Глава шестая Омск бросает вызов Москве

14 мая 1918 года на станции Челябинск остановился поезд с чехословацкими солдатами. На прицепленной к нему открытой платформе был закреплён фургон, и чешский солдат его чинил. Мимо проходил эшелон с беженцами и австро-венгерскими военнопленными. Кто-то швырнул кусок железа и попал в голову чеха, который потерял сознание.

Месть чехословацких легионеров была скорой и беспощадной. Поезд остановили, отцепили от него три вагона с пленными, выгнали их на пути. Быстро, с применением рукоприкладства, провели следствие, вытащили прятавшегося за спины молодого венгра, который совершил хулиганский поступок, и тут же закололи его штыками. Безоружные венгры ничего не могли сделать против вооружённых чехов и словаков.

Челябинский Совет задержал нескольких участников самосуда. Тогда чехи и словаки захватили вокзал, оцепили центр города, разоружили местный гарнизон и перерезали телефонную линию. Когда Совет освободил арестованных, легионеры ушли из города, но продолжали удерживать вокзал.[883]

Родственные славянские народы чехи и словаки не любили венгров, которые в тогдашней Австро-Венгрии были одной из двух господствующих наций. Во время Первой мировой войны чехи и словаки массами сдавались в плен. Венгры же дрались по-настоящему.

В плену среди чехов и словаков развернулось движение за воссоздание собственной государственности. Чтобы добиться этого, надо было сокрушить империю Габсбургов. Первая дивизия, сформированная из чехов и словаков, в 1917 году выдвинулась на Восточный фронт и показала стойкость в боях. Вскоре была сформирована вторая дивизия, затем третья. Их свели в Чехословацкий корпус, или легион, как его называли сами чехи и словаки.

Чехословацким частям не хватало офицеров. Вакантные должности заполнялись отчасти собственными выдвиженцами. Так, прапорщик Радола Гайда, по профессии фельдшер, стал командовать полком. Приглашались и русские офицеры, изгнанные солдатскими комитетами из своих частей.

Когда был заключён Брестский мир, Чехословацкий национальный совет решил перебросить корпус на Западный фронт, во Францию. Французское правительство охотно приняло это предложение и включило корпус в состав своих войск. Советское же правительство оказалось как бы между двух огней. С одной стороны, оно не хотело окончательно портить отношения с Антантой. С другой же стороны, Германия была недовольна тем, что из России, заключившей с ней мирный договор, перебрасываются подкрепления её врагам.

Политическое руководство и командование корпуса вполне лояльно относились к Советской власти. Корпус отказал в помощи Центральной Раде, которую теснили большевики. Не получил помощи и генерал Алексеев. 26 марта 1918 года, после долгих переговоров, с Советским правительством было заключено соглашение об эвакуации Чехословацкого корпуса через Владивосток. Корпус должен был сдать основную часть своего оружия, оставив для самозащиты только одну вооружённую роту на эшелон. Этот пункт соглашения вызвал в корпусе большое недовольство и всячески саботировался. Значительная часть оружия осталась несданной.[884]

То ли поэтому, то ли под давлением Германии, но большевистское руководство, сославшись на высадку японцев во Владивостоке, распорядилось приостановить эвакуацию и затеяло новые переговоры. Это вызвало ропот и недовольство среди легионеров. Поползли слухи, что их хотят заключить в лагеря, а потом выдать Австро-Венгрии, где их ждёт суд за измену. Стали раздаваться голоса, что во Владивосток надо пробиваться силой оружия.

Когда в Москве стало известно об инциденте в Челябинске, власти арестовали двух членов Чехословацкого национального совета. Находясь под арестом, они разослали по эшелонам телеграммы с приказанием сдать всё оружие. Как раз в это время в Челябинске собрался съезд чехословацких военных делегатов. Московские аресты усилили на съезде позицию так называемой «военной партии» во главе с Богданом Павлу. Съезд постановил прекратить сдачу оружия и двигаться во Владивосток «собственным порядком».

Ответный ход большевиков был не очень расчётлив. 25 мая нарком по военным делам Л. Д. Троцкий разослал телеграмму:

«Все Советы на железной дороге обязаны, под страхом тяжёлой ответственности, разоружить чехословаков. Каждый чехословак, который найден будет вооружённым на железнодорожной линии, должен быть расстрелян на месте; каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооружённый, должен быть выброшен из вагонов и заключён в лагерь военнопленных… Одновременно посылаются в тыл чехословаков надёжные силы, которым поручено проучить мятежников… Ни один вагон с чехословаками не должен продвинуться на Владивосток…»[885]

В действительности местные Советы не имели никакой возможности «выбрасывать» легионеров из эшелонов, а у самого наркома не было «надёжных сил», чтобы «проучить» мятежников. Телеграмма, посылавшаяся с целью запугивания, возымела обратное действие. Расценив её как объявление открытой войны, легионеры стали разгонять Советы и разоружать подразделения Красной Армии.

В то время Чехословацкий корпус (40 тысяч бойцов) являлся единственной крупной и хорошо организованной военной силой на всём пространстве страны, охваченной хаосом и беззаконием.

Придя к власти, большевики вскоре заявили себя жёсткими государственниками. Но они долго не могли справиться с разгулявшейся «атаманщиной», при помощи которой пришли к власти и которой было немало в их собственных рядах. Кроме того, они сразу задались целью не просто восстановить в стране государственную власть и наладить нормальную жизнь, казавшуюся многим из них пошлостью и мещанством. Нет, они сразу стали вводить «социалистические преобразования». «Красногвардейская атака на капитал», имевшая явные черты «атаманщины» и в короткое время лишившая собственности тысячи людей, создала для новой власти массу врагов – от крупных воротил до мелких хозяйчиков. Дело дошло и до простого мужика, «укрывателя хлеба» – в деревне тогда, в обстановке безудержной инфляции, не прятал хлеб только тот, кто его не имел, а таких там пока было ещё немного.

13 мая 1918 года ВЦИК утвердил декрет Совнаркома о предоставлении наркому продовольствия чрезвычайных полномочий, вплоть до применения вооружённой силы, в деле продовольственных заготовок. В деревню были двинуты продотряды. В обращении к ним председатель Совнаркома В. И. Ленин и нарком продовольствия А. Д. Цюрупа писали: «Хлеб надо достать во что бы то ни стало. Если нельзя взять хлеб у деревенской буржуазии обычными средствами, то надо взять его силой». 11 июня были учреждены волостные и сельские комитеты бедноты (комбеды).[886] Члены их, назначавшиеся сверху, сосредоточили в своих руках всю власть на селе. Древнее мирское самоуправление, включая сельский сход, фактически было ликвидировано. Всё это сопровождалось разгулом беззакония при изъятии «хлебных излишков», на деле же – всего имеющегося хлеба. Такого деревня ещё не знала.

Географию крестьянских восстаний 1918 году (в советской литературе – «кулацких мятежей») трудно определить точно. Они охватили почти всю страну. Карательные отряды едва успевали их подавлять. И когда в такой обстановке восстали чехословацкие легионеры, положение большевиков стало критическим. Если бы чехи и словаки повернули тогда на Москву, ленинскому Совнаркому пришлось бы совсем туго.

К началу конфликта чехословацкие эшелоны растянулись на шесть с половиной тысяч вёрст. Головные составы, под командой генерала Дитерихса, выходили на КВЖД.

Михаил Константинович Дитерихс (1874–1937) родился в России, в семье чешского происхождения. Участвовал в Русско-японской войне. Первую мировую войну начинал на Юго-Западном фронте. Потом командовал русской дивизией на Салоникском фронте. Вернувшись в Россию, отклонил предложение Керенского занять пост военного министра и был назначен генерал-квартирмейстером Ставки при главнокомандующем Корнилове. Позднее чехословацкие легионеры попросили его возглавить их корпус, и он принял командование над ним. Вскоре после разрыва с большевиками авангардные части корпуса, руководимые Дитерихсом, взяли Владивосток.[887]

Чехословацкий авангард сильно оторвался от следовавших за ним эшелонов. Ближайшими к Дитерихсу частями, стоявшими в Новониколаевске, командовал Р. Гайда. В ночь на 26 мая его войска, совместно с тайно сформированным отрядом русских офицеров, захватили город. Офицерские отряды существовали во многих городах Сибири и сыграли видную роль в антибольшевистском движении. Их руководители в условиях подполья действовали под другими фамилиями. Потом они присоединили их к настоящим. Так появились А. Н. Гришин-Алмазов и П. П. Иванов-Ринов.

Эшелонами в Челябинске командовал русский офицер С. Н. Войцеховский. Арьергардными же частями, подходившими к Пензе, – чешский офицер С. Чечек. Стремясь воссоединить свои силы, чехи и словаки начали наступление вдоль железной дороги: Чечек и Войцеховский – на восток, а Гайда и Дитерихс – на запад. Взяв Пензу и вскоре вернув её большевикам, Чечек переправился через Волгу и 8 июня занял Самару. Войцеховский же и Гайда 10 июня соединились у Омска. Затем Войцеховский двинулся навстречу Чечеку и 6 июля соединился с ним в Златоусте.[888] Гайде же и Дитерихсу, совместно с войсками союзников и отрядами атамана Семёнова, удалось наладить сквозное движение по Транссибирской магистрали только в начале сентября.

После этого чехословацкий корпус мог сосредоточиться во Владивостоке и ожидать транспортов в Европу. Но у руководства Антанты к этому времени возникла идея при помощи корпуса восстановить Восточный фронт против Германии, а заодно свергнуть большевистское правительство. Чехи и словаки были против втягивания их во внутрироссийские распри и хотели как можно скорее уехать из русского хаоса. Командование корпуса не могло не учитывать эти настроения. Поэтому Войцеховский, соединившись с Чечеком и взяв общее командование в свои руки, постарался расширить свой фронт на север. 22 июля был взят Симбирск, а 6 августа – Казань. Красные уходили из этого города столь поспешно, что оставили в нём золотой запас Российской империи, вывезенный туда, когда создалась угроза Петрограду со стороны немцев. Не успела уехать из Казани и Академия Генерального штаба, также в своё время эвакуированная из Петрограда.

В дальнейшие планы Чехословацкого корпуса входило овладение Екатеринбургом и Пермью, откуда намечалось движение на Вологду,[889] где Северная железная дорога пересекалась с Архангельской. Из Архангельска путь в Европу был много короче, чем из Владивостока.

На следующий день после взятия Казани, 7 августа, восстал Ижевский завод. Огромное предприятие, принадлежавшее казне, выпускало винтовки. К концу войны численность рабочих на нём достигла 27 тысяч. После Брестского мира на завод вернулись ранее мобилизованные рабочие – ещё несколько тысяч. А производство резко пало, заработки – тоже, множество людей осталось без работы. Начались перебои с хлебом. Власти ничего не делали, чтобы решить проблемы, вставшие в связи с окончанием войны, а недовольство пытались заглушить репрессиями. Бои на заводе шли целый день, и к ночи красные были изгнаны.

Аналогичная ситуация сложилась на Боткинском заводе. Через 10 дней восстал и он. К восстанию присоединились крестьяне соседних деревень и рабочие мелких заводов.[890]

На территориях, откуда были изгнаны большевики, возникли органы новой власти. 8 июня, сразу после вступления легионеров в Самару, там был образован Комитет членов Учредительного собрания (Комуч), претендовавший на всероссийскую власть. Сначала в него входило 5 человек, потом подъехали другие члены распущенного большевиками Собрания, так что состав расширился до 97 человек. Председательствовал эсер В. К. Вольский. Текущее управление осуществлял Совет управляющих ведомствами во главе с эсером Е. Ф. Роговским.[891] В Комуче сложилось явное засилье эсеров, которые сочувствовали многим большевистским новшествам и не спешили с ними расстаться. Самарские обыватели с недоумением показывали на красный флаг, который развевался над зданием, где заседала новая власть: «Почему не убрали эту красную тряпку?»[892]

Комуч начал создавать свои вооружённые силы (Народную армию) сначала на добровольной основе. Командование одной из первых дружин было предложено подполковнику Генерального штаба В. О. Каппелю. «Согласен, – ответил он. – Попробую воевать. Я монархист по убеждению, но стану под какое угодно знамя, лишь бы воевать с большевиками. Даю слово офицера держать себя лояльно к Комучу». В дальнейшем отряды, которыми командовал Каппель, сыграли важную роль во взятии Казани.

Комуч попытался провести мобилизацию, но население не желало воевать и всячески уклонялось. Народная армия Комуча унаследовала многие черты «керенщины» (в виде разных комитетов и прочих нововведений того времени) и в целом оказалась не очень боеспособной.

В Томске вскоре после изгнания большевиков вновь собралась Сибирская областная дума, когда-то ими разогнанная. Она предложила ранее образованному Сибирскому правительству приступить к своим обязанностям. Председатель этого правительства Дербер находился во Владивостоке, связь с которым ещё не наладилась. Поэтому новым председателем был избран 55-летний П. В. Вологодский.

Коренной сибиряк, родившийся в семье сельского священника, Пётр Васильевич учился на юридическом факультете Петербургского университета, но был исключён из него за «неодобрительное поведение», что выразилось в посещении кружка сибирских областников. Позднее он сдал экзамены в Харькове и получил университетский диплом. Несколько лет служил по судебному ведомству в Сибири на мелких должностях. В 1897 году ушёл в отставку в чине коллежского секретаря. С этого времени занимался адвокатской практикой в Омске, выступал защитником на некоторых политических процессах. Ему удавалось смягчать приговоры, и ни один из его подзащитных не был приговорён к смертной казни. Был избран во II Думу, но, как видно, сильно задержался с выездом. Пока ехал, Дума была распущена. В июле 1917 года был назначен старшим председателем Омской судебной палаты. По какому-то недоразумению его одно время приписывали к эсерам, хотя таковым он не был. Скорее – сибирским областником. Вообще же он был человек беспартийный. Административного опыта у него, по правде говоря, было мало. Но в Сибири он слыл человеком безупречно честным и порядочным. Правительство, возглавляемое таким человеком, вызывало уважение.[893]

Наиболее колоритной фигурой в Сибирском правительстве был 28-летний Иван Андрианович Михайлов, сын народовольца, родившийся в каторжной тюрьме. Он закончил юридический факультет Петербургского университета, но затем занялся проблемами финансов и экономики. Был ближайшим помощником А. И. Шингарёва, когда тот занимал во Временном правительстве сначала пост министра земледелия, а затем – финансов. Его политические убеждения были неясны даже его ближайшим сотрудникам. Скорее всего он был чистый прагматик. В начале революции выступал как эсер, а переехав в Сибирь и войдя в Сибирское правительство, стал действовать независимо от эсеров и мало с ними считаясь. Эсеры прозвали его Ванькой Каином. А от сослуживцев он получил прозвище «Иван Интриганович».

Михайлов действительно был мастером закулисных действий и разного рода заговоров. Деятельный, энергичный, хороший спорщик, обладавший даром властного обаяния, он постоянно был занят тем, что группировал вокруг себя одних министров, а других выдавливал из правительства. Таланты, которыми его наделила природа вовсе не скупо, он, к сожалению, больше расходовал на подобного рода возню, чем на настоящее дело. И в кресло министра финансов сел по своей самоуверенности и по недостатку в Сибири классных специалистов. Ибо финансы – такая область, которой нельзя овладеть с наскока, в которой масса потайных ходов и выходов, знакомых только тем, кто, просидев на этом поприще десятки лет, ушёл с головой в это царство гномов, с его тихими подземными войнами, в результате которых одни становятся венчанными и невенчанными королями, а другие хватаются за голову, в одночасье теряя всё.[894]

На пост военного министра в Сибирское правительство был приглашён Гришин-Алмазов. Единственный настоящий эсер в правительстве, министр «туземных дел» М. Б. Шатилов, «путаник и вздыхатель», как называл его один из мемуаристов,[895] большого влияния не имел. В целом же Сибирское правительство было гораздо правее и прагматичнее самарского Комуча.

Томск, интеллектуальный и культурный центр Сибири, расположенный в стороне от Транссибирской железной дороги, не мог стать сибирской столицей. Временное Сибирское правительство переехало в Омск, город на берегу Иртыша – там, где его пересекает Великая магистраль. Сибирская же дума (Сибоблдума, как её называли) осталась в Томске.

Административный центр Акмолинской области и Степного генерал-губернаторства, Омск, маленький и захолустный, никогда не претендовал на роль столицы. Просто поблизости не оказалось другого подходящего города. Новониколаевск (ныне Новосибирск) тогда был ещё меньше Омска, а Иркутск находился слишком далеко.

Путешественники, побывавшие в Омске, писали о его широких, прямых и немощёных улицах, застроенных амбарами и деревянными домиками, о малом количестве садов, о колокольнях церквей и минаретах мечетей, нарушавших унылое однообразие архитектурного силуэта. Пыль омских улиц, с каким-то особым седым оттенком, необычайно лёгкая и подвижная, вихрем носилась за каждым извозчиком, каждой телегой, увивалась за пешеходами, лезла в глаза, уши, нос, висела над городом. Осенью и весной она превращалась в грязь, а зимой её сменяли снежные заносы. По ночам весь Омск тонул во мраке, ибо уличное освещение отсутствовало.

И всё же этот город, выросший в окружении берёзовых рощ, был по-своему живописен. В центре его высился Казачий Никольский собор – архитектурный шедевр, построенный по проекту выдающегося зодчего В. П. Стасова. Здесь хранилось древнее знамя Ермака, главная достопримечательность города.

Путешественники отмечали многолюдную пестроту и разноликость омских улиц, где всегда можно было увидеть казака в фуражке с красным околышем (казачку же – разряженную в красные ситцы), киргиза (по-нынешнему – казаха) в халате и высокой шапке, переселенца в лаптях и сибирского старожила в смазных сапогах. Здесь встречались коренная Россия, Сибирь и Средняя Азия. Омские же ярмарки (весенняя и осенняя) вмещали в себя всё, чем были богаты здешняя земля и соседние края – от возов с мукой, хлебом, овощами до целых гор сушёной рыбы с Волги и Каспия.

До постройки железной дороги Омск был совсем патриархальным городом, большинство населения которого (казаки и мещане) занималось хлебопашеством. По переписи 1897 года здесь числилось всего 37,4 тысячи жителей. Транссибирская магистраль многое изменила. Город превратился в крупный транспортный узел, в котором поступавшие из России товары перегружались из вагонов на пароходы, а направлявшиеся в Россию из сибирских глубин и из Средней Азии – наоборот.

Выросло число промышленных предприятий. Появились рабочие посёлки – Нахаловка (характерное название, говорящее о том, что строительство велось без отвода земли), Волчий Хвост, Атаманский Хутор. Численность рабочих достигла 2,5 тысячи человек. Центр города заметно отстроился. Появились каменные дома, построенные в новомодном и затейливом стиле «модерн». Если бы не пыль, путешественник мог подумать, что он в Москве на Петровке.

В 1912 году в Омске насчитывалось 133 тысячи жителей. Действовали мужская и женская гимназии, выходило несколько газет. А осенью 1917 года было открыто первое высшее учебное заведение – Коммерческий институт, через полгода – Сельскохозяйственный, а ещё через полгода – Политехнический.[896]

В отличие от Томска, Омск имел заметную военную специфику. Здесь издавна находился штаб округа, действовали военно-учебные заведения – Сибирский кадетский корпус и военное училище. Главное же – Омск был столицей Сибирского казачьего войска, верхушка которого пользовалась в этом городе особым влиянием. Казачье офицерство, крепко спаянное, не слишком образованное, имело очень простые взгляды на политику и предпочитало простые решения.

Восстановив существовавшие в городе военные структуры, Гришин-Алмазов в конце июня 1918 года произвёл мобилизацию младших возрастов – тех, которые не были затронуты окопным пацифизмом. Мероприятие прошло успешно, без массового дезертирства и волнений.

Гришин-Алмазов проявил себя деятельным и умелым военным администратором. Новая армия строилась на основе строгой воинской дисциплины, без всякой «керенщины». Погоны не вводились, и это позволяло сибирякам сманивать к себе красноармейцев: «Переходи, не бойся, мы такие же беспогонные».[897] 25 июля силами Чехословацкого корпуса и Сибирской армии красные были изгнаны из Екатеринбурга.

Деятельности Гришина-Алмазова в должности военного министра скоро пришёл конец. В последних числах августа в Челябинске проходило совещание с делегацией Комуча. Присутствовали представители Чехословацкого корпуса и союзников. На банкете, после совещания, подвыпивший Гришин-Алмазов в ответ на колкость одного из иностранцев наговорил кучу дерзостей и чехам, и союзникам. У Сибирского правительства возникли неприятности с союзными представителями, и Гришин-Алмазов, вопреки возражениям Михайлова, был отправлен в отставку. Вскоре он уехал на Юг.[898]

Пост военного министра занял генерал-майор П. П. Иванов-Ринов, который первым делом ввёл погоны. Новый министр был грубоват, прямолинеен, злопамятен и имел склонность к интриге. Стратег он был неважный, и Сибирская армия распылилась и увязла в боях за обладание десятками маленьких городков и заводов, окружающих Екатеринбург.

* * *

Большевиков не ввёл в растерянность стремительный поворот событий, когда от них стали откалываться огромные регионы. 29 мая 1918 года ВЦИК принял «Постановление о принудительном наборе в Рабоче-крестьянскую армию».[899] Мобилизация шла медленно, с трудом. Массовый характер носило дезертирство. До самой осени добровольчество оставалось главным источником формирования Красной Армии.[900] Тем не менее большевикам удалось к сентябрю 1918 года сосредоточить на Волжском фронте около 70 тысяч вполне боеспособных войск. Численный перевес оказался на стороне красных, ибо в противостоящих им разнородных армиях и отрядах вкупе насчитывалось 55 тысяч штыков и сабель (20 тысяч – чехи и словаки, 15 тысяч – Народная армия, 15 тысяч – оренбургские и уральские казаки и около 5 тысяч – ополчения Ижевского и Боткинского заводов).[901]

В Чехословацком корпусе, после лёгких побед столкнувшемся с возросшим сопротивлением, замечалось быстрое падение боевого духа. Не действовали больше увещания в том смысле, что, сражаясь против красных, чехи и словаки воюют с Германией и Австро-Венгрией за освобождение своей страны. Солдаты бросали позиции или отказывались туда идти, требовали отправить их в тыл, заявляя, что не желают проливать кровь «за какой-то „славянский романтизм“».[902]

10 сентября красные овладели Казанью, 12 сентября пал Симбирск. Вскоре была утрачена Сызрань. 7 октября пала Самара. После этого на линии фронта, значительно сдвинутой на восток, образовался Ижевско-Боткинский выступ. Командование антибольшевистских сил не оценило его стратегического значения и не пришло на помощь рабочим дружинам, защищавшим свой район. Под ударами красных они должны были отойти. 14 ноября последние отряды повстанцев переправились через Каму. После этого ижевское и воткинское ополчения были переформированы в две дивизии, отличавшиеся своеобразием внутреннего устройства и необычайной стойкостью в боях и походах.

Военные неудачи поставили вопрос о скорейшем объединении всех антибольшевистских сил. 8 сентября в Уфе собралось Государственное совещание, в котором участвовали делегации Комуча, Сибирского и Уральского правительств, казачьих войск (Оренбургского, Уральского и Сибирского), национальных правительств Башкурдистана и Алаш-орды, а также главных политических партий, за исключением большевиков. Присутствовали наблюдатели от союзников и Чехословацкого национального совета.

Работа шла трудно, сговориться долго не удавалось. Наконец было решено, что временным верховным органом всероссийской власти будет Директория из пяти человек. Правое крыло Совещания решительно воспротивилось избранию в её состав Вольского. В свою очередь эсеры и меньшевики одного за другим отвергли М. В. Алексеева, A. И. Деникина и А. В. Колчака.[903] В конце концов останови лись на следующих кандидатурах: Н.Д.Авксентьев (эсер), Н. И. Астров (кадет), генерал В. Г. Болдырев (командующий Народной армией), П. В. Вологодский и Н. В. Чайковский (энес). На случай смерти или длительного отсутствия каж дый член Директории получил своего заместителя: Аст ров – В. А. Виноградова, кадета, члена III и IV Думы, Авк сентьев – эсера А. А. Аргунова, Вологодский – профессора B.В. Сапожникова, министра просвещения в Сибирском правительстве, Чайковский – эсера В. М. Зензинова. Алек сеев, доживавший свои последние дни, немало бы удивил ся, если бы узнал, что он попал в «заместители» к малоиз вестному генералу Болдыреву.

Директория получила временный мандат – до 1 января 1919 года. Если бы к этому времени удалось собрать вместе более половины членов Учредительного собрания (исключая из расчёта большевиков и левых эсеров), власть перешла бы к нему. В противном случае мандат продлевался до 1 февраля, а потом Учредительное собрание брало власть в свои руки, даже если бы собралось менее половины его членов (но более трети).

Было также решено, что с образованием Директории прекратят существование все местные правительства, а также Сибирская областная дума.

23 сентября на заключительном заседании Государственного совещания состоялось торжественное провозглашение новой власти – Временного Всероссийского правительства (Директории).[904]

Астров был на Юге, Чайковский – в Архангельске. Реально состав Директории сложился такой: Авксентьев, Болдырев, Виноградов, Вологодский и Зензинов. Председателем был избран Авксентьев.

Ввиду приближения фронта Директория не могла долго оставаться в Уфе. Екатеринбург тоже был недалеко от фронта. Встал вопрос о переезде в Омск, где уже имелся готовый аппарат власти.

Омское правительство эсеры считали реакционным. К тому же как раз в сентябре в Омске произошли события, не предвещавшие ничего хорошего. Воспользовавшись отсутствием нескольких министров, левые члены Сибирского правительства, В. М. Крутовский и М. Б. Шатилов, договорились с председателем Сибирской думы И. А. Якушевым о введении в правительство ещё одного левого министра, известного сибирского литератора и этнографа А. Е. Новосёлова. 21 сентября все четверо были арестованы по распоряжению начальника омского гарнизона полковника В. И. Волкова. Находясь под арестом, Крутовский и Шатилов написали, явно не добровольно, заявления об отставке. Новосёлов же был отвезён в Загородную рощу и убит. После этого арестованные были выпущены, Волкова сняли с должности, а офицеры, совершившие убийство, скрылись. Эсеры указывали на Михайлова как на организатора всего этого дела. Чехи сгоряча попытались его арестовать, но не так-то просто оказалось поймать министра финансов, имевшего в городе несколько конспиративных квартир. Вопрос об участии Михайлова в заговоре так и не выяснился.[905]

Убийство Новосёлова не заставило Авксентьева отказаться от переезда в Омск. Председатель Директории надеялся, что Болдырев, как главнокомандующий, сумеет взять военных под свой контроль, а реакционный дух омских бюрократов Директория постепенно нейтрализует путём «обволакивания», то есть назначая на ключевые должности своих сторонников.[906]

Решение было ошибочным. Но – так уж непредсказуемы бывают повороты судьбы – благодаря этой ошибке члены Директории выпутались из перипетий Гражданской войны и благополучно закончили свои дни.

Поднявший свой крест

9 октября 1918 года Директория приехала в Омск. Вокзал был переполнен встречающими. На платформе выстроился почётный караул. Оркестр исполнил «Коль славен» и «Марсельезу». Были рукопожатия, речи. Духовенство отслужило молебен. Затем состоялся военный парад. «Всё шло чудесно. Официальная сторона – безупречна», – писал в воспоминаниях генерал Болдырев, член Директории и Верховный главнокомандующий.[907]

Возможно, генерал всё же лукавил, когда писал эти слова. Ведь многие слышали, как войсковой старшина И. Н. Красильников, стоя за спиной членов Директории, сказал кому-то, ухмыляясь: «Вот оно, воробьиное правительство, махни рукой – и разлетится». С самим Болдыревым на параде произошёл конфуз. Надо было объехать фронт и поздороваться с войсками. Но лошадь отказывалась стронуться с места, видимо, боясь войск. Не удавались никакие попытки привести её в движение. Тогда вперёд выехал военный министр Сибирского правительства Иванов-Ринов, и лошадь главнокомандующего послушно пошла вслед за его лошадью. Кто-то из местных военных, видимо, зная, что Болдырев неважный наездник, нарочно подсунул ему плохо выезженную лошадь.[908] Вряд ли Болдырев чувствовал себя «чудесно», плетясь за казачьим атаманом.

Директория, ни перед кем не обязанная отчитываться, формально являлась коллективным диктатором. В России только самодержавные цари имели такой объём прав. И недаром Зензинов, ярый противник монархии, в шутку, но горделиво говорил, что к каждому члену Директории можно обращаться со словами «Ваше однопятое величество».[909] Шутка, однако, мало соотносилась с действительностью. Ибо на самом деле даже вся Директория, в её целом, не имела и пятой части той власти и того влияния, какими обладали русские цари. На то были разные причины, объективные и субъективные.

Председатель Директории Н. Д. Авксентьев родился в Пензе, но значительную часть жизни провёл в Париже, Берлине и Лейпциге. Заканчивал там образование, прерванное на родине (в 1899 году исключён из Московского университета за участие в беспорядках), писал диссертацию по философии, посещал революционный кружок. В России бывал лишь наездами – когда сопровождал транспорты с революционной литературой. Однажды попался, но сумел выкрутиться. В 1905 году вернулся было на родину, но вскоре оказался в Обдорске (ныне Салехард). Бежал оттуда (в те времена убежать из ссылки было делом несложным). В 1917 году – снова в России. Доказывал, что «путь, ведущий к свободе, приведёт к победе». Председательствовал на крестьянском съезде, хотя о русских крестьянах имел лишь теоретические представления. Считался чуть ли не самым правым среди правых эсеров, но на посту министра внутренних дел во Временном правительстве почему-то попустительствовал большевикам.

Приехав в Омск, постарался внушить местному люду, что намерен восстановить крепкие государственные основания. Приказал разыскать старые Положения и штаты и по ним всё строить. Ввёл позабытое было титулование. Себя велел называть «Ваше высокопревосходительство». Окружил себя адъютантами.

Однако вся эта помпа в имперском стиле плохо сочеталась с «опарижаненной», по выражению одного мемуариста, внешностью франтоватого 40-летнего интеллигента, столь не похожего на столпов прежнего строя. А по нём, этом строе, многие начинали уже печалиться, хлебнув лиха за полтора года революции. Кроме того, Авксентьев так и не смог избавиться от свойственной многим революционерам склонности к длинным речам, произносимым с большим подъёмом, но бедным по содержанию. Когда-то такие речи встречались на ура, но теперь они напоминали прошлогоднюю «керенщину». Колчак, вскоре познакомившийся с Авксентьевым, говорил, что это переиздание Керенского.[910]

В. М. Зензинов, сын крупного чаеторговца, был знаком с Авксентьевым ещё со времён революционных кружков. Зензинов сыграл важную роль в создании эсеровской партии и одно время даже входил в её боевую организацию. Был в трёх ссылках, дважды бежал. Из последней ссылки, в Якутию, не бежал, видимо, потому, что серьёзно увлекся исследованиями местного края и участвовал в одной полярной экспедиции.

Быстро оставив террористическую деятельность, Зензинов сосредоточился на внутрипартийной работе и издании эсеровских газет. «Зензинов – честнейший человек, – писал о нём Болдырев, – лично мне он был симпатичен и почему-то всегда представлялся пишущим передовицы для партийной газеты».[911]

Генерал В. Г. Болдырев, сын бедного крестьянина, имел простонародные привычки и соответствующую внешность – плотный, крепкий, рябой (после оспы), бородка клинышком. Благодаря усердию, трудолюбию и целеустремлённости, очень часто свойственным выходцам из низов, пробился в офицеры, окончил Академию Генерального штаба, ещё при царе стал генералом. Особенными дарованиями не обладал, но после Февраля демократическое происхождение ускорило его карьерный рост. Командуя корпусом, сдал Ригу, но к неудачам тогда уже привыкли, никто разбираться не стал, и Болдыреву, поддержавшему Керенского в борьбе с Корниловым, поручили командование армией. На этом посту он отказался выполнять несообразные приказы большевистского главнокомандующего Н. В. Крыленко и попал в тюрьму. Там-то, как говорят, он и сошёлся с эсерами.[912]

В. А. Виноградов, адвокат из Астрахани, просидевший в Думе два срока, был одним из малозаметных членов кадетской партии. Редко выступал и находился в тихой оппозиции к П. Н. Милюкову, считаясь левым кадетом. На этой основе сблизился с Н. В. Некрасовым. И последний, став во Временном правительстве министром путей сообщения, пригласил к себе Виноградова на должность товарища министра. Дружба Виноградова с Некрасовым была известна – потому эсеры и пригласили его в Директорию, что им нужен был левый кадет, а Некрасов, замешанный в предательстве Корнилова, для Сибири не подходил. Человек мягкий, неустойчивый, тяготевший то к правым направо, то к левым, он и в Директории, как и в Думе, ничем не блистал. Но здесь дело сложилось иначе. Авксентьев и Зензинов голосовали, как правило, одинаково. С другой стороны, установилась солидарность между Вологодским и Болдыревым. Голос Виноградова, таким образом, оказался решающим.[913] И этот мягкий балласт, перекатываясь с одной стороны на другую, лишил Директорию всякой устойчивости.

На первых порах Директория сумела добиться некоторых успехов. Сложили полномочия и самораспустились Уральское правительство и Алаш-Орда. Сложил полномочия, но почему-то не захотел распускаться Совет управляющих ведомствами, переехавший из Самары в Уфу. И, наконец, была решена проблема «Сиболдумы», избранной в 1917 году по классовому принципу, без участия состоятельных граждан, и ставшей у всех бельмом на глазу. Авксентьев съездил в Томск и уговорил своих товарищей по партии разойтись. «1 января мы всё равно соберёмся», – сказали они, намекая на предполагаемое открытие Учредительного собрания.[914]

Тем не менее над Директорией быстро сгущались тучи. Офицеры, и не только казачьи, считали её эсеровской, а эсеров и большевиков они полагали «одного поля ягодами». На торжественных банкетах офицеры, отведав спиртного, заставляли оркестр играть «Боже, царя храни», а от присутствующих требовали, чтобы они вставали. Члены Директории, чехи и другие противники монархии демонстративно удалялись. А наутро Болдырев вызывал к себе начальника Омского гарнизона генерала А. Ф. Матковского и требовал, чтобы участники скандальной выходки были наказаны.[915]

Болдырев быстро превращался из военного в политика. Он участвовал в заседаниях Директории (без него там окончательно восторжествовали бы эсеры), вёл переговоры о формировании правительства, встречался с иностранными представителями, присутствовал на официальных мероприятиях. На фронте не бывал. Свои обязанности главнокомандующего (совсем, как Николай II) свёл к выслушиванию ежедневного доклада начальника штаба Ставки генерала С. Н. Розанова и даче общих указаний.

«Я не имел возможности лично осмотреть войска и детально ознакомиться с положением на фронте, что ставилось и ставится мне многими в вину, – писал он в воспоминаниях. – Это было бы вполне справедливо, если бы откинуть некоторые обстоятельства, прежде всего – моё присутствие необходимо было в Директории… кроме того, надо было возможно скорее осуществить вопрос о выдвижении на фронт сибиряков, которым необходимо было хотя бы показаться, и, наконец, непосредственное руководство фронтом было в достаточно прочных руках генерала Сырового, Дитерихса и нескольких других старых и опытных русских генералов и офицеров».[916]

Ян Сыровой (правильнее – Сыровы, но в гражданскую войну его никто из русских так не звал) командовал Чехословацким корпусом и по совместительству – всем Поволжским фронтом. Дитерихс был его начальником штаба. Дела на фронте шли неважно. На севере Сибирская армия и 2-я чехословацкая дивизия ещё с лета, взяв Нижний Тагил, стояли у Кушвы, а на волжском фронте красные продолжали наступление на Уфу. В середине октября 1-я чехословацкая дивизия вдруг снялась с позиций и забила своими эшелонами железную дорогу. Но даже это не заставило Болдырева выехать на фронт, хотя положение там складывалось катастрофическое.

Зато главнокомандующий нашёл-таки время, чтобы «показаться» в одной из омских казарм. Осматривая выстроившийся батальон, он увидел, что половина солдат стоит босиком, другие – без штанов, в одних кальсонах. Командир сообщил, что те, кому не досталось сапог, сидят без горячей пищи – ведь не побежишь босиком на кухню, когда уже выпал снег.[917]

Конечно, всё можно было свалить на военного министра Иванова-Ринова, который и в самом деле неважно относился к своим обязанностям. Но были и объективные трудности. Во всей Сибири, например, не было ни одной суконной фабрики. Ближайшая была в городе Белебее Уфимской губернии,[918] а туда уже пришли красные. Так что рассчитывать можно было только на поставки союзников или закупки за границей. Но для этого надо было вести большую и систематическую работу по определению потребностей, составлению заявок, размещению заказов. Между тем Директория и Сибирское правительство увязли в пререканиях по формированию нового кабинета министров.

В сентябре, ещё до Директории, неожиданно возникла другая проблема. Как уже говорилось, первые мобилизации, при Гришине-Алмазове, прошли довольно спокойно. Когда же за это взялся Иванов-Ринов, начались бунты. Видимо, Иванов-Ринов затронул те возрастные группы, которые Гришин-Алмазов призывать избегал. Новый министр действовал круто. Общества, которые отказывались давать призывников, подвергались «вооружённому воздействию военной власти», как деликатно называли в газетах вызов войск и массовые порки. В одной деревне, Шемонаихе, Змеиногорского уезда на Алтае, выпороли 30 человек.

Особенно крупные восстания в связи с мобилизацией в сентябре 1918 года вспыхнули как раз на Алтае – в уездах Змеиногорском (к югу от Барнаула) и Славгородском (к западу). Местные гарнизоны и милицейские силы оказались настолько слабы, что сломить их сопротивление не составляло труда. Весь Славгородский уезд со 2 по 10 сентября был в руках восставших. Попавших в плен офицеров беспощадно перебили. Восставшие вывесили красный флаг и образовали «рабоче-крестьянский штаб». Советскую форму правления они отвергли.

Кроме мобилизации, крестьян сильно раздражало также стремление правительства прекратить незаконные порубки в казённых лесах. Сибирский мужик всегда считал, что дерево в лесу ничего не стоит – руби и вези. Поэтому попытки властей ввести порубки в законные рамки натыкались на явное и неявное сопротивление. С падением старого режима для порубок наступило раздолье. Но Сибирское правительство стало брать казённые леса под защиту. Совсем рубить, конечно, не запрещалось, но надо было платить деньги. Денег у крестьянина всегда мало, и платить он не любит.

В Мариинском уезде Томской губернии лесничий пожаловался на крестьян села Чумай. Туда были посланы рота пехоты и отряд милиции. Их окружили и взяли в плен. Солдат заперли в холодном сарае, участь же офицеров была ужасна. Впоследствии были обнаружены трупы с вырезанными на спинах ремнями.

Каждая из подобных историй заканчивалась прибытием достаточного количества войск, наскоро проведённым дознанием и расстрелом зачинщиков, подлинных или мнимых.[919] Правительственные чины утверждали, что эти восстания – плод агитации беглых красноармейцев и венгров. Вряд ли это так, ибо известно, с каким недоверием крестьяне, особенно в глухих местах, относятся к чужакам. И судя по знакомству с военными терминами (те же «штабы»), с азами военного дела, по особому озверению в отношении офицеров, главными зачинщиками были местные крестьяне из числа фронтовиков. Последние, как известно, во многих сёлах в это время установили свою диктатуру.

Такие большие восстания были новым явлением для Сибири. В 1905–1907 годах всё в основном сводилось к порубкам.

Судя по всему, Сибирское правительство не пользовалось популярностью и уважением в толще народа. Правительство без царя, но с офицерами – это наводило на подозрения, что господа нарочно так придумали, чтобы притеснять народ. А Директория вообще не укладывалась в голове: сразу пять царей – и все вместе они как один царь. Впрочем, о Директории во многих сибирских селениях, наверно, не успели узнать. Конечно, народному сознанию монархическая власть, столь необдуманно и поспешно изничтоженная в 1917 году, была привычнее и понятнее. Если же не монархическая, то в любом случае – единоличная. Такая власть была ближе и понятнее также и офицерству.

