Я не устаю повторять, что Зяма и я — счастливые люди. И не только тем, что судьба подарила нам встречу друг с другом в середине наших жизней, но и тем, что во все времена ставила нас на пути замечательных людей. Одним из таких подарков был Юлий Ким. Познакомились у Львовских как с очередным «бардом», уже зная Булата. В те шестидесятые все барды, думаю, без исключения, прошли через дом Михаила Григорьевича Львовского. Имена многих целы до сих пор, многие прошли… Мне кажется, что слово «бард» в древнем, начальном, высоком значении — певец-поэт, поэт — в нашем повседневном употреблении звучит ниже, вроде бы «песенник», а не «певец», и то главное, что «поэт», — немного уходит.
А Юлик — поэт, потому что в любом, даже самом-самом жанровом стихотворении — свой голос, который ни с кем не спутаешь. В Зяминой душе поэзия занимала едва ли не первое место, была рядом с любовью и добротой, и поэтому Юлик всегда был для Зямы объектом не такого уж частого его обращения: «ты моя радость». Несмотря на дистанцию в возрасте — Юлик следующее поколение, — была одна волна: «О, пониманье дивное, кивни…» Добавляли радости в общении и человеческие свойства. Скромность, образованность, доброжелательность, редкое достоинство и мужество во вполне жестких, несправедливых обстоятельствах.
Я испытываю глубочайшее уважение к людям, прошедшим войну. У большинства из них есть понимание важнейшего качества — порядочности. Когда я встречаю Юлика, мне кажется, что он из них. Как будто он тоже прошел войну.
Я надеюсь, читателю будет интересно «документально» убедиться в отношении Гердта к Юлику:
Это было осенью тысяча девятьсот… Да какое это имеет значение! Вот и станем друг перед другом бахвалиться, кому раньше выпала эта удача — возникнуть на Вашем пути! Важно лишь то, что Богу было угодно поставить и меня на такой выигрышный бугорок.
Любой стихотворец начинается для тебя какой-нибудь строкой, рождающей в твоем воображении картинку чуть ли не детской прямоты. Со мной такое давно. И держится во мне до сих пор.
Ну, скажем: когда я был маленький, и «Интернационал» пели все, и все слова знали все, и горели взоры, и до мировой справедливости было рукой подать, а слово «воспрянет» было мне недоступно, — я искренне, с чувством скорой всеобщей правды и добра пел: «С Интернациона-а-а-алом воз пряников в рот людской». И я видел этот рот, этот воз и, кажется даже добродушное лицо возницы.
Или, к примеру: «В затылки наши круглые глядят». Ты видишь, как парикмахер, продув нулевую машинку, отложил ее, окунул бритву в банку с водой и выводит этою мокрой бритвой округлую скобочку на твоем затылке, тебе это противно — не больно, но противно, и шея твоя гола и красна, и у всех, с кем ты уходишь куда-то, одинаковые круглые скобки и голые красные шеи, и мама не может высмотреть твою.
Или возьмем: «Как дай вам бог любимой быть другим». Тебе не отвечают любовью, обида жуткая, но поза твоя замечательно эффектная. «Как дай вам бог… другим…» — чистое вранье, конечно, но как ты благороден в скорби и как нравишься себе!
Или, допустим: «Пять килуметров до дна, пять килуметров и двадцать пять акул». Что мы делаем в таком случае? 5000 м делим на 25, получаем 200 м. Затем берем 25 акул и расставляем их снизу доверху через каждые 200 м. Не берусь объяснить почему, но на моей картинке они, все 25, башками в одну сторону, в левую. Эта картинка возникла передо мной массу лет назад за какой-то декорацией на «Мосфильме», когда Вы при помощи Коваля, сияя счастьем и очками, пели совсем случайным людям — тогда Вам было плевать, кому петь, лишь бы было кому слушать! — и Богу было угодно поставить и меня в эту разномастную толпу.
Удивительно, но с той первой поры ничего не переменилось! Нет, фон, конечно, менялся: менялись октябри, в которые кого-то «немножечко таво», менялись женщины и диоптрии в ваших минусовых очках, менялась даже Ваша фамилия и огромная страна, да что там — Сверхдержава перешептывалась, следя за титрами, а потом отважно сказала вслух: «Михайлов опять Ким!» — и кто знает, быть может, это и было первой пробной тягой того самого ветра, дующего сегодня от Бреста до Курил, от Москвы до Горького.
Менялось, конечно, многое. Что говорить. Меж тем не менялись Вы, БЕСЦЕННЫЙ мой Юлик, услада моей души, истерзанной ежечасными сенсациями.
Как, оказывается, целебно, я бы сказал гигиенично, быть уверенным в том, что есть Вы — не переменяющийся, но лишь лелеющий в себе знание, честь, иронию, отвагу и жалость!
Зиновий Гердт
Январь, 1987