Глава V ФРАНЦУЗСКИЙ ЛАНГЕДОК

ПРАВЛЕНИЕ ЛЮДОВИКА СВЯТОГО И АЛЬФОНСА ДЕ ПУАТЬЕ (1249–1271)

После смерти последнего графа из дома Раймондинов Альфонс де Пуатье и Жанна Тулузская без малейших затруднений вступили во владение графством. Они были в крестовом походе с Людовиком Святым, но все взяла на себя Бланка Кастильская, регентша королевства. Хотя в Фенуйедских горах, на границе с арагонским Руссильоном, еще держался замок Керибюс, укрывавший нескольких катарских пастырей, можно считать, что после отречения Транкавеля и смерти Раймона VII французское господство над всем краем стало бесспорным.

Но почти все надо было начинать сначала, чтобы эта область, больше чуждая, нежели еретическая, действительно присоединилась к королевству. К примеру, было бы достаточно, чтобы у Альфонса Пуатье и Жанны Тулузской было потомство, и новый графский дом мог снова обрести опору в местном сепаратизме. Для французского единства было великой удачей, что этот брак остался бездетным. Конечно, сюзеренитет Франции над графством Тулузским никогда серьезно не оспаривался, и если бы двум последним Раймонам вздумалось подчиниться Арагону или Англии, это осталось бы лишь попыткой без особых последствий.

Следует, однако, отметить, что Франция в начале XIII в., как и Германия или Италия, — не более чем географическое понятие. Высшему суверену королевства, королю, повиновались лишь на севере Центрального массива. Замена Монфоров на Капетингов в бывших транкавельских фьефах, образование французских сенешальств в Бокере и Каркассоне, утвержденное договором 1229 г., были первым удачным и прочным приобретением королевского домена на Юге. Отныне эта область зависит от Парижа теснее, чем Шампань или Бургундия, которые расположены ближе. Автономии самого графства Тулузского или того, что от него оставалось, постоянно угрожает наличие французской администрации в Каркассоне. Людовик Святой, отправляясь в крестовый поход, совершает важный политический акт: аббатство Псалмоди он меняет на побережье, где позже возникнет Эг-Морт. Король хотел иметь на средиземноморском побережье французский порт. Таким образом королевский домен пытается стать королевством от моря до моря. Франция перестает быть географическим понятием, а становится политическим единством. Она еще не стала единым государством в современном смысле слова, но никто не сделал больше, чем Людовик Святой, чтобы ускорить это преобразование.

Он в высшей степени обладал чувством справедливости и находил, что это к тому же лучшая и самая плодотворная политика. Он поддерживал всеми силами инквизицию, понимая, что единство королевства — это прежде всего единство религиозное, но при этом испытывал отвращение к мести и считал, что сеньоры-файдиты, все преступление которых состоит в верности своим сюзеренам, несправедливо обобраны. Таким был, например, случай Оливье де Терма, история которого прекрасно иллюстрирует то, о чем я говорю.

Он родился в 1197 г. от Раймона де Терма и Эрмессинды де Курсавин. Раймон де Терм, прочно обосновавшийся в Корбьерах, владелец одного из самых сильных замков области, успешно противостоял в одиночку то арагонскому королю, своему южному соседу, то виконту Безье и Каркассона, своему соседу северному, прямым вассалом которого он был, то графу Тулузскому. Его владения были чем-то вроде независимого княжества между Тулузой, Каркассоном и Перпиньяном. Впрочем, он был очень склонен к ереси, и похоже, что к тому времени, когда Симон де Монфор в 1210 г. осадил его замок, там не отправляли католического культа более тридцати лет. Крепость оказала сильнейшее сопротивление, и в конечном счете Симон де Монфор сумел взять ее, только добившись капитуляции. Раймона де Терма заключили в одну каркассонскую башню, а что сталось с его сыном, которому тогда было тринадцать лет, — неизвестно. Но мы вновь встречаем его в 1227 г. Теперь ему уже тридцать и он поступил на службу к Раймону VII, доверившему ему охрану замка Ла-Бесед в Лораге. Этот изгнанник, подобно многим другим, рассчитывает только на войну, чтобы отвоевать потерянное наследство. Однако, оставив крепость Ла-Бесед, которую осадил сенешаль Каркассона Юмбер де Боже, в 1228 г. Оливье де Терм примиряется с церковью.

Все говорит о том, что это примирение было глубоко искренним, так как поведение Оливье де Терма всю оставшуюся жизнь убедительно свидетельствовало о его набожности. Тем не менее он не отказывается от мысли возвратить потерянные домены, и его позиция хорошо демонстрирует, что религиозное примирение — это одно, а политическое — совсем другое. В 1240 г. Оливье де Терм в первых рядах примет участие в неудачной авантюре Транкавеля. В 1242 г., во время восстания Раймона VII, его снова отлучит от церкви архиепископ Нарбоннский, и очень похоже, что это последнее отлучение имело скорее политические причины, чем религиозные. Таким образом, Оливье де Терма можно считать выдающимся образцом местного патриота. Только в 1247 г. он окончательно подчинился вместе с Транкавелем.

Почти сразу же начинается крестовый поход, куда Оливье де Терм, у которого больше нет ничего на земле, сопровождает Людовика Святого. Сеньор, лишенный владений, примет участие во всех сражениях короля, покроет себя славой, как, например, в Сирии, под стенами Белинаса, который был Кесарией Филиппа, где спасет Жуанвиля [152] из очень затруднительного положения. Но лучше процитировать здесь сенешаля Шампани: «Когда монсеньор Жан де Валансьен услышал об опасности, в которой мы оказались, он явился к монсеньору Оливье де Терму и прочим военачальникам из его края и сказал им: „Сеньоры, именем короля прошу вас и приказываю, чтобы вы помогли мне освободить сенешаля“. Покуда он так волновался, монсеньор Гийом де Бомон подошел к нему и изрек: „Вы зря стараетесь, ибо сенешаль мертв“. А он (Оливье) ответил: „Мертв он или жив — об этом я сообщу королю“. Потом он тронулся в путь и пришел к нам, на гору, куда мы поднялись; и как только он появился у нас, так велел, чтобы я пришел с ним поговорить; и я так и поступил. Тогда Оливье де Терм сказал, что мы в великой опасности, ибо если мы будем спускаться или подниматься, то не сможем этого сделать без больших потерь, поскольку склон очень плохой и сарацины нас сомнут. „Но если вам угодно мне поверить, я освобожу вас без потерь“. Я ему ответил, чтобы он объяснил, чего он хочет, и я это сделаю. „Я вам скажу, — продолжал он, — как нам спастись. Мы отправимся отсюда вдоль этого склона, как если бы собирались двигаться к Дамаску; а сарацины, что находятся там, решат, что мы хотим на них напасть с тыла. А когда мы окажемся на этих равнинах, то пришпорим лошадей, и поскачем вокруг города, и перейдем ручей прежде, чем они смогут до нас добраться. И, однако же, мы нанесем им большой урон, так как подожжем сжатые хлеба, что посреди полей“. Мы поступили так, как он объяснил; и он велел взять тростник, из коего делают дудки, положить внутрь угли и выдуть их на сжатые хлеба. И так Бог спас нас благодаря совету Оливье де Терма».

Влияние этого крестового похода и созданного им братства по оружию на искреннее примирение сеньоров-файдитов с властью трудно переоценить. Бесспорно, нет лучшего средства примирения, как смешать за морем тех, кто был врагами дома. Если задуматься об этом, станет понятным, что крестовый поход Людовика Святого, каким бы неудачным он ни был, тем не менее послужил его политике умиротворения на Юге. Король даже смог проявить признательность за оказанные услуги: в 1250 г. в Сен-Жан-д'Акре король вернул Оливье де Терму замок Агилар и всю область Термене, за исключением самого замка Терм. Двумя годами позднее, когда в Яффе возникла ссора между рыцарями-южанами, посланными Альфонсом де Пуатье, и госпитальерами [153], король послал их рассудить Оливье де Терма.

