Глава девятнадцатая

Ньюмен обладал редким талантом сколько угодно сидеть неподвижно, если того требовала необходимость, и на пути в Швейцарию у него был случай пустить этот дар в ход. Ночь шла, но заснуть он не мог, один час сменялся другим, а он все сидел в углу купе, не шевелясь, закрыв глаза, и даже самый наблюдательный из его спутников позавидовал бы столь крепкому сну. К утру, однако, сон все же сморил его, не столько из-за телесной, сколько из-за душевной усталости. Проспав несколько часов, Ньюмен проснулся, и его взгляду представились покрытые снегом вершины Юры,[130] а за ними розовеющее рассветное небо. Но он не удостоил вниманием ни холодные снежные горы, ни залитое теплым розовым светом небо — стоило ему открыть глаза, как в нем снова ожила обида. За полчаса до Женевы он сошел с поезда на станции, указанной в телеграмме Валентина. На платформе в холодной утренней полутьме он увидел сонного станционного смотрителя в надвинутом на самые глаза капюшоне, с фонарем в руках и рядом с ним джентльмена, который сразу сделал шаг навстречу нашему герою. Это был человек лет сорока, высокий, сухощавый, темноглазый, с бледным лицом, аккуратно подстриженными усиками и новыми перчатками в руках. Не меняя серьезного выражения лица, он снял шляпу и произнес фамилию Ньюмена. Наш герой подтвердил, что это он, и спросил:

— Вы друг месье де Беллегарда?

— Осмелюсь разделить с вами печальную честь так называться, — ответил джентльмен. — Я и месье де Грожуайо — он сейчас сидит у постели графа — предоставили себя в распоряжение месье де Беллегарда в этом прискорбном деле. Месье де Грожуайо, как я понял, имел удовольствие встречаться с вами в Париже, но он лучше, чем я, справляется с обязанностями сиделки и потому остался с нашим бедным другом. Беллегард ждет вас с нетерпением.

— Как он? — спросил Ньюмен. — Рана тяжелая?

— Доктор — мы привезли сюда с собой хирурга — приговорил его. Но он скончается подобающим образом. Вчера вечером я послал за кюре в ближайшую французскую деревню, и тот провел с нашим другом час. Кюре остался вполне удовлетворен.

— О Господи! — простонал Ньюмен. — Лучше бы удовлетворен был доктор! А Валентин в состоянии со мной увидеться? Он меня узнает?

— Полчаса назад, когда я уходил, он как раз заснул, а всю ночь метался в жару, без сна. Посмотрим.

И новый знакомец Ньюмена повел его со станции в деревню, объясняя по пути, что они остановились в самой дешевой здешней гостинице, тем не менее им удалось создать Валентину все необходимые удобства, чего поначалу они даже не ожидали.

— Мы — друзья еще по военной службе, — пояснил секундант Валентина. — Нам не впервой облегчать товарищу переход в иной мир. Рана у него прескверная, но самое скверное то, что его противник остался цел. Пустил в Беллегарда пулю наобум, а она возьми да войди графу в левый бок, под самое сердце.

Пока в неверном сером утреннем свете они пробирались между кучами навоза по деревенской улице, спутник Ньюмена рассказал ему о дуэли подробнее. По условиям поединка, если после первого обмена выстрелами один из противников не будет удовлетворен, они должны были стреляться вторично. Первый выстрел Валентина имел именно тот результат, который граф, по мнению его секунданта, как раз и задумал, — пуля задела руку месье Станисласа Каппа и лишь оцарапала кожу. Пуля же, выпущенная месье Каппом, пролетела на добрых десять дюймов в стороне от Валентина. Секунданты месье Станисласа потребовали второй попытки, на что и получили согласие. При этом Валентин выстрелил в воздух, ну а молодой эльзасец, не колеблясь, сделал свое дело.

— Когда мы в первый раз увидели его на месте дуэли, — заметил собеседник Ньюмена, — я сразу понял, что он не собирается вести себя commode.[131] Он из породы упрямых быков.

Валентина тут же отвезли в гостиницу, а месье Станислас со свитой скрылись в неизвестном направлении. В гостинице дуэлянта поджидали полицейские власти кантона, которые, хоть и держались с крайней величавостью, тут же принялись за длиннейший prices verbal,[132] однако дали понять, что при столь джентльменском пролитии крови они шума поднимать не станут.

Ньюмен осведомился, известили ли родных Валентина, и узнал, что граф до последней минуты на это не соглашался. Он не мог поверить, что рана его опасна. Но после встречи с кюре Валентин дал согласие, и его матери послали телеграмму.

— Маркизе лучше поторопиться, — заметил провожатый Ньюмена.

