Глава двадцатая

Валентин де Беллегард тихо скончался в те минуты, когда лучи холодного бледного мартовского рассвета озарили лица немногочисленных друзей, собравшихся у его постели. Через час Ньюмен покинул гостиницу и уехал в Женеву; ему, естественно, не хотелось присутствовать при появлении мадам де Беллегард и ее первенца. В Женеве он на некоторое время и остался. Он напоминал человека, упавшего с большой высоты, которому хочется посидеть не двигаясь и пересчитать синяки. Он сразу же написал мадам де Сентре, сообщил ей — правда, с купюрами — об обстоятельствах смерти ее брата и осведомился, когда в самое ближайшее время он может надеяться быть ею принятым. По словам месье Леду, были основания полагать, что Валентин в своем завещании — а у графа было много дорогих вещей, которыми следовало распорядиться, — выразил желание быть похороненным рядом с отцом на кладбище во Флерьере, и Ньюмен рассчитывал, что разрыв с родными Валентина не лишит его права отдать последние земные почести этому лучшему из людей. Он исходил из того, что с Валентином он дружил дольше, чем враждовал с Урбаном, и что на похоронах легко остаться незамеченным. Ответ, полученный им от мадам де Сентре, позволил ему попасть во Флерьер вовремя. Ответ этот был краток и звучал следующим образом:

«Благодарю Вас за письмо и за то, что Вы были с Валентином до самого конца. Не могу выразить, какое горе для меня, что я сама не имела возможности быть при нем. Встреча с Вами ничего, кроме огорчения, мне не принесет, поэтому нет нужды ждать того, что Вы называете „более светлыми днями“. Мне теперь все равно, светлых дней у меня больше не будет. Приезжайте, когда хотите, только предупредите заранее. Похороны брата состоятся в пятницу, во Флерьере, мои родные останутся здесь. К. де С.».

Получив это письмо, Ньюмен сразу уехал в Париж, а оттуда — в Пуатье. Путь его лежал на юг, по зеленеющей Турени, через сияющую Луару, и по мере того, как он удалялся от Парижа, его обступала ранняя весна. В первый раз в жизни во время путешествия его нисколько не интересовал, как сам бы он выразился, «окружающий рельеф». В Пуатье он остановился в гостинице и на следующее утро поехал в деревню Флерьер, дорога туда занимала несколько часов. Однако здесь, несмотря на свое состояние, он не мог не заметить красоту окрестностей. Как говорят французы, это был petit bourg.[142] Деревня располагалась у подножия высокого холма, на вершине его виднелись продолжающие разрушаться руины феодального замка, уцелевшая часть фасада которого входила в саму деревню, а крепостные стены, спускаясь с холма, брали под свою защиту теснившиеся друг к другу домики. Церковь, служившая прежде при замке часовней, стояла перед руинами на поросшем травой дворе, настолько просторном, что в самом живописном его уголке приютилось маленькое кладбище. Сами могильные памятники, расположившиеся на склоне среди травы, казались спящими. Надежные объятия крепостного вала обхватывали их с одной стороны, а далеко внизу перед покрытыми мхом плитами расстилались зеленые долины и голубые просторы. Проехать к церкви по холму в экипаже оказалось невозможно. Вдоль дороги в два, а то и в три ряда стояли крестьяне, наблюдавшие, как за гробом своего младшего сына медленно следует наверх мадам де Беллегард, опираясь на руку сына старшего. Ньюмен предпочел скрыться в толпе сочувствующих, которые зашептали: «Мадам графиня», когда мимо них прошла высокая фигура в черной вуали. Он выстоял всю службу в полутемной церкви, но когда процессия приблизилась к мрачному склепу, круто повернулся и стал спускаться с холма. Он возвратился в Пуатье и прожил там еще два дня, то снедаемый нетерпением, то уговаривая себя потерпеть еще. На третий день он послал мадам де Сентре записку, извещая, что хотел бы навестить ее после обеда, и следом за письмом снова отправился во Флерьер. Он вышел из экипажа на деревенской улице у таверны и пошел в château,[143] следуя нехитрым указаниям местных жителей.