Но в 1254 г. все же пришлось вернуться, и почти тотчас же Оливье де Терм включается в одну из последних военных операций — осаду Керибюса в 1255 г. Предпринятая Пьером д'Отеем, сенешалем Каркассона, осада оказалась трудной. В марте 1256 г. комендант крепости Шабер де Барбера был захвачен благодаря Оливье де Терму и получил жизнь в обмен на сдачу крепости. Поведение Оливье де Терма в этих обстоятельствах весьма походит на измену. Но он настолько перешел на сторону короля, что, несомненно, счел: пусть лучше Арагон оспаривает у Франции естественную границу по Корбьерам. Благодаря этому рыцарю судьба Лангедока соединилась с судьбой Франции, так как взятие Керибюса не только лишило катаров их последнего надежного убежища, но и подготовило Корбейский мир 1258 г. между Францией и Арагоном. Арагон отныне отказывается от всяких претензий на земли к северу от Корбьер, за исключением сеньории Монпелье; Франция поступает так же в отношении территорий к югу и отказывается от земель, принадлежащих ей по разделу в Вердене [154]. Так что Оливье де Терма можно по праву рассматривать как одного из людей, способствовавших установлению южной границы королевства.

Но его история не закончена. Вот он вернулся знатным вельможей, другом короля Франции на земли, которыми некогда управляли его предки. Но времена сильно изменились. Это уже не эпоха борьбы за независимость против сюзерена. Сенешаль Каркассона держит под непрерывным контролем самые незначительные действия вассалов. Монархическая централизация при Людовике Святом сделала огромный шаг вперед. Оливье де Терм не может с этим смириться — он принадлежит к иной эпохе. Мы видим, что с 1257 г., когда он составляет завещание, он отдает один за другим свои замки и земли в уплату за долги, которые, видимо, были огромными. Он предпочитает жить как простой человек, чем носить пустые феодальные титулы. И он смертельно скучает. Единственное лекарство — это заморская земля, о которой он, как и сам король, хранит ностальгические воспоминания. В 1264 г. мы вновь встречаем его в Акре; в 1267 г. он совершает третье путешествие на Восток и в 1270 г. присоединяется к королю под стенами Туниса. Последний раз он поедет на Восток в 1273 г. с двадцатью пятью рыцарями и сотней арбалетчиков. Там в 1275 г. он и умрет.

Я так долго рассказывал об Оливье де Терме, потому что история этого крупного южного сеньора действительно показательна. Это одна из самых прекрасных побед Людовика Святого. Никто больше него не был предан французском королю. Он оказался даже более преданным, чем сенешаль Шампани, который не сопровождал короля в последний крестовый поход. Возможно, бывший файдит единственный разделял с королем ностальгию по Святой земле, не дававшую Людовику Святому покоя в последние годы жизни. Многое можно было бы отдать, чтобы узнать, о чем говорили эти два человека, победитель и побежденный, на чужой земле. Хотя у них были разные языки, под конец, похоже, у них было одно сердце.

Но у Людовика Святого были во Франции государственные обязанности, которые он выполнял после возвращения из Святой земли и до отъезда в Тунис с неукоснительной тщательностью. В течение первых двадцати лет своего господства над бывшими транкавельскими доменами французы в целом очень плохо себя вели. Сенешали, бальи, мельчайшие чиновники третировали южное население с беззастенчивостью победителей. Отовсюду к королю шли горестные жалобы. Не считались ни с каким дарованным правом, изобретались предлоги, чтобы взимать огромные штрафы; королевские чиновники и судьи бесстыдно захватывали все, что желали. В 1247 г., прежде чем отправиться в крестовый поход, Людовик Святой в первый раз послал для восстановления справедливости королевских следователей, и они поработали так хорошо, что по возвращении короля в 1254 г. Юг был уже глубоко преобразован. Людовик Святой тем не менее не считал исправление дел достаточным, и в 1254 г. он посылает в сенешальства Бокер и Каркассон новых следователей, проработавших до 1257 г. Их миссия закончилась Великим ордоннансом 1259 г., надолго установившим правила управления на Юге. Их характеризуют две черты: 1) забота о правосудии в отношении жестоко страдающего населения; 2) забота о повсеместном и самом строгом укреплении королевской власти. Ничто не сделало больше для интеграции Юга во Францию, чем твердое и мудрое правление Людовика Святого.

В доменах Альфонса де Пуатье, т. е. в графстве Тулузском, дела обстояли не столь хорошо. Альфонс был государем алчным, старавшимся извлечь наибольшую возможную выгоду из своих земель. Тем не менее в подражание своему брату он проявлял некоторую заботу о соблюдении законов, так что Тулузская провинция после смерти бездетных последнего графа и графини в 1271 г. была подготовлена к последовавшему вскоре присоединению.

ОТ ЛЮДОВИКА СВЯТОГО ДО СТОЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ (1271–1337)

Если Людовик Святой и выказывал себя справедливым и доброжелательным, то все же всей своей властью он поддерживал инквизицию, и розыск еретиков, живых или мертвых, продолжался все его правление и правление его наследника Филиппа III (1270–1285) активнее, чем когда-либо. Мы тем не менее наблюдаем в течение второй половины XIII в. усиление активности катаров. Главы катарской церкви укрылись по большей части в Ломбардии, но через посредство своих нунциев они были тесно связаны с оставшимися в стране верующими. Жан Гиро очень справедливо сравнивал состояние катаризма на Юге в эту эпоху с положением католицизма в революцию, когда большая часть епископов эмигрировала, что не помешало неприсягнувшим священникам на свой риск продолжать деятельность.

Мы видели, что, начиная с договора 1229 г., катары создали секретную организацию. С потерей Монсегюра эта сеть не исчезла, и многочисленные доказательства этого мы находим в протоколах инквизиции. Вот, например, история Амблара Вассаля из Арифата, в Ломберской области, восстановленная по его допросу 1274 г.: в 1259 году Вассаль первый раз доносит на себя инквизитору Кастра и обвиняет себя в том, что в своем доме в Пеше в прошлом году дважды принимал еретиков. Но, надо думать, катары не рассердились на него за донос, поскольку семью годами позднее, в 1266 г., тот же самый Вассаль, находившийся при смерти, призвал пастырей, дабы получить consolamentum. Впрочем, ему не могли его дать, потому что Вассаль утратил разум. Выздоровев, он был тотчас же по приказу инквизитора Пьера де Гатина задержан и препровожден в Ломбер. Вскоре его выпустили в надежде, что он предаст некоторых еретиков. Но этого сделать он не мог — Добрые Люди ему не доверяли, надо признать, не без оснований. Чуть позже один файдит, Пьер де Румангу, вызвал Амблара в лес. Там он оказался среди файдитов, упрекавших его в намерении их предать. Затем Пьер де Румангу предложил ему сопровождать его в Ломбардию. Вассаль отказался, и поскольку позднее инквизитор упрекал его за это свидание, он отвечал, что получил от Пестилюса и Гийома Тиссейра, агентов инквизиции, разрешение свидеться с еретиками, дабы их предать. На самом же деле он никого никогда не предал. Чтобы уйти от постоянного надзора (потому что обе партии явно не доверяли ему), Вассалю пришлось жить в изгнании до 1274 г., когда его наконец задержали и он поведал инквизитору все то, о чем мы только что рассказали.

Можно легко умножить примеры такого рода. Они доказывают, что катарская церковь сохраняла подпольную активность и инквизиции не удавалось ее пресечь. Жан Гиро, к примеру, восстановил по реестрам инквизиции впечатляющий список лиц, присутствовавших с 1269 по 1284 гг. на собраниях Доброго Мужа Пажеса. А Гийом Пажес ведь был не один, и у нас есть имена многих Добрых Людей, не перестававших весь этот период кружить по стране. Однако если катаризм остается, несмотря на активность инквизиторов, чрезвычайно живучим, то к концу XIII в. его природа немного меняется. Прежде всего, южные дворянские роды, доселе его основная опора, или исчезли, что случалось чаще всего, или искренне обратились в католичество, как мы видели на примере Оливье де Терма. Самым верным остается народ, и по мере движения вперед во времени мы замечаем, что социальный уровень катаров, а соответственно и их культурный уровень беспрестанно снижается. Побежденный катаризм будет долго умирать, но борьба все еще яростна в эпоху, когда катары больше не могут рассчитывать на какую-либо мирскую помощь, потому что край полностью контролируется французским королем. Они возлагают свои последние надежды на дом де Фуа, сохранивший свою независимость, но совершенно невозможно предположить, что эти сеньоры действительно хотят спасти преследуемую церковь. Что более опасно для инквизиторов, так это враждебность, которую они все больше и больше встречают со стороны южных муниципалитетов, в частности, каркассонского. Консулы этого города, среди которых Гийом Пажес, пожаловались в 1280 г. Филиппу III на злоупотребления инквизиции. Их не стали слушать; но еще не раз население обратится к королевской власти и даже к папству, чтобы умерить рвение инквизиторов. Ведь инквизиция в конечном счете сама создала свое могущество. Опираясь на епископов вроде Бернара де Кастане, знаменитого епископа Альби, самой крепкой ее опоры, инквизиция смогла позволить себе нарушать самые твердые канонические правила. Ее могущество частично опиралось на реестры где фигурировали имена всех подозреваемых, и не было никого, кто бы чувствовал себя в безопасности от ее сыска.