— Чудовищная история, — вырвалось у Ньюмена, — больше мне нечего сказать! — Он не сумел воздержаться от этих слов, произнесенных с крайним неодобрением.

— Вы, значит, осуждаете графа? — спросил друг Валентина с вежливым любопытством.

— Осуждаю? — воскликнул Ньюмен. — Да я жалею только о том, что позавчера, когда он был у меня, не запер его в cabinet de toilette![133]

Недавний секундант Валентина округлил глаза, присвистнул и с прежней серьезностью покачал головой. К этому времени они дошли до гостиницы, и в дверях их встретила с фонарем коренастая служанка в ночном чепце, взявшая портплед из рук носильщика, который плелся за Ньюменом. Валентина поместили на первом этаже в задней части дома, и спутник Ньюмена, пройдя в конец выложенного каменными плитами коридора, тихо приоткрыл дверь. Он поманил Ньюмена, и тот, подойдя, заглянул в комнату, освещенную всего одной затененной свечой. У камина дремал облаченный в халат месье де Грожуайо — полноватый белокурый человек, которого Ньюмен не раз видел в обществе графа. На кровати лежал Валентин — бледный, неподвижный, с закрытыми глазами. Вид его заставил Ньюмена содрогнуться — ведь граф всегда был так полон жизни! Приятель месье де Грожуайо указал на затворенную дверь за кроватью и шепотом объяснил, что там находится доктор, пользовавший больного. Валентин спал, или казалось, что спит, поэтому подходить к нему Ньюмен, разумеется, не стал и, более того, на время удалился, вверив себя заботам заспанной bonne.[134] Та провела его в комнату наверху и показала на кровать, где вместо подушки красовался валик в чехле из желтого ситца. Ньюмен улегся и, невзирая на столь необычную постель, проспал несколько часов кряду. Когда он проснулся, утро уже было в разгаре, солнце вливалось в окно, со двора доносилось кудахтанье кур.

Пока он одевался, к нему заглянул посыльный от месье де Грожуайо и его приятеля с приглашением разделить с ними завтрак. Ньюмен спустился в маленькую столовую, пол которой был выложен каменными плитами, где за столом прислуживала та же служанка, только уже без ночного чепца. В столовой находился и месье де Грожуайо, имевший удивительно свежий вид при том, что ему пришлось полночи исполнять роль сиделки. Месье де Грожуайо потирал руки и с интересом приглядывался к накрытому столу. Ньюмен напомнил ему об их знакомстве и узнал, что Беллегард еще спит, а дежурит при нем теперь доктор, который провел относительно спокойную ночь. До того как к ним присоединился сотоварищ месье де Грожуайо, Ньюмен успел узнать, что его зовут месье Леду и что знакомству с ним Валентин ведет счет еще с тех времен, когда оба служили в отряде «папских зуавов».[135] Месье Леду приходился племянником известному епископу-ультрамонтану.[136] Наконец в столовой появился и сам племянник епископа, который, как можно было заметить, постарался одеться в соответствии с печальной ситуацией, однако его скорбный вид смягчался достойным вниманием к наилучшему из завтраков, которым когда-либо могла блеснуть гостиница «Швейцарский крест». Дело в том, что слуга Валентина, которому лишь изредка выпадала честь поухаживать за пострадавшим хозяином, помогал на кухне и успел придать подаваемым блюдам истинно парижскую изысканность. Оба француза всячески старались доказать, что, какими бы тяжелыми ни были обстоятельства, они никак не влияют на врожденный талант галлов вести легкую беседу, и месье Леду произнес краткое, исполненное изящества похвальное слово бедному Беллегарду, назвав того наилучшим из англичан, коих ему доводилось знать.

— Вы считаете Беллегарда англичанином? — переспросил Ньюмен.

На лице месье Леду мелькнула улыбка, и он разразился экспромтом: «C’est plus qu’un Anglais — c’est un Anglomane!»[137] Ньюмен, не желая сдаваться, ответил, что такого не замечал, а месье де Грожуайо заявил, что еще не время произносить по бедному Беллегарду заупокойные речи.

— Разумеется, — согласился Леду. — Просто сегодня утром я не мог не обратить внимание мистера Ньюмена на то, что после столь решительных мер, которые вчера вечером были приняты для спасения души нашего дорогого друга, было бы даже жаль, если бы он снова подверг ее опасности погибнуть, вернувшись в грешный мир.