И даже среди интеллигенции, в общественных кругах зрело разочарование в коллективной власти – во всех тех её формах, которые промелькнули за эти полтора года: Временное правительство, бессильное и безвольное, большевики, ни с чем не желающие считаться, кроме своих партийных программ и интересов, однодневное Учредительное собрание – увеличенная копия Временного правительства, Комуч, бледный снимок с большевиков, наконец, Директория, явно нежизнеспособная с первых своих дней. Росло убеждение, что только какой-то авторитетный и мужественный человек, честный, с железной волей, стоящий вне партий, но патриотически настроенный, взяв всю власть в свои руки, способен объединить усилия нации и вывести её из катастрофы.

В октябре в Омске сложился довольно широкий блок общественных организаций, стоящих на антибольшевистских позициях. В него входили представители кадетской партии, торгово-промышленного класса, кооперативов, отдельных организаций народных социалистов, плехановского «Единства» и правых эсеров. Значительная часть «Омского блока», за исключением левого крыла, стояла на той позиции, что временно, на период преодоления кризиса, необходимо установить диктатуру одного лица. Эту идею проповедовали и два наиболее активных деятеля блока – А. В. Сазонов, «сибирский дед», как его называли, – бывший народоволец, а затем видный кооператор, и В. Н. Пепеляев, один из сибирских депутатов в IV Думе, входивший в кадетскую фракцию, позднее – комиссар Временного правительства в Кронштадте, просидевший там две недели в каземате, пока правительству не удалось его оттуда вызволить. «Омский блок» имел связи с казачеством и с военными.[920]

Идея единоличной власти, таким образом, распространялась всё шире, а Директория с первых дней пребывания в Омске оказалась в изоляции.

Престиж Директории ещё более пошатнулся в результате скандала, происшедшего после издания руководством эсеровской партии инструкции местным партийным организациям. Эсеровский ЦК во главе с В. М. Черновым, собравшись 11 октября в Екатеринбурге, принял документ, в коем объявлялось, что на совещании в Уфе вопрос о государственной власти фактически решён не был. Поэтому членам партии предлагалось сплачиваться вокруг съезда членов Учредительного собрания, учиться военному делу и вооружаться, чтобы в любой момент быть готовыми дать отпор реакции. Это было понято, как призыв к созданию собственных вооружённых сил партии. Болдырев потребовал объяснений от Авксентьева и Зензинова. Последний отвечал задиристо, а первый попросил отложить вопрос до тех пор, пока он не распустит Сибоблдуму.[921] Между тем было известно, что оба члена Директории поддерживают постоянные контакты с ЦК своей партии, хотя и не одобряют скандальный документ.

Вопрос постарались замять, что, конечно, не удалось. Противники Директории, прежде всего из числа офицеров, стали говорить, что эсеровская партия готовит заговор с целью захвата власти.

* * *

Колчак прибыл во Владивосток, судя по всем расчётам, 20 сентября или днём раньше. Город, где он много раз бывал, трудно было узнать. В гавани стояло множество иностранных военных кораблей. Среди них возвышался грозный «Хизен», японский броненосец, в прошлом – русский «Ретвизан». Все лучшие казармы, дома были заняты иностранными войсками и представительствами. На улицах хулиганили американские солдаты, самые недисциплинированные среди союзных войск. Фактически в городе всем распоряжались иностранцы, прежде всего – чехи и японцы.[922]

Узнав о приезде Колчака, многие морские офицеры захотели с ним встретиться. Все спрашивали: что делать, кого поддерживать, кому подчиняться? Ознакомившись с обстановкой, Колчак созвал частное совещание морских офицеров. Адмирал сказал, что из всех соперничающих правительств он поддержал бы только Сибирское. Оно возникло, судя по всему, без постороннего влияния и сумело провести мобилизацию. Такое мероприятие нельзя осуществить без известной поддержки населения.[923]

Приезд Колчака совпал с пребыванием во Владивостоке Вологодского, который вёл переговоры об установлении здесь власти Сибирского правительства. Без особых трудов удалось уговорить самораспуститься правительство П. Я. Дербера. Хорват же, чувствуя, очевидно, за собой поддержку Японии, долго не соглашался расстаться с титулом «верховного правителя» России. Пришлось пойти на уступки и дать ему другой титул – «верховного уполномоченного правительства на Дальнем Востоке». Область, подвластная Хорвату, впоследствии иронически именовалась «вице-королевством Хорватия».

21 сентября Колчак посетил Вологодского. Председатель правительства был очень занят и спешил. Беседа была короткой. Адмирал сообщил, что все морские части, находящиеся во Владивостоке, признают власть Сибирского правительства и подчиняются его распоряжениям. В газетах же сообщалось, что Колчак «доложил о восстановлении и задачах Тихоокеанского флота».[924]

В это же время во Владивосток приехал и генерал Гайда, чтобы покрасоваться в лучах славы перед иностранными дипломатами и корреспондентами. Колчак, который натолкнулся на трудности с отъездом из Владивостока, зашёл попросить о содействии в чешский штаб. Там и произошла его встреча с Гайдой. Оба оставили о ней воспоминания. Колчак, правда, ничего не сказал о первом своём впечатлении о собеседнике. Приходится прибегнуть к помощи других лиц – журналиста Л. В. Арнольдова и генерала А. П. Будберга. Высокий, худой, «с тяжёлым, хотя и оригинальным лицом», – так описывал Гайду Арнольдов.[925] Характеристика Будберга гораздо злее: «…Здоровый жеребец, очень вульгарного типа, …держится очень важно, плохо говорит по-русски».[926]

Гайда утверждал, что прежде он уже слышал о Колчаке. Однако на чешского генерала, видимо, произвёл впечатление прежде всего внешний вид посетителя: впалые щёки, говорившие о материальной нужде, поношенный штатский костюм и особенно – мягкая широкополая шляпа, придававшая гостю, как писал Гайда, «пролетарский вид».[927] Гайда подумал, что безработный адмирал ищет, куда пристроиться.

Разговор, однако, у них был долгий – его хватило на две встречи. В пересказе Колчака он выглядит более последовательно и логично – эту версию и возьмём за основу.

Сначала говорили об антибольшевистском фронте на Урале. Колчак спросил, как объединяется командование русских и чехословацких частей. Гайда отвечал, что постоянного объединения пока нет. Вопрос решается в каждом отдельном случае: если больше чехов и словаков, то командование переходит к ним, – и наоборот. Колчак сказал:

– По-моему, это большой недостаток в борьбе, раз нет объединённой вооружённой силы, хотя бы только по опера тивным заданиям.

Гайда напомнил, что он уже делал представление Вологодскому о том, чтобы в целях объединения действий тех и других частей его назначили командующим Сибирской армией.

– Как вы относитесь к этому? – спросил он.

Колчак уклончиво ответил, что этот вопрос надо решить, исходя из общего соотношения русских и чехословацких сил.

Заговорили о Директории. Гайда решительно сказал, что она нежизненна. Колчак спросил, какая власть в таких условиях могла бы быть наиболее эффективна. Гайда уверенно ответил, что только военная диктатура.

Колчак возразил:

– Военная диктатура прежде всего предполагает армию, на которую опирается диктатор, и, следовательно, это может быть власть только того лица, в распоряжении которого на ходится армия, но такого лица не существует, потому что нет общего командования. Для диктатуры нужно прежде всего крупное военное имя, которому бы армия верила, ко торая бы знала это лицо… Диктатура есть военное управле ние, и она базируется в конце концов всецело на вооружён ной силе, а раз этой вооружённой силы нет пока, то как вы эту диктатуру создадите?

Гайда отвечал, что это вопрос будущего, но без диктатуры не обойтись.[928]

В воспоминаниях Гайды нет упоминания о том, что он уже в то время выдвигал свою кандидатуру на пост командующего Сибирской армией. Вместо этого утверждается, будто Колчак заявил, что Гайда должен взять власть в свои руки, и попросил у него «какое-нибудь место, лучше административное». Всё это, конечно, крайне сомнительно. Во-первых, Колчак в то время никого, кроме Алексеева, на посту Верховного главнокомандующего и диктатора представить себе не мог. Во-вторых, Колчак никогда не рвался к военно-административной работе в тылу, вдали от сражений.

На следующий день после второй встречи Гайда со своим штабом уехал из Владивостока, не взяв с собой Колчака, который, по его словам, не успел собраться.[929]

По пути, 28 сентября, на станции Маньчжурия Гайда повстречал Пепеляева, ехавшего во Владивосток. Разговор зашёл о том же – о диктатуре. Стали перебирать возможных кандидатов. Гайда отверг Алексеева: «Очень ценен, как специалист, но он стар для диктатора». Деникин подошёл бы, но он далеко. И Гайда назвал Колчака.

– Его возможно поддержать, – сказал Пепеляев. – Но когда это может быть?

– Дней через двадцать. Чехов мне удастся убедить, – пообещал Гайда.[930]

Дневник Пепеляева, где воспроизведён этот диалог, – очень надёжный источник, ибо последующие события не наложили на него отпечатка (в отличие, скажем, от воспоминаний Гайды и допроса Колчака). Так что можно считать, что в результате двух бесед Гайда, человек в общем-то трудноуправляемый, попал под влияние Колчака.

Несмотря на то что правильное движение по Транссибирской железной дороге ещё не было налажено, Колчаку вскоре после отъезда Гайды как-то удалось выехать из Владивостока. Поезд был в пути 17 дней. 13 октября Колчак приехал в Омск, рассчитывая задержаться здесь на несколько дней, чтобы выяснить, каким образом можно пробраться на Юг. Однако уже на следующий день к нему явился адъютант Болдырева и сообщил, что главнокомандующий просит его посетить.

В беседе с Болдыревым Колчак рассказывал о своих дальневосточных впечатлениях. Экономическое завоевание Дальнего Востока иностранными державами, сказал он, «идёт полным темпом». Болдырев попросил адмирала задержаться в Омске. Колчак, в свою очередь, попросил разрешения поставить свой вагон на Ветке.[931]

Знаменитая омская Ветка, ряд запасных путей и тупичков напротив внушительного здания Управления Омской железной дороги, за это время повидала многих известных людей. Здесь располагалась Директория, пока Сибирское правительство нарочито долго подыскивало для неё квартиры и помещения. Болдырев, кажется, так и остался жить на Ветке, потому что приглянувшийся ему особняк на берегу Иртыша оказался во владении одного из министерств, которое выставило там вооружённую охрану. Здесь же, на Ветке, проживали иностранные дипломаты, которым в маленьком и уже перенаселённом Омске не смогли найти соответствующих их рангу апартаментов.[932] Теперь здесь на несколько дней расположился Колчак.

В тот же день, 14 октября, видимо, после визита к Болдыреву, Колчак написал письмо генералу Алексееву, заявляя о своём желании поступить в его распоряжение в качестве подчинённого. «Вы, Ваше высокопревосходительство, – писал Колчак, – являлись всё это время для меня единственным носителем Верховной власти, власти Высшего военного командования, для меня бесспорной и авторитетной». В этом же письме содержится и первое высказывание Колчака о Директории: «Я не имею пока собственного суждения об этой власти, но, насколько могу судить, эта власть является первой, имеющей все основания для утверждения и развития».[933] (Колчак, надо думать, имел всё же в виду омскую власть в целом, а не пятичленную Директорию.)

После встречи с Болдыревым Колчак нанёс визиты другим членам Директории. В эти же дни он познакомился с представителем Добровольческой армии в Омске полковником Д. А. Лебедевым, с несколькими казачьими офицерами, в том числе с полковником В. И. Волковым. (У последнего, в собственном доме, он вскоре снял квартиру.) Колчак обратил внимание на то, что офицеры, армейские и казачьи, в один голос ругали Директорию, утверждая, что это та же самая «керенщина», которая приведёт к новой катастрофе.[934]

16 октября Болдырев вновь вызвал Колчака и предложил ему пост военного и морского министра. Колчак сначала ответил отказом, не желая, видимо, связывать с Директорией своё имя и судьбу. Болдырев настаивал. Тогда Колчак сказал: «Хорошо, я войду, но повторяю, Ваше превосходительство, что если я увижу, что обстановка и условия будут неподходящи для моей работы и расходятся с моими взглядами, я попрошу освободить меня от должности. Я ставлю ещё одно условие:…считаю необходимым в ближайшее время уехать на фронт для того, чтобы лично объехать все наши части и убедиться в том, что для них требуется».[935]

Направляясь в Омск, Авксентьев намеревался распустить Сибирское правительство, как и все местные правительства. Однако оно вскоре дало понять, кто на самом деле в Омске хозяин. Директории пришлось вступить с ним в длительные и напряжённые переговоры о составе Всероссийского правительства.

Директория предлагала следующие кандидатуры: Колчак (военный и морской министр), Ю. В. Ключников (иностранных дел), В. В. Сапожников (просвещения), С. С. Старынкевич (юстиции), Л. А. Устругов (путей сообщения), Е. Ф. Роговский (внутренних дел) и И. М. Майский (ведомство труда). Сапожников и Устругов уже упоминались в настоящей книге. Ключников был профессором международного права Московского университета и активным участником Ярославского восстания в 1918 году. Старынкевич одно время состоял в партии эсеров и входил в боевую группу. Роговский был членом Учредительного собрания от партии эсеров и членом Комуча, возглавлял там ведомство государственной охраны. Меньшевик Майский в правительстве Комуча руководил ведомством труда.

Против Колчака Сибирское правительство не возражало. Активно возражал только Иванов-Ринов, находившийся в то время на Дальнем Востоке. Он соединял в своих руках три должности (военного министра, главнокомандующего Сибирской армией и атамана Сибирского казачьего войска) и ни с одной из них не желал расстаться. Его поддерживал начальник Штаба Сибирской армии генерал П. А. Белов (до Первой мировой войны – Г. А. Виттекопф). С другой стороны, против Колчака высказывался лидер эсеров В. М. Чернов, считавший, что включение его в состав правительства – это «начало конца». Колчак в это время ещё ничем эсерам не насолил, а в Севастополе активно с ними сотрудничал. Но для Чернова всякий старорежимный генерал или адмирал, видимо, был символом реакции.

Сибирское правительство возражало против Роговского и Майского, настаивая на назначении министром внутренних дел Михайлова, а министром труда – Л. И. Шумиловского, учителя из Барнаула, уже занимавшего этот пост в Сибирском правительстве и в связи с этим вышедшего из рядов меньшевистской партии, чтобы своею деятельностью вольно или невольно не затронуть её репутацию.[936]

Насчёт Шумиловского Директория быстро уступила, но ни в коем случае не желала видеть Михайлова во главе МВД. С другой стороны, члены Сибирского правительства не хотели допускать на этот пост Роговского, с которым молва связывала эсеровские попытки создать собственное войско. Переговоры на какое-то время зашли в тупик. Энергичный Михайлов нравился Колчаку, и однажды он попытался похлопотать за него перед Болдыревым. Генерал ответил, что Михайлов как министр внутренних дел «не внесёт столь необходимого успокоения».

Не было согласия и внутри самой Директории, так что Авксентьев и Зензинов однажды даже пригрозили своей отставкой. На следующий же день начальник Штаба Розанов явился на свой утренний доклад вместе с Колчаком, и они долго убеждали Болдырева в необходимости постепенного сокращения состава Директории до одного человека. Речь шла о том, что Болдырев в конце концов должен был получить диктаторские полномочия. Болдырев отверг этот план, заявив, что уход левых из Директории «будет весьма болезненным и вызовет осложнения с чехами».[937]

По распоряжению Болдырева Колчак стал посещать заседания правительства. Слушал прения министров и угрюмо молчал. Вынужденная бездеятельность его тяготила. Ему казалось, что обе стороны, Директория и правительство, погрязли в спорах и забыли о настоящем деле.[938]

Так оно в действительности и было. На станции Омск, например, скопилось свыше 500 вагонов с беженцами и эвакуированными из Поволжья учреждениями. Они задерживались по той причине, что от властей не было распоряжений о распределении их по местам назначения. Вагоны продолжали прибывать, и Омскому узлу грозила полная закупорка.[939]

В эти дни адмирал редко выходил из квартиры. Но когда он появлялся на улице или в общественном месте, его узнавали, несмотря на гражданскую одежду, и обращали на него внимание. Всё же такие знаменитости, как Колчак, редко залетали в Омск. 29 октября правительственная газета «Сибирский вестник» опубликовала большую статью о Колчаке. «Адмирал Колчак, – говорилось в ней, – несомненно, является одним из самых популярных героев настоящей мировой войны».

Генерал М. А. Иностранцев вспоминал, что Колчака он впервые увидел осенью 1918 года во время обеда в омском ресторане. Ему указали на него, и Колчак, перехватив брошенный в его сторону любопытный взгляд, быстро отвернулся. Но генерал успел рассмотреть его лицо. «…И нужно сказать, – вспоминал он, – оно произвело на меня впечатление своею характерностью и выразительностью. Смуглый цвет кожи и чёрные, с сильною уже проседью волосы придавали ему вид уроженца Юга, а большой нос с горбинкой и гладко, по-английски выбритые щёки и подбородок сообщали его лицу что-то классическое, напоминающее бюсты римских выдающихся людей и императоров. Но особенно выделялись глаза. Весьма тёмные, близкие к чёрным, они поражали своим блеском и глубиной, и по их выражению можно было сказать, что принадлежат они человеку чрезвычайно решительному и энергичному. Однако быстрое перебегание с предмета на предмет и какая-то как будто лихорадочная тень, мелькавшая в них, показывали также на то, что обладатель их – человек в высшей степени нервный и горячий. Главного недостатка Колчака, а именно малого у него количества зубов, несмотря на сравнительно ещё молодые года… я рассмотреть в то время не мог, так как говора его не слышал, и обнаружил уже впоследствии, во время службы при нём, равно как не видел и другого дефекта его всей фигуры – весьма небольшого роста и непропорционально длинных с туловищем рук, ибо адмирал сидел».[940]

Малое количество зубов – следствие цинги, перенесённой в Порт-Артуре. Проседь в волосах в 1918 году была лишь заметной, а через год Колчак почти совсем побелел.

К началу ноября вроде бы удалось достичь соглашения. Михайлов остался на посту министра финансов. Министром внутренних дел был назначен томский губернский комиссар (губернатор) А. Н. Гаттенбергер. Роговский получил пост товарища министра. В его ведении оказалась милиция. Все вроде согласились – кроме Колчака. Он считал, что такой компромисс – это мина, заложенная под правительство. Если есть подозрения, что Роговскому поручено создание сепаратных эсеровских вооруженных сил, значит, надо совершенно отстранить его от этих дел. Упорство Колчака, казалось, завело переговоры в тупик.

Вопрос, наконец, решился на заседании правительства 31 октября, когда Вологодский сообщил, что все усилия его по созданию новой власти не дали результатов, а потому он отказывается от ведения дальнейших переговоров и выходит из состава Директории и правительства. После этого Вологодский встал и вышел из комнаты.

Место председателя занял министр снабжения И. И. Серебренников. Глядя на Колчака, он выдержал паузу и, убедившись, что все остальные тоже на него смотрят, попросил адмирала «спасти положение дел, войти в состав Совета министров, примирившись с присутствием в Совете некоторых нежелательных для него лиц». Колчак, наконец, уступил.[941] После этого Совет министров согласился на назначение Роговского, а Вологодский взял назад своё заявление об отставке.

Достигнув соглашения, Сибирское правительство сложило с себя полномочия. 5 ноября состоялось совместное заседание Директории и Всероссийского правительства. Был зачитан указ о назначениях министров и их товарищей. Девять из 14 министров прежде входили в Сибирское правительство.

На следующий день был устроен банкет. Явилась избранная публика, занявшая заранее распределённые места. Рядом с Колчаком оказались пустые кресла (люди не явились). «Казалось, адмирала выделили из всех прочих и в то же время покинули, – вспоминал товарищ министра народного просвещения Г. К. Гинс. – Его проницательные чёрные глаза иногда озарялись ласковым и горячим блеском. Они становились тогда лучистыми и обаятельными. Адмиралом интересовались, за ним следили, он был слишком яркой фигурой на сибирском горизонте… Но часто адмирал опускал глаза, его длинные веки скрывали их, лицо становилось непроницаемым и угрюмо мрачным». Авксентьев, вдоволь наговорившись, обратил внимание на Колчака, предложил за него тост и попросил выступить. Колчак ограничился несколькими фразами. Присутствующие, удивлённые таким немногословием, сдержанно поаплодировали.[942]

7 ноября Колчак приступил к исполнению своих обязанностей военного и морского министра. Оказалось, что его предшественник не создал никакого аппарата управления военным ведомством. Первые приказы Колчака касались формирования центральных органов Военного министерства и Главного штаба.[943]

Сразу же произошло первое столкновение с Болдыревым. Военный министр, зная, что армия плохо одета и вооружена, заинтересовался тем, куда идёт оружие и обмундирование, поступающее из Владивостока. Возник вопрос и о том, каково соотношение поставок того и другого в армию и милицию. Болдырев воспринял эти вопросы как покушение на свои полномочия. Разговор принял довольно резкий характер, и Болдырев, как говорят, заявил, что Колчак принят в правительство по настоянию одной иностранной державы (видимо, Англии), но он всё же вылетит из него, если будет вмешиваться не в свои дела. Колчак ответил, что подаёт в отставку. Тогда главнокомандующий снизил тон и разрешил военному министру съездить на фронт, чтобы определить размеры необходимых поставок.

Поезда ходили плохо и редко, но Колчак узнал, что в Екатеринбург, для участия в церемонии вручения знамён 2-й чехословацкой дивизии, отправляется расквартированный в Омске батальон английских войск во главе с полковником Джоном Уордом. Колчак обратился с просьбой к англичанам прицепить его вагон к их поезду, что и было сделано.[944] 8 ноября Колчак выехал на фронт.[945] Во время поездки он по своему усмотрению распоряжался поездом, направляя его туда, куда ему было надо. Видимо, Нокс дал соответствующее указание Уорду.

Тем временем против Директории созрел заговор, разветвлённый и хорошо продуманный. Главными его организаторами были Пепеляев и Михайлов. Первый из них был связан крепкими узами с цензовой сибирской общественностью, а через неё – и с более широкими кругами торгово-промышленного класса, крупных и мелких собственников. В этих кругах зрело недовольство тем, что в Сибири складывается такое же положение, как в прошлом году в России: социалисты берут власть за глотку, а она перед ними безвольно отступает. Особые опасения возникали в связи с тем, что на будущий год вся власть должна была перейти к эсеровскому Учредительному собранию.

Среди членов правительства Михайлов был, пожалуй, единственным активным заговорщиком. Но в Совете министров, даже обновлённом, он сохранил роль неформального лидера и во многом опирался на сочувствие и поддержку коллег.

Очень нетрудно было привлечь к заговору казачье офицерство, давно мечтавшее пугнуть «воробьиное правительство». Правда, казачьи офицеры, зная, что им будет поручено таскать из огня каштаны, заявили свои условия. Полковник Волков во время переговоров с Пепеляевым выставил четыре пункта: 1) заверение в том, что в общественных кругах сочувствуют перевороту, 2) участие в заговоре Михайлова, 3) согласие союзников и 4) производство его, Волкова, в генералы. По первым двум пунктам полковник получил от Пепеляева полные заверения. Выполняя третье условие, заговорщики связались с офицерами британской военной миссии Дж. Нельсоном и Л. Стевени. Перед ними пришлось раскрыть карты, и в конце концов они заявили, что союзники гарантируют своё невмешательство, если переворот будет бескровным. Каким-то образом – не исключено, что был разговор с самим Колчаком, – Волкова успокоили и относительно четвёртого пункта.[946]

Наконец, последнее по счёту, но не по значимости – гнездо заговорщиков Болдырев, как ни странно, привёз с собой из Уфы. Начальником Штаба Ставки он назначил генерала С. Н. Розанова, перешедшего фронт в лаптях и крестьянской одежде и в таком виде явившегося в Уфу. Розанов был храбрым воякой, прямолинейным в своих действиях и грубоватым в общении. Политикой не занимался и заговоров не составлял. Остальной же штат офицеров Ставки был набран из профессоров Академии Генерального штаба, захваченной в Казани. Это была тесно сплочённая корпорация, и ни Болдырев, ни Розанов порой не знали, чем они занимаются.[947] Главную роль среди них играл полковник А. Д. Сыромятников, занимавший должность генерал-квартирмейстера и замещавший Розанова во время его отсутствия. Пожив в «Совдепии» и увидев, как энергично закручивают гайки большевики, эти офицеры хотели, чтобы и в антибольшевистском лагере восторжествовали порядок и элементарная дисциплина.

Активную роль в организации переворота играл полковник Д. А. Лебедев, приехавший из Добровольческой армии и считавшийся представителем А. И. Деникина, хотя никаких официальных полномочий у него не было. На Лебедева была возложена задача вести переговоры с командующими армиями, действующими на фронте.

Знал ли Колчак о готовящемся перевороте и участвовал ли в заговоре? На этот счёт среди мемуаристов и историков существуют разные мнения. «Адмирал Колчак не знал о существовании заговора, хотя лично сочувствовал идее военной диктатуры», – это слова М. И. Смирнова, ближайшего сподвижника Колчака.[948] Гинс, для которого переворот произошёл неожиданно, писал в воспоминаниях: «Могу также с уверенностью сказать, что о перевороте ничего не знал и Колчак».[949]

Современные историки, в руках коих имеются документы, неизвестные мемуаристам, пишут осторожнее. К. А. Богданов излагает этот вопрос так, как о нём рассказывал Колчак на допросе. Накануне переворота к нему явилась делегация казачества и офицеров Ставки, говорили о смещении Директории и о передаче ему власти. Колчак же ответил, что у него в руках нет вооружённой силы, что он член правительства, которое ведёт борьбу с Директорией, а потому помимо правительства ничего предпринять не может.[950] Вроде бы заговорщики получили отказ, но почему-то ушли удовлетворённые и приступили к исполнению своих планов. Потому что, как увидим, ответ Колчака соответствовал сценарию заговора.

И. Ф. Плотников справедливо отмечает, что нельзя утверждать, будто «правительственный переворот и провозглашение А. В. Колчака верховным правителем оказались для него совершенно неожиданными». Однако оговаривается, что сам Колчак в подготовку переворота вовлечён не был – «работа проводилась за его спиной».[951]

По правде говоря, в этих оговорках чувствуются попытки «выгородить» Колчака, а между тем в «выгораживании» он не нуждается.

Вряд ли заговорщики стали бы добиваться власти для Колчака, не будучи уверены, что он её примет. А если бы он в решительный момент отказался? Тогда заговорщики могли оказаться в самом тяжёлом положении. Дело могло дойти до суда и расстрела. А кроме того, были моменты, когда личное участие адмирала в организации заговора было необходимо. Например, командующие армиями на фронте ни с кем другим не стали бы окончательно договариваться, кроме как с самим Колчаком.

Но Колчак поддержал этот заговор, или, можно даже сказать, вступил в него, вовсе не потому, что жаждал личной власти. Мы помним, он ведь предлагал такую власть Болдыреву. Но тот отказался. Тогда, может быть, следовало обратиться к Хорвату? Но Хорват был малоизвестен за пределами КВЖД и Дальнего Востока. Он был не строевой, а «железнодорожный» генерал – его вряд ли признала бы армия. Хорвата не поддержали бы и союзники – его прояпонская ориентация уже не являлась секретом. Ещё меньше шансов было у Иванова-Ринова – кроме казачества, его не поддержал бы никто. Тогда кто, кроме Колчака, в том месте и в тот момент мог взять на себя ответственность за судьбы страны?

«Кто, кроме меня?» – этот вопрос встал перед Колчаком второй раз в жизни. Первый раз – когда речь шла об опасной экспедиции по спасению Толля. Мы помним, что тогда Колчак, человек прямой и вовсе не интриган, очень искусно организовал «заговор», чтобы на совещании у великого князя, где он не присутствовал, было принято правильное решение. Теперь второй раз Колчаку пришлось учинять «комплот», и он доказал, что умеет это делать. Но оба раза, с обычной, житейской точки зрения, это были заговоры на свою голову – по существу, против самого себя. Ведь он и тогда, и сейчас допускал возможность того, что дело может кончиться очень плохо. «Лично я считаю, – писал Серебренников, – что адмирал Колчак был осведомлён о заговоре и дал заговорщикам своё согласие принять на себя бремя диктатуры, ибо я уверен, что без этого предварительного согласия адмирала устроители переворота едва ли рискнули совершить таковой».[952]

Другой мемуарист, оставшийся неизвестным, писал, что адмирал «не размышлял, не производил арифметических вычислений, не взвешивал шансов своих и противника, а с полной и безотчётной верой в честность союзников и в волю народа к освобождению, всем сердцем своим ринулся в борьбу». «Не размышлял» – это, может быть, неверно, а то, что не производил арифметических подсчётов – это точно. Тот же мемуарист добавлял, что Колчак непременным условием заговора поставил его бескровность и личную безопасность членов Директории.[953]

Но изложим всё по порядку.

5 ноября у Колчака побывал В. Н. Пепеляев. Все, кто встречался с ним, обращали внимание на его сюртук, который был явно ему маловат. Это ещё более подчёркивало дородность его фигуры. У Пепеляева было бульдожьего типа лицо с мясистыми щеками. Зычный голос мог невзначай оглушить собеседника, а маленькие глазки сквозь стёкла очков неустанно его сверлили. Пепеляев словно олицетворял собою твёрдость и волю – хотя внешность часто бывает обманчива.

По-видимому, Колчак прежде уже встречался с Пепеляевым, потому что они сразу, без околичностей, заговорили о деле – о диктатуре. Пепеляев сказал, что Национальный центр, подпольная антибольшевистская организация в Москве, возлагает основные надежды на Алексеева, но имеет в виду и Колчака. Ему, Пепеляеву, поручено переговорить с адмиралом, чтобы не возникало противостояния этих двух имён. Колчак отвечал, что генерал, если он жив, «для него и сейчас является верховным главнокомандующим». «Если бы я имел власть, – сказал Колчак, – то, объединившись с Алексеевым, я бы отдал её ему». Видимо, вопрос о передаче власти Колчаку в Сибири в принципе был уже решён, и теперь шла речь о том, чтобы избежать столкновения с белым Югом.

– Диктатор должен иметь два основания, – продолжал Колчак, – победу и огромные личные достоинства. У Алексеева пока нет первого, но есть второе. У меня нет ни того ни другого, но если будет нужно, я готов принести эту жертву. Однако форсировать событий не надо. Власти нужно оказать поддержку.

В дальнейшем, отметил адмирал, всё будет зависеть от того, насколько тесной выяснится связь Авксентьева и Зензинова со своей партией.

В тот же день, но уже после беседы, в Омск пришла телеграмма о том, что Алексеев умер ещё 8 октября.[954]

Разговор с Пепеляевым был до столкновения Колчака с Болдыревым. Потом была поездка на фронт. Колчак участвовал в церемонии вручения знамён 2-й чехословацкой дивизии в Екатеринбурге. Потом состоялась его встреча с генералом Гайдой, командующим Екатеринбургской группировкой. Затем был банкет. А после него Колчак и Гайда побеседовали с глазу на глаз. Эта беседа, как и прошлая, описывалась ими по-разному.

Колчак говорил, что речь сначала зашла о положении в Омске, причём адмирал отметил, что компромисс между Директорией и правительством получился очень шатким, единства власти по-прежнему нет, и чем это закончится – неизвестно. Гайда согласился, что Директория – «несомненно, искусственное предприятие». Затем опять перешли к диктатуре, но конкретных имён не обсуждали, хотя Колчак сказал, что диктатором должен стать человек, непосредственно командующий войсками. На это Гайда ответил, что только не из казачьих кругов, потому что «они слишком узко смотрят на этот вопрос». Тем самым он отмёл Иванова-Ринова и Дутова.

Гайда же вспоминал, будто Колчак «зондировал почву относительно себя» и понял разговор в том смысле, что он, Гайда, не будет ему препятствовать.[955]

Оба упустили один момент. Дело в том, что в это время разгорелся конфликт между Гайдой, с одной стороны, и, с другой, – командующим Сибирской армией Ивановым-Риновым и его начальником штаба Беловым. Дело дошло до того, что Гайда потребовал убрать Белова в течение 48 часов, угрожая двинуться на Омск. Ультиматумы и угрозы пойти походом на Омск – это было в духе Гайды.

Похоже, Гайда во время беседы так же торговался с Колчаком, как торговались с Пепеляевым казаки. Волков хотел быть генералом, а Гайда не прочь был занять место Иванова-Ринова.[956]

Потом Колчак выехал на линию фронта, которая по-прежнему проходила близ Кушвы. Встречался и говорил с офицерами и солдатами, воочию убедился, как плохо они вооружены, накормлены и одеты. Некоторые носили такие фантастические одеяния, на которых не было никаких знаков различия.[957] Колчак понял, что Иванов-Ринов и Белов действительно не занимались своим прямым делом.

Тем временем к Гайде явился полковник Лебедев и, видимо, осведомлённый о его взглядах, запросто показал ему список кандидатур, из коих надо было выбрать диктатора. Среди них были Иванов-Ринов, Дутов, Болдырев, Хорват, Дитерихс, Семёнов. Адмирал Колчак, как вспоминал Гайда, стоял на последнем месте. Гайда сказал, что из всего списка он поддержал бы только Колчака: Болдырев для таких целей слишком слаб, а все другие, по его мнению, – монархисты.[958]

С фронта Колчак вернулся в Екатеринбург, и здесь у него была ещё одна беседа с Гайдой. Последний уверял, что они говорили на общие темы, но скорее всего разговор носил вполне конкретный характер. Колчак поддержал Гайду в конфликте с Ивановым-Риновым и Беловым. Болдыреву от имени военного министра была послана телеграмма с настоятельной рекомендацией устранить от командования обоих.[959] После этого поезд полковника Уорда с прицепленным к нему вагоном Колчака направился в Челябинск, в штаб командующего фронтом генерала Сырового.

В Челябинске состоялся официальный завтрак, во время коего Колчак познакомился с Сыровым и Дитерихсом. После завтрака все трое удалились на совещание. Полковник Уорд уединился было в своём вагоне, но к нему вдруг без всяких церемоний вломился французский майор Ф. Пишон с бутылкой шампанского. Оказывается, пришло известие о Компьенском перемирии. Первая мировая война закончилась. Союзники выпили за победу, а потом Уорд отправился погулять по городу, «разбросанному и покрытому снегом», во многом похожему на Омск.

Когда он вернулся, ему сообщили, что совещания окончены и надо возвращаться в Омск. Это удивило англичанина: ранее предполагалось, что адмирал съездит также на Уфимский фронт. Если судить по дальнейшим событиям, совещание в Челябинске для Колчака было не очень удачно. Чехи считали, что Директория находится в их руках и никакой диктатор им не нужен. С Дитерихсом же у Колчака отношения, видимо, не сложились с самого начала. Не исключено, что с генералом тоже вели переговоры и что он был знаком с тем списком, который возил с собой Лебедев. В таком случае, он смотрел на Колчака как на соперника и пришельца, явившегося на всё готовое.

Спешный отъезд из Челябинска мог иметь две причины: либо пришли какие-то известия из Омска, либо на фронт Колчака просто не пустили.

Генерал Сыровой, полный и грузный, с чёрной повязкой, прикрывавшей утраченный правый глаз, был похож на Кутузова. Но это, видимо, было чисто внешнее сходство. Войну он вёл спустя рукава. Армия отступала, а генерал больше думал не о спасении России от супостатов, а о возвращении в своё отечество, тем более что пришло такое радостное известие. На фронте Колчак ничего хорошего увидеть не мог, и для чехов был полный резон поскорее избавиться от беспокойного министра.

Около 11 часов утра на следующий день, 16 ноября, поезд Уорда прибыл в Петропавловск. Здесь пришлось подождать около часа, потому что навстречу шёл поезд генерала Болдырева. Главнокомандующий решил, наконец, съездить на фронт. Ровно в 12 часов Колчак вошёл в вагон Болдырева и вернулся оттуда в пять вечера. Он был настолько голоден, что не стал ждать, когда в его вагоне приготовят обед, а пошёл к Уорду с просьбой что-нибудь перекусить.

И Колчак, и Болдырев позднее утверждали, что разговор у них вроде был пустячный. Колчак рассказывал, как он ездил на броневике на фронт, а Болдырев сообщил, что в Омске среди казаков какое-то брожение, но он этому значения не придаёт.[960] Однако пустячный разговор не мог идти около пяти часов, причём расстались, надо думать, не очень дружески, если Болдырев не пригласил гостя пообедать.

Перекусив, Колчак начал задавать Уорду вопросы: «Является ли в Англии военный министр ответственным за снабжение армии одеждой, экипировкой и за общее положение британской армии?», «Что подумали бы в Англии, если бы главнокомандующий сказал военному министру, что все эти вещи вовсе его не касаются, что он может иметь при себе небольшое управление из двух чиновников, а не штаб?» и так далее.[961] Видимо, между Болдыревым и Колчаком вновь разгорелся тот самый спор, который они не «доспорили» в Омске.

На следующий день, в половине шестого утра, Колчак прибыл в Омск. В этот день он издал приказ по военному ведомству, объявив о сформировании и начале действия ряда управлений.[962] Но главное, в этот день он, видимо, дал знак, что пора начать. Удручённый плачевным состоянием армии, равнодушием чешского командования, нежеланием Болдырева сотрудничать в общем деле, он, надо полагать, решил, что далее откладывать это дело бессмысленно и опасно.

В Омске в это время шла конференция кадетской партии. По докладу Пепеляева была принята резолюция с осуждением соглашения, принятого на Уфимском совещании, и с признанием временной единоличной диктатуры единственным выходом из создавшегося положения. Вечером заговорщики собрались на последнее совещание. «Участвовали все, – записал Пепеляев в дневнике. – Решено… Полная налаженность».[963]

Это было действительно так. Разведывательный отдел Ставки точно выяснил, где будут находиться Авксентьев, Зензинов, Аргунов и Роговский в ночь на 18 ноября. В поезд генерала Болдырева заранее был назначен офицер связи, который, получив условную телеграмму, стал задерживать все получаемые и отправляемые главнокомандующим телеграммы. Были выключены провода, соединяющие телефоны начальника омского гарнизона генерала Матковского с воинскими частями и штабами. Из Омска заблаговременно были выведены некоторые ненадёжные части.[964]

Директория, похоже, чуть ли не до последнего момента ни о чём не подозревала, что говорит не в пользу Роговского, ответственного за контрразведку. Члены Директории с оптимизмом смотрели в будущее, ожидая своего официального признания со стороны союзников: вот приедет генерал Жанен – и всё решится.[965]

Вечером 17 ноября на квартире Роговского происходило частное совещание группы эсеров. Около полуночи дом был оцеплен казаками из отряда войскового старшины И. Н. Красильникова. Несколько офицеров и рядовых вошли в квартиру. Они произвели обыск, арестовали Авксентьева, Зензинова и Роговского и отвезли их в штаб Красильникова. Здесь их ожидал Аргунов, арестованный в гостинице, где он проживал. Через полчаса всех четверых посадили на грузовик и отвезли за город. У арестованных ёкнуло сердце, когда они проезжали через Загородную рощу, где был убит Новосёлов. Но оказалось, что везут их в Сельскохозяйственную школу, которую отряд Красильникова превратил в свою казарму. Здесь арестованные были заперты в одну из комнат.[966]

Несмотря на выключенные телефоны, Матковскому кто-то всё же доложил, что казаки вышли на улицы и арестовали Директорию. Генерал социалистов не любил, но казачья вольница ему тоже не нравилась. Он приказал частям гарнизона выйти из казарм и силой оружия восстановить порядок. Уже выступила сербская рота Степного корпуса, когда в Ставке заметили, что переворот вот-вот сорвётся. Матковского, поначалу ничего не желавшего слышать, с трудом удалось убедить, что казаки выступили не самочинно. Тогда он отменил свои приказания.[967]

Утром 18 ноября собралось экстренное заседание Совета министров. Вологодский сообщил об аресте двух членов Директории. Пепеляев отметил в дневнике, что сначала дело не клеилось и «могло всё лопнуть», но Михайлов попросил перерыва, «поработал» с министрами, и вторая часть заседания прошла более организованно. Было отвергнуто предложение Вологодского арестовать Красильникова. Особенно резко возражал Г. К. Гинс, который заявил, что Красильников «сделал то, что давно надо было сделать», а у Совета министров нет таких сил, чтобы арестовать заговорщиков. Были и другие выступления в этом же духе. В ходе прений Виноградов вдруг заявил, что слагает с себя обязанности члена Директории.[968] Это означало, что Директория окончательно развалилась.