— Вон там, — сказал хозяин таверны, показывая на макушки деревьев, видневшиеся над домами на другой стороне улицы. Ньюмен свернул направо в первую же улицу, по обе стороны которой располагались старомодные особняки, и через несколько минут увидел впереди остроконечные башенки. Пройдя еще немного, он оказался перед огромными, покрытыми ржавчиной железными воротами — они были заперты. С минуту он постоял перед ними, глядя через решетку. Château находился возле самой дороги — в этом крылись и преимущества, и недостатки его местоположения. Здание выглядело чрезвычайно внушительно. Впоследствии Ньюмен прочел в путеводителе по этой провинции, что château ведет свою историю со времен Генриха IV. Перед домом раскинулась широкая, вымощенная плитами площадка, по краям которой лепились убогие крестьянские постройки, а за площадкой высился массивный фасад из потемневшего от времени кирпича. К нему с обеих сторон примыкали невысокие флигели, заканчивающиеся небольшими павильонами в голландском стиле с причудливыми крышами. Позади поднимались две башни, а за ними сплошной стеной стояли вязы и буки, едва начавшие зеленеть.

Но самой главной достопримечательностью поместья была широкая зеленоватая река, омывавшая фундамент дома. Дом стоял на островке, и река окружала его со всех сторон, словно настоящий крепостной ров, и через нее был перекинут двухарочный мост без перил. Темные кирпичные стены, вычурные маленькие купола, венчающие оба флигеля, глубоко сидящие окна, высокие, остроконечные, покрытые мхом башни — все это отражалось в спокойной глади реки. Ньюмен позвонил у ворот и чуть не испугался, когда у него над головой громко загудел большой ржавый колокол. Из домика привратника вышла старуха, приоткрыла скрипящие ворота ровно настолько, чтобы Ньюмен мог в них протиснуться, и он пересек пустынный голый двор, прошел по потрескавшимся белым плиткам моста и несколько минут постоял в ожидании у дверей дома, получив таким образом возможность заметить, что Флерьер не слишком «ухожен», и подумал, как грустно, должно быть, здесь жить. «Похоже на китайскую тюрьму», — сказал себе Ньюмен, и я нахожу это сравнение вполне уместным. Наконец дверь открыл слуга, которого Ньюмен видел еще на Университетской улице. При виде Ньюмена невыразительное лицо лакея просияло — по каким-то непостижимым причинам наш герой всегда пользовался расположением людей, носящих ливреи. Через большой вестибюль, посреди которого высилась пирамида из цветов в горшках, слуга провел его в комнату, служившую, очевидно, главной гостиной. Переступив порог, Ньюмен поразился великолепным пропорциям помещения и на миг почувствовал себя туристом с путеводителем в руках в сопровождении чичероне, ожидающего платы. Но когда его провожатый ушел с обещанием доложить о госте мадам la comtesse,[144] Ньюмен разглядел, что ничего примечательного в гостиной нет, кроме потемневшего потолка с балками, покрытыми оригинальной резьбой, занавесей из старинных, затейливо расписанных тканей да темного дубового паркета, натертого до зеркального блеска. Несколько минут он ходил взад-вперед в ожидании графини, но наконец, дойдя до конца залы и повернувшись, увидел, что мадам де Сентре уже вошла в дальнюю дверь. Вся в черном, она стояла и смотрела на Ньюмена. Они оказались в разных концах залы, так что у него было время разглядеть графиню прежде, чем они встретились, сойдясь посередине.

Происшедшая в ней перемена крайне его расстроила. Эта бледная, чуть ли не истощенная женщина с чересчур высоким лбом, в строгом, как у монахини, платье, лишь чертами лица походила на сияющее грациозное создание, покорившее его. Она смотрела прямо на Ньюмена и позволила взять себя за руку, но прикосновение ее руки было совершенно безжизненным, а глаза походили на две затянутые дождем луны.

— Я был на похоронах вашего брата, — проговорил Ньюмен. — Потом выждал три дня, но больше ждать не мог.