Месье Леду был ревностным католиком, и Ньюмен отметил про себя, что этот приятель Валентина — личность не без странностей. При дневном свете он оказался похожим на портрет, написанный каким-нибудь испанским художником, — у него был очень длинный тонкий нос, а лицо чем-то напоминало добродушного Мефистофеля. Дуэли, по всей очевидности, представлялись ему вполне справедливым способом разрешать споры — при том условии, что смертельно раненый дуэлянт тотчас воспользуется услугами священника. Казалось, он был чрезвычайно доволен беседой Валентина с кюре, хотя его речи никак не свидетельствовали о ханжеском складе ума. Судя по всему, он был большим приверженцем соблюдения приличий и в любых обстоятельствах считал себя обязанным проявлять вкус, такт и светскую любезность. Он охотно одаривал каждого улыбкой (отчего его усы поднимались к самому носу) и давал необходимые объяснения. Его специальностью явно было savoir-vivre — умение жить по правилам хорошего тона, причем сюда же он включал и умение умирать. Однако, со все возрастающим глухим раздражением подумал Ньюмен, руководствоваться правилами, относящимися к последнему, он предпочитал предоставлять другим. У месье де Грожуайо характер был совсем иной, и, по-видимому, истовую набожность своего друга он рассматривал как признак недосягаемо высокого ума. С нежной, но веселой заботой он изо всех сил старался, чтобы Валентина до последней минуты окружали приятные впечатления и чтобы он возможно меньше тосковал по Итальянскому бульвару, но больше всего месье де Грожуайо занимало, как этому неумехе — сыну пивовара — удалось сделать такой меткий выстрел. Сам он умел потушить пулей свечу, но, как признался, более метко, чем этот недотепа, выстрелить бы не смог. Месье де Грожуайо тут же поспешил заверить, что, конечно, в подобных обстоятельствах он и не старался бы быть метким, — не тот случай, когда стремятся прикончить человека, que diable![138] Будь он на месте дерущихся, он, целясь в своего противника, выискал бы у него какую-нибудь часть тела помягче, куда можно всадить пулю без роковых последствий. Месье Станислас Капп сработал прискорбно плохо. Но о чем говорить, если мы дожили до того, что приходится драться на дуэли с сыновьями пивоваров! Такое заключение было единственной попыткой месье де Грожуайо обобщить свои рассуждения. Говоря это, он поверх плеча месье Леду то и дело поглядывал в окно на стройное деревце в конце аллеи, как раз напротив гостиницы, и словно бы прикидывал расстояние от него до своей вытянутой руки, втайне сожалея, что, несмотря на тему беседы, правила приличия не позволяют тут же устроить небольшую показательную стрельбу из пистолета.

Однако Ньюмену было не до дружеских бесед. Ни говорить, ни есть он не мог. Его душу переполняли гнев и печаль, и выносить это двойное бремя не было сил. Он сидел, опустив глаза в тарелку, и считал минуты до конца завтрака, то мечтая, чтобы Валентин, увидев его у своей постели, тут же отправил обратно добиваться руки мадам де Сентре и утерянного счастья, то клеймя себя за этот эгоизм и нетерпение. Для своих собеседников Ньюмен представлял мало интереса, и хотя он был всецело поглощен собственными проблемами и к тому же не привык задумываться, какое производит впечатление на окружающих, ему было ясно, что друзья Беллегарда недоумевают, почему бедный Валентин проникся сердечной симпатией к этому молчуну-янки и даже вызвал его к своему смертному одру. После завтрака Ньюмен в одиночестве побродил по деревне, поглядел на фонтан, на гусей, на открытые двери сараев, на темнолицых согбенных старух, медленно шлепающих в сабо, из которых выглядывали чулки с грубо заштопанными пятками, полюбовался белоснежными Альпами и багряной Юрой, которые виднелись в разных концах улочки. День был замечательный — в воздухе пахло наступающей весной, а слежавшийся за зиму снег таял под солнечными лучами и капал с крыш деревенских домов. Все в природе ликовало и говорило о рождении новой жизни, даже попискивающие цыплята и переваливающиеся с боку на бок гусята, меж тем как несчастного Валентина — бесшабашного, великодушного, милого Валентина — ждали смерть и могила. Ньюмен добрел до деревенской церкви, зашел на маленькое кладбище, сел у ограды и стал разглядывать окружавшие его грубые надгробные плиты. Все они были убогие и мрачные, и Ньюмен не почувствовал ничего, кроме холода и неотвратимости смерти. Он встал и вернулся в гостиницу, где месье Леду, восседая за зеленым столиком, который он попросил вынести в сад, наслаждался кофе и сигаретой. Узнав, что у постели Валентина все еще дежурит доктор, Ньюмен спросил, не разрешат ли ему сменить врача, ему очень хочется быть полезным своему бедному другу. Просьба его была тотчас удовлетворена. Доктор с радостью согласился отправиться в постель. Доктор был молод, довольно беспечен, но лицо его светилось умом, а в петлице красовалась ленточка ордена Почетного легиона. Перед тем как лечь спать, он объяснил Ньюмену, что надо делать, и тот внимательно его выслушал и машинально взял у него из рук старый том, рекомендованный доктором как средство, помогающее удержаться от сна. Это оказались «Les Liaisons Dangereuses».[139]