Констатируя этот факт, Совет министров в своём постановлении отметил, что Временное Всероссийское правительство (Директория) «с самого своего возникновения, не имея единства воли и действия, не пользовалось в глазах населения и армии должным авторитетом» и что «после происшедшего оно ещё в меньшей мере способно поддерживать порядок и спокойствие в государстве». Исходя из этого, Совет министров объявил Директорию прекратившей свою деятельность и взял на себя всю полноту государственной власти.[969]

Возник вопрос: что делать с этой властью? Возвращаться ли к прежнему положению, когда всё решало Сибирское правительство? Большинство было против этого, ибо правительство – это увеличенная в размерах Директория. Здесь ещё труднее добиться единства воли и действия. «Оставалось как будто только одно: диктатура», – вспоминал Серебренников.

В этом смысле и высказался Колчак. Серебренников писал, что произнесённая им речь по существу была программной. «Колчак, как я потом убедился, – добавлял он, – мог временами говорить хорошо и сильно, действуя на слушателей убеждённостью и большой искренностью своих слов. И на этот раз он говорил весьма убедительно и сильно».[970]

После этого правительство рассмотрело заранее заготовленный проект «Положения о временном устройстве власти в России». В первом пункте говорилось: «Осуществление верховной государственной власти временно принадлежит верховному правителю». Ему же подчинялись все вооружённые силы государства (п. 2). Согласно пункту 4, все проекты законов и указов должны были рассматриваться в Совете министров и, по одобрении их, восходить на утверждение верховного правителя».[971]

Когда Совет министров большинством голосов одобрил это «Положение», председатель правительства Вологодский и его заместитель Виноградов заявили о своей отставке. Виноградова особо не удерживали. К Вологодскому же все бросились с уговорами. Он расчувствовался, прослезился – и остался.[972]

Затем приступили к выборам верховного правителя. Розанов, присутствовавший на заседании, предложил Болдырева. Его кандидатуру поддержал и Колчак. Устругов, министр путей сообщения, выдвинул Хорвата. Был выдвинут и Колчак. Когда началось обсуждение кандидатур, его попросили выйти из комнаты. Обсуждение, как вспоминал Колчак, шло долго. Возможно, ему, ожидавшему в кабинете Вологодского, это только так показалось.[973] Согласно приложенному к журналу заседания «Листу закрытой баллотировки» из 14 избирательных записок с именем Колчака оказалось 13. За Болдырева проголосовал, видимо, только Вологодский. Сам он потом писал, что голосовал за Хорвата, но, наверно, перепутал.[974]

Самый левый член правительства, министр труда Л. И. Шумиловский впоследствии не побоялся перед лицом большевистского трибунала произнести следующие слова:

«Я считал, что адмирал Колчак, как сильная личность, сможет сдержать военную среду и предохранить государство от тех потрясений, которые неизбежно грозили справа. Эти мотивы – популярность в демократических странах – Америке и Англии, умение поставить себя в военной среде, подтверждённое его положением в Черноморском флоте, – и заставили меня подать голос за него. Я видел в этом гарантию, что те страшные события, которые происходили перед этим и которые только что произошли, не повторятся. Я голосовал за Колчака как за единственный выход из создавшегося тяжёлого положения… как за меньшее из зол…Я потом пришёл к убеждению, что он плохой верховный правитель. Но я считал его безукоризненно честным человеком. И ни одного факта, который бы разбил мою веру [в него], за весь период мне не удалось узнать».[975]

Когда Колчака пригласили в заседание и ознакомили с результатами голосования, он заявил, что «принимает избрание его от Совета министров в верховные правители и что он в политике своей не пойдёт ни по пути партийности, ни по пути реакции, а главной задачей своей государственной работы, в тесном единении с Советом министров, поставит организацию и снабжение армии, поддержание в стране законности и порядка и охрану демократического строя». В этом же заседании Совет министров присвоил Колчаку звание Адмирала Флота (полного адмирала).[976]

В числе первых посетителей, пришедших к нему как к верховному правителю, были полковник В. И. Волков и войсковые старшины А. В. Катанаев и И. Н. Красильников. Они повинились в том, что «руководимые любовью к родине… по взаимному соглашению и не имея других сообщников», арестовали среди ночи членов правительства Авксентьева, Зензинова, Роговского и Аргунова и заперли их в Сельскохозяйственной школе за городом.[977] На лицах казаков было искреннее раскаяние, а в глазах плясали весёлые зайчики. Он сказал, что отдаст их под суд, а они ушли ничуть не испуганные. Надо было доиграть эту комедию до конца. Как и большевики, он пришёл к власти при помощи «атаманщины» и, видимо, понимал, что с нею ещё придётся столкнуться.

«Атаманщина», большевики, чехи, японцы, мужицкие бунты… Он не забывал об этом ни на час, но сегодня всё это отступило на второй план, создав фон для того ошеломляющего события, которое он ожидал и даже готовил, но в которое, наверно, не верил до последнего момента. Он, офицер из небогатой дворянской семьи, по матери – почти простолюдин, стал в один ряд с русскими царями, получил почти такой же объём власти, хотя пока не на всей территории России, а только на её Востоке. Конечно, и власть была не такая – её ограничивал этот самый фон, составленный из мятежей, пожаров и иностранных вторжений. И, несомненно, он понимал, что это власть только на какое-то короткое время, а чем и как всё закончится – ведает один лишь Бог.

Остаток дня был посвящен главным образом устройству судьбы арестованных. Было решено перевести их в город на одну из занимаемых ими квартир, а затем выслать за границу. Но для этого следовало обеспечить их безопасность в пути (Уорд с готовностью согласился дать английский конвой), выписать заграничные паспорта, запросить китайские и японские власти о пропуске их через свою территорию и т. д.[978] К концу дня Адмирал «чрезмерно устал», как записано в дневнике Пепеляева.

Была уже ночь, когда В. Н. Пепеляев, Д. А. Лебедев и генерал А. И. Андогский, начальник Академии Генштаба, засели за обращение к народу. У них под рукой было несколько проектов, из которых один (неоконченный) принадлежал Колчаку, другие – офицерам Ставки.[979] Окончательный текст обращения «К населению России» был опубликован на следующий день:

«18 ноября 1918 года Всероссийское Временное правительство распалось.

Совет министров принял всю полноту власти и передал её мне – Адмиралу Русского Флота, Александру Колчаку.

Приняв Крест этой власти в исключительно трудных условиях гражданской войны и полного расстройства государственной жизни, – объявляю: я не пойду ни по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной своей целью ставлю создание боеспособной Армии, победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашённые по всему миру.

Призываю вас, граждане, к единению, к борьбе с большевизмом, труду и жертвам!»[980]

Слова о том, что народ сам изберёт себе образ правления, который пожелает, означали, что верховный правитель по окончании гражданской войны предполагает собрать новое Учредительное собрание. (В новогоднем обращении, опубликованном 14 января 1919 года, оно было названо Всероссийским Национальным собранием.[981]) Слова о «кресте власти» взяты, скорее всего, из колчаковского проекта. Это выражение адмирал употребил также в своём разговоре по прямому проводу с Болдыревым: «Я принял этот тяжёлый крест как необходимость и как долг перед родиной».[982]

Делами, связанными с Директорией, занимался в основном министр юстиции С. С. Старынкевич. Он же посещал четверых арестованных – сначала в Сельскохозяйственной школе, потом – на квартире Авксентьева. Им сказали, что они свободны, но за пределами квартиры правительство не гарантирует им безопасность. В первый день по переезде в город их свободно посещали родственники, друзья и знакомые. Но в их числе оказались чешские офицеры, и посещения пришлось прекратить.

В ночь на 21 ноября все четверо были вывезены из Омска особым поездом в сопровождении русско-английского конвоя. Поезд доставил их до станции Чаньчунь – дальше дорога на юг контролировалась японцами.[983] Все высылаемые получили от казны пособия: Авксентьев, Зензинов и Роговский – по 25 тысяч франков, Аргунов, как человек семейный, – 47 тысяч.[984]

Перед отъездом из Китая они опубликовали совместное заявление с протестом против учинённого над ними насилия. Примечательно отсутствие в нём личных выпадов против Колчака. Больше всех досталось Старынкевичу, Вологодскому и казачьим офицерам. О получении пособия от казны не упоминалось.[985] Вскоре «напарижаненный» Авксентьев и его спутники вернулись в Париж и там сильно мешали допуску Омского правительства, как представителя России, к участию в Версальской мирной конференции. Впрочем, через некоторое время Авксентьев стал призывать западные страны к поддержке Колчака и Деникина, считая их способными к демократическому перерождению.[986]

Генерал Болдырев был в Уфе, когда до него дошло наконец известие о перевороте. Поскольку в армии теперь оказалось два главнокомандующих – Колчак и Болдырев, – генерал Сыровой издал приказ, чтобы исполнялись только его распоряжения. Вечером 19 ноября Болдырев вызвал Колчака к прямому проводу. Разговор принял резкий характер, причём Болдырев требовал немедленно восстановить Директорию. Он также сказал Колчаку, сославшись на Дитерихса, что его распоряжений как главнокомандующего «слушать не будут».[987] Собеседники ни о чём не договорились, и Болдырев выехал в Омск. За день до переворота, будучи ещё единственным главнокомандующим, он издал приказ о присвоении чина генерал-майора полковнику В. О. Каппелю,[988] что оказалось последним его делом на этом посту.

В Омск Болдырев приехал дня через три, уже остывшим и убедившимся, что былого не возвратить. Сразу по прибытии его попросили к адмиралу. На этот раз разговор протекал спокойнее. Колчак предложил Болдыреву выбрать новую должность по своему желанию. Самолюбие не позволило генералу принять это предложение.[989] 28 ноября он отбыл во Владивосток, получив от казны пособие в 50 тысяч франков.[990] Колчак послал Хорвату телеграмму с просьбой беспрепятственно пропустить в Японию генерала Болдырева, его личного секретаря и двух адъютантов.[991]

21 ноября состоялся суд по делу Волкова, Красильникова и Катанаева. Председательствовать был назначен генерал А. Ф. Матковский, с нормами юстиции малознакомый. Обвинителя почему-то не назначили. В его отсутствие защитникам без труда удалось доказать, что преступление, в котором обвиняются офицеры («посягательство на верховную власть с целью лишить её возможности осуществлять таковую»), совершено не было: арест Авксентьева и Зензинова не разрушил Директорию. Подразумевалось, но не говорилось прямо, что с юридической точки зрения переворот совершил Совет министров, а не три офицера. В связи с этим суд постановил считать их «в предъявленном им обвинении по суду оправданными».[992]

Колчак впоследствии говорил, что он тогда дал понять, что не допустит кары над этими людьми, что всю ответственность за происшедшее он берёт на себя. Суд же нужен был для того, подчёркивал он, чтобы придать гласности обстоятельства переворота.[993] Предполагалось, в частности, осветить антигосударственную деятельность эсеров в те дни. Это отчасти удалось. Защитники, правда, не смогли доказать прямую связь Авксентьева с группой Чернова, но явное попустительство с его стороны было налицо. Зензинов же и Роговский поддерживали с этой группой тесный контакт. Защитники указывали и на то, что эсеровские руководители, помимо попыток создания собственных вооружённых сил, занимались хищением средств из Уфимского казначейства, направляя их на партийные нужды.[994]

Вскоре после суда Волков, как и было ему обещано, получил чин генерал-майора. Красильников и Катанаев стали полковниками.

Генерал М. А. Иностранцев писал в воспоминаниях, что в массах городского населения Сибири переворот был встречен «довольно равнодушно». Среди интеллигенции же «большинство радовалось совершившимся событиям, чувствуя, что с установлением диктатуры… если не исчезнут совершенно, то во всяком случае ослабеют внутренние партийные раздоры и борьба… Наконец, были и среди интеллигенции люди, обнаружившиеся, впрочем, значительно позже, которые принципиально осуждали переворот… и, не будучи настоящими большевиками, тем не менее не желали ни правых, ни эсеров, а чего-то ещё левее. Но таких было очень мало».[995]

Ещё спокойнее, чем городские низы, отнеслось к установлению диктатуры крестьянство. Правда, из Иркутской губернии шли сообщения о том, что омский переворот населением «был принят как монархический, заговорили о реставрации, пало поступление налогов».[996] Но это было явное искажение действительности, поскольку губернаторское место в Иркутске занимал эсер П. Д. Яковлев.

Кадетская конференция, работавшая 18 ноября последний день, послала восторженное приветствие новой власти.[997] На следующий день о поддержке правительства Колчака заявил Омский блок, в том числе входившие в него социалистические группы.[998] Приветственные телеграммы приходили от многих воинских частей. С Дальнего Востока пришли телеграммы от Хорвата и Иванова-Ринова, которые уведомили адмирала о полной своей лояльности.[999]

Но возникли и трудности. Из Уфы, от Совета управляющих ведомствами, который упорно отказывался самораспуститься, на имя Вологодского пришла телеграмма с требованием «освободить арестованных членов правительства, объявить врагами родины и заключить под стражу виновников переворота, объявить населению и армии о восстановлении прав Всероссийского временного правительства». В противном случае авторы телеграммы угрожали объявить Вологодского «врагом народа», довести об этом до сведения союзников и мобилизовать силы для свержения «реакционной диктатуры».[1000]

Зашевелились и члены Учредительного собрания, съехавшиеся в Екатеринбург. 19 ноября все они (человек 60–70) устроили экстренное заседание в гостинице «Пале-Рояль» (в маленьком уездном городке в ходу были парижские названия). После бурных дебатов съезд членов Учредительного собрания постановил «образовать из своей среды комитет… уполномочить его принимать все необходимые меры для ликвидации заговора, наказания виновных и восстановления законного порядка и власти на всей территории, освобождённой от большевиков». «Всем гражданам, – говорилось в резолюции, – вменяется в обязанность подчиняться распоряжениям комитета и его уполномоченных». В состав комитета вошли почти одни эсеры: В. М. Чернов, В. К. Вольский, Н. В. Фомин и др. Одновременно была принята и другая резолюция, не столь многословная, но деловая: «…тотчас же захватить типографию одной из буржуазно-реакционных газет» и отпечатать там воззвание против Колчака.[1001]

Воззвание было напечатано, попало в войска, и вскоре в «Пале-Рояль» явились солдаты одного из сибирских полков, чтобы бить учредиловцев. Полному разгрому гостиницы помешал Гайда. Он разместил в ней роту чехословацких солдат, а учредиловцам посоветовал в 24 часа покинуть Екатеринбург. Члены Учредительного собрания выехали в Челябинск, к генералам Сыровому и Дитерихсу.[1002]

И тот и другой тёплых дружеских чувств к Колчаку не питали. (Дитерихс, впрочем, не жаловал и Директорию.) К тому же они должны были учитывать позицию своего политического руководства – Отделения Чехословацкого Национального совета в России. Главные его деятели во главе с Б. Павлу в это время отправились во Владивосток встречать военного министра Чехословацкой республики генерала М. Р. Штефанека, который должен был совершить инспекционную поездку в Чехословацкий корпус. В отсутствие их другие члены Отделения, гораздо более левые, приняли официальное заявление, в коем осудили переворот 18 ноября и выразили надежду, что «правительственный кризис, созданный арестом членов Временного правительства, будет разрешён законным путём».[1003]

Ввиду всего этого Сыровой и Дитерихс долгое время не признавали Колчака верховным правителем и главнокомандующим. Причём Дитерихс выражался даже более резко и определённо.[1004] Сразу после переворота чехи намечали провести военную демонстрацию против Омска,[1005] но быстро одумались, увидев, что союзники этому не сочувствуют.

Англичане, в своё время негласно осведомлённые о заговоре, поддержали Колчака с самого начала. Полковник Уорд сообщил ему, что расквартированный в Омске английский батальон находится в его распоряжении. Полковник Фассини Комосси, командир итальянского батальона, прибывшего в Красноярск, приветствовал Колчака как верховного правителя.[1006] Позиция других союзников, в том числе американцев, французов и японцев, была сдержанно-выжидательной.[1007]

24 ноября в «Правительственном вестнике» была опубликована декларация, подписанная Колчаком и членами правительства. В ней торжественно провозглашалось: «Считая себя правомочным и законным преемником всех бывших до конца октября 1917 года законных правительств России, правительство, возглавляемое верховным правителем адмиралом Колчаком, принимает к непременному исполнению, по мере восстановления целокупной России, все возложенные на государственную казну денежные обязательства, как то: платёж процентов и погашений по внутренним и внешним государственным займам, платежи по договорам, содержание служащих, пенсии и всякого рода иные платежи, следуемые кому-либо по закону, по договору или по другим законным основаниям». После этого французские представители заметно подобрели, а чехи поубавили свой гонор.

Учредиловцы, высланные Гайдой из Екатеринбурга, в Челябинске ничего не добились. Чехи были заняты какими-то своими делами и почти не обращали на них внимания. Решено было ехать в Уфу, под крылышко Совета управляющих ведомствами бывшего Комуча.

Здесь разрабатывались планы провозгласить Совет управляющих правительством Европейской России, взять под свой контроль золотой запас, вывезенный из Самары, и двинуть на Колчака некоторые части Народной армии, сняв их с фронта. Чешское командование энергично противодействовало этим мерам, уверяя, что с Колчаком оно само разберётся, но как-то всё откладывало это дело. Тем временем учредиловцы и члены Совета управляющих вели пропаганду против Колчака в народе и войсках, задерживали телеграммы из Омска, стараясь прервать его связь с фронтом, Оренбургом и Уральским казачеством, делали попытки выемки финансовых средств из отделений Банка.

3 декабря из Омска был передан приказ Колчака об аресте бывших членов Самарского Комуча и Совета управляющих ведомствами. С этой целью из Челябинска в Уфу был послан 41-й Уральский полк. Сыровой негласно предупредил эсеров, и их лидеры успели скрыться. Военные арестовали и доставили в Омск около 30 деятелей бывшего Комуча. Колчак, просмотрев списки арестованных, сразу увидел, что все они – случайные люди, никто из них не подписывал телеграмму Вологодскому. Верховный правитель вызвал министра юстиции и спросил: «Что делать с этими лицами?» Старынкевич ответил, что надо произвести следствие, возможно, они участвовали в попытке мятежа, а кроме того, в Уфе было напечатано большое количество денег, которые ушли на нужды эсеровской партии – с этим тоже надо разобраться. «Хорошо, – сказал Колчак, – в таком случае возьмите этот вопрос на себя, мне лично эти лица не нужны».[1008]

Главные эсеровские деятели, в том числе Чернов и Вольский, ушли в подполье. На нелегальном совещании было решено сосредоточиться на борьбе с «буржуазной реакцией» и начать переговоры с командованием приближающейся Красной армии. Чернов, правда, предлагал сначала «нащупать почву». Ближайшей целью считалась организация восстания в Уфе перед приходом красных.

Восстание организовать не удалось. Когда большевики взяли Уфу, девять членов эсеровского ЦК вышли из подполья и вступили с ними в переговоры.[1009] Чернов же выехал в Москву, жил там формально на нелегальном положении, но выступал на митингах, призывал к борьбе против Колчака и Деникина, руководил эсеровскими организациями в Сибири. Чекисты, конечно, знали о его местонахождении, но не трогали его. В сентябре 1920 года, когда он решил выехать за границу, ему не стали чинить препятствий – учитывая, очевидно, его заслуги в борьбе с Колчаком и Деникиным.[1010]

Вольский, признавший Советскую власть, но большевиком не ставший, начиная с 1923 года неоднократно арестовывался и ссылался, а в 1937 году был расстрелян. Из числа перебежчиков прижился у большевиков только Майский. Впоследствии он стал полпредом в Финляндии и послом СССР в Великобритании.

События в Екатеринбурге и Уфе эхом отозвались в Оренбурге. Атаман Дутов не мечтал о всероссийской власти. Он хотел только сохранить свою власть в Оренбургском крае, который считал своей вотчиной, и старался ладить с любым правительством, которое его не трогало. Он дружил с Комучем, потом – с Директорией, а когда понял, что её песенка спета, сразу же признал Колчака. Но, наверно, не подозревал, что за время дружбы с эсерами в его собственном окружении появились их сторонники.

В ночь с 1 на 2 декабря в Оренбурге состоялось тайное совещание с участием главы Башкирского правительства Ахмета-Заки Валидова, командующего Актюбинской группой полковника Ф. Е. Махина, атамана 1-го округа Каргина и члена Учредительного собрания В. А. Чайкина. Валидов предлагал арестовать Дутова, объявить о непризнании Колчака и подчинении Учредительному собранию. Махин и Каргин указали на то, что такой переворот может привести к развалу фронта. Разошлись, ни на чём не согласившись, а потом о тайном совещании кто-то донёс. На следующий же день Махин был командирован за границу, Каргин уволен с должности, а башкирские полки направлены из Оренбурга на фронт. Валидов перешёл на сторону Советской власти и увлёк за собой значительную часть своих войск, другие разошлись по домам. Это подорвало фронт и открыло большевикам дорогу на Уфу.

И. Г. Акулинин, один из видных оренбургских казачьих офицеров, писал, что башкиры – храбрые и дисциплинированные воины, склонные, однако, слепо следовать за своими предводителями, которые манипулировали ими, как хотели.[1011] Впрочем, есть свидетельства, что башкиры в массе своей относились к большевикам резко отрицательно и около половины башкирских частей, уведённых Валидовым, вернулись назад. В конце 1918-го – начале 1919 года был сформирован Башкирский корпус, входивший в состав Отдельной Оренбургской армии.[1012]

Тем не менее переворот 18 ноября не обошёлся без потерь для антибольшевистского движения на Востоке России. Оно вышло из него более консолидированным, но его политическая база стала более узкой. Теперь это было и в самом деле Белое (а не антибольшевистское) движение.

Тут же, однако, выявились проблемы внутри Белого движения. 23 ноября из Читы на имя Вологодского пришла телеграмма от атамана Семёнова. Он сообщал, что не может признать Колчака верховным правителем, поскольку Адмирал, как говорилось в телеграмме, находясь в Харбине, не давал ни оружия, ни обмундирования Особому маньчжурскому отряду, который вёл неравную борьбу с «общим врагом родины». Атаман заявлял, что на пост верховного правителя он рекомендует Деникина, Хорвата или Дутова – «каждая из этих кандидатур мною приемлема».

В тот же день от Семёнова пришла ещё одна телеграмма – настоящий ультиматум: если в течение 24 часов не будет получено сообщение о передаче власти одному из указанных лиц, атаман объявит об автономии Восточной Сибири.[1013] Семёнов, как видно, решил использовать перемену власти в Омске, чтобы приступить к осуществлению своего плана выделения части Сибири из России.

К делу был привлечён Дутов, который послал Семёнову длинную телеграмму, упрашивая признать власть Колчака. Переговоры по прямому проводу с атаманом и его подручными вёл генерал Б. И. Хорошхин, председатель Совета Союза казачьих войск. Он напирал на казачью солидарность: все казачьи войска на Востоке России уже признали верховного правителя, и только Семёнов «отделяется от общей семьи». Семёнов, однако, продолжал гнуть своё. Задерживая правительственные грузы на железной дороге, нарушая телеграфную связь, он давал понять, что в его силах вообще порвать сообщение с Дальним Востоком.

Однажды, вспоминал Гинс, он сидел на заседании Совета верховного правителя (новый орган, созданный с приходом к власти Колчака). В кабинет вошёл «изящный и статный полковник с симпатичной наружностью». Это был Лебедев, недавно назначенный на пост начальника Штаба верховного главнокомандующего. Он сказал, что только что говорил с Семёновым по прямому проводу и поставил перед ним вопрос: «Признаёте ли вы власть Адмирала?» – «Не признаю», – отвечал атаман. Тотчас же было решено объявить действия Семёнова «актом государственной измены» и отрешить его от всех должностей. Это было оформлено приказом № 61 от 1 декабря 1918 года.[1014]

Мера была явно поспешная и непродуманная. О подписании и отсылке приказа не сообщили даже Хорошхину. Генерал был поставлен в неудобное положение, когда узнал об этом от самого атамана. Семёнов заявил, что после телеграммы Дутова он хотел было «предпринять благой выход», но теперь этот выход «забаррикадирован» самим Адмиралом, и он не знает, «какой можно предпринимать ещё выход». Что же касается задержки грузов, добавил атаман, то это клевета, и «все лучшие силы казачества Востока» не верят Колчаку.[1015]

Решено было предпринять против Семёнова карательную экспедицию. Генерала Волкова отправили в Иркутск с приказом собрать там войска и двинуть их на Читу. Местные казачьи отряды, юнкера, солдаты гарнизона – вот всё, что удалось собрать Волкову. С этим не очень внушительным воинством он был задержан японцами близ Байкала. Они заявили, что не допустят в Забайкалье военных действий. Вообще же в этом конфликте Семёнова поддерживали японцы, Колчака – англичане, а французы занимали уклончивую позицию.[1016]

Конфликт затянулся и долгое время оставался неурегулированным. Омским властям приходилось терпеть бесконечные бесчинства Семёнова и его подручных: полные и частичные реквизиции грузов на железной дороге, в том числе военных, перехватывание правительственных телеграмм, вмешательство в действия администрации железной дороги, выемки денег из отделения Государственного казначейства, обыски и грабежи пассажиров, а также расстрелы на месте тех, кто был признан «большевистским агентом» (чаще всего гибли невинные люди).

* * *

Декабрь 1918 года выдался морозным. Адмирал ездил по Омску в лёгкой солдатской шинели, инспектировал войска, выступал перед солдатами. Когда ему посоветовали одеваться теплее, он резко ответил:

– Пока наши солдаты ходят раздетыми, я о себе заботиться не имею права![1017]

Судя по дневнику Вологодского, Колчак слёг около 11 декабря. У него обнаружили запущенную форму воспаления лёгких.[1018] Болезнь длилась долго и протекала тяжело также и потому, что верховному правителю «мешали» болеть то некоторые настырные личности, то разыгравшиеся в Омске драматические события. Сказывалась и бытовая неустроенность.

С конца ноября он перебрался в здание Главного штаба. Жить в этом муравейнике среди постоянно снующих людей было беспокойно и неудобно. В начале декабря было решено отвести под резиденцию верховного правителя дом купцов Батюшкиных – тот самый одноэтажный особняк на берегу Иртыша, в который не пустили Болдырева. Пока оттуда выезжало Министерство снабжения, пока здание ремонтировалось – Колчак заболел. В необжитой ещё дом пришлось въезжать с температурой и в полуобморочном состоянии. Первыми, кого принял Колчак в новой резиденции, были французские представители – Реньо, с которым он ехал осенью во Владивосток, и генерал Жанен, старый знакомый ещё по императорской Ставке, которого он почти позабыл.

Ожидалось, что Жанен привезёт официальное признание омского правительства, но он приехал совсем с другим. Его направили в Россию, чтобы доделать кое-какие дела, оставшиеся от минувшей войны, в частности же – ликвидировать большевистское правительство, связанное с поверженным кайзером. Те, кто посылал Жанена, смутно представляли себе положение в России – по обе стороны фронта. Жанену были предоставлены широкие полномочия. Генерал, во время войны не командовавший никаким соединением крупнее пехотной бригады, должен был возглавить все союзные войска к западу от Байкала, в том числе и русские. Ноксу поручались организация тыла и снабжение армии.

Долго задерживаться в России Жанен не собирался. Высадившись во Владивостоке, он заявил: «В течение ближайших 15 дней вся Советская Россия будет окружена со всех сторон и будет вынуждена капитулировать».[1019] Видимо, генерал имел столь же смутные представления о положении в России, как и его парижское начальство. Накануне приезда Жанена в Омск его полномочия были подтверждены телеграммой глав правительств Англии и Франции – Д. Ллойд-Джорджа и Ж. Клемансо.[1020]

15 декабря состоялась встреча с Адмиралом. «Колчак полагал, – писал Жанен в своём „Сибирском дневнике“, – что теперь, когда он стал у власти, державы откажутся от проектируемого назначения меня и Нокса. Радиотелеграмма неприятно разочаровала его. Он обращается к нам с бурными, многословными и разнообразными возражениями сентиментального характера». Суть этих «сентиментальных» возражений сводилась к тому, что нельзя быть диктатором, не имея в своём подчинении армии, что армия была создана не союзниками и воюет без них, что она потеряет доверие к верховному правителю, если будет отдана в руки иностранцев, и что общественное мнение «не поймёт этого и будет оскорблено».

Реньо, сохраняя доброжелательное спокойствие, пытался приводить всё новые и новые аргументы в пользу принятого решения, особенно напирая на обещанную союзниками помощь. Жанен заявил, что он, как «дисциплинированный солдат», будет настаивать на выполнении данного ему приказа. «Хотя, – добавил он с ноткой презрения, – обязанности, которыми меня хотят почтить, не доставляют мне ни малейшего удовольствия, и я бы от них охотно избавился».

У больного окончательно лопнуло терпение. «Чем объяснить эти требования, это вмешательство?! – воскликнул он. – Я нуждаюсь только в сапогах, тёплой одежде, военных припасах и амуниции. Если в этом нам откажут, то пусть совершенно оставят нас в покое. Мы сами сумеем достать это, возьмём у неприятеля. Это война гражданская, а не обычная. Иностранец не будет в состоянии руководить ею. Для того чтобы после победы обеспечить прочность правительству, командование должно оставаться русским в течение всей борьбы».[1021]

Первая встреча не привела ни к какому соглашению, переговоры затянулись. В конце концов при помощи генерала Сырового удалось найти компромисс.[1022] 19 января 1919 года верховный правитель издал приказ, согласно которому Жанен вступил в командование всеми войсками в Сибири, за исключением русских и японских, а Нокс взял в свои руки дело заграничного снабжения армий и помощи в тылу.[1023]

Под начало Жанена прежде всего перешли чехословацкие части. Но этого ему было мало. Вскоре стали создаваться польские части из военнопленных и проживавших в Сибири поляков, заявивших себя «иностранцами», чтобы избежать мобилизации на фронт. Потом появились, несмотря на недовольство русских властей, латышские и эстонские подразделения. А Жанен уже присматривался к украинцам, считая их тоже «иностранцами».[1024]

Нокс и Жанен – это были две противоположности, две границы очень широкого и почти мистического для жителей Сибири понятия «союзник» – столько было связано с ним надежд и разочарований. Недаром они, Нокс и Жанен, недолюбливали друг друга.

Нокс быстро приспособился к сибирским условиям и даже в Министерство иностранных дел, случалось, запросто заходил в валенках – прямо к министру, шокируя некоторых не в меру чопорных чиновников.[1025]

Жанен, наоборот, сам постоянно бывал чем-то шокирован: «трясущимся и заросшим бородой» лицом Вологодского, «красными руками» Ключникова, «вылезающими из слишком коротких рукавов», наконец, кучами мусора на улицах сибирских городов.[1026] Действительно, в России всё ещё многие носили бороду и усы, когда в Европе и Америке уже брились. Трудновато было не только с модной одеждой, но и вообще с одеждой. Поэтому у Пепеляева не застёгивался на животе сюртук, у Ключникова же рукава были не по фигуре. А кучи мусора возникли потому, что во время Гражданской войны городское хозяйство по обе стороны фронта пришло в упадок. Позднее эти кучи превратились в горы.

Нокс не рвался командовать. Он выбрал для себя очень важную отрасль (снабжение) и делал это дело добросовестно и энергично. Ездил с Колчаком на фронт, чтобы самому увидеть, в чём нуждаются солдаты. Было известно, что за спиной Нокса стоит британский военный министр У. Черчилль, который действительно хочет победы белых.

Жанен, как писали знавшие его люди, был очень честолюбив, хотел оставить по себе «память в истории». Он был явно и глубоко разочарован, когда ему отказали в верховном командовании. Стал говорить, что русские не любят и не ценят иностранцев, ссылался на пример М. Б. Барклая де Толли, намекая, что и его, Жанена, стратегический талант остался невостребованным на сибирских просторах – и всё из-за упрямства этого бешеного адмирала.[1027]

И, наконец, ещё одно отличие. Нокс мог вспыхнуть и разразиться праведным гневом. Однажды, узнав, что большая партия поставленного им обмундирования застряла на складах и попала к красным, он потребовал себе орден Красного Знамени. В Омске оценили горький юмор английского генерала. К тому же он потом успокоился и вновь взялся за дело. На войне как на войне – бывало, и белые захватывали у красных обозы с очень нужными вещами.

Жанен никогда не выходил из себя, не кричал. Поначалу он нравился многим – весёлый, обходительный. Но вскоре от него в Омске как-то отшатнулись, словно предвидели, как он потом раскроется.[1028]

* * *

Кризис болезни пришёлся на третью декаду декабря. В эти дни Колчак почти не вставал и с трудом говорил. В Омске ходили разные слухи, в том числе и о возможной смене верховного правителя.

В эти дни у Колчака бывали только Д. А. Лебедев, управляющий делами Г. Г. Тельберг и И. И. Сукин – молодой человек, бывший секретарь российского посольства в Вашингтоне, быстро вошедший в доверие к Адмиралу. Больше никого Колчак не принимал. Исключение было сделано только для делегации Омского блока, в состав которой входили и социалисты. Колчак заставил себя одеться, вышел и, едва держась на ногах, молча выслушал их приветственную речь.[1029]

Вновь возникшее в Омске неустойчивое положение было использовано большевистским подпольем для начала восстания, которое, как предполагалось, должно было перерасти в общесибирское. Восстание давно и тщательно готовилось. Планировалось захватить резиденцию верховного правителя, комендатуру и Главный штаб, а также телеграф, радиостанцию, вокзал, склады с оружием, тюрьму, где было много большевиков и других политзаключённых, и лагерь, в котором содержались пленные красноармейцы и венгры. На узловой станции Куломзино (по ту сторону Иртыша) намечалось разоружить чехословацкий эшелон, взять под свой контроль мост через Иртыш и отрезать Омск от фронта.[1030]

21 декабря, накануне восстания, военная контрразведка арестовала группу втянутых в заговор рабочих и захватила явочную квартиру со складом оружия. Никто из руководи телей в руки контрразведки не попал, но они всё же дали от бой. По каким-то причинам некоторые отряды несвоевре менно получили приказ об отмене восстания, а другие (в Куломзине) вовсе не получили.

В ночь на 22 декабря взбунтовались две роты омского гарнизона. Повстанцы захватили тюрьму и объявили, что все политические свободны. Большевики тотчас примкнули к восставшим, а эсеры и меньшевики заколебались. Но освободители дали понять, что свобода – дар бесценный, которым нельзя не воспользоваться. Волей-неволей арестанты должны были покинуть тёплую тюрьму и идти ночью на мороз.

Восстание в Омске закончилось неудачной атакой на лагерь военнопленных. Утром правительственные войска заняли тюрьму.

Но за рекой, в Куломзине, события развернулись по-иному. Отступившие из Омска повстанцы и местные рабочие дружины разоружили железнодорожную милицию, заняли станцию, депо и посёлок. Утром из города в Куломзино были двинуты войска с пулемётами и артиллерией. Повстанцы отчаянно сопротивлялись, но, не имея артиллерии, долго продержаться не смогли. Их окружили и загнали в депо, где им пришлось сложить оружие. К вечеру мятеж был подавлен.

Солдаты правительственных войск, плохо одетые, были обозлены тем, что им пришлось столько времени стынуть на холоде. Свою злобу они вымещали на пленных. Командирам с трудом удалось остановить расправы. Был создан военно-полевой суд, который милосердием тоже не отличался. По официальным данным, в Куломзине погибли при подавлении мятежа 124 человека, расстреляны по приговору суда 117 и оправданы 24. Правительственные войска потеряли 24 человека убитыми, погибло также семь человек из состава Чехословацкого корпуса.[1031]

Колесики правительственного механизма двигаются независимо друг от друга, но часто их движение фатальным образом совпадает или не совпадает.

22 декабря верховный правитель издал приказ, в котором благодарил войска, участвовавшие в подавлении мятежа. Тех же, кто принимал в нём участие или был к нему причастен, предписывал предать военно-полевому суду.[1032] Кто мог подумать, что на основании последнего пункта, если его толковать очень расширительно, к военно-полевому суду можно притянуть кого угодно?

В тот же день, 22 декабря, в омскую тюрьму явился прокурор, который вёл дело об арестованных в Уфе учредиловцах. Он, наконец, пришёл к выводу о их невиновности и хотел выпустить их на свободу. Но оказалось, что ночью их уже освободили мятежники.[1033]

В этот же день на улицах Омска был расклеен приказ начальника омского гарнизона генерала В. В. Бржезовского о том, что все арестанты, покинувшие минувшей ночью тюрьму, должны в неё вернуться. Вернувшимся добровольно гарантировалась безопасность, так как побег признавался вынужденным. Не явившихся могли расстрелять на месте поимки. Такая же кара грозила хозяевам их квартир.[1034]

Кое-кто из покинувших тюрьму предпочёл скрыться. Но некоторые к вечеру вернулись. А другие были задержаны милицией на улицах и тоже оказались в тюрьме. В числе последних были Г. Н. Саров, редактор уфимской газеты «Народ», и Е. Маевский (В. А. Гутовский), редактор челябинской газеты «Власть народа». Последний из них, меньшевик, был известным петербургским журналистом. Взявшись редактировать «Власть народа», он превратил этот жёлтый провинциальный листок в серьёзную политическую газету. Переворот 18 ноября он не признал. Осложнились его отношения с военной цензурой и вообще с военными властями. Он был арестован и приговорён военным судом к трём месяцам тюрьмы.[1035]

Вечером 22 декабря, в соответствии с приказом верховного правителя, был образован военно-полевой суд. Председателем был назначен В. Д. Иванов, строевой генерал, не имевший никакого понятия о порядке производства судебных дел. К тому же, как он потом сам говорил, это была его вторая бессонная ночь. Он очень устал, был ранен и контужен в голову. Два других члена суда, полковник Попов и солдат Галинин, никакой роли фактически не играли.[1036] По замыслу устроителей, действия суда должны были направляться и контролироваться дежурным адъютантом комендатуры поручиком Н. А. Черченко. Он докладывал председателю суда, кто в чём виноват, доставляя эти сведения из тюрьмы вместе с заключёнными, а потом отчитывался о ходе дел перед начальником гарнизона генералом Бржезовским и комендантом города полковником Бобовым.

В три часа ночи с 22 на 23 декабря в омскую тюрьму явились поручики Черченко и Барташевский. Первый из них принёс записку от председателя суда с просьбой выдать трёх обвиняемых (без указания фамилий). Другой, 20-летний Феофил Барташевский из отряда Красильникова, привёл с собой пехотный конвой. Офицеры потребовали выдать им матроса Бачурина, красного командира, Винтера, коменданта тюрьмы при красных, и Маевского. Затем, углубившись в списки, офицеры назвали также большевиков Руденко, Фатеева и Жарова. Начальник тюрьмы, только что назначенный, незнакомый со всеми формальностями, выдал всех шестерых, взяв только расписку с Барташевского. Заключённые ушли под конвоем и больше в тюрьму не возвращались.[1037]

Через час в тюрьму явился капитан П. М. Рубцов, начальник унтер-офицерской школы. Его сопровождал довольно сильный конвой. У него не было никакой записки, но, ссылаясь на «личное приказание верховного правителя», он потребовал выдачи И. И. Кириенко, видного меньшевика, члена II Думы, а также И. И. Девятова, известного эсера, считавшегося членом Учредительного собрания, хотя по спискам он там не числился.[1038] Оба были приведены, но Рубцов почему-то медлил.