Консулы Каркассона предприняли попытку уничтожить эти списки. Это случилось зимой 1284–1285 гг. Но инквизитор Жан Галанд раскрыл заговор — бесспорно, потому, что агент инквизиции, на которого рассчитывали заговорщики, выдал их. Этот агент, Жан Лагарригю, сам был бывшим катаром, и ничто лучше не показывает, до какой степени смешались обе партии. Ни инквизиторы, ни катары не могли полностью никому доверять. И действительно, мы встречаем во всех этих историях только двойных и малонадежных агентов. Если инквизиция под конец и взяла верх, то потому, что за ней все-таки стояла власть церкви и короля. Мы сейчас увидим это яснее, чем когда-либо, анализируя действия францисканского монаха Бернара Делисье при Филиппе Красивом (1285–1314).

Родившийся в Монпелье, вступивший в 1284 г. во францисканский орден, Бернар Делисье, видимо, обладал любознательным умом. В молодости он много путешествовал, в Милане был связан со знаменитым Раймундом Луллием (1235–1315), а в Монпелье с известным лекарем и алхимиком Арнольдом из Виллановы. С другой стороны, в эту эпоху существовал жестокий конфликт внутри францисканского ордена между спиритуалами [155], желавшими вернуться к строгости первоначального устава и порой тешившими себя мечтами о тысячелетнем царствии Божием, и большинством ордена. Бернар Делисье принадлежал к группе спиритуалов и много позже был осужден под этим названием. С другой стороны, если францисканцы часто, как мы видели по инквизиторским трудам, присоединялись к доминиканцам, то в этом случае они почти всегда смягчали строгости. Наконец, почти на всех уровнях между двумя нищенствующими орденами шло глухое соперничество.

Все это надо иметь в виду, если мы хотим понять необычайно острую борьбу, которую повел против инквизиции Бернар Делисье и которая чуть было не кончилась удачей при поддержке Филиппа Красивого. Этот загадочный государь до некоторой степени шел по стопам своего деда Людовика Святого. Он не меньше, чем тот, заботился о том, чтобы навязать всем королевскую волю и навести порядок в своем домене, хотя бы и за счет церкви. В экстремальных обстоятельствах он пренебрег рядом принципов и не побоялся противопоставить самому папе суверенитет короля. Столкновение с Бонифацием VIII назревало как раз в тот момент, когда Бернар Делисье восстал против инквизиции. Все началось довольно банально. В конце июня 1300 г. у ворот францисканского монастыря в Нарбонне объявляется доминиканский инквизитор Николя д'Абвиль, чтобы провести дознание по поводу некоего Кастеля Фабри, умершего на руках францисканцев и похороненного среди них. Бернар Делисье, который был чтецом в Нарбоннском монастыре, начинает защищать память своего друга Фабри. Но инквизитор отказывается его слушать. В это же время по провинции едут два королевских следователя, Жан де Пикиньи, видам Амьена, и Ришар Леневе, архидьякон Ожа в церкви Лизье. Они не испытывают никакой нежности к инквизиции, злоупотребления которой отмечают, и готовы выслушать Бернара Делисье, приехавшего из Нарбонна в Альби, где с помощью епископа Бернара де Кастане свирепствует инквизитор Фульк де Сен-Жорж. Впрочем, Бернар Делисье не одинок. Его поддерживает не только его орден — он лишь выражает с блестящим красноречием чувства населения. Это больше трибун, опирающийся на местные власти и народ, чем проповедник. В нем и в Жане де Пикиньи люди видят своих освободителей от ненавистного ига, потому что францисканец говорит от имени Бога и церкви, а видам Амьенский — от имени короля.

Прежде всего обращаются к королю. Бернар Делисье в сопровождении патрициев Альби и Каркассона едет во Францию. Консулы Каркассона и Альби всегда действуют заодно. Ничего лучше этого не показывает, какой было тогда относительная независимость городов и какими были их союзы. В конце 1301 г. Филипп Красивый принимает Бернара Делисье в замке Санлис и благосклонно выслушивает его разоблачения. Бернар Делисье говорит, что ересь давно побеждена и инквизиторы сражаются с несуществующим призраком лишь для того, чтобы продолжать пользоваться своей неограниченной властью. 8 декабря 1301 г., приказав начальникам Фулька де Сен-Жоржа отозвать его, король пишет об этом же инквизиторе епископу Тулузскому: «В то время как его долг заключался в искоренении заблуждений и пороков, он употребил свою власть лишь на их поддержку; под прикрытием дозволенного подавления он осмелился на вещи целиком незаконные, под видом благочестия — на вещи кощунственные и бесчеловечные; наконец, под предлогом защиты католической веры он совершал ужасные и омерзительные дела».

В конце концов король решает, что отныне для задержания подозреваемого требуется согласие и епископа, и инквизитора, и последний ничего не может делать только своей властью, то есть арестовывать кого бы то ни было. В случае конфликта собирают комиссию из четырех членов: доминиканского приора и чтеца, хранителя и чтеца францисканцев. Последним поручено нечто вроде контроля.

Но доминиканцы повиновались королевскому приказу лишь 29 июня 1302 г., да и Гийом де Морьер, приор Альби, назначенный вместо Фулька де Сен-Жоржа, оказался не лучше своего предшественника, а Жоффруа д'Абли из Шартра, преемник Николя д'Абвиля, был еще хуже. То есть инквизиция уступила только для видимости, и королю не хватило твердости. Новая поездка Бернара Делисье в Париж будет не такой успешной, как первая. Однако францисканский монах не падает духом. Народ поддерживает его, и Кастр потрясли серьезные волнения, когда один священник из Ла-Плате пожелал публично отлучить от церкви Жана де Пикиньи. Вскоре после своего возвращения из Парижа Бернар, проповедуя в Кастре, заявляет: «Все могущество инквизиторов зиждется на том, что никто не осмеливается с ними бороться. Надо осмелиться и не думать, что будет потом». Рождество 1303 г. Филипп Красивый проводит в Тулузе со своей женой Жанной Наваррской, тремя сыновьями и Гийомом де Ногаре, этим выходцем с Юга, родившимся в Сен-Феликс-де-Ка-раман, где некогда происходил катарский собор. Возможно, у Гийома де Ногаре среди родственников были Добрые Люди. Во всяком случае, 8 сентября 1303 г. в Ананьи он вполне отомстил за оскорбления лично Бонифацию VIII. При прохождении королевского кортежа толпа, подстрекаемая Бернаром Делисье, кричит: «Правосудия! Правосудия!» Бернар еще раз увидится с королем, снова будет обвинять инквизиторов в том, что они придумывают катаров в собственных целях. Ему возражают. Он напоминает, что признания они получают посредством пытки, и король 13 января 1304 г. издаст новый ордоннанс, подтверждающий ордоннанс от 8 декабря 1301 г. Здесь прибавлено, что темницы инквизиции построены, чтобы изолировать подозреваемых, а не мучить (ad custodiara, non ad poenam). В начале февраля король выехал через Каркассон в Безье. Его сопровождал Бернар Делисье, а принимал суверена в этом городе Эли Патрис, один из наиболее тесно связанных с Бернаром консулов Каркассона. Патрис попытался еще раз получить поддержку Филиппа Красивого против инквизиторов, но у французского короля в этот момент были другие заботы, как сказал без обиняков Бернару Ногаре.

Тут мы видим, как завязывается странный заговор, впрочем, оставшийся без последствий, что доказывает только то, что население Юга не было еще основательно привязано к Франции и могло при некоторых обстоятельствах смотреть на сторону. Эли Патрис и его коллега Гийом де Сен-Мартен вступают в контакт с третьим сыном короля Майорки Хайме II [156] с предложением передать ему провинцию, если он обещает защищать ее от инквизиции. Впрочем, консулы Каркассона ничего не хотели делать без поддержки консулов Альби, отказавшихся участвовать в этой авантюре. Сам король Майорки, отрекшись от своего сына, даже сообщил о заговоре Филиппу Красивому, и Эли Патриса и его друзей предали пытке. Что же касается Бернара Делисье, глубоко замешанного в деле, то его задержали во францисканском монастыре в Париже, где он не раз останавливался, когда приезжал с посольством к королю. Но его судил новый папа Климент V [157] (1305–1314), и он прожил долгие годы полуузником при дворе этого понтифика под покровительством кардинала-епископа Тускула. Более того, он добился от папы отправки в Альбижуа трех легатов с целью посетить тюрьмы инквизиции. Политика Филиппа Красивого и Климента V, его креатуры, как видно, была очень противоречивой, и если позднее Бернар Делисье будет осужден церковным трибуналом, то по причинам, на первый взгляд, не относящимся к его борьбе против инквизиции.

