузнецов верил, что уставшие от обороны бойцы найдут в себе силы для смелой вылазки. И понял, что не ошибся в расчете, когда через два часа, поставив задачу, увидел оживление на лицах бойцов.

— От того, как мы сумеем напугать немцев этой ночью, зависит успех завтрашних боев, — сказал он своим обычным, строгим и чуть сухим голосом. — Командиром штурмовой группы назначаю...

Кузнецов помедлил, оглядывая строй и вспоминая только что случившийся спор в штабе. Тогда он сказал, что сам поведет группу, но комиссар решительно воспротивился, а старший лейтенант — его школьный товарищ — с неположенной горячностью и бесцеремонностью заявил, что сделает это лучше, поскольку имеет опыт «работы» во вражеских тылах.

— Командиром назначаю старшего лейтенанта Вовкодава...

Они уползли в ночь четырьмя змейками по четырем примятым дорожкам в запыленной траве. Кузнецов стоял за обрубком толстого дерева, смотрел, как замирают бойцы, распластываясь при всплесках ракет, и сам боялся пошевелиться, словно мог нарушить эту относительную тишину.

Рассвет занимался багровый и тревожный. Еще мельтешили ракеты, еще ухали там и тут разрывы беспокоящего ночного обстрела, когда в дальнем далеке обороны противника вспыхнула отчаянная перестрелка и, все усиливаясь, поползла куда-то в глубину, в леса. Мгновение фронт молчал, завороженно прислушиваясь к далекому бою, и вдруг весь, от фланга до фланга, ожил, осветился огненными дугами ракет, залился частым лаем разрывов, рассыпался винтовочным и пулеметным огнем.

Внезапный минометный налет заставил Кузнецова упасть в траву. Мины с треском молотили землю, осколки завывали, фырчали над головой, косили низкий кустарник. До окопа оставалось всего несколько шагов. Он рванулся вперед и, уже прыгая с бруствера, почувствовал режущий, с глубоким кинжальным вывертом удар в живот.

...Перед ним мелькнуло лицо военврача, говорившего с необычной страстью:

— Если красноармеец тренированный, его даже из шока выводить легче. Вы понимаете, что такое шок? Это когда человека нет, когда он без памяти от боли, все равно что мертв. А приходит в себя. Подкорка выручает, понимаете? Вы пограничник, должны понять...

Кузнецов понимал. Ему ли было не знать, как воспитывают боеготовность частые тревоги пограничья, ночные шорохи на дозорной тропе, глухая тишина секретов, когда нельзя пошевелиться, кашлянуть...

— Фуражку, фуражку захвати! — услышал он чей-то далекий голос.

— Зачем она?

— Пограничная фуражка, понимать надо!

Он открыл глаза, увидел качающееся, расцвеченное восходом облако в темно-синем, почти черном небе и поднял руку. Облако перестало качаться. Его заслонило что-то темное. Кузнецов узнал лицо комиссара. И понял, что ранен и что его несут в тыл.

— Назад! — сказал он, чувствуя, как вместе с сознанием вливается в него что-то большое, острое, нестерпимо горячее.

— Потерпи, Игнатьич. До медсанбата.

— Несите назад! — твердо повторил он. — Приказываю!..

День был долог, как вечность, и короток, как один миг. Временами Кузнецов забывал о боли, прильнув к окулярам стереотрубы, смотрел, как перекатывается по передовой огненно-дымный вихрь. Взрывы стучали вразнобой, пересыпанные частой ружейно-пулеметной трескотней. А то все затихало вдруг, и тогда ветер доносил будто бы далекое пенье. И оно тоже обрывалось. И Кузнецов знал, что это не затишье, а самое последнее — рукопашный бой.

На КП оставалось несколько человек: весь штаб, все, кто мог и не мог, были там, в обезлюдевших, умирающих ротах.

К вечеру бой утих. Пришел Пересветов с рукой на перевязи, с белыми, словно бы запыленными глазами на черном лице, посмотрел в стереотрубу, наведя ее на какую-то точку.

— Глянь, Игнатьич, окапываются.

— Ночью полезут. Ты уж проследи, комиссар: пополнение на подходе. Чтобы сразу в роты, не мешкая...

Ему показалось, что только на минуту закрыл глаза. Когда скова очнулся, увидел все тот же серый сумрак в глубине окопа.