Через некоторое время к тюрьме подошла партия арестованных в числе 44 человек. Это были участники мятежа, выловленные днём. Конвоиры спросили начальника тюрьмы. Рубцов, назвавшись таковым, взял у них список, просмотрел его, присоединил к партии Кириенко и Девятова и приказал одному из своих офицеров всех увести. После этого он оставался в тюрьме до тех пор, пока офицер не вернулся и не доложил, что приказ исполнен.[1039]

Едва ушёл Рубцов, как в тюрьму вновь явился Барташевский. Не имея никакой бумаги, он, ссылаясь на личный приказ верховного правителя, потребовал Девятова, Кириенко и Попова. Начальник тюрьмы объяснил, что первых двух уже увели, а большевик К. А. Попов, бывший председатель Омского совдепа, лежит в тифозном бараке. От общения с тифозным поручик уклонился. Он позвонил куда-то по телефону, взял список заключённых и выбрал членов Учредительного собрания Фомина, Брудерера, Марковецкого, Барсова, Сарова, Локтева, Лиссау и фон Мекка. Относительно последнего начальник тюрьмы впоследствии признал, что вышла ошибка – он не был членом Учредительного собрания. В действительности же из всей восьмёрки членом Учредительного собрания был только Н. В. Фомин, видный эсер и кооператор. Среди «учредиловцев», собравшихся в Самаре, потом переехавших в Екатеринбург, а оттуда в Уфу, как видно, было много самозванцев (надо же было поскорее составить кворум). Потом это сыграло роковую роль в их судьбе, ибо Барташевский был уверен, что уводит «учредиловцев». Никто из уведённых в тюрьму возвращён не был.[1040]

Родственники и близкие исчезнувших людей заволновались и забегали уже на следующий день. В тюрьме им объяснили, что люди были отправлены в суд. Там ничего определённого не сообщали. Н. В. Фомина, жена члена Учредительного собрания, через министра юстиции сумела довести случившееся до сведения верховного правителя. Колчак потребовал от председателя суда дела членов Учредительного собрания. Из суда сообщили, что эти дела к ним ещё не поступали. Стало ясно, что люди убиты. Колчак приказал главному военному прокурору полковнику Кузнецову начать дознание. Одновременно было начато следствие и прокурором Омского окружного суда В. Н. Казаковым. Начальнику гарнизона Бржезовскому Колчак послал записку с просьбой оказывать всяческое содействие Фоминой в розыске тела убитого мужа.[1041]

Вскоре на левом берегу Иртыша, напротив крепости, в снегу была обнаружена кровавая дорожка. Она привела к небольшому снежному холмику. Под ним было найдено десять трупов с пулевыми и штыковыми ранениями. Среди них опознали Фомина, Маевского и других.[1042]

О находке на берегу Иртыша сообщила омская газета «Заря», потом – другие газеты, вплоть до Харбина и Владивостока. Общественность была потрясена, иностранные дипломаты немедленно довели случившееся до сведения своих правительств. От русского посла в Париже В. А. Маклакова пришёл тревожный запрос: правда ли это? Как такое могло случиться? Похороны Фомина были открытыми и многолюдными. Присутствовал представитель от верховного правителя.[1043]

Между тем следствие шло вяло. Были допрошены многие очевидцы и участники тех трагических событий, когда город на две ночи и один день оказался в руках военных, но никто задержан не был. Это позволило Барташевскому и некоторым другим офицерам бежать на Семиреченский фронт к атаману Б. В. Анненкову, откуда выдачи не было.

14 января 1919 года постановлением Совета министров была образована чрезвычайная следственная комиссия во главе с сенатором А. К. Висковатовым. Ей удалось разыскать и допросить многих лиц, даже Барташевского. Немного отсидевшись в Семипалатинске, поручик решил съездить в Омск, чтобы забрать кое-что из вещей. В Омске он попал на гауптвахту по делу, о коем, наверно, уже и забыл, – о подлоге официального документа с приложением фальшивой печати. Там его и достали следователи.[1044]

Обвинения были предъявлены только Барташевскому и Черченко. Все другие участники событий, даже Рубцов, проходили как свидетели. Как всегда, все сваливали вину друг на друга, меняли показания. Однако сопоставление фактов всё же даёт возможность получить общее представление о ходе драмы.

Вечером 22 декабря командующий Омским военным округом генерал Матковский созвал совещание командиров частей, участвовавших в подавлении мятежа. Когда совещание закончилось, Бржезовский подозвал капитана Рубцова и сказал, что ему поручается расстрел 44 повстанцев, которые будут доставлены в тюрьму. Одновременно, надо думать, было дано аналогичное задание относительно Кириенко и Девятова. Рубцов, правда, утверждал, что он отправил их с отдельным конвоем в суд, но по дороге они попытались бежать и были застрелены, а тела отвезены в Загородную рощу и похоронены вместе с 44 повстанцами. Но, как мы знаем, начальник тюрьмы говорил, что Кириенко и Девятов были уведены вместе со всеми. Генерал Иванов, председатель суда, вспоминал, что дело о 44 повстанцах он рассматривал последним, уже под утро.[1045] Сопоставление времени показывает, что на казнь были осуждены уже расстрелянные.

В тот же вечер поручик Черченко получил от коменданта города полковника Н. В. Бобова записку с фамилиями пяти человек. Барташевский и Черченко забрали из тюрьмы шестерых, но довели до Гарнизонного собрания, где заседал суд, всё же пятерых. Красноармеец Руденко был застрелен по дороге – как утверждали, при попытке к бегству. Но уже в самом суде к партии был присоединён ещё один подсудимый – Маков.

Во время суда Черченко вызвали в комендатуру. Бобов спросил, как идёт суд, а потом сказал, что все пятеро, упомянутые в записке, должны быть расстреляны. Когда Черченко вернулся в суд, приговор был уже вынесен. Винтера, у которого обнаружились связи с белой контрразведкой, отправили на гауптвахту. Маевского приговорили к каторжным работам, остальных – к расстрелу. Получилась неувязка – Маевский был в «списке пяти». Черченко позвонил Бобову и получил ответ: «Расстрелять всех».[1046]

В это время Барташевский привёл ещё восьмерых. Кто-то ему сказал, что суд уже закончил работу. Барташевский беспечно ответил: «И без суда расстреляем». Между тем суд сидел без дела на втором этаже, и генералу Иванову, как он показывал, никто не сообщил, что привели новую партию.[1047] О том, что суд прекратил работу, Барташевскому сказал скорее всего Черченко, который не хотел, чтобы опять были неувязки.

Две партии, осуждённых и неосуждённых, соединили в одну (13 человек) и повели – куда? В позднейших показаниях Барташевский утверждал, что в тюрьму. Там надо было оставить опоздавших на суд и вместе с ними – Маевского, а остальных потом расстрелять. Но арестанты якобы плохо себя вели – переговаривались, пытались распропагандировать солдат, сделали две попытки побега. Поэтому, согласно уставу, он решил их расстрелять. Черченко, однако, утверждал, что попыток побега не было. Барташевский, в свою очередь, говорил, что самого Черченко там не было.[1048]

Нет, однако, сомнения, что конвоиры не собирались вести арестантов в тюрьму, а сразу повели на Иртыш. Но обращает на себя внимание то, что партия состояла из 13 человек, а было найдено только 10 трупов. В связи с этим надо вспомнить то, о чём Барташевский говорил в первых показаниях, но умалчивал потом – о возникшей среди конвоируемых панике.[1049]

Барташевский был юношей жуликоватым, но в расстрельных делах участвовал, видимо, впервые, опыта не имел. Черченко, наверно, тоже растерялся, когда среди арестантов, понявших, что их будут расстреливать, началась паника. Конвоиры не только стреляли, но и работали штыками, стараясь никого не упустить из разбегающейся толпы. И всё же можно предположить, что троим удалось бежать. Эсеры потом вспоминали, что тела уфимского редактора Г. Н. Сарова и работника культурно-агитационного отдела Народной армии М. Локтева остались неразысканными.[1050] Третьим исчезнувшим мог быть кто-то из большевиков.

Следственная комиссия не окончила свою работу, не добралась до Матковского, Бржезовского и Бобова. «Это есть недостаток организации нашей судебной власти, – говорил впоследствии Колчак. – …Все стараются не давать определённых ответов, стараются дело затруднить…» Говоря об омских убийствах, он подчёркивал: «…Это был акт, направленный против меня, совершённый такими кругами, которые меня начали обвинять в том, что я вхожу в соглашение с социалистическими группами. Я считал, что это было сделано для дискредитирования моей власти перед иностранцами и перед теми кругами, которые мне незадолго до этого выражали и обещали помощь».[1051]

Многие, в том числе министры Серебренников и Старынкевич, считали, что это дело рук Иванова-Ринова.[1052] Атаман сибирских казаков действительно был из тех, кто может подложить свинью и тихо отойти в сторону. С Колчаком у него были свои счёты: Колчак занял его место военного министра, когда Иванов-Ринов был на Дальнем Востоке, освободив же это место, предложил его не ему, а генералу Степанову, своему знакомому по Японии, а вдобавок – ещё и сместил с поста командующего Сибирской армией. И в самом деле, участие во всех этих делах конвоя из состава отряда Красильникова может считаться косвенным доказательством причастности Иванова-Ринова.

Но несомненна причастность также Бобова и Бржезовского. А от них ниточка тянется к Матковскому и Лебедеву. Колчак был убеждён, что ни Бржезовский, ни Матковский не участвовали в заговоре. А об участии Лебедева, видимо, не допускал и мысли, считая, что он ему «предан с кишками».[1053] Один из мемуаристов, генерал П. Ф. Рябиков, писал, что Лебедев был человеком малообщительным, замкнутым, всегда сдержанно корректным.[1054] Было известно, что его взгляды близки к крайне правым. Понятно, что он должен был испытать недовольство и тревогу в связи с недавним приёмом верховным правителем делегации Омского блока, в состав которой входили и некоторые социалисты. Возможно, возникло желание, воспользовавшись случаем, «расквитаться» с социалистами, отпугнуть их подальше от Колчака. А то, что задуманное мероприятие нанесёт удар по авторитету Колчака и всего омского режима, – это, наверно, в голову не пришло. Политик он был слабый. Не исключено, таким образом, что одним из вдохновителей кровавых событий этой ночи был человек из ближайшего окружения Колчака, самый, казалось, ему преданный.

В январе 1919 года оплата труда рабочих Омска и Куломзина была повышена на 25 процентов.[1055] С этой зимы до следующей крупных городских восстаний в Сибири больше не было. Иркутское и Черемховское восстания в декабре 1919 года произошли уже в совершенно другой обстановке.

* * *

Покидая фронт, чехи передали новому командованию свою главную стратегическую идею – наступать не на Москву, а на Вологду, чтобы соединиться с архангельской группировкой белых войск и получать помощь союзников гораздо более близким путём – через Архангельск и Мурманск.

Несмотря на свою оригинальность и изящество, замысел был похож на авантюру. Противник мог нанести удар по растянувшейся коммуникации и отрезать армию от её урало-сибирской базы. То, что было впору для «бродячего» Чехословацкого корпуса, не очень годилось для Сибирской армии, крепко связанной с тем местом, где она была создана, и тем обществом, из коего вышла. Болдырев, однако, загорелся этой идеей. Её энергично поддерживал Нокс. Исходя из общего стратегического плана, в Ставке была разработана начальная операция по его осуществлению. В историю Гражданской войны она вошла под названием «Пермской». По наследству всё это перешло к Колчаку.

Главная роль в готовившемся наступлении отводилась Екатеринбургской группе под командованием Гайды. Туда направлялись все пополнения, оружие, боеприпасы, амуниция.[1056] В армии, стоявшей под Кушвой, было сосредоточено 45 тысяч штыков и сабель. Войска, державшие фронт под Уфой, в это время не получали почти ничего.

Советское командование, оттеснив противника далеко от Волги, успокоилось за судьбу Восточного фронта и занялось Южным. Туда перебрасывались резервы с Восточного фронта и маршевые роты из глубины страны. Более того, на Южный фронт были направлены некоторые части, действовавшие в оренбургских и башкирских степях. Правда, северный участок Восточного фронта (3-я армия под командованием М. М. Лашевича) вызывал у красных опасения и был несколько усилен.[1057]

В составе Красной армии численное преобладание всё более переходило к мобилизованным. В основном это были деревенские парни, идеологически ещё не обработанные – боевой дух у них был невысок. «Интернационалисты» (венгры, австрийцы, латыши, китайцы) – те, на ком прежде держалась Красная армия, – теперь, вследствие небольшой своей численности и невосполнимых потерь, уже не могли играть значительной роли. К тому же с окончанием войны венгры и австрийцы засобирались домой.[1058] Ударной силой оставались матросы, в том числе черноморские (например, с «Евстафия»), которыми когда-то командовал Колчак. Они давно могли бы разойтись по домам, как разошлись солдаты старой армии. Но суровый крестьянский труд многих уже не устраивал. Им надо было «делать революцию». Те же, кто был из мастеровых, не могли вернуться на свои фабрики и заводы, которые сплошь стояли по причине той же самой революции. Некоторые матросские отряды переодевались во всё красное.[1059] Но первые же бои заставляли отказываться от этого революционного дурачества.

Самым слабым участком на Восточном фронте красных был как раз тот, где большевистские армии вели наступление по расходящимся направлениям – на Уфу и Оренбург. Если бы удар был обращен против них, белые армии, возможно, могли бы уйти гораздо дальше.

Силы Красной армии, противостоявшие Екатеринбургской группировке, насчитывали около 24 тысяч штыков и сабель (не считая резервов в Перми). Гайда имел, таким образом, почти двойное превосходство. При этом ударная группировка белых под командованием генерала А. Н. Пепеляева, младшего брата В. Н. Пепеляева, расположенная на сравнительно небольшом участке западнее Нижнего Тагила, насчитывала более десяти тысяч штыков и сабель.[1060]

Наступление началось 27 ноября, когда правофланговая группа генерала Г. А. Вержбицкого, преодолевая проволочные заграждения, стала обходить Кушву двумя колоннами. 2 декабря они соединились в окрестностях города, и Кушва была взята штыковой атакой.[1061]

29 ноября в наступление перешла ударная группировка. В непрерывных сражениях, при 20-градусных морозах, продвигаясь по колено в снегу, солдаты Пепеляева за полмесяца преодолели расстояние в 100 вёрст и 14 декабря взяли узловую станцию Калино.[1062] Тем самым были отрезаны от Перми отступавшие с севера соединения красных. Армия Лашевича оказалась фактически разделённой надвое.

10 декабря начала наступление 2-я Чехословацкая дивизия – последняя чехословацкая часть, остававшаяся на фронте. В одном из первых же сражений чехи потеряли 30 человек.[1063] Это произвело на них столь тяжёлое впечатление, что они заявили, что дальше Кунгура не пойдут. 20 декабря 7-я Уральская дивизия под командованием генерала В. В. Голицына и 2-я Чехословацкая дивизия с двух сторон ворвались в Кунгур, из которого была выбита дивизия В. К. Блюхера. Одна её часть успела отступить по железной дороге на Пермь, другой же пришлось совершить тяжёлый переход на санях и пешком к городу Оса.[1064] После Кунгура чехословацкие войска окончательно оставили фронт.

Части Красной армии, в двухнедельных боях понёсшие чувствительные потери, быстро откатывались к Перми. Попытки пополнить отступавшие полки маршевыми батальонами из мобилизованных местных крестьян только снижали боеспособность армии. Резервы расходовались для «затыкания дыр», а в линии фронта образовывались всё новые и новые.[1065]

Красное командование надеялось, что Пермь удастся удержать. Город был опоясан несколькими рядами окопов и проволочных заграждений. Здесь же находились последние армейские резервы. В советской литературе утверждается, что белые взяли Пермь благодаря чистой случайности. Один из резервных полков, выдвинутых на фронт, перешёл к белым, и в образовавшийся разрыв фронта проскользнули части генерала Пепеляева.[1066] В воспоминаниях Гайды об этом ничего не говорится. Не обнаружено подобных сведений и в других белогвардейских источниках.

Гайда вспоминал, основываясь на имевшихся у него военных сводках, что одна из колонн ударной группировки захватила пригород Перми Мотовилиху с её орудийным заводом, а оттуда проникла в Пермь. Другая же колонна успела перерезать железную дорогу Пермь – Кунгур, не дав возможности частям дивизии Блюхера усилить пермский гарнизон. 24 декабря Пермь перешла в руки белых. В плен была взята 21 тысяча красноармейцев. Захватили 60 орудий, 100 пулемётов, несколько бронепоездов и вмёрзшую в лёд речную флотилию.[1067] Всего же в ходе декабрьских боёв советская 3-я армия потеряла около половины своего состава.

После взятия Перми части генерала Пепеляева продвинулись вперёд километров на двадцать и надолго остановились у станции Шабуничи. Дело в том, что на левом фланге Екатеринбургской группировки противник оказывал отчаянное сопротивление и пытался даже перейти в наступление, чтобы отрезать выдвинувшиеся вперёд войска Пепеляева.[1068] Пришлось прибегнуть к сложной перегруппировке, чтобы усилить левый фланг. Кроме того, южнее, в районе Уфы, дела по-прежнему шли неблагополучно.

В начале декабря командование бывшей армии Комуча решило дать сражение наступающим на Уфу красным и в дальнейшем действовать смотря по его исходу. Были собраны и брошены в бой последние резервы. Противник был остановлен и даже обращен вспять. Белые на некоторое время овладели городом Белебеем. Но решительный удар нанести не удалось, и красные вскоре возобновили наступление.[1069] 31 декабря они вошли в Уфу. Каппель и Войцеховский отвели свои войска на правый берег реки Белой.[1070] Отойдя ещё немного на восток, они закрепились у станции Иглино. Оставление Уфы открыло Оренбург для удара с севера.

Известие о взятии Перми вызвало ликование в Омске. Постановлением Совета министров за большой вклад в подготовку Пермской операции Колчак был награждён орденом Святого Георгия 3-й степени.[1071]

На фоне этого веселья прошло почти незамеченным сообщение о потере Уфы. Хотя в стратегическом отношении Уфа была важнее Перми. С точки же зрения военной экономики – наоборот: военные заводы в Перми и Мотовилихе колчаковской армии нужны были позарез. Одно компенсировалось другим. Борьба с большевиками приобрела упорный характер, а в Омске всё ещё тешили себя иллюзией скорой победы. Эти иллюзии, как видно, разделял и Колчак.

В конце декабря произошла реорганизация вооружённых сил Омского правительства. Камская и Самарская группировки (бывшая армия Комуча) были преобразованы в Западную армию, которую возглавил генерал М. В. Ханжин. Екатеринбургскую группировку преобразовали в Сибирскую армию. Командование ею сохранил за собой Р. Гайда. О разрешении ему перейти на русскую службу Колчак ходатайствовал перед чехословацким военным министром генералом Штефанеком, приезжавшим в Омск. Министр согласился, но дружески предупредил адмирала: «Гайда вас погубит: или будет фельдмаршалом, или придётся изгнать его с позором».[1072]

Несколько позднее на базе оренбургских казачьих и башкирских воинских соединений была сформирована Южная армия во главе с генералом П. А. Беловым.

В середине декабря в Омск приехала Анна Васильевна. Устроилась на частной квартире, поступила работать переводчицей в Отдел печати при Управлении делами Совета министров и верховного правителя.[1073] Её приезд помог Александру Васильевичу справиться с болезнью. Вызванный из Томска профессор, осмотрев Колчака, предупредил, что ему должен быть дан совершенный покой, иначе болезнь может перейти в скоротечную чахотку.[1074] К Новому году, однако, дела пошли на поправку, и верховный правитель вскоре вновь взвалил на себя ту ношу, от коей на какое-то время и лишь отчасти освободила его болезнь.

«Полёт к Волге»

Во времена Гражданской войны мало кто думал об обороне. В умах господствовали наступательные идеи. Каждая из противоборствующих сторон, даже если её дела становились из рук вон плохи, не оставляла мысли в ближайшие месяцы окончить войну путём полного разгрома противника. Военные действия перемещались по огромной территории, сея смерть и разрушения. Впоследствии военные историки отмечали такую особенность Гражданской войны, как «пространственность театра».

Передвигалась линия фронта – менялось соотношение людских и материальных ресурсов той и другой стороны. Так что вычислить его можно только приблизительно, избрав для подсчётов какую-то конкретную дату, например 1 января 1919 года. Подсчёты показывают, что красные в это время контролировали территорию, где проживало 72 413,1 тысячи человек, белые же – 34 137,5 тысячи человек.[1075] На стороне красных был перевес в 2,12 раза. К тому же в руках белых были в основном аграрные окраины бывшей империи со слаборазвитой промышленностью (Сибирь, Север, Дон, Кубань, Северный Кавказ). Слабость собственной промышленной базы отчасти восполнялась поставками союзников, прежде всего Англии.

На войне не всегда побеждает тот, в чьих руках более значительные людские ресурсы. Быстрые и продуманные действия численно более слабого, но лучше организованного противника, особенно в начале схватки, могут решить её исход. Но затягивание войны обычно идёт на пользу тому, чей козырь – численный перевес. Белые могли взять верх только в том случае, если бы значительно опередили красных в создании массовой регулярной армии и незамедлительно двинули её на Москву.

* * *

14 января 1919 года «Правительственный вестник» опубликовал за подписью Колчака новогоднюю декларацию правительства. Кратко и выразительно написанная, она призывала народ сплотиться вокруг правительства в борьбе с большевиками. «Обеспечение армии всем необходимым и устроение тыла составляет основную задачу правительства», – говорилось в документе. Обращаясь к «деятелям крайних течений», то есть к социалистам, правительство предупреждало, что «их будущее и будущее демократии зависят от умения ограничить себя в настоящем, когда напрягаются последние усилия, чтобы спасти страну и свободу». С другой стороны, в декларации осуждались действия тех, кто, «якобы защищая государственность, колеблет в действительности силу и достоинство власти, прибегая к самоуправству». К лицам, находящимся на военной и гражданской службе, выдвигалось требование «полного подчинения». Особо оговаривалось, что правительство «не видит оснований для борьбы с теми партиями, которые, не оказывая поддержки власти, не вступают и в борьбу с нею».

В заключение правительство объявляло, что его цель состоит в том, чтобы «освободить страну от большевистского гнёта, спасти последние остатки народного достояния и приступить затем в полном порядке и разумно к переустройству народной жизни на началах свободного участия народа в органах общегосударственного и местного самоуправления». «Только тогда, – подчёркивалось в декларации, – будет прочно и на справедливых основаниях обеспечен землёй российский земледелец, возродится русская промышленность и обеспечены будут за русским рабочим лучшие условия труда и существования». Правительство обещало в ближайшее же время созвать комиссию для разработки Положения о выборах во Всероссийское Национальное собрание.

Гинс, участвовавший в принятии документа, позднее вспоминал, что было намерение объявить амнистию всем «учредиловцам». Но стало известно, что кое-кто из них ведёт переговоры с большевиками, и эту мысль оставили. Декларация получилась слишком «обтекаемой» ещё и потому, что правительство, в том числе Колчак, стояли на позиции «непредрешенчества». Считая себя временной властью, они не хотели «предрешать», подменяя собою волю народа, главные вопросы русской жизни – о земле, о собственности, о форме государственного правления. «…Как было бы полезнее, – писал Гинс, – если бы в своей декларации Совет министров объявил, что он отменяет нелепые распоряжения о военной цензуре, назначает председателя комиссии по выборам в Учредительное собрание, объявляет крестьянству, что не будет отбирать у него земель».[1076] Оказавшись в эмиграции, Гинс многое понял и на многое взглянул иначе. Но тогда никто не думал, что борьба затянется и примет такой оборот. Тогда казалось, что изгнание большевиков – дело нескольких месяцев.

Совет министров, несколько переформированный после 18 ноября 1918 года, действовал в неизменном составе до конца года. Потом из него ушли Ю. В. Ключников и И. И. Серебренников. Первый – потому что верховный правитель в вопросах внешней политики всё более прислушивался к голосу Сукина. Второй лишился поста вследствие слияния Министерства снабжения с Министерством продовольствия. С уходом Серебренникова правительство лишилось умеренного во взглядах, скромного и трудолюбивого работника. В своих воспоминаниях он с сожалением отмечал, что Н. С. Зефиров, возглавивший объединённое министерство, стал менять ориентацию с кооперации на частных предпринимателей.[1077]

Пост министра иностранных дел согласился занять С. Д. Сазонов, уже бывший в этой должности с 1910 по 1916 год. Правда, заполучить его в Омск, хотя бы на время, так и не удалось. Он оставался в Париже и, пользуясь своей известностью и авторитетом, отстаивал интересы России перед главами держав-победительниц, съехавшимися на Версальскую мирную конференцию. В Омске аппаратом МИДа управлял Сукин, назначенный товарищем министра.

По настоянию Колчака Морское министерство было выделено из Военного как самостоятельное. Его возглавил давний соратник верховного правителя М. И. Смирнов, получивший чин контр-адмирала.

Политическая роль Совета министров сильно уменьшилась, когда был образован, вскоре после переворота, Совет верховного правителя. Он собирался по средам и субботам у него в доме. Председательствовал сам Колчак. Постоянно должны были присутствовать председатель Совета министров, министры внутренних и иностранных дел, финансов, а также управляющий делами Совета министров и верховного правителя. Кроме того, Колчак приглашал некоторых лиц по своему усмотрению. Обсуждались текущие политические дела. Деятельность Совета министров сместилась преимущественно в законодательную область.[1078]

Для надзора за законностью действий всех органов власти и должностных лиц было решено восстановить Правительствующий сенат. Торжественное его открытие состоялось 29 января 1919 года. Верховный правитель А. В. Колчак принёс Сенату присягу «служить государству Российскому, не щадя жизни и памятуя единственно о возрождении и преуспеянии его, а верховную власть осуществлять согласно законам государства, до установления образа правления, свободно выраженного волей народа».[1079]

Омск был беден людьми. Наиболее опытные и знающие люди, «цвет нации», оказались на Юге, в эмиграции или в Советской России, где помогали большевикам строить их государство. В Омске таких людей можно было пересчитать по пальцам, не забыв и самого Колчака. Среди министров, военачальников, губернаторов и, наконец, сенаторов преобладали «середнячки» или случайные лица. Тем не менее Сенат вовсе не был декоративным учреждением. Под огнём его критики оказывался и верховный правитель, любивший вводить принятые законы немедленно, до решения Сената об их распубликовании.[1080]

В отличие от большевиков, старавшихся всё переиначить, приспособив к своим сиюминутным нуждам, в Омске, ещё со времён Директории, увлеклись противоположным – восстановить все органы власти, как они были при царе. В точности воспроизводились прежние министерства и ведомства с их управлениями, даже теми, без которых пока можно было обойтись, с их штатными расписаниями, рассчитанными на общеимперский объём работы. Не было только вышколенного петербургского чиновничества, и в созданной по имперским меркам громоздкой административной машине поселились провинциальные нравы: чиновники собирались в десятом часу утра, а к трём часам все министерства уже пустели. Вся тяжесть экстренной работы, вызванной условиями войны, ложилась на энтузиастов-одиночек, которые засиживались до ночи. Сверхурочные занятия не вознаграждались, а чиновничье жалованье было скромным (даже министр получал только 2,5 тысячи сибирских рублей). Через шесть – девять месяцев такой изматывающей работы человек изнашивался и терял работоспособность.

Адмирал видел это и ставил вопрос о реорганизации и сокращении аппарата управления с улучшением оплаты труда чиновников. Но своевременно ничего не решили, а потом спохватились, заторопились, начали выявлять бездельников, сокращать штаты, но известно, с какой упругостью противодействует чиновничество всяким таким попыткам.[1081]

И всё же нельзя преуменьшать того факта, что за короткое время в небольшом сибирском городе был создан (хотя и по старым образцам) вполне дееспособный государственный аппарат. На него опиралось правительство Колчака, которое какое-то время на равных вело борьбу с захваченной большевиками метрополией – не за отделение от неё, а за её освобождение от «захватной власти». Впоследствии это по-своему оценил председатель Сибревкома И. Н. Смирнов, который докладывал В. И. Ленину, что «в Сибири контрреволюция сложилась в правильно организованное государство с большой армией и мощным разветвлённым госаппаратом».[1082]

Колчаковскому государству явно не хватало представительного органа, хотя бы временного. С другой стороны, возможен ли был его созыв в условиях Гражданской войны? Можно ли было допустить новый всплеск страстей, который неизбежен в предвыборной кампании и которым непременно воспользовались бы большевистские агенты? И возможно ли было допускать такое в действующей армии? Между тем Колчак был убеждён, что армия не может быть изолирована от этого дела, ибо «нельзя жертвующим за возрождение отечества своею жизнью и кровью отказать в участии в нём».[1083]

Твёрдо решив воздержаться на время войны от созыва представительного органа с законодательными функциями, Колчак решил начать подготовку к его созыву, не дожидаясь её окончания. 11 марта 1919 года Совет министров принял постановление «Об образовании подготовительной Комиссии по разработке вопросов о Всероссийском Представительном Собрании учредительного характера». Комиссия, правда, долго не созывалась, но 16 мая указом верховного правителя был наконец определён её состав и назначен председатель – редактор газеты «Отечественные ведомости» (издававшейся в Уфе и Екатеринбурге) А. С. Белевский (Белорусов).[1084]

Некоторое подобие представительного органа в колчаковском государстве в это время уже было. Через несколько дней после переворота 18 ноября бывший государственный контролёр С. Г. Федосьев, последний при Николае II, подал Колчаку записку об учреждении Чрезвычайного государственного экономического совещания. По первоначальному проекту предполагалось преобладание в нём представителей от торговли и промышленности. Совет министров расширил представительство от кооперации, и в таком виде 22 ноября 1918 года указ был утверждён. Совещание должно было обсуждать вопросы укрепления финансовой системы, восстановления производительных сил и товарообмена, снабжения армии. Члены Совещания назначались верховным правителем.[1085]

До революции Сибирь была хлебной житницей России. Сибирский хлеб, сибирское масло вывозились за границу. Во время войны экспорт продовольствия приостановился, и его излишки стали оседать на кооперативных складах и в крестьянских закромах. В 1919 году многие сибирские крестьяне ещё хранили остатки урожая 1916 года. Как вспоминали современники, «зимой 1919 года Сибирь изобиловала мясом, маслом и чудным пшеничным хлебом».[1086]

Не было изобилия только в промышленных товарах – наоборот, ощущался острый недостаток. В экономике бывшей империи существовало такое положение, что сибирская кожа шла в Москву и Варшаву, а оттуда в Сибирь возвращались сшитые из неё сапоги и ботинки. Теперь приходилось ориентироваться на иностранные рынки. Но протолкнуть по Сибирской железной дороге, слабой и забитой военными перевозками, экспортные грузы во Владивосток и импортируемые товары в Сибирь было сверхтяжёлой проблемой. Во Владивостоке и Харбине склады ломились от поступивших из-за рубежа товаров, а в сибирских городах и сёлах их часто нельзя было купить ни за какие деньги. Для проталкивания товаров использовались подкупы, подлоги и прочие махинации. Солидные торговые фирмы, действовавшие до революции (А. Ф. Второва, Стахеева и др.), после большевистского разгрома так и не оправились, и на смену им пришли сообщества рвачей-спекулянтов, наживавших огромные состояния на разнице цен между Владивостоком и Омском.[1087] Этот класс спекулянтов сыграл в общем-то печальную роль в судьбе омского режима.

Кроме транспорта, уязвимым местом сибирской экономики являлось денежное обращение. Сложилось так, что основная часть российского запаса драгоценных металлов (свыше 700 миллионов золотых рублей) оказалась в Омске. На большевистской территории этот запас не превышал 600 миллионов. На юге у Деникина и на севере у генерала Е. К. Миллера не было ничего.[1088] Средства же для печатания денег (печатные станки и соответствующая бумага) были только у большевиков.

Первые советские рубли были напечатаны скорее из престижных соображений и имели ограниченное хождение. По обе стороны фронта наиболее солидными денежными знаками, которые старались приберегать, были старые дореволюционные купюры. Их называли «романовскими». Пользовались уважением и деньги, выпущенные при князе Львове. Их почему-то называли «керенскими». Но самыми ходовыми были «керенки» – маленькие купюры, похожие на этикетки, достоинством в 20 и 40 рублей.

Не испытывая нравственных терзаний, большевистское правительство печатало «романовские» деньги с портретом расстрелянного царя, а также и все прочие выпуски. «Керенки», наиболее простые в исполнении, печатались на десятки миллиардов рублей. Всё это основывалось на золотом запасе – в том числе и на том, который находился в Омске. Часть эмиссии проникала и на территорию Омского правительства. Например, при взятии Перми в числе прочих трофеев оказалось и такое сомнительное приобретение, как ходившие там советские «керенки». Получалось, что Омское правительство финансировало большевистские расходы.

В октябре 1918 года Сибирское правительство решило выпустить собственные деньги. Не являясь всероссийским, оно не сочло для себя возможным основывать их на российском золотом запасе. Оно могло подкрепить их только своим собственным авторитетом. И потому выпускаемые купюры достоинством от 100 до 5 тысяч рублей получили форму «5-процентных краткосрочных обязательств Государственного казначейства Сибири». Это напоминало казначейские обязательства, выпущенные во время войны. Взят был, с некоторыми изменениями, и их текст, с упоминанием 12-месячного срока. Были выпущены и разменные знаки достоинством 5 и 10 рублей. Жалованье чиновникам, рабочим казённых заводов и военным было решено выдавать только сибирскими обязательствами.[1089]

Сибирские рубли стали свободно ходить среди населения. Никто, конечно, не ожидал, что они принесут пятипроцентный доход. В России привыкли, что пишется одно, а делается другое. Однако сразу же начались трудности.

Сибирские деньги изготавливались на бывшей частной фабрике, перешедшей в казну и теперь называвшейся Экспедицией заготовления государственных бумаг.[1090] Печатавшая прежде афиши и этикетки, она, конечно, не могла быстро обеспечить денежной массой огромное пространство от Урала до Тихого океана. Среди рабочих кое-где начались волнения из-за невыплаты заработной платы. Особенно остро ощущалась нехватка мелких разменных денег. На фронт иногда привозили жалованье в таких крупных купюрах, что его невозможно было раздать.[1091]

В феврале 1919 года Колчак, вернувшись с фронта, выступил перед Государственным экономическим совещанием. Он сообщил его членам, что солдаты при 25-градусном морозе целыми днями сидят в окопах, плохо одетые и обутые. Он напомнил, что только эта тонкая цепочка замерзающих людей отделяет всех здесь живущих от большевиков.

Речь Адмирала, как говорят, произвела жуткое впечатление на собравшихся. Воспользовавшись этим, председатель совещания Федосьев, слегка фрондировавший против правительства, выступил с нападками на Михайлова. Упомянув о случаях недовольства рабочих и солдат в связи с невыплатой денег, он заявил, что в случае трагических последствий виноват будет министр финансов – его руки окажутся в крови. Михайлов хладнокровно отвечал, что его руки не в крови, а в типографской краске. Он с утра до вечера сидит в типографии, а когда он в своём кабинете, то больше всего занимается рассылкой наличности по регионам.[1092]

Только к марту сибирскими «обязательствами», то есть крупными купюрами, были обеспечены все отделения Государственного банка. Кризис же с мелкими купюрами, несколько притупившись, затянулся надолго и полностью отпал только к осени, когда быстро растущая инфляция крупные купюры превратила в мелкие.

Другая проблема состояла в том, что новые деньги, напечатанные самым нехитрым способом, на простой бумаге и без водяных знаков, сразу же ввели во искушение многих людей. Особую предприимчивость обнаружили китайцы и японцы. Первые работали настолько артистично, что их продукция ничем не отличалась от настоящих денег. Японцы же поставили это дело на промышленную основу. В Японии полиция однажды накрыла одну из таких фабрик. Суд над её владельцами затянулся до конца омского режима. В первой инстанции они были приговорены к каторге, но кассационная инстанция оправдала фальшивомонетчиков на том основании, что Омское правительство не было признано Японией. В целом же сумма фальшивых купюр достигала сотен миллионов рублей, и Министерство финансов вынуждено было рекомендовать своим отделениям не принимать только очевидные подделки.[1093]

Неожиданные проблемы возникли на Дальнем Востоке и КВЖД. Владивостокское отделение Русско-Азиатского банка получило распоряжение от своей дирекции в Шанхае не признавать сибирские «обязательства» в качестве денег. Вслед за этим и правление КВЖД, фактически находившееся в руках этого банка, объявило об отказе принимать эти деньги в оплату за свои услуги. Трудно понять, что заставило руководителей этих двух мощных корпораций нанести удар в спину дружественному режиму. Может, сыграла роль скрытая неприязнь к Колчаку или Михайлову. Однако их примеру последовали все иностранные банки, открывшие свои отделения во Владивостоке якобы для обслуживания своих экспедиционных войск, а в действительности работавшие не только с войсками.

Самым несговорчивым оказался английский Гонконг-Шанхайский банк. Его представители цитировали злополучную надпись на купюре (всего один год действия), ссылались на Русско-Азиатский банк и разводили руками. Попытки подействовать через Нокса успеха не имели. Закрыть Владивостокское отделение банка – означало испортить отношения с Англией, самой верной своей союзницей. Чтобы заполучить иностранную валюту, приходилось с большими потерями обменивать сибирские деньги на «романовские», «керенские» или «керенки».[1094]

Самой крупной статьёй доходов Омского правительства была винная монополия (246 миллионов рублей за первую половину 1919 года). Адмирал сначала был против подобной меры пополнения казны,[1095] но потом примирился. 244 миллиона рублей дали в казну железные дороги. Далее, сильно отставая, шли доходы от таможенных и акцизных сборов, а также прямые налоги (45 миллионов рублей). Последние, в общем-то небольшие, собирались с трудом. Было замечено ускользание от подоходного налога крестьянства (самого многочисленного слоя населения) и спекулянтов (самого состоятельного). Разбаловавшийся за годы революции сибирский мужик при слове «подати» хватался за дробовик, у спекулянтов же было другое оружие – взятка. Ни тот слой, ни другой так и не стали опорой омского режима.

В целом же доходы Омского правительства за первые шесть месяцев 1919 года составили около 843 миллионов рублей. Расходы же превышали доходы примерно в семь раз. Львиную долю всех расходов поглощала армия, включая и Чехословацкий корпус.[1096] За счёт чего же погашалась разница между доходами и расходами? Конечно же за счёт того, чем усиленно занимался Михайлов, не боясь запачкать свои руки, – за счёт типографского станка. Этот метод добывания огромных средств впоследствии привёл омский режим к финансовому краху. Но на первых порах он оказался довольно действенным. В условиях стабилизации внутреннего положения стала возрождаться экономическая жизнь. Заработали фабрики и заводы, возобновилась торговля, открылись банки.[1097]

* * *

Николай II и его семья были расстреляны чекистами в Екатеринбурге в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. Следующей ночью под Алапаевском были убиты ещё пятеро членов императорского дома. Месяцем ранее близ Мотовилихи, под Пермью, был застрелен брат царя, великий князь Михаил Александрович. Большевики сообщили только о расстреле царя. Мало кто читал это сообщение, многие не поверили, а потому в народе и обществе ходили самые разнообразные слухи.

Следствие об убийстве царской семьи было начато екатеринбургскими судебными властями через несколько дней после изгнания большевиков, но первое время велось неудовлетворительно. Колчак, желавший внести ясность в этот вопрос, в январе 1919 года поручил генералу М. К. Дитерихсу, временно оказавшемуся не у дел, ознакомиться с ходом следствия и забрать все его материалы. Дитерихс, чей монархизм был известен, понял это поручение в том смысле, что ему отныне вверено общее руководство следствием. Хотя он не был профессиональным следователем и не имел соответствующей подготовки.

В начале февраля 1919 года верховный правитель вызвал к себе следователя по особо важным делам при Омском окружном суде Н. А. Соколова и предложил ему ознакомиться с материалами следствия, доставленными из Екатеринбурга. Было решено, что Соколов, взявшись за расследование, проведёт его тщательно и всесторонне, не ограничиваясь рамками убийства в доме купца Н. Н. Ипатьева.

Адмирал предполагал также немедленно, не дожидаясь окончания следствия, опубликовать официальное сообщение о всех убийствах членов императорского дома, совершённых большевиками на Урале. С этой целью Соколов подготовил записку для верховного правителя и членов Совета министров. Она не подлежала публикации, поскольку в ней содержались сведения, которые по закону нельзя было разглашать до окончания следствия. Не разобравшись в деле, управляющий делами Совета министров Г. Г. Тельберг передал эту записку в омскую газету «Заря», где она и была напечатана. Узнав об этом, Колчак распорядился конфисковать весь не успевший разойтись тираж газеты. Но, конечно, записка уже получила широкую огласку.