— Ждать и нечего, — ответила мадам де Сентре. — Однако после того, как с вами обошлись, с вашей стороны это очень благородно.

— Я рад, что вы понимаете, как несправедливо со мной обошлись, — сказал Ньюмен, выговаривая слова с той странной иронией, какая была ему свойственна, когда речь заходила о вещах, самых для него важных.

— О чем тут говорить! — воскликнула мадам де Сентре. — Право, я нечасто поступала с людьми несправедливо. А если и поступала, то уж, во всяком случае, не нарочно. Но перед вами, с кем я обошлась так дурно, так жестоко, я могу загладить свою вину только откровенным признанием: да, я понимаю, как вы страдаете, я знаю, что была жестокой. Но эти слова ничтожны, ими, к сожалению, вину не загладишь.

— Что вы! Это уже большой шаг вперед! — радостно сказал Ньюмен и ободряюще улыбнулся.

Он подвинул ей стул и выжидательно смотрел на нее. Она машинально села, он сел рядом, но тут же вскочил, не в силах усидеть на месте, и встал перед ней. Она сидела неподвижно, словно так настрадалась, что уже не имела сил пошевелиться.

— Я понимаю, что наше с вами свидание ничего не изменит, — продолжала она, — и все же я рада, что вы пришли. По крайней мере я могу сказать вам о том, что у меня на душе. Это эгоистическое удовольствие, но у меня последнее — других не осталось, — и она замолчала, устремив на Ньюмена большие затуманенные глаза. — Я знаю, как обманула вас, какую рану вам нанесла; знаю, что вела себя жестоко и трусливо. Я ощущаю это так же остро, как и вы. И эта боль пронзает меня до кончиков ногтей, — она разжала сцепленные пальцы, вскинула руки, покоившиеся на коленях, и снова опустила их. — Все, что вы могли сказать обо мне в сердцах, ничто по сравнению с тем, как я корю себя сама.

— Даже в сердцах, — возразил Ньюмен, — я не говорил о вас ничего худого. Самое плохое, что я когда-либо сказал о вас, — это то, что вы — прелестнейшая из женщин, — и он снова порывисто опустился на стул рядом с ней.

Она слегка порозовела, но даже этот легкий румянец не мог побороть ее бледности.

— Вы говорите так потому, что считаете, будто я передумаю. Но я не передумаю. Я знаю — в надежде на это вы и пришли сегодня. Мне вас очень жаль. Я готова для вас почти на все. Хотя после того, что я сделала, говорить это просто бессовестно. Но ведь что бы я ни сказала, все покажется бесстыдным. Причинить вам зло, а теперь извиняться — нетрудно. Я не должна была причинять вам зло, — она на секунду замолчала, глядя на него, и сделала знак, чтобы он ее не прерывал. — Мне с самого начала нельзя было слушать вас — вот в чем моя вина. Я понимала, что ни к чему хорошему это не приведет, понимала, но не могла не слушать вас — и тут уже ваша вина. Вы мне слишком нравились. Я в вас поверила.

— А теперь не верите?

— Верю больше, чем раньше. Только теперь это не имеет значения. Я не могу соединиться с вами.

Ньюмен изо всех сил стукнул себя кулаком по колену.

— Но почему? Почему? Почему? — выкрикнул он. — Объясните мне, в чем причина — разумная причина? Вы не ребенок, вы совершеннолетняя, не душевнобольная. Почему вы отказываете мне по приказу вашей матери? Это недостойно вас.

— Да, знаю — это недостойно. Но другого выхода нет. В конце концов, — добавила мадам де Сентре, разводя руками, — считайте меня душевнобольной. И забудьте меня. Так будет проще всего.

Ньюмен вскочил и отошел в сторону, сокрушенный сознанием, что он проиграл, и в то же время не находя в себе сил отказаться от борьбы. Он остановился у одного из огромных окон и посмотрел на реку, текущую между прочно укрепленных берегов, и на регулярный парк за нею. Когда он обернулся, оказалось, что мадам де Сентре уже поднялась — молча и безучастно она стояла посреди комнаты.

