В течение 1209–1229 гг. крестовый поход, целью которого было заставить светские власти помочь церкви в подавлении ереси, постепенно превратился в политическую и почти национальную войну. Я особенно акцентировал эту сторону вопроса.
Тем не менее борьба против ереси не была простым предлогом. Пусть невозможно отыскать во второй части «Песни о крестовом походе» хотя бы что-то напоминающее эту первоначальную цель предприятия; пусть южане в ней представлены такими же ортодоксальными, как и их противники — мы-то знаем из других источников, что катары и вальденсы никогда не обладали большим влиянием на южное население, чем в эту эпоху. Если мы пожелаем хронологически уточнить апогей катаризма на Юге Франции, то, бесспорно, его следует отнести к периоду между собором 1167 г. в Сен-Феликс и договором в Mo 1229 г.
И это вполне естественно. Если некоторые жители Юга могли упрекать катаров за то, что они навлекли на их головы эту ужасную грозу, то большая часть исходила ненавистью к французам и римской церкви. Они еще больше симпатизировали катарам, потому что их церковь представлялась настоящей национальной церковью. Аноним это тщательно скрывал, поскольку писал произведение полемическое и апологетическое. Его целью было описать целиком неправое предприятие французов и лишить поход религиозного предлога, которым он прикрывался. Но весьма возможно, что, показывая нам тулузцев, взывающих к Иисусу Христу и Богоматери, он вкладывал в эти молитвы смысл совершенно отличный от того, которым наделяла их римская церковь. Все выглядело чрезвычайно сложно. Национальный и религиозный аспекты никогда полностью не совпадали. Какой-нибудь магнат, который позже заинтересует инквизицию, был за французов, в то время как Раймон VII, в отличие от отца, никогда серьезно не подозревался в ереси.
Бесспорно и то, что, несмотря на гигантские костры Минерва, Лавора и Ле-Кассе, катаров в течение войны систематически не преследовали. Конечно, провинциальные соборы беспрестанно говорят о строгих мерах против них, но не думается, чтобы их когда-либо применяли. Вначале Добрые Люди посчитали за лучшее укрыться за стенами мощнейших крепостей, но это приводило лишь к верной гибели. Тогда они изменили тактику, и в пастырских скитаниях снова встречаются их епископы, дьяконы и старейшины. Порой они затевают публичные диспуты с католиками или вальденсами. Тогда они и завершили организацию своей церкви. Так, например, катары собирают в Пьессе в 1225 г. (в эпоху почти полного освобождения Окситании) собор, на котором решают создать епископство в Разесе (область Лиму), так как этот край до сих пор был поделен между диоцезами Тулузы и Каркассона и верующие жаловались на подобное разделение.
Последующие документы инквизиции показывают нам, что многие катарские церемонии в это время проводились повсюду, а особенно удивительно то, что в них принимают участие многие священники и монахи, как будто произошло некое сближение отдельных элементов обеих церквей. Ничего более опасного для римской церкви и быть не могло, что прекрасно объясняет ожесточение французских прелатов, стоящих во главе южных диоцезов, против Раймона VII. Законы южного государства, относительно независимого, естественно, благоприятствовали бы подобному компромиссу, откуда могла бы возникнуть настоящая национальная церковь. Исходя из этого можно было бы объяснить странно-ортодоксальный отголосок в дошедших до нас катарских литургических текстах. Все это до некоторой степени поражает, потому что мы не видим возможности примирения двух столь откровенно противоположных доктрин, разве только предположить, что катарская церковь приняла в эту эпоху эзотерический характер, изначально ей не присущий. Известные нам формулы обрели тогда скрытый для обывателя смысл, доступный только посвященным.
Как бы то ни было, на следующий день после заключения договора в Mo все было готово для подавления ереси. Усердие Бланки Кастильской и Людовика Святого должно было пойти навстречу требованиям церкви, на что указывает ордоннанс «Cupientes» («Жажда»), обнародованный на святой неделе 1229 г., то есть в тот самый момент, когда Раймона VII унижали на паперти собора Богоматери. «Мы решаем и приказываем, — говорит король, — чтобы наши бароны и чиновники старались с самым великим тщанием очищать землю от еретиков и еретической порчи. Приказываем, чтобы названные сеньоры и чиновники старательно и преданно приложили бы усилия по розыску и выявлению еретиков». В этом заключается великое новшество, в котором по праву можно видеть зародыш инквизиции.
Действительно, до этого момента процедура, как выражаются канонисты, была обвинительной: в принципе она основывалась на том, что нужно было получить донос на еретиков, чтобы начать действовать против них. Случалось даже (и мы это видели в договоре в Mo), что доносчикам выдавалось большое вознаграждение. Но ордоннансом «Cupientes» сделан шаг вперед: обвинительная процедура превращается в розыскную, то есть отныне светские власти должны сами выискивать еретиков. Инквизиция — это прежде всего розыск. И речь идет об организации не столько нового судебного ведомства, сколько духовного, и именно это Григорий IX поручит нищенствующим орденам, особенно доминиканцам.
Это новое доказательство переплетения духовного и мирского. Инквизиция немыслима без тесного сотрудничества обеих властей. Таким образом, в инквизиции можно выделить три слоя. Первый — епископский, так как первоначально именно епископам вменялась борьба с еретиками в своих диоцезах; но у епископов не всегда было время и желание с усердием трудиться на сем поприще, и постепенно папы освободили их от этого, что явилось, впрочем, новым способом утверждения папской супрематии. Вторая инквизиция, которую мы рассмотрим, — это инквизиция светская: государство предоставляет свои личные средства в распоряжение церкви. Третья же инквизиция, в основном и вошедшая в историю, — инквизиция монашеская, доверенная нищенствующим орденам, то есть самым верным воинам Святого престола.
Это завершение давно уже начавшейся эволюции. Иннокентий III в конце предшествующего столетия, не доверяя рвению южных епископов, возложил заботу о борьбе с еретиками на цистерцианцев. Можно сказать, что Арно-Амальрик стал первым инквизитором на Юге Франции. Ордена доминиканцев тогда еще не существовало. Едва он оформляется, как папа в связи с подавлением ереси тут же вспоминает о нем. Это следует из письма Гонория III от января 1221 г. Григорий IX пойдет еще дальше в своем циркуляре от апреля 1233 г. приорам и доминиканцам. Его с полным основанием можно рассматривать как акт, узаконивающий рождение инквизиции в том виде, в каком она долго существовала в Южной Франции и других странах.