Валентин все еще лежал с закрытыми глазами, и в его состоянии не было заметно никаких перемен. Ньюмен сел рядом с постелью и долгое время пристально вглядывался в своего друга. Потом мысли о собственном несчастье отвлекли его, и он перевел взгляд на цепочку Альп, видневшихся из-за отодвинутого узкого холщового занавеса на окне, сквозь которое в комнату проникали солнечные лучи, яркими квадратами падавшие на покрытый красными плитками пол. Он пытался расцветить свои грустные мысли надеждой, но плохо в этом преуспел. То, что с ним произошло, было так внезапно и сокрушительно, что выглядело настоящей катастрофой, неотвратимым и жестоким ударом самой судьбы. Случившееся казалось ему неестественным, чудовищным, и он не представлял себе, как с ним бороться. Но тут тишина нарушилась — Ньюмен услышал голос Валентина.

— Неужели у вас такая кислая мина из-за меня?

Обернувшись, Ньюмен увидел, что Валентин лежит в той же позе, но глаза у него открыты и он даже силится улыбнуться. Его ответное рукопожатие, когда Ньюмен схватил его за руку, было едва ощутимым.

— Я слежу за вами уже с четверть часа, — продолжал Валентин, — лицо у вас темнее тучи. Да-да, вы глубоко возмущены мною. Вполне понятно! Я и сам собой возмущен.

— Не стану вас бранить, — ответил Ньюмен. — Я слишком расстроен. Ну а как вы? Силы прибывают?

— О нет, убывают. Ведь моя участь решена. Вам уже сказали?

— Последнее слово тут за вами. Вы поправитесь, если постараетесь, — с наигранной бодростью ответил Ньюмен.

— Где уж мне стараться, дорогой мой! Старания требуют усилий, а на какие усилия способен человек, если у него в боку дырка величиной со шляпу, и стоит сдвинуться на волосок, как из этой дырки начинает сочиться кровь. Я знал, что вы приедете, — продолжал он. — Знал, что проснусь и увижу вас, поэтому не удивился. Но со вчерашнего вечера никак не мог вас дождаться. Не знал, как мне вылежать неподвижно, пока вы не приедете. Мне нужно лежать неподвижно — как мумия в саркофаге. Вы говорите — постараться! Вот я и старался! И поэтому я еще здесь — старался двадцать часов подряд, а для меня это словно двадцать дней. — Беллегард говорил медленно, тихо, но достаточно отчетливо. Однако было видно, что его донимает сильная боль, и в конце концов он снова закрыл глаза.

Ньюмен умолял его помолчать и поберечь силы, доктор строго запретил больному разговаривать.

— О, — отвечал Валентин, — и есть будем, и пить будем, ибо завтра… завтра… — он опять замолчал. — Нет, не завтра, а, может быть, уже сегодня! Ни есть, ни пить я не могу, но пока могу говорить. В моем положении какой толк в воздер… в воздержании? Не могу выговаривать длинные слова, а ведь какой я был говорун! Господи, сколько я всегда болтал!

— Тем больше оснований помолчать сейчас! — сказал Ньюмен. — Мы же и так знаем, как вы умеете говорить.

Но Валентин, не обращая внимания на его слова, продолжал тем же слабым, едва слышным голосом:

— Я хотел видеть вас, потому что вы виделись с сестрой. Она знает? Она приедет?

Ньюмен пришел в замешательство.

— Да, думаю, сейчас уже знает.

— А вы ей не сказали? — спросил Валентин и тут же задал новый вопрос: — Вы не привезли мне письма от нее? — Его глаза глядели на Ньюмена ласково, но очень внимательно.

— Я не видел ее после того, как получил вашу телеграмму, — объяснил Ньюмен. — Но я ей написал.

— И она не прислала ответа?

Ньюмену пришлось признаться, что мадам де Сентре нет в Париже.

— Вчера она уехала во Флерьер.

— Вчера? Во Флерьер? Зачем? Что ей там понадобилось? Какой сегодня день? Какой день был вчера? О, значит, я ее не увижу! — печально сказал Валентин. — Флерьер слишком далеко. — И он снова закрыл глаза.

Ньюмен сидел молча, делая жалкие попытки изобрести какие-нибудь правдоподобные объяснения и надеясь лишь на то, что Валентин слишком слаб и не будет проявлять любопытства, доискиваться до правды. Но тот вдруг открыл глаза и снова заговорил:

— А мать и брат? Они приедут? Они тоже во Флерьере?