— Вы со мной не откровенны, — проговорил Ньюмен, — вы не говорите правды. Вместо того, чтобы называть себя слабоумной, назовите тех других подлецами. Ваши мать и брат поступили жестоко и нечестно, они поступили так со мной и, уверен, так же поступили и с вами. Зачем вы пытаетесь защитить их? Зачем вы приносите меня им в жертву? Я веду себя честно. Я не жесток. Вы сами не знаете, от чего отказываетесь. Могу вас уверить — не знаете! Они помыкают вами, плетут вокруг вас интриги, а я… а я… — и он замолчал, протянув к ней руки.

Она повернулась и направилась к дверям.

— В прошлый раз вы признались, что боитесь матери, — сказал Ньюмен, идя за ней. — Что вы имели в виду?

Мадам де Сентре покачала головой.

— Да, помню. Потом я очень жалела, что так сказала.

— Жалели, потому что она снова набросилась на вас и снова взяла вас в тиски? Господи, помилуй, да что она с вами делает?

— Ничего. Вам этого не понять. И теперь, когда между нами все кончено, я не имею права жаловаться вам на нее.

— Да ничего подобного! — вскричал Ньюмен. — Наоборот, жалуйтесь ради Бога! Расскажите мне все — открыто и правдиво, только это и требуется. Расскажите, и увидите: мы спокойно все обсудим, и у вас не будет нужды от меня отказываться.

Несколько минут мадам де Сентре сосредоточенно смотрела в пол, потом, подняв глаза, сказала:

— Одна польза от всего случившегося по крайней мере есть. Вы составили обо мне более верное представление. Для меня было большой честью то, что вы воображали меня такой совершенной. Не знаю уж, с чего вы это взяли. Но у меня не оставалось никаких лазеек, чтобы изменить придуманный вами образ, чтобы быть такой, какая я есть, — самой обыкновенной слабой женщиной. Моей вины тут нет. Я предупреждала вас с самого начала. Наверно, предупреждать надо было тверже. Надо было убедить вас, что я неизбежно вас разочарую. Но, видите ли, я была слишком горда для этого. Надеюсь, теперь вам ясно, к чему привело меня мое высокомерие! — продолжала она, повышая дрожащий голос, звучание которого даже в эту минуту казалось Ньюмену прекрасным. — Я слишком горда, чтобы быть честной, но не настолько горда, чтобы не быть предательницей. Я холодная и себялюбивая трусиха. Я боюсь нарушать свой покой.

— А брак со мной, вы считаете, нарушил бы ваш покой? — с недоумением глядя на нее, спросил Ньюмен.

Мадам де Сентре слегка покраснела и, казалось, хотела дать ему понять, что если просить у него прощения было бы недостойно, то она, по крайней мере, может без слов согласиться с ним, что ведет себя скверно.

— Не брак с вами, а все, что с этим было бы связано, — вызов, разрыв, необходимость настаивать, что я могу быть счастлива на свой собственный лад. Какое я имею право быть счастливой, когда… когда… — и она замолчала.

— Когда что? — спросил Ньюмен.

— Когда другие так несчастны!

— Кто — другие? — вскричал Ньюмен. — Какое вам дело до других, до всех, кроме меня. К тому же вы только что сказали, что хотите счастья, но достигнете его, только слушаясь матери. Вы сами себе противоречите.

— Да, вы правы. Вот вам доказательство, что я не так уж умна.

— Вы смеетесь надо мной, — воскликнул Ньюмен. — Просто глумитесь!

Она внимательно всмотрелась в него, и наблюдавший со стороны мог бы сказать, что в этот момент она спрашивала себя, не лучше ли сказать: да, она действительно смеется над ним, и тем самым закончить это мучительное для обоих объяснение.

— Отнюдь нет, — сказала она в конце концов.

— Предположим, вы неумны, — продолжал он, — предположим, вы слабая, заурядная женщина и у вас нет ничего общего с той, какой я вас себе представлял. Но ведь я и не требую от вас ничего героического. Я не прошу от вас ничего необыкновенного. Я многое могу сделать, чтобы вам было легче принять верное решение. Нет, все объясняется очень просто — вы недостаточно меня любите, чтобы отважиться на такой шаг.