— Ночью полезут, — повторил упрямо.

— Поспал, и ладно, — сказал Пересветов с новой интонацией в голосе.

— Что?

— Так ведь прошла ночь-то. Утро уже.

— Тихо?

— Тихо. Окапываются. Видать, выдохлись... Надо тебе к врачам, Игнатьич. Это не шутка — ранение в живот.

Кузнецов еще раз глянул в стереотрубу и слабо шевельнул рукой.

Он смотрел, как удаляются леса, за которыми остался полк, и все ждал, что вот сейчас снова заухают взрывы, и боялся, что уже не сможет вернуться.

Но фронт затих надолго. Упорство полков, загородивших дорогу на Москву, сломало планы германских штабов, и обескровленные вражеские дивизии закапывались в смоленский суглинок не на день, не на два. Фашистские генералы сами с беспокойством поглядывали на позиции этих странных русских, больше всего опасаясь неожиданных контратак.

Как потом выяснилось, германский генералитет в те дни был на грани паники. Под триумфальный трезвон фашистских радиопередач ходили разговоры о необходимости даже заключить мир с русскими. «Наступательные действия противника... свидетельствуют, что перед нами находится сильный и хорошо организованный противник», — такая запись появилась в журнале боевых действий группы армий «Центр». И это всего через две с половиной недели после того, как Гитлер заявлял о «противнике, проигравшем войну». «Общая обстановка показывает все очевиднее и яснее, что колосс Россия... был недооценен нами. Это утверждение распространяется на все хозяйственные и организационные стороны, на средства сообщения и в особенности на военные моменты... Создается положение, при котором наши войска, страшно растянутые и разобщенные, все время подвержены атакам противника», — так писал начальник генерального штаба сухопутных войск Гальдер в начале августа. Писал в том же самом дневнике, где страницей раньше стояла запись о «кампании против России, выигранной в 14 дней».

С полной категоричностью оценят эти бои под Смоленском и прославленные советские военачальники. «Главнейшими целями нашей стратегической обороны, — скажет впоследствии Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, — в тот момент были:

задержать фашистские войска на оборонительных рубежах возможно дольше с тем, чтобы выиграть максимум времени для подтягивания сил из глубины страны и создания новых резервов, переброски их, развертывания на важнейших направлениях;

нанести врагу максимум потерь, измотать и обескровить его...»

«Армии в районе Смоленска, — напишет Маршал Советского Союза А. И. Еременко, — совершили великий подвиг, который не забудет народ. Здесь наши войска нанесли первый удар по гитлеровской стратегии «молниеносной войны», подорвали ее основу, остановили врага и заставили Гитлера изменить планы наступления».


Боль не отпускала Кузнецова ни на минуту. Временами боль становилась нестерпимой, и тогда он терял сознание. Когда приходил в себя, подзывал санитарку — молчаливую тетю Олю с затаенным страданием в маленьких глазах. Ему все казалось, что пробыл в беспамятстве слишком долго.

— А чего там — воюют, — говорила тетя Оля, мучительно улыбаясь. — Ты спи, отвоевался уж. Как Берлин возьмут, я тебя разбужу.

От ее шуток становилось тоскливо. Кузнецов не жаловался, считая, что отныне это его личный удел — терпеть все: и страдания тела, и муки души. Он и домой потому не сообщал о своем ранении — не хотел причинять боль близким.

Однажды проснулся со странным беспокойством в душе, торопливо стал оглядывать белые стены палаты.

— Чего тебе? — спросила тетя Оля.

— А где... Москва?

— Где ей быть? Стоит на своем месте.

— Нет... где она?.. В какой стороне?

— Счас сообразим.

Она оглянулась и снова наклонилась к нему.

— Березу в окне видишь? Если в ту сторону идти да идти, как раз в Москву придешь.

Кузнецов улыбнулся благодарно и зябко повел щекой: волосы тети Оли щекотно касались уха. Как когда-то волосы дочки Нелюшки, слушавшей его чтение...


Он умер 28 августа в тихий час, когда за березами в окне медленно вставала оранжевая заря.

Проживи Кузнецов хотя бы еще несколько дней, он смог бы сам прочитать в «Правде» Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении ему звания Героя Советского Союза...

Загрузка...