С каким удивительным чувством держишь в руках перевязанные бечевой и запечатанные вещи умершего человека! От них словно тянутся в неведомый темный мир тончайшие нити, незримые, легкие, как паутина.

Переплетения и узлы бечевы, аккуратная обертка из синей бумаги – все без слов говорит о твердой целеустремленности в мыслях и делах человека, почувствовавшего приближение смерти. Он собрал, сложил в определенном порядке, перевязал письма и бумаги, шкатулки, наполненные тем, что некогда было так важно, а ныне умерло, тем, что хранило воспоминания, ныне поблекшие; занимаясь этим архивом, он рассеянно думал о своем будущем наследнике, в сущности, чужом, далеком человеке, обо мне, и понимал, что уже уйдет, претерпев неизбежное, к тому времени когда его посылка – связка бумаг, брошенная скитаться в мире живых людей, попадет в руки незнакомого родственника.

Пакет запечатан тяжелыми сургучными печатями с гербом моего кузена Джона Роджера, гербом моих предков по материнской линии. Мои тетки и кузины, любившие посудачить о Джоне Роджере, единственном племяннике моей матери, неизменно упоминали: он – «последний в фамилии», и эти слова, во всяком случае, мне так кажется, стали чем-то вроде пышного титула, которым дополнялось необычное английское имя; сами же тетки, произносившие его тонкими, старчески сухими губами старательно и со странной, чуточку смешной гордостью, тоже были последними, благодаря кому все еще звучало, вернее, кряхтело и кашляло имя угасшего рода.

Родовое древо… в моей фантазии метафора, придуманная геральдикой, оживает и пускает буйные побеги: древо простерло узловатые ветви в далекие края и страны. Произросло оно в землях Шотландии, затем пышно цвело в Англии, – говорят, кровные узы связывают наш род с одной из древнейших фамилий Уэльса. Мощные корни протянулись в Швецию и даже Америку, а уже в недавнее время – в Австрию и Германию. Все ветви отмерли, сам ствол – в Англии – высох. Лишь у нас, на юге Австрии, оставался последний живой отросток, мой двоюродный брат Джон Роджер. И вот последний отросток загублен… Англией!

Мой дед по материнской линии, «господин лорд», свято хранил в памяти семейные предания и громкие имена. Между прочим, сам он в Штирии попросту держал молочную ферму. Джон Роджер, мой кузен, пошел другим путем – изучил естествознание и медицину, стал врачом, кроме того, не на шутку увлекся современной психиатрией. Он много путешествовал, усердно и терпеливо учился в Вене и Цюрихе, Алеппо и Мадрасе, Александрии и Турине, посещал дипломированных медиков и лекарей, слыхом не слыхавших о каких-то дипломах, прилежно внимал речам заскорузлых от грязи восточных и ослепительно сияющих белой манишкой западных знатоков человеческой души.

Незадолго до войны он переселился в Англию. И, говорят, досконально изучил происхождение и историю нашего древнего рода. Что его побудило, не знаю, однако ходили слухи, будто бы он напал на след некой удивительной тайны. Но тут как гром грянул – война. Роджера отправили в лагерь для интернированных лиц, он же был офицером запаса вражеской армии. Через пять лет он вышел на волю совершенно сломленным человеком и до конца жизни на другой берег Ла-Манша не перебрался. Умер он в Лондоне, небогатое наследство быстро разошлось по нашей дальней родне.

А мне достались несколько вещиц на память и вот эта посылка, которую сегодня принес почтальон: мое имя написано четким почерком с прямыми буквами.

Родовое древо зачахло, герб преломлен…

Глупая мысль, не было никакого преломления герба – торжественного скорбного акта, совершаемого герольдом над могилой.

Только я сам тихонько говорю: «Преломлен герб» – и разламываю красную сургучную печать. Никто больше не запечатает письма этим гербом.

Разламываю древний, прекрасный герб… Разламываю? Странно: вот написал, и показалось, будто это неправда.

Конечно, я разломил герб, но кто знает, быть может, я не уничтожил его, а, напротив, заставил очнуться после долгого сна. Герб представляет собой щит, разделенный на три поля: в правом, синем, поле – зеленый холм с вонзенным в вершину серебряным мечом, он символизирует завоевание нашими предками владения Глэдхилл[1] в Уорчестере[2]. В левом, серебряном, поле – зеленое дерево, у корней которого бьет серебряный источник: Мортлейк[3], поместье в Среднем Эссексе. А в эти два поля снизу вклинивается треугольник, зеленый, и в нем изображен горящий светоч – старинная лампада, какие были у первых христиан. Необычный символ, сведущие в геральдике люди, разглядывая его, с недоумением пожимали плечами.

Я не сразу решился сломать последнюю, особенно рельефную печать, жаль ведь, такая красота. Но что это? В нижнем гербовом поле здесь не лампада! Это кристалл! Правильный двенадцатигранник[4], а вокруг – лучи, сияющий ореол. Значит, сверкающий яхонт, не тусклый огонек масляной лампадки? И опять это странное ощущение: мне кажется, будто некое воспоминание, дремавшее много, много столетий, мучительно пробивает себе путь в мое сознание.

Каким образом в гербовой печати появился кристалл? И еще… да, конечно, надпись, мелкая надпись, окружающая его. Взяв лупу, я прочитал: «Lapis sacer sanctificatus et praecipuus manifestationis»[5].

Я рассматриваю загадочное изображение, невесть откуда взявшееся на древнем, прекрасно мне известном гербе. Да и такой печати я никогда в жизни не видел. Значит, у моего родича Джона Роджера были две разные печати, или… никаких сомнений, оттиск очень четкий, буквы на нем выпуклые, – выходит, в Лондоне Роджер заказал себе новую печать. Но зачем? Лампадка… Все вдруг становится ясно и чуть ли не смешно: лампадка, разумеется, эмблема более позднего происхождения, чем герб, это причудливая дань новым, христианским временам, а изначально в гербе был сверкающий драгоценный дар природы. Но что же означает надпись? Удивительно, отчего-то кристалл мне словно бы знаком, я как будто связан с ним, а вот чем?.. Горный хрусталь, кварц? Помню, была сказка, в которой рассказывается о драгоценном камне, который сияет где-то высоко, на горных вершинах… Но саму сказку я забыл.

Я нерешительно разламываю эту последнюю печать и развязываю бечевку. Из свертка выскальзывают старые письма, грамоты, манускрипты, пожелтевшие пергаментные листы, испещренные тайными письменами розенкрейцеров[6]. А еще чертежи, рисунки, изображения пентаклей[7]; многие листы истлели, рассыпаются от ветхости; дальше – переплетенные в свиную кожу гравюры на меди, и тетради, целые кипы тетрадей всевозможного размера, и несколько шкатулок слоновой кости, до краев наполненных старинными вещицами, монетами и медалями, кусочками дерева и косточками, оправленными в серебро и золото, а вот что это? Тусклый блеск, резкие грани черных кристаллов… тщательно отшлифованные образцы девонширского каменного угля; целое богатство. И вдобавок записка, все тот же почерк, прямые, резкие буквы, это рука Джона Роджера:

«Читай – или не читай! Сожги – или сохрани! Тлен отдай тлену. Род графов Уэльских, род Хьюэлла Дата[8], наш род ныне мертв… Маски».

Мне ли адресованы эти строки? Неясно. Да, конечно, мне. Смысл загадочен, но, пожалуй, я не испытываю желания проникнуть в него и беспечно, как малое дитя, думаю: а зачем? Потом как-нибудь само выяснится. А вот странное слово «Маски»… Оно не дает мне покоя. Роюсь в толковом словаре и нахожу: контаминация английского и китайского, означает «ерунда, безделица». В общем, то же, что «ничего», словцо, излюбленное русскими.


Вчера засиделся допоздна, все размышлял о судьбе моего кузена Джона Роджера, о тщетности любых надежд и бренности мира, а встав наконец из-за стола, решил отложить на завтра дальнейшее знакомство с полученным наследством. С этой мыслью лег спать и быстро заснул.

Но загадочный кристалл, появившийся на печати с фамильным гербом, даже во сне не давал мне покоя, таких странных снов, как в ту ночь, мне никогда в жизни не снилось, во всяком случае, ничего подобного я не помню.