20 апреля 1233 г. Григорий IX основывает всеобщую инквизицию в провинциях Бордо, Бурж, Нарбонн и Ош и вверяет ее доминиканцам. Два дня спустя папа наказывает доминиканскому приору Прованса (так на церковном языке называли Южную Францию) подобрать самому инквизиторов, действующих против ереси от имени и властью Святого престола, auctoritate apostуlica. Францисканцы, не мешкая, должны были в этих трудах присоединиться к доминиканцам. Приор доминиканцев тут же назначил двух первых инквизиторов, Пьера Селла (или Сейла) и Гийома Арно. Это был богатый тулузский горожанин, отдавший 25 апреля 1215 г. свой дом святому Доминику для устройства в нем доминиканского монастыря Тулузы. Немного позже он сам вступил в орден, а с 1219 г. являлся приором монастыря в Лиможе; оттуда он и прибыл в родной город для исполнения обязанностей инквизитора. Оба монаха получили в свою юрисдикцию все земли, признанные договором в Mo за Раймоном VII.
Так быстро учредился институт инквизиции. Инквизиторы становятся разъездными судьями. Мы обнаруживаем следы поездок Гийома Арно в Лораге, Кастельнодари, Лораке, Сен-Мартен-ла-Ланд, Ренвиле, Гажа-ла-Сельв, Бильфранше, Ла-Беседе, Авиньоне, Сен-Феликсе, где некогда состоялся знаменитый катарский собор, в Фанжо. Повсюду инквизиторы сеяли чудовищный ужас. Их не только сопровождал большой аппарат (мы увидим, что он был во время трагедии в Авиньоне) — они олицетворяли все могущество церкви, а если в этом была нужда, то и могущество французского короля. Приезд доминиканцев в область был грозным признаком поражения, с которым, однако, не примирились.
Инквизитор начинал с публичной проповеди, предоставляя жителям «время милости», обычно ограниченное неделей. Все чувствующие за собой хоть какую-то вину или просто подозреваемые могли в течение этой недели признать свои ошибки, и тогда с ними обращались с некоторым снисхождением. По прошествии недельной отсрочки инквизитор официально приступал к судебным преследованиям, которые считал необходимыми. Можно без труда догадаться, что происходило в эту неделю: запуганные люди, стремясь избежать гонений, оговаривали сами себя и доносили, справедливо или нет, на других, повинуясь самым различным побуждениям, казавшимся им добрыми. Так в руках инквизитора накапливалась гора секретных досье, которые становились угрозой для всех. После этого никто, кроме тех, кто осудил себя сам или донес на других, не чувствовал себя в безопасности. Тем более что вопреки правилам, до сих пор соблюдавшимся каноническим правом, доносчики не назывались и дознание было строго секретным.
По прошествии недели те, кто не сознавался сам, лично представали перед инквизитором. Их допрашивали при закрытых дверях, никогда не сообщая ни того, в чем их обвиняли, ни имени доносчика. После первого допроса подозреваемого обычно заключали в темницу в ожидании приговора. В крайнем случае было возможно избежать его, признав факты обвинения. Но чаще всего подобное признание влекло за собой выдачу кого-то из братьев. Так по прошествии недели «милости», сыграв на человеческом малодушии, инквизиторы принимались играть на храбрости покорившихся. Заключив в темницу, подозреваемого оставляли там достаточно долго, чтобы полностью сломить его сопротивление. Увы, и во второй половине XX века не стоит напрягаться, чтобы представить себе подобную процедуру: мы видели ее своими глазами в действии.
Скажем только, что темницы инквизиции были особенно страшны. Подозреваемый содержался в абсолютной тайне, в камерах, часто совершенно лишенных света. Известно, что такая церковная тюрьма называлась «застенок», а заключенных в нее звали «замурованными». Это породило легенды, но не настолько уж и отличавшиеся от действительности. Разумеется, пытка была официально допущенным средством добиться признаний. Они фиксировались писцом. Если обвиняемый впоследствии пытался их изменить, его считали еретиком, так как признание рассматривалось как начало искупления. Пойти на попятную в признании означало впасть снова в грех. Конечно, инквизитор был властен осудить даже тех, кто не сознавался, просто на основании секретных доносов. Тем не менее, как правило, старались добиться признания осужденного.
Мы не стали бы слишком настаивать на судейском характере подобной процедуры, зависевшей исключительно от воли одного человека. Приговоры, выносимые инквизитором, могли быть очень разными, начиная с простых канонических покаяний, порой, впрочем, весьма тяжких, до смерти на костре, пожизненного или временного заточения. Поскольку церковным судьям было запрещено выносить смертные приговоры, они заявляли в этом случае, что передают осужденных в руки светских властей, дабы они понесли кару за свое преступление. Это и был костер, казнь для еретиков и колдунов в течение двух столетий. Было три основных вида осужденных: 1. Еретики «облаченные», vestiti, то есть члены катарского духовенства, мужчины и женщины. Если они не отрекались, их беспощадно посылали на костер. Но случаи отречения были крайне редки, хотя обращенные Добрые Люди могли получить полное прощение и даже вступить в ряды церкви ввиду важности ожидаемых от них услуг. Один из самых ужасных инквизиторов за Луарой, Робер Презренный, был прозван так за то, что был катаром, как и Ренье Саккони, которому мы обязаны очень ценными сведениями. Оба раньше были Добрыми Людьми, и оба стали доминиканцами и инквизиторами. Но, повторяю, подобные случаи чрезвычайно редки. Огромное большинство Добрых Мужей и Жен не дрогнув выдержало пытку и бесстрашно, порой даже с радостью отправилось на смерть, потому что она означала для них освобождение от всей земной грязи. Однако их долгом было скрываться, насколько возможно, от розыска инквизиции, и мы скоро увидим, какие предосторожности на этот счет они принимали.
Простые верующие катарской церкви, обвиненные в участии в той или иной церемонии. От них сначала старались получить путем пристрастных допросов или даже под пыткой максимум сведений о еретиках и особенно о Добрых Людях и их убежищах. Потом их принуждали к обращению в католичество и в этом случае присуждали лишь к временному тюремному заключению или даже к простому каноническому покаянию. Но если они повторно впадали хоть в малейшей степени в свои «заблуждения», их рассматривали как еретиков и в этом качестве передавали в руки светским властям. Кроме того, в данном случае производилась конфискация их имущества. Их дети также лишались наследства, ибо церковное законодательство считало, что грехи отцов падут на детей.