После этого скандала было решено не делать официального сообщения до конца следствия. Но оно затянулось, а в народе по-прежнему ходили разные слухи. Так, например, в августе 1919 года в прифронтовой зоне, близ города Ишим, распространялся, не без содействия большевистских агентов, слух о том, что в Омске казаки свергли Колчака и посадили на престол Михаила Александровича.[1098] А в октябре того же года по алтайским деревням, встречаемый колокольным звоном, разъезжал цесаревич Алексей. Задержанный контрразведкой, он оказался почтовым служащим Пуцято.[1099]

Соколов заканчивал своё следствие уже в эмиграции. Между ним и Дитерихсом возникла полемика. Генерал считал, что следствием руководил он, а Соколов был ему «придан». Обиженный Соколов отвечал, что Дитерихс много помогал следственной работе, но следствие вела всё же не военная власть, а судебная в лице его, Соколова, ибо дело следователя «есть свободное творчество». Однако тот и другой отмечали, что Колчак очень интересовался следствием и оказывал ему всяческую поддержку.[1100]

* * *

В начале января 1919 года Колчак, ещё не вполне здоровый, ездил в Челябинск на совещание с участием высших военных руководителей. Г. X. Эйхе, в то время – красный командир, а затем военный историк, писал, что на этом совещании было решено отказаться от северного направления и нанести главный удар по 5-й армии красных, занимающей фронт в районе Уфы.[1101] Этот вывод, однако, не вполне согласуется с теми выдержками из документов, которые приводит сам Эйхе. В сопоставлении с воспоминаниями Гайды они рисуют несколько иную картину.

Как утверждал Гайда, – и с ним здесь можно согласиться – главной стратегической идеей по-прежнему оставалось нанесение удара в северном направлении (Пермь – Вятка – Вологда). Соединившись с белыми силами Архангельского района, предполагалось повернуть на Москву.

Но были и другие предложения. Атаман Дутов, видимо, из «местнических» соображений, советовал наступать южным флангом, чтобы соединиться с Деникиным. Положение Оренбургской армии становилось всё более шатким. Дутов это видел (хотя на совещании уверял всех в обратном) и хотел получить значительные подкрепления. Но сосредоточить под Оренбургом ударный кулак и потом поддерживать наступление было делом очень непростым. Российские железные дороги были повёрнуты так, что из Москвы в Оренбург можно было попасть по прямой линии, а из Омска – только через Самару. Кроме того, соединение с Деникиным, ещё не признавшим всероссийскую власть Колчака, могло иметь непредсказуемые последствия. Поэтому сочли за благо, если каждый будет вести борьбу самостоятельно. «Кто первый попадёт в Москву, тот будет господином положения», – сказал Колчак. План Дутова отклонили.

Генеральное наступление предполагалось начать в апреле. А пока, в ходе подготовительных операций, надо было вывести войска на исходные рубежи, удобные для начала решающих сражений. Прежде всего ставилась задача восстановить положение, существовавшее до декабрьского наступления красных на Уфу. Поэтому направление главного удара было решено временно перенести на Уфимское направление. Западная армия должна была разбить противостоящую ей 5-ю советскую армию, овладеть районом городов Бирск – Уфа – Стерлитамак – Белебей и выдвинуться на линию реки Ик, к границам Казанской и Самарской губерний. Предполагалось, что одновременно Сибирская армия вытеснит противника из района Сарапул – Вятка – Ижевский завод.

Военные планы, о коих доложил в Челябинске Лебедев, были составлены со знанием дела, но грешили недооценкой сил и возможностей противника. На большевиков по-прежнему смотрели как на анархистов, умеющих только разрушать и не умеющих строить. Поэтому главные операции готовились не спеша, без должного учёта фактора времени. А кроме того, возникли и непредвиденные задержки.

Главная из них была вызвана наступлением красных на Оренбург, которое началось вскоре после челябинского совещания. Армия Дутова понесла сокрушительное поражение. 21 января Оренбург был оставлен. Красные продвинулись далее на восток и взяли город Орск. Линия фронта Западной армии сильно удлинилась, и генералу Ханжину, командующему армией, пришлось изыскивать силы для прикрытия нового участка.

Ещё одна задержка была связана с тем, что в это же время большевики попытались начать наступление на Кунгур, чтобы отрезать выдвинувшуюся вперёд Пермскую группировку. Здесь им удалось продвинуться лишь на 20–40 вёрст. Но Гайда использовал это как предлог, чтобы затянуть передачу в армию Ханжина 7-й Уральской дивизии горных стрелков, которая должна была войти в состав ударной группировки. Таким образом, операции, считавшиеся подготовительными, начались почти через два месяца после совещания в Челябинске.[1102]

* * *

В середине февраля по Уралу и Зауралью прошла череда свирепых буранов – с церквей срывало кресты, заносило дороги и железнодорожные пути. Именно в эти дни Колчак, совсем уже выздоровевший, отправился в свою первую большую поездку в должности верховного правителя. Вскоре, правда, бураны прекратились, наступила ясная, морозная погода. За 18 дней (8—26 февраля) Колчак посетил Курган (9 февраля), Челябинск (10–11 февраля), Златоуст (12 февраля), Троицк (15 февраля), Екатеринбург (16–18 февраля), Нижний Тагил (18 февраля), Пермь (19 февраля), Тюмень (25 февраля).[1103]

Позднее в омской газете «Сибирская речь» была напечатана серия очерков об этой поездке, вышедшая из-под пера петербургского литератора С. А. Ауслендера, племянника поэта М. А. Кузмина. Молодой ещё человек, он до революции писал рассказы из европейской истории XVIII века, а когда началась Гражданская война, пробрался в Омск и, как писал Л. В. Арнольдов, «быстро заразился нашей влюблённостью в Адмирала».[1104]

К пунктам длительных остановок, как сообщал Ауслендер, правительственный поезд обычно подходил в девять часов утра. Вдоль перрона выстраивались шеренги войск и ряды встречающих. Слышалась команда «на караул!», в напряжённом ожидании вытягивались не только военные, но и гражданские, и «в дверях вагона в серой солдатской шинели появлялась фигура верховного правителя».

«Власть – это не радость, не утоление личного честолюбия, это тяжёлое и священное бремя, которое надо уметь нести твёрдо, мужественно и торжественно, – писал Ауслендер, размышляя о стиле общения Колчака с народом, обществом, армией. – Он знает это хорошо и умеет всех, кто увидел его хотя бы раз проходящим медленно вдоль рядов со взглядом пристальным и почему-то всегда печальным, умеет заставить всех почувствовать это почти не передаваемое словами величие и жертвенную тяжесть власти».[1105]

Приняв рапорт начальника гарнизона и поздоровавшись с войсками, Колчак приглашал в свой поезд представителей земств, городских самоуправлений и других общественных организаций. Велись беседы о нуждах местного края. Иногда Колчак приглашал сопровождавших его ответственных чиновников, и некоторые вопросы тут же решались.

Затем Адмирал ехал в город – осматривал войска, посещал госпитали, беседовал с военными властями. Ближе к вечеру надо было присутствовать на объединённых заседаниях земского и городского самоуправлений и на даваемых в его честь обедах. На тех и других часто вставали одни и те же вопросы. Так, например, произошло в Челябинске.

Челябинское земство было по преимуществу крестьянским, и потому сразу встал вопрос об отношении правительства и самого верховного правителя к аграрно-крестьянскому вопросу.

«Возврата к старым земельным отношениям быть не может», – твёрдо заверил Колчак. Но оговорился, что правительство не может взять на себя окончательное решение земельного вопроса – «этот сложнейший вопрос должен быть решён для всей России в целом, должен быть решён будущим национальным Учредительным собранием». В текущей же работе, подчеркнул Колчак, «правительство будет базироваться на принципе желательности мелкого землевладения за счёт крупного». Челябинское земское собрание постановило напечатать речь верховного правителя и распространить её среди крестьян.

После речи верховного правителя вышел настоятель местного собора, сказал о своей глубокой вере в чудо воскресения России и благословил Адмирала, преклонившего колени, образом Спасителя. Эта сцена, как свидетельствовал Ауслендер, произвела глубокое впечатление на всех присутствующих и на самого Колчака.[1106]

А вечером, на торжественном обеде, Колчак поднял тост за русское крестьянство. В пересказе Ауслендера его речь звучала так: «Неумолимый закон чисел говорит, что крестьянство составляет главную основу Российского государства. Крестьянство давало армию, поражавшую весь мир своим беззаветным геройством, вписавшую много славных страниц в историю России. В будущем устройстве государства главная роль будет принадлежать крестьянству. Несмотря на все испытания и искушения, он верит, пламенно и твёрдо верит, что крестьянство, с его крепким, здоровым умом, сумеет выявить… свою волю к строительству государства». Отвечая на другой тост, он сказал, не скрывая волнения, что «счастливейшей минутой его жизни будет та, когда… он сможет передать власть правительству, опирающемуся на национальное Учредительное собрание, выражающее подлинную волю русского народа».[1107]

Двухдневное пребывание в Челябинске верховный правитель и его спутники посчитали очень удачным. Здесь, казалось, было достигнуто полное взаимопонимание и даже единение с общественностью. Каково же было негодование Адмирала, когда он узнал из газет, что сразу же после его отъезда военные власти за какие-то провинности арестовали и выслали из города председателей городской думы и земской управы. Колчак, конечно, тут же отменил эти распоряжения. Но оказалось, что это ещё не всё. В екатеринбургской газете «Отечественные записки» цензурой была снята передовая статья с приветствием верховному правителю по случаю его приезда. Вычеркнута была и информация о его пребывании в Челябинске вместе с речами по крестьянскому вопросу. Прапорщик, занимавший должность военного цензора, сослался на инструкцию, которая запрещала публиковать сведения о поездках начальствующих лиц на фронт с оперативными целями. В Нижнем Тагиле делегации рабочих было отказано в приёме у верховного правителя. Случайно узнав об этом, Колчак распорядился пропустить к нему рабочих.[1108]

Этих примеров было достаточно, чтобы Колчак мог воочию убедиться, насколько справедливы доходившие до него жалобы на то, что военные установили в прифронтовой полосе режим мелочной диктатуры, вмешиваясь во все дела.[1109] А эта полоса тянулась до самого Омска. К сожалению, борьба с этим злом, порождённым Гражданской войной, так и не дала значительных результатов.

С рабочими Колчак встречался не только в Нижнем Тагиле, но и в Перми и Златоусте. В Перми он посетил пушечный завод. В беседе с верховным правителем рабочие с удивлением обнаружили, что он основательно знает заводскую жизнь, условия производства, технику.[1110]

Пребывание на Урале предполагалось использовать для окончательного урегулирования отношений с чехами. Специально для этой цели в Екатеринбург приехали Богдан Павлу и Ян Сыровой. Но накануне встречи один из чешских офицеров зачем-то захотел пройти, пренебрегая всеми правилами, к поезду верховного правителя, охранявшемуся взводом сербских солдат. Окрики часовых не возымели действия, и они применили оружие. На следующий день чешский офицер умер от ран. Чехи были возмущены и, не желая входить в суть дела, потребовали наказания не только часовых, но и начальника охраны. Встреча с чехословацкими представителями не состоялась, и отчуждение осталось.[1111]

На затерянной среди Уральских гор маленькой станции, близ Уфимского фронта, Колчак вручал георгиевские кресты. Высший знак воинской доблести после Февраля демократизировался – теперь его могли получить не только офицеры, но и солдаты. Длинный их ряд, молодых, безусых, вытянулся вдоль перрона. В прозрачном горном воздухе как-то особенно проникновенно прозвучала возвышенная и печальная мелодия гимна «Коль славен наш Господь в Сионе…».

Главнокомандующий негромким, но чётким голосом поздоровался с войсками, и началась церемония награждения. Было заметно, что многие волнуются – особенно, как показалось Ауслендеру, один широкоплечий и краснощёкий парень из ижевских рабочих. Когда Адмирал повторил перед ним формулу награждения – «От имени Русской армии в воздаяние подвигов, совершённых Вами на пользу родины, награждаю Вас Георгиевским крестом», – в его глазах блеснули слёзы. Когда же к его шинели были уже приколоты крест и ленточка, стоявший рядом офицер доложил о чём-то верховному правителю. Ни слова не говоря, Колчак взял у адъютанта ещё один крест, более высокой степени, и приколол рядом с первым. И потом, переходя с левого фланга на правый, мимо строя, который расцвёл оранжево-чёрными георгиевскими лентами, верховный правитель ещё раз остановился у того парня и поправил на его груди ордена и ленточки.[1112]

Побывал Колчак и на Пермском фронте. На станцию, где остановился его поезд, приехали крестьяне и поднесли верховному правителю хлеб-соль. В поезде их напоили чаем. Состав двинулся дальше и дошёл до того места, где путь был испорчен. Тогда Гайда, Колчак и Анатолий Пепеляев с сопровождающими офицерами пересели в сани и двинулись дальше. Шальной неприятельский снаряд, разорвавшись, осыпал последние сани снегом и землёй. Колчак добрался до самой передовой позиции. Забравшись в железнодорожную будку, наблюдал бой белого и красного бронепоездов. Потом пили чай с чёрным хлебом в ближайшей деревне. Где-то рядом ухнуло ещё несколько разрывов.[1113]

Как бы подводя итог всему им сказанному и сделанному за эти дни, он сказал на обеде в Перми: «Я поднимаю бокал за нашу Родину – единую и нераздельную, за нашу Родину, свободную и независимую, за нашу Родину, живущую по вере православной, при мирном производительном труде, при наличии армии, храброй и непобедимой, при правительстве, отвечающем воле народной, – вот за эту Родину я поднимаю бокал».[1114]

Давно ли, казалось, бороздил он волны Чёрного моря, давно ли бродил по дорожкам японских парков – и все его помыслы занимала война. И она всё ещё нескончаемо длится, захватывая все его силы, всю энергию, сжигая и коверкая всё вокруг, но теперь он мечтает о мирной жизни, о мирном производительном труде.

Трудно сказать, чем такое было вызвано: то ли устал от войны, как миллионы его сограждан, то ли возвысился над прежним своим пониманием проблем войны и мира. Скорее всего – и то и другое.

Но… как ни важен мир, гораздо важнее победить большевизм. Иначе не будет той России, мирной, процветающей, сильной, свободной, какой она ему представлялась. В Омске Виктор Пепеляев посоветовал ему совершить такую же поездку по всей Сибири – до Владивостока. Колчак спросил: «Мне скоро предстоит ехать на фронт снова, а туда когда же?» Пепеляев продолжал настаивать: надо принять «героическое решение», надо показаться Сибири. Верховный правитель согласился,[1115] но так и не выбрал время до тех пор, когда ехать в глубь Сибири было уже нельзя. Тогда за допущенную ранее ошибку пришлось дорого заплатить.

* * *

В начале 1919 года верховное командование Советской республики главное внимание уделяло Украинскому фронту, где начали операции войска Франции и Греции. Северный, Восточный и Южный фронты считались второстепенными.[1116]

Восточный фронт красных имел сильные фланги и слабый центр. На северном его участке около 50 тысяч штыков и сабель двух армий противостояли 53-тысячной Сибирской армии генерала Гайды. На юге три красные армии (1-я, 4-я и Туркестанская – в общем около 36 тысяч штыков и сабель) загнали далеко в степь армию атамана Дутова (около 14 тысяч). В дальнейшем красное командование предполагало повернуть эти армии на север и через Троицк и Челябинск зайти в тыл Сибирской и Западной армиям белых, отрезав их от Омска.

В центре Восточного фронта было иное соотношение. Здесь 5-я армия под командованием Ж. К. Блюмберга (11 тысяч штыков и сабель) имела своим противником Западную армию генерала Ханжина, численность коей за зиму была доведена до 40 тысяч человек.[1117] Ударное соединение Западной армии под командованием генерала В. В. Голицына сосредоточилось севернее Самаро-Златоустовской железной дороги. В его состав входили 7-я Уральская дивизия горных стрелков, Ижевская бригада (из рабочих-повстанцев) и 3-я Оренбургская казачья бригада – наиболее боеспособные части Западной армии. В центре Восточного фронта превосходство белых в живой силе было почти четырёхкратным, а по направлению главного удара – вообще трудноопределимым, ибо это был слабо контролируемый стык между 5-й и 2-й армиями. Перед Колчаком и его командованием открывался уникальный шанс нанести удар в глубь Советской республики. В конце февраля ударные части выдвинулись на линию фронта.[1118]

Красные войска, стоявшие под Уфой, были измотаны непрерывными боями местного значения. Сосредоточение ударной группы белых красная разведка обнаружила лишь в конце февраля. Сразу же был составлен план: захватить станцию Аша Балашовская (ныне город Аша), занять горные проходы, а затем по руслу реки Уфы зайти в тыл обнаруженной группировки и обрушить на неё удар.[1119] По-видимому, Блюмберг слабо себе представлял численность этой группы. 4 марта 26-я дивизия красных перешла в наступление вдоль железной дороги и в течение последующих дней, с трудом преодолевая сопротивление противника, заняла несколько деревень и хуторов и почти дошла до Аши Балашовской, когда выяснилось, что дальнейшее наступление для неё гибельно.

4 марта перешли в наступление и белые – в направлении на город Стерлитамак. Сразу же было занято несколько деревень.[1120] Это было отвлекающим ударом, что для красных стало очевидным далеко не сразу.

6 марта Сибирская армия перешла в наступление на Вятском направлении и натолкнулась на жёсткое сопротивление. Перешедшие в тот же день в наступление части ударной группировки Западной армии в направлении на Бирск сначала тоже продвигались с трудом.

Первый громкий успех пришёл не к Западной армии, а к армии Гайды, которая уже 7 марта овладела уездным городом Оханском, а на следующий день – городом Осой. Но в дальнейшем продвижение Сибирской армии замедлилось. В нём уже не было того порыва, которым она была одушевлена в декабре. К 12 марта, за шесть дней наступления, армия Гайды продвинулась на разных участках на 40–50 вёрст.[1121]

Армия же Ханжина, прорвав фронт, вышла на оперативный простор. Ехали на санях, делая по 30–35 вёрст в день.[1122] 8 марта с налёта взяли Бирск – живописно расположенный город на реке Белой, к северу от Уфы. После этого наступающие части повернули на юг, в направлении на станцию Чишмы, охватывая Уфу с запада. В течение нескольких дней они шли по тыловым учреждениям 5-й армии, сея панику в её рядах. РВС армии во главе с Блюмбергом 11 марта спешно выехал из Уфы, и в течение трёх дней, до 14 марта, армия фактически была в неуправляемом состоянии. Да и потом, когда армейский штаб остановился на станции Белебей-Аксаково, не сразу удалось разыскать штабы дивизий и установить с ними связь.[1123] 13 марта белые заняли Уфу. Красные бежали столь поспешно, что, как сообщалось в оперативной сводке Ставки, иногда бросали шинели и даже сапоги.[1124]

14 марта в руки белых перешла станция Чишмы. Но полного окружения оказавшихся в мешке частей Красной армии осуществить не удалось – не был своевременно перекрыт тракт Уфа – Стерлитамак.[1125] Тем не менее некоторым частям выход был закрыт. Так, в одной из сводок сообщалось о сдаче в плен в полном составе 239-го советского полка, в других говорилось о вылавливании разбежавшихся красноармейцев.[1126] Несмотря на неудачу полного окружения 5-й армии, Уфимская операция белых была хорошо задумана и успешно осуществлена.

Белое командование решило повторить попытку поймать красных в мешок. Но маневр не удался, наступающие части перепутались, и потребовалось несколько дней, чтобы привести их в порядок. За это время красные успели устроиться на новом месте, к ним подошли подкрепления из 1-й армии (шесть полков).[1127] В районе Стерлитамака возникла сильная группировка противника, которая начала наступление на Уфу. Оно с трудом сдерживалось противостоящими частями. Борьба приобрела затяжной характер, некоторые деревни несколько раз переходили из рук в руки. Всё это время фронт висел на волоске, ибо бои шли верстах в 35–40 южнее Уфы. Сильно помог белым, но не переломил обстановку переход на их сторону в полном составе Башкирского кавалерийского полка.[1128]

Дело решило возвращение на фронт, после короткого отдыха, Ижевской бригады. 2 апреля противник был здесь решительно обращен вспять, а 5 апреля был взят город Стерлитамак.[1129]

Белое командование сильно рисковало, продолжая всё это время наступление в юго-западном, западном и северозападном направлениях (на Белебей, Бугульму и Мензелинск). Здесь красным не помогли ни фронтовые резервы, ни присланные главным командованием.[1130] Наименьшим за это время было продвижение на Белебеевском направлении, наибольшим – на Мензелинском. 22 марта был взят город Мензелинск. Хотя вскоре он был оставлен, но части Западной армии удержались на рубеже реки Ик – там, где, согласно директиве командования, они должны были быть к 1 апреля.[1131]

На фронте Сибирской армии в это время шли затяжные бои южнее Пермской железной дороги, у сёл Клёновское и Петропавловское, и борьба приобретала позиционный характер. Лишь на крайнем северном фланге Сибирской армии произошло знаменательное событие – её войска, действовавшие в районе реки Печоры, 25 марта соединились с частями Архангельского правительства.[1132] В дальнейшем они стали проводить совместные операции против красных.

С конца марта отступление 5-й армии приобрело хаотический характер. Она несла большие потери, главным образом пленными и разбежавшимися. В свою очередь белое командование, совсем потеряв осторожность, вело наступление сразу по пяти расходящимся направлениям – Оренбургскому, Бузулукскому, Белебеевскому, Бугульминскому и Мензелинскому. Если раньше удар наносился сжатым кулаком, то теперь – растопыренной пятернёй. Северный вариант наступления был, похоже, совсем оставлен. Западная армия, выйдя на реку Ик, не стала ждать, когда Гайда возьмёт Вятку.

Овладев Стерлитамаком, войска Адмирала частью повернули на юго-запад, на Бузулук, а основной колонной продолжили движение на юг – на Оренбург. В этом направлении к 22 апреля они вышли на реку Салмыш и начали переправу, намереваясь в дальнейшем перерезать железную дорогу, связывающую Оренбург с Москвой. 25 апреля белые были уже в 20 верстах северо-восточнее и восточнее Оренбурга.[1133]

Части, повернувшие к Бузулуку, в середине апреля с большим трудом переправились через разлившуюся реку Дёму и в этом районе надолго задержались.[1134]

7 апреля части Западной армии взяли Белебей, город и станцию на Самаро-Златоустовской железной дороге. В сводке за 14 апреля сообщалось, что «ведётся бой за город Бугуруслан». Следующая сводка в архивном деле отсутствует, а через три дня сообщалось уже о боях в 30–35 верстах западнее Бугуруслана.[1135] По-видимому, этот уездный город Самарской губернии, в 167 верстах от Самары, был взят 15 апреля.

Двумя днями ранее был взят город Бугульма.[1136] После этого Бугульминское направление в сводках стало называться Симбирским.

5 апреля Западная армия вернула себе Мензелинск, а 21-го прорвалась к Каме в районе села Бережные (Набережные) Челны, где было захвачено 18 пароходов и 47 барж.[1137]

После этого возникла угроза Чистополю, уездному городу Казанской губернии, в 143 верстах от Казани, а от устья Камы – примерно вдвое ближе. Опасаясь скорого выхода войск Колчака на Волгу, Ленин 26 апреля телеграфировал члену РВС Восточного фронта, своему давнему сподвижнику С. И. Гусеву (Я. Д. Драбкину): «Надо принять экстренные меры помощи Чистополю. Достаточно ли внимательно отнеслись Вы к этому? Все ли возможности исчерпали? Телеграфируйте».[1138] Именно в этот день белые взяли Чистополь.[1139]

К середине апреля стало очевидно, что на центральном участке фронта, занимаемом Западной армией, от Камы до оренбургских степей, решается исход борьбы на всём Восточном фронте, а может, и в целом по стране. Красное командование начало стягивать свои силы с флангов Восточного фронта к центру. Теперь 40-тысячной Западной армии противостояла уже 24-тысячная 5-я армия, а отчасти – и 1-я. Зато Сибирская армия получила более весомое преимущество перед 2-й и 3-й армиями.[1140]

С начала апреля наступление Сибирской армии стало энергичнее, хотя на Вятском направлении сдвиги по-прежнему были небольшие. Сибирская армия наступала преимущественно в Прикамье – и тоже по направлению к Волге. 8 апреля был взят Боткинский завод, 11 апреля – город Сарапул Вятской губернии, причём в плен, согласно сводке, попало 2,5 тысячи красноармейцев. 13 апреля был освобождён Ижевский завод.[1141] Затем боевые действия сместились в сторону прикамских городов Елабуги и Мамадыша.

На южном участке Восточного фронта перешли в наступление армии оренбургских и уральских казаков. Первая из них 10 апреля вновь овладела Орском. Уральские казаки 17 апреля взяли город Лбищенск,[1142] затем осадили свою столицу, город Уральск, и стали совершать рейды в Самарскую и Саратовскую губернии.

Положение красных осложнялось недружелюбным отношением к ним местного населения и восстаниями в тылу. В начале марта вспыхнуло восстание в Сенгилейском уезде Симбирской губернии, перекинувшееся в Сызранский уезд той же губернии и Ставропольский Самарской. Ставрополь (ныне город Тольятти) несколько дней был в руках восставших. Крестьянские отряды, многолюдные, но плохо вооружённые (300 человек при одном пулемёте или шесть винтовок на 200 человек), терпели жестокие поражения в стычках с карателями. По данным ВЧК, в ходе подавления Сенгилеевско-Сызранского восстания были убиты в боях и расстреляны свыше одной тысячи повстанцев. По сведениям же разведки белых – до пяти тысяч.

Остатки повстанческих отрядов просачивались в другие уезды, и там тоже начинались восстания. Стратегически важная станция Кинель, близ Самары, несколько дней в марте находилась в руках повстанцев, вследствие чего было прервано сообщение с Оренбургом и Туркестаном. В некоторых местах начинались чисто партизанские действия (разбор пути, порча телеграфа). Вслед за повстанцами на левый берег Волги перебирались карательные отряды ВЧК. Один из них 31 марта был захвачен белыми на реке Ик.[1143]

10 апреля в Симбирске состоялось совещание высшего командного состава Советской республики и Восточного фронта с участием председателя РВСР Троцкого. Здесь было принято нелёгкое решение об отказе, ввиду изменившейся обстановки, от плана выхода Южной группы войск (1-я, 4-я и Туркестанская армии под командованием М. В. Фрунзе) в глубокий тыл белых в районе Челябинска. Было решено передвинуть Южную группу на запад, к Оренбургу, для флангового удара по наступающим на Самару частям Западной армии.[1144] Одновременно на пост командующего 5-й армией вместо Блюмберга был назначен М. Н. Тухачевский.

Зима 1918/19 года была снежной, а весна 1919 года – дружной. С середины апреля стали вскрываться и разливаться реки. Даже незаметные летом ручьи превращались в труднопреодолимые препятствия, а дороги – в грязное и непролазное месиво. Интендантство, как водится, запоздало с поставкой сапог. Солдаты и офицеры срочно сбрасывали размокшие валенки и переобувались в лапти и опорки. Обозы и артиллерия увязали в грязи, не поспевая за наступавшими частями. Пополнения блуждали по степи в поисках места своего назначения, потому что между штабами нарушилась всякая связь, кроме телеграфной, а телеграф имелся только на железнодорожных станциях. Наступление сильно замедлилось, а кое-где и вовсе прекратилось.[1145]

Красные находились не в лучшем положении. Но всё же для них это была долгожданная передышка. А кроме того, на юге, в оренбургских степях, половодье началось раньше и быстрее закончилось. Жаркое степное солнце высушило дороги. Это позволило довольно быстро выполнить тот маневр, который был намечен на совещании 10 апреля.

* * *

Стремительное наступление колчаковских войск произвело сильное впечатление на современников. Прежде всего – в белом лагере.

В мае к атаману Семёнову явилась представительная казачья делегация. Провела с ним переговоры, и дело вроде было улажено. Иванов-Ринов сообщал, что атаман «выражает готовность безусловно подчиниться правительству, возглавляемому адмиралом Колчаком, твёрдо веря, что позорное пятно государственной измены будет с него снято».[1146]

Тогда, в апреле-мае 1919 года, перед Колчаком многие склонялись и расшаркивались. Атаман был прощён. Но от отправки на фронт уклонился. А потом, когда настали иные времена, потихоньку взялся за старое. В сентябре 1919 года, беседуя с китайским генералом Чжан Цзолинем, Семёнов сказал, что «официально он признаёт омское правительство, но фактически не подчиняется Омску».[1147]

30 мая 1919 года главнокомандующий Вооружёнными силами Юга России генерал А. И. Деникин издал приказ № 145, в коем говорилось: «…Спасение нашей Родины заключается в единой Верховной власти и нераздельном с нею едином Верховном командовании. Исходя из этого глубокого убеждения, отдавая свою жизнь служению горячо любимой Родине и ставя превыше всего её счастье, я подчиняюсь адмиралу Колчаку как Верховному правителю Русского государства и Верховному главнокомандующему русских армий. Да благословит Господь его крестный путь и да дарует спасение России».[1148]

По неясным причинам в Омске об этом приказе узнали только 20 июня, когда пришла телеграмма от Деникина, причём в ней выставлялись условия такого подчинения: «…восстановление единой неделимой России, не предрешая будущей окончательной формы правления; борьба против революционной организации большевиков до полного уничтожения; военные действия сибирских армий согласуются с общими планами кампании и главного командования Добровольческой армии».

Колчак ответил на телеграмму Деникина: «Признание Вами Верховной власти, выросшей на Востоке России, знаменует собой великий шаг к национальному объединению, для достижения которого мы положим все наши силы. Основные начала политической и военной программ Добровольческой армии, изложенные в Вашей телеграмме, совершенно разделяются мной и правительством. Общность цели и глубокое внутреннее единение между нами обеспечат успех взаимодействия. Ваше сообщение укрепляет во мне веру в скорое возрождение единой России».[1149]

Указом верховного правителя от 24 июня 1919 года Деникин был назначен заместителем верховного главнокомандующего «с оставлением в должности главнокомандующего Вооружёнными Силами на Юге России». Ещё ранее, указом от 10 июня, генерал-губернатор Северной области генерал-лейтенант Е. К. Миллер и командующий антибольшевистскими силами на Северо-Западном фронте генерал Н. Н. Юденич, признавшие власть Колчака, были назначены соответственно главнокомандующими Северным и Северо-Западным фронтами.[1150]

В письме донскому атаману генералу А. П. Богаевскому Колчак, сообщая о назначении Деникина на пост заместителя верховного главнокомандующего, отмечал при этом: «Таким образом устанавливается преемственность Верховного командования, и с этой стороны я могу быть спокойным. Более сложным представляется вопрос о преемственности власти Верховного правителя, и я не решаю его пока ввиду огромной политической сложности этого дела».[1151]

Так на территории России возникло и просуществовало около полугода несколько странное, «лоскутное» государственное образование, состоявшее из трёх разрозненных частей (только Омское и Архангельское правительства на некоторое время соединили свои территории, да и то в глухой, труднодоступной местности). Законы, принимавшиеся в Омске, были обязательны для всех территорий. Омское правительство оказывало финансовую помощь Югу. В Северном районе ощущался острый недостаток хлеба, и представители правительства Миллера делали закупки в Сибири (но, как говорится, не факт, что закупленный хлеб удалось переправить в Архангельск). Но самого главного – тесной координации военных действий – достичь так и не удалось.

Колчак, выдвинувшийся на руководящую роль в российской контрреволюции, стал излюбленной мишенью советской разоблачительной пропаганды. На одном из плакатов был напечатан не очень грамотный стишок:

Богатей с попом брюхатым

И с помещиком богатым

Из-за гор издалека

Тащут дружно Колчака.

И здесь же были карикатурно обрисованы все эти персонажи, включая и Адмирала. На другом было написано, что «старая обезьяна» Колчак (в действительности – на четыре года моложе Ленина) хочет «отобрать землю у крестьян и отдать её помещикам», «вернуть фабрики и заводы капиталистам-хозяевам», «банки отдать обратно банкирам».

Конечно же так изображали того, кого боялись. «Победы Колчака на Восточном фронте, – писал Ленин, – создают чрезвычайно грозную опасность для Советской республики. Необходимо самое крайнее напряжение сил, чтобы разбить Колчака».[1152] В такое чудо, видимо, не вполне верилось, а потому изыскивались другие средства, помимо военных, чтобы приостановить наступление колчаковских армий.

В воспоминаниях американского дипломата У. Буллита рассказывается о том, что в начале апреля 1919 года президент В. Вильсон получил от советского правительства предложение заключить перемирие на всех фронтах в России на условии признания де-факто всех существующих правительств, каковых в этом документе насчитывалось 16, не считая Центрального района с Поволжьем, где предполагалось сохранить власть большевиков (в частности, территория Омского правительства разделялась на Урал и Сибирь, хотя Уральского правительства давно уже не было). Комментируя этот документ, Буллит писал: «…Ленин, естественно, рассчитывал расширить область большевистского правления, как только он сможет безопасно это сделать, невзирая ни на какие обещания, которые он вынужден будет дать. Однако… Ленин предлагал Западу уникальную возможность предотвратить насильственное завоевание коммунистами прилегающих областей». Вильсон, занимавшийся в это время проблемой послевоенного устройства Германии, не проявил интереса к этому документу, передал его помощникам, и предложение не было принято.[1153]

Этот эпизод, если он правильно изложен Буллитом, интересен в двух своих моментах. Во-первых, Ленин действительно считал положение советского правительства отчаянным. Во-вторых, он готов был разделить территорию России на 17 частей, лишь бы сохранить власть большевиков в одной из них.

В Москве, Петрограде, во всей коренной России многие ждали Колчака. Сторонников там у него было не меньше, если не больше, чем у большевиков. Однако, запуганные, затерроризированные, они в большинстве своём мало что делали, чтобы он пришёл. М. А. Кузмин, когда-то приветствовавший Февральскую революцию, а затем Октябрьскую, писал в 1919 году:

Неужели навсегда далека ты,

Былая, золотая свобода?

Неужели якорь песком засосало,

И вечно будем сидеть в пустом Петрограде,

Читать каждый день новые декреты,

Ждать, как старые девы

(Бедные узники!),

Когда придут то белогвардейцы, то союзники,

То Сибирский адмирал Колчак.

Неужели так?[1154]

Весеннее наступление заставило «подобреть» тех иностранных представителей в Омске, которые прежде относились к Колчаку недоброжелательно. На Пасху 20 апреля генерал Жанен, в сопровождении большой свиты, в парадном мундире, при орденах, благоухающий одеколоном «Шипр» (это сейчас «Шипр» – принадлежность пенсионеров и пьяниц, а тогда он имел успех у самых изысканных кавалеров) явился в особняк на берегу Иртыша, христосовался по-православному с адмиралом, а потом они выпили по рюмке старой смирновки, чистой и прозрачной как слеза.

В воспоминаниях Л. В. Арнольдова есть записи об этом замечательном дне, первой и последней Пасхе в столичном Омске. На заутрене в главном омском соборе присутствовал сам верховный правитель. А потом начались гуляния по центральной омской улице – Любинскому проспекту. Праздничная толпа, не помещаясь на тротуарах, зауживала мостовую. Автомобили и коляски осторожно пробирались среди пешеходов. Арнольдову попал на глаза длинный, защитного цвета открытый автомобиль. За рулём был солдат-шофёр, рядом – офицер. Всё это Арнольдов отметил про себя безучастно и вдруг вздрогнул – сзади сидел Адмирал! Автомобиль плавно и неспешно проскользнул мимо и затерялся в перспективе улицы. Охраны – никакой.[1155] Колчак словно знал, что пасть от руки уличного террориста – не его судьба.

3 июня Колчаку была вручена нота пяти держав (Англии, Франции, Италии, США и Японии) от 26 мая 1919 года. «Союзные и объединившиеся державы», отмечая своё постоянное желание «принести России мир и порядок», ставили перед правительством Колчака ряд условий, при которых оно могло бы получать от них постоянную помощь: 1) созыв, по достижении Москвы, нового Учредительного Собрания, перед которым правительство должно быть ответственно, или же, если порядок ещё не будет восстановлен, призыв к исполнению обязанностей старого, избранного в 1917 году, «на то время, пока не будут возможны новые выборы»; 2) свободные выборы на контролируемой территории в органы местного самоуправления (земства, городские думы) и их нормальное функционирование; 3) недопущение восстановления старого режима или введения «специальных привилегий» в пользу какого-либо класса или организации, поддержание гражданских и религиозных свобод; 4) признание независимости Финляндии и Польши, мирное решение пограничных споров с участием Лиги Наций; 5) подтверждение автономии прибалтийских и закавказских республик, а также закаспийских территорий, мирное урегулирование отношений с ними при посредничестве, если потребуется, Лиги Наций; 6) судьбу румынской части Бессарабии должна определить мирная конференция; 7) созданное на демократической основе правительство России присоединится к Лиге Наций и будет сотрудничать с её членами «в деле всемерного ограничения вооружений и военных организаций». И, наконец, от Колчака требовалось подтверждение его декларации о русском государственном долге.

Ответ Колчака союзные представители получили уже на следующий день, 4 июня. Верховный правитель писал, что главная цель его правительства состоит в том, чтобы «восстановить в стране мир и обеспечить русскому народу право свободно определить своё существование через посредство Учредительного собрания». Он ещё раз подчёркивал, что взятую на себя власть не намерен удерживать «ни на один день дольше, чем это потребуется благом страны», и что «в день окончательного разгрома большевиков» первой его заботой будет назначение выборов в Учредительное собрание, которому он передаст всю полноту власти. В то же время он решительно заявлял, что возглавляемое им правительство не считает возможным возобновить действие прежнего Учредительного собрания, «избрание в которое происходило под большевистским режимом насилия и большая часть членов коего находится ныне в рядах большевиков».

«Признавая естественным и справедливым последствием Великой войны создание объединённого Польского государства, – говорилось в ноте, – правительство считает себя правомочным подтвердить независимость Польши, объявленную Российским Временным правительством в 1917 году, все заявления и обязательства которого мы на себя приняли». Окончательное размежевание границ между Россией и Польшей, указывалось в ноте, входит в компетенцию будущего Учредительного собрания. Кроме того, Колчак высказывал готовность немедленно признать де-факто существующее финское правительство, но не считал себя и своё правительство, как власть временную, правомочными окончательно решать вопрос о Финляндии. Правительство, говорилось в ноте, может подготовить решения об автономии прибалтийских, кавказских и закаспийских народов, но определение пределов этой автономии опять-таки входит в компетенцию Учредительного собрания, равно как и вопрос относительно Бессарабии.

Колчак подчёркивал, что «не может быть возврата к режиму, существовавшему в России до февраля 1917 года». В новой России все сословия и классы будут равны перед законом. «То временное решение земельного вопроса, на котором остановилось моё правительство, – заявлял Адмирал, – имеет в виду удовлетворение интересов широких кругов населения и исходит из сознания, что только тогда Россия будет цветущей и сильной страной, когда многомиллионное крестьянство наше будет в полной мере обеспечено землёй». Что же касается местного самоуправления, то оно уже действует на освобождённой от большевиков территории, а в дальнейшем его права будут расширяться.

Колчак подтвердил своё прежнее заявление о признании всех старых государственных долгов России. Он выразил также готовность «уже теперь обсудить с державами все связанные с Россией международные вопросы в свете тех идей сокращения вооружений, предотвращения войн и миролюбивой и свободной жизни народов, завершением которых является Лига наций». Колчак, таким образом, ещё раз подчеркнул, что будущая Россия ему видится миролюбивым и демократическим государством. Как видно, он действительно преодолел свою прежнюю «влюблённость» в войну (не путать с военным делом).

Нота союзникам была не «отпиской», а серьёзным документом, отражающим действительные основы внутренней и внешней политики правительства Колчака. Хотя к устроенному союзниками «экзамену на демократичность» он относился несколько иронически. Однажды, во время чаепития в компании нескольких генералов, Колчак сказал, что «Учредительное собрание, или, вернее, Земский собор», он собрать «безусловно намерен, но лишь тогда, когда вся Россия будет очищена от большевиков и в ней настанет правопорядок, а до этого о всяком словоговорении не может быть и речи». А кроме того, добавил Адмирал, в Учредительное собрание он пропустит лишь «государственно здоровые элементы и людей работоспособных и знающих, а не говорунов». Как видно, эсерам, то есть «говорунам», вовсе не отводилось места в новом Учредительном собрании.