Конечно, когда в 1318 г. Бернар Делисье был арестован папой Иоанном XXII [158], первой статьей обвинения была борьба против инквизиции. Но францисканского монаха также обвиняли в заговоре с инфантом Майорки и даже в пленении папы Бенедикта XI [159], предшественника Климента. Вполне очевидно, что, если бы он не совершил величайшей неосторожности, вернувшись к авиньонскому двору в сопровождении 64 спиритуалов своего ордена, чтобы требовать наказания своих противников-конвентуалов, ему никогда бы не пришлось пострадать. Иоанн XXII и в самом деле действовал с крайней жесткостью против спиритуалов — до такой степени, что 7 мая 1319 г. четверых из них сожгли в Марселе. Участь Бернара Делисье была менее сурова. После пытки он был осужден в Каркассоне церковным трибуналом; приговор смягчили, и он должен был окончить жизнь в цепях на хлебе и воде в темницах инквизиции. Там, в застенках на берегах Ода, он и умер, когда именно — неизвестно.

Инквизиция полностью торжествовала, хотя некоторое время и трепетала перед Бернаром Делисье, Жаном де Пикиньи, послом французского короля, и поднявшимся от Каркассона до Альби населением. В Каркассоне в 1302 г. под давлением народа, во главе которого стояли Бернар Делисье и Эли Патрис, Жан де Пикиньи осмелился, невзирая на угрозы доминиканской охраны, открыть застенки инквизиции и перевести измученных узников в более мягкие условия тюрем в городских башнях. Подвиг тем более замечательный, что катары далеко не исчезли, как дерзко утверждал Бернар Делисье. Напротив, это время наивысшей активности одного из их последних пастырей Пьера Отье.

Он был уроженцем Акс-ле-Терм, что в глубине Сабарте, пиренейской долины, где укрылись со своими сокровищем четверо монсегюрских беглецов. Именно там находятся знаменитые пещеры Ломбрива, служившие убежищем последним катарам. Страна по большей части была верна катарской церкви. Пьер Отье сам принадлежал к еретической, по крайней мере с 1230 г., семье. Однако, если верить рассказу инквизиторов, они с братом обратились в иную веру при обстоятельствах, напоминающих знаменитый роман о Варлааме и Иосафате [160]: «Пьер и Гильем Отье были писцами, умели читать, у них были семьи и имущество. Однажды Пьер листал книгу. Внезапно пришел его брат, которому он подарил манускрипт, говоря, чтобы тот поразмыслил над каким-то отрывком. Гильем, прочитав его, заявил, что оба они теряют душу, живя такой жизнью. И Пьер воскликнул: „Ну, брат, пойдем и постараемся спасти наши души“. Сказав это, они все оставили и пошли в Ломбардию, где из них сделали добрых христиан. Потом они возвратились в Акс». Это происходило во время Великого поста 1298–1299 гг.

Отныне вместе со своим братом, а позднее с сыном Жаком Пьер Отье беспрестанно бродил по стране до Тулузы, повсюду проповедуя и утешая. Однажды в 1300 г. его предал монах Гийом Дежан, но он был спасен своим племянником Раймоном из Родеза, доминиканцем в Памье, а на самом деле «шпионом еретиков». Спустя некоторое время предатель Дежан был сброшен в горное ущелье. В 1307 г. Бернар Ги, автор знаменитой «Practica inquisitionem» (Практики инквизиции), будучи инквизитором в Тулузе, яростно преследует Пьера Отье. Преданный Пьером де Люзенаком, бессовестным адвокатом, Добрый Человек был арестован. Его осудили на Тулузском соборе каркассонские инквизиторы Бернар Ги и Жоффруа д'Абли. Поднимаясь на костер, Пьер Отье воскликнул: «Если бы мне позволили проповедовать, я бы обратил весь народ в свою веру».

Таков последний великий катарский пастырь, влияние которого будет ощущаться еще через несколько лет после его смерти, особенно в диоцезе Памье, который отличался смесью антиклерикализма и южного национализма. Однажды знаменитый Бернар Cecee, епископ Памье с 1295 по 1312 гг., тот самый Бернар Cecee, который спровоцировал ссору между Филиппом Красивым и Бонифацием VIII, спросил у рыцаря Бертрана де Те, какие люди внушают ему больше ненависти, клирики или французы. Бертран ответил, что клирики, потому что они предали страну французам. Другой заявил, что господство французов ему ужасно не нравится, «потому что священники и французы — одно и то же». Жаку Фурнье, будущему папе Бенедикту XII (1334–1342), наследовавшему Бернару Cecee на престоле в Памье, пришлось в 1318 г. создать в своем диоцезе отделение каркассонской инквизиции. Якобы именно он велел замуровать последних катаров в пещерах Ломбрива.

Катары первой трети XIV в., как мы знаем по реестрам инквизиции, были людьми скромного происхождения и малого влияния. Едва ли встретятся среди них несколько мелких сеньоров и низших чиновников. Катарская церковь постепенно уходила в неизвестность и мрак. В качестве доказательства приведу лишь пример Гильема Белибаста, «утешенного» Пьером Отье под конец его апостольства. Он бежит в Испанию, где ведет жизнь отверженного в горах Валенсии. Тем не менее туда доберется агент епископа Памье Арно Сикр, или Байль, внушивший ему доверие, поскольку принадлежит к старой катарской семье. Но, предавая Доброго Человека, Байль думает только о возвращении своего имущества, реквизированного инквизицией. Он убеждает Белибаста вернуться во Францию. Едва несчастный пастырь ступает на землю графства Фуа, как он арестован. Осужденный архиепископом Нарбоннским, Белибаста 1321 г. был сожжен в Вильруже, близ Каркассона.

Отныне нет больше костров для катаров, так как инквизиция их теперь не находит. Их полное исчезновение тем не менее кажется странным, тем более что одновременно мы наблюдаем аналогичный феномен в Северной Италии, так долго служившей убежищем западным катарам. Несомненно, катарская церковь была уничтожена беспощадными преследованиями, террором инквизиции. Однако есть и другая причина: изменился дух времени. Катаризм не отвечал больше современным требованиям. Невзирая на все усилия инквизиции, еретики продолжают изобиловать в XIV и XV вв., но они не исповедуют открыто те же ереси. По-прежнему и более, чем когда-либо, поносят пороки и злоупотребления церкви, папство, слишком озабоченное доходами, и это будет продолжаться беспрерывно вплоть до великого протестантского раскола. Христианский мир наводнят толпы флагеллантов [161], но больше никто не ссылается на манихейские доктрины. Они выполнили свое предназначение. Возможно, на Юге они еще оставались, теперь никак уже не связанные с сознанием южан, их национальной самобытностью. Прежде всего катары навлекли несчастье на Юг. Они не только оказались неспособными его предотвратить, но еще и доктрина непротивления способствовала истощению сопротивления.

Именно потому, что надо покориться поражению, именно потому, что нет никакой надежды сбросить французское господство (мы видели, как плачевно закончилась попытка каркассонских консулов обрести поддержку у короля Майорки), именно потому, что южное общество в течение столетия было потрясено до основания, следовало приспособиться к новым временам, и катаризму здесь не было места. Когда Иннокентий III начал крестовый поход против альбигойцев, его цель заключалась в возвращении к христианству области, пытающейся от него отойти. Но результат в конечном счете оказался совершенно иным, его не предвидел даже этот великий папа. Кажется, он больше потрудился для единства французского, нежели единства христианского. Настоящим победителем стал король Франции. Конечно, он всегда поддерживал церковь, и окончательное исчезновение катаров было ее большим успехом. Но Филипп Красивый, торжествуя над Бонифацием VIII, перенося папский престол из Рима в Авиньон, ознаменовал внезапное рождение новой реальности — национального государства, сменившего государство феодальное.

