Соотношение языка, культуры и окружающего мира — вот предмет изучения этнолингвистики, науки, родившейся на стыке языкознания, этнографии и истории культуры. Об увлекательнейших проблемах этой дисциплины расскажет очерк
МОДЕЛЬ МИРА
«Почему мы так говорим?» — эта рубрика часто встречается в популярных журналах. Рассказывает она о биографиях слов, которые порой бывают поистине удивительными. В самом деле: разве не интересно узнать, что немецкое элефант (слон) и русское верблюд происходят из одного и того же источника, вероятнее всего — древнеегипетского? Что наше караул происходит от тюркского кара авыл, то есть «охраняй аул»? А слово акула — из языка викингов?
Наука, изучающая происхождение слов, называется этимологией (от греческого этимон — истина и логос — учение, слово). Она помогает нам узнать, откуда и когда появилось в нашем языке то или иное слово, каким было его значение прежде (не так давно издательство «Прогресс» выпустило четырехтомный «Этимологический словарь русского языка», составленный Фасмером, в котором объяснено происхождение тысяч слов).
Но у этимологии есть задачи еще более интересные, важные и увлекательные. Происхождение слова, «история называния», не меньше характеризует человека и общество, в котором он жил, чем предмет, этим словом названный! Наука о «биографиях слов» помогает ученым раскрывать внутренний мир людей, умерших тысячи лет назад, мировоззрение «коллективов», казалось бы, бесследно исчезнувших, не оставивших никаких памятников— ни письменных, ни материальных. Подобно тому, как по костям умерших животных палеонтологи восстанавливают облик вымерших животных, так с помощью языка восстанавливается «модель мира», существовавшая в сознании наших доисторических предков.
Один всего пример. По-гречески медведь называется арктос (вспомните Арктику и то, что Полярная звезда входит в созвездие Малой Медведицы). По-латыни медведь звучит урсус, по-древнеиндийски — ркшас. Все эти родственные слова происходят от древнего индоевропейского названия медведя, которое звучит как ркьтос.
Русский язык — индоевропейский. Однако в русском, так же как и в родственных ему славянских языках, этого индоевропейского слова нет. Наше медведь буквально значит медоед — мед едящий, медв-едь.
В чем тут дело? Ведь такие слова, как вода, нос, два, три, я, мать и многие другие, остались похожими на древние индоевропейские. Они почти полностью идентичны в самых разных языках великой индоевропейской семьи (числительное три по-древнеиндийски звучит, как три, по-латышски — как трис, по-гречески — как трэс, по-немецки — как драй, по-хеттски — как три, на латыни— как трэс и т. д.). Почему же исчезло древнее название медведя?
Языковеды объяснили это. Предки славян, жившие в условиях первобытнообщинного строя, были суеверны. Они боялись называть медведя, хозяина, владыку дремучих лесов его собственным именем. И говоря о нем, страшное слово заменяли иносказаниями, намеками, позже это вошло в привычку, стало своеобразной традицией; не случайно герои охотничьих рассказов русских писателей, собираясь на медведя, избегали нередко называть его и говорили — хозяин, Он, топтыга… Одно из этих иносказаний закрепилось в русском языке — медоед, так появилось нынешнее — медведь. А не менее суеверные предки германцев закрепили другое иносказание — бурый. Отсюда немецкое название медведя Bär (есть гипотеза, что и город Берлин обязан своим именем этому слову), английское bear т. д.
Так язык помогает нам проникать во внутренний мир наших далеких предков вплоть до их суеверий и страхов перед дикими животными, хозяйничавшими в лесах.
Почему в нашем языке дом — это он, стена — она, а окно — оно? Ведь все неодушевленные предметы признаками пола не обладают. Да и существа одушевленные, если вдуматься, делятся у нас по какому-то странному принципу. У крыс есть и самки и самцы, однако мы говорим крыса и не называем самца крыс. То же самое можно сказать и о мышах, бабочках, мухах. Зато клоп — всегда он, так же как и комар, овод барс
«На основе современного языка и современного мышления нельзя непосредственно уяснить, почему слова: потолок, сор, мор, сыр, жир, гроб, город, год и т. п. — мужского рода; стена, весна, плесень, плешь — женского рода, а поле, море, солнце, время, небо, лето — среднего рода, — писал академик В. В. Виноградов в своей монументальной монографии «Русский язык». — Самые мотивы распределения слов одного вещного круга (например, море, озеро, река, ручей, звезда, луна, солнце, месяц) по разным родам представляются непонятными. Так же неясно, почему живот мужского рода, а пузо или брюхо — среднего. Никто из говорящих на современном русском языке не осознает причины, почему из названий деревьев вяз, клен, ясень, дуб — мужского рода, а липа, осина, береза, сосна, ива, ветла, черемуха и др. — женского; или почему, например, кроме слова дерево (и растение), нет других русских обозначений деревьев среднего рода».
Категория рода, по мысли академика Виноградова, в русском языке является своего рода палеонтологическим отложением, живым ископаемым, пережитком древних представлений. Предки славян, следуя своей «модели мира», делили явления природы, предметы, живые существа на определенные категории или классы. Каждому из них приписывался тот или иной род. В английском языке, восходящем, как и русский, к отдаленнейшему прапрапредку, индоевропейскому праязыку, категория рода исчезла совсем. А в других языках мира, наоборот, деление на классы намного превосходит привычное для нас, русских, деление имен существительных на одушевленные и неодушевленные, на мужской, женский и средний род. Вот, например, язык суахили. Свыше пятидесяти миллионов человек, живущих в странах Восточной Африки, говорит на нем. Существительные в суахили распределяются почти на два десятка различных классов. Причем каждый из них оформляется особым грамматическим показателем подобно тому, как оформляем мы соответствующими окончаниями существительные мужского, женского и среднего рода (только в суахили, в отличие от русского, оформителями служат частицы, прикрепляющиеся к началу, а не к концу слова).
