11. Собрание продолжается

— Магда Мэй! — объявил председатель.

Поднялась худенькая, темная, миловидная женщина с толстыми, синеватыми, круто стянутыми косами. Неуверенно озираясь, она произнесла шопотом:

— Я не помню обстоятельств вызвавших мое преображение.

— Магда Мэй, — строго окликнул ее Джэк Ауэр: — Безобразие. Уже во второй раз вы срываете нормальное течение протокола.

— Но г-н председатель, — она выразительно прижала руки к груди. — Это не капризы, я стараюсь вспомнить и не могу.

Председатель что-то пробормотал. Негр, превратившийся в белого, кубарем выкатился из-залы. Наступила минута напряженного молчания. Даже Боб Кастэр не мог отделаться от какого-то досадного чувства. Желая это скрыть, он игриво улыбнулся хрупкой женщине. Но вот послышались шаги и в комнату вошли двое: Герард Фэрри и парикмахер в белом кителе.

— Мистер Вайс, — сказал председатель, заискивающе улыбаясь. — Соблаговолите напомнить этой даме некоторые известные вам факты.

— В последнюю субботу ноября 1948 года, — отвернувшись, неохотно, начал мастер, — ко мне в заведение пришла дама с двухлетним мальчиком: первая стрижка. Я предпочитаю любую работу этой возне с маленькими грызунами. У дамы были удивительно пышные, красивые косы. Вот почему я вообще обратил на нее внимание. По субботам у меня работают подмастерья, клиентов много. Кому шампунь, кому электрический массаж или ультра фиолетовую лампу: шипение, пап, щелкание ножниц. Я люблю субботу, г-н председатель.

— К делу, — отмахнулся Джэк Ауэр.

— Извините, — спохватился цирюльник. — Хотя заметьте себе: я не обязан принимать участие в ваших собраниях. Итак я занялся маленьким клиентом. Если вам кажется, что ребенка легко стричь, то вы глубоко ошибаетесь… Ребенка очень трудно добросовестно постричь: он не сидит спокойно. А первая стрижка — это в некотором роде посвящение, конфирмация, надо сработать честно! Как я и ожидал, сопляк сразу начал вертеться и пищать. Лампы, моторы, бритвы, ножницы над самых ухом, напугали его. Должен засвидетельствовать, страх его объял воистину необычайный: он захлебнулся от крика, распух и посинел. Я взглянул на эту лэди, ибо это она привела тогда своего сына… Она застыла, стиснув зубы, страдая, готовая заплакать, борясь с желанием схватить мальчика, освободить из моих тисков и унести… но почему-то не решаясь это сделать. Люди думают: пустяки, обыкновенная стрижка. Нет, не бывает обыкновенных стрижек: особенно первая! Через несколько минут все было кончено. Мальчик ушел: худенький, грустный, словно вырос на десять лет. А потом я ее встретил уже здесь, внизу.

— Отлично, вы свободны. Магда Мэй, — сказал председатель: — Вы припоминаете только что приведенный эпизод?

— Да, — ответила та беспомощно: — Только я не постигаю: какая связь.

— Это случилось в ту субботу?

— Кажется.

— Что вы испытывали когда стояли в парикмахерской?

— Он вопил, словно его режут, ведут на заклание, предают… и вдруг посмотрел на меня. Обыкновенно его глаза полны надежды, веры, покоя: он знает, я всесильна и люблю его. А тут он наконец понял: я не могу или не хочу спасти его… и примирился. Земная, смертная, покорная тень легла на его лицо. Я почему-то подумала: «Если есть Бог, Он должен его сейчас слышать». Потом мы ушли и он относился ко мне по-новому: критически и как-то покровительственно.

— Советую больше не забывать этого происшествия, — строго попросил Ауэр. — И в ту же ночь вы переменили цвет?

— Да.

— Покажите отличительный знак.

— Но г-н председатель…

— Вам известен устав?

Не возражая больше, она медленно растегнула кофту, еще что-то, и взорам собравшихся предстала ослепительной белизны грудь с длинным, розоватым, нежным соском.

— Жорж Одойл, — возвестил председатель.

Одойл оказался чахлым существом, невзрачной наружности и неопределенного возраста: между 38 и 50 годами.

— Я возвращался домой собвеем: 7-ое Авеню. Вы знаете эти часы после работы: поезда набиты до отказа, не шевельнуться, не передохнуть. На Times Square, вместе с табуном серых мужчин и несколько более нарядных женщин, в вагон протиснулась девушка: то самое, о чем я мечтал всю жизнь. Темная, со светлыми глазами, сочетающая в своем лице, в полнокровных губах, свежесть, целомудрие и полуосознанную жажду чувственного рая. Мы оба держались за поручни, что в центре: моя рука возле ее, обтянутой в тесную, белую перчатку. Мне чудилось: слышу треск электрических искр, выделяемых нашей кожей, насыщенной до отказа энергией с разными знаками. Сердце стучало упоенно: «Она, не она, она, не она»!.. Украдкой ею любовался. Она не смотрела мне в глаза, только иногда поводила головою, будто гладила взглядом мой лоб и волосы. «Она, моя судьба, — решал я: — Держись, не упусти счастье»… А поезд уносило из-под ног, лампы мигали; напряженные, сдавленные, мы летели под землю, в ночь, в небытие. На 96 улице мне следовало пересесть на Bronx, но я остался. Между тем, кругом, толпа начала редеть, опростались места. Она устроилась в одном углу, я в другом, насупротив. Пробовал на нее глядеть. Вначале близость наша, эфирная, все еще продолжалась, но постепенно дурман улетучивался, падал, словно уровень воды, когда образуется течь. Мне даже померещилось: она ерзает, отстраняется от моего назойливого взгляда. На 168 улице девушка вышла: мы поднялись наверх в том же лифте. Она бойко застучала каблучками в сторону Medical Centre. Я не отставал. «Сейчас или никогда, никогда или сейчас», — шептал я, страшась ее подчеркнутого неприступного вида. Нагнал: удивленно, высокомерно приподняла бровь. Я струсил и пропустил удобное мгновение. «В конце концов не свет клином сошелся, — по обыкновению успокаивал себя. — Завтра могу встретить даже получше. Кстати, я не брит и денег мало, последние числа месяца»… А сердце бешенно стучало. Замедлил шаги: вот она, родная, за плечом… Но тут она гневно рванулась ко мне, хотела что-то сказать, но передумала и торопливо перебежала на противоположный тротуар. Я сдался, отдуваясь, как человек, который чудом спасся от смертельной опасности, повернул назад к собвею. А на утро проснулся черным.