Наконец, те, кто рассматривался как пособники ереси. Это были мужчины и женщины, помогавшие так или иначе скрываться катарам и вальденсам. Чтобы ускользнуть от инквизиторов, была создана целая тайная сеть. Она состояла из тех, кто принимал у себя еретиков, receptatores haereticorum — они встречались во всех классах общества: знать, крестьяне, ремесленники и даже порой священники. Другие обеспечивали тайное снабжение Добрых Людей: среди них были nuncii доверенные лица еретиков; dictores, служившие им проводниками и сопровождающими в ходе их беспрестанных пастырских разъездов; quarestores или depositara, хранившие деньги церкви, так как последняя, понятно, не могла больше и помышлять, как некогда, об открытом владении имуществом, получая от верующих взносы и денежные дары. Но это, видимо, были относительно крупные суммы, из которых состояли знаменитые сокровища, собранные в замке Монсегюр. У инквизиции тоже были свои тайные агенты, exploratores, старавшиеся разоблачить еретиков и их сообщников. Без труда можно представить (тем более что мы жили во время оккупации в почти такой же атмосфере) климат недоверия, царивший тогда на всем Юге. Хотя катары в принципе чуждались всякого насилия, они не всегда возбраняли своим сторонникам наказывать некоторых негодяев. Так что среди открытой войны подспудно шла война тайная, охватившая всю страну. Симпатии большей части населения, включая и католиков, были, без малейшего сомнения, на стороне гонимых. Достаточно прочитать протоколы инквизиции, чтобы заметить, что последняя с большим трудом разоблачала Добрых Людей, что предполагает сеть сообщников гораздо более широкую, чем собственно тайная организация.
Пособники ереси подвергались самым тяжелым наказаниям. Сначала от них пыткой старались добиться как можно больше признаний. Потом их искушали, обещая прощение, если только они согласятся служить инквизиции. Так что всех, кого выпускали на свободу, следовало остерегаться. Уделом прочих, упорствующих, которых, как представляется, было большинство, становилось пожизненное заключение или смерть с конфискацией имущества.
Удивительно, как в этих условиях катарам и вальденсам удалось так долго продержаться, и можно только восхищаться спокойным героизмом этих всюду преследуемых мужчин и женщин, опасных для всех, кого им приходилось встречать, и тем не менее не прекращавших своих проповедей и странствующего служения. Когда верующий оказывался у порога смерти и требовал Consolamentum, всегда находился кто-то, с риском для жизни отправлявшийся за Старцем для совершения этого обряда. Часто Добрые Люди занимались врачеванием, что позволяло им вполне естественно находиться подле больных. Другие торговали вразнос, третьи были ткачами, и дело доходило до того, что само это ремесло становилось в глазах инквизиторов подозрительным.
Инквизиция не ограничивалась преследованием живых. Она занялась еще и мертвыми, и именно это, думается, вызвало сильнейшую ненависть населения. Имена умерших мужчин и женщин, окруженных всеобщим уважением и похороненных в освященной земле, произносились на инквизиторском трибунале, и если их уличали в ереси и обвиняли, агенты инквизитора производили эксгумацию их останков и публично их сжигали. Эти омерзительные и мрачные расправы вызывали неоднократно народные волнения, особенно в Тулузе и Альби.
Инквизиция прежде всего сильна пассивностью запуганного общественного сознания и поддержкой светских властей. Однако если в крайнем случае чувствами простого люда можно было и пренебречь, все обстояло иначе, когда против неправых приговоров восставали могущественное городское бюргерство и корпорации, да еще при поддержке высшей власти. Речь идет, разумеется, не о сенешальствах Бокера и Каркассона, прямо зависящих от короля. Но иное дело — земли Раймона VII. Хотя мы уже говорили, что он не больно благоволил к ереси, однако же и его не меньше других задевали чудовищные злоупотребления инквизиторов. Тем более что последние, ломая террором дух его народа, стремились не столько привести его в лоно церкви, сколько оторвать от законного сеньора, все еще пребывающего под подозрением. Полностью клерикальный историк Жан Гиро пишет: «Нарушая Парижский мир (в Mo), они (инквизиторы) подозревали всех, кто некогда в силу обстоятельств относился к окружению графа Тулузского, и оправдывали всех, кто с ним сражался, даже если те и были виновны. Иногда они вызывали на свой суд обвиняемых за пределы графства Тулузского, дабы по прибытии задержать их, а если они не объявятся, отлучить от церкви и обвинить в ереси. Они преследовали католиков за поступки, совершенные до заключения мира, и наказывали как за личное прегрешение за жалобы Святому престолу (апелляции являлись бесспорным правом христианина, даже единственной действенной защитой от инквизиции, хотя редко кто мог к ним прибегнуть). „Похоже, они трудятся больше над тем, чтобы ввести в заблуждение, чем чтобы прийти к истине, ибо вызывают волнения в стране и своими бесчинствами настраивают население против монастырей и священников“».
Так выражался граф Тулузский в своем письме к папе Григорию IX в 1234 г., то есть два года спустя после учреждения инквизиции. Папа 22 ноября ответил двумя посланиями, направив одно своему легату, второе — графу Тулузскому. Он старался умерить рвение инквизиторов. Но папские послания не возымели ощутимого действия, и в Тулузе в 1235 г. произошли очень серьезные инциденты. Гийом Арно вызвал в свой трибунал как пособников ереси двенадцать важных особ города. Они же с одобрения графа и тулузских консулов отказались явиться. Поскольку Гийом Арно упорствовал в их преследовании, консулы взяли приступом доминиканский монастырь и сами изгнали Арно. Тот укрылся в Каркассоне, откуда предал анафеме консулов. Но дело на этом не закончилось, и все доминиканцы тулузского монастыря, за исключением больных, были изгнаны бюргерами из города. По этому поводу Григорий IX отправил очень суровое письмо Раймону VII, считая его ответственным за происшествие в Тулузе, так как граф действительно обязался в Mo оказывать покровительство церквам и духовенству. Одновременно папа сообщил французскому королю о поведении его вассала.
Здесь нет возможности останавливаться на деталях постоянно возникающих конфликтов. Папа то угрожает графу, то уступает его просьбам назначая помощниками доминиканских инквизиторов францисканцев, слывших менее жестокими. Тем не менее инквизиция продолжала свое дело, и Гийому Арно, в частности, ничто не мешает из своего убежища в Каркассоне выдвигать новые обвинения. Со своей стороны, население защищалось как могло, расправляясь с инквизиторами. И тут мы подходим к трагической сцене, последствия которой были поистине огромны: я говорю об избиении инквизиторов в Авиньоне.