Если религиозные проблемы и остаются важными, то отныне они не на первом плане. Юг, который, вероятно, никогда не был в своем большинстве катарским или вальденским, — теперь скорее часть национальной совокупности, чем религиозного единства. Договор в Корбее надолго зафиксировал его границы со стороны Арагона. Франция обретает контуры — уже не как западная часть бывшей каролингской империи, а как страна с более четко определенными границами, относительно централизованная, с твердым управлением. Именно в пределах этой страны постепенно стихнут раздоры и забудутся дурные воспоминания. Случайно ли, например, что Филипп V Длинный (1317–1322), второй сын Филиппа Красивого, автор Салического закона, этого воистину фундаментального закона королевства, которому предстоит определять его историю на протяжении стольких веков [162], также первым не носит титула графа Тулузского? Он правит в Тулузе, как в Париже — не как наследник Жанны Тулузской, а как французский король. За пятьдесят лет его предшественники, особенно Филипп III, возвели в регионе Тулузы и Альбижуа множество крепостей, которые стали новыми городами, построенными в ущерб местным феодалам и повсюду заявляющими о реальной власти короля. Опуская титул графа Тулузского, отныне ненужный, Филипп Длинный провозглашает окончательное единство королевства за Центральным массивом. Теперь Франция может вынести испытания Столетней войны.

ОТ СТОЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ ДО ОРДОННАНСА ВИЛЛЕ-КОТТЕРЕ (1337–1535)

Связи между нашим Югом и английской Аквитанией начались с момента водворения Плантагенетов в Бордо. Мы видели, что матримониальные связи между графами Тулузскими и двумя домами, оспаривавшими Францию, были приблизительно равноценными с обеих сторон: Раймон VI являлся сыном капетингской принцессы, в то время как матерью Раймона VII была Жанна Английская, сестра Иоанна Безземельного и Ричарда Львиное Сердце. И разве последний граф Тулузский не пожелал покоиться в Фонтевро, этом Сен-Дени Плантагенетов? Но это происходило в эпоху, когда Франция была лишь феодальным размытым пятном. Тогда можно было лавировать между двумя возможными сюзеренами, и графы Тулузские играли на их соперничестве.

В XIII в. все сильно изменилось: сначала — благодаря великим победам Филиппа Августа, потом — твердой и справедливой политике Людовика Святого и, наконец, — значительному прогрессу монархических институтов при его преемниках. Франция постепенно становится государством и нацией, в то время как Англия Плантагенетов, со своей стороны, тоже консолидируется и укрепляет после множества смут свои институты. Парламент, созванный в 1298 г., традиционно рассматриваемый как образцовый, низложил в 1327 г. Эдуарда II [163], впервые провозгласив свою супрематию над короной. А в следующем 1328 г. Филипп Валуа [164] взойдет на трон в силу Салического закона. Притязания Эдуарда III, несколькими годами позднее приведшие к войне, прозванной Столетней, какими бы ни были истинными мотивы его поведения, сталкивают два уже полностью сформировавшихся королевства и две почти сформировавшихся нации. Лояльность южных народов, непосредственных соседей английской Гиени, подвергается решающему испытанию.

В иные времена южане предпочли бы английское господство по тому простому соображению, что оно их ограждало от господства французского. В 1337 г. вопрос уже так не стоит. Смена династии спустя девять лет воспринята без осложнений, хотя сразу же отметили, что Валуа, по крайней мере первые из них, очень отличались от Капетингов. Последние управляли при помощи людей малознатных. Сенешали Бокера, Каркассона и Тулузы были мелкой или средней знатью, всей душой преданной королю. С Валуа же в Лангедоке, как начинают тогда его называть, появляется большое правительство, возглавляемое принцами, которых королю угодно наградить за службу или подкупить, чтобы предотвратить измену. Тем не менее все это не замедляет интеграционного движения.

В 1338 г. Ян, король Чехии [165], которому суждено погибнуть при Креси, назначен генерал-капитаном в Лангедок; Иоанн, герцог Нормандский, сын короля, будущий Иоанн Добрый [166], в 1344 г. становится генеральным наместником этой же провинции. На следующий год король Майорки продает французскому королю сеньорию Монпелье, завершая таким образом объединение Лангедока от Роны до Гаронны. Все происходит так, как если бы Францию, невзирая на легкомыслие или неумение принцев, неудержимо влекло центростремительное движение. Лангедок, понятно, стремился к единству. Его не останавливали худшие несчастья: страна разграблена Ги де Комменжем, наследником Лауры де Монфор, но тем не менее герцог Нормандский собирает в 1345 г. в Тулузе первые Генеральные платы Лангедока и в ходе новой ассамблеи 1346 г. Тулузе, наконец, разрешено возвести стены — явное доказательство того, что ее верность отныне не вызывает сомнений. Лангедокская милиция начинает сражаться с англичанами в Гиени, и если в 1347 г. Гийом де Кардайяк, епископ Сен-Папуля, уроженец английского Керси, задержан за сношения с врагом, то это единичный случай: он никого не увлек из своего окружения. Наконец, после потери Кале некоторые из бюргеров этого города обоснуются в Каркассонском сенешальстве.

Правление Иоанна Доброго (1349–1364) является одним из самых мрачных периодов лангедокской истории. С 1347 г. в провинции появились, истребляя население, Черная смерть [167] и Черный принц [168], сын Эдуарда III, обосновавшийся в Бордо и направлявший в Тулузу опустошительные экспедиции. Ни в одной части Франции бедствия войны не были в эту эпоху столь велики, и XIV век для нее еще тяжелее предшествующего. В самом деле, когда в 1360 г. в Бретиньи был подписан мир [169], Большие роты [170] разграбили страну еще страшнее, чем английские отряды. Но верность Лангедока не поколебалась. Провинциальные штаты предписали траур в связи с разгромом при Пуатье в 1356 г., где погибло множество лангедокских сеньоров и попал в плен король. Три южных сенешальства одни уплатят половину выкупа за него, и именно злосчастный Иоанн Добрый 21 ноября 1361 г. присоединит графство Тулузское к короне.

Упомянутый Иоанн Добрый и даже его мудрый преемник Карл V (1364–1380) постоянно будут назначать наместниками в Лангедок «сиров лилии» — Иоанна, герцога Беррийского, или Людовика, герцога Анжуйского [171]. И тот и другой рассматривают провинцию как личное достояние, которым можно оплачивать свою политику или потребности в роскоши. Уже опустошенная английскими вторжениями, Большими ротами, от которых Дюгеклен всеми силами пытался ее избавить, провинция обескровлена управляющими ею принцами. Однако ее верность неизменна, и в 1369 г., когда война с англичанами только что возобновилась после разрыва заключенного в Бретиньи мира, часть Керси, Руэрга и соседних земель сбрасывают английское иго, а Монтобан и многие другие крепости, уступившие Англии, открывают ворота перед французским королем. Совершенно ясно, что отныне Лангедок — часть Франции, хотя он сохраняет свой язык и собственные обычаи, особенно римское право, сохранившееся до революции.

Злоупотребления герцога Анжуйского дошли до того, что в Ниме и Монпелье разразились восстания. Тогда король снял своего брата с поста губернатора и заменил его Дюгекленом [172]. Но последний 13 июля 1380 г. умер близ Шатонеф-де-Рандон, в Жеводане. Король назначил на его место Гастона Феба, графа де Фуа [173], который сочувствовал провинции и правление которого могло бы залечить все раны, нанесенные его предшественниками. К несчастью, 16 сентября 1380 г. Карл V последовал за своим верным коннетаблем в могилу. После этого более, чем когда-либо, усилилась власть «сиров лилии». Став регентами при племяннике, Карле VI [174] (1380–1422), дядья короля восемь лет ведут «правильную вырубку» королевства.

Лангедок достается Иоанну, герцогу Беррийскому. Но Гастон Феб, поддержанный населением провинции, отказывается уступить пост губернатора. Между обоими принцами начинается война. Это, собственно, не национальная война, как в предшествующем столетии, а борьба против возможности ужасных злоупотреблений. Хотя в битве при Ревеле Гастон Феб оказался победителем, в конечном счете он уступает провинцию герцогу Беррийскому, который в 1382 г. немедленно налагает на нее тяжелейшие налоги.

Ответом было восстание тюшенов [175], южная Жакерия, сходная по характеру с великим крестьянским движением, залившим кровью на Севере королевство Иоанна Доброго. В диоцезах Нима и Магелона происходят массовые выступления крестьян, их в большей или меньшей степени поддерживает даже бюргерство некоторых городов, и, таким образом, мы наблюдаем на Юге явление, аналогичное тем, которые в тот же период залили кровью Фландрию и Англию Ричарда II [176]. Конечно, народ восстает не впервые; но восстания конца XIV в. охватывают столь большие территории и широкие слои населения, что занимают особое место в нашей истории. Если бы восставшие координировали свои усилия и взяли верх, могла бы измениться вся история Западной Европы. Но герцог Беррийский одолел тюшенов и воспользовался этим, чтобы наложить на провинцию огромные штрафы. Со своей стороны, англичане заняли ряд крепостей в Альбижуа, и более сорока тысяч человек эмигрировало в Арагон. В это же время Ричард II подавил восстание Уота Тайлера [177], а Филипп Смелый, герцог Бургундский [178], разбил фламандцев при Роозбеке (1382) [179]. Такое совпадение во времени следует отметить: оно показывает, что Юг Франции еще раз был вовлечен в широкое международное движение. Только на этот раз речь шла не о религиозных или национальных требованиях, а о требованиях социальных, удовлетворенных лишь через много столетий.