— Они в Париже, но их я тоже не видел, — ответил Ньюмен. — Если они получили вашу телеграмму вовремя, они могли выехать сегодня утром. А иначе им придется ждать ночного экспресса, и тогда они приедут завтра под утро, как я.

— Они меня не поблагодарят, нет, не поблагодарят, — пробормотал Валентин. — Им предстоит отвратительная ночь, а Урбан не выносит утреннего воздуха. Я не видел, чтобы хоть раз в жизни он вышел из своей комнаты раньше полудня. И никто не видел. Мы даже не знаем, каков он поутру. Может, совсем другой. Кто знает? Впрочем, может быть, об этом узнают потомки? По утрам он корпит у себя в кабинете над своим трудом о принцессах. Но я должен был за ним послать, правда? И кроме того, мне хочется, чтобы моя мать сидела там, где вы сидите, и я мог бы попрощаться с ней. Может статься, я так толком и не знаю ее и она еще преподнесет мне какой-нибудь сюрприз. Вы тоже не воображайте, будто знаете ее, она и вас еще чем-нибудь удивит. Но если я не увижу Клэр, мне все безразлично. Я все время думал о встрече с ней, даже видел во сне, как мы встретились. Почему вдруг сегодня она поехала во Флерьер? Она мне ничего не говорила. Что случилось? А, она, наверное, догадалась, что я здесь — и почему. В первый раз в жизни она меня разочаровала. Бедная Клэр!

— Вы же знаете, что мы еще не муж и жена, — сказал Ньюмен. — Поэтому пока она не отчитывается передо мной в своих поступках, — и он изобразил на лице улыбку.

Валентин с минуту вглядывался в него.

— Вы поссорились?

— Нет, нет, нет! — вскричал Ньюмен.

— С какой счастливой миной вы это произносите, — сказал Валентин. — Да, вы и будете счастливы — va![140]

На это ироничное восклицание, тем более исполненное значения, что о его ироничности говоривший не догадывался, бедный Ньюмен смог ответить только беспомощным, ничего не выражающим взглядом. Валентин же, не отводивший от него своего горячечного взора, заметил:

— Но что-то у вас произошло. Я наблюдал за вами, не очень-то вы похожи на счастливого жениха.

— Дорогой друг, — сказал Ньюмен, — как я могу выглядеть счастливым женихом? Вы думаете, мне приятно смотреть, как вы здесь лежите, а я ничем не могу вам помочь?

— Ну что вы! Кому-кому, а вам сейчас пристало радоваться, у вас для этого все основания. Ведь я являю собой доказательство вашей правоты. Разве годится выглядеть уныло, если у вас имеется возможность заявить: «Я вас предупреждал». Вы наговорили мне в свое время много правильных вещей, я думал над этим. Но, дорогой мой, я тоже был прав. Все было сделано по правилам.

— Но я не сделал того, что должен был сделать, — ответил Ньюмен. — Я должен был повести себя по-другому.

— Например?

— Ну, так или иначе, но я должен был удержать вас — удержать, как маленького ребенка.

— Да сейчас я и впрямь как маленький, — сказал Валентин. — Меня даже и ребенком назвать нельзя. Ребенок беспомощен, но принято считать, что за детьми будущее, а у меня будущего нет. Вряд ли общество теряло когда-либо столь малоценное дитя.

Эти слова поразили Ньюмена до глубины души. Он встал, отошел к окну и, повернувшись спиной к своему приятелю, стоял, глядя на улицу, но едва ли что-нибудь воспринимал.

— Нет, — сказал Валентин, — вид вашей спины мне положительно не нравится. Мне всю жизнь приходилось изучать спины. По вашей видно, что вы в прескверном настроении.

Ньюмен вернулся к постели больного и стал уговаривать его лежать молча.

— Лежите тихо и поправляйтесь, — увещевал он Валентина. — Поправитесь и поможете мне.

— Так я и знал, что у вас неприятности. Чем я могу вам помочь? — спросил граф.

— Вот станет вам лучше, тогда и скажу. Так что у вас есть повод поправиться — ведь вы же любопытны! — решительно ответил Ньюмен, напустив на себя веселый вид.

Валентин закрыл глаза и долгое время лежал молча. Казалось, он даже заснул. Но спустя полчаса снова пустился в разговоры.