Алый яхонт сиял в вышине над моей головой. Вокруг была тьма, но от кристалла исходил тусклый свет, и вот свет его, вернее, единственный луч коснулся моего лба, в тот же миг я почувствовал, что между мной и сверкающим камнем установилась таинственная связь. Я пытаюсь освободиться от странных уз – они внушают мне страх – верчу головой, прячу лицо, но от луча не уйти… ворочаясь, я сделал жутковатое открытие – кажется, луч, исходивший из кристалла, вонзался в мой лоб даже тогда, когда я опускал голову и зарывался лицом в подушку. А сзади, я это явственно ощутил, моя голова стала лицом, чужим лицом, оно выступило у меня на затылке.

Я ничуть не испугался, но было неприятно, потому что теперь, с двумя лицами, как я понял, мне ни за что на свете не скрыться от светового луча.

Двуликий Янус[9], подумал я во сне, понимая, однако, что пытаюсь объяснить загадку, используя лишь скудные обрывки знания, которые получил когда-то на уроках латинского. Я решил, ну и ладно, можно на этом успокоиться, однако покоя не настало. Янус! Глупости, при чем тут Янус, а если и правда Янус, то что все это значит? Во сне мысли с досадной настойчивостью вертелись вокруг вопроса: что все это значит? И никак не удавалось понять, кто же в таком случае я? Итак, я мучился от непонимания самого себя, а тем временем кристалл медленно, очень медленно опустился и повис прямо над моей головой. Мне показалось, что этот сверкающий камень несет в себе нечто донельзя чуждое, предельно чуждое, то, для чего у меня решительно не находилось слов. Любой минерал с далекой планеты и тот был бы мне ближе…

Странно, вот и сейчас, размышляя об удивительном сновидении, я почему-то вспомнил библейский рассказ о голубе, прилетевшем с небес, когда святой отшельник Иоанн крестил Иисуса Христа.

А во сне ко мне неотвратимо приближался алый кристалл, и вот яркий луч ударил мне прямо в темя, вернее, в место соединения двух голов. Жгучий ледяной холод постепенно пронизывал меня. От холода, который, между прочим, вовсе не был неприятным, я проснулся.

Всю первую половину дня я растратил попусту, непрестанно раздумывая о смысле странного сновидения.

Однако постепенно я с большим трудом восстановил одно смутное воспоминание из моего раннего детства – припомнил разговор, вернее, рассказ, то ли прочитанный в книге, то ли от кого-то услышанный, впрочем, сейчас это не имеет значения. Речь там шла о кристалле и каком-то лике, а может, человеке, но совершенно точно помню, что его имя было не Янус. И перед моим мысленным взором возникла туманная картина.

В раннем детстве я любил забираться на колени к моему деду, благородному лорду, бывшему всего лишь владельцем поместья в Штирии, и старик, качая меня на коленях, рассказывал всевозможные, не вполне понятные мне тогда истории.

Все сказки, которые сохранились в моей памяти, я впервые услышал от деда, и, можно сказать, сам он тоже был фигурой сказочной. Однажды дед завел речь о снах. «Сны, – говорил он, – дают высокие права, несравнимые с любыми привилегиями, какие могут принести тебе, мой мальчик, знатный титул и владение родовыми землями. Хорошенько это запомни. В один прекрасный день ты станешь моим полноправным наследником, и я оставлю тебе в наследство наш фамильный сон, сон потомков Хьюэлла Дата». И таинственным, приглушенным шепотом, словно опасаясь, как бы сам воздух в комнате не услышал, дед поведал, не забывая в то же время подбрасывать внука на коленях, легенду о драгоценном яхонте, который находится в далекой стране, куда смертным пути заказаны, куда можно попасть лишь в одном-единственном случае – если твоим провожатым станет человек, превозмогший смерть… А еще дед рассказал о ком-то, чья двуликая голова увенчана золотой короной с сияющим кристаллом. Но кто же он? Помню только, дед говорил о нем будто о нашем родоначальнике или семейном пенате… Память подвела, больше ничего не помню, все тонет в густом тумане…

Ничего похожего на сон, о котором толковал дед, мне не снилось… до нынешней ночи! Так это и есть «сон потомков Хьюэлла Дата»?

Ломать голову бесполезно. К тому же мои размышления были прерваны приходом посетителя, моего русского приятеля Сергея Липотина, старого антиквара, владельца лавки на Верренгассе.

Липотина в городе прозвали Господин Ничего; раньше он был придворным антикваром российского императора и по сей день сохранил весьма представительную внешность, несмотря на то что злоключений выпало на его долю немало. В прошлом миллионер, большой знаток восточного искусства, эксперт, мировая величина, а ныне старый, безнадежно сломленный и тихо доживающий свой век мелкий лавочник, торгующий подобранными там и сям китайскими вещицами. Однако Липотин остался живым воплощением царской России. Благодаря его безошибочно верным отзывам я приобрел несколько замечательных раритетов. И вот что странно: если мне безумно хотелось приобрести какую-то редкостную антикварную вещь, но она, как назло, не продавалась, не было случая, чтобы Липотин вскоре не принес такую же или на нее похожую.

Сегодня, поскольку ничего иного, заслуживающего внимания, не нашлось, я показал старику, что мне прислали из Лондона. Липотин с похвалой отозвался о некоторых старинных гравюрах, назвав их rarissima[10], заинтересовался также медальонами эпохи Возрождения: отменная немецкая работа, сказал он, тонкие вещи, не какие-то ремесленные поделки. Наконец он заметил герб Роджеров и вдруг замолчал, уставившись на него в глубокой задумчивости, словно опешив. Я спросил, что его так удивило. Липотин пожал плечами, закурил и ни гугу.

Потом мы немного поболтали о том о сем. Уже собравшись уходить, Липотин как бы невзначай обронил:

– Знаете, наш славный Михаил Архангелович Строганов, видимо, не протянет долго, вряд ли докурит начатую пачку папирос. Оно и к лучшему. У него уже ничего не осталось, ни на продажу, ни для ломбарда. Что ж… Такой конец всех нас ждет. У нас, русских, как у солнышка, на востоке восход, на западе – закат. Ну, будьте здоровы!

Он ушел, а я задумался. Значит, старик Строганов, русский барон, с которым я был едва знаком – иногда встречал его в кафе, – собрался в путь и скоро переселится в зеленое царство мертвых, в зеленые угодья Персефоны…[11] Насколько мне известно, жил он впроголодь, пил пустой чай и без конца курил. Когда он бежал из России, спасаясь от большевиков, вывез лишь то, что смог спрятать под одеждой. В том числе пяток перстней с бриллиантами и полдюжины массивных золотых часов – успел рассовать по карманам. На это и жил, пока было что продать, щеголял привычками богатого барина. Курил самые дорогие сигареты, их доставляли некие тайные посредники из восточных стран. У Строганова было любимое присловье: «Земные блага надо обращать в дым, такая и только такая жертва угодна Господу». Но на самом деле старик голодал, и если не сидел в антикварной лавке Липотина, то жестоко мерз в чердачной каморке, снятой где-то в предместье.

Итак, барон Строганов, в прошлом императорский посланник в Тегеране, уходит в мир иной. Что ж… Оно и к лучшему – как сказал Липотин. Я вздохнул, чувствуя странную душевную пустоту, и решил заняться бумагами Джона Роджера.

Взял наугад один листок, потом другой, стал читать…

Вот так я провел целый день, перебирая архив умершего кузена, и в итоге пришел к выводу, что совершенно невозможно привести в порядок эту груду бумаг – тут и обрывки каких-то исторических изысканий, и старинные рукописи: из этих обломков не возвести здание. «Прочти и сожги, – нашептывал мне внутренний голос. – Тлен отдай тлену!»

Вот, например, история известного Джона Ди[12], баронета Глэдхиллского, с какой стати мне интересоваться им? Лишь потому, что этот господин, страдавший, должно быть, пресловутым английским сплином, – один из предков моей матери?