Деление на классы в суахили отражает «модель мира», сложившуюся тысячелетия назад, давно забытую и сохранившуюся как реликт в языке.
Судите сами. Первый класс — это класс людей, второй — множественные существительные класса людей, третий — класс деревьев, растений, предметов, сделанных из дерева, а также названий частей тела. Особый класс существует для наименований округлых предметов и плодов. Новый класс — для жидкостей и существительных с абстрактным или собирательным значением. Еще один — для неодушевленных предметов, а также… названий лиц с физическими недостатками и названий языков. Для животных — новый класс, для предметов домашнего быта — тоже и т. д. Причем слепой человек отнесен к классу вещей, как и слова раб, рабыня и вообще названия лиц, так или иначе несамостоятельных!
Разумеется, никто из граждан Кении, Танзании и других восточноафриканских республик, где суахили является либо родным языком, либо языком-посредником, не считает калеку неодушевленным предметом, а свою руку или ногу — родственной дереву или предмету, из этого дерева сделанному (вспомним, что и у нас месяц — он, ночь — она, солнышко — оно, но только в сказках все эти слова персонифицируются в существа, наделенные признаками пола).
Классы существительных в суахили — это пережиток древнего мировоззрения. Гораздо ближе к первобытной модели мира языки племен и народов, живущих в условиях, близких тем, в которых жили наши прапра-предки и лишь в двадцатом столетии вступили или вступают в мир современной цивилизации. Таковы бушмены, кочующие по пустыне Калахари, индейские племена, обитающие в джунглях Амазонии, аборигены Австралии. Но наиболее яркие примеры мы находим в многочисленных языках острова Новая Гвинея.
В течение многих тысячелетий, а то и десятков тысяч лет коренное население Новой Гвинеи жило почти в полной изоляции от «большого мира», особенно в глубинах этого огромного острова. Даже контакты между отдельными племенами и деревнями были минимальными. Вполне понятно, что в языках жителей Новой Гвинеи, папуасов, первобытная «модель мира» выражена более явно. Первобытное мышление отражается в языке не как пережиток далеких эпох, а как непосредственная реальность, хотя в действительности она уже кое в чем изменилась.
Вот, например, папуасский язык асмат. В нем пять различных классов — и каких! Первый класс — это стоящие предметы, узкие и высокие (в том числе деревья и люди). Второй класс—предметы сидящие, столь же высокие, сколь и широкие (в том числе дома и женщины). Третий класс — предметы лежащие, широкие и низкие (упавшие деревья, пресмыкающиеся, а также солнце и луна, когда они только что встали из-за горизонта). Четвертый класс — плавающие предметы (рыбы, лодки и сами реки). Пятый — предметы летающие (птицы, насекомые, предметы, висящие наверху или лежащие в том месте, которое европейцы назвали бы антресолями, то есть выше обычного направления взгляда). Каждое существительное в языке асмат относится к тому или иному классу — считается либо стоящим, либо сидящим, либо лежащим, либо плавающим, либо летающим.
Такое деление кажется нам странным и необычным. Но оно подчиняется строгой логике. Для жителя непроходимых джунглей и мангровых болот очень важно знать, стоит, лежит, сидит, плавает или летает интересующий его объект. Вот почему в языке асмат, в зависимости от пространственного расположения, предмет попадает в тот или иной класс.
Впрочем, нет нужды обращаться к далеким экзотическим языкам. Возьмем современный немецкий и сравним его с древненемецким. Tier — так называются в современном немецком языке животные, звери, живые существа. Однако прежде этим словом обозначались только четвероногие, бегающие животные, причем только дикие.
Для всех летающих живых существ — от пчелы до птицы существовало слово fogel (ныне же Vogel означает птица). Все ползающие обозначались словом Wurm (современное значение этого слова — червь): и черви, и драконы, и змеи, и пауки…
Таким образом, не только жители далеких земель, но и европейцы членили мир по-особому с помощью языка. Кстати сказать, и в славянских языках можно найти такое членение.
Вспомним старинное русское слово гад — оно обозначало и змей, и жаб, и ядовитых насекомых, и мифических драконов, и обитателей морского дна («и гад морских подводный ход» — Пушкин).
Все это — пережитки древних представлений, своеобразные живые окаменелости, дошедшие до нас благодаря языку. Иногда ученым удается проследить, как образуются такие «живые окаменелости». В одном из языков Новой Каледонии слова мать и отец, печень и сердце, потомки и жизнь (личная) входят в две разные группы существительных. Почему? Современные новокаледонцы не ответят на этот вопрос, а историки и этнографы — могут. Дело в том, что в течение многих поколений новокаледонское общество сохраняло пережитки матриархата. Печень считалась символом личности, ее сутью.
Потомки, продолжающие род, почитались еще более, чем жизнь человека, давшего им жизнь. Все эти сложные религиозные представления и породили деление на мать — печень — потомки, с одной стороны, и отец — сердце — личная жизнь — с другой.