— Мне немного жаль того места в банке. Кто знает, а вдруг из меня получился бы второй Ротшильд? Нет, видно, я не гожусь в банкиры — банкиров так легко не убивают. Вам не кажется, что убить меня оказалось крайне просто? А все потому, что я — человек несерьезный. В общем-то, это весьма печально. Вот так же бывает, когда на каком-нибудь приеме заявляешь хозяйке, что тебе пора уходить, надеясь, что она станет уговаривать тебя остаться, а она, как выясняется, и не думала. «Как, уже? Вы же только что пришли!» Жизнь не соизволила одарить меня даже этой краткой галантной репликой.

Ньюмен некоторое время слушал молча, но потом не выдержал.

— Какая скверная история! Сквернейшая! Хуже я в жизни своей не знал! Я не хотел говорить при вас грустные вещи, но ничего не могу с собой поделать! Мне не впервой видеть умирающих. Я видел, как людей убивают. Но никогда это не казалось таким нелепым! Никто из них не был так умен, как вы. Проклятье! Проклятье! Вы могли бы обойтись с собой получше! Чтобы жизнь человека обрывалась так глупо — какая подлость!

— Ну-ну, не кипятитесь! Не кипятитесь! — слабо помахал рукой Валентин. — Конечно, подло, спору нет. Знаете, ведь я и сам где-то в глубине души, в самом дальнем ее уголке — он не шире кончика воронки для вина, — вполне с вами согласен.

Через несколько минут в комнату просунул голову доктор и, убедившись, что Валентин не спит, подошел к его постели и пощупал пульс. Покачав головой, он заявил, что больной слишком много разговаривает, гораздо больше, чем можно.

— Ерунда, — отмахнулся Валентин. — Про приговоренного к смерти нельзя сказать, что он говорит слишком много. Разве вы не читали в газетах отчеты о казнях? Ведь к осужденному всегда приглашают кучу народа — священников, репортеров, юристов, — чтобы заставить его говорить — излить душу. Мистер Ньюмен не виноват, он хоть и сидит здесь, но нем, как мумия.

Доктор заметил, что его пациента снова пора перевязать, и месье де Грожуайо и Леду, уже присутствовавшие однажды при этой сложной процедуре, заняли место у постели больного в качестве ассистентов, а Ньюмен ушел, узнав от своих соратников по уходу за раненым, что они получили телеграмму от Урбана де Беллегарда, в которой тот сообщал: депешу доставили на Университетскую улицу слишком поздно, на утренний поезд он не успел и выезжает вместе с матерью ночным. Ньюмен опять пошел бродить по деревне и прошагал, нигде не присаживаясь, часа два или три. День казался ужасающе длинным. В сумерках он вернулся в гостиницу и пообедал с доктором и месье Леду. Перевязка оказалась для Валентина очень тяжелой, доктор сомневался, перенесет ли бедняга следующую. Потом заявил, что вынужден временно лишить Ньюмена чести сидеть у постели месье де Беллегарда, ибо он явно обладает завидным, но непозволительным в данных обстоятельствах свойством больше всех других возбуждать его пациента. Выслушав это заявление, месье Леду молча осушил залпом стакан вина, — видимо, он не мог взять в толк, что интересного находит Беллегард в этом американце.

После обеда Ньюмен поднялся к себе в комнату, где долго сидел, глядя на огонь свечи, и мысль, что внизу умирает Валентин, ни на минуту не покидала его. Позже, когда свеча почти догорела, в дверь к нему тихо постучали. На пороге, поеживаясь, стоял доктор с подсвечником в руке.

— Все-таки ему нужно отвлечься! — заявил врачеватель Валентина. — Он настаивает на вашем обществе, и боюсь, мне придется вас к нему пустить. Судя по его состоянию, думаю, он вряд ли переживет эту ночь.

Ньюмен вернулся к Валентину, комната которого освещалась высокой свечой в шандале, стоявшем на камине. Валентин попросил Ньюмена зажечь еще одну у постели.

— Я хочу видеть ваше лицо, — сказал он. — Они говорят, что ваше присутствие действует на меня возбуждающе, — продолжал он, пока Ньюмен выполнял его просьбу, — и, должен признаться, я действительно в возбуждении. Но не из-за вас — из-за своих мыслей. Я все думаю, думаю! Сядьте и позвольте мне снова на вас посмотреть.

Ньюмен сел, сложил руки на груди и обратил на своего друга печальный взгляд. Казалось, он, сам того не замечая, играет роль в какой-то мрачной комедии. Валентин некоторое время всматривался в него.

— Нет, утром я правильно понял, у вас на душе камень из-за чего-то посерьезнее, чем Валентин де Беллегард. Говорите! Я умираю, а умирающих обманывать нельзя. После того, как я уехал из Парижа, у вас что-то произошло. В такое время года моя сестра во Флерьер ни с того ни с сего не поехала бы. Почему она туда отправилась? Меня мучит этот вопрос. Я ломаю себе голову и, если вы мне не скажете, буду продолжать гадать.