— Я холодная, — отозвалась мадам де Сентре. — Холодная, как эта река, текущая под окнами.

Ньюмен громко стукнул тростью по полу и мрачно расхохотался.

— Прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно! Только это уже чересчур — вы переиграли! Теперь вы хотите представить себя такой, что хуже некуда. Понимаю, куда вы клоните. Я же сказал — вы черните себя, чтобы обелить других! Вы вовсе не хотите отказывать мне. Я вам нравлюсь. Нравлюсь! Я это знаю, я это чувствовал, вы не скрывали этого. А теперь твердите, какая вы холодная. Вас мучили, вас запугивали — я вижу! Это возмутительно, и я настаиваю, что вас надо спасать от вашего собственного непомерного благородства. Если ваша мать потребует, вы что, и руку себе отрубите?

Мадам де Сентре, казалось, немного испугалась.

— В тот раз я пожаловалась на мать сгоряча. Я сама себе госпожа — и по закону, и с ее одобрения. Она ничего плохого никогда мне не делала и не может сделать. Она не давала мне повода говорить о ней так, как я сказала.

— Она уже не раз вам это припомнила и еще припомнит, вот увидите, — предупредил ее Ньюмен.

— Нет, забыть об этом не даст мне моя совесть.

— Ваша совесть кажется мне весьма прихотливой, — вырвалось у него в сердцах.

— Она была в смятении, но сейчас совершенно ясна, — ответила мадам де Сентре. — Я отказываю вам не ради личного благоденствия, не ради личного счастья.

— О, я знаю, вы отказываете мне не из-за лорда Дипмера, — ответил Ньюмен. — Не буду притворяться, даже чтобы подразнить вас, будто я в это верю. Но этого желали ваша мать и брат. На том проклятом балу у вашей матери, который тогда казался мне таким прекрасным, а сейчас я вспомнить о нем не могу без содрогания, ваша мать наставляла милорда, как добиться вашего расположения.

— Кто вам это сказал? — тихо спросила мадам де Сентре.

— Не Валентин. Я сам видел, сам догадался. В тот момент, когда все разыгрывалось, я не вдумывался, что происходит, но эта сцена застряла у меня в памяти. А потом, помните, я увидел вас с лордом Дипмером в оранжерее. И вы обещали, что когда-нибудь скажете мне, о чем он говорил с вами.

— Это было до… до того, что случилось теперь, — ответила мадам де Сентре.

— Неважно, — продолжал Ньюмен. — К тому же, думаю, я и сам знаю, как все было. Он честный малый, этот англичанин. Он сообщил вам, что затевает ваша мать: она предложила ему оттеснить меня — ведь он не занимается коммерцией. Если бы он сделал вам предложение, она обещала уговорить вас дать мне отставку. Лорд Дипмер не очень-то сообразителен, так что ей пришлось втолковывать ему это по слогам. Он ответил, что «без ума» от вас и хочет, чтобы вы об этом знали, только он не желал быть замешанным в нечистую игру, а потому пошел и все вам выложил. Ну что, ведь примерно так и было, верно? А потом вы сказали мне, что совершенно счастливы.

— Не понимаю, к чему этот разговор о лорде Дипмере? — смутилась мадам де Сентре. — Вы ведь не за тем сюда пришли. А что до моей матери, то неважно, знаете ли вы о ней что-то или подозреваете — это безразлично. Все равно, я приняла решение, и обсуждать подобные вопросы незачем. Любые обсуждения теперь уже бесполезны. Каждый из нас должен постараться как-то жить дальше. Я верю, что вы еще будете счастливы, даже если иногда станете вспоминать меня. Когда вспомните, представьте, как все это было нелегко для меня, а поступить иначе я не могла. Вы не знаете обстоятельств, с которыми мне приходится считаться. Я хочу сказать, я чувствую, как должна поступать, и должна повиноваться своим чувствам, должна, понимаете? Должна. Иначе угрызения совести будут преследовать меня всю жизнь, — воскликнула она в отчаянии, — и в конце концов убьют.