Структура новокаледонского общества изменилась, древняя религия забыта. Но язык сохранил в своей структуре «дела давно минувших дней».
В некоторых книгах можно прочесть, что первобытные народы «не умеют считать до трех». Дескать, у них есть слова для числительного 1, для числительного 2, а числительное 3 означает уже много. Но по такой логике мы, русские, умеем считать лишь до десятка: ведь словами мы обозначаем числа от 1 до 10, а 11 уже один на дцать, 12 — два на дцать и т. д. На самом деле любой народ, на каком бы первобытном уровне культуры он не находился, владеет счетом. И австралиец, и бушмен, и папуас отлично знает всех своих соплеменников и родственников, отличит трех убитых животных от четырех. Но в языках мира действительно сохранились в виде живых ископаемых пережитки первобытного конкретного счета. Ведь не одно тысячелетие понадобилось человечеству, чтобы осознать число вообще, независимое от свойств предметов.
В десятках языков мира числительное 5 имеет родство со словом пядь, ладонь, рука. В языке острова Пасхи и родственных ему языках, на которых говорят жители Океании и Мадагаскара, слово рима, или лима, означает и 5 и руку. А вот как интересно считают папуасы, говорящие на языке маринд. Числительное 1 обозначается словом сакод, числительное 2 — ина. Числительное 3 своего собственного ярлыка не имеет, оно передается словами сакод-ина, числительное 4 — ина-ина (то есть 3 — это 1–2, 4 — это 2–2). Дальше же начинается счет по пальцам рук и ног. То есть 5 — это уже не ина-ина-сакод (2–2–1), а большой палец руки, 6 — указательный и т. д. Пальцев, как известно, у нас 20. До двадцати и ведется счет, числа более двадцати именуются словом много.
Еще более интересно обозначаются числительные в языке телефол, на котором говорит около четырех тысяч человек на стыке границ Западного Ириана и молодой республики Папуа Новая Гвинея. Числительное 1 — это мизинец левой руки, 2 — безымянный палец левой руки, 3 — средний палец левой руки, 4 — указательный палец левой руки, 5 — большой палец левой руки, 6 — левое запястье, 7 — левое предплечье, 8 — левый локоть, 9 — левый бицепс, 10 — левое плечо, 11 — левая сторона шеи, 12 — левое ухо, 13 — левый глаз, 14 — нос. Затем происходит переход на другую сторону тела. Числительное 15 — это другой глаз, 16 — другое ухо и т. д., вплоть до 27, обозначаемого словами мизинец правой руки.
Числительное 27, в свою очередь, берется за основу дальнейшего счета, который доводится до «носа», то есть до сочетания 27 и 14 (мизинец левой руки и нос). Оно имеет смысл «очень много» — дальше счет уже не ведется.
Лингвисты обнаружили в языках папуасов Новой Гвинеи двоичное, пятеричное (по пальцам рук) четверичное (счет по пальцам, но без большого пальца), шестеричное (шестерка обозначается словами шесть-один, дюжина — шесть-два и т. п.), двадцатисемиричное (как в языке телефол) счисление!
Встречается там и привычное нам десятеричное счисление, на основе которого построена система числительных русского языка. Кстати сказать, в нашем языке сохранились пережитки тех времен, когда какое-то большое число было синонимом очень много, больше не бывает. «Имя им легион» — говорим мы; или употребляем выражения «тьма-тьмущая», «тьма народа». И тьма, и легион в прежние времена были наименованиями определенных чисел. А вот еще один пример «живого ископаемого» в русском языке, связанного со счетом.
Почему мы говорим «две штуки» только о неодушевленных предметах? Это остаток первобытного конкретного счета в нашем языке. В других языках есть специальные числительные для подсчета различных предметов: для длинных одни, для круглых другие, для живых существ третьи и т. д.
Удивительную систему конкретных числительных обнаружил советский этнограф Е. А. Крейнович у нивхов, загадочных обитателей Сахалина и низовий Амура. «У них нет слова для обозначения абстрактного понятия «равный», но есть ряд слов для обозначения конкретных равенств. Нет у них и числительных для счисления абстрактных количеств, но зато есть примерно тридцать разрядов числительных для обозначения конкретных количеств», — указывает Крейнович и приводит длинный список таких числительных.
Тут есть числительные для подсчета предметов разной формы, отдельно мелких круглых (пуль, дробинок, яиц, икринок, кулаков, капель воды, топоров, бутылок), отдельно длинных предметов (деревьев, кустарников, ребер, волос, кишок, дорог), отдельно плоских тонких предметов (листов бумаги, циновок, одеял, растений), отдельно парных предметов (глаз, щек, рук, лыж, весел, руковиц, серег).
При счете живых существ, семейств, поколений употребляются свои числительные, причем отдельно считаются люди и добрые духи, отдельно семейства, отдельно поколения, отдельно животные, рыбы, птицы, злые духи.
Для счета некоторых орудий лова рыбы и тюленей у нивхов опять-таки существуют свои особые числительные— для сетей; для неводов; для палок на острогу и т. д.
Особыми числительными ведется счет заготовленной рыбы и жердей для ее заготовки (для связок юколы для людей; для связок корюшки для людей; для связок корма для собак; для жердей для сушки юколы).
Есть еще специальные числительные при счете средств передвижения (отдельно лодок и отдельно нарт) и материалов (досок; прядей для веревок; связок травы для обуви).