— Лучше бы мне ничего вам не объяснять, — проговорил Ньюмен. — Вам это не на пользу.

— Если вы думаете, что ваше молчание мне на пользу, то вы глубоко ошибаетесь. У вас неприятности? С Клэр?

— Да, — подтвердил Ньюмен. — Неприятности.

— Так, — и Валентин снова замолчал. — Они отказываются отдать за вас Клэр.

— Совершенно верно, — опять подтвердил Ньюмен. Начав говорить, он обнаружил, что чувствует громадное облегчение, и это чувство усиливалось по мере того, как он продолжал. — Ваша мать и брат нарушили обещание. Они решили, что нашей свадьбе не бывать. Они решили, что я все-таки недостаточно хорош. И взяли обратно данное мне слово. Раз вы так настаиваете… Вот что случилось!

С губ Валентина сорвался звук, напоминающий стон, он на секунду поднял руки, и они тут же упали.

— Мне очень жаль, что я не могу рассказать вам ничего более приятного о ваших родных, — продолжал Ньюмен. — Но это не моя вина. Я на самом деле был глубоко потрясен и тут получил вашу телеграмму. Я совсем потерял голову. Можете себе представить, лучше ли мне сейчас.

Валентин застонал, задыхаясь, словно мучившая его боль стала невыносимой.

— Нарушили обещание! Нарушили! — бормотал он. — А как же сестра, что она?

— Ваша сестра очень несчастна. Она согласилась отказаться от меня. Почему — не знаю. Не знаю, что они с ней сделали, полагаю, что-то очень скверное. Я говорю это вам, чтобы вы ее не судили. Она из-за них страдает. Наедине я ее не видел, мы говорили только у них на глазах. Этот разговор состоялся вчера утром. Они мне все выложили напрямик. Посоветовали вернуться к моим делам. Я считаю все это подлостью! Я взбешен, оскорблен, совершенно разбит.

Валентин, не поднимая головы с подушки, смотрел на него, и его глаза блестели еще сильнее, чем раньше. Ничего не говоря, он приоткрыл рот, а на бледном лице пятнами проступил румянец. Ньюмену еще никогда не случалось столь многословно искать сочувствия, но сейчас, обращаясь к Валентину, находящемуся на пороге смерти, он отчего-то чувствовал, будто взывает к силе, которой возносят молитвы люди, попавшие в беду. Для него эта вспышка негодования была словно акт очищения.

— И что же Клэр? — спросил Беллегард. — Что она? Отказалась от вас?

— Я все-таки не хочу в это верить, — ответил Ньюмен.

— И не верьте! Не смейте верить! Она просто стремится выиграть время. Простите ее.

— Я ее жалею, — сказал Ньюмен.

— Бедная Клэр! — пробормотал Валентин. — Но они-то! Как они могли? — Он снова замолчал, чтобы передохнуть. — Вы с ними виделись? Они отказали вам прямо в лицо?

— Прямо в лицо. Изложили все без околичностей.

— Чем же они обосновали свой отказ?

— Что не смогут выносить человека, занимающегося коммерцией.

Валентин протянул руку и накрыл ею руку Ньюмена.

— Ну а насчет их обещания? Насчет договора, заключенного с вами?

— Они внесли уточнение. Заявили, что он действовал только до тех пор, пока мадам де Сентре была согласна меня принимать.

Валентин лежал, глядя на своего собеседника, и его лицо постепенно покрывалось бледностью.

— Ничего больше мне не говорите, — попросил он наконец. — Мне стыдно.

— Вам? Да вы — само чувство чести! — просто ответил Ньюмен.

Валентин застонал и отвернулся. Некоторое время они молчали. Потом Валентин снова повернулся к Ньюмену и даже нашел в себе силы пожать ему руку.

— Это ужасно! Отвратительно! Раз мои родные, представители моего рода дошли до такой низости, значит, мне пора исчезнуть. Но я верю в мою сестру. Она все вам объяснит. Простите ее. Если окажется… если окажется, что она должна подчиниться им, не осуждайте ее. Она сама здесь жертва. А вот с их стороны это подло, поистине подло! Для вас это был тяжелый удар? Впрочем, как я могу об этом спрашивать? — Он снова закрыл глаза и снова погрузился в молчание.

Ньюмен ощущал чувство, близкое к страху, словно взывал к духу, более требовательному, чем он ожидал. Но вот Валентин снова посмотрел на него и убрал руку.

— Я приношу вам свои извинения, — проговорил он. — Понимаете? Я, на смертном одре, приношу извинения за мою семью. За мою мать, за брата. За древний род Беллегардов! Voilà![141] — тихо закончил он.