Генерал М. А. Иностранцев, присутствовавший при этом, сделал свои выводы: «Я увидел, что лично сам Колчак намерен обходиться без помощи народа и общественности и думать со всем тяжёлым положением, в котором находилась наша родина, справиться сам и один. Мне впервые… пришла мысль, что в минуты, переживаемые Россией, как и всякими другими государствами в революционное время, могут появиться люди одного из трёх типов, представляемых нам историей, а именно: типа – или Вашингтона, т. е. строителя нового государства, или – типа Наполеона, т. е. диктатора, или иначе строителя государства на новых началах, или же, наконец, типа генерала Монка, времён английской революции, стоящего во главе реставрации, и мне, впервые же, пришла мысль, что Колчака не пленяет ни слава Вашингтона, ни неувядаемые лавры Наполеона, а ему, вероятно, более всего улыбается скромная роль Монка».

Иностранцев был тонким наблюдателем, но не владел всей ныне доступной информацией, особенно по гражданским вопросам. Он правильно заметил, что Колчак свою роль считал временной. Однако Адмирал явно не собирался, в отличие от генерала Дж. Монка, вручать завоеванную власть монарху. Неоспоримые права на власть, с его точки зрения, принадлежали не какому-либо случайно оставшемуся в живых великому князю, а новому Учредительному собранию. А до создания условий, позволяющих его созвать, Колчак был намерен действовать жёстко и авторитарно, хотя и не «сам и один» – тут опять-таки можно не согласиться с Иностранцевым. Колчак ценил помощь советников, в том числе и коллективных – в лице, например, Экономического совещания.

Многие в Омске надеялись, что «экзамен на демократичность», в случае успешной сдачи, откроет дорогу к официальному признанию правительства Колчака как законного российского. Союзники ответили довольно быстро – нотой от 12 июня. Но ответ был разочаровывающим. «Союзные и дружественные державы, – говорилось в ноте, – счастливы, что общий тон ответа адмирала Колчака и его основные положения находятся в соответствии с их предположениями. Ответ содержит удовлетворяющие их заявления о свободе, мире и самоуправлении русского народа и его соседей. Поэтому они готовы предоставить адмиралу и присоединившимся к нему помощь, упомянутую в предыдущем сообщении». По-видимому, сыграло свою роль ухудшение положения на фронте.[1156]

Март и апрель были периодом наибольших военных успехов Колчака. Но даже в это время в правительстве не прекращались склоки и трения. Сначала под давлением военного министра Степанова и при содействии В. Н. Пепеляева из состава кабинета был «выдавлен» министр внутренних дел Гаттенбергер. Его место занял Пепеляев. Потом, уже в мае, ушли в отставку министр юстиции Старынкевич и министр просвещения В. В. Сапожников. А затем дошла очередь и до Степанова, должность коего перешла к Лебедеву, оставшемуся на посту начальника Штаба верховного главнокомандующего.[1157] Всё это не нравилось верховному правителю, который подозревал, что многие из этих перестановок вызваны не делом, а борьбой чьих-то амбиций и сиюминутных интересов. Но он явно не знал, как навести порядок в Совете министров.

В апреле в Омск из Харбина приехал генерал барон А. П. Будберг. В его дневнике содержится ряд резких, порой уничтожающих характеристик многих деятелей омского режима. Одно из немногих исключений – это Адмирал: «30 апреля: …Являлся к верховному правителю… Вынес симпатичное впечатление: несомненно, очень нервный, порывистый, но искренний человек; острые и неглупые глаза, в губах что-то горькое и странное; важности никакой; напротив – озабоченность, подавленность и иногда бурный протест против происходящего – вот то, что дало мне наше первое свидание для его характеристики».[1158] Потом, правда, Будберг стал называть Колчака «полярным мечтателем» и «полярным идеалистом».

В марте-апреле правительство приняло ряд важных постановлений, не все из которых оказались вполне удачными.

Инициатором одного из них был верховный правитель, в марте снова побывавший на фронте и ещё раз воочию убедившийся, что армия снабжается очень плохо – вплоть до отсутствия у солдат нижнего белья. 18 марта, за подписью Колчака и Вологодского, был издан указ «О реквизиции белья у населения к востоку от линии Екатеринбург – Челябинск – Троицк, не исключая и сих городов». Всё мужское население в городах, в зависимости от своих доходов, должно было «в кратчайший срок» сдать от одного до четырех комплектов белья. «Бельё должно быть совершенно годное к носке и представлено в исправном виде, – говорилось в указе. – Каждый комплект белья состоит из рубашки, кальсон и пары носков или пары портянок».[1159]

Мера была явно непопулярная и исполнялась туго. В апреле акмолинскому губернатору пришлось продлить крайний срок сдачи белья до 15 мая.[1160] Нехватка белья в армии нисколько не уменьшилась.

Однажды в июне Колчак вернулся с фронта очень рассерженным. М. А. Иностранцев, в то время – генерал для особых поручений при Ставке, срочно был вызван к верховному правителю и уже в приёмной мог слышать, какой силы «шторм» разразился в его кабинете. Разносу подвергался начальник интендантского ведомства. Когда Иностранцев прошёл в кабинет, он увидел, что у Колчака глаза «нервно блистали, брови сумрачно сдвинулись, говорил он весьма резко и отрывисто». «Рука с перочинным ножом беспощадно резала рукоятку кресла, на котором он сидел» (скверная привычка, появившаяся у Колчака в Омске).

«У армии нет белья, – говорил Адмирал, – люди снашивают рубашки до того, что их приходится прямо бросать, все люди завшивели, а интендантство уверяет меня, что всё есть, но только будто бы неумело доставляется к армии». Колчак был убеждён, что интенданты всё разворовывают. Другим объектом его гнева была сибирская буржуазия. «Если бы тут были большевики, – говорил он, – они бы не церемонились. Они бы мигом обобрали этих разжиревших сибирских купцов, и в Красной армии было бы всё, а мы – церемонимся, а они спекулируют и наживаются, и до армии им нет никакого дела».

Иностранцеву поручалось на следующее же утро произвести внезапную реквизицию у торговцев всех материалов, пригодных для шитья белья, вплоть до шёлка «Пусть лучше армия носит шёлк, чем зазнавшиеся омские купцы», – говорил Адмирал. Добытый материал предполагалось передать благотворительным дамским кружкам для шитья кальсон и рубашек, а потом Колчак хотел сам отвезти эти изделия на фронт для раздачи помимо интендантов. План был прост и наивен – по крайней мере, в изображении Иностранцева.

Будберг, в то время уже военный министр, был категорически против и даже не хотел скреплять подписанный Адмиралом приказ. Личный его доклад ничего не дал. Колчак, как писал Иностранцев, в своём упорстве доходил подчас до упрямства.

Реквизиция была проведена по всем правилам военного искусства. Неприятель был застигнут врасплох и почти не оказал сопротивления. Изъяли более 60 тысяч аршин разного полотна, на следующий день – ещё 20 тысяч. Адмирал остался доволен, омские дамы получили возможность приложить своё старание. «Шторм» утих, и Адмирал теперь смог более внимательно выслушать доклад военного министра. Оказалось, что на интендантских складах действительно имеются большие запасы и полотна, и готового белья. Но Ставка не заявляла на них требований, и потому они лежали без движения.[1161]

Большевистские методы руководства обладали большой притягательной силой даже для Колчака, ярого противника большевиков. Но обычно оказывалось, что такие методы провоцировала элементарная нераспорядительность кого-то из его ближайшего окружения.

Продвижение колчаковских войск в глубь Европейской России остро ставило вопрос о земле. От этого во многом зависел успех всего дела. В первую очередь следовало решить, кому будет принадлежать урожай с бывших помещичьих земель. 3 апреля Совет министров принял постановление о том, что урожай будет принадлежать тем, кто сеял. Это был первый шаг в правильном направлении.

Далее следовало всенародно объявить о целях и намерениях правительства в аграрном вопросе. Министерство земледелия представило проект декларации, и в Совете министров разгорелись жаркие споры. Гинс и некоторые другие члены кабинета требовали, чтобы в документе чётко было сказано, что «восстановления помещичьих земель производиться не будет». В ответ были высказаны сомнения, что такое заявление подтолкнёт к их захватам там, где они ещё уцелели. Тогда была предложена другая редакция: «Восстановление тех владений помещиков и казны, которые в течение 1917 и 1918 годов перешли в фактическое обладание крестьян, производиться не будет». Не прошла и эта редакция.

Генерал Лебедев специально пришёл на заседание Совета министров, чтобы настоять на отсрочке, а фактически на непринятии декларации. В армии, говорил он, сражается много офицеров-помещиков – подобный документ снизит их боевой дух. В правительстве знали, что многие бывшие помещики, бежавшие в Омск, ищут покровительства в Ставке, а некоторые офицеры в освобождённых от большевиков районах действительно пытались возвращать помещикам их земли. Тем не менее Лебедева поддержали Михайлов и Сукин. И всё же большинством голосов декларация была утверждена. Лебедев демонстративно ушёл с заседания, а потом подал письменный протест. Несмотря на это, Колчак подписал её на следующий же день, 8 апреля.

Декларация, принятая с таким скандалом, сама по себе получилась документом весьма слабым. Наиболее удачным её местом было ещё раз сделанное заявление о том, что «урожай будет принадлежать тем, кто сейчас пользуется землёй, кто её запахал и засеял». Далее следовавший пассаж звучал гораздо менее определённо: «…Правительство примет меры для обеспечения безземельных, малоземельных крестьян и на будущее время, воспользовавшись в первую очередь частновладельческой и казённой землёй, уже перешедшей в фактическое обладание крестьян».

Общее впечатление ослаблялось и ещё одним пунктом, где говорилось, что земли хуторян, отрубников, укрепленцев «подлежат возвращению их законным владельцам». Министр земледелия Н. И. Петров хотел сохранить результаты Столыпинской аграрной реформы, не зная, что по деревням уже прокатилась волна переделов, которая смела хутора, отруба и укреплённые участки. Восстановить всё это было уже невозможно.

В окончательном виде, подчёркивалось в декларации, земельный вопрос будет решён Национальным собранием.

Вообще же декларация, многословная и недостаточно определённая, не могла произвести большого впечатления на тех, кому была адресована.

Ещё менее удачным, с точки зрения политики, был закон о временной передаче помещичьих земель в руки государства. Захваченные крестьянами земли следовало обмерить и описать, а сами крестьяне становились с этого момента арендаторами. Конечно, всё это должно было вызвать у них самые неприятные подозрения: земли отнимут. В то же время были недовольны и изгнанные помещики, считая, что власти хотят узаконить захват их земель. Закон остался на бумаге, но наделал много шуму и подпортил репутацию Омского правительства.

Позднее, в конце июля, Колчак, стараясь исправить ошибки, заявил, что правительство и лично он считают «справедливым и необходимым отдать всю землю трудящемуся народу». Однако такое заявление прозвучало уже несколько поздновато.[1162]

Вообще же белым вождям трудно было состязаться с красными по части обещаний – ведь красные сулили ни более ни менее, как рай на земле. И Колчак, наверно, не раз вспоминал, как Толль в первой северной экспедиции кричал собакам: «Вперед! Вперёд! Там тёплое жильё! Там много вкусного корма!» А когда переставал обманывать, стая останавливалась. Человек, как индивидуум, конечно, далеко ушёл от животных. Обустроенное, сытое общество с помощью таких призывов не поднять. А вот орды голодных, ошалевших от бесконечных бедствий людей поднять и увлечь в нужном направлении, оказывается, можно – важно только всё время поддерживать напряжение, нагнетать обман.

Апрель 1919 года был отмечен ещё одним важным законом – в области денежного обращения.

По мере того как белые войска шли в глубь Советской России, в обратном направлении – из занятых территорий в Сибирь катилась огромная масса напечатанных большевиками денег, в основном «керенок». Это не только поддерживало порочную практику финансирования большевистских расходов, но и подхлёстывало инфляцию и расстраивало экономику. Министр финансов Михайлов пошёл на жёсткие и неординарные меры.

16 апреля было объявлено, что через месяц, с 15 мая, будут изъяты из обращения казначейские знаки 20– и 40-рублёвого достоинства («керенки»). Их надлежало сдавать в банки в обмен на именные квитанции. Половина принятой суммы возвращалась в виде сибирских знаков, вторую же половину можно было получить не ранее чем через 20 лет.

Всё это было как гром среди ясного неба, ибо «керенки» были самой ходкой валютой. Изгнание их на какое-то время внесло расстройство в экономическую жизнь. Особенно были недовольны китайские и японские торговцы, являвшиеся самыми крупными держателями «керенок» и доселе видевшие в русском рубле нечто незыблемое, независимое от политических бурь. Однако Михайлов твёрдо и настойчиво проводил свой курс. И «керенки» были побеждены.

Плоды этой победы оказались довольно горькими. Престиж русского рубля был подорван. С изгнанием «керенок» инфляция всей своей тяжестью навалилась на сибирские знаки. И, наконец, военные в один голос утверждали, что денежная реформа сильно понизила боевой порыв армии – как раз в период решающих боёв.

Приходится признать то, что прежде стыдливо замалчивалось – в годы Гражданской войны военная добыча являлась важным стимулом для той и другой армии. Красноармейцы, набранные из голодных губерний, не щадя жизни, рвались в сытую Сибирь, где, как им говорили, булки растут чуть ли не на деревьях. Солдатам Белой армии в Советской России взять было нечего… – кроме денег. Красноармейцы получали более высокое жалованье, а кроме того за ту или иную победу им раздавали большие премии. У некоторых красноармейцев, попавших в плен, солдаты Белой армии отнимали десятки тысяч рублей. Теперь это всё превращалось в мусор.

«Закон о керенках в общем принёс больше вреда, чем добра», – писал А. А. Никольский, крупный чиновник омского министерства финансов.[1163]

Наслушавшись жалоб со стороны заготовительных органов на то, что предприниматели не справляются с государственными заказами, а со стороны последних – на то, что заказы распределяются бессистемно, Колчак поручил правительству провести в Екатеринбурге съезд представителей фабрично-заводской промышленности Урала и Приуралья. Открытие съезда было назначено на 10 мая.

Первые дни по прибытии в Екатеринбург Колчак был занят в штабе Гайды. Так что подготовкой своего доклада он смог заняться только утром в день открытия съезда. Вместе с Гинсом они наметили общий план. Адмирал, как вспоминал Гинс, без колебаний отверг поступавшие от некоторых военных предложения о милитаризации заводов и о прикреплении к ним рабочих.

Речь Адмирала в переполненном зале (собралось до 600 человек) имела несомненный успех. Колчак говорил по заготовленному плану, а потом сказал несколько слов и сверх того, «и вышло это у него очень хорошо», вспоминал Гинс. «Обеспечение рабочего продовольствием и предметами первой необходимости, установление для него надлежащих норм оплаты труда, извлечение из армии незаменимых квалифицированных рабочих с сохранением их военнослужащими, – тезисно пересказывал Гинс речь Колчака, – сделают больше, чем милитаризация заводов или их военное управление».

Дальнейшая работа съезда пошла по десяти секциям: горно-заводской, кожевенной, овчинно-шубной, мукомольной, лесопромышленной, золото– и платинопромышленной, химической и мыловаренной, кустарной, сельскохозяйственной и текстильной. Ставилась задача не только отказаться, с помощью уральской промышленности, от части поставок из-за рубежа, но и сделать восстановленный и реконструированный Урал опорой в деле будущего восстановления экономики всей страны.

Генерал Будберг, посетивший ряд секций, утверждал, что там было много публики эсеровского типа, говорилось много пустяков, ораторы «упражнялись в любимом российском обывательском занятии – начальству в нос гусара запускать». У генерала возникло желание посадить всех этих ораторов в один вагон и отправить на ту сторону фронта – «пусть попробуют там побрехать». Но даже ворчливый Будберг отмечал в целом деловой характер съезда и его резолюций, направленных «к решительному улучшению положения уральской фабрично-заводской промышленности». В свою очередь представителями правительства тут же было решено отпустить заводам хлеб из казённых запасов, предоставить в их распоряжение некоторые транспортные средства, отпустить из армии квалифицированных рабочих.[1164]

Удачный опыт работы с общественностью в Екатеринбурге подтолкнул Адмирала к мысли о расширении компетенции и состава Экономического совещания. Теперь оно стало называться Государственным экономическим совещанием. Кроме министров, представителей промышленности и кооперации в его состав вошли представители земств и городов (20 человек), которые назначались верховным правителем по представлению соответствующих органов самоуправления, казачьих войск, профсоюзов и научных организаций. Совещанию было предоставлено право делать представления правительству о необходимости тех или иных мероприятий в социально-экономической области, рассматривать роспись доходов и расходов, обсуждать представленные ведомствами законопроекты, касающиеся социальной сферы. Все подобного рода законопроекты должны были поступать на отзыв Государственного экономического совещания. Не считая возможным вводить парламентский строй во время Гражданской войны, правительство стремилось рядом последовательных шагов подготовить переход к нему в будущем.

Первое заседание в обновлённом составе Совещание провело 19 июня. Председателем его стал Г. К. Гинс. Адмирал обычно утверждал всех представленных ему кандидатов в члены Совещания. Так что в его составе оказались члены Учредительного собрания, эсеры А. Н. Алексеевский и Н. П. Огановский.[1165] Первый из них, по-видимому, никогда не прекращал оппозиционной деятельности, а второй, по крайней мере до осени, стремился к конструктивному сотрудничеству с правительством и возглавлял земельную комиссию.

* * *

Весной 1919 года повстанческое движение в белом тылу, конечно, было слабее, чем в красном. Однако оно, начавшись осенью 1918 года с отдельных бунтов, фактически никогда не прекращалось. Много существовало причин, которые толкали население к противодействию властям: налоги, ограничения в пользовании казённым лесом, мобилизации и, наконец, последнее по счёту, но не по важности – изъятие милицией самогонных аппаратов. Вызывало раздражение также то, что правительство, закупая хлеб по казённым ценам, не обеспечило доставку в деревню нужных ей товаров. Из всех перечисленных причин главной, по крайней мере на первых порах, надо считать мобилизацию.

В мировоззрении сибирских крестьян как-то странно сочетались элементы монархизма и анархизма: царь, конечно, нужен, но такой, который не брал бы податей, не призывал в армию и позволял бы рубить лес, где угодно и сколько хочется.[1166]

Сопротивление властям имело следствием прибытие карательных отрядов и массовые порки. «Большевики нас не пороли», – говорили выпоротые крестьяне, подтягивая штаны. Откуда было им знать, что большевики в аналогичных случаях предпочитали расстреливать? Первый их приход в Сибирь был кратковременным, они не успели проникнуть далеко в сибирскую глубинку.

Сибирское повстанческое движение – это сложное явление. Не надо, наверно, сваливать всё в одну кучу (бунты, партизанщину, внутренние фронты). Деревенские бунты – это, конечно, дело самих крестьян. А вот партизанщина сплошь и рядом замешана на обычном бандитизме. Мало их – действительно «идейных» партизанских отрядов. После падения старого режима для разбойников тоже наступила свобода – и чем дальше, тем было свободнее. А ведь Сибирь – место каторги и ссылки. Бывшие каторжники взялись за старое, и возникли многочисленные разбойничьи отряды, для коих особенный простор был в деревенской глубинке, где почти не было милиции, откуда можно было выходить, делать своё дело и обратно туда возвращаться. Отнюдь не всегда, конечно, такие отряды возглавляли уголовники, но уголовный элемент всюду присутствовал. Даже эсер Е. Е. Колосов признавал, что в повстанцы шла прежде всего «бродячая Русь».[1167]

Мощное пополнение партизаны получали от дезертиров, среди которых было много бывших фронтовиков. Именно они придавали «идейную» окраску отдельным отрядам – большевистскую, эсеровскую, анархистскую. Но близкое сотрудничество с уголовным миром и суровая обстановка жизни в отряде быстро стирали разницу между теми и другими.

Крестьяне, конечно, не испытывали чувства радости, когда такой отряд являлся в их деревню: хлеб выгребут, скотину порежут, лошадей заберут, баб изнасилуют, церковь сожгут. Если отряд был небольшой – старались отбиться.[1168] Если же, на беду, отряд был внушительный, приходилось оказывать вынужденное гостеприимство.

И опять же – разница. Некоторые сёла почти не давали пополнения в партизанские отряды и крайне неохотно их принимали, у других же – в отрядах была половина своих. Тут секрет был простой – не давали казаки и старожилы. Переселенческие же деревни сплошь были красными. 18 мая 1919 года Будберг записал в дневнике: «Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири; говорят, что главными районами восстаний являются поселения столыпинских аграрников, не приспособившихся к сибирской жизни и охочих на то, чтобы поживиться за счёт богатых старожилов».[1169] Особое тяготение столыпинских переселенцев к бунтам и партизанщине отмечал позднее и красный комиссар В. М. Косарев, посланный в завоеванную уже Сибирь.[1170]

Странная, конечно, сложилась история. Переселенческое управление при старом режиме было мощной организацией. Оно прокладывало дороги в глухие места (потом эти дороги так и назывались – «переселенческими»). Строило для переселенцев больницы – лучшие в сибирской деревне. Давало ссуды. Но либо помощь оказывалась бюрократически неумело, не шла на пользу, либо люди разбаловались и привыкли к подачкам, либо вообще нехозяйственный элемент в массе своей ехал в Сибирь. Как бы то ни было, многие из переселенцев, если не большинство, к началу описываемых событий не смогли как следует устроиться на новом месте и расстаться с бедностью.

Обосновавшись в переселенческих волостях, партизанские отряды устанавливали там свою власть, распространяли её на соседние волости и проводили мобилизацию. Так создавались партизанские армии. Вооружены они были на первых порах чем попало – берданки, дробовики, пики. Но основной отряд, как правило, вооружён был хорошо, имел один-два пулемёта и сидел на лошадях. Дело начинало принимать нешуточный оборот.

Особенного размаха движение приняло в Енисейской губернии. Вблизи Сибирской магистрали, грозя её перерезать, образовалось три фронта – с севера Тасеевский (с центром в селе Тасееве Канского уезда), с юга Камарчагский (близ станции Камарчага) и восточнее – Тайшетский.

В марте во внутренних губерниях Сибири побывал Пепеляев, вернувшийся в бодром настроении. «Народ бунтовать не хочет, – докладывал он Колчаку. – Он сильно раскачался и не может сразу остановиться. Беспорядки носят бандитско-большевистский характер. Население парализовано и как бы отрезано бандитами от власти. Власть должна туда проникнуть, уничтожив бандитов, и тогда море окончательно утихнет».[1171]

Пепеляев предлагал слишком простое решение, но верховный правитель, видимо, ему поверил. В Енисейскую губернию был послан генерал С. Н. Розанов, бывший начальник штаба при Болдыреве. 23 марта в Иркутский военный округ была отправлена телеграмма военного министра Степанова: «Передаю следующее повеление верховного правителя: „Возможно скорее и решительнее окончить с Енисейским восстанием, не останавливаясь перед самыми строгими, даже жестокими мерами в отношении не только восставших, но и населения, поддерживавшего их…“» 31 марта Розанову были присвоены права генерал-губернатора.[1172]

В распоряжении Розанова были 3-я чехословацкая дивизия, итальянские, румынские и сербские части и казаки из отряда Красильникова.

Наибольшую опасность для железнодорожной магистрали представлял Тайшетский партизанский район, где действовало несколько отрядов, не объединённых единым командованием. Начиная с февраля, здесь участились диверсии против воинских эшелонов и грабежи пассажирских поездов. В связи с этим пришлось перейти на дневной график работы и выделять бронепоезда для сопровождения. Начались нападения на чехословацкие посты, охранявшие дорогу. Всё это вынудило чехов начать операции по очищению от партизан близлежащих деревень. На помощь им были посланы румынские и казачьи части. Попавшихся в плен партизан чехи вешали на деревьях и телеграфных столбах. Жестом отчаяния со стороны повстанцев было нападение огромного их отряда (до тысячи человек) на станцию Тайшет. Застигнутые врасплох, чехи быстро пришли в себя и дали отпор. Летом тайшетская «пробка» была ликвидирована.[1173]

Сложнее обстояло дело с Камарчагским фронтом, проходившим верстах в пяти от железной дороги и прикрывавшим партизанскую «республику» со столицей в селе Степной Баджей Красноярского уезда. Эта «республика» просуществовала около полугода. Жители Степного Баджея с гордостью называли своё село «Петроградом». Здесь собирались крестьянские съезды, издавалась на гектографе газета «Крестьянская правда», работал кустарный заводик, делавший патроны.[1174]

Войсками двух волостей, образовавших единое «государство», командовали А. Д. Кравченко и П. Е. Щетинкин. Оба были офицерами и подлежали мобилизации, но бежали в тайгу с группой своих приверженцев. Кравченко по образованию был агрономом и имел здесь же неподалёку хутор, но, как говорили, водил дружбу с зелёным змием. А потому главной фигурой был его помощник Щетинкин, человек чапаевского склада, выдвинувшийся из солдат, военный самородок, обладавший к тому же даром демагогии. Он был большевиком ещё с фронтовых лет, выступал за советскую власть, но вёл пропаганду с учётом крестьянских взглядов. Во Владивосток, говорил он, приехал великий князь Николай Николаевич и взял власть в свои руки, ему уже подчинились Ленин и Троцкий, которых он назначил своими министрами, и только «вампир Колчак» оказывает сопротивление, а потому надо всем встать на борьбу за царя и советскую власть.[1175]

В мае чехословацкая дивизия перешла в наступление. Противник был отодвинут от железной дороги, и Камарчагский фронт превратился в Манский, по имени реки Маны, на границе безлюдного таёжного района, куда стремились загнать повстанцев правительственные и союзные войска.

Повстанцы оказывали отчаянное сопротивление, цепляясь за каждый пригорок или речку, а рельеф местности по направлению к Мане становился всё сложнее. Но к середине июня повстанческая армия, число бойцов в коей доходило до шести – восьми тысяч, была разбита, а таёжный «Петроград» сгорел во время боёв. «Моральное состояние армии к этому времени сделалось ужасным, – писал Колосов. – Разыгрывались потрясающие картины при отступлении в тайгу». Многие погибли в боях, другие разбежались по домам. Кравченко и Щетинкин со своими отрядами отступили в тайгу, где, как казалось, их ожидала неминуемая гибель. Но они сумели найти лазейку, обойти заставы, расставленные вокруг таёжного района, и выйти в Минусинский уезд.[1176]

И это был типичный случай, когда мобилизованные в партизаны мужики падали, как снопы, а основной отряд во главе со своими предводителями ускользал.

Село Тасеево, в 125 верстах от железной дороги, было ещё более труднодоступным местом, чем Степной Баджей. Повстанцев там возглавлял В. Г. Яковенко, фронтовик и большевик. Тасеевцы почти не угрожали железной дороге, но начали завоевание смежного с их волостями золотопромышленного района. Правительственных войск там не было, сопротивление же исходило от отрядов самообороны, состоявших из старателей, артельщиков, мелких золотопромышленников и служащих фирм. Оказать им помощь можно было только ударом по Тасееву с юга, а туда вела единственная дорога, по которой невозможно было протащить артиллерию.

Борьба с обеих сторон носила крайне ожесточённый характер. Чехословацкие солдаты натыкались на трупы своих товарищей, взятых в плен, со следами страшных пыток. Каратели же расстреливали пленных без суда, брали среди населения заложников, которых тоже нередко расстреливали, устраивали порки, иногда накладывали контрибуцию на целую деревню.[1177]

По-видимому, Колчак, мало интересовавшийся тем, что происходит к востоку от Омска, не всё знал и не во все детали вникал. На последнем допросе его спросили, известны ли ему случаи, когда Розанов в виде наказания сжигал деревни. Колчак отвечал, что отдельные случаи такого рода были, но носили чисто военный характер. Если деревня, как, например, Тасеево, превращалась повстанцами в укреплённую базу, то во время боя она, конечно, начинала гореть в результате артиллерийского обстрела.[1178]

Но это было уже позднее, а тогда, в июле, Тасеево было взято без артиллерии и не сгорело. Но вскоре казаки вынуждены были отступить с большими потерями. Уходя, вспоминала сестра милосердия 3. Каменецкая, они иногда поджигали дома, в которых только что ночевали, чтобы хоть ненадолго задержать преследователей. Над последствиями таких действий, видимо, не задумывались. Партизаны же вскоре захватили значительную часть золотопромышленного района.[1179]

После всех этих побед, подлинных и мнимых, верховный правитель, видимо, с подачи военных и Пепеляева, издал указ от 21 июня 1919 года, которым предписывалось изъять из пользования крестьян селений Тасеево и Степной Баджей их наделы, состоящие из государственных земель, и передать их в земельный фонд для устройства ветеранов Гражданской войны. Это была, конечно, избыточная мера, которая ставила в невозможное положение уцелевших жителей названных сёл и превращала их, всех поголовно, в непримиримых врагов существующей власти.

Для проведения в жизнь этого указа была образована межведомственная комиссия, у которой хватило здравого смысла притормозить это дело. Колчак же не настаивал на скорейшем исполнении своего указа, который, надо полагать, остался на бумаге.[1180]

* * *

Во время половодья Западная армия Колчака получила мало подкреплений. Наоборот, к красным они подходили – из внутренних губерний, с южного и северного флангов того же Восточного фронта.

Генерал П. П. Петров, начальник штаба 6-го Уральского корпуса, стоявшего на реке Дёме, вспоминал, что ещё в половодье к ним в руки попали неприятельские документы, в которых раскрывался весь план контрманевра Южной группы. Документы были направлены в штаб армии, где им, как видно, не придали большого значения. Там были уверены, что противнику нанесён решающий удар, а после половодья начнутся завершающие операции. Командование корпуса получило приказ немедленно разбить сосредоточившуюся против него группу противника.[1181]

26 апреля в оперативной сводке командования отмечались бои «с проявляющими активность красными в районе с. Михайловское (Шарлык)». По-видимому, это одно из тех сражений, в которых 6-й корпус пытался выполнить приказ командования, но натолкнулся на превосходящие силы противника.[1182]

И действительно, на главном направлении удара красным удалось сосредоточить 33-тысячную группировку (11 тысяч для удара с фронта и 22 тысячи – для удара с фланга), имея намерение отрезать от Уфы и разгромить главные силы Западной армии.[1183]

Согласно Какурину, красные начали операцию 28 апреля. По сводкам же белых, бои на реках Дёма и Салмыш начались 27 апреля. Бои на Салмыше продолжались до 4 мая и удачи красным, видимо, не принесли. 5 мая сообщалось лишь о перестрелке. На Дёме же остановить противника не удалось, но отход в первые дни происходил довольно медленно.[1184]

На Самарском направлении в эти дни велись бои на линии деревень Старый Аманак – Аверкина – Большая Era. Это – район станции Похвистнево, примерно в 150 верстах от Самары. Из сводок неясно, перешла ли в руки белых сама станция. 30 апреля белые установили контроль над всеми этими деревнями и, видимо, собирались продолжать наступление.[1185] Но этот район оказался для них на Самарском направлении крайней точкой. Увидели багряно-красные холмы Заволжья, похоронили на них свои мечты – и повернули вспять.

Дело в том, что южнее красные прорвали Бузулукский фронт. Отступление там началось с конца апреля. Но в район западнее Абдулина подошло подкрепление – полк «Курень Шевченко». Формировался он в ближнем тылу. Кому-то пришла в голову мысль составить его из одних украинских переселенцев – лучше будут драться. Ещё не знали, что переселенцы – народ ненадёжный. «Курень Шевченко» выдвинули на самый опасный участок, а он в первую же ночь выставил пулемёты против соседей, чуть не захватил штаб дивизии и перешёл к красным.[1186]

Произошло это, видимо, 30 апреля, а 1 мая части Западной армии, действовавшие на Бузулукском направлении, отошли к Бугуруслану. В тылу у них была занятая противником станция Абдулино. 4 мая Абдулино отвоевали, но Бугуруслан был сдан. А 6 мая белая разведка сообщала, что «Курень Шевченко» принимается красными на учёт и довольствие.[1187]

Армия, не получавшая крупных пополнений едва ли не с начала наступления, была измотана и истощена. Численный состав некоторых полков уменьшился до 200–300 человек.[1188] Ставке пришлось спешно выдвигать на фронт свой единственный крупный резерв – Волжский корпус генерала Каппеля.

Корпус формировался в районе Челябинска, был одет, обут и вооружён генералом Ноксом, но к боевым действиям ещё не был вполне готов. Ожидалось пополнение из дальних районов Сибири, но там началась партизанщина. Пришлось пополняться кем попало – отчасти из тех же переселенцев и фронтовиков. Боевое обучение закончить не успели. На фронте положение становилось всё хуже и хуже, так что выдвигать корпус Каппеля пришлось по частям.

Первой прибыла Симбирская бригада. Она сосредоточилась на отведённом ей участке и должна была принять участие в наступлении, чтобы удержать красных, рвущихся к Уфе. Но накануне наступления один полк перешёл к красным.

В этот день, 13 мая, на станцию Белебей прибыл Колчак. Каппель доложил о случившемся. Окружающие заметили, что для Адмирала это было словно удар обухом по голове. Изменившимся голосом он сказал, что «не ожидал этого, но просит не падать духом». Наступление пришлось отменить.

Местом развёртывания корпуса Каппеля нерасчётливо был избран Белебей. Фронт вскоре подошёл вплотную, и прибывающим частям приходилось прямо с колёс вступать в бой. Они вовлекались в общее отступление и теряли боевой дух.

Некоторые части, особенно потрёпанные, пришлось отправить на отдых и пополнение. Колчак пожелал увидеть одну из таких частей. Перед ним церемониальным маршем бодро и даже лихо прошагал полк – кто в опорках, кто босиком, почти все без шинелей. На Колчака это произвело удручающее впечатление. Впрочем, говорили, что командир отчасти нарочно «принарядил» так своих молодцов, чтобы оправдать отступление.[1189]

Красным не удалось отрезать Западную армию от Уфы, но фронт катился к Уфе. В то же время на других участках, севернее, белые ещё наступали. На Симбирском направлении они дошли до станции Шентала и города Сергиевска[1190] (отсюда по тракту до Самары было даже немного ближе, чем от Похвистнева). Заняв же Чистополь, они 30 апреля продвинулись ещё на 35 вёрст,[1191] оказавшись примерно в 100 верстах от Казани, а от Волги – верстах в 40–50. Ближе этого к Волге нигде подойти не удалось.

3 мая Чистополь был оставлен, но на следующий день части Сибирской армии взяли Елабугу – город на другом, северном берегу Камы. В последующие дни Сибирская армия продвинулась ещё дальше, к нижнему течению реки Вятки, вплоть до её устья, и здесь остановилась. В своих воспоминаниях Гайда писал о тяжёлых боях на рубеже реки Вятки и о подходе к большевикам больших подкреплений.[1192] Последним успехом Сибирской армии явилось взятие в начале июня города Глазова на Северной железной дороге – на полпути между Пермью и Вяткой. Но это был лёгкий успех, потому что большевики ослабили на этом направлении свои силы, перебрасывая их на юг.

В конце мая выяснилось, что красные наносят удары по двум направлениям – на Уфу и Красноуфимск (в данном случае – в стык между Западной и Сибирской армиями). Между двумя белыми армиями давно уже существовало плохо скрытое соперничество, а потому взаимодействия не получилось. Фронт был прорван, причём напрасно были растрачены последние (и ещё довольно сырые) резервы Гайды.[1193]

Утром 26 мая Вологодскому была доставлена телеграмма командующего Сибирской армией, в коей описывалось катастрофическое положение на фронте. Вина за это возлагалась на генерала Лебедева, который, как говорилось, направляет на фронт «безумные директивы» и роняет авторитет верховного правителя. Гайда ставил Вологодского в известность, что отныне, с 26 мая, он не будет выполнять распоряжений нынешнего начальника штаба Ставки, и просил, чтобы Совет министров поддержал его требование удалить Лебедева «от всякого участия в командовании».

Всё это было очень похоже на мятеж, и растерявшийся Вологодский поделился новостью с несколькими министрами. Ему посоветовали срочно доложить о всём верховному правителю. Для Колчака выходка Гайды оказалась неприятным сюрпризом. Понемногу распаляясь, он сказал, что Гайда не имел права посылать такую телеграмму, что это грубое нарушение дисциплины и что Совету министров об этом докладывать не надо. Потом решил, что Лебедев переговорит с Гайдой по прямому проводу и поставит его в «надлежащие рамки».

Последнее, видимо, не удалось. Начались совещания с высшими чинами Ставки, с Ноксом и Жаненом, и на следующий день стало известно, что решено создать комиссию для расследования конфликта между Гайдой и Лебедевым, предоставив ей право изучить все документы Ставки. Лебедев остался недоволен таким решением и ушёл в свой вагон, заявив, что на время работы комиссии устраняется от всех дел.

Возникла необходимость вызвать в Омск Гайду. Но он отказывался ехать, и надо было кого-то послать к нему для переговоров и уговоров. Сначала думали о Дутове и Ноксе, но потом Колчак решил ехать сам.

30 мая верховный правитель выехал в Пермь, захватив с собой весь свой конвой. Кроме того, приказано было изготовиться находящемуся в Екатеринбурге батальону охраны Ставки. В случае неповиновения Гайду решено было арестовать и отправить в Омск.

В Перми, вопреки опасениям, поезд был встречен с обычной торжественностью. Когда церемония закончилась и почётный караул удалился, конвой Адмирала занял вокзал. Колчак же пригласил Гайду в свой вагон, и между ними начался нелёгкий разговор.

Прежде всего Колчак заявил, что за отказ исполнять приказания Верховного главнокомандующего Гайда отстраняется от командования армией и ему предлагается срочно выехать в Омск, где будет решена его дальнейшая судьба.

Не моргнув глазом, Гайда ответил, что, как только он оставит армию, она сорвётся с фронта и побежит. Колчак холодно сказал, что за последствия отвечает он, главнокомандующий.

Затем произошёл обмен колкостями, причём тон разговора быстро повышался.

– Вы не годитесь в командующие армией, – срывался на крик Колчак, – более того, вы не годитесь быть и простым офицером, у вас нет не только необходимых знаний, но у вас нет и необходимого военного воспитания… да и откуда им быть у вас, когда вы по специальности – военный фармацевт австрийской армии?!

– Вероятно, господин адмирал, – не оставался в долгу Гайда, – у меня есть и то и другое, иначе бы я не попал из фармацевтов в русские генерал-лейтенанты, не освободил бы половину Сибирского железнодорожного пути от большевиков, не взял бы Иркутска и, наконец, не привёл бы армию к Каме, имея ордена Святого Георгия 4-й и 3-й степеней, вами мне данные. Да, наконец, если бы у меня и не было того, о чём вы говорите, то это и не нужно. Ведь вот вы – по специальности морской офицер, откуда же у вас быть высоким знаниям, необходимым для верховного правителя да ещё такой страны, как Россия, а, однако, вы им состоите!

Возможно, именно на этом месте у Колчака лопнуло терпение и он поставил вопрос ребром: в течение двух часов Гайда должен выехать из Перми – в звании командующего армией, если согласится добровольно. В противном случае будут приняты иные меры. Гайда долго молчал и, наконец, согласился. Потом Колчак спрашивал у сопровождающих: не слишком ли жестко он обошёлся с Гайдой?

Адмирал вернулся в Омск 4 июня. В это время специальная комиссия в составе генералов Дитерихса, Иностранцева и Матковского ещё продолжала работу. Изучение документов показывало, что в конфликте неправы обе стороны – Гайда и Лебедев.

Гайда считал Сибирскую армию чуть ли не своей собственностью и всегда яростно сопротивлялся попыткам забрать у него какую-либо часть, чтобы перекинуть её на другой участок. В этом смысле красное командование более свободно распоряжалось своими войсками. По сути дела, Гайда был заражён той же самой «атаманщиной», что и Семёнов.