Наконец, есть числительные, обозначающие меры: особо для маховых саженей, особо для пядей, особо для толщины сала медведей и тюленей, особо для дневок в пути…
«Нетрудно заметить, что в группе числительных для счетов предметов разной формы отражена попытка человека провести классификацию предметного мира, — замечает Креинович. — К какому же времени может быть отнесена эта классификация? Наличие топора в группе мелких круглых предметов подсказывает нам, что речь идет не о современном железном топоре, а об овальном топоре каменного века. Значит, классификация предметов по чисто внешнему признаку — форме, которая прослеживается в нивхских числительных, представляет, вероятно, одну из древнейших классификаций, созданных людьми каменного века».
Итак, язык помогает нам реконструировать «модель мира» наших далеких прапредков. В одних языках следов первобытного прошлого больше, в других меньше. Ведь и народы, носители этих языков, живут в разных общественных условиях, имеют различный уровень культуры.
До сих пор речь шла о прошлом… Но где гарантия того, что и сейчас мы не воспринимаем, не моделируем мир сквозь своеобразную призму нашего родного языка? Воспринимаем мы этот язык с младенческого возраста, он встраивается в наше сознание и подсознание. А затем мы считаем само собой разумеющимся то, что на самом деле велят нам законы родного языка.
Классический тому пример: семь цветов радуги. В русском языке каждый из цветов имеет собственный словесный ярлык. А вот в немецком или английском голубой и синий обозначаются одним и тем же словом. В языке одного из народов, живущих в африканской республике Либерия, наши семь цветов радуги обозначаются только лишь двумя словами: одно слово обозначает «холодные» тона (голубой, фиолетовый, синий), другое — «теплые» (красный, оранжевый, желтый, зеленый).
Не означает ли это, что и восприятие цвета идет через призму языка, через словесные ярлыки, которые в нем существуют? Вопросом этим начали задаваться еще в середине прошлого века. Но свою полную и четкую формулировку он получил в трудах американского ученого Бенджамина Ли Уорфа.
«Я столкнулся с этой проблемой в области, обычно считающейся очень далекой от лингвистики, — писал Уорф. — Это произошло во время моей работы в обществе страхования от огня». Анализируя причины пожаров, Уорф обратил внимание на то, что многие несчастные случаи происходили… из-за слов. Например, рядом с тиглем для плавки свинца лежала груда свинцового лома. Разве может гореть свинцовый лом? Никаких противопожарных мер не было принято. На самом же деле этот лом состоял из листов старых радиоконденсаторов, имевших парафиновые прокладки. Парафин загорелся, возник пожар. Вот и выходит, что причиной его стали слова, вернее, вера людей в то, что слова правильно называют вещи…
Уорф в свободное от работы время изучал письменность и культуру ацтеков и майя. Занятия эти разбудили в нем интерес к языкам коренных жителей Америки. На территории США и по сей день индейцы говорят на языках своих предков… Изучение же индейских языков показало Уорфу, насколько различным может быть членение мира у различных народов.
Мы считаем само собой разумеющимся, что существительные обозначают предметы, а глаголы — действия. Однако на самом деле в окружающем нас мире, вечно меняющемся, нет отдельно предметов и действий. Что такое молния, волна, пульсация? Предметы или действия? Мы относим их к существительным, то есть к предметам. А в языке индейцев хопи, живущих в США, слова эти — глаголы. В языке же нутка, на котором говорят жители канадского острова Ванкувер, все слова показались бы нам глаголами. Это если мерять на аршин нашего родного языка. На самом же деле в языке нутка нет деления на предметы и действия, а есть единый взгляд на природу. Он-то и порождает один класс слов.
О доме на языке нутка можно сказать, что он стоит, но можно — и домит. Пламя может иметь место и может пламить. С помощью суффиксов и окончаний на языке нутка можно образовывать слова, которые придадут слову дом различные оттенки длительности во времени: давно существующий дом, временный дом, будущий дом, дом, который раньше был, то, что начало быть домом, и т. д.
В языке индейцев хопи есть существительное, которое может относиться к любому летающему предмету или существу, за исключением птиц. Птицы же обозначаются другим существительным. «Можно сказать, — писал в одной из своих работ Уорф, — что первое существительное обозначает класс Л — П, то есть летающие минус птицы». И хопи называют одним и тем же словом и насекомое, и летчика, и самолет, но не птиц!
Даже такие, казалось бы, извечные и всеобщие представления, как пространство и время, получают разные языковые ярлыки. Как можно обойтись без глаголов в настоящем, прошедшем и будущем времени? Казалось бы, это невозможно. А вот индейцы хопи обходятся наклонениями. Утвердительное наклонение (сообщаю о его приходе) может относиться и к тем процессам, которые мы обозначили бы прошедшим или настоящим временем (он пришел или он приходит). Предположительное наклонение (высказываю предположение о его приходе) соответствует, нашему он придет, или он, наверно, приходит, или он, наверно, пришел.
Мы измеряем время днями и годами, то есть существительными, хотя никаких предметов эти существительные не обозначают. У индейцев хопи это немыслимо: существительные в их языке обозначают только настоящие предметы, физические тела. Вместо нашего «прошло два дня» индеец сказал бы: «В третий раз светает». Или, если обойтись без слова раз (и слегка насилуя русский язык), эту фразу с хопи можно было бы перевести как «третьеразно светает». Наше же русское «прошло два дня», если его буквально перевести на язык хопи, вызвало бы у индейца самый искренний смех: разве у дней есть ноги и дни ходят парами, взявшись за руки?