Когда с 1388 по 1392 гг. Карл VI взял лично на себя управление королевством, могло показаться, что наступили лучшие времена правления его отца. Он отобрал провинцию у герцога Беррийского и в 1389–1390 гг. отправился туда сам исправлять несправедливости. Если верить Фруассару [180] молодой король якобы был очарован приветливостью своих лангедокских подданных, каковым он дал в губернаторы мудрого маршала Сансерра [181]. Но этот губернатор-исправитель правил недолго, и в 1401 г. провинция вернулась в руки герцога Беррийского, управлявшему ею почти постоянно до самой смерти (1416 г.). Дом Вессет так заканчивает надгробное слово ему: «Лангедок мог только радоваться, избавившись от его тирании».

Несчастья Франции не закончились, а с ними и несчастья Лангедока, судьба которого отныне неотделима от судеб французской нации. Герцог Бургундский попытался перетянуть провинцию на свою сторону, но напрасно. Ее еще раз разграбили в результате войны домов Фуа и Арманьяков [182]; но по договору в Труа в 1420 г. она окончательно отходит буржскому королю [183], заявившему о ней, что это «самый цельный член», сохранившийся в его королевстве. Лангедок немало помог в отвоевании королевства, и для 1443 года дом Вессет смог уже описать институты провинции, которые почти не изменятся до самого конца Старого режима, хотя все большая централизация управления постепенно лишит Штаты Лангедока и муниципалитеты их реальной автономии. Тем не менее Лангедок до конца останется провинцией с сословным представительством, т. е. областью, хозяевами которой оставались ее представители, не имевшие права лишь повышать налоги и во всяком случае решать вопросы их раскладки.

Взятие Бордо в 1453 г. полностью освобождает Лангедок от английского соседства, приносившего ему столько страданий. Жак Кёр [184], посланный королем на Юг для восстановления тулузского парламента, расширяет свои коммерческие дела в направлении Востока, развивает одно время активность в Латте, бывшем порту Монпелье, устраивает в Монпелье красильню, интенсифицирует соляные разработки на побережье, словом, расширяет связанные с приморским положением возможности провинции, развитию которых долго мешало соперничество между графом Тулузским, виконтом Каркассона и Безье и арагонским королем. Людовик XI [185] уничтожает дом Арманьяков, на время завоевывает Руссильон (возвращенный Арагону Карлом VIII) [186] и, отдав своему брату Карлу [187] в апанажи области к западу от Гаронны, окончательно фиксирует границы провинции с этой стороны.

Конечно, на этой картине много темных теней, начиная с упадка языка, лишь в малой степени приостановленного созданием в Тулузе в 1324 г. «Цвета развлечений» [188], первым лауреатом премии которого стал Арнауд Видаль из Кастельнодари [189]. Век трубадуров миновал, так же как и век катаров. Памятники этой эпохи, из которых наиболее знаменит собор Сент-Сесиль в Альби, строившийся с 1277 по 1480 гг., больше не имеют сугубо местного колорита, но особо ярко отражают положение Лангедока XIV–XV вв., тесно и окончательно связанного с Францией, но еще не совсем слившегося с нею.

ПОСЛЕДНИЕ СТОЛЕТИЯ МОНАРХИИ

Характеры и судьбы сменяющих друг друга королей различны, но медленное усиление централизации управления происходит почти без перерывов. И, бесспорно, важнее Итальянских войн был ордоннанс 1535 г. из Вилле-Коттере, изданный при Франциске I [190]. Он предусматривал, в частности, чтобы впредь юридические документы, до сих пор издаваемые на латинском языке, писались на французском по всему королевству. Таким образом, употребление французского языка становилось обязательным для всех местных администраций. До тех пор на Юге документы издавались на языке «ок». Но в годы, последовавшие за изданием ордоннанса Вилле-Коттере, почти все управленческие книги на Юге очень быстро начинают заполнять по-французски. В результате старый и славный местный язык перестает быть письменным, а французский становится обычным языком не только знати, бывающей при блестящем дворе последних Валуа, но и чиновной буржуазии. С этого времени лангедокский язык становится лишь разговорным и быстро распадается на местные диалекты. И по сей день он остается народным языком, то есть в основном языком тех, кто не умеет ни читать, ни писать; мало-мальски культурный человек пишет и говорит по-французски.

Здесь можно было бы и остановиться, отметив, что ордоннанс Вилле-Коттере ставит окончательную точку в южном сепаратизме. Отныне Лангедок — часть Франции, с тем же статусом, что и Нормандия или Бургундия. Однако он сохраняет некоторые своеобразные черты, не замедлившие проявиться во время великого кризиса религиозных войн. Почти с самого начала Реформация в форме кальвинизма находит между Роной и Гаронной, приблизительно в тех местах, где некогда процветали учения катаров и вальденсов, многочисленных приверженцев. Первая мысль, приходящая на ум: мы присутствуем при воскрешении средневековых ересей после двух столетий забвения. Многие протестанты сами думали так, и поэтому, например, один из их пасторов, красноречивый Наполеон Пейра, в прошлом веке стал защитником альбигойцев. Следует, однако, присмотреться поближе. Тогда мы заметим, что области распространения протестантизма не в точности совпадают с теми, где когда-то проявилось наибольшее влияние катаров. Ним, к примеру, в средние века всегда был католическим городом. В целом можно сказать это же и об области Севенн. А ведь там протестантизм сразу же имел наибольший успех.

Правда, все происходило немного иначе в некоторых частях Альбижуа. К примеру, мы видим, что в Рокекурбе, в Кастре, совсем рядом с холмом Сент-Жюлиан, где недавно были открыты несомненные следы существования катарского культа, к моменту прихода Реформации была еще жива какая-то память о нем. Г-жа Пулен, руководившая раскопками холма, пишет: «Два первых пастора реформатской церкви, назначенные в Рокекурб столкнулись внутри собственной церкви с тем, что некое ядро верующих возражает против возведения храма. Было ли это связано с желанием „поклоняться в духе и правде“ или с привязанностью к другому святилищу?» [191] возможно катарское происхождение подобного сопротивления, ибо никакого другого святилища, кроме Сент-Жюлиан, здесь быть не может. Эта вероятность еще больше увеличивается, если мы заметим, что прозвище одного из этих первых протестантов было Катарель, а один из его предков в завещании 1538 г. отказал имущество своей дочери Эсклармонде. Это женское имя, известное только по дому Фуа XII–XIII вв., не было в ходу и также свидетельствует о сохранении неких традиции.

Впрочем, странным было бы как раз их отсутствие, и в наши дни поиски в фольклоре провинции следов верований, почти стертых временем, имеют определенный успех. Итак, за редким исключением, прямой связи между последними катарами и первыми протестантами нет. Однако несомненно и то, что долгая деятельность инквизиции развила на Юге стойкий антиклерикализм, который еще не раз проявится в течение грядущих столетий. Подобное состояние духа, бесспорно, благоприятствовало первым проповедникам Реформации, но очень опосредованно. Действительно, если память о катарах частично и сохранилась, то не в образованных классах, а к Реформации прежде всего присоединились они или, по крайней мере, часть их. В плане географическом во времена Лиги [192] мы видим, что Лангедок буквально разрезан пополам: восточная часть провинции вокруг Нима — протестантская, в то время как западная, с Тулузой и Каркассоном, — лигистская. Картина, почти обратная той, что мы наблюдали во времена крестового похода против альбигойцев.