Но выбросить эту гору бумажного хлама не хватает духу. Иногда вещи имеют над нами большую власть, нежели мы – над ними, наверное, они лишь притворяются неодушевленными предметами и жизни в них больше, чем в нас, людях. Я увлекся и не мог оторваться от чтения. Час от часа оно все больше захватывало меня, а почему – сам не знаю. Из беспорядочных фрагментов восстал окутанный сумрачной дымкой старины прекрасный и печальный портрет: высокий дух, жестоко разочаровавшийся человек; жизнь его на заре блистала во славе, к полудню омрачилась, и далее его подвергают преследованиям, осмеивают, распинают на кресте, подносят ему уксус и желчь, он низвергнут в геенну, и он же призван в конце концов вознестись к небесам и постигнуть их высшую тайну, чего удостоились лишь благородные души, непреклонные в вере, преисполненные любви.

Нет, не должна исчезнуть без следа история Джона Ди, отпрыска одного из древнейших британских родов, эрлов Уэльса, моего пращура по материнской линии.

Но я понимаю, что не удастся написать о нем так, как хотелось бы. Отсутствуют важнейшие необходимые условия – прежде всего, я не имею возможности изучить историю Джона Ди досконально; затем мой родственник Джон Роджер обладал огромными познаниями в тех областях, которые одни называют оккультными, другие же относят к парапсихологии и попросту сбрасывают со счетов. У меня по этой части ни опыта, ни соображения. Значит, постараюсь предельно добросовестно разобраться в хаотическом нагромождении руин и представить все в мало-мальски доступном пониманию виде. Или, как выразился мой родич Джон Роджер, «сохранить и передать другим».

Конечно, картина все равно получится подобной мозаике, из которой многие камешки выбиты. Но разве не бывает, что руина очаровывает нас зачастую больше, чем лишенное изъянов изображение, которое время пощадило? Загадочно изменяются очертания улыбающихся губ, они вдруг превращаются в скорбную складку искаженного болью лица, загадочно вперяет в нас свой взор око из-под выщербленного чела, загадочно вспыхивает на источенной временем картине багровая капля. Загадки, загадки…

Недели, а то и месяцы уйдут на кропотливые исследования, прежде чем я распутаю наполовину истлевшие узлы. Я в нерешительности: надо ли начинать? Если бы я хоть на миг почувствовал, что некто в моей душе понуждает меня к работе, то просто из упрямства без колебаний отбросил бы эту затею и сжег все, обратил в дым, чтобы… ну да, «угодить Господу».

Невольно снова и снова вспоминаю об умирающем Михаиле Архангеловиче Строганове, которому уже не придется докурить последнюю пачку сигарет, – быть может, по той причине, что Господь не желает, чтобы кто-то угождал ему не в меру усердно.

* * *

Сегодня кристалл снова явился мне во сне. Снилось то же, что и прошлой ночью, однако, когда кристалл опустился над моей двуликой головой, леденящий холод не вызвал болезненного ощущения, которое заставило бы меня проснуться. Не понимаю: может быть, кристалл в конце концов коснулся моего темени? В тот миг, когда световой луч ярко осветил оба моих лица, я увидел, что сам я – двуликое существо, но в то же время – и кто-то другой. Я увидел себя, то есть увидел двуликого Януса со стороны: губы одного лика двигались, а на втором оставались сжатыми, немыми. И этим безмолвным на самом деле был я. А другой пытался что-то произнести и не мог. Казалось, он крепко спит и в то же время старается заговорить.

Но вот с его губ слетел вздох, и раздались чуть слышные слова:

«Не пытайся выстроить систему! Не возомни, что способен это сделать! Выстраивая систему, разум подменяет причину следствием, все ставит с ног на голову и обрекает на гибель. Я направлю твою руку, повинуйся мне и читай, не уничтожай ничего… Читай… как я… велю…»

Произнести эти слова стоило мне – моей ипостаси – таких мучительных усилий, что я проснулся.

На душе было смутно. Что же со мной творится? Во мне пробудился некий призрак? Или в мою жизнь вторгся фантом из сновидения? Неужели мое сознание раскололось и я теперь «больной»? Нет, я чувствую себя прекрасно и, бодрствуя, не ощущаю ни малейшей склонности к раздвоению, не говоря уже о том, чтобы меня преследовала какая-то навязчивая идея, заставляя думать и действовать определенным образом. Я полновластный хозяин своих собственных ощущений и намерений, свободный человек!

И вновь всплывает обрывочное воспоминание о скачках верхом на коленях дедушки-лорда: старик рассказывает, что наш фамильный дух сновидений – немой, но настанет час, и он заговорит. И тогда дни нашего рода закончатся и корона уже не будет сверкать над одной главой, а увенчает двуликого.

Итак, Янус заговорил? И нашему роду пришел конец, а я – последний в роду и наследник Хьюэлла Дата?

Важны не сами слова, запечатлевшиеся в моей памяти, но ясный их смысл: «Читай, как я велю!» И еще: разум все переворачивает с ног на голову, подменяя причину следствием… Допустим, я послушаюсь повеления… но нет, нет, это не повеление, никаким приказам я не стал бы повиноваться, я никому не позволю собой командовать. Это совет, о да, конечно, совет, всего лишь совет! Почему бы не последовать совету? Не буду разбирать бумаги, внося порядок, а начну одну за другой переписывать в той случайной последовательности, в какой они будут попадаться под руку.

И, наугад вытащив из кипы листок, исписанный прямым почерком моего кузена Джона Роджера, я прочел следующее:


«Все давно в прошлом. Давно умерли люди, чья жизнь запечатлелась в этих рукописях, умерли со всеми своими желаниями и страстями те, чьи истлевшие в могилах кости ныне задумал потревожить я, Джон Роджер. Они не давали покоя праху людей, умерших задолго до них самих, а теперь вот я роюсь в прахе, как гробокопатель.

Да и что такое „умершие“? Что значит „в прошлом“? Те, кто некогда мыслили и вершили дела, остались мыслящими и действующими и поныне, ибо все наделенное мощной силой живет вечно! Да, конечно, ни один из нас не нашел того, что все мы искали, – истинного ключа к драгоценному сокровищу жизни, таинственного ключа, поиски которого составляют смысл и ценность существования любого человека. Кому было дано узреть корону со сверкающим кристаллом? Что мы, искавшие, обрели? Непостижимые уму горести и встречу со смертью, хотя и сказано в Писании: смерть будет побеждена! Должно быть, ключ сей покоится на дне бурной реки. Его не достанешь, не сойдя в глубины вод. Роду нашему был предсказан последний день. Еще никто из нашего рода не узрел последнего дня, предсказанное не сбылось: кровь наша не иссякла. И в этом была наша радость? Коли так, то и наша вина.

Двуликий ни разу мне не явился, сколько я ни заклинал его. Кристалл я также не сподобился лицезреть. Видно, так тому и быть: если дьявол не свернет тебе шею, чтобы заставить смотреть назад, то в своем неостановимом движении к смерти ты не увидишь свет впереди. Хочешь подняться на вершину – спустись в самую глубину, лишь так низшее может стать высшим. Но к кому же из всех нас, отпрысков рода Джона Ди, обратился с речью Бафомет?[13]

Джон Роджер».


Бафомет! Я поражен, словно ударом. Господи боже, Бафомет, вот оно, имя, которое я мучительно вспоминал и не мог вспомнить! Бафомет – увенчанный короной двуликий дух сновидений нашего рода, о котором говорил мой дед. Это имя дед шептал мне на ухо, по слогам, четко, раздельно, будто гвозди заколачивал, наверное, хотел, чтобы оно навсегда осталось в душе ребенка, прыгавшего, точно всадник, у него на коленях… «Бафомет! Бафомет!»

Но кто он, Бафомет?

Тайный символ ордена тамплиеров. Чуждый всему человеческому, но ставший для рыцарей Храма более близким, чем любой самый близкий человек, и именно поэтому остающийся их непостижимым божеством.

Неужели баронеты Глэдхиллские были тамплиерами? Вполне возможно. Положим, не все, но кто-то из рода… Сведения, которые приводят в книгах, легенды, сохраненные устным преданием, запутанны и противоречивы: Бафомет, дескать, низший демиург – таково переиначенное гностиками и доведенное до абсурда понимание иерархии. Если демиург, то почему у него два лица? И при чем тут я, ведь во сне двуликим был я? Определенно, во всей этой истории верно лишь то, что я и в самом деле последний потомок Джона Ди, последний, в ком течет кровь глэдхиллских баронетов, и с моей смертью наш род угаснет.