— Я знаю, что вы чувствуете, но это — предрассудки! Вы верите в то, что я хоть и неплохой человек, но плохо то, что я делец. Вы убеждены, что взгляды вашей матери неоспоримы, а слова вашего брата — закон, что все вы связаны одной цепью и что из-за этих ваших вечных правил приличия мать и брат имеют право вмешиваться в ваши дела. Да во мне кровь вскипает, когда я об этом думаю. От таких взглядов веет холодом, вы правы. А у меня вот здесь, — Ньюмен похлопал себя по груди и, сам того не ожидая, заключил патетически: — у меня здесь словно огонь пылает!

Наблюдатель, менее сосредоточенный на своих чувствах, чем наш потерявший голову герой, заметил бы с самого начала, что спокойствие мадам де Сентре есть результат неимоверных усилий и что, несмотря на эти усилия, волнение ее с каждой минутой нарастает. Последние слова Ньюмена сломили ее сопротивление, хотя сначала она заговорила очень тихо, боясь, как бы голос не выдал ее истинного состояния.

— Нет, я сказала неправду — я не холодна! Мне кажется, что мой поступок, хоть он и выглядит таким скверным, не говорит только о моей лживости и слабости. Мистер Ньюмен, для меня все эти правила — как религия. Я не в силах вам ничего объяснить! Не могу! С вашей стороны жестоко настаивать. Не понимаю, почему я не могу просто молить вас поверить мне на слово и пожалеть меня. Для меня это — религия. На нашем доме лежит какое-то проклятие — не знаю какое, не знаю почему, не спрашивайте меня об этом! Мы все должны нести это бремя. А я хотела избежать своей доли — я была слишком эгоистична. Вы предлагали мне такой соблазнительный выход, я уж не говорю о том, что вы понравились мне. Ах, как хорошо было бы все бросить, зажить совсем другой жизнью, уехать! И вы были мне так по душе! Но я не смогла, мои страхи настигли меня, все вернулось снова, — она больше не владела собой, и слова ее прерывались долгими рыданиями. — Почему все это случилось с нами? Почему мой брат Валентин, такой веселый, такой жизнерадостный, убит — застрелен как собака, почему он, кого мы все так любили, погиб в расцвете молодости? Почему есть вещи, о которых я не могу заикнуться — не могу даже спрашивать? Почему я боюсь даже заглядывать в некоторые углы? Даже слышать некоторые звуки? Почему должна делать такой тяжелый выбор в такой трудный момент? Я не создана для решений. Не способна на смелые и дерзкие поступки. Я создана для тихого, спокойного, обыкновенного счастья. — При этих ее словах у Ньюмена вырвался красноречивый стон, но мадам де Сентре продолжала: — Я была рождена, чтобы с радостью и благодарностью делать то, чего от меня ждут. Матушка всегда была очень добра ко мне, это все, что я могу вам сказать. Я не смею ее судить, не смею порицать. А если посмею — все страхи вернутся ко мне. Я не могу измениться.

— Нет, — горько сказал Ньюмен. — Измениться должен я, даже если для этого придется переломиться надвое.

— Вы — совсем другое дело. Вы — мужчина, вы справитесь с этим. У вас столько возможностей утешиться. Вы были рождены и подготовлены для жизни, полной перемен. И потом… потом, я всегда буду помнить о вас.

— Мне это ни к чему! — вскричал Ньюмен. — Вы жестоки, вы дьявольски жестоки. Пусть Бог вас простит! Возможно, основания у вас самые веские, а чувства — самые утонченные, что с того? Вы для меня загадка! Не понимаю, как такая красота может уживаться с такой жестокостью!

Мадам де Сентре с минуту смотрела на него глазами, полными слез.

— Значит, вы считаете меня жестокой?

Ньюмен ответил ей долгим взглядом.

— Вы — совершенное, безупречное создание! — не выдержал он. — Не покидайте меня.