Вместо ответа Ньюмен пожал ему руку, бормоча какие-то ласковые слова. Валентин лежал молча, и полчаса спустя в комнату тихо вошел доктор. За его спиной сквозь полуоткрытую дверь Ньюмен увидел вопрошающие лица месье Леду и де Грожуайо. Доктор сел, положил руку на запястье Валентина и минуту-другую наблюдал за его лицом. Поскольку он не подавал никаких знаков, оба джентльмена вошли в комнату, а месье Леду сначала поманил кого-то, кто оставался в коридоре. Это был кюре. Он держал в руках незнакомый Ньюмену предмет, покрытый белой салфеткой. Кюре был толстый, приземистый, с красным лицом. Войдя, он снял маленькую черную шапочку, приветствуя Ньюмена, и опустил свою ношу на стол, затем сел в самое удобное кресло и сложил руки на животе. Остальные обменялись вопросительными взглядами, словно сомневаясь, уместно ли их присутствие. Долгое время Валентин лежал не шевелясь и не произнося ни слова. Ньюмену показалось, что кюре задремал. И вдруг неожиданно Валентин произнес имя Ньюмена. Тот подошел к нему, и Валентин сказал по-французски:

— Мы не одни. Я хочу говорить с вами наедине.

Ньюмен посмотрел на доктора, доктор на кюре, тот ответил ему взглядом, потом оба пожали плечами.

— Наедине… пять минут, — повторил Валентин. — Пожалуйста, оставьте нас.

Кюре снова взял со стола таинственный предмет и направился в коридор, сопровождаемый доктором и бывшими секундантами. Ньюмен закрыл за ними дверь и вернулся к постели Валентина. Тот внимательно наблюдал за происходящим.

— Все это плохо, очень плохо, — проговорил он, когда Ньюмен сел рядом с ним. — Чем больше я думаю, тем более скверным мне все это кажется.

— О, перестаньте об этом думать, — сказал Ньюмен.

Но, не обращая на его слова внимания, Валентин продолжал:

— Даже если они опомнятся и снова вернут вас, все равно — какой стыд! Какой позор!

— Нет, они не опомнятся, — сказал Ньюмен.

— Вы можете их заставить.

— Заставить?

— Я открою вам тайну. Страшную тайну. Вы можете использовать ее против них, запугать их, принудить.

— Тайну! — повторил Ньюмен. Мысль о том, что он услышит «страшную тайну» из уст умирающего Валентина, сначала так покоробила его, что он даже отшатнулся от постели. Ему казалось, что получать сведения таким образом непорядочно, не лучше, чем подглядывать в замочную скважину. Но вдруг то, что он может «принудить» мадам де Беллегард и ее сынка, представилось ему соблазнительным, и Ньюмен склонил голову пониже, к самым губам Валентина. Однако некоторое время умирающий ничего больше не произносил. Он только смотрел на своего друга горящими, взволнованными, расширенными глазами, и Ньюмен начал думать, что о тайне граф заговорил в бреду. Но наконец Валентин продолжил:

— Это случилось во Флерьере, что-то там произошло, какая-то нечистая игра. С моим отцом. Не знаю что! Мне было стыдно, страшно допытываться. Но я уверен — что-то с ним было не так. Моя мать знает все, и Урбан тоже.

— Что-то случилось с вашим отцом? — быстро спросил Ньюмен.

Валентин посмотрел на него, и глаза его раскрылись еще шире.

— Он не поправился.

— Не поправился от чего?

Но, казалось, последние силы Валентина ушли — сначала на то, чтобы решиться заговорить о тайне, а затем на то, чтобы это признание произнести. Он снова затих, и Ньюмен, сидя около, молча смотрел на него. Наконец Валентин начал опять.

— Вы поняли? Во Флерьере. Вы сможете выяснить. Знает миссис Хлебс. Скажите, что это я послал вас к ней. А потом скажите им, и увидите. Это может помочь вам. А не поможет — расскажите всем и каждому, — голос Валентина упал до едва слышного шепота. — Этим вы отомстите за себя.

Слова его перешли в долгий тихий стон. Глубоко потрясенный Ньюмен встал, не зная, что сказать. Сердце его бешено колотилось.

— Спасибо, — произнес он наконец, — я очень вам обязан.

Но Валентин, по-видимому, его не слышал, он молчал, и молчание это затягивалось. В конце концов Ньюмен подошел к двери и открыл ее. В комнату снова вошел кюре, неся в руках священный сосуд, за ним следовали три джентльмена и слуга Валентина. Это шествие напоминало похоронную процессию.

Загрузка...