И я смутно почувствовал – если Бафомет пожелает разомкнуть уста и повелевать мной, послушаюсь.

В этот момент мои размышления прервал Липотин. Антиквар пришел с вестями о Строганове. Преспокойно закуривая, он рассказал, что старик Строганов вконец измучился, поминутно харкая кровью. Пожалуй, стоило бы пригласить врача. Хотя врач в лучшем случае лишь облегчит предсмертные страдания Михаила Архангеловича.

– Но… – Липотин вяло пожал плечами и потер пальцами, как бы пересчитывая деньги.

Я понял намек и полез в ящик стола.

Липотин удержал меня за локоть и весь сморщился, высоко подняв густые брови, словно хотел сказать: «Никаких милосердных жертв!» Потом, стиснув зубами сигарету, попросил минутку терпения и, порывшись в кармане своей шубы, достал перевязанный бечевкой пакет.

– Вот последнее, что осталось у Михаила Архангеловича. Он просит вас принять это. Уж не откажите.

Я нерешительно развернул пакет. Небольшая, но тяжелая шкатулка из серебра с целой системой хитроумных замков, весьма солидных, являющихся в то же время и декоративными элементами. На самих замках и на петельках – узоры, какими в старину украшали свои изделия тульские мастера. Вещица, пожалуй, в художественном отношении довольно занятная.

Я заплатил Липотину, думаю, не обидев продавца. Липотин, не пересчитав, скомкал деньги и небрежно затолкал в карман жилетки.

– Теперь Михаил Архангелович сможет умереть, соблюдая приличия. – Вот и все, что я услышал по этому поводу от моего гостя.

Вскоре он ушел.

А у меня остался тяжелый серебряный ларчик, он заперт, и я не могу открыть замки, как ни стараюсь, хотя бьюсь над ними уже не один час. Металлические накладки можно оторвать разве что стамеской или перепилить. Но тогда красивый ларчик будет изуродован. Ладно, пусть стоит закрытым.

Итак, последовав приказу, полученному во сне, я наугад извлек из груды бумаг небольшую пачку и начал писать историю жизни Джона Ди, моего предка. Я переписываю фрагмент за фрагментом в той случайной последовательности, в какой они подворачиваются под руку.

Пожалуй, никто, кроме самого Бафомета, не знает, что из этого выйдет. Но я уже увлекся, мне интересны события, которые разыгрались в жизни известного человека, пусть даже все они происходили в далеком прошлом, а сам он давно умер; я хочу узнать, что получится, если не вторгаться в повествование по своему усмотрению и не пытаться, возомнив себя великим умником, corrige la fortune[14].

Сразу же, вытянув первую пачку листков рукой, «исполняющей чужую волю», я мог бы насторожиться. Ведь передо мной письмо или официальный документ, который касается вещей, на первый взгляд никак не связанных с личностью Джона Ди или историей его жизни. Речь идет об отряде, известном под названием «Во́ронов» и, вероятно, игравшем некую роль в религиозных смутах 1549 года[15].

Вот что я прочитал:


«Донесение тайного агента )+(его преосвященству господину епископу Боннеру[16]

В Лондоне, лета Господня 1550-го

…ваше преосвященство господин епископ ведают, сколь затруднительно уследить за лицом, подозреваемым в сатанинской ереси и вероотступничестве, каковым является известный сэр Джон Ди; ваше преосвященство ведают, что сам господин губернатор день ото дня все более навлекает на себя таковое же подозрение и, к прискорбию, отнюдь не безосновательно, однако осмеливаюсь послать вашему преосвященству с верным гонцом сие донесение, составленное к нынешнему дню в моей канцелярии, дабы выказать вашему преосвященству, с каким усердием я стараюсь снискать вашу, господин епископ, милость, приумножая тем мои заслуги перед Отцом Небесным. Ваше преосвященство пригрозили, что предадите меня анафеме и пытке, коли я не сумею выявить зачинщиков или подстрекателей недавних возмущений подлого люда против нашей Пресвятой Церкви. На коленях умоляю ваше преосвященство обождать недолгое время, прежде чем предать меня, хоть и грешного, но верного слугу вашего, карающему суду, ввиду того что ныне уже имею донести такие сведения, из коих явствует вина двух разбойников.

Вашему преосвященству ведомо постыдное бездействие нынешних правителей наших, возглавляемых господином лордом-протектором[17], а равно и то, что не в последнюю очередь по причине попустительства, чтобы не сказать хуже, со стороны Его Величества все смелей поднимает в Англии свою гнусную голову ядовитая гидра непокорства, мятежа и кощунственного осмеяния святых таинств, храмов и монастырей. А в истекшем году, по Рождестве Христовом 1549-м, в конце декабря объявились в Уэльсе целые шайки подлых бунтовщиков, как будто бы сама земля их изрыгнула! В шайках этих все больше беспутные матросы и бродяги бездомные, однако уже и некоторые крестьяне к ним присоединяются, а тако же буйные ремесленники, сброд разномастный, необузданный и отчаянный. Отряд их придумал себе знамя, на коем омерзительной черной краской нарисована голова ворона, вроде той, что служит тайным знаком у алхимиков, и сами бунтовщики взяли себе имя Воронов.

Во главе мятежников стоит свирепый разбойник, прежнего звания – мясник в Уэлшпуле, именуемый Бартлет Грин, он-то и есть главарь и атаман всей банды, святотатец, поносящий в глумливых речах нашего Господа и Спасителя, но того пуще хулит он Приснодеву, ибо заявляет, будто бы Пресвятая Царица Небесная – поганая тварь, порожденная великой богиней, а по истине сказать – главнейшей идолицей и бесовкой, кою называет он Черной Исаидой[18].

Означенный Бартлет Грин осмелился на дерзость неслыханную: объявил прилюдно, будто бы идолица сия поганая, блудница дьявольская Исаида его самого наделила чудесной неуязвимостью и в дар ему дала серебряный башмак, дабы сей нечестивец проходил без помех, где только вздумается, торжествуя над врагами. Господа слезно молить остается нам, ибо означенный Б. Грин, как и вся поганая банда, по всей видимости, пользуется покровительством Вельзевула и его приспешников, потому как до сего дня не принесли ему ни малейшего вреда ни пули, ни отрава, ни устроенные засады, ни открытые нападения с оружием в руках.

Доношу также о другом обстоятельстве, хотя поныне не удалось мне выведать все окончательно и достоверно. Направляет разбойников не один только Бартлет Грин, сеющий ужас и смерть, есть еще некий тайный руководитель походов и разбойных нападений банды воронья и, сверх того, должно быть, заговоров, в коих замешаны нечестивцы из числа владетельных господ; сия персона – поистине как наместник сатаны! – разбойникам весьма пособничает, снабжая деньгами, письмами, наущая тайно советами.

Надобно поискать заправилу и подстрекателя среди знатных господ нашего королевства, а то и среди властей предержащих. Может статься, это один из них, а именно известный Джон Ди!

Дабы простой люд Уэльса совратить и власти дьявола предать, учинили разбойники намедни осквернение чудотворного святого места последнего упокоения его преосвященства господина епископа Дунстана Бридрокского[19], склеп разорили и разграбили, святые реликвии по ветру пустили охальники, о чем с глубочайшем прискорбием докладываю вашему преосвященству. Учинили же богохульники сие непотребство, потому как все добрые католики веруют, что гробница святого Дунстана пребудет в целости и сохранности во веки веков и гнев Господень, а тако же молния небесная поразит насмерть всякого нечестивца, кто дерзнет протянуть кощунственную руку к святыне сей. Бартлет же, глумясь и поносные слова изрыгая, святыню осквернил при народе – многие толпы простого люда сие видели.

Далее спешу сообщить вашему преосвященству вести, дошедшие до моих ушей ныне: якобы прибывший к нам из Московии престранный путешественник, о коем по секрету рассказывают самые диковинные вещи, в недавние времена тайно встречался с Бартлетом Грином и вел с ним подозрительные конфиденциальные переговоры.