— Да, я поступаю с вами жестоко, — продолжала она. — Когда мы причиняем друг другу боль, мы все жестоки. А мы вынуждены причинять боль! Такова жизнь — несчастная, несправедливая жизнь! О! — она глубоко и тяжело вздохнула. — Я даже не могу сказать вам, что рада знакомству с вами, хотя это так, — ведь и это может причинить вам боль. Мне ничего нельзя сказать — все покажется вам жестоким. А потому простимся, не будем больше ничего говорить. Прощайте! — и она протянула ему руку.

Ньюмен не принял ее руки, он только опустил на нее глаза, потом поднял их и взглянул мадам де Сентре в лицо. У него было ощущение, будто от ярости его душат слезы.

— И что вы собираетесь делать? — спросил он. — Куда поедете?

— Туда, где никому не причиню боли и не буду подозревать кругом зла. Я собираюсь удалиться от света.

— Удалиться от света?

— Я ухожу в монастырь.

— В монастырь! — Ньюмен повторил ее слова с ужасом, словно она объявила, что безнадежно больна. — Вы — в монастырь?

— Я же сказала, что отказываюсь от вас не ради светских успехов и удовольствий.

Ньюмен все еще не мог ей поверить.

— Вы собираетесь стать монахиней? — недоумевал он. — Запереться в келье на всю жизнь, надеть бесформенный балахон и белое покрывало?

— Да, я стану монахиней-кармелиткой, — ответила мадам де Сентре. — На всю жизнь, если Богу будет угодно.

Ее намерение было для него столь же чудовищно и непостижимо, как если бы мадам де Сентре объявила ему, что собирается изуродовать свое прекрасное лицо и выпить ядовитое зелье, от которого лишится разума. Он стиснул руки, и стало видно, что его бьет дрожь.

— Не надо, мадам де Сентре, умоляю вас! — взывал он. — Не надо! Не делайте этого! Если хотите, я на коленях буду вас умолять — не надо!

Ласково, сочувственно, чуть ли не ободряюще она дотронулась до его руки.

— Вы не понимаете, — проговорила она. — У вас неверные представления. В этом нет ничего ужасного. В монастыре я буду в покое и безопасности. Я буду вдали от света, где на невинных людей, на лучших людей, обрушиваются такие несчастья, как мое. И прекрасно, что это на всю жизнь! Значит, больше ничего скверного со мной не случится.

Ньюмен упал в кресло и сидел, глядя на нее и бормоча что-то неразборчивое. Эта женщина, в которой для него олицетворялась вся женская грация и тепло домашнего очага, эта прекрасная женщина отвергает его и то благоденствие, какое он ей предлагает, пренебрегает им, его будущим, его состоянием, его преданностью, и ради чего? Чтобы, укрывшись под безликим покрывалом, замуровать себя в монашеской келье! Ее решение представлялось Ньюмену каким-то злокозненным сочетанием уродства и беспощадности. И по мере того как он старался понять ее слова, ощущение гротеска все усиливалось, словно то испытание, которому его безжалостно подвергли, было низведено до нелепости.

— Вы, вы — монахиня! — воскликнул он. — Вы похороните вашу красоту, спрячетесь за решетками и замками. Нет! Нет! Я никогда не допущу этого! — и со смехом отчаяния он вскочил на ноги.

— Вы ничему не можете помешать, — сказала мадам де Сентре. — И кроме того, мое решение должно хотя бы несколько вас утешить. Неужели вы думали, что я буду вести прежний образ жизни, но без вас, зная, что вы где-то рядом? Нет, все решено, прощайте! Прощайте!

На этот раз он взял ее протянутую руку и сжал в обеих своих.

— Навсегда? — спросил он.

Ее губы беззвучно прошептали подтверждение, а его — горестное проклятие. Она закрыла глаза, словно не в силах это слышать, и тогда он обнял ее и прижал к груди. Он целовал ее бледное лицо, а она сначала отпрянула, потом на секунду прильнула к нему, но тут же с силой вырвалась из его объятий и пустилась бегом по блестящему полу через всю длинную залу. Еще мгновение, и дверь за ней затворилась.

Ньюмен не помнил, как вышел из château.

Загрузка...