Но скорее всего, индеец хопи вообще бы не понял смысла фразы «прошло два дня». Ибо второй день для него — это не второй предмет, а тот же процесс, который прервался, а теперь возобновился (мы же не говорим «третий Иван Иванович приходит», если Иван Иванович ведет третий урок).
Языки разбивают окружающий мир по-разному с помощью слов и грамматических категорий. Не означает ли это, как предположил Уорф, что «каждый язык имеет свою метафизику»? И не была бы картина мироздания в физике Ньютона иной, если бы он говорил и думал не по-английски, а на языке хопи? (В одной из своих работ Уорф утверждал именно это.) Какова роль языка в восприятии, осознании, моделировании мира?
Общепризнанная заслуга Уорфа заключается прежде всего в том, что он показал на конкретных фактах важность роли словесного моделирования мира в различных языках; а вот его гипотеза вызвала бурную полемику. В Чикаго после смерти Уорфа был собран симпозиум, посвященный обсуждению его гипотезы. Приняли участие в нем лингвисты и логики, психологи и антропологи, этнографы и философы. «Язык и культура» — таков был главный вопрос симпозиума.
Определяет ли язык мировоззрение людей? Гипотеза Уорфа отвечала на этот вопрос положительно. Большинство современных ученых дает на этот вопрос иной ответ. Язык влияет на мышление, но только не на суть его, а на технику. Несмотря на различную технику языка (и, стало быть, детали техники мышления), любой язык способен правильно передавать сообщения об окружающем нас мире.
Вот как рассуждал на симпозиуме в Чикаго известный американский языковед Джозеф Гринберг. Допустим, на Луну попадают два человека, говорящие на разных языках. Они оказываются совершенно в новой обстановке: мир Луны абсолютно не похож на наш, земной, здесь свои законы. Оба человека, побывавших на Луне, возвращаются на Землю и рассказывают о том, что они видели на чужой планете. Ведь, если следовать Уорфу, перед ними должны возникнуть два совершенно различных мира, две разные Луны.
Впрочем, не обязательно забираться в космическое пространство. В истории человечества есть немало примеров, сходных с «путешествием на Луну». Тысячу лет назад арабские путешественники посещали северные страны. Природа, нравы, обычаи норманских викингов были чужды арабам почти так же, как нам, землянам, чужд мир Луны. Арабский язык также не имеет ничего общего с языком норманнов. И все же описания жизни и быта викингов, сделанные на арабском языке, совпадают со скандинавскими хрониками: мы узнаем в них те же явления, события, города, горы. Язык по-разному «окрашивает» мир, но в конечном счете передает сообщения о действительности и передает их правильно.
Современные лингвисты сравнивают язык с системой координат. Перейти от одного языка к другому — это как бы перейти от одной геометрической системы отношений к другой. Окружающий мир, координаты которого дают языки, один и тот же. Различны лишь его отображения в языке.
Уорф совершенно правильно отметил, что в известных случаях язык может оказывать влияние на наше мышление (на его технику, а не на его существо, как уже подчеркивалось выше). Иной раз он может повлиять и на поведение людей: вспомним историю со «свинцовым ломом». Но Уорф прошел мимо другого, гораздо более важного факта: на мышление влияет прежде всего действительность, практический опыт людей, сама жизнь. И последнее слово принадлежит им, а не языку.
Несведущие люди не различают тонкостей, которые в жизни им обычно не нужны. Для простых смертных свинцовый лом гореть не может. Однако горький опыт с пожарами научит разбираться в отличиях свинцовые лома от свинцово-парафинового. И, если будет надо, то в язык войдет новое слово, с помощью которого можно разделить невоспламеняющийся свинцовый лом от горючего свинцово-парафинового. Мышление может, по вине ли языка или по любой другой причине, неправильно отражать мир. Но это возможно лишь до тех пор, пока практика и жизненный опыт не заставят людей уточнить «картину мира».
«От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике — таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности» (В. И. Ленин). Конечно, «итоги» этого познания закрепляются в языке, становятся смыслом слов, содержанием понятий, суждений, гипотез и теорий. Но никак не наоборот, как считал Уорф, преувеличивавший роль языка в процессе познания.
Но, как часто бывает в истории мысли, самые спорные взгляды оказываются самыми плодотворными. Недаром же один из наиболее строгих критиков гипотезы Уорфа сказал, что ошибки Уорфа гораздо интереснее избитых банальностей слишком осторожных ученых.
Гипотеза Уорфа (точнее — споры, ею вызванные) заставила заново пересмотреть многие, казалось бы, само собой разумеющиеся положения.
Споры вокруг гипотезы Уорфа, в которых участвовали философы, лингвисты, психологи, этнографы, социологи, носили отнюдь не отвлеченно философский характер. В последние годы был проделан целый ряд конкретных исследований, связанных со сложнейшим комплексом проблем, что кратко формулируется как «взаимоотношение действительности, мышления и языка». Особенно интересные результаты были получены при изучении наименования цветов — одного из краеугольных камней в гипотезе лингвистической относительности, как именуют еще гипотезу Уорфа.
О том, что физически цвет представляет собой непрерывный континуум, мы узнаем из учебника физики. По данным физиологов, наш глаз может различать до десяти миллионов (!) цветовых оттенков… А что говорят данные лингвистики? Разумеется, ни в одном языке мира нет стольких словесных ярлыков для названия цветов и их оттенков. Мы обходимся несколькими десятками наименований. Причем в различных языках слова-ярлыки для одной и той же части спектра могут не совпадать. Например, часть спектра, обозначаемая в русском языке как зеленый — синий — голубой — серый — коричневый, в уэльсском языке «сжата» до трех слов. Первое соответствует нашему темно-зеленый, второе — светло-зеленый, голубой, синий, светло-серый. А третье — темно-серый и коричневый.
Да и в одном и том же языке в различные эпохи спектр может члениться по-разному. В древнегреческом, в отличие от современного греческого языка, существовали слова-ярлыки для желто-зеленого и красного (ох-рос, отсюда наше — охра); для желто-зеленого и серо-коричневого (хлорос, отсюда наше — хлор) и для желтого, черного и темно-синего (ктанеос).
Чем же вызывается различное деление спектра в языках? Исследования последних лет показали, что огромную роль здесь играет… интенсивность солнечного света.
Как известно, солнце в тропиках стоит над горизонтом иначе, чем в наших, умеренных, а тем более — полярных широтах. Освещенность в тропиках больше, свет ярче. Чем дальше от экватора, тем легче воспринимать различия в цветовых тонах и труднее — в яркости цвета. Быть может, в языках жителей тропических широт существует своя особая терминология, обозначающая именно яркость, интенсивность освещения, а не градацию цветовых тонов?
Голландский ученый Г. ван Вейк проверил эту гипотезу на материале многих языков мира. Оказалось, что в большинстве языков народов, живущих в низких широтах, белый цвет и другие светлые тона обозначаются одним термином, черный и все темные — также одним общим словом. Причем это не группа цветов, как в европейских языках (так, темными мы считаем черный, фиолетовый, синий; светлыми — голубой, желтый белый), а обозначения степени яркости — то, что в переводе на наш язык можно назвать темнотой и светлотой.
Между полюсами темноты (низкая яркость) и светлоты (очень большая яркость) находятся еще две категории: умеренная светлота (высокая яркость) и светлая темнота (умеренная яркость). Вот по этим категориям яркости и распределяются привычные для нас наименования цветов.
Так, в языке хануно (остров Миндоро в Филиппинском архипелаге) есть четыре словесных ярлыка: светлота обозначается как малагти (сюда относятся все светлые тона); умеренная светлота — малатуй (зеленоватые тона); умеренная темнота — марара (красноватые тона) и темнота — мабиру (черный и все темные тона). В языке батак (остров Суматра) остается членение на четыре слова-ярлыка, хотя цвета распределяются по-иному: к светлоте относятся белый и светлые тона, к умеренной светлоте — светло-оранжевые и светло-коричневые, к светлой темноте — красные тона, оранжевый, розовый, коричневый; к темноте — темные тона, зеленый, коричневый, индиго.
«Хотя в языках народов экваториального пояса встречаются и системы обозначений по цветовому тону, статистически в большинстве языков этих широт, вне зависимости от расовой принадлежности говорящих на них, зрительные впечатления передаются яркостной номенклатурой», — констатируют ученые, занимающиеся этой проблемой.
При проверке гипотезы ван Вейка оказалось, что в терминах яркостей передаются цветовые впечатления и в языках чукчей, эвенков и других народов Крайнего Севера, удаленных от экватора на многие тысячи километ-ров. Дело в том, что в Заполярье снежный покров создает огромную экранизирующую поверхность, и она делает освещение столь же интенсивным, как в тропиках. Вот почему чукчи называют все светлые тона словом нилгыкын, темные — нивкын, а красные, желтые и светло-коричневые — ничелгыкен; селькупы имеют словесные ярлыки для светлого (сыры), темного (сэк), красного (няркы) и желто-зеленого (паталь) и т. д.
Между тем многочисленные эксперименты показывают, что цветовое зрение у всех нормальных людей, независимо от их языка, расы, нации, культуры, одинаково (а дальтонизмом, например, европейцы страдают в два — четыре раза больше, чем аборигены Австралии). Но не только степень освещенности, не только «астрономические» причины влияют на цветовую номенклатуру языков. Названия цветов неразрывно связаны с окружающей природой, ее красками. Морское побережье и пустыня — вот два ландшафта жителей африканской республики Либерия. Вот почему в языке басса, на котором говорят в Либерии, одно слово охватывает фиолетовый, синий и зеленый цвета, а другое — желтый, оранжевый и красный.
Еще большую роль играют не природные, а социальные условия. Аргентинские пастухи гаучо имеют две сотни названий для масти лошадей. В нашем русском языке у специалистов существуют также десятки разнообразнейших наименований масти. Есть тут и буланый, и каурый, и сивый, и мышиный, и соловый, и пегий, и саврасый, и вороной, и гнедой и т. д. Горожане этих слов, как правило, не знают. А если и знают, то затрудняются назвать, какой оттенок цвета имеет в виду тот или иной термин, обозначающий масть. Зато горожане, в особенности горожанки, перечислят множество слов, обозначающих тот или иной оттенок тканей или губной помады, о которых представления не имеет крестьянин или животновод, превосходно знающий значения слов вроде саврасый или каурый.
Освещенность солнцем, природные условия, общественные потребности — все эти причины, вызывающие различное членение цветового спектра, так сказать, внешние по отношению к языку — все они свидетельствуют против гипотезы Уорфа.
Однако есть много фактов, которые говорят, что структура языка оказывает все же определенное влияние на моделирование мира в таком узком аспекте, как обозначения цветов. Например, во многих языках обозначения цветов конкретны, подобно тому, как конкретны наименования числительных, о чем мы уже рассказывали выше. На островах архипелага Бисмарка слово коткот обозначает ворону и черный цвет, слово лулуба — черную грязь болот в мангровых зарослях и соответствующий оттенок черного цвета, слово утур — обугленные листья бетеля, смешанные с маслом, и их цвет и т. д. (сравните паши прилагательные вороной, агатовый, угольный, пепельный, смоляной).
Во многих языках, помимо классификации цветов по яркости, проводится различение их и по другим признакам. Светлые тона, как правило, обозначают нечто положительное, темные — отрицательное (но если у нас цвет траура черный, то у китайцев — белый). В языке хануно, о котором мы уже говорили, одни цвета считаются влажными, другие — сухими. В языке австралийских аборигенов аранта одно и то же слово может иметь значение мягкий, упругий, плод определенного дерева и зеленый или серый — в зависимости от контекста.
Иными словами, между языком, человеческим коллективом и миром, который люди моделируют посредством языка, существует своеобразная кибернетическая обратная связь.
Причем связь эта необычайно сложна. Не только конкретный язык, но и уровень развития культуры самого носителя языка, его социальное положение во многом определяют моделирование мира средствами этого языка.
Итак, доминирующую роль в членении спектра на словесные ярлыки играет жизненная практика, уровень культуры, род занятий людей, а вовсе не их физиологическое восприятие. В языках многих народов Севера не различаются оттенки красного и зеленого цветов. Зато там есть десятки названий для оттенков белого цвета. Почему? Вовсе не потому что будто бы северяне не воспринимают красного и зеленого, а различают лишь вариации белого цвета.
В жизни северян, живущих в тундре, не так-то уж часто приходится сталкиваться с зеленью, цветами и т. п. Им гораздо важнее знать, в каком состоянии находится снег. Ведь от того, каким он будет, зависит и охота, и судьба оленьего стада. И в языке ненцев для обозначения понятия «снег» есть около сорока различных слов; в языке оленеводов чукчей есть отдельные слова для первого снега, который должен растаять, и для первого снега, который больше не будет таять; для мягкого снега и для плотного снега; для весеннего снега с проталинами и для мокрого, размякшего, тонкого снега; для мерзлого снега и для снега, уплотненного ветром после снегопада; для мягкого снега, легшего на плотный снег, и для снега, подтаявшего днем… Вполне понятно, что все это многообразие породило и обилие названий оттенков белого цвета, связанного со снегом.
В зависимости от потребностей общества находится, как правило, и число различных цветовых ярлыков, слов, обозначающих цвета. Так, в языке ненцев около трех десятков наименований цвета (причем три из них обозначают оттенки серого цвета, вернее, его светлоту и темноту). Этого вполне достаточно для жителей суровой тундры, вплоть до Октября живших в условиях родового строя. В русском, английском, немецком, французском языках можно насчитать до сотни простых, состоящих из одного слова, наименований цвета.
Но ведь помимо простых, есть еще и составные названия, все эти темно-вишневые, светло-зеленые и тому подобные оттенки. В ненецком языке их очень мало. Зато в немецком насчитывается до полутысячи, а в английском, если учитывать терминологию портных, торговцев тканями, лошадьми и т. д., около четырех тысяч!
Разумеется, нельзя считать, что язык ненцев «хуже» немецкого или английского языка. Если возникнет необходимость, и в ненецком появится столь же богатая терминология, связанная с названиями цветов. Да и не только в ненецком, в любом языке мира лексика может стать сколь угодно богатой и разнообразной, если только в этом есть практическая нужда. Например, в языке исландцев, овцеводов и рыболовов насчитывается до полутора тысяч слов, связанных с погодой! Ибо капризная и переменчивая погода Исландии играет важную роль в хозяйстве острова. Вот почему даже ветер разной силы обозначается в исландском языке разными словами: силой в один балл — словом андвари, в два балла — кул, в три балла — гола, в четыре балла — калди и т. д.
И внутри одного языка можно обнаружить интереснейшее взаимоотношение между ярлыками, обозначениями цвета, и уровнем культуры людей, этим языком пользующихся. Любопытные данные были собраны в нашей стране в самом начале тридцатых годов. Группа ученых под руководством крупнейшего советского психолога Л. С. Выготского направилась в отдаленные кишлаки и на горные пастбища Узбекистана.
Тут уже началась перестройка социально-экономического уклада и культурного уровня жизни, но далеко еще не все население было вовлечено в этот процесс. На одном полюсе его были представители колхозного актива и студентки, на другом — женщины, всю жизнь прожившие в пределах ичкари, женской половины дома, и неграмотные крестьяне-единоличники. С различными социальными группами и были проведены эксперименты.
Известно, что в любом развитом языке есть четкий и краткий набор слов, обозначающих абстрактные цветовые категории, вроде наших наименований частей спектра (красный, оранжевый, желтый и т. д.). Слова эти, как правило, теряют связь с конкретными, образными названиями. В то же самое время в любом языке есть слова, сохранившие свою цветовую конкретность: молочный, лимонный, малиновый, вишневый, кофейный, бирюзовый и т. п. Узбекистан — страна древней культуры; узбекский язык имеет богатую цветовую терминологию — как обобщенную, категориальную, так и конкретную, образную.