С другой стороны, Лебедев совершенно завалил штабы армий своими директивами, подробно расписывая в них, что и как должны делать отдельные части, вплоть до какого-нибудь батальона, наступавшего по берегу Камы – в сотнях вёрст от Омска. Кроме того, Ставка слишком увлеклась чисто оперативной работой – в ущерб заботам о снабжении и пополнении частей. Армии были плохо одеты и обуты, голодали, начинали мародёрствовать, восстанавливая против себя местное население.

Ознакомившись с документами, комиссия решила побеседовать с самим Гайдой, который уже второй день ожидал в своём салон-вагоне, где красовались красные знамёна разгромленных им большевистских частей. Из всех членов комиссии Гайду хорошо знал только Дитерихс, служивший с ним в Чехословацком корпусе. Он и задавал вопросы, используя принятое среди легионеров обращение «брат»:

– Действительно ли, браче Гайда, ты собирался со своей армией идти на Омск?

– Не скрою от вас греха, – говорил Гайда с дрожью в голосе и со слезами на глазах, – когда от меня несколько дней тому назад взяли лучшую мою часть, я был близок к тому, чтобы двинуть армию к Омску, и я знаю, что она бы за мною пошла. Но я удержался от этой преступной идеи, и она осталась только у меня в сердце.

У комиссии создалось впечатление, что Гайда говорит искренне и что он – «взрослый ребёнок». Был ли действительно таковым 27-летний генерал, прибывший в Омск с повинной, но не забывший прихватить конвой из 356 человек, или он разыгрывал эту роль – вопрос остаётся неясным.

В комиссии возникло разногласие, как поступить с провинившимся военачальником. Матковский считал, что Гайда, грубо нарушивший воинскую дисциплину, должен быть отстранён от командования, несмотря на все свои заслуги. Дитерихс и Иностранцев были настроены примирительно. О слабой работе Ставки было решено доложить верховному правителю.

Встреча с Колчаком состоялась вечером того же дня. Докладывал Дитерихс, как старший по званию: Гайда, по соображениям комиссии, должен остаться на своём месте – он осознал свой проступок и заверил в своей преданности верховного правителя; должен остаться на своём посту и Лебедев, несмотря на многочисленные промахи – нельзя допускать, чтобы одно должностное лицо смещалось вследствие незаконных действий другого; Гайде следует сделать выговор. Правда, предупреждал Дитерихс, не исключено, что он когда-нибудь повторит свой проступок.

Будберг считал, что комиссия приняла «дряблое решение». Но Адмирал, видимо, остался им доволен. Заметно повеселев, он пригласил генералов отужинать, и они прошли в столовую, где уже был накрыт стол и дымился самовар.

«Колчак, в частном обращении имевший свойство прямо очаровывать людей, – писал Иностранцев, – у себя в доме, в качестве хозяина, был особенно приятен; он был в отличном расположении духа, шутил, смеялся, беседа шла совершенно непринуждённо, и каждый забывал, что он говорит с лицом, поставленным судьбою на такой высокий пост, а казалось, что находишься в доме гостеприимного, простого и радушного моряка».

Выпили водки. Потом кто-то вспомнил сильно запоздавшее известие о том, что в конце октября 1918 года на городском кладбище в Пятигорске чекисты казнили, в числе 70 заложников, генералов Рузского и Радко-Дмитриева. Оказалось, что Колчак ещё не слышал об этом.

– Рузского я лично не знал, – сказал он, – но слышал, что это был хотя и неказистый на вид, но сильный военный человек, которому мы обязаны взятием Львова… Ну а Радко-Дмитриева я знал лично, и ему я обязан вот этим Георгиевским крестом, который вы видите на мне… У меня осталось о нём воспоминание, как о человеке рыцарского склада и беззаветно любящем Россию…[1194]

На этой грустной ноте окончился ужин, и все разошлись, размышляя, возможно, над тем, как же странно иногда складываются судьбы: человек полюбил другую страну, поступил к ней на службу, честно служил и был там убит – не вором, не разбойником, а правительственным органом.

С фронта тем временем продолжали идти нерадостные известия. Части Западной армии спешно стягивались к Уфе, отбиваясь от наседавшего противника. Соотношение сил было уже иным, чем в начале марта: 65 тысяч штыков и сабель у красных против 29,6 тысячи в Западной армии. Последняя, правда, имела небольшой перевес в артиллерии.[1195] К тому же красные немного задержались, так что Каппель и Войцеховский успели привести в порядок и развернуть свои силы.

Особые надежды связывались со Сводным казачьим корпусом генерала В. И. Волкова, который должен был нанести фланговый удар по красным, 28 мая возобновившим наступление. Чтобы дать возможность корпусу развернуться, 4-й Уфимской имени генерала Корнилова дивизии следовало задержаться на западном берегу реки Белой до вечера 2 июня.

Но не все генералы отличались такой одержимостью и волей к победе, как Колчак, Каппель, Войцеховский. Молодой генерал В. Д. Косьмин, отступив со своей дивизией к деревне Арасланова, не стал развёртывать полки на новой позиции и искать соприкосновения с соседями – ввиду того, как он потом объяснял, что солдаты сильно устали «и физически, и главным образом морально». В результате красные обошли дивизию с фланга и даже с тыла. Началось беспорядочное отступление, которое закончилось на противоположном берегу Белой. Здесь Косьмин встретил посланца из штаба Войцеховского, который подтвердил необходимость удержания западного берега хотя бы на несколько дней. Генерал махнул рукой: «Я не знаю, как они там сделают, но иначе я поступить не могу». В результате красные получили возможность обстреливать Уфу, а конница Волкова вместо флангового удара ввязалась в фронтальные бои. Она имела даже некоторый успех, дойдя до Чишмы. Иной результат мог быть, если бы удалось осуществить фланговый удар. Но, как всегда в таких случаях, у генерала Косьмина нашлось много заступников.[1196]

Оборона рубежа реки Белой носила упорный характер. Ударные силы красных в ночь с 7 на 8 июня попытались произвести переправу, но плавучий мост был сорван течением, а на рассвете артиллерийский огонь белых вынудил успевшие переправиться части искать спасения на другом берегу. Но в ту же ночь на другом участке, севернее Уфы, красные неожиданно форсировали Белую.[1197] Фронт был прорван. 9 июня красные заняли Уфу.

Весеннее наступление Колчака многие считали авантюрой. Будберг назвал его «шалым военным полётом к Волге».[1198] Думается, однако, что белое командование сделало правильный выбор, развернув стремительное наступление, когда противник ещё не имел в своём распоряжении правильно организованной массовой армии.

Другое дело, что выступить надо было несколько раньше и не терять темпа попытками создать новый «мешок» взамен прохудившегося. Видимо, не следовало распылять силы по разным направлениям. Выставив заслоны против фланговых ударов, можно было сосредоточиться на одном из них – предпочтительнее на самарском, стратегически наиболее важном. Тогда ко времени половодья можно было выйти к Волге, расчленить фронт красных и соединиться с Деникиным.

Передышка, вызванная половодьем, была максимально использована красными – для перегруппировки сил, подтягивания резервов и новых мобилизаций. В середине 1919 года численность Красной армии составляла уже 1,5 миллиона человек.[1199] Никто из белых вождей – ни Колчак, ни Деникин, ни Миллер, ни Юденич – не мог выставить такую армию. Да и вместе у них никогда не было таких сил. Красная армия, ещё довольно рыхлая, недостаточно спаянная и неустойчивая в бою, уже могла давить своей массой. Вступал в действие «неумолимый закон чисел», о коем однажды обмолвился Колчак.

Печально закончился «полёт к Волге». Но одно важное достижение всё же осталось: был сорван план красных нанести удар в направлении Троицк – Челябинск и выйти в тыл Восточному фронту.

Лето разочарований

Весной – летом 1919 года число жителей Омска доходило до 600 тысяч. Омск превращался в настоящую столицу – со всеми её привлекательными и теневыми сторонами. К последним относились скученность населения и дороговизна. К первым – более интенсивный пульс жизни, её пестрота и особенная столичная праздничность, широкий круг общения. Омск становился культурным центром Сибири. Московских и петербургских знаменитостей было немного. Но сюда приехали, спасаясь от большевиков, некоторые известные люди из Поволжья и Урала. Много было иностранцев. «На Любинском проспекте… – вспоминал Арнольдов, – можно было встретить кого угодно: довольные собой отъевшиеся чехи в болотного цвета шинелях, английские солдаты, шагавшие стаями в поисках случая познакомиться с местными жеманницами, французские офицеры, итальянцы из военной миссии в своих на редкость красивых формах, отдельные японские солдаты, понаехавшая публика из Америки, как их в Омске называли – „американские мальчики“, в неизменных черепаховых очках… все промелькнули перед нами, все побывали тут…» Здесь же прогуливалась русская офицерская молодёжь (из Ставки и разных штабов) в модных тогда длинных кавалерийских шинелях. Если же шинель на офицере старая и замызганная и держится он как-то робко и неловко – значит, с фронта.

Люди встречались, расставались, ссорились, мирились, дружили, влюблялись, сидели в кафе, устраивали за городом пикники. Несмотря на войну, писал Арнольдов, жизнь в Омске «текла нормально, и в этой нормальности обывательской жизни державного Омска, „несмотря ни на что“, было главное доказательство того, что Белое Дело было делом правым и белая власть хотела прежде всего вернуть Россию к нормальной жизни».[1200]

Правда, в рабочих посёлках настроения были иные, по преимуществу большевистские. Распространялись слухи о скором приходе «наших», в разговорах открыто ругали Колчака и его правительство. Милиция делала вид, что ничего не слышит, и большевистские агитаторы почти никого не стеснялись. Только беженцы иногда вступали с ними в спор, разоблачая небылицы о справедливых порядках и хорошей жизни по ту сторону фронта. Многие из беженцев, люди простые, работали на омских заводах, ютились на городских окраинах, являясь там самым лояльным к правительству элементом.[1201]

К июлю 1919 года общее количество сибирских денег, напечатанных Михайловым вкупе с фальшивомонетчиками, перевалило через критическую отметку и инфляция обнаружила себя «весомо, грубо, зримо». Ещё в июне японская йена стоила чуть более 16 рублей, в июле же – 29, в августе – 40, в сентябре – 48, в октябре – 74 рубля. В городах исчезал белый хлеб, начались перебои с маслом и мясом. Но за йены и доллары всё можно было достать – и отличного качества.[1202] Инфляция действовала против правительства сильнее, чем большевистская агитация. И по мере того как она, выписывая свои спирали, рвалась в неведомую высь, взоры обывателей всё чаще с растущей злобой обращались в сторону дома на берегу Иртыша.

* * *

Бывая дома, Колчак вставал не ранее десяти часов утра. Садился в седло и катался верхом во дворе – единственное развлечение, которое он себе позволял. Двор небольшой – не разгуляешься, но загородной резиденции у верховного правителя не было.

Затем, выпив чаю и иногда слегка закусив, Адмирал входил в свой кабинет и начинал приём министров, военных и представляющихся лиц. В 12 часов по расписанию был завтрак, но Колчак либо пропускал его, продолжая заниматься делами, либо слегка отдыхал в кабинете. В два часа возобновлялись доклады и приёмы, продолжаясь до обеда – до шести часов. Обед не пропускался – по сути дела Колчак правильно питался только раз в сутки. После обеда продолжались приёмы или же собирался Совет верховного правителя. Потом Колчак уединялся в своём кабинете и занимался допоздна. Засидевшись за работой, перегруженный впечатлениями дня, долго не мог уснуть. Это повторялось каждую ночь, и постепенно спальня превратилась в библиотеку, состоявшую в основном из серьёзной научной литературы. Засыпал Адмирал часа в три ночи, а то и позднее.

Дела шли всё хуже и хуже, а потому один или два раза в день в адмиральском кабинете случался «шторм». Колчак любил, чтобы ему говорили всю правду, – и требовал этого. Но правда бывала такова, что спокойно выслушивать её он не мог, – начинал тыкать ножом в подлокотник кресла, мог швырнуть со стола стакан с чаем или чернильницу. Потом, опомнившись, выскакивал из кабинета. Через некоторое время возвращался, успокоившийся, утомлённый, с потухшим взором. Боясь таких вспышек гнева, многие не решались говорить всю правду.

В конце августа (омский историк П. П. Вибе пишет – 25 августа, но в этот день, согласно дневнику Будберга, Колчак ехал в поезде) за воротами особняка Батюшкина прогремел взрыв. Как оказалось, – не в самом особняке, а в домике, занятом караулом. Взрыв разрушил этот домик и прачечную рядом, а в особняке вылетели стёкла из окон, выходивших во двор. Несколько человек погибли. Тотчас же после взрыва Колчак вышел во двор, распорядился о выносе убитых и раненых, осмотрел развалины. Как говорят, действовал энергично и хладнокровно.

В домике взорвалась печка, но точные причины установить не удалось. По официальной версии, солдаты, не заметив, что она горячая, сложили на неё гранаты. По слухам же – взрывчатка была заложена внутри печки, в ожидании, когда её затопят. Если так, то сила взрыва была плохо рассчитана. Возможно, это было дело рук эсеров.

После этого при проезде Колчака по улицам Омска милиция стала задерживать движение автомобилей и экипажей, а прохожим не разрешала переходить улицу и останавливаться. В «державном» Омске наступали иные, более суровые времена.[1203]

Очень часто Адмирал ездил на фронт, который притягивал его как магнит, как бы плохи там ни были дела. И, видимо, неправ был Будберг, считавший, что он боялся, как бы его не упрекнул кто-нибудь в отсиживании в тылу. Стремление чаще бывать на фронте вытекало, видимо, из его убеждения, что именно там делается настоящее, военное дело. И желание самому взять винтовку и драться наравне с солдатами, наверно, и в самом деле возникало – тут Будбергу можно верить.[1204]

Выезжая на фронт, Колчак цеплял к своему поезду один-два вагона с подарками для солдат: табак, сахар, чай, бельё и пр. Сильно волновался, если чего-то не удавалось достать, и готов был даже выпрашивать. Иностранцев считал, что, нагружаясь подарками, Колчак подражал покойному императору. Скорее всего, однако, подражание было неосознанным: зная солдатскую жизнь, Колчак хотел помочь фронту чем-то материальным, а не только речами и наградами.[1205]

Выступая на фронте, Колчак говорил, что он «такой же солдат, как и все остальные, что для себя он ничего не ищет, а старается выполнить свой долг перед Россией». Однако и Будберг, и Гинс свидетельствовали, что общение с солдатами у верховного правителя получалось несколько натянутым. Он говорил с ними слишком литературно, употребляя интеллигентские фразы и обороты, – и как будто стеснялся. Впечатление большого начальника произвести не умел, а подделываться под «своего брата» было не в его понятиях. Однажды какой-то старый солдат бухнулся перед ним на колени. Колчаку это очень не понравилось. «Встаньте, – сказал он, – я такой же человек, как вы», – и поспешно отошёл. Гинсу, который это наблюдал, показалось тогда, что «роль верховного правителя была навязана ему искусственно, что изображал он эту роль деланно, неестественно».[1206] Но тот же Гинс, как мы помним, рассказывал о том, как выступал Колчак на Экономическом совещании или на совещании в Екатеринбурге – ярко, деловито, по-настоящему хорошо. Трудно сказать, в чём тут дело: в субъективном ли восприятии наблюдателей, в действительном ли неумении говорить с народом или в том, что к осени Колчак начал «снашиваться».

На фронте Колчак, желавший до всего дознаться и всё сам увидеть, иногда слишком рисковал. Однажды, в конце августа, поезд верховного правителя прибыл в штаб армии на станции Лебяжьей, выдвинутый почти к линии фронта. Выслушав доклад командующего, Колчак приказал выгрузить из вагонов автомобили и ехать в штаб ближайшей дивизии, затем – в штаб ближайшего полка. Побывав там, верховный во главе кортежа выехал за сторожевое охранение. Проехали по степи несколько вёрст, стемнело – и потеряли дорогу (карта была очень плохая). Нарваться на разъезд красных ничего не стоило. К счастью, повстречались со своим разъездом.

А на следующий день, как писал Будберг, «опять понеслись четыре автомобиля по пустынным полям и перелескам». Приехав в штаб другой армии, узнали, что вскоре после их отъезда красные внезапным налётом конницы захватили Лебяжью. Видимо, знали о передвижениях Адмирала, но немного промахнулись.[1207]

Армия оставалась главным оплотом Колчака. Всё остальное было зыбко. Но и в армии всё явственнее начинали обозначаться трещинки. Наименее стойкими элементами среди солдат оказались как раз те, которые в обычной обстановке должны были бы её цементировать, – старые солдаты, прошедшие через прошлую войну, и сибиряки. Первые, испорченные фронтовой вольницей времён Керенского, не желали воевать и разлагающе действовали на остальных. Вторым, по существу, не видевшим красных, они представлялись чем-то противоположным нынешнему начальству, от которого, кроме порки и зуботычины, ничего не дождёшься. «У сибиряков, – писал неизвестный солдат с фронта, – одна мысль во время боя – поскорее перейти бы на сторону красных». (Видимо, речь идёт всё же больше о переселенцах.) Более надёжными и устойчивыми в бою показали себя молодые солдаты, выходцы из Поволжья и с Урала и пленные красноармейцы, добровольно перешедшие в Белую армию.[1208]

Офицеров сильно отвлекали от боевых дел заботы о семьях, которые либо оставались где-то в городе, либо тащились за армией в обозах. Жалованье, у солдат, офицеров и чиновников изначально очень небольшое, временами повышалось, но не поспевало за бешено скачущей инфляцией и превращалось в ничтожно малую величину. У солдат это подрывало боевой дух, офицеров толкало к «незаконным реквизициям» (проще говоря, к мародёрству), чиновников – к взяткам и казнокрадству. «Рядом с вакханалией спекулянтов… – вспоминал А. А. Никольский, – офицеры и их семьи, чиновники влачили жалкое существование, нуждаясь в самом необходимом…Допустить до этого было громадной ошибкой правительства. Оно обязано было какою угодно ценою, переводом жалованья в золотые рубли, уплатой иностранной валютою – парализовать это последствие инфляции и не допускать до того, чтобы те, кто отдавал жизнь на фронте, и их семьи жили жизнью нищих».[1209] Но Колчак и Министерство финансов стойко стояли на страже золотого запаса.

У офицеров было ещё одно слабое место – они страшно боялись попасть в плен, что грозило не только расстрелом, но и страшными мучениями перед концом. Существовало недоверие и к собственным солдатам: а вдруг перекинутся к красным? Поэтому случалось и так, что в опасные моменты первыми проявляли нестойкость именно офицеры.[1210]

Не все офицеры, особенно столичные, были довольны Колчаком и его политикой. Ещё в апреле в Омске появился бывший ординарец и помощник Корнилова В. С. Завойко, предприниматель и крупный помещик. Он предлагал уступить Японии, в обмен за помощь, все острова в Тихом океане. Не надеясь на сочувствие Колчака такой идее, он начал интриговать против него, готовить почву для переворота – среди казачьих офицеров и иностранных дипломатов. Тогда, в апреле, составлять такие комплоты было не время. Завойко никто не поддержал, и его выслали за границу. Однако он обосновался у Семёнова и писал там памфлеты против Колчака.[1211]

Потом многое изменилось, и в Ставке, когда-то сыгравшей немалую роль в смещении Директории, стали обозначаться какие-то движения против Колчака. 20 июля 1919 года на рассмотрение начальства была подана информационная записка, неразборчиво подписанная каким-то подполковником. В ней говорилось, что «население высказывает по отношению к правительству желание видеть большую, чем до сих пор, твёрдость», что оно «приветствовало бы введение чрезвычайного полевого суда и осадного положения» (в Омске). В конце этой записки автор касался союзников и тесно связанных с ними руководителей Чехословацкого корпуса. «Трудно будет убедить [их], что они должны идти за адмиралом Колчаком, – писал подполковник, – так, значит, нужно провозгласить другого, тогда чехословаки будут сговорчивее».[1212]

Никаких помет и резолюций на записке нет. Судя по всему, это внутренний документ Ставки. Ясно, что он не был инициирован и не подавался генералу Лебедеву, который назван там «солью в глазах французов». Всё это выглядит довольно странно. Скорее всего в недрах Ставки уже в ту пору зрел какой-то заговор против Колчака, но то ли не созрел, то ли растворился в сумятице последних месяцев его правления.

Война ложилась тяжёлым бременем на народное хозяйство, особенно в стане белых. Почти трёхкратное превосходство красных в численности контролируемого населения оборачивалось тем, что под властью белых оно испытывало в три раза более значительные тяготы. Как ни старалось сибирское крестьянство уклониться от своих обязательств в отношении государства, всё же от реквизиций, мобилизаций и инфляции оно страдало не меньше, если не больше, других слоев населения.

Основной мотив крестьянских настроений был выражен в одном из писем, выбранном военным цензором для своей аналитической записки. «Надоела нам уже эта война, то с немцами, то со своим же братом, – писал сибирский крестьянин. – Уж помирились бы, что ли. Нам при царе лучше жилось, чем в свободу: хлеб был, деньги, хотя и небольшие, тоже водились, а теперь имеешь их много, да что толку в них».[1213]

В деревне подымала голову большевистски настроенная голытьба. В сводках военной цензуры отмечалось также, что и «крестьяне среднего достатка, ещё так недавно сочувствовавшие нашей армии, с приближением фронта резко изменили своё отношение». И это понятно, ибо близость фронта накладывала на крестьян подводную повинность, обязанность выпечки хлеба, а кроме того, многократно умножились потравы. Наиболее устойчивым элементом в сибирской деревне, кроме казаков, оставались крепкие крестьяне-старожилы и молокане (сектанты). Видимо, под воздействием зажиточных крестьян в некоторых деревнях Курганского уезда были установлены дежурства для вылавливания дезертиров и оказания помощи проходящим войскам и обозам.[1214]

Летом 1919 года улучшилось движение на Транссибирской магистрали.[1215] Усилиями правительственных и союзных войск мятежники были отогнаны от железной дороги. Но это не означало, что партизанское движение удалось искоренить. 26 августа Будберг записал в дневнике: «Неприятно смотреть на висящую в моём кабинете огромную карту, на которой заведующий сводками офицер наносит красными точками пункты и районы восстаний в нашем тылу; эта сыпь делается всё гуще и гуще, а вместе с тем всё слабее становится надежда справиться с этой болезнью».[1216]

Крестьянин любил партизан не более, чем казака с нагайкой, а мобилизации, правительственные и партизанские, – просто ненавидел. Но если уж деться было некуда, он предпочитал, чтобы его сын шёл в партизаны, а не в солдаты. В солдаты – это угонят далеко, и счастье, если вернётся в рваной шинели и с пустой котомкой. В партизаны же – это где-то здесь, недалеко, ещё, может, что-нибудь и раздобудет для хозяйства. Ведь бывает же: заберут какую-нибудь станицу или городишко – и приносят домой кто ситцу, а кто и швейную машинку или ещё что-нибудь. Конечно, при такой психологии и экономике партизанщина (сельская разновидность «атаманщины») могла закончиться не раньше, чем Гражданская война.

В Приморской и Амурской областях партизанское движение приобрело едва ли не всеобщий характер. Здесь почти не было богатых крестьян, середняков и крестьян-старожилов. Все были новосёлы и – бедняки. И все чувствовали острую обиду на правительственных чиновников, обещавших молочные реки, заманивая в этот далёкий край, где, как оказалось, ничего не растёт, а что вырастет, то смоют проливные дожди, непрерывной чередой идущие со стороны Великого океана. Природа Дальнего Востока и в самом деле мало подходила для традиционного среднерусского земледелия. Крестьяне почти не занимались хлебопашеством, а промышляли кто чем – в основном в тайге.

Крестьянское недовольство, естественно, приняло большевистскую окраску. Крестьяне прятали у себя скрывающихся большевиков, делились с партизанскими отрядами скудным своим продовольствием, охотно шли в партизаны. Дальневосточная деревня совсем не давала солдат в армию и почти не выполняла государственных повинностей. Относительно Приморья сообщалось, что «вся область кипит мелкими крестьянскими восстаниями, которые в сумме дают грозную картину».

Основную тяжесть борьбы с дальневосточной партизанщиной взяли на себя японские войска. Они несли большие потери, но, в свою очередь, действовали настолько беспощадно, сжигая деревни и расстреливая правых и виноватых, что у местных властей складывалось впечатление, что они задались целью освободить этот край от русского населения. Впрочем, каратели из отряда атамана Калмыкова в этом отношении от японцев мало в чём отставали. Американцы же, в пику японцам, начинали заигрывать с социальными низами, так что даже возникали подозрения в их сочувствии большевизму и контактах с повстанцами.

Всё это более или менее безучастно наблюдал генерал Хорват, вместе со своим бессильным правительством, не выезжая никуда за пределы Владивостока.[1217]

18 июля указом Колчака Хорват был смещён с должности верховного уполномоченного Российского правительства на Дальнем Востоке, и эта должность была упразднена. Розанов, занявший место Хорвата во Владивостоке, получил не столь пышный титул – главного начальника Приморского края.[1218]

В Совете министров продолжались прежние раздоры, усиливались трения между ведомствами. Потеряв терпение, Колчак 26 июня направил в Совет министров приказ, в коем говорилось:

«В дни великого лихолетия, в разгар священной борьбы за спасение Родины, когда на дело этой борьбы должны быть направлены все силы и все помышления верных сынов России, вновь обнаруживается и распространяется зловредная язва, которая подтачивала нашу государственную и военную силу с начала войны 1914 года.

Поступающие ко мне сведения и многоразличные заявления, которые я слышу от многих представителей различных ведомств, убеждают меня в том, что вместо дружной работы на пользу Родины между различными ведомствами вновь начинается преступная рознь, угнетавшая нас в минувшую Великую войну.

Представители некоторых ведомств и учреждений стараются подчёркивать промахи и упущения других, имея своею целью не исправление последствий сделанных упущений, а изобличение их, не считаясь с тем вредом, который приносит подобное отношение к святому делу возрождения Родины.

Опять, как и раньше, в общую дружную работу въедается борьба удельных самолюбий, мелкие честолюбивые желания выставить всячески свою работу и по возможности опорочить работу соседа и набросить на неё тень, что создаёт атмосферу взаимной недоброжелательности и подозрительности.

Всем должно быть ясно, что только при совместной работе, когда каждая единица управления государством работает в полном согласии с другими, стремясь к выполнению своей работы с наименьшими ошибками, и возможна продуктивная деятельность органов государственного управления.

Категорически требую прекращения розни, недоброжелательства и стремления выискать промахи других и повелеваю каждому заниматься порученным ему делом, не критикуя деятельность других, право на что имеют только их начальники.

В случае обнаружения подобного рода явлений буду принимать беспощадные меры к искоренению зла, которое в корне подрывает работу по управлению государством.

Моё повеление сделать известным всем без исключения служащим на государственной службе».[1219]

Межведомственная борьба – неизбежный спутник государственного управления. Никакие грозные приказы не в состоянии её истребить. Если она выходит за допустимые рамки, значит, в правительстве нет объединяющего и направляющего к одной цели лица. Таким руководителем не мог быть Адмирал, постоянно занятый военными делами. После ноябрьского переворота перестал таковым быть и Вологодский. Он как-то сразу сник и потерялся перед Колчаком, более яркой личностью. Он держался на своём месте только потому, что был известен своей безупречной добропорядочностью и его уход был бы воспринят сибирской общественностью и союзниками как нехороший знак. Он и сам признавал, что ему недостаёт инициативы и активности.[1220] Будберг же называл его просто «обмылком». А генерал П. Ф. Рябиков с сожалением отмечал, что «Адмиралу не хватало с начала его деятельности в столь ответственной роли верховного правителя ни сильного волей, знанием, опытом и широким кругозором военного советника и начальника штаба, ни гражданского помощника с кругозором прежде всего государственного человека».[1221]

16 августа 1919 года, по представлению Вологодского, получил отставку Михайлов – едва ли не самый колоритный, если не считать Будберга, деятель Омского правительства. Как вспоминал Вологодский, Адмирал не без колебаний подписал этот указ. Михайлова свалила начавшаяся в июле безудержная инфляция, в коей он, наделавший немало ошибок, был, кажется, менее всего повинен. В обстановке войны, да ещё при очень ограниченном использовании золотого запаса, инфляция была неизбежна.

Новым министром финансов по предложению Вологодского был назначен Л. В. фон Гойер.[1222] Это был опытный финансист. Однако его репутации сильно вредило то, что прежде он был связан с Русско-Азиатским банком, и весь одиум, который окружал этот банк в глазах сибирской общественности, невольно перешёл на нового министра. Исправить положение он не смог, да и что можно было сделать, когда всё уже начинало сползать в бездну. Финансисты в таких случаях говорят: «Дайте нам хорошую политику, и мы вам сделаем хорошие финансы».

Один из мемуаристов, кадет Л. А. Кроль, утверждал, будто власть лишь номинально принадлежала Колчаку, фактически же – Совету министров, который забрал её у Директории и оставил у себя.[1223]

Не будем долго останавливаться на этом заявлении, сделанном явно наперекор истине. Лучше зададимся вопросом: был ли Колчак неограниченным диктатором, сосредоточившим в своих руках всю полноту власти на контролируемой территории? Думается, нет. И, судя по многим признакам, он сам это понимал. Ибо ограничителей было много. Прежде всего – многообразная в своих проявлениях «атаманщина»: не только казачья (Семёнов, Анненков, Калмыков, которых так и не удалось полностью подчинить), но и армейская, олицетворением коей был Гайда, партизанская, вырывавшая из-под его контроля обширные территории, эсеровская, проникавшая буквально во все щели с одной целью: всё портить, ломать, расстраивать, не задумываясь о последствиях. Другим ограничителем были союзники с их настоятельными и противоречивыми советами. Одни из них (японцы) поддерживали дальневосточных атаманов, другие (французы) – чехов и лепили себе сателлитов из польской, латышской, украинской диаспоры в Сибири, третьи (американцы) искали «истинную» демократию в партизанщине. Уже этого, наверно, достаточно, чтобы не считать Колчака диктатором в полном смысле этого слова. Укоренилось, между прочим, мнение, что он был плохим дипломатом. Но никто не задумывался над тем, сколько выдержки, терпения, ловкости и настойчивости было нужно, чтобы лавировать между теми, другими, третьими и четвёртыми – словно в стремительных водах Благовещенского пролива между льдами.

Но действовали и другие ограничители: взяточничество и леность чиновничества, непослушание и разгильдяйство офицеров, сплошное «безголовье», то есть нехватка в Сибири подготовленных и опытных людей, способных занять ответственные должности.

Существовали, наконец, ограничители и в самом Колчаке. «…Судя по тому, что слышал о нём в Харбине, – писал Будберг, – думал, что это самовластный и шалый самодур, и совершенно ошибся. И в этом вся тяжесть положения, ибо лучше, если бы он был самым жестоким диктатором, чем тем мечущимся в поисках за общим благом мечтателем, какой он есть на самом деле». И далее генерал добавлял: «По внутренней сущности, по незнанию действительности и по слабости характера он очень напоминает покойного императора».[1224]

Сравнение смелое, небезупречное, но интересное. Конечно, Колчак во многом отличался от Николая П. Адмирал имел бешеный темперамент, а государь проявлял невозмутимое спокойствие во всех случаях жизни. Николай II, с юности привлекавшийся отцом к государственным делам, хорошо знал систему государственного управления, а Колчак до конца путался в ней, засылая поручения не по адресу.[1225] Покойный император был больше созерцатель и сибарит, что особенно обнаружилось в Ставке. Колчак тоже не был и не считал себя большим специалистом в военно-сухопутном деле, но он был работником, делавшим для фронта всё, что было в его силах.

Колчак очень трудно расставался со своими соратниками – с теми, кто когда-то был нужен и принёс пользу, а потом обанкротился. Он слишком долго держал на посту начальника штаба генерала Лебедева, непопулярного в армии и обществе и много раз доказавшего свою непригодность для столь высокого поста. Он чуть ли не до самого конца не расставался с Сукиным, который играл при нём довольно вредную роль: вместо того чтобы по возможности придерживать великодержавные амбиции Адмирала, он старался их подогреть. Этим Колчак опять-таки отличался от Николая II, который быстро освобождался от обременительного для каждого правителя чувства благодарности и не стеснялся отправлять министров в отставку. Подход свергнутого императора лучше совмещался с государственными интересами, а Колчака – был более человечен.

Николай II довольно спокойно относился к тому, что революционеров принято вешать. О Колчаке же говорили, что для него всегда было сущим мучением подтвердить смертный приговор.[1226] Хотя, конечно, такое иногда приходилось делать. Пленных коммунистов он приказал расстреливать. Тут он понимал, что положение безвыходное: «Или мы их перестреляем, или они нас».[1227]

Но, видимо, была одна общая черта. Это – верность руководящей идее. У каждого она была своя. Николай II, по выражению А. А. Блока, всегда был готов «за древнюю сказку мёртвым лечь». Эта сказка – царь, народ, золотые купола… – относилась скорее к XVII веку и была совсем уж утопична. Колчак же горел иным желанием – увидеть Россию обновлённой, процветающей, великой, – чтобы её флот вновь бороздил океанские просторы, – но не расставшейся со своим старым дорогим наследием – с теми же золотыми куполами, с пыхтящим самоваром на накрытом столе, со стопкой чистой, как слеза, водки в день Воскресения Христова. Его, Колчака, утопизм был в том, что он хотел восстановить всё это сразу и как можно в менее усечённом виде. Разве, например, будет Россия такой же великой, как была, если от неё отсечь какой-то кусок? Ведь ничего «лишнего» у неё не было!

Если отвлечься от всего, что говорили о последнем императоре начиная с 1916 года, то надо сказать, что его всё же почитали в народе. Не то, что любили, а именно чтили как символ государственности. Колчак же, судя по некоторым данным, пользовался уважением на белой территории именно как личность. В одном письме, попавшем в военную цензуру, говорилось: «…Суди сам, при каких тяжёлых условиях приходится создавать новую Россию адмиралу Колчаку. Он, кажется, хороший человек, патриот, любит свою родину. К сожалению, ему приходится бороться с саранчой справа и слева».[1228]

Сочувственные отзывы поступали и из-за рубежа. «Видели ли Вы адмирала Колчака и какого Вы о нём мнения и его правлении? – спрашивал в частном письме один американец. – На расстоянии он нам кажется хорошим и, пожалуй, единственным человеком, вокруг которого могли бы собраться элементы, подающие надежды на спасение бедной, истекающей кровью России».[1229]

Как все мечтатели, Колчак любил уединение и одиночество – ещё со времён японской эмиграции. Гинс замечал, что он бывал недоволен, когда кто-то прерывал выпадавшие ему редкие часы уединённого чтения. Среди книг, читавшихся Адмиралом, он заметил издававшийся до революции «Исторический вестник». Старая Россия не выходила у него из головы.

В Омске Колчак не приобрёл новых друзей. Самыми близкими ему людьми здесь оставались адмирал Смирнов и Анна Васильевна. Но первый как-то не очень врос в омскую обстановку и держался больше близостью к Колчаку. Анну Васильевну же всюду сопровождал шепоток – она ведь не была законной супругой верховного правителя.

* * *

В отечественной исторической литературе распространилось утверждение, будто в июне 1919 года Колчак отклонил предложение регента Финляндии (временного главы государства) генерала К. Г. Маннергейма двинуть на Петроград 100-тысячное войско в обмен на полное признание её независимости.[1230] Именно так представлено это дело в дневнике Будберга,[1231] и оттуда, наверно, и пошла эта легенда. Но генерал и сам знал об этом только понаслышке. Между тем соответствующие документы давно опубликованы, и в их свете вся эта история выглядит иначе.

В мае Колчак получил от генерала Н. Н. Юденича некоторые материалы относительно организации Северо-Западного фронта и, в частности, о предполагавшемся походе финской армии на Петроград. До этого времени финская армия вела себя пассивно, и только в Карелии действовали небольшие финские отряды, называвшиеся добровольческими и явно преследовавшие цель присоединить к Финляндии этот край.

Ознакомившись с материалами, Колчак ответил: «Операция против Петрограда может иметь весьма важное стратегическое значение, отвлекая большевистские силы от сибирского фронта. Занятие столицы нанесло бы большевикам тяжкий моральный удар. Считаю необходимым, чтобы выполнение намеченной задачи происходило в полной уверенности, что она осуществляется по поручению и согласно указаниям Российского правительства. Уполномочиваю Вас принять главнокомандование всеми русскими силами Северо-Западного фронта». Относительно вторжения финских «добровольцев» в Карелию были проведены переговоры с французскими представителями, которые дали успокоительные заверения, и было решено пока не ставить этот вопрос, чтобы не осложнять отношений с Финляндией.[1232]

24 июня Колчак обратился с личным посланием к Маннергейму. Он, в частности, писал:

«Я исхожу из убеждения, что должно быть сделано всё возможное для достижения наиболее скорого сокрушения большевизма. Поэтому я хотел бы надеяться, что Вы побудите финляндское правительство принять участие в общем деле и перейти к решительным мерам для освобождения северной столицы России, начав активные военные операции в направлении Петрограда.

От имени русского правительства я хочу Вам заявить, что сейчас не время сомнениям и колебаниям, связанным с какими-либо политическими вопросами. Не допуская мысли о возможности в будущем каких-либо неразрешимых затруднений между освобождённой Россией и финляндской нацией, я прошу Вас, генерал, принять это моё обращение как знак неизменной памяти Русской армии о Вашем славном прошлом в её рядах и искреннего уважения России к национальной свободе финляндского народа».[1233]

В это же время делались попытки склонить западных союзников к поддержке плана похода финской армии на Петроград при непременном участии войск Юденича. Это удалось сделать лишь отчасти. 9 июля союзники довели до сведения Маннергейма о неимении с их стороны возражений против такой операции.

16 июля Маннергейм дал ответ на послание Колчака. Он писал:

«…Финляндскому народу и его правительству далеко не чужда мысль об участии регулярных финляндских войск в освобождении Петрограда. Не стану от Вас скрывать, г. адмирал, что, по мнению моего правительства, финляндский сейм не одобрит предприятия, приносящего нам хотя и пользу, но требующего тяжёлых жертв, если мы не получим гарантий, что новая Россия, в пользу которой мы стали бы действовать, согласится на некоторые условия, исполнение которых мы не только считаем необходимым для нашего участия, но также необходимой гарантией для нашего национального государственного бытия».[1234]

Эти условия стали известны из сепаратного соглашения Юденича с Маннергеймом. Помимо официального признания независимости Финляндии, оно включало в себя ещё целый ряд пунктов, в том числе безвозмездную передачу ей всех военно-морских баз на её территории, «признание права полного самоопределения за карелами Олонецкой и Архангельской губерний в границах, точно установленных международной комиссией», и, наконец, уступку Финляндии никогда ей не принадлежавшего арктического порта Печенга.

20 июля Сазонов телеграфировал, что условия Маннергейма представляются неприемлемыми. В частности, разъяснял он, требование «самоопределения» карелов скрывает стремление финского правительства аннексировать часть Олонецкой и Архангельской губерний.[1235] Колчак, конечно, понимал это и без разъяснений. Знал он и то, что передача Финляндии, без всяких условий, Свеаборга и других военно-морских баз разрушит всю систему обороны Петрограда с моря. В тот же день телеграммой в Архангельск он предупредил Миллера: «Не вступайте ни в какие договорные обязательства с финляндским правительством. Условия соглашения неприемлемы, и нет уверенности в активной помощи Финляндии».[1236]

Через несколько дней после этого Маннергейм покинул пост главы государства, проиграв президентские выборы. Таким образом, поход финской армии на Петроград отпал не из-за неуступчивости Колчака по вопросу о независимости Финляндии, а вследствие того, что Маннергейм выдвинул явно неприемлемые условия, а затем потерял власть.

29 июля начались ежедневные совместные заседания Совета министров и союзных высоких комиссаров для рассмотрения помощи, необходимой в деле восстановления российского транспорта, снабжения армии и населения. Со стороны союзников в них участвовали Ч. Эллиот (Англия), Р. Моррис (США), граф де Мартель (Франция) и Мацусима (Япония). С ними находились генералы Нокс, Жанен В. Гревс (США) и Таканаяги (Япония). Заседания начинались обычно в два часа пополудни, после завтрака, который союзные комиссары проводили совместно. Докладывал Сукин. Комиссары вежливо выслушивали, кое-что уточняли, спрашивали и ровно в четыре часа удалялись на вечерний чай. Так продолжалось несколько дней, пока Сукин не осветил, полно и всесторонне, нужды армии, транспорта и экономики.