Два войска незримо стояли тогда друг против друга: с одной стороны — инквизиторы и их подручные, с другой — еретики, укрывшиеся в крепости Монсегюр. Этот замок зависел от графов де Фуа и располагался на крутой скале, охваченной кольцом гор: позиция, делавшая его если не совсем неприступным, то, по крайней мере, трудным для захвата. Атака с ходу была почти невозможна, равно как и полное окружение такой большой горы. Поэтому королевское войско в 1234 г. не осмелилось его осадить. Замок принадлежал сестре графа де Фуа, знаменитой Эсклармонде, которая сама была «облаченной» еретичкой и смело предоставила его в качестве убежища всем своим братьям и сестрам. Возвращаясь из своих опасных и изнурительных поездок по стране, растоптанной слугами инквизиции, Добрые Мужи и Жены находили в Монсегюре спокойное и тихое пристанище. И пока держался Монсегюр, дело катаров не было окончательно проиграно. После смерти Гилабера де Кастра, одной из самых великих личностей среди катарского духовенства, судьбами своей гонимой церкви с высот крепости стал руководить епископ Бертран Марти. Тут он принимал посланцев со всех частей Европы. Он поддерживал тесные связи с укрывшимися в Ломбардии, так как Добрые Люди и верующие обрели в Северной Италии край, где могли свободнее исповедовать свою веру, и именно туда во множестве они и отправлялись.
Монсегюр не был ни городом, ни даже поселением: этот странный замок представлялся тогда святым ковчегом, недоступным бурям, победно возвышавшимся над бушующими волнами. Он походил на духовное царство, куда в минуты самой тяжкой тоски и отчаяния обращались взоры южан. Несокрушимая, невзирая на унижение своего сеньора, Тулуза да Монсегюр — вот и все, что оставалось у попранного народа. Конечно, королевская власть от Каркассона до Бокера стояла прочно. Но еще можно было надеяться на поворот судьбы, ведь граф де Ла Марш [141] по-прежнему ненавидел Капетингов. Юный английский король Генрих III становится мужчиной и, уж конечно, когда-нибудь попытается отомстить за поражения своего отца. И даже далекий император Фридрих II оказал сопротивление непреклонному папе.
Возможно, достаточно было выждать какое-то время, чтобы рассеять кошмар. Именно так думал Раймон VII, подписавший договор в Mo лишь для того, чтобы получить необходимую передышку. Но вот другие торопились. Одной из самых невинных жертв крестового похода стал, несомненно, Транкавель, сын Раймона-Роже, без малейших на то оснований лишенный отцовского наследства. Сам он укрылся в Арагоне, где некогда воспитывался. На мгновенье победы Раймона VII вернули ему Каркассон, но очень скоро он снова его потерял. На этот раз город отошел не Монфору, а королю Франции. Нападение на сенешаля Каркассона — предприятие рискованное, на которое можно было решиться, только имея все шансы на успех, а главное, в тесном союзе с графом Тулузским. Но стон родного края, конечно же, смущал ночной покой молодого виконта. Достаточно прочитать донесения комиссаров, впоследствии посланных Людовиком Святым на Юг, чтобы понять: французы слишком часто вели себя в сенешальстве Бокера и Каркассона как в завоеванной стране, творя совершенный произвол над южанами. На Юге глухо закипал гнев, к тому же большинство сеньоров-файдитов [142] жило в ожидании восстания, которое восстановит их в своих правах. Прежде всего надо назвать Оливье де Терма, охранявшего проходы из Руссильона в Лангедок. С ним мы еще неоднократно встретимся. Однако существовала давняя традиция соперничества между Раимондинами и Транкавелями, которую, увы, не могли уничтожить даже самые великие беды.
Юный Транкавель не удосужился скоординировать свои действия с действиями графа Тулузского и в апреле 1240 г. призвал к восстанию всех бывших вассалов своего отца. Сначала триумфальный поход двинулся к Каркассону. Все крепости и замки края сдались в несколько дней молодому виконту, приблизившемуся в сентябре к стенам Каркассона. В ночь с 8 на 9 сентября жители предместья открыли Транкавелю ворота. Тридцать три священника, возвращавшиеся в Нарбонн, были перебиты, несмотря на охранную грамоту от виконта. Я намеренно подчеркиваю эту жестокую черту антиклерикализма, потому что она показывает, до какой степени народ отождествлял дело церкви с французской оккупацией. Иначе и быть не могло после договора в Mo. Чисто национальная фаза конфликта заканчивается в 1229 г. Отныне южане сражаются как за религиозную свободу, так и за политическую независимость. Никогда катарская церковь не была так активна, как в 1240–1244 гг., что нисколько не означает, что она охватила весь Юг. Поведение французов в обоих сенешальствах и особенно методы инквизиции объединили всех в единой ненависти к представителям и римской церкви, и французского короля.
Чтобы победить в своей отчаянной вылазке, молодому Транкавелю следовало бы быстро захватить Каркассон, где заперся сенешаль Гийом де Орм с архиепископом Нарбоннским Пьером Амьелем и епископом Тулузским Раймоном дю Фога, изгнанным из своего епископского города. Сенешаль потребовал от Раймона VII помощи в соответствии со статьями договора в Mo. Граф Тулузский попросил время на размышление и не явился. Если он и не помог Транкавелю, то, по крайней мере, не покрыл себя позором, сражаясь с ним. Но король быстро снарядил в помощь войско под командованием Жана де Бомона. Предприятие Транкавеля удалось бы, если бы город был захвачен до прихода Жана де Бомона, но виконт Транкавель, несмотря на многочисленные атаки, не смог его взять. 11 октября ему пришлось снять осаду, чтобы укрыться в Монреале, где его в свою очередь скоро осадили. Благодаря посредничеству графа Тулузского и графа де Фуа ему и его сторонникам сохранили жизнь, но повсюду был тут же установлен французский порядок. Что же касается бурга Каркассона, то он оставался безлюдным до 1247 г., когда Людовик Святой велел его отстроить, но теперь по другую сторону реки Од. Здесь начало современного Каркассона с его строгой планировкой, столь характерной для королевских укреплений.
Если бы Раймон VII, нарушив договор в Mo, отправился на помощь Транкавелю, возможно, дела бы приняли иной оборот. Но граф Тулузский терпеливо вынашивал другие планы, и поражения Транкавеля не могли его от них отвлечь. Он развелся со своей первой женой Санчей Арагонской, неспособной подарить ему других детей, и рассчитывал жениться на Маргарите де Ла Марш. Она была дочерью графа де Ла Марша, ставшего мужем вдовы Иоанна Безземельного [143] и собиравшегося вовлечь своего пасынка Генриха III Английского в коалицию 1242 г. Именно тогда, в мае 1242 г., произошло избиение инквизиторов в Авиньоне, ставшее для южан сигналом к новому мятежу. Дело стоит того, чтобы рассказать о нем более подробно, потому что оно прекрасно демонстрирует умонастроения южан после десяти лет деятельности инквизиции.
Авиньоне — маленькая крепость между Виль-франш-де-Лораге и Кастельнодари, командование которой Раймон VII поручил Раймону д'Альфару, арагонскому дворянину. По матери он приходился Раимону VII племянником, а по жене, Гильеметте, внебрачной дочери Раймона VI, — зятем. Он всегда был образцом преданности, и мы увидим, что его поступки были одобрены графом Тулузским. Если ответственность Раймона VI за убийство Пьера де Кастельно весьма сомнительна, то вину Раймона VII за избиение в Авиньоне нельзя отрицать. Однако Иннокентий IV [144], недавно сменивший Григория IX, намного скорее простил Раимону VII убийство инквизиторов, чем Иннокентий III Раимону VI — смерть Пьера де Кастельно. Основания к тому могли быть самые разные, но одно, видимо, заключается в том, что римская курия сама знала, до какой степени стали ненавистны инквизиторы, особенно Гийом Арно, главная жертва Авиньоне.
Из Сореза, где он производил особо строгое дознание, Гийом Арно и его соратники поехали в Пруй отдохнуть на несколько дней. Затем они направились в Авиньоне, который всегда и не без оснований считали активнейшим центром катаризма. Но Раймон д'Альфар в полном согласии со своим сеньором решил воспользоваться случаем и покончить с Гийомом Арно. Едва Раймон д'Альфар узнает о скором визите инквизиторов, он тут же через верного посланца предупреждает Пьера-Роже де Мирпуа, который командовал Монсегюром вместе с Раймоном де Перейя, чтобы тот со своим отрядом приехал в Авиньоне. Странно, однако, что Раймон д'Альфар, вместо того чтобы действовать самому, призывает людей из Монсегюра, хорошо понимая, какой опасности их подвергает. Удивительно также и то, что для убийства нескольких безоружных людей потребовалось вызвать такой многочисленный отряд и принять массу предосторожностей.
Наверно, бесполезно пытаться разрешить все эти загадки. Может быть, Раймон д'Альфар пытался скрыть причастность своего сеньора и свою собственную. Несомненно лишь то, что инквизиторы вызывали неимоверный ужас. Люди, решившиеся на подобное опасное дело, знают, что покушаются на саму всемогущую римскую церковь. Если их рука в момент удара и не дрогнула, они почти наверняка испытывали страх, тем более сильный, что опасность была неопределенной, но не была неожиданной. Инквизиторы, Гийом Арно и его коллега-францисканец Этьен де Сен-Тибери в сопровождении двух доминиканцев при Гийоме Арно, Гарсиаса д'Ора из диоцеза Комменж и Бернара де Рокфора, францисканца Раймона Карбона при Этьене де Сен-Тибери, заседателя трибунала, где он, вероятно, представлял епископа Тулузского, и, наконец, Раймона Костирана, архидьякона из Леза, которым помогали клирик по имени Бернар, нотариус, составлявший протоколы допросов, двое служащих (nuncii) и, наконец, некий Пьер Арно, быть может, родственник Гийома Арно, — итого одиннадцать человек, сила которых заключалась лишь в вызываемом ими ужасе. Возникает вопрос, каких же таинственных войск опасались нападавшие, принимая такие тщательные предосторожности? Инквизиторы со свитой прибыли в Авиньоне накануне Вознесения. Раймон д'Альфар принял их с почестями и поместил в доме графа Тулузского, который был расположен в северо-западном углу городских укреплений.
Житель Авиньоне Раймон Голарен тот же час покидает город и встречается с тремя рыцарями из Монсегюра, которые в сопровождении многочисленных сержантов, вооруженных секирами, стояли у лепрозория за городом. Они предприняли большие предосторожности, чтобы не привлечь ничьего внимания. Затем они с сержантами подошли к стенам Авиньоне, но вернулся в город один Голарен, чтобы узнать, что делают инквизиторы. Голарен несколько раз ходил туда и обратно, пока наконец не сообщил, что инквизиторы после вечерней трапезы отправились спать. Тогда рыцари и сержанты с секирами вошли в городские ворота, открытые жителями. Внутри они встретили Раймона д'Альфара и маленький вооруженный отряд. Ударами секир они вышибли двери залы замка и зарубили инквизиторов, вышедших со своей свитой под пение «Salve Regina» навстречу убийцам.
Когда рыцари покидали город, чтобы присоединиться к своим соратникам, стоявшим на страже снаружи, Раймон д'Альфар призвал народ к оружию, подав сигнал к восстанию. Прочие заговорщики возвращались в Монсегюр под приветственные крики жителей, уже узнавших о резне. Например, в Сен-Феликс их встретил кюре во главе своих прихожан. Как мы видим, речь идет не об отдельном акте мщения, но о заранее подготовленном заговоре. Если и были приняты необычайные предосторожности, то для того, чтобы инквизиторов не предупредили, потому что резня должна была стать сигналом к восстанию во всех землях графа Тулузского. Может быть, Раймон VII постарался обеспечить активное соучастие людей из Монсегюра для полной уверенности, что с ним заодно и все, кого они представляют.
Здесь волнует не акт возмездия, известный нам по оккупированным врагом странам. Отметим также исполненную достоинства храбрость инквизиторов. Эти безжалостные люди знали, чем рисковали. Если что-либо и может оправдать их поведение, то только присущее им сознание того, что они призваны на смертельную битву, и готовность умереть за свою веру не меньшая, чем у тех, кого они посылали на костер. На землях графа Тулузского они подвергались постоянной опасности, но отважно шли ей навстречу. Кого меньше всего в этой истории, так это трусов. Жители Монсегюра тоже знали, что в случае поражения они дорого заплатят за резню в Авиньоне. Тогда все взоры были обращены к Раймону VII, от него зависело, превратится или нет эта трагедия в кровавую зарю освобождения.
Граф Тулузский долго, с 1240 по 1242 гг., вынашивал идею коалиции против французского короля. И если он не поддержал Транкавеля в 1240 г., то только потому, что его дипломатические труды были еще далеки от завершения. Наконец, 15 октября 1241 г. Раймон VII, кажется, может рассчитывать на содействие или, по крайней мере, сочувствие королей Арагона, Кастилии [145], английского короля, графа де Ла Марша и даже императора Фридриха II. Решено атаковать капетингские владения одновременно со всех сторон: с юга, востока и запада. Но граф Тулузский внезапно заболел в Пенн д'Ажене, и Гуго Лузиньян, граф де Ла Марш, начал нападение, не дожидаясь его. Людовик Святой дал молниеносный отпор. В два дня, 20 и 22 июля 1242 г., в Сенте и Тайбуре французский король разбил короля Англии и графа де Ла Марша. Генрих III бежал в Блайю, затем в Бордо, и дело отныне проиграно, несмотря на новое победное движение на Юге, инспирированное избиением в Авиньоне. У Раймона VII не было иного выхода, кроме как заключить с королем Франции 30 октября 1240 г. мир в Лорри. На обороте оригинала грамоты, сохранившейся в Национальном архиве, можно прочесть следующие слова, написанные шрифтом XIII в.: «Humiliatio Raimundi, quondam comitis Tholosani, post ultimam guerram» — «Унижение Раймона, некогда графа Тулузского, после окончания войны». Граф уступал королю крепости Брам и Саверден и добровольно оставлял Лораге.
Отныне оставалась лишь крепость Монсегюр, и ей не замедлили отомстить за резню в Авиньоне. Сначала попытались использовать для этого самого Раймона VII, которому пришлось в конце 1242 г. окружить крепость. Граф Тулузский не только не имел ни малейшего желания брать Монсегюр, но, наоборот, передал осажденным просьбу продержаться до Рождества, потому что тогда он будет в состоянии их поддержать. В этой ситуации сенешаль Каркассона Гуго дез Арси решился сам начать осаду крепости. В мае 1243 г. он подошел к Монсегюру. Поскольку нечего было и думать о взятии крепости приступом, Гуго дез Арси ограничился окружением замка, чтобы взять его голодом. Но подобная блокада оказалась малоэффективной: осенние дожди позволили осажденным запастись водой на достаточно долгий срок. Не рисковали они и остаться без продовольствия, так как долго копили продукты, всегда опасаясь осады. Хотя на этой затерянной горной вершине сосредоточились многие сотни людей, у них было все необходимое, да и связь с внешним миром никогда не прерывалась. По ночам люди постоянно поднимались в Монсегюр, присоединяясь к защитникам. Какой бы мощной ни была осаждающая армия, она не могла этому помешать хотя бы потому, что действовала во враждебной стране. Сочувствие всего местного населения было на стороне осажденных. Блокады оказалось недостаточно для взятия крепости.
Прямой приступ оставался делом чрезвычайно трудным. Отряд, штурмовавший по самому доступному склону, рисковал быть перебитым стрельбой из крепости. К ней можно было подобраться лишь по крутому восточному хребту, к которому вели горные тропинки, известные только местному населению. Тем не менее именно оттуда пришла погибель Монсегюра. Возможно, один из жителей края предал своих и открыл французам труднейшую дорогу, которой можно было добраться до непосредственных подступов к крепости. Баскским горцам, набранным для этой цели Гуго дез Арси, удалось взобраться на самую вершину и захватить барбакан, выстроенный с этой стороны для защиты замка. Это произошло где-то около Рождества 1243 г. Однако осажденные продержались еще много недель. Они сумели вывезти знаменитые сокровища Монсегюра по дороге, которая была намного труднее захваченной французами при штурме барбакана. Им помогли в этом сообщники из осаждающего войска, частью состоявшего из местных жителей. Сокровища спрятали в пещерах Сабарте, где позднее укрылись последние катары. С тех пор эти сокровища вызывали любопытство настолько же сильное, насколько и безрезультатное. Их следы так никогда и не нашлись. Возможно, кое-какие сведения о них содержались в тех текстах, которых нам так сильно недостает для изучения доктрины катаров. Речь, вероятно, шла о значительных суммах, собранных катарами в Монсегюре за предшествующие годы. С падением крепости важно было сохранить церковь, для чего деньги и предназначались. В свидетельских показаниях Эмбера де Сала перед инквизицией говорится о pecuniam infinitam, огромном количестве монет.
Отныне дни Монсегюра были сочтены. Епископ Альби Дюран, бывший, сдается, великим инженером, поставил на месте разрушенного барбакана катапульту, сделавшую существование осажденных невыносимым. Не помогло и орудие, построенное Бертраном де ла Баккалариа, инженером катаров. Пьер-Роже де Мирпуа, житель Авиньоне, предпринял все усилия, чтобы изгнать французов из барбакана и сжечь их машину. Но гарнизон с большими потерями отступил, а атаку осаждавших, взобравшихся на площадку перед замком, удалось с большим трудом отбить.
На следующее утро, в последний день февраля 1243 г., на стенах Монсегюра затрубили рога: гарнизон соглашался на переговоры. Все странно в этой кончине Монсегюра. Неудивительно, что люди, героически защищавшиеся в течение девяти месяцев, понесшие большие потери и больше не надеявшиеся, вопреки щедрым заверениям Раймона VII, на какую-либо помощь, запросили перемирия в сражении. Они так поступили, конечно, с полного согласия Добрых Людей и особенно епископа Бертрана Марти, истинного коменданта крепости. Странно другое — то, что осаждавшие, практически победители, согласились на переговоры и не потребовали полной и безоговорочной капитуляции. Это объясняют истощением самих осаждающих к концу исключительно долгой блокады. Объяснение кажется мне не совсем убедительным. Монсегюр был обречен и, конечно, не смог бы оказать сопротивление новому приступу. Но смешанное войско, действующее во враждебной стране, имея в тылу такого государя, как Раймон VII, бесспорно, не могло позволить себе безжалостного обращения с побежденными. Можно даже предположить, что Людовик Святой, начиная тактику сближения, которая позднее стала его политикой, дал указания своему каркассонскому сенешалю.
Условия капитуляции требовали от Добрых Людей отречения от ереси и исповеди перед инквизиторами под угрозой костра. Взамен защитники Монсегюра получали прощение за все свои прошлые ошибки, включая избиение в Авиньоне, и, что еще подозрительнее, за ними признавали право сохранить крепость в течение двух недель со дня капитуляции, лишь бы они выдали заложников. Это неслыханная милость, и примеров, подобных ей, мы не знаем. Можно задаться вопросом почему ее даровали, но еще интереснее, на каком основании ее испросили. Воображению самых трезвых историков не возбраняется вновь пережить с побежденными эти две недели глубокого умиротворения, последовавшего за громом сражения и предшествующего жертвоприношению Добрых Людей.