Какие же названия оттенков практически применялись различными группами испытуемых? Сохранялось ли у них одинаковое соотношение категориальных и образных названий? Этими вопросами в первую очередь и задались исследователи. Испытуемым предлагались мотки шерсти или шелка двадцати семи различных оттенков. Требовалось назвать эти цвета.
Люди, начавшие жить уже по-новому, давали обобщенные названия цветов, иногда уточняли их (темно-желтый, светло-синий). И лишь в редких случаях они приводили образные названия вроде винный, фисташковый, табачный цвет. По-иному на вопросы отвечали женщины ичкари. Образные, наглядные названия оттенков у них преобладали. Тут были цвета ириса, печени, розы, гороха, персика, гнилых зубов, испорченного хлопка, озера, неба, мака, воздуха, темного сахара, цветущего хлопка, помета свиньи и т. д. и т. п.
Затем испытуемым предложили разбить все оттенки на несколько групп. Колхозный актив, студентки, молодежь легко справились с этим заданием. Совершенно иная картина наблюдалась у женщин, имевших богатую практику вышивания, но всю жизнь проживших в затворничестве, не получивших никакого образования.
«Как правило, данная им инструкция — разбить предложенные оттенки на отдельные группы — вызывала у них полное недоумение и реплики «этого нельзя сделать», «здесь нет похожих, вместе их класть нельзя», «они совсем не похожи друг на друга», «это — как телячий помет, а это — как персик». Испытуемые этой группы начинали обычно прикладывать друг к другу отдельные моточки шерсти (шелка), пытались выяснить их оттенки, растерянно качали головой и — отказывались от выполнения задачи, — свидетельствует профессор А. Р. Лурия в книге «Об историческом развитии познавательных процессов», вышедшей в 1974 году в издательстве «Наука». — Некоторые из испытуемых заменяли требуемую группировку по основному цвету раскладыванием в ряд оттенков по убывающей светлоте или насыщенности, в результате чего в один ряд вводились бледно-розовые, бледно-желтые, бледно-голубые оттенки или возникал единый ряд оттенков, переходящих друг в друга без видимых границ».
Все испытуемые пользовались одним и тем же узбекским языком. Но в зависимости от уровня их культуры и образа жизни происходило различное членение цветового спектра. Не язык, а общество оказалось главным «виновником» того, что спектр был по-разному расчленен словами-ярлыками!
Наука о языке все больше и больше связывается с пауками об обществе, в котором и для которого язык существует и развивается. Так, не зная истории петровской эпохи, нельзя понять, почему в русской морской терминологии так много голландских слов: койка, каюта, ватерпас, зюйдвестка и т. п. Не зная истории географических открытий, нельзя понять, почему в языке жителей африканского острова Мадагаскар встречаются арабские и французские слова, а сам язык — мальгашский — родствен не языкам близлежащей Африки, а многочисленным наречиям жителей островов Тихого океана. Не зная истории религии, нельзя понять, почему в монгольском языке буддийская терминология заимствована из санскрита, хотя сам буддизм пришел в Монголию из Тибета и языком богослужения был тибетский, а не санскрит. Некоторые чисто языковые факты нельзя понять без знания зоологии. Так, в языках коренных обитателей Бразилии, индейцев, а также в ряде языков других обитателей жарких стран нет слова попугай. Зато есть много слов для различных видов попугаев. Почему? Да потому, что слово попугай объединяет, по сути дела, разные и довольно-таки далекие друг от друга зоологические виды. Слово попугай, означающее попугая вообще, есть только в языках народов тех стран, где попугаи не водятся!
А вот другой зоологический пример. Наименования животных экзотических, как правило, попадают из языка коренных обитателей страны, где есть эти животные, в языки других пародов неизменными. Таковы американские опоссум, ягуар, пума, ассапан, австралийские кенгуру, эму, коала, динго и многие другие.
Еще большую роль играют данные этнографии, изучающей пищу, жилище, одежду, духовный мир различных народов и племен. Ведь лексика, словарный состав языка соответствуют тем общественным нуждам, которые есть у людей, этим языком пользующихся. Примеров тому можно привести великое множество, но мы ограничимся лишь одним. В эскимосском языке не было понятия и слова воздух. Зато явления, связанные с физическими свойствами воздуха, получали языковое обозначение: язык имел такие слова, как пурга, дыхание, ветер и многие другие. А для быстрой и точной пространственной ориентации в языке эскимосов существует более двух десятков указательных местоимений и свыше восьмидесяти слов, от них производных (не синонимов, а слов, обозначающих разные направления, разные точки в пространстве!). Ведь эскимосам, морским охотникам, ведущим коллективный промысел, необходимо предельно быстро и точно передавать «пространственную» информацию.
Мы недаром озаглавили предыдущую главку «От «этно» к «социо». Вероятно, вы и сами догадались, почему. Постепенно от этнографических факторов мы переходили к факторам социальным, от этнолингвистики — к социолингвистике. Однако очерк наш посвящен именно этнолингвистике. Проблемы же социолингвистики (или лингвосоциологии, как ее еще называют) охватывают очень большой круг вопросов. Чтобы рассказать о них подробно, понадобилась бы целая книга. И название ее было бы уже не «Звуки и знаки», а скорей всего, «Люди и знаки». Будем надеяться, что такая книга появится.