Политические соображения сыграли здесь такую же роль, как и собственно религиозные тенденции. У двух враждующих Лангедоков есть общая черта: они надеются на восстановление муниципальных свобод, постепенно урезанных прогрессом монархической централизации. Но в то же время с протестантской стороны власть старается вернуть городской патрициат, опирающийся на мелкое дворянство, а со стороны католической тон задает простонародье, находящееся под влиянием монахов-лигистов. В политическом плане, как и в религиозном, мы наблюдаем борьбу с полной переменой фронтов: Тулуза, бывшая столица ереси, — теперь самый строго-ортодоксальный город, который стремится опереться на Испанию Филиппа II [193], как некогда принимал в своих стенах Педро II Арагонского. То же мы видим еще раз, и в совершенно ином контексте: религиозный сепаратизм и сепаратизм провинциальный не совпадают и на сей раз даже противостоят друг другу. Оба Жуайеза, герцог и его брат капуцин, тот брат Анж, который «брал, бросал, снова брал то кирасу, то власяницу», подчинились лишь в 1596 г. по договору в Фолембре [194], почти накануне Нантского эдикта 1598 г. [195]

Истинный характер этого великого акта Генриха IV [196] часто недооценивали. В ту эпоху никто не представлял, что две различных конфессии могут мирно сосуществовать внутри одного и того же государства. Став католиком, но не имея возможности уничтожить протестантскую Францию и не желая этого, Генрих IV решил создать путем Нантского эдикта внутри католической монархии настоящую протестантскую республику, признающую власть короля, но в остальном самостоятельную, со своими ассамблеями и крепостями. В Кастре была «палата эдикта», т. е. суд, состоящий наполовину из католиков, а наполовину из протестантов. Она обязана была разбирать все споры, возникающие между католиками и протестантами. Крепостями последних были, в частности, Ним и Монтобан; они могли рассчитывать на активную поддержку местных феодалов и некоторых муниципалитетов, таких, как муниципалитет Монпелье, города, где некогда собиралось столько соборов и приверженность которого к католицизму ни разу не поколебалась во времена катаров.

Отныне католики — надежные союзники монархии Бурбонов. Это протестанты предпримут слабые попытки добиться если не самостоятельности, то, во всяком случае, автономии во время смут в малолетство Людовика XIII [197]. Это Анри де Роган [198], зять Сюлли [199], властвует в Нижнем Лангедоке, опираясь на Севенны. Король должен прибыть лично, чтобы начать осаду Монпелье, но город добьется права сохранить свою крепостную стену и консулов. Война возобновилась при Ришелье [200], когда великий кардинал осаждал Ла-Рошель. Роган еще раз поднял Нижний Лангедок и Севенны. В конечном итоге он отстоял веротерпимость, признанную алесским «эдиктом милости» (27 июня 1629 г.) [201], но вместе с тем Лангедок потерял свои последние политические свободы. Штаты продолжали существовать, и Лангедок так и останется до конца Старого режима провинцией с сословным представительством; но на деле Штаты — не более чем декоративный орган, а облагаемый налогом доход, как и раскладку налогов, определяют королевские чиновники. Отчасти именно это вызвало последний мятеж в Лангедоке, мятеж его собственного губернатора Анри де Монморанси в 1632 г. [202] У этого эпизода два аспекта: с одной стороны — интриги Гастона Орлеанского, брата короля, мало интересовавшие провинцию; с другой — недовольство некоторых лангедокских епископов и сеньоров, надеявшихся отвоевать свои былые привилегии. Монморанси был побежден и израненным попал в плен под стенами Кастель-нодари; осужденный на смерть, он был несколько недель спустя обезглавлен в Тулузе. Юг сохранил трогательные воспоминания об этом вельможе, последнем в своем знаменитом роду; однако его поражение и смерть лишь отчасти связаны с историей Лангедока. Ришелье воспользовался этим безрассудным мятежом, чтобы снести последние феодальные крепости и распределить конфискованное имущество между семьями, показавшими лояльность, и таким образом еще раз преобразовал южную знать, как это сделал четырьмя столетиями ранее Симон де Монфор. Отныне Лангедок так хорошо держали в руках, что в смутах Фронды [203] он не примет никакого участия.

При Кольбере [204] Лангедок становится одной из главных опытных площадок великого министра. Именно в это время Рике сооружает Южный канал [205], а Монпелье украшают памятники, составляющие часть его славы. Старая суконная промышленность, с давних пор существовавшая на южном склоне Центрального массива, получает новый импульс. Об интендантстве Ламуаньона де Бавиля [206], управлявшего провинцией с 1685 по 1718 гг., можно много сказать и хорошего и плохого. Он придает Лангедоку облик, оставшийся почти неизменным вплоть до конца Старого режима, развивает здесь сельское хозяйство, которое, несомненно, никогда так не процветало, как в XVIII в. Но он же с особой жестокостью выполнял эдикт Фонтенбло, отменивший Нантский. Это привело в 1702 г. к восстанию камизаров [207] в Севеннах, движимых еще и глубокой нуждой. По многим своим свойствам феномен странный, и, возможно, между этой вспышкой и пылом, некогда воодушевлявшим катарских Добрых Людей, можно найти некоторую отдаленную аналогию.

Однако оставим сопоставления, скорее поверхностные, нежели точные. Процветающий Лангедок XVII–XVIII вв. окончательно вошел во французское единство, но утратил часть собственного духа. Милая поэзия какого-нибудь Гудули (1580–1649) не воскрешает гения трубадуров, и, возможно, лишь бенедиктинцы из Сен-Мора, дом Девик и дом Вессет, опубликовав в XVIII в. свою научную «Историю Лангедока» [208], возвратили жизнь стершимся воспоминаниям. Теперь Лангедок — такая же провинция, как и другие. Впрочем, его очертания с его столицей Тулузой к концу Старого режима очень своеобразны: в то время как вдоль Роны он доходит до Виваре, то в остальном не соответствует территориям трех бывших сенешальств Тулузы, Каркассона и Бокера. Здешнее дворянство по большей части происходит не из этой провинции и все больше и больше сливается с фамилиями из других областей Франции. Буржуазия с каждым днем офранцуживается, и только народ остается верен старому языку, которому «Цвет развлечений» очень в малой мере способен вернуть былую славу. Протестантов в Лангедоке явно значительно больше, чем в других местах. Их проповеди, несмотря на репрессии, будут звучать до конца Старого режима. Но и это уже не особенность провинции и имеет мало отношения к ее исконным традициям. В 1789 г. Лангедок созрел для слияния с национальным единством.

ЛАНГЕДОК В СОСТАВЕ ФРАНЦИИ

Здесь не место рассказывать о Революции в Лангедоке. Она не приобрела там специфического характера, хотя детальное исследование, несомненно, показало бы множество особых черт. Как и в других местах, разделение на сторонников и противников здесь первоначально происходило на квазирелигиозной основе. Протестанты были, конечно, за, как и те, кого после буллы «Unigenitus» 1713 г. называли «апеллянтами», то есть янсенисты [209]. Не забудем, что при Людовике XIV [210] знаменитый Павийон был епископом Алетским [211], т. е. служил в диоцезе Разес, бывшем некогда одним из катарских диоцезов. Исследователи долго искали связь между протестантизмом и катаризмом, уделяя несколько меньше внимания вопросу: не наложился ли суровый янсенизм в некоторых душах на почти стершиеся следы какой-то иной доктрины? И потом, разумеется, роль играли сторонники Просвещения, гораздо более многочисленные, чем думают, причем в самых различных кругах. Помню, что в библиотеке бывших епископов Сен-Папуля в Лораге я нашел экземпляр «Энциклопедии».

Если Лангедок чем-то и отличался, то скорее крайностью занятых одной и другой стороной позиций. Когда приносили клятву в Зале для игры в мяч 20 июня 1789 г., только депутат от Кастель-нодари Мартен Дош единственный не присоединился к своим коллегам и согласился подписать знаменитый протокол только с пометкой после своего имени: «против» [212]. Конечно, это крайний и совершенно единичный случай. Но он не менее, а может быть, и более показателен, чем принято считать. Нигде на протяжении всего последующего столетия противостояние республиканцев и роялистов не было столь сильным, столь резко выраженным, чем в Лангедоке. Там оно приняло особый характер: в большинстве случаев роялистски настроен народ, в то время как буржуа — если не всегда республиканцы, то по крайней мере либералы, как тогда говорили. Известно, что Тулуза и Ним стали в 1815 г. свидетелями ужаснейших сцен белого террора.

Но это, равно как и некоторые отдельные восстания, несущественно. Деление Франции на департаменты уничтожает даже воспоминание о бывших провинциях. Праздник Федерации 14 июля 1790 г. заменяет старое право завоевания и наследования на новое право, основанное на воле народа [213]. Конечно, французский народ в этот день только утвердил давно сложившееся, особенно в Лангедоке, положение. И тем не менее, если Франция — старейшая страна, то французская нация в ее нынешнем понимании родилась именно в этот день. Не менее значительно и утверждение Гражданского кодекса в 1804 г., установившего наконец единство законодательства и уничтожившего бывшее разделение между провинциями обычного права и права римского. Именно Камбасерес из Монпелье [214], бывший советник при счетной палате и податном суде этого города, представлял в комиссии по выработке этого кодекса точку зрения римского права. То есть он был одним из главных авторов этого синтетического произведения, отразившего различные стороны юридического духа тогдашней Франции.