— Отличительный знак?

Жорж Одойл неловко засучил одну штанину и показал присутствующим свое колено: там зиял белый, ровный, ослепительный кружок, величиной с персик.

— Садитесь, — ласково сказал Джэк Ауэр. — Теперь мой черед! — и перегнувшись через стол к Бобу Кастэру неожиданно быстро и страстно заговорил, не обращая внимания на остальных членов Союза:

— Мне было 26 лет. Я кончил Princeton и имел возможность попасть в фирму «Братья Лурье». Но душа не лежала к страховым полисам. Я отдался любимому занятию: измышлял положение, в котором желал бы или мог бы очутиться… а затем, логически развивая события во времени, следил: куда это заводит моего воображаемого героя. Иначе выражаясь, я занялся литературой. Я писал с большим напряжением и очень мало. А то, что давалось закончить, не находило сбыта на рынке. Но несколько близких мне по духу друзей ценили мой труд и находили его осмысленным. Впрочем, раза два, в шутку, я словчился сфабриковать по рассказику, «как все» с девушкой и сексуальной слезой, в бесцельных диалогах… «Да, — сказала она и повела плечами. — Нет, — ответил он, закуривая трубку»… То, что наши редакторы называют human: почти на пороге птичьего двора. Эти рассказы охотно купил модный журнал с большим тиражом: за трехдневную работу мне предложили куш, равный 6-ти месячному окладу опытного грузчика или честной машинистки. Четвертый год уже я писал большую вещь, не то роман, не то поэма: там скрещивались все известные мне противоречия нашей цивилизации и указывались возможные пути их примирения. Я отнес эту почти завершенную книгу знакомому издателю. Отдав должное моим талантам (во множественном числе), он затем откровенно сознался, что не одобряет моего замысла: вряд ли я найду охотника на такой товар. И во всяком случае, успеха произведение иметь не будет. По его мнению, книгу следует разбить на два отдельных романа: немного укоротить, кое-что добавить и главное ввести обыкновенную любовную интригу. Возмущенный, я отказался. Приближалось Рождество. Европа безумствовала. А Нью-Йорк готовился с честью встретить этот полухристианский праздник. Благодаря войне у всех появились лишние деньги. В магазинах нельзя было протолкаться. Рвали из рук все, что можно зажать в пальцах, ошупать, взвесить, укусить, поднять, унести. Даже на духовные ценности поднялся спрос: очереди выстраивались у кинематографов и церквей… «Песня Бернадетты» Верфеля бойко продавалась. У меня не было денег. Чудом я уплатил за квартиру, но телефон, газ, электричество… Я боялся отдать белье в стирку: прачешная у самого моего дома, когда прохожу мимо, старая еврейка высовывается в окно, орет — «Мистер, готово»… Я уже 6 недель не стригся: да, да, 70 центов. Голодать в точном смысле не случалось: в Манхэттэне кажется не голодают. Но ежедневно две пачки папирос… это не по карману. Вы знаете что такое праздник для тех, кто не может принять в нем участие… Они чувствуют себя всеми покинутыми, преданными, проклятыми. Обросший, грязный, без подарка, вы не можете поехать к друзьям, даже если они искренне приглашают вас. Я слонялся по городу без цели, на разные лады перебирая все то же: надоело, возмутительно, я имею такое же право, как и остальные, или даже большее. Одеться, есть индюшку с каштанами, пить вино, обнять девушку. И тогда я соблазнился: в тоталитарных государствах казнят, в свободных подкупают… Стоит вырвать с мясом 3-ью и 5-ую части, отрезать вот эти и те главы, кое-что добавить, ввести невоздержанную бабенку, и у меня будет социальное положение, имя, средства, женщина. «Они толкают меня, пусть»… Я позвонил издателю, мы встретились и я тут же получил аванс. В праздник по Бродвею еще один джентельмэн в чистой рубашке и темном костюме, напомаженный, вел под руку хохочущую, милую барышню. А на утро я проснулся черным: будто вся кровь моя перегорела, а тело обуглилось. Потом я встретил Фрезера и мы вместе заложили основание этого союза. А вот мой отличительный знак.

Председатель поднял прядь длинных волос и обнажил свое ухо: оно было перламутрового, болезненно белого цвета. Звякнув колокольчиком, Джэк Ауэр продолжал уже другим, официальным тоном:

— По нашему закону, Артур Фрезер, с которым вы пришли сюда, не должен выступать сегодня. Что же касается Генерального Секретаря Мостицкого, то семейная драма помешала ему принять участие. Посему, — любезно осклабясь в сторону Боба: — Дорогой друг, хотите присоединиться к нам? Присягнуть уставу? Иметь те же преимущества и нести те же обязанности?

Загрузка...