Ибо, кто бы они ни были, из условий капитуляции их исключили. Чтобы снискать прощение, им надо было отречься от веры и своего существования. Никто из Добрых Людей и не помышлял об этом. Мало того, в необычайной атмосфере, царившей в Монсегюре в течение двух торжественно провозглашенных недель, многие рыцари и сержанты просят и получают Утешение, то есть сами осуждают себя на костер. Конечно, епископ и его клир пожелали в последний раз отпраздновать вместе с верующими, с которыми их скоро разлучит смерть, Пасху, один из величайших праздников катаров. Добрые Мужи и Жены, приговоренные к костру, благодарят тех, кто так отважно их защищал, делят между ними оставшееся имущество. Когда читаешь в делах инквизиции о простых церемониях и действах катаров, нельзя не почувствовать сурового величия их религии. Подобные заблуждения влекли за собой мученичество. Но ни к какому мученичеству не готовились так долго, как к тому, которое претерпели катары в Монсегюре 16 марта 1243 г. Следует признать, что влияние этой религии на умы было очень сильным, раз одиннадцать мужчин и шесть женщин предпочли смерть и славу вместе со своими духовными наставниками жизни в обмен на отречение. Еще больше волнует, если только это возможно, другое. Ночью 16 марта, когда вся равнина еще была наполнена едким дымом, поднимавшимся от костра, Пьер-Роже де Мирпуа устроил побег из уже сданной крепости четырем спрятанным Добрым Людям, «дабы церковь еретиков не лишилась своих сокровищ, спрятанных в лесах: ведь беглецы знали тайник…» Они названы в преамбуле, и можно верить, что они пошли на это не добровольно. В случае, если бы осаждавшие что-либо заметили, Пьер-Роже рисковал разрывом договора о капитуляции и жизнями всего гарнизона. Уместно спросить, каковы причины столь странного поведения: ведь сокровища Монсегюра были уже укрыты, и те, кто их унес, естественно, могли их и отыскать. Может быть, было два сокровища: одно — только материальное, его сразу унесли; второе, полностью духовное, сохранялось до конца в Монсегюре, и его спасли лишь в последнюю минуту. Выдвигались всякие гипотезы, и, разумеется, ни одна из них не подкреплена никакими доказательствами. Доходили до утверждения, что Монсегюр — это Монсальват из легенды о Граале, а духовное сокровище, спасенное под покровом ночи — не что иное, как сама чаша Грааля [146].
Вероятно, главная тайна Монсегюра никогда не будет раскрыта, хотя систематические поиски в горах и пещерах, может быть, прольют некоторый свет [147]. Не лучше осведомлены мы и о том, каким образом 16 марта отделили тех, кому было суждено умереть на костре, от всех прочих. Возможно, Добрые Мужи и Жены содержались отдельно от других и сами сознавались инквизиторам, братьям Феррьеру и Дюранти, тщетно предлагавшим обращение в католическую веру. Там происходили самые печальные сцены разрыва семейных связей. Среди осужденных была Корба, жена Раймона де Перейя, одного из комендантов крепости. Она оставила своего мужа, двух замужних дочерей, сына и внуков и дожидалась смерти, только в последний момент, 14 марта, приняв consolamentum. Корба собиралась умереть вместе со своей матерью, Маркезией, и больной дочерью, также «облаченной». Эта героическая женщина отказалась от мира живых, избрав общество осужденных.
А потом Добрых Мужей и Жен, числом более двух сот, французские сержанты грубо приволокли на крутой склон, отделявший замок Монсегюр от поля, которое с тех пор называли Полем Сожженных. Раньше, по крайней мере в Лаворе, холокост бывал еще страшнее. Однако народная традиция и история согласны в том, что «костер Монсегюра» превосходит по значению все прочие, ибо никогда жертвы не поднимались на него с такой готовностью. Его не сооружали, как в Лаворе, Минерве или Ле-Кассе, в грубом опьянении победой. Две предшествующих недели перемирия превратили его в символ как для гонителей, так и для гонимых. Таким символом стал и замок Монсегюр, столь странный по архитектуре, что скорее казался святилищем, чем крепостью. В течение многих лет он возвышался над Югом подобно библейскому ковчегу, где в тиши горных вершин катарская церковь продолжала свое поклонение духу и истине. Теперь, когда достопочтенного епископа Бертрана Марти и все его духовенство, мужчин и женщин, предали огню, показалось, что, хотя духовное и вещественное сокровище церкви спасено суровое сияние, озарявшее сопротивление Юга, угасло с последними углями этого гигантского костра.
На этот раз я согласен с Пьером Бельперроном, который, рассказав о падении Монсегюра, пишет: «Взятие Монсегюра было не более чем полицейской операцией крупного масштаба. Она имела лишь местный отзвук, да и то преимущественно в среде еретиков, главным прибежищем и штаб-квартирой которых был Монсегюр. В этой крепости они были хозяевами, могли безопасно собираться, советоваться, хранить свои архивы и сокровища. Легенда по праву сделала из Монсегюра символ катарского сопротивления. Однако она оказалась неправа, делая из него также и символ лангедокского сопротивления. Если ересь часто и переплеталась с борьбой против французов, то символом последней может быть только Тулуза».
И действительно, после взятия Монсегюра борьба продолжалась. Катары не остались совершенно без укрытия, так как владели почти неприступным замком Керибюс в Корбьерах, взятым только в 1255 г. Папа Иннокентий IV отбросил робкие попытки прощения, к которым он прибегал в начале своего понтификата, и инквизиция удвоила рвение. Раймон VII тратит последние годы жизни на подспудную борьбу против договора в Mo, подтвержденного соглашением в Лорри. Именно в лице этого тулузца Пьер Бельперрон по праву видел символ национального сопротивления. Но положение графа чрезвычайно сложно. Чтобы победить, ему надо было разъединить интересы французов и интересы церкви. Это было особенно сложно в правление Людовика Святого, который принуждал графа Тулузского самому становиться гонителем с риском оскорбить чувства своих подданных. Сын, как и отец, стал жертвой своего непостоянства; быть может, это было не столько чертой характера, сколько следствием ситуации. Раймон VI благоволил к катарам, но никогда не решался вступить в открытую борьбу против римской церкви и поддержать церковь национальную и народную.
Это было совершенно невозможно по трем причинам: с одной стороны, каким бы ни было влияние катаров, они, по-видимому, никогда не представляли большинство населения; с другой стороны, если бы это и было так, их доктрина непротивления не годилась для национального сопротивления. Наконец, было просто невозможно выступить против римской церкви, в особенности в начале XIII века. Как мог преуспеть граф Тулузский там, где потерпели поражение могущественные германские императоры, где сломался Фридрих II? Тогда следовало принять другое решение — то, что приняли, например, арагонские короли: искренне стать на службу церкви, которая в этом случае не отказала бы графу Тулузскому в своем высочайшем покровительстве. Раймон VI, как мы видели, не решился принять чью-либо сторону и таким образом спровоцировал создание коалиции церкви и французской короны. Надо ли его порицать за подобные колебания и неспособность решиться ни на политику безрассудно рискованную, ни на политику, всем ненавистную? Не думаю. Но как бы их ни оценивать, колебания Раймона VI могли привести лишь к поражению, а колебания Раймона VII сделали его неотвратимым.