Однако один из новейших историков Лангедока, П. Гашон, сильно преувеличивает, когда пишет: «Начиная с 1790 г., собственно говоря, истории Лангедока нет» [215]. Разумеется, официально провинции Лангедок нет. Но, быть может, именно поэтому люди бывшей провинции ощущают себя теснее связанными друг с другом, чем раньше, и такое пробуждение чувства единства мы наблюдаем в пятидесятые годы следующего века. Романтизм ввел в моду средние века, и каждый искал в этих темных и далеких столетиях почти стершиеся титулы, полузабытые воспоминания. В это время Мистраль и Руманиль основали близ Авиньона движение фелибров [216], Жансемин, аженский поэт [217], умерший лишь в 1864 г., продолжает вне этого движения издавать свои «Папильотки», Наполеон Пейра публикует «Историю альбигойцев», успех которой огромен. Я знал один антиклерикальный масонский дом начала нашего века, библиотека которого, если можно ее так назвать, состояла из одних работ Наполеона Пейра.

Впрочем, все это разделено и противостоит одно другому, как и сам по себе Лангедок. Жансемин бойкотировал зарождающееся движение фелибров; последнее под влиянием Руманиля, а позже Морраса [218] быстро сориентировалось на крайне правый традиционализм, позиция же Пейра была диаметрально противоположна. Можно сказать, что лангедокцы под конец XIX в. искали в своем прошлом оправдания современных конфликтов. Но, бесспорно, здесь следует различать собственно Лангедок и Прованс. Фелибриж — движение в основном провансальское. Конечно, лангедокцы в нем участвовали. Они даже старались, особенно Проспер Эстье и Антонен Пербоск [219], восстановить язык точнее и чище, чем Мистраль, колоссальный труд которого, впрочем, тоже достоин уважения. Сами они сторонились всякой политики и думали лишь о возвращении достоинства прославленному диалекту. Их цель заключалась в том, чтобы побудить культурную буржуазию вернуться к языку «ок». На деле же он остался, с одной стороны, народным языком со своими диалектами, а с другой — языком изысканным, несколько книжным, произведения на котором заслуживают более широкой аудитории. До сих пор идет борьба за изучение местного языка в начальных школах. Но это требует от Франции такой степени децентрализации, к которой, похоже, наша страна еще не готова.

В плане политическом уже почти сто лет большинство живых сил Лангедока группируется вокруг «Депеш де Тулуз» [220]. Радикализм принимает здесь более резко выраженный антиклерикальный характер, чем где-либо. Конечно, это не случайность, что Эмиль Комб [221], принявший в качестве председателя Совета министров особо жесткий закон о конгрегациях, был уроженцем Рокекурба. Он не был протестантом. Но на его католицизм с детства сильно влияли янсенизм и галликанство. Этот цельный, суровый и фанатичный человек, вызывавший яростную ненависть одних и страстную привязанность других, часто напоминает мне Добрых Людях прежних времен, худых и аскетичных, которые, пренебрегая кострами инквизиции, брели некогда парами по Лангедоку и которых тайком принимали с пламенным восторгом друзья. Что сказать о Жоресе [222], тоже уроженце Кастра, несравненное красноречие которого поднимало толпы и собрания вплоть до 1914 г.? Трудно представить более разительный контраст, чем у него с Эмилем Комбом, а тем не менее Жорес был его другом, опорой в политике, «министром слова», как тогда говорили. Жорес был человеком щедрой, широкой души, исполненным жизненных сил, Комб отличался сдержанностью, замкнутостью, направленностью к одной цели — не дехристианизации Франции, а скорее насаждения христианства «духовного и истинного», к которому всегда стремилась часть лангедокского населения, что выразилось также в альбигойстве и Реформации. И если бы мы услыхали пламенные проповеди Бернара Делисье, пошатнувшие на миг застенки инквизиции, то, возможно, уловили бы в них что-то из будущих интонаций Жореса. Рожденные в такой близости друг от друга, эти два лангедокца, Жорес и Комб, ярко отражают контрасты провинции; но они же показывают, что эти контрасты не непримиримы и что между приветливым и очень терпимым духом народа, открытого всем духовным веяниям, и непреклонной суровостью катарских пастырей некогда могла возникнуть столь же прочная связь.

Строгий читатель, несомненно, увидит в предшествующих строках плод разыгравшегося воображения, не очень приличествующий строгому историку. Однако именно параллели такого рода выявляют сохранение некоего духа на протяжении столетий. Лангедок отныне — часть Франции, но следует спросить, какое именно место он занимает в стране, взятой в целом. С 1871 по 1914 гг. он, по крайней мере в политическом плане, играл в нашей стране решающую роль. Баррес, чувствовавший себя больше лотаринщем, чем овернцем [223], неоднократно сожалел, что потеря Эльзаса и Лотарингии нарушила равновесие во Франции и придала Югу слишком большой вес. И действительно, место Лангедока было тогда значительнее, чем когда-либо. Однако стоит ли на это сетовать, если учесть, что Третья республика [224] привела французскую армию к победе, а некоторые из наиболее прославленных полководцев этой армии — руссильонец Жоффр [225], Фош из Тарба [226] — были если не лангедокцами, то, по крайней мере, чистыми южанами.

Я полагаю, было бы бессмысленно искать в наши дни в водах великой национальной реки лангедокские струи с их особым вкусом, и не потому, что они там неуловимы. Но горнило Парижа оказывает теперь на единство страны слишком сильное воздействие, чтобы в его пламени сохранился провинциальный сепаратизм. То, что начали короли, то, чему Революция придала неотвратимость, сегодня заканчивает Париж. Разнообразные французские провинции сливаются здесь и сами получают из этого центрального очага импульс и жизнь. Значит ли это, что отныне следует их считать мертвыми, интересными только своей историей? Не думаю. Провинции существуют, с их равнинами и горами, их небом и особенным климатом, и лангедокский акцент — один из тех, что утрачивается медленнее всего.

Когда мы обращаемся к прошедшим векам, особенно к трагическому XIII веку, и думаем о народности, за столь малый срок осознавшей самое себя и умершей, народности, которая при других обстоятельствах сумела бы познать более счастливую судьбу, то не знаем, должно ли сожаление брать верх над удовлетворением. Но это лишь первый миг, первое движение. В самом деле, если присмотреться ближе и хладнокровнее, мы отдадим себе отчет, что не стоит оплакивать вещи не просто мертвые, но и никогда реально не существовавшие. Нет занятия более бесполезного и ложного, чем попытки переписать историю. Можно бесконечно сожалеть о том, что могло бы быть, о бесконечных нереализованных возможностях, но подобные мечтания ни к чему не ведут, тем более что они полностью произвольны.

Лангедокцы и французы ощутили себя однажды чуждыми друг другу, даже врагами, яростными врагами. Тулузская заутреня не менее беспощадна, чем знаменитая Сицилийская вечерня, и долго еще победители-французы будут вести себя в Лангедоке как в стране завоеванной и враждебной. Потом мало-помалу постоянные контакты привели к пониманию и дружбе. Бесчисленные французы Севера, переселившись в Лангедок, стали совершенными лангедокцами. Завоеванная провинция завоевала победителей. Именно Гийом де Ногаре, легист, сформировавшийся на Юге, внедрил некоторые из основных принципов французского государства, а тулузец Кюжа [227] в XVI в. в конечном счете стал преподавать право в Париже, чего так и не смог сделать в Тулузе.

С конца XIII в. между Севером и Югом Франции начинается продолжительный обмен людьми и идеями. Этими нескончаемыми потоками формируется и консолидируется нация. Если между людьми, которые все в равной мере называются французами, еще существуют различия по характеру и темпераменту, то то отныне они — наше общее богатство. Дух трубадуров и даже дух катаров являются сегодня составляющими французского духа, равно как и реформа Кальвина, картезианство, янсенизм и якобинство. Все французы в равной мере могут обращаться к ним, потому что это их общая сокровищница. И если нас еще жжет пламя множества костров и возмущает обилие невинно пролитой крови, то это должно побуждать трудиться над тем, чтобы насилие когда-то перестало разрешать великие исторические реалии.

Но разве можно начинать с того, чем следует закончить? Это потребовало бы иных размышлений, обращенных уже не в прошлое, а в будущее.

Загрузка...