– Если правительство теперь удержится, – доверительно сказал на прощание Моррис, – то вас, наверно, признают. Это экзамен.

«Экзаменаторы» разъехались, не сообщив оценок, но по внешнему их виду, по тому, как они вели себя на заседаниях, наиболее проницательные министры сумели сделать правильные выводы.

Эллиот, океанограф и востоковед, человек замкнутый и холодный, обычно сидел с видом безнадёжного скептицизма. Иногда неплохо шутил, что вносило оживление в ход заседания. Моррис, наоборот, был очень серьёзен, но Гинсу казалось, что он с трудом сдерживает смех. Де Мартель внешне был неуловим. Но говорили, что без его согласия Жанен ничего не делает. И возможно, именно граф первым высказал афоризм, широко распространившийся во французской миссии: «Да, адмирал Колчак человек хороший, но если бы нашёлся кто-то получше, было бы ещё лучше».[1237]

В Омске так и не дождались ни признания, ни помощи в рамках согласованной программы. Главная причина охлаждения союзников заключалась в отступлении на фронте. Но были и другие причины. Говорили, например, о двойственной позиции посла в Вашингтоне Бахметева, который сохранял верность Керенскому и втихомолку работал против Омского правительства.[1238] В конце концов правительство Колчака признало только Королевство сербов, хорватов и словенцев (будущая Югославия).[1239]

В армии и обществе росло разочарование в западных союзниках, и взоры обращались в сторону Японии. «Я не вижу, – писал один офицер, – иного спасения для России, как только помощь Японии живой силой. Без этого мы погибли». Но было опасение, что за свою помощь Япония потребует территориальных уступок. Японцы, жившие и работавшие в России, считали, что их стране не нужна сибирская территория – Япония заинтересована лишь в поставках из России металла, сырья и рыбы. Но оставалось неясным, соответствуют ли такие настроения политике японского правительства. Не прояснила полностью этот вопрос и поездка генерала Романовского в Японию, которого там встретили очень радушно.[1240] А потому верховный правитель продолжал рассчитывать на помощь западных союзников и по-прежнему ориентировался прежде всего на них.

* * *

Продолжая наступление в стык между Сибирской и Западной армиями, красные 7 июня заняли Ижевский завод, а 11-го – Боткинский. Взаимодействия между двумя армиями никак не получалось. Чтобы наконец добиться этого, Колчак 11 июня передал Западную армию в оперативное подчинение генералу Гайде.[1241] Результат оказался неожиданным. Гайда первым делом издал приказ, в котором в буквальном смысле обругал командный состав Западной армии во главе с Ханжиным. Возмущенные офицеры подали рапорт верховному главнокомандующему с просьбой отдать их всех под суд или оградить от подобных поношений.

Тогда Колчак решил вручить командование фронтом в руки опытного военачальника – генерала М. К. Дитерихса. Но возникло опасение, что Гайда не станет ему подчиняться. К 20 июня «Сибирского Бонапарта» вызвали в Омск, и разговор между ним и Адмиралом шёл в присутствии Вологодского. Колчак спросил Гайду, будет ли он подчиняться приказам главнокомандующего фронтом. Гайда знал о предстоящем назначении Дитерихса и ответил: «Я, Ваше высокопревосходительство, всегда готов подчиняться Вашим приказаниям, но когда между Вами и мною ставятся два таких средостения, как, с одной стороны, Ставка с людьми, распоряжения которых я считаю вредными для фронта, и, с другой стороны, генерал Дитерихс, я не могу оставаться на своём посту». – «Не можете, – сказал Адмирал решительным тоном, но с ноткой сожаления, – тогда я буду считать Вас свободным от командования Сибирской армией». Обескураженный и обиженный, Гайда высказал желание как можно скорее вернуться к себе в Чехию.[1242]

В тот же день Гайда был уволен, а командование Сибирской армией временно перешло в руки начальника её штаба генерала Б. П. Богословского. Гайде выдали 70 тысяч франков золотом и отправили во Владивосток особым поездом. Однако перед отъездом он успел побывать у Жанена и заручился его поддержкой. Поэтому Гайда остался во Владивостоке. Здесь вокруг него стали группироваться все «обиженные» – от эсеров до бывшего министра юстиции Старынкевича. Гайда поддерживал контакты с Болдыревым, уехавшим в Японию, с Хорватом на КВЖД, а также с некоторыми иностранными представителями, прежде всего с американцами.[1243]

20 июня были произведены и другие кадровые перемещения. Колчак закрепил за собой должность верховного главнокомандующего вооружёнными силами Российского государства. Дитерихс занял освобождённый Колчаком пост главнокомандующего Восточным фронтом. Ханжин был освобождён от командования Западной армией, на его место Колчак назначил генерал-майора К. В. Сахарова.[1244]

Сахаров привлёк Колчака, по-видимому, такими своими качествами, как решительность и максимализм. Верховный правитель часто ошибался в людях. Будберг же, большой мастер на уничтожающие характеристики, отметил, что Сахаров больше подходит на должность начальника карательной экспедиции или командира дисциплинарного батальона.[1245]

Новый командующий Западной армией отличался исключительной требовательностью к подчинённым. Мало было хорошо выполнить приказ – надо было также как следует, «отчётливо» об этом доложить. В противном случае – если приказ выполнен хорошо, но доложено не «отчётливо», – можно было получить большой нагоняй. Генерал добивался того, чтобы солдаты и офицеры имели хорошую выправку, хорошо отдавали честь, отвечали по уставу. Командующий завёл даже свои «потешные войска» – егерский батальон при штабе, вымуштрованный, подтянутый, лихо певший песни на марше. Во время смотров генерал чуть не бежал вдоль строя, так что за ним никто не мог угнаться – совсем как Пётр Великий.

Всё это шло вразрез с установившейся в Белой армии своеобразной дисциплиной, внешне не очень выраженной. Ханжин, Каппель, Войцеховский требовали прежде всего, чтобы был исполнен приказ, не обращая внимания на то, вытянулся ли в струнку офицер, докладывая об этом. Между новым командующим и «старожилами» Западной армии возникли трения. Набор стандартных выражений в сахаровских приказах («упорно удерживать», «энергично перейти в наступление», «нанести стремительный удар») вызывал иронические усмешки – рады бы сделать, да ведь армия вышла из-под Уфы страшно измотанной и обескровленной.[1246]

Победоносное наступление на Восточном фронте столь неожиданно сменилось поспешным отступлением, что Ставка во главе с Лебедевым долгое время пребывала в растерянности. Стратегия и тактика отступления по-настоящему стали разрабатываться лишь с приходом Дитерихса. Он пришёл к выводу о необходимости глубокого отхода. Оставшиеся на фронте арьергарды, по его замыслу, должны были удерживать отступление в допустимом темпе. Тем временем основные силы надо было отвести за реку Ишим, дать им отдохнуть, пополнить и в конце лета вновь перейти в наступление.[1247] Изъян этого плана, по-видимому, состоял в том, что слишком легко отдавался противнику такой удобный для обороны рубеж, как Уральские горы.

Западная армия, несмотря на понесённые потери, в общем укладывалась в намеченный темп отступления и даже пыталась задержать противника – порой не без успеха. 24 июня красные форсировали реку Уфу и вошли в горные проходы. 2–5 июля в горах развернулось сражение, в результате которого красные взяли станцию Кропачёво. 13 июля белые оставили Златоуст. Ещё медленнее отступала Южная армия.

В целях спрямления линии фронта Сибирская армия 1 июля должна была оставить Пермь. Но затем в этой армии, вскоре после ухода Гайды, стали происходить странные вещи. Она быстро теряла боеспособность и разваливалась.[1248] Видимо, начала сказываться деятельность эсеров, в своё время пригретых Гайдой в своём штабе и на командных должностях. Стремительно отступая, она уже 14 июля сдала Екатеринбург, обнажив правый фланг Западной армии.

Ставке пришлось срочно проводить реорганизацию. Приказом от 22 июля Сибирская армия была разделена на 1-ю и 2-ю. 1-ю возглавил генерал А. Н. Пепеляев. 2-ю – генерал Н. А. Лохвицкий. Западная армия стала называться 3-й.[1249] К сожалению, реорганизация спасла от дальнейшего разложения только часть бывшей Сибирской армии – 2-ю армию. Что касается Анатолия Пепеляева, ставшего командиром 1-й армии, то он был назначен, видимо, прежде всего потому, что для сибиряков был своим генералом, а не «навозным», как называют в Сибири людей приезжих, «навезённых». П. Ф. Рябиков был, наверно, во многом прав, когда писал, что младший Пепеляев, «будучи отличным, храбрым и решительным строевым офицером…не имел ни особых способностей для крупных операций, ни хорошего военного образования и широкого кругозора».[1250]

На подступах к Челябинску Лебедев и Сахаров решили дать большое сражение. Была разработана сложная операция с целью «заманить» в Челябинск 5-ю армию Тухачевского, а затем окружить её и уничтожить. При этом некоторым дивизиям ставилась задача вести бой на два, а то и на три фронта. Ознакомившись с планом, Будберг заметил, что такое под силу только хорошо подготовленным войскам с высоким боевым духом, а не таким, которые «не выдерживают флангового огня и даже признаков нахождения неприятеля в тылу и на флангах». И вообще, сказал он, такие операции годятся только для «больших показных маневров».[1251]

Дитерихс был решительно против. Главной задачей в данный момент он считал упорядочение отступления 1-й и 2-й армий. В их расположение он и уехал. В его отсутствие Лебедеву и Сахарову удалось уговорить Адмирала начать операцию. 3-я и Южная армии были временно выведены из подчинения Дитерихсу и подчинены непосредственно Колчаку. В их состав был передан почти весь имевшийся у Ставки резерв (три дивизии, ещё не совсем подготовленные).

24 июля красным был сдан Челябинск. При отходе в городе произошло большевистское восстание, отчего пострадали арьергардные части и последние из отходящих эшелонов. Войдя в город, красные начали энергичные действия, закрепляясь в его окрестностях. Так что сразу выяснилось, что, вопреки донесениям белой разведки, армия Тухачевского вовсе не выдохлась от безостановочного наступления, что в ней достаточно свежих частей, прибывших из глубокого тыла.

25 июля перешла в наступление Уфимская группа под командованием Войцеховского, перед которой была поставлена задача обойти Челябинск с севера. Первые два или три дня наступление шло успешно, и в обозе у красных началась паника. Но Волжская группа Каппеля, натолкнувшись на сильное сопротивление, не смогла обойти город с юга. Клещи не сомкнулись. К тому же Уральская группа 3-й армии, прикрывавшая Войцеховского с севера, стала отступать под натиском противника. А 1-я и 2-я армии не оказали никакой помощи.

29 июля красные возобновили общее наступление. 3-я армия отходила с большими потерями. Некоторые части остались в окружении и сдались. Особенно много сдавшихся было в дивизиях, взятых из резерва. 4 августа красные взяли Троицк, и Южная армия оказалась отрезанной.[1252]

В. Н. Пепеляев записал в дневнике следующие слова Колчака, сказанные 25 июля: «Генерал Дитерихс был против этих боёв и за отход без боя от Челябинска, но я приказал дать бой. Это риск – в случае неудачи мы потеряем армию и имущество. Но без боёв армия всё равно будет потеряна из-за разложения. Я решил встряхнуть армию. Если бы вы знали, что я пережил за эти дни!»[1253]

После Челябинской операции с Лебедевым, против которого были сильно настроены армия и общество, пришлось наконец расстаться. 12 августа он был смещён с должностей начальника штаба Верховного главнокомандующего и военного министра.[1254] Военным министром стал генерал А. П. Будберг. Должность начальника штаба Верховного главнокомандующего осталась незамещённой в ожидании приезда известного военного авторитета, генерала Н. Н. Головина.

На Лебедева впоследствии валили всю ответственность за неудачу белого дела в Сибири. Многие обвинения имели основания. Лебедев имел солидное военное образование (как-никак – Академия Генштаба), но пришёл на высокий пост без достаточного командного опыта. Как известно, на любом высоком посту, имея хорошую теоретическую подготовку, но без практики и знания жизни, можно добиться ужасных результатов. И всё же не может один человек, даже высокопоставленный, провалить всё дело.

Лебедева многие считали реакционером. Это не совсем так, хотя можно вспомнить, что отчасти вследствие его нажима позиция Омского правительства по вопросу о помещичьем землевладении в нужный момент оказалась не очень внятной. Есть, однако, документы, которые освещают эту личность с другой стороны. Например – его письмо командующему Западной армией Сахарову, отправленное в июле 1919 года:

«Все лица, приезжающие с фронта, единодушно свидетельствуют, что в армии всё чаще и чаще и чаще замечаются случаи применения некоторыми офицерами к солдатам рукоприкладства. Если в старой Русской армии рукоприкладство квалифицировалось как преступное деяние, влекущее за собой тяжёлое наказание, то тем более этому позорному явлению не может быть места в возрождённой Русской армии, борющейся за водворение порядка и законности. Прошу принять все меры к немедленному пресечению вышеуказанного явления, разъясняя офицерам, что такое отношение к делу может способствовать розни между ними и солдатами, что не дремлющий враг не замедлит использовать эту рознь в своих преступных замыслах… что, наконец, сражаясь за осуществление Великого Будущего России, стыдно применять давно уже осуждённые и навеки погребённые всем культурным миром методы воздействия на подчинённых. Тех же офицеров, которые будут глухи к этим разъяснениям, немедленно предавать военному суду, распоряжения о чём уже неоднократно отдавались».[1255]

Так что можно всё же думать, что ближайший сподвижник Колчака был человеком просвещённым и культурным.

Дитерихс вернулся к командованию Восточным фронтом. Армии продолжали отступать, сильно потрёпанные, но, вопреки прогнозам Будберга, катастрофы не произошло.

После ночного боя с 13 на 14 августа был оставлен Курган.[1256] Через несколько дней красные перешли через реку Тобол. Военные действия переместились в Сибирь. Лето продолжалось, принося новые разочарования, но это – уже несколько другая история.

Осенние надежды

От Кургана до Омска расстояние невелико. Уже, казалось, ничто не могло остановить большевиков, и в августе, как вспоминал Гинс, в сибирской столице воцарилась «атмосфера животного страха».[1257]

Но как раз в это время зашевелилось Сибирское казачье войско, ибо красные вступили на его территорию. Иванов-Ринов, совершивший поездку по станицам, привёз целую пачку общественных приговоров о поголовной самомобилизации. Этот призыв был поддержан Большим войсковым кругом, заседавшим с 7 по 13 августа. Круг постановил призвать на фронт всех казаков с 18 до 45 лет. А из малолеток и стариков создать дружины самоохраны.[1258]

Атаман Иванов-Ринов, решивший, что настал его час, выступал в роли спасителя. Он получил право непосредственного доклада верховному правителю. Ему были открыты безграничные кредиты – на наём рабочих для уборки урожая в казачьих хозяйствах, на покупку амуниции и снаряжения и т. д. Он превратился в настоящий кошмар для военного министра, который жаловался, что атаман «обобрал все наши склады», взяв на каждого предполагаемого мобилизованного казака «по пять и по шесть комплектов и летнего, и зимнего обмундирования», не оставив другим почти ничего.[1259] Ведь и Адмирал, без лишнего шума, тоже издал указы фактически о всеобщей мобилизации. И призываемых тоже надо одевать, обувать и вооружать. И никто, между прочим, не думал нанимать рабочих для уборки крестьянских полей, а в 1919 году выдался отличный урожай.

Сибирские казачьи части было решено объединить в Отдельный Сибирский казачий корпус – ударную силу Восточного фронта. Командиром корпуса был назначен Иванов-Ринов. 10 августа, после литургии в казачьем Никольском соборе ему были вручены грамота Круга и войсковое знамя. Адмирал зачитал указ о производстве его в генерал-лейтенанты. Гинс иронически заметил по этому поводу, что награды и звания в Омске раздавались «щедро и авансом».[1260]

Однако честолюбивые замыслы атамана простирались гораздо дальше. 19 августа в Омске собралась конференция девяти казачьих войск Сибири и Дальнего Востока, руководство которой оказалось в руках того же Иванова-Ринова. А 28 августа Колчаку были вручены постановления конференции, в коих содержались требования перейти к полной военной диктатуре, сократить число министерств до пяти, упразднить Сенат, создать две должности помощников верховного правителя (по военной и гражданской части) и учредить особое казачье министерство (министр должен избираться Общеказачьей конференцией), а казаков посылать на фронт только под командованием их атаманов. Адмиралу всё это представилось как нелепые домогательства: «Они хотят сделать меня чем-то вроде императора и в то же время требуют помощников. „Помощник диктатора“ – это какой-то абсурд…»[1261] Некоторые из казачьих требований были отвергнуты сразу, другие задвинуты в долгий ящик – на том дело и кончилось. У верховного правителя были другие заботы, более спешные.

Летом 1919 года некоторые благоразумные люди заговорили о том, что необходим «запасной центр», куда правительство могло бы переехать в случае опасности. В Совете министров вопрос о «разгрузке» Омска (слово «эвакуация» пока избегали) впервые был поднят 14 июля самим Адмиралом. Будберг записал в дневнике, что Колчак приехал на заседание «угрюмый, но настроенный в пользу эвакуации». Однако его поддержали только генералы Будберг и Матковский. Министры же на разные лады повторяли призывы дать отпор врагу и защищать Омск во что бы то ни стало. В этих речах Будберг заподозрил боязнь потерять контроль над правительством, если оно покинет Омск. «Всё это узкий эгоизм омского курятника», – записал он в дневнике. Пылкие речи министров поколебали Колчака, и было принято половинчатое решение создать комиссию по разгрузке Омска.[1262]

8 августа Будберг вновь возбудил в Совете министров вопрос об эвакуации Омска. На этот раз Адмирал отсутствовал, но кто-то сообщил, что он против эвакуации, равно как и союзники. После этого, по словам Будберга, «полились речи в духе Мининых и Пожарских, вплоть до выхода всех министров с винтовками, когда придётся защищать Омск». «…Какой злой рок отнимает у очень неглупых и по-своему дельных людей здравый смысл в таком серьёзном деле?» – недоумевал генерал.[1263]

Между тем из Омска кое-кто начал уже выезжать. Государственные служащие под разными предлогами выпрашивали командировки на восток. Началось брожение в семьях «неглупых и по-своему дельных людей». В середине августа в Читу выехали семьи Вологодского, Гинса и других высших должностных лиц.[1264] 22 августа Совет министров принял постановление о разгрузке Омска.[1265]

В конце августа в Омск приехал, наконец, долгожданный генерал Н. Н. Головин. Долго знакомился с обстановкой, вникал в ход дел – и через месяц-полтора вдруг уехал, сославшись на болезнь.[1266] Видимо, посчитал, что дела плохи, а рисковать собственной персоной ему не хотелось.

1 августа Будберг представил Адмиралу проект: «…собрать немедленно всех шатающихся по Омску генералов, военных инженеров и офицеров и экстренно отправить их на рекогносцировки рек Тобола и Ишима и на составление проекта их укрепления». При этом он объяснил, что в настоящем виде белые силы не готовы к маневренной, наступательной войне, что надо дать им основательно отдохнуть и что укреплённые рубежи на сибирских реках (правый берег всегда выше) в сочетании с превосходством белых в артиллерии могут обеспечить такой отдых. Колчак, выслушав Будберга, видимо, только из вежливости, приказал передать доклад в Ставку.[1267] Там он, очевидно, был отправлен в архив.

О переходе к обороне Адмирал в то время даже не думал. Неудачи казались ему временными. Верный ученик Суворова, Ушакова и Макарова, он и вообще-то признавал только наступление. Оборонительная тактика связывалась у него с именами Куропаткина, Витгефта и Рожественского. Уроки блестящей защиты Нахимова и Кондратенко, которые, имея ограниченные ресурсы, защищались стойко и изобретательно, не запали ему в душу. Эта приверженность к стремительной атаке едва не принесла ему головокружительный успех, а затем ускорила проигрыш всей кампании.

Но надо сказать, что и среди генералов, воевавших вместе с Колчаком, Будберг был едва ли не единственным, кто настаивал на защитном варианте. Даже осторожный Дитерихс не думал надолго закрепляться на намеченных рубежах. Переход в новое наступление, как мы помним, планировался на август, но затем сдвинулся из-за Челябинской операции. Расчёт делался не только на собственные средства, едва ли достаточные, но и на то, что у красных стало ухудшаться положение на Южном фронте и они начали перебрасывать туда силы с Восточного. Впоследствии, уже в эмиграции, генерал Рябиков, один из ближайших помощников Дитерихса, задавался вопросом: «Не было ли наступление сибирских армий преждевременным и недостаточно подготовленным и не лучше ли было отказаться от него и провести зиму в позиционной борьбе за Ишимом?»[1268] Время ведь работало не на советскую власть, на чьей территории свирепствовали голод и эпидемии.

Дитерихс расположился со своим походным штабом на небольшой станции к западу от Омска и приступил к подготовке наступления. По воспоминаниям Рябикова, это был «человек с ясным и быстрым умом, прямыми и твёрдыми взглядами». Он не скрывал своих монархических убеждений и глубокой религиозности. В его кабинете висело много икон. Дитерихс обладал большой трудоспособностью в соединении со стремлением самому всё знать и чуть ли не всё делать – часто сам писал даже телеграммы. В этом отношении он сильно напоминал генерала Алексеева.

Дитерихс был, как говорят, человеком очень нервным – пожалуй, не менее, чем Колчак. Но если Адмирал вспыхивал, начинал шуметь, бросать вещи – и вскоре утихал, а потом и забывал эпизод, то у Дитерихса вспышки гнева внешне мало в чём выражались. Поэтому многим он казался человеком спокойным и уравновешенным.[1269] Однако в самом себе он способен был носить и копить обиду очень долго, разряжая накопившееся чувство тогда, когда надо было бы уже обо всём забыть.

Красные уже подходили к Ишиму, когда Дитерихс 1 сентября дал приказ о наступлении. Первой двинулась вперёд 3-я армия. Волжская группа генерала Каппеля, усиленная ижевцами, южнее железной дороги остановила красных и обратила их вспять. А 3 сентября красные обнаружили у себя в тылу части Уральской группы генерала Косьмина, совершившие глубокий обход с юга. 5-я армия Тухачевского оказалась в критическом положении. Однако сразу же было замечено, что красные уже не те, какими были в пору «полёта к Волге». Они стали значительно устойчивее и не так легко поддавались панике.

Окружённые красные части, хотя и в довольно растрёпанном виде, смогли выйти из кольца. Кроме того, Тухачевский послал в бой свои резервы – две дивизии, одна из которых была уже выведена из его подчинения и готовилась к отправке на Южный фронт. Проявив такое самоуправство, командарм стабилизировал фронт. На всём его протяжении завязались упорные бои.[1270]

В августе, раскручивая идею создания Сибирского казачьего корпуса, Иванов-Ринов хвастливо заявлял, что выставит 18 тысяч шашек и штыков. В действительности удалось собрать 7,5 тысячи.[1271] К началу наступления комплектование корпуса завершено не было. Только 7 сентября основные его силы развернулись в долине Ишима.

Корпус имел приказ обойти с юга линию фронта, пройти по тылам красных и взять Курган. Но в это же время обходный маневр совершала ударная группировка красных. Столкновение лоб в лоб произошло 9 сентября на тракте из Петропавловска в станицу Звериноголовскую, у посёлка Островного (на современных картах – Островка Северо-Казахстанской области). Авангард Казачьего корпуса с ходу, не развернувшись в лаву, но лишь разомкнув ряды, вместе со штабами и командирами во главе с Ивановым-Риновым пошёл в атаку на изготовившегося к обороне противника, сквозь плотный ружейный, пулемётный и артиллерийский огонь. Очевидцы говорили, что зрелище было неописуемое.

Бой длился минут 40. Красные стреляли в упор и до самого конца. Их пушки замолчали лишь тогда, когда казаки изрубили артиллеристов. Обе стороны понесли тяжёлые потери—и трудно сказать, кто больше. По сведениям белых, полегло около 500 красноармейцев. Видимо, примерно столько же и казаков. Белые захватили всю артиллерию красных, участвовавшую в бою, и значительную часть пулемётов.

В тот же день казаки захватили и станицу Пресновскую, где была окружена часть ударной группировки красных. Всего же в двух сражениях 9 сентября казаки разгромили шесть стрелковых полков и четыре артбатареи красных.

Бой у Островного наблюдали Колчак и Нокс, оказавшиеся на передовой линии. Восхищённый Адмирал в тот же день наградил Иванова-Ринова орденом Георгия 4-й степени.[1272]

В сентябрьском наступлении у белых были и другие яркие эпизоды. Например, 10 сентября при занятии станции Голышманово они захватили весь штаб оборонявшей её красной бригады вместе с комбригом и канцелярией, а также 500 пленных.[1273]

3-я армия с боями продвигалась вперёд, а 1-я и 2-я армии долго не могли сдвинуться с места. Возникла угроза удара с севера во фланг 3-й армии. Тогда Дитерихс, решив опередить красных, приказал Уфимской группе Войцеховского нанести удар с юга по красным частям, противостоящим бывшей Сибирской армии. Это облегчило положение 1-й и 2-й армий, они тоже пошли в наступление, но продвигались с большим трудом. Правда, перед 2-й армией был очень крепкий противник.[1274]

После успеха под Островным и Пресновской, купленного очень дорогой ценой, наступательный порыв Казачьего корпуса вдруг выдохся. Неоднократные попытки прорваться сквозь фронт, чтобы совершить рейд по красным тылам, оказались тщетными.[1275] Приказ командующего фронтом оказался невыполненным. Иванов-Ринов ссылался на усталость людей и лошадей, нехватку фуража и на дожди, которые испортили дороги.

Дитерихс воспринял всё это как формальные отговорки и пришёл в крайнее негодование, ибо конный рейд с захватом Кургана был существенной частью его плана. Приказом командующего фронтом Иванов-Ринов был отстранён от командования корпусом. Но у него сразу же объявилась масса заступников из числа верных ему людей в казачьей верхушке. К Дитерихсу явилась делегация Сибирского казачьего войска, и, как вспоминал генерал Рябиков, командующий согласился отменить свой приказ. Правда, согласно другим данным, Иванов-Ринов командовал Казачьим корпусом только до 19 сентября, а потом перешёл на должность помощника Сахарова. Вопрос, стало быть, не выяснен. Но, как с полным основанием отмечал Рябиков, Дитерихс нашёл себе в лице Иванова-Ринова смертельного врага, который с тех пор всеми силами старался испортить и обострить его отношения с Адмиралом.[1276]

Неудача с Казачьим корпусом отчасти была восполнена действиями авиации. В течение сентября было совершено 58 вылетов. 14 сентября шесть самолётов произвели налёт на станцию Курган, сбросив 15 бомб на стоящие на путях составы и подвергнув станцию пулемётному обстрелу, вследствие чего на ней возникла паника.[1277]

С середины сентября сопротивление красных приобрело более организованный и упорный характер. 1-я армия вскоре остановилась, не доходя до Тобола. Из частей 2-й армии лишь одна вышла на его берег, продержалась здесь два дня и отошла вёрст на 15 к востоку.[1278]

3-я армия продолжала упорно продвигаться вперёд. 29 сентября её части оказались примерно в 40 верстах от Тобола. После этого красные, не желая быть прижатыми к реке, на довольно широком участке спешно отошли за Тобол. Но южнее, в районе Звериноголовской, где фронт держала Отдельная Степная группа во главе с генералом Д. А. Лебедевым, противник продолжал занимать прочные позиции на восточном берегу Тобола.[1279] В целом же «полёт к Тоболу» и по своим масштабам, и по результатам далеко не мог сравниться с «полётом к Волге».

И всё же сентябрьские победы, после затянувшейся полосы военных неудач, вызвали ликование в Омске. В сочетании с успехами деникинских войск они рассматривались как поворотный момент в Гражданской войне, как предвестник скорого и победоносного её окончания. В этой обстановке Колчак решился на такой шаг, к которому его давно склонял Совет министров, но на который не хотел пойти в период неудач, чтобы он не рассматривался как проявление слабости, – на преобразование Государственного экономического совещания в орган, избираемый населением.

16 сентября Адмирал вернулся с фронта и созвал Совет верховного правителя. Кроме обычных членов, туда были приглашены Дитерихс и Дутов. Оба поддержали проект. Дитерихс, однако, оговорился, что такое Совещание принесёт пользу лишь в том случае, если будет состоять в основном не из интеллигентов, а из крестьян. Этот момент решено было последовательно провести во всех актах.

На следующий день были опубликованы составленные Гинсом накануне «Грамата верховного правителя» и рескрипт Вологодскому. В «Грамате» (в былые времена такой документ был бы назван Манифестом), в частности, говорилось:

«…Исполненный глубокою верою в неизменный успех развивающейся борьбы, почитаю я ныне своевременным созвать умудрённых жизнью людей земли и образовать Государственное земское совещание для содействия мне и моему правительству прежде всего по завершению в момент высшего напряжения сил начатого дела спасения Российского государства.

Государственное земское совещание должно, далее, помочь правительству в переходе от неизбежно суровых начал военного управления, свойственных напряжённой гражданской войне, к новым началам жизни мирной, основанной на бдительной охране законности и твёрдых гарантиях гражданских свобод и благ личных и имущественных.

Такие последствия продолжительной гражданской войны всего сильнее испытывают на себе широкие массы населения, представляемые крестьянством и казачеством. Вызванная не нами разорительная война поглощала до сих пор все силы и средства государственные. Справедливые нужды населения по неизбежности оставались неудовлетворёнными, и Государственное земское совещание, составленное из людей, близких земле, должно будет также озаботиться вопросами укрепления благосостояния народного».

В рескрипте Вологодскому верховный правитель указывал, что он поручает Совету министров «разработать в ближайшее время проект Положения о Государственном земском совещании, как органе законосовещательном, с правом запросов министров и с правом выражения пожеланий о необходимости законодательных и административных мероприятий».

Несмотря на царившее в то время в Омске приподнятое настроение, правительственные акты встречены были всё же неоднозначно. Иностранцы спрашивали: «Когда же будет издан закон – „грамат“ мы уже читали много?» У правых был свой вопрос: «Зачем эти парламенты?» Недовольны были и левые: «Почему законосовещательное, а не законодательное?»[1280] Совет министров приступил к выработке проекта Положения, но это дело явно не поспевало за событиями и не было завершено.

Сам Колчак, как говорят, довольно скептически к нему относился. Однажды в беседе с Гинсом он сказал:

– Вы правы, что надо поднять настроения в стране, но я не верю ни в съезды, ни в совещания. Я могу верить в танки, которых никак не могу получить от милых союзников, в заём, который исправил бы финансы, в мануфактуру, которая ободрила бы деревню… Но где я это возьму?[1281]

В обстановке преждевременного оптимизма, воцарившейся в Омске после сентябрьских побед, Комиссию по эвакуации переименовали в Межведомственное совещание по вопросам деэвакуации. На его заседании 2 октября уполномоченный Министерства внутренних дел сделал доклад, в коем подчеркнул, что правила деэвакуации должны быть рассмотрены в срочном порядке, дабы избежать того хаоса, «который наблюдался в первые дни эвакуации Уфимского края и Приуралья». В ходе заседания выяснилось, что с августа до октября в Иркутск было вывезено всего три отдела омских министерств: Экономический отдел Министерства снабжения и продовольствия, часть служащих Экспедиции заготовления бумаг Министерства финансов и Главное управление местами заключения Министерства юстиции. Управляющий Иркутской губернией эсер П. Д. Яковлев, ссылаясь на нехватку в городе помещений, просил разрешения продвинуть эти отделы далее на восток или расселить по уездным городам. Совещание отвергло эти домогательства как необоснованные, приняло с поправками правила о деэвакуации, и чиновники разошлись, уверенные, что скопившиеся в Омске беженцы будут водворены на прежние свои места без паники и хаоса.[1282]

В начале октября Колчак получил из Парижа от Софьи Фёдоровны два письма, написанные ещё в июне. По-видимому, они не сохранились. Скорее всего их уничтожил сам Александр Васильевич, опасаясь, что они могут попасть в чужие руки. Но сохранился ответ, который Колчак писал на борту парохода, отправившись вниз по Иртышу до Тобольска, недавно освобождённого от красных. Затем небольшая приписка была сделана уже по возвращении, 20 октября. За это время у Колчака, как видно, сильно изменилось настроение: письмо написано в спокойном тоне, а в приписке прорывается раздражение.

В письме Софьи Фёдоровны, по-видимому, были какие-то упрёки, отчасти, наверно, связанные с пребыванием в Омске Анны Васильевны и со сплетнями на этот счёт, которые доходили и до Парижа.

Александр Васильевич в связи с этим писал: «У меня почти нет личной жизни, пока я не кончу или не получу возможности прервать своё служение Родине». Мой девиз, продолжал он, тот, с которым шёл в последнюю свою битву чешский король Ян в 1346 году: «Ich diene» («Я служу»). «Я служу Родине, – ещё раз подчёркивал он, – своей Великой России так, как я служил ей всё время, командуя кораблём, дивизией или флотом».

«Не мне оценивать и не мне говорить о том, что я сделал и чего не сделал, – продолжал он. – Но я знаю одно, что я нанёс большевизму и всем тем, кто предал и продал нашу Родину, тяжкие и, вероятно, смертельные удары. Благословит ли Бог меня довести до конца это дело, не знаю, но начало конца большевиков положено всё-таки мною. Весеннее наступление, начатое мною в самых тяжёлых условиях и с огромным риском… явилось первым ударом по Советской республике, давшим возможность Деникину оправиться и начать в свою очередь разгром большевиков на Юге… На мой фронт было брошено всё, что только было возможно, и было сделано всё… чтобы создать у меня большевизм и разложить армию. И эту волну большевизма я перенёс, и эта волна была причиной отхода моих армий вглубь Сибири. Большевики уже пели мне отходную, но „известия оказались несколько преувеличенными“, и после ударов со стороны Деникина, облегчивших моё положение, я перешёл опять в наступление».

Софья Фёдоровна задавала вопрос, должна ли она здесь, в Париже, занимать положение жены верховного правителя России. В связи с этим она спрашивала, нет ли возможности увеличить высылаемое ей ежемесячное содержание с пяти до восьми тысяч франков, поскольку представительство потребует немалых трат. Александр Васильевич в категорической форме отвечал, что никаких приёмов делать не только не требуется, но и недопустимо. И вообще надо быть крайне осторожной с разными представителями, русскими и иностранными: «Я не являюсь ни с какой стороны представителем наследственной или выборной власти. Я смотрю на своё звание, как на должность чисто служебного характера. По существу, я верховный главнокомандующий, принявший на себя функции и верховной гражданской власти, так как для успешной борьбы нельзя отделять последние от функций первого… Во всех отношениях, особенно с иностранцами, надо помнить, что я глава непризнанного правительства…» Увеличить выплаты своей семье до восьми тысяч франков он признал невозможным ввиду того, что при падении курса рубля это составит огромную сумму около 100 тысяч рублей: «А таких денег я не могу расходовать, особенно в иностранной валюте».

Вопрос о союзниках и их помощи вызвал со стороны верховного правителя горькую тираду: «Я не буду много говорить об этом прежде всего потому, что я не доверяю никогда бумаге своих взглядов в таких деликатных вещах. Скажу лишь, что все отношения, на иностранной политике основанные, определяются успехом или неуспехом. Когда у меня были победы, всё было хорошо, когда были неудачи, – я чувствовал, что никто меня не поддержит и никто не окажет помощь ни в чём. Всё основано только на самом примитивном положении – победителя и побеждённого. Победителя не судят, а уважают и боятся, побеждённому – горе! Вот сущность всех политических отношений, как внешних, так и внутренних».

О повседневной своей жизни он сообщал: «Я или на фронте, или в своём кабинете в Омске, зачастую не имея в течение дня полчаса свободных от работы. Все развлечения сводятся к довольно редким поездкам верхом за город да к стрельбе из ружей – я последнее время почему-то полюбил это занятие. У меня есть несколько верховых лошадей; как главнокомандующий, я должен перед войсками появиться верхом, недавно генерал Нокс подарил мне канадскую лошадь. Часто мне приходится работать одному по ночам в своём кабинете, и я завёл себе котёнка, который привык спать на моём письменном столе и разделяет со мной ночное одиночество».

Письмо, довольно длинное и неровное по настроению, свидетельствовало о том, что отношения между супругами к этому времени стали далеко не безоблачными. Однако для Александра Васильевича Софья Фёдоровна по-прежнему оставалась «дорогой Соничкой».

В пакет было вложено короткое письмо к сыну:

«Дорогой милый мой Славушок.

Давно я не имею от тебя писем, пиши мне, хотя бы открытки по нескольку слов.

Я очень скучаю по тебе, мой дорогой Славушок. Когда-то мы с тобой увидимся.

Тяжело мне и трудно нести такую огромную работу перед Родиной, но я буду выносить её до конца, до победы над большевиками.

Я хотел, чтоб и ты пошёл бы, когда вырастешь, по тому пути служения Родине, которым я шёл всю свою жизнь. Читай военную историю и дела великих людей и учись по ним, как надо поступать – это единственный путь, чтобы стать полезным слугой Родине. Нет ничего выше Родины и служения Ей.

Господь Бог благословит тебя и сохранит, мой бесконечно дорогой и милый Славушок. Целую крепко тебя. Твой папа».[1283]

Вряд ли этот пакет дошёл по адресу ещё при жизни Адмирала.

* * *

После сентябрьских боёв на Восточном фронте установилось относительное затишье. Обе стороны решили перевести дух и подождать подкреплений. Красные провели мобилизацию в недавно отвоёванных районах Урала и Зауралья, и перед Колчаком на левом берегу Тобола предстали недавние его солдаты – теперь уже в красноармейских шлемах со звездой. (Отступая через родные места, солдаты обыкновенно там и оставались.)

А Белая армия не получила почти ничего – ни пополнений, ни обмундирования, хотя уже наступали холода. В чём-то, конечно, сказывались неразворотливость и несогласованность действий Ставки и интендантства. Но главная причина, видимо, состояла в том, что людские и материальные ресурсы Сибири находились уже на пределе. Военные в это никак не желали верить. Им казалось, что «богатый сибирский тыл» – это бездонная бочка. Вновь начались трения между командующим фронтом и военным министром. Будберг вскоре серьёзно заболел, ушёл в бессрочный отпуск и уехал. 6 октября на должность военного министра был назначен генерал М. В. Ханжин,[1284] бывший командующий Западной армией.

Бои местного значения не прекращались ни на день. Белые стремились окончательно вытеснить противника за Тобол, красные цеплялись за плацдармы на правом берегу. Больших успехов белым достичь не удалось. На юге генерал Лебедев так и не дошёл до Звериноголовской. На севере деревня Дианово несколько раз переходила из рук в руки.

Генерал П. П. Петров, всю войну провоевавший в передовых рядах и чуть ли не в окопах, вспоминал, что бои за Дианово начинались обычно с того, что наступавшая пехота, часто без резервов, растягиваясь в цепь, выходила на исходное положение. Фланги занимала конница. Начинала свою работу артиллерия, цепи поднимались и начинали бежать вперёд. Конница старалась зайти противнику в тыл. Красные открывали огонь, не дожидаясь, когда белые войдут в зону досягаемости. Белые кричали «ура!». Стрельба со стороны красных становилась беспорядочной. Примерно за версту до противника они не выдерживали и уходили. Если же нервы прежде сдавали у атакующих и они ложились, то поднять их было трудно.

Красные командиры задерживали беглецов и поворачивали назад. Вскоре следовала контратака – и всё повторялось, только в обратном направлении. Такие эпизоды в общем-то были характерны для Гражданской войны. До кровавых штыковых схваток дело доходило нечасто. Когда же Дианово решили взять окончательно и подбросили туда подкрепления, оказалось, что и к большевикам подошли свежие силы. Так что Дианово за ними и осталось.[1285]

Белое командование, в свою очередь, решило создать плацдарм на левом берегу. 13 октября оренбургские казаки переправились через Тобол и захватили деревню Предино южнее Кургана.[1286] Дитерихс знал, что красные готовят наступление, но надеялся их опередить.

Загрузка...