На самом деле Раймон VII никогда не испытывал глубокой симпатии к катарам. Он был добрым католиком и даже неоднократно пытался снискать милость церкви, преследуя Добрых Людей. Но и дать волю подобным чувствам он не мог, опасаясь вызвать недовольство своих подданных. С другой стороны, церковь никак не поощряла действия графа Тулузского, которые вели к ущербу французской короне. Раймон VII хорошо понял это, вынашивая планы женитьбы на четвертой дочери Раймона Беренгьера, графа Прованского. «Четыре дочери было у Раймона Беренгьера и все королевы», — писал Данте в шестой песне «Рая» [148]. Три старших были замужем: Маргарита — за Людовиком Святым, Элеонора — за Генрихом III Английским, а Санча — за Ричардом Корнуэльским, королем Римским [149]. Четвертой была Беатриса, которой Раймон Беренгьер оставлял графство Прованское. Если бы Раймон VII женился на ней, то воссоединил бы Прованс и Лангедок, зажав королевские сенешальства Каркассон и Бокер между своими прованскими и лангедокскими владениями; по Провансу он стал бы вассалом императора, а если бы Беатриса подарила ему сына, то при благоприятных обстоятельствах смог бы оспорить и договор в Mo.
Граф Тулузский договорился об этом браке с графом Прованским. К несчастью, Раймон Беренгьер 19 августа 1245 г. умер, и пока послы Раймона VII старались при помощи церкви убрать канонические препятствия к браку, мать Беатрисы и ее опекуны Ромье де Вильнев и Альбер Тарасконский договорились о браке с родным братом французского короля Карлом Анжуйским [150]. Пока Иннокентий IV тянул с разрешением на брак, Карл Анжуйский с войском прибыл отпраздновать свадьбу, состоявшуюся 21 января 1246 г. Церковь все больше и больше склонялась к политике тесного альянса с Капетингским домом, очень скоро сделавшего из Карла Анжуйского короля Обеих Сицилии. Трубадур Гильем де Монтаньяголь так выразил разочарование южан: «Единственное, что меня тревожит, — это вид Прованса, принявшего другое имя. Его преступление таково, что его назовут землей предательства, ибо сменил он благородного и храброго сеньора на дурного, тем самым потеряв свою честь».
Итак, вокруг Раймона VII и Тулузы все рушилось. В том же 1246 г., 22 августа, Транкавель, «именуемый виконтом Безье и Каркассона», отправился изъявить свою покорность епископу Каркассонскому и французскому сенешалю. Окончательное соглашение заключили 7 апреля 1247 г. в Безье. Бывший виконт получил от короля Франции пенсион в 600 ливров, выделяемых сенешальством Бокер, и обязался принять крест. Мы стоим уже на пороге крестового похода Людовика Святого, и король отныне ничего, кроме Святой земли, не видит. Одновременно со своим сеньором покорился Оливье де Терм и обещал отправиться вместе с королем. Возможно, и мелкие сеньоры бывших транкавельских доменов последовали этому примеру. Таким образом, 1247 годом можно датировать не только перестройку Каркассона, о которой мы уже говорили, но и окончательную и бесповоротную аннексию Францией бывших транкавельских доменов.
Что же теперь оставалось делать Раймону VII? Он также когда-то обещал по договору в Mo отправиться в крестовый поход, и если до сих пор не сдержал своего обещания, то теперь такая возможность предоставлялась. В 1247 г. он отъехал ко двору Людовика Святого, где был прекрасно принят королем и его матерью. Он подтвердил свое обязательство последовать за королем, и взамен ему вернули титул герцога Нарбоннского и выделили 30 тыс. ливров на расходы. Церковь со своей стороны брала его под свое покровительство в течение всего пребывания на Святой земле. Чувствовалось, что отныне наступают иные времена. Авторитет французского короля, готовившегося к освобождению Гроба Господня, был как никогда велик. Думается, искренне и даже с энтузиазмом собираются последовать южные сеньоры в землю, где некогда прославился Раймон де Сен-Жиль. Возможно, там они в новом военном товариществе даже позабудут претензии, питавшие их ненависть к французам. В частности, именно это произошло, как мы увидим, с Оливье де Термом, неровная карьера которого столь характерна для этих великих перемен на Юге.
Раймону VII оставалось недолго жить, и он умер до того, как исполнил свой обет. В ожидании он удваивает гонения на еретиков и соглашается со всеми канонами собора в Безье (1246 г.), выработавшего меры против них. Он предписывает своим подданным в память об убитых инквизиторах Авиньоне присутствовать на проповедях доминиканцев и францисканцев, сообщает папе о приходе в его домены новых пастырей из Италии, венчая все приказом сжечь на своих глазах в Ажене восемьдесят катаров. 25 августа 1248 г. граф Тулузский в Эг-Морте [151] приветствует Людовика Святого, отъезжающего на Восток; на другой год он снова там, чтобы поприветствовать своего зятя и дочь, отбывающих следом. Сам он, кажется, не решается последовать за ними. 22 августа 1249 г. Раймон VII в Милло; здесь его и настигает болезнь, унесшая его в могилу в возрасте пятидесяти двух лет 27 сентября 1249 г. Он умер, исполненный самых христианских чувств. Единственное, чего он не добился, — это разрешения церкви захоронить в христианской земле останки Раймона VI, умершего отлученным. Сам Раймон VII попросил похоронить себя в аббатстве Фонтевро, подле своих родственников по материнской линии, Генриха II и Альеноры Аквитанской.
Набальзамированное тело Раймона VII медленно переправили по воде из Милло через Альби, Гайак и Рабастен в Тулузу. Оттуда по Гаронне его доставили в аббатство Паради в Ажене, откуда в следующем году, по хорошей погоде перевезли в Фонтевро. «Господу было угодно, — пишет Гийом де Пюилоран, — чтобы Раймон, прежде чем исчезнуть навеки из мира сего, проехал по всем своим равнинным краям, расположенным к западу, дабы оплакал последнего графа Тулузского по прямой линии весь народ его земли».
Немного ниже хронист, описав нам церемонию перенесения тела в Паради, добавляет: «Жалостно было слышать до и после этой церемонии причитания, видеть слезы народа, оплакивающего своего сеньора, умершего, не оставив прямого потомства. Так было угодно Господу нашему Иисусу Христу отомстить стране за ересь, коей она была заражена, лишив народ того, кто бы им управлял».
Патриотизм переплетался тогда с верностью династии. Раймона VII оплакивали не за то, что он был добрым государем, но за то, что он был последним в своем роду. Вместе с ним исчезала всякая надежда на то, что Тулуза останется столицей независимого и суверенного государства. Останки государя, медленно плывшие под похоронный звон по рекам его страны мимо подавленного населения, символизировали великую несостоявшуюся судьбу. Но история никогда не останавливается и продолжается после самых пышных похорон. К Тулузскому графству, исчезающему в течении воды вместе с останками своего последнего графа, и французскому Лангедоку, которого еще нет, можно отнести знаменитые стихи Корнеля:
«Великая судьба начинается, великая судьба заканчивается…»