Имя же носит сей московит чудное – Маски, и сдается, не подлинное то имя оного путешественника, а прозвище, а что оно значит, не ведаю. Величает себя магистром царя московского, телом тощ, волосом сед, лет ему, должно быть, более пятидесяти, а рожа татарская. Говорят, будто бы негоциант и в страну нашу прибыл, чтобы торговлю вести разными раритетами да безделицами русскими и китайскими. Может, так и есть, но подозрителен торговец весьма, никто не ведает, кто он таков и откуда на самом деле явился.

К прискорбию моему, доныне не увенчались успехом попытки схватить означенного магистра Маски, потому как неуловим наподобие дыма.

Касаемо магистра сего имеется одно обстоятельство, кое может послужить уликою и делу его скорейшего арестования пособить. В Бридроке нашлись дети, видевшие, как приблизился московит к разбитому и оскверненному склепу, пошарил руками меж развороченных каменных плит и достал из-под них два блестящих шара, один красный, другой же белый, небольшие, предназначенные, похоже, для игры какой-то и выточенные из драгоценной слоновой кости. Московит, доносят, с видом полного довольства оглядел сии шары, после чего, спрятав оба в карманы, поспешно удалился. К сему осмелюсь высказать предположение, что шары магистр присвоил, усмотрев в них курьезные раритеты, а как сам он таковыми торгует, то и сбудет их вскорости покупателю. Учредил я сыск, дабы местонахождение сих шаров установить, но покамест ни шаров, ни самого магистра сыскать не удалось.

Напоследок полагаю настоятельно необходимым поделиться с вашим преосвященством, духовником моим пред Господом, тревогою, коя не оставляет меня в последнее время. Суть же такова. Попали ко мне некоторые письма господина моего и властителя, губернатора. Порешив, что сие есть знамение свыше, я оставил их, негласно, у себя. А среди писем обнаружился доклад одного ученого доктора, нынешнего наставника в науках Ее Высочества леди Елизаветы, принцессы Английской. Доклад же содержание имеет весьма удивительное. Прилагаемый к докладу особливый пергаментный лист, не навлекая на себя подозрений и не нанося ущерба посланию, изъял я из письма доктора и вместе с настоящим донесением предаю в руки вашего преосвященства. В письме же господину губернатору ученый наставник Ее Высочества сообщает нижеследующее.

На четырнадцатом, ныне завершившемся году жизнь леди Елизаветы протекала наилучшим образом. Произошла чудесная перемена в ее поведении, дотоле, как известно, весьма необычном, – принцесса обратилась к занятиям, кои приличествуют юной леди. Кулачные бои, лазание по деревьям, обычай щипать и потчевать колотушками служанок и подруг, да еще забавы, состоявшие во вспарывании животов и прочих истязаниях мышей и жаб, по всей видимости, утратили в глазах принцессы былую прелесть, леди Елизавета замкнулась, предалась молитве и прилежному изучению Священного Писания. Но, видно, подбил ее к тому нечистый со своими пособниками!

Леди Эллинор, дочь лорда Хантингтона, шестнадцати лет от роду, жалуется, мол, принцесса нередко во время игр так пылко на нее набрасывается, что остаются синяки и царапины на деликатнейших частях тела. В минувший день святой Гертруды леди Елизавета, принцесса Английская, изъявила желание поехать кататься верхом со своими подругами по Эксбриджскому лесу, откуда забывшее о приличиях веселое общество помчалось по пустошам, уподобясь ведьмам дьявольской свиты, не знающим ни стыда, ни благопристойных манер, в точности как поганые язычницы амазонки!

Помянутая леди Эллинор на другой день сообщила по секрету, что в Эксбриджском лесу леди Елизавета разыскала тамошнюю старую колдунью и, заклиная грязную ведьму Пресвятою Кровью Христовой, просила предсказать судьбу, подобно тому как некогда выспрашивал у ведьм о своей доле покойный предок леди Елизаветы король Макбет[20].

Леди Елизавета, принцесса Английская, не токмо услышала многие пророчества, изречения и невнятное бормотание, но еще и получила от чертовой старухи приворотное зелье, должно быть, дьявольский любовный напиток, и тотчас, не сходя с места, выпила до последней капли, обрекая тем самым бедную свою душу на адские муки. После чего ведьма написала свои предсказания на пергаменте; прилагаемый к сему corpus delicti[21], без сомнения, и есть ведьмовская каракула, в коей я не сумел понять ни единого слова, по моему разумению, написанное есть не что иное, как богомерзкая галиматья. Листок пергаментный к настоящему письму подшит.

О сем счел необходимым незамедлительно донести вашему преосвященству, радея о службе, засим остаюсь и проч.».


Вместо подписи стоял знак )+(.


Рукой моего кузена Джона Роджера здесь же сделана приписка с пояснением, что свое донесение тайный осведомитель составил для страшного Кровавого епископа сэра Боннера, а пергаментный лист, приложенный к нему, – вероятно, и в самом деле запись, сделанная рукой эксбриджской ведьмы, предсказание судьбы принцессы Елизаветы, впоследствии взошедшей на английский престол. Вот этот текст:

Вопрошала я Гею, Черную Матерь[22],

нисходила в темную бездну

по семижды семидесяти ступеням.

«Взвеселись, королева Елизавета! —

вещала Черная Матерь. —

Испила ты питья себе на великое благо!

И разделит питье, и накрепко свяжет:

мужа с женой разлучит и сызнова свяжет.

Здравым нутро пребудет,

хворь его не затронет,

целое устоит, коль половина погибнет.

Я оберегу, я свяжу, я заколдую!

На ложе твое уложу жениха ночною порою,

станете с ним едины! День вслед за ночью грядет —

не распадется единство,

„я“ и „ты“ – словеса пустые его не разрушат!

Ни на земле, ни за гробом не расстанутся венценосцы!

Мой напиток чудесный создаст из двоих одного,

взор устремившего и пред собою, и вспять,

глаз не смыкающего властелина.

Тысячелетия для него – что мгновенья.

Духом воспрянь, королева Елизавета!

Черный кристалл породила Черная Матерь,

Камень спасение принесет престолу,

части короны разъятой

соединит он навеки.

Половина венца – твоя, мужу вручи другую,

победоносцу, вонзившему

меч серебряный в холм зеленый.

Ждет плавильная печь, ждет и брачное ложе,

пусть же злато и злато сплавятся в слиток,

и засверкает корона цельнолитая».

Тайный осведомитель тоже снабдил пергамент пояснением, на отдельном листке, подшитом к предсказанию колдуньи. Суть в том, что предводитель разбойников Бартлет Грин, упомянутый в письме к епископу Боннеру, был схвачен и брошен в темницу:


«В понедельник на Святой неделе после Великого праздника Воскресения Господня, в лето 1550-е.

Шайка Бартлета Грина разбита, сам же он схвачен, однако не ранен, что поистине чудом почитать должно, ибо сражение вышло прежестокое. Теперь сей преступник, душегуб и злостный еретик надежно закован в цепи, а сторожат его и днем и ночью, так что ни один из послушных ему демонов, ни сама Черная Исаида, кумир поганый, вызволить его не сумеют. Над кандалами его, как ручными, так и ножными, троекратно возгласили „Изыди, сатана!“, сопроводив сии слова крестным знамением и щедро окропив железа святою водой.

Посему возношу истовую молитву Господу, да исполнится по Его воле пророчество святого Дунстана, в согласии с коим осквернитель святого праха, подстрекавший чернь к святотатственным деяниям, – уж не известный ли Джон Ди? – не избегнет кары, но будет подвергнут гонениям, преследованиям и мукам до скончания века. Аминь!»


Вместо подписи тайный осведомитель поставил свой значок )+(.


В новой связке бумаг, которую я наугад вытащил из посмертного архива моего кузена Джона Роджера, оказался дневник нашего далекого предка сэра Джона Ди. Я сразу это понял, как и то, что дневниковые записи служат продолжением сюжета, завязка которого находится в доносе тайного осведомителя, и относятся к тем же годам.

Из дневника, начатого Джоном Ди, баронетом Глэдхиллским, в день торжественного присвоения ему звания магистра.

«В день святого Антония[23], лета Господня 1549-го.

…Да будет день посвящения нашего в магистры днем превеликого пьянства пред лицом Господа! Ах, как ярко воссияют в хмельном пылу носы и плеши отменнейших ученых мужей нашей Англии! Ну да я их проучу, узнают, каково со мной тягаться!..

…Ох, окаянный денек… Окаянная ночь!.. Нет, благословенная ночь, если я заслужил такое!.. Перо нещадно рвет бумагу, все оттого, что рука моя до сих пор пьяна, да-да, пьяна! А разум? Он ясен, как никогда. Снова бранится: проспись, свинья, довольно колобродить! И яснее ясного, светлее солнца мысль: я властитель над всеми следующими поколениями. И вижу нескончаемый ряд моих потомков – королей! Королей на английском престоле!..

…В голове наконец просветлело. Но как вспомнишь минувшую ночь, ее события, голова начинает трещать немилосердно, того и гляди расколется. Надобно все обдумать без спешки и хорошенько понять. После обильных возлияний в честь новоиспеченного магистра Гилфорда Толбота слуга приволок меня домой, а уж как – одному Богу ведомо. Если сия попойка не была наихмельнейшей из всех, случившихся с тех пор, как стоит Альбион, то… Довольно! Скажу лишь, что пьян я был как никогда еще за всю мою жизнь. Праотцу Ною далеко до меня…

Ночь выдалась теплая и дождливая. Должно быть, потому и вино так крепко ударило в голову. Платье мое испорчено, не иначе я вывалялся в грязи, когда на четвереньках добирался до дому.

Очутившись наконец в опочивальне, слугу прогнал с глаз долой, потому как не терплю, чтобы меня, как малое дитя, обихаживали, когда борюсь с бесами опьянения, и уж тем паче не желал бы уподобиться хмельному старцу Ною, на постыдную наготу коего пришлось набросить одежды.

Итак, я стал разоблачаться без помощи слуги. И поскольку преуспел, то с изрядной гордостью взглянул в зеркало.

Что же узрел в нем? Из зеркала с кривой ухмылкой смотрела самая жалкая, убогая, несчастная харя, какую только можно вообразить, – персона с высоким лбом, однако с низко зачесанными пегими, некогда темными волосами, поневоле заподозришь, что скрытое под ними чело есть обиталище низменных страстей, рождаемых пришедшим в упадок рассудком. Взор голубых глаз отнюдь не поражает царственной властностью – он сален, мутен от пьянства, притом нагл. Раззявленная слюнявая пасть и неряшливая козлиная борода, полная противоположность губам – тонким, привычным приказывать, губам истинного потомка Родрика[24], да еще жирная шея, обвислые плечи… – словом, позорный, издевательский портрет отпрыска рода Ди, Глэдхиллских баронетов!

Холодная ярость охватила меня, я приосанился и крикнул уроду за зеркальным стеклом:

– Свинья! А кто же ты, коли не отвратный боров, с головы до пят замаранный уличной грязью? И ничуть не стыдишься? Или никогда не слыхал – “и вы будете, как боги“?[25] Сюда смотри, на меня! Где в тебе хотя бы малейшее сходство со мною, потомком Хьюэлла Дата? Нет и в помине! Негодный ты, потасканный и грязный призрак, а не баронет, человек благородного звания. Потрепанное пугало огородное, а не магистр свободных искусств. Довольно, хватит скалиться пренагло в лицо мне! И ты, и зеркало сие пусть тысячей осколков падут ниц предо мной!

И я занес руку для удара… тут некто в зеркале тоже поднял руку, и почудилось, будто молит он о пощаде, хотя, может статься, сие лишь померещилось моей воспаленной хмельной фантазии.

Глубокая жалость к приятелю из зеркала внезапно пронзила мою душу, и я сказал:

– Джон! Хотя навряд ли ты, свинья, заслуживаешь сего почтенного имени… Джон, заклинаю тебя колодезем святого Патрика[26], одумайся! Обрати помыслы свои к добру, возродись в духе, ежели хочешь и впредь оставаться верным моим спутником. Воспрянь же наконец, чертов пропойца!

И в тот же миг отражение в зеркале горделиво расправило плечи, чего и следовало ожидать, коли поразмыслить о том на трезвую голову, но в хмельном угаре я порешил, что зеркальный мой приятель и впрямь вознамерился изменить нрав свой к лучшему, а потому, взволновавшись до глубины души, я воскликнул:

– Ах, свинский собрат мой, стало быть, ты уразумел, что отныне не должно тебе жить по-прежнему! Отрадно мне, друг дорогой, видеть твое стремленье к духовному возрождению, ибо… – тут из глаз моих хлынули слезы умиления и жалости, – ибо в ином случае что станется с тобою?

Тот, к кому обращался я с речами, в свой черед лил слезы, что еще более укрепило меня в нелепом заблуждении, будто бы изрек я слова изумительно мудрые, и я продолжал речь, обращенную к кающемуся грешнику:

– По великой милости Всевышнего, падший собрат мой, ты ныне явился мне в прискорбной своей бедственности. Пробудись же и сверши столь многое, что тебе под силу, а я… обещаю!.. я впредь не буду с тобой, нынешним, знаться и… и… – Судорожная икота, вызванная выпитым вином, сдавила горло и принудила меня умолкнуть на полуслове.

Но тут – ужас леденит душу! – в ответ раздался голос моего зеркального двойника, ровный и мягкий, однако прилетавший словно бы издалека и как бы шедший через длинную трубу:

– …и не найду ни покоя, ни отдыха, пока не взяты будут прибрежные земли Гренландии, страны под небесами, озаренными северным сиянием… Пока не ступит нога моя на ту землю, пока не покорится Гренландия моей силе… Завладею Гренландией – завладею королевством заморским и короной Англии!

Голос умолк.

Как добрался я, нетрезвый, до постели, не помню. Смятение в мыслях настало великое, противиться ему не было силы. Мысли кипели и бурлили надо мной, как бы до меня самого не касаясь.

Они были превыше меня, однако же я их направлял.

Из зеркала ударил вдруг яркий луч… вот она, суть роившихся надо мной мыслей, – падучая звезда! Луч поразил меня и пронизал насквозь, но заскользил в будущее, он озарил всех ныне еще не рожденных моих потомков! Вспышка сия есть посыл в грядущие столетия.

Я поспешил запечатлеть сей феномен и дрожащей рукой описал его, насколько сумел, в дневнике. После чего, мысленным взором оглядевши таинственным образом представшую в моем воображении долгую галерею венценосцев, которым суждено продолжить мой род, я, не расставаясь с сими образами, погрузился в сон.

Ныне постиг: коли стану я королем Англии – а что может воспрепятствовать осуществлению чудесного, сверхъестественного и все ж таки явившегося моим чувствам откровения? – коли стану королем Англии, то на троне, на каковой первым взойду я, будут в дальнейшем восседать мои сыны, внуки, правнуки. Хо-хо! Я вижу пред собой святую истину! Клянусь знаменем святого Георгия, вижу и путь к ней! Я, Джон Ди.


В день святого Павла[27], лета 1549-го.

Ныне долго размышлял о пути моем к престолу.

Грей[28] и Болейн[29] – сии имена наличествуют в нашем родословии. Стало быть, королевская кровь течет в моих жилах. Король Эдуард[30] хвор и немощен. Скоро уж кровохарканье уложит его в гроб. За престол будут бороться две женщины. Где же знамение Господне?.. Мария?[31] – Игрушка в руках католиков. Уж если кто вовек не признает меня своим другом, так это попы. Вдобавок Марию точит тот же недуг, что и брата ее, Эдуарда. Чахотка. Кашель. Тьфу ты, пропасть! И руки у нее всегда влажные и холодные.

Стало быть, судьбе и Богу угодна другая – Елизавета. Наперекор всем козням врага рода человеческого восходит ее звезда.

Каковы мои диспозиции? Я был представлен ей. Дважды в Ричмонде и в третий раз в Лондоне. В Ричмонде я для нее достал из пруда лилию, испачкав при сем туфли и чулки.

А в Лондоне… Ну что же… Прикрепил ленточку на ее платье, как раз на бедре, за что она отблагодарила меня пощечиной. Думаю, для начала немало.

Отправил в Ричмонд надежных лазутчиков. Надобно найти какой-то предлог…

О расположении и умонастроениях леди Елизаветы поступили добрые вести. Ей надоели ученые занятия, она жаждет приключений. Знать бы, где нынче обретается московит Маски!

Нынче прислали карту Гренландии, ту, что я выписал из Амстердама, увраж любезного друга моего, мастера картографии Герарда Меркатора[32].


В день святой Доротеи[33].

Нынче объявился у меня Маски. И сразу вопросил, не может ли чем услужить. У него, мол, имеются новые диковины азиатские. Приход московита поверг меня в изумление, ибо в недавнее время тщетно пытался я его разыскать. Маски упросил меня сохранить в тайне это посещение. А пребывание московита в моем доме ныне дело нешуточное, может и головы стоить. У епископа Боннера во всех щелях доносчики и шпионы.

Маски показал два шарика из слоновой кости, красный и белый, каждый состоит из двух полусфер, соединяемых посредством резьбы. Никакой особой ценности я в них не усмотрел, но оба купил, отчасти по причине собственной ретивости, отчасти желая Маски к себе расположить… Он обещал мне всяческое содействие. Я попросил его приготовить действенный любовный эликсир, колдовской напиток, что пробуждает любовь испившего сего зелья и дарует счастие тому, кто, посылая напиток своей возлюбленной, сотворит молитву. Маски сказал, он, мол, эликсир не приготовит, но раздобудет. Мне-то какая разница? Я иду напролом, побыстрей бы цели достичь. На шарах же слоновой кости, купленных у Маски, я шутки ради нацарапал какие-то знаки. И отчего-то вдруг шары сии вызвали во мне страх и отвращение, странное дело! Я выбросил их за окно, вот так-то…

Маски, царский (сие верно ли?) магистр, для приготовления любовного „фильтра“ потребовал дать ему моих волос, крови, слюны, да еще… тьфу! Получил все, что ему надобно. Мерзостно, однако годится, ибо приведет к заветной цели!


В день святой Гертруды[34], лета 1549-го.

Заметил нынче, что не могу хотя бы на минуту отвлечься от сладостных мечтаний о леди Елизавете. Сие мне незнакомо. Раньше леди Елизавета сердцу моему была вполне безразлична… Нет-нет, я должен исполнить то, что предрек глас зеркальный… Обмануться я не мог. События той ночи, бывшие столь поразительными в своей действительности, поныне жгут мне душу, как и в то памятное утро после пробуждения.

Но нынче все мои помыслы устремились к моей… клянусь святым Георгием, я доверю сие бумаге: невесте! К Елизавете!

Что же ей известно обо мне? Ничего, вероятно. Быть может, помнит, как я промочил ноги, срывая водяные лилии, пожалуй, еще – что однажды дала мне пощечину.

Не более.

А мне что известно о леди Елизавете?

Поистине – престранная отроковица. Вместе и сурова, и мягка. Весьма искренна и прямодушна, но притом загадочна, как старинная книга. Припоминаю ее обхождение с камеристками и подругами. Иной раз мнится, будто не дева то была, а дерзкий мальчишка в девичьем платье, коего не мешало бы приструнить.

Однако мне пришелся по сердцу ее смелый и твердый взор. Должно быть, она не упускает случая наступить кое-кому из святых отцов на мозоль, а почтения не выказывает ни перед кем.

Если же надобно, ластится, словно кошка, и добивается своего. Иначе и я не полез бы в грязный пруд за лилиями.

Ручка у нее тяжелая, судя по той пощечине, но притом мягкая, точно кошачья лапка.

In summa[35], как говорят логики, королева!

О да, я решился изловить не простую кошечку, а царского зверя – при мысли этой прямо-таки в жар бросает.

Маски опять скрылся.

Нынче от одного верного человека узнал я о прогулке принцессы верхом, вызвавшей много толков да пересудов. И ведь как раз в тот день – день святой Гертруды – посетили меня столь странные сладостные мечтания… Принцесса в Эксбриджском лесу сбилась с дороги, и магистр Маски указал ей и ее спутникам хижину матушки Бригитты[36] на болотах.

Елизавета выпила любовный эликсир! Да благословит Господь сей напиток!

Леди Эллинор Хантингтон замышляет недоброе, клянусь спасением души, она хочет помешать нашей будущей свадьбе, потому и попыталась в возмутительном высокомерии вышибить из рук принцессы чашу с напитком. Не тут-то было…

Ненавижу эту надменную, жестокосердную особу.

Сгораю от нетерпения: когда же можно будет посетить Ричмонд? Как только улажу все необходимые дела и развяжусь с некоторыми обязательствами, не мешкая подыщу предлог, объясняющий мою поездку в Ричмонд.

Итак, Елизавета, до свидания!


В день Богородицы скорбящей.

Мучат тревоги. Недавние предприятия Воронов внушают большие опасения.


В день святого Квирина[37].

Равнодушие правителя Уэльса окончательно сбивает меня с толку. Почему не принимаются меры к защите Воронов? Почему не использовать вместо них какую-то другую шайку?

Неужели движению евангелистов пришел конец? Неужели лорд-протектор готов предать своих верных подданных?

По всей видимости, я совершил глупость. Нельзя, ох нельзя было идти на союз с чернью. Дело не выгорит, только замараешься.

И все же, если тщательно все взвесить, мне не за что корить себя. Ибо сведения, поступающие ко мне из лагеря реформаторов-евангелистов, вполне надежны. Пути отступления им отрезаны.

Лорд-протектор… (здесь листок оборван)… на завоевание Гренландии. Какое войско, если не сию ораву отчаянных матросов и отслуживших свое наемников, я смогу снарядить незамедлительно, как только начнутся сборы в опасный поход, на завоевание северных земель?

Звезда меня выведет! Незачем отвлекаться пустыми размышлениями.


В четверг на Страстной неделе.

О проклятые страхи! День ото дня гложут все злее. Поистине, сумей человек превозмочь свой страх, раз и навсегда отбросить робость, причем и ту, что потаенно обитает в душе, он стал бы чудотворцем – вот что я думаю. Силам тьмы пришлось бы подчиниться такому смертному… Все еще нет известия от Воронов. Все еще нет известия и от „магистра русского царя“. И ни единой весточки из Лондона!

Последние денежные отчисления в походную казну Бартлета Грина – о, если бы никогда в жизни не слыхивал я сего имени! – превысили мои возможности. Если из Лондона не придет ответ, я буду связан по рукам и ногам!

Нынче прочитал о дерзком разбойничьем набеге Бартлета Грина на вертеп папистов. Подобного этому удалому налету еще не бывало. Не иначе сам черт сделал душегуба неуязвимым для пуль и клинков, однако про других головорезов из его шайки этого не скажешь. Безрассудная вылазка!

Если Бартлет будет и впредь одерживать победы, чахоточной Марии не видать трона как своих ушей. На престол взойдет Елизавета. И тогда – вперед к вершинам!


В Страстную пятницу.

Неужто проснулась та свинья в зеркале? Снова на меня пялится пьяная харя? Напился, негодяй?

С бургундского на ногах не стоишь?

Нет, жалкий слабак, признайся: ты пьян от страха.

О Господи, ведь предчувствовал я! Воронам конец. Их окружили.

Губернатор… я плюну ему в лицо, да, харкну в проклятую физиономию господина лорда!

Опомнись, приятель! Ты сам, на свой страх и риск, поведешь Воронов в бой! Вороны, дети мои! Эгей!

Не трусь, старина Джон, не трусь!

Не трусь!


В день Воскресения Христова, лета 1549-го.

Что же теперь делать?..

Вечером я изучал карту Меркатора, как вдруг дверь словно сама собой отворилась и вошел незнакомый человек. Ни каких-либо знаков, ни оружия, ни письма, удостоверяющего личность, при нем не было. „Джон Ди, – сказал он, – пора покинуть эти места. Обстоятельства неблагоприятны. Все дороги перекрыли враги. Твоя цель недоступна. Остался лишь один путь – морем“. И, не попрощавшись, незнакомец ушел. А я был не в силах шевельнуться.

Наконец вскочил и бросился бежать по коридорам и лестницам, но нигде не обнаружил моего таинственного посетителя. Дойдя до ворот, я спросил кастеляна: „Ты кого это, любезный, пустил в дом в столь поздний час?“ Кастелян ответствовал: „Никого, ваша светлость, никого не видел!“ С тем я и вернулся в комнаты, теряясь в догадках, и вот сижу один и все думаю, думаю…


В понедельник на Святой неделе по Воскресении Господа нашего Иисуса Христа.

До сих пор не решился бежать.

Морем? Это означает, что я должен покинуть Англию, расстаться с моими планами, надеждами… эх, напишу честно: с Елизаветой!

Хорошо, что меня предостерегли. Вороны, как я слышал, потерпели новое поражение. Навлекли на себя беду тем, что посмели осквернить склеп святого Дунстана… именно так скажут католики. Что, если святотатство сие и мне принесет несчастье?!

Пусть! Надо мужаться! Кто посмеет заявить, что я в тайном сговоре с бандитами? Я, баронет Глэдхиллский Джон Ди!

Признаю, это было безрассудством. Да хоть бы и глупостью. Только не трусь, Джонни! Я безвылазно сижу дома, занимаюсь humaniora[38], и вообще я почтенный человек, дворянин и ученый!


Нет, не оставляют меня сомнения. Сколь многообразны орудия ангела, имя коему – страх!

Не лучше ли покинуть на некоторое время Альбион?

Черт бы побрал эти последние денежные пожертвования, из-за них я гол как сокол. Не беда! Попрошу взаймы у Толбота. Он даст.

Решено! Завтра утром я…

Господь Всемилостивый, что такое? Что за шум за дверьми?.. Кто там?.. Я слышу звон оружия! Что это значит? И голос… это же голос капитана Перкинса, он командует, да, вне сомнений, это капитан Перкинс, начальник стражи Кровавого епископа!

Стиснув зубы, пишу, я должен все записать, что бы ни случилось. Молоток грохочет, стучит по дубовым дверям… Уймись, волнение, – не так-то просто вышибить двери, я буду писать, буду, я должен записать все до последнего слова…»


Дальше я увидел приписку, сделанную рукой Роджера, в ней говорилось, что Джон Ди, наш с ним предок, был арестован, что подтверждается письмом:


«Подлинное письмо, доставшееся мне, Джону Роджеру, в наследство от Джона Ди, донесение капитана епископской охраны Перкинса его преосвященству епископу лондонскому Боннеру.

<Дата неразборчива>

„Настоящим доношу вашему преосвященству, что Джон Ди, эсквайр, находившийся в своем замке Дистоун, взят под стражу. Означенный Джон Ди был обнаружен нами при открытой чернильнице и с пером в руке за столом с географическими картами. Ничего написанного его рукой, однако, найти не удалось. В замке мной учинен обыск.

Арестант той же ночью доставлен в Лондон.

По моему приказу его поместили в нумере 37-м, ибо в Тауэре сия камера самая надежная. Осмелюсь полагать, что арестант отрезан от своих многочисленных влиятельных знакомых, чье местонахождение выявить весьма трудно. Для верности 37-ю камеру, в коей помещен узник, гласно именую нумером 73-м, ибо влиятельность некоторых друзей арестанта необычайно велика. Всецело полагаться на тюремщиков и сторожей нельзя, потому как алчны непомерно, среди же еретиков богатеев премного.

Пособничество Джона Ди разбойничьей шайке Воронов можно почитать доказанным, прочее же покажет допрос с пристрастием.

Вашего преосвященства покорнейший слуга Ги Перкинс, капитан, своей рукой написал».

Колодезь Святого Патрика

Я дочитывал рапорт капитана Перкинса, как вдруг раздался резкий звонок, заставивший меня вздрогнуть. Я открыл дверь. Мальчишка-посыльный принес письмо от Липотина.

Когда меня отрывают от каких-то занятий, я раздражаюсь и поэтому совершил ужасный по нашим понятиям проступок – забыл дать пареньку на чай. Неприятно! А как исправиться? Липотин редко присылает записки с посыльным, и каждый раз их приносит новый мальчишка. Должно быть, среди бездомных шалопаев большого города у Липотина множество приятелей, готовых услужить.

Но что же он пишет?


«1 мая, в день св. Социуса[39].

Михаил Архангелович сердечно благодарит – к нему вызвали врача, сейчас он чувствует облегчение.

A propos[40], чуть не забыл: он просит вас поставить серебряный ларчик в строгом соответствии с земным меридианом. А именно: расположите ларец так, чтобы воображаемая прямая меридиана проходила вдоль китайского орнамента в виде волнистых линий на крышке ларчика.

Зачем это нужно, не могу сказать – у Михаила Архангеловича, когда он объяснял, как надо поставить ларец, опять пошла горлом кровь, я, разумеется, не докучал ему дальнейшими расспросами.

Скорей всего, эта старинная серебряная шкатулка желает именно такого расположения, ибо чувствует себя на меридиане наилучшим образом! Сделайте милость, для вас это сущий пустяк, а ларчику будет приятно. Не взыщите, если, на ваш взгляд, подобная просьба не лезет ни в какие ворота, – видите ли, антиквару, который всю жизнь провел в окружении вещей, похожих на столетних старцев, отчасти известны их привычки и склонности, у нас, знатоков старины, со временем появляется чутье, позволяющее распознавать тайные желания и мнимые хвори антикварных вещиц, капризных, точно старая дева. Наш брат с их причудами считается.

Наверняка вы подумали: эдакой тонкости чувств не было, поди, в старой России и тем более нет в нынешней! О да, людей, разумеется, третируют, ведь их духовная ценность ни гроша не стоит. Но красивые старые вещи далеко не так выносливы, как люди…

Знаете ли вы, что китайский орнамент в виде волны на крышке ларчика есть древний символ даосизма, знак бесконечности, а в известных случаях – вечности? Ну, это так, к слову пришлось…

Преданный вам Липотин».


Я бросил записку в корзину…

Ну и ну, что-то не по себе мне от этого «подарка» умирающего барона Строганова. Ладно, где он, мой компас? Не сразу нашел, потом долго возился, прежде чем удалось определить направление меридиана. И конечно же, оказалось, что письменный стол стоит поперек. Вот славная вещь, преклонных лет стол, а никогда еще не позволял себе капризничать и требовать, чтобы поставили в каком-то соответствии с направлением земного меридиана, якобы для его, стола, благоденствия.

Сколько тайного высокомерия во всем, что приходит с Востока!.. Ну хорошо, я сориентировал тульскую шкатулку по меридиану… Еще не перевелись на свете простаки (и сам я в их числе), уверенные, будто бы у человека есть воля и он ее хозяин!.. Каков же результат моей слабохарактерности? Книги, бумаги на столе, и сам стол, и комната, ее обстановка и давний, привычный порядок – буквально все словно перекошено и меня не устраивает. Уже не я, а разлюбезный меридиан здесь хозяин!.. Или тульский ларчик. Все, что стоит, лежит, висит, – вещи в комнате с ним в раздоре, все не по нутру несносному маленькому азиату! Подойдя к столу, смотрю в окно… Час от часу не легче – похоже, все на свете теперь идет вкривь и вкось!

Нет, нельзя оставить все как есть, отсутствие порядка раздражает. Надо или убрать со стола ларчик, или… О Господи, нельзя же перевернуть весь дом вверх дном ради нелепых причуд какой-то шкатулки!

Я сижу, уставясь на серебряного тульского кобольда, и в конце концов со вздохом признаю: да, клянусь колодезем святого Патрика, это правда – ларчик стоит правильно, у него есть надежный ориентир, а мой стол, моя комната в беспорядке, да вся моя жизнь идет как попало, без плана и системы, без разумного направления, просто раньше я этого не замечал… Эге, а вот это уже навязчивая идея!

Так и тянет немедленно приступить к перестановке, а сам я при этом должен сесть за стол и, как стратег, продумать план нового расположения вещей. Нет, надо отвлечься! Я поспешно вытаскиваю из кипы бумаг Джона Роджера новый листок.

Он сам лезет в руки, этот листок, исписанный прямым упрямым почерком. Тут есть заголовок… «Колодезь святого Патрика»!

Вот тебе раз! Что же это обитает в моей душе? Почему всего минуту назад я в запальчивости произнес именно: «Клянусь колодезем святого Патрика»? Ведь никогда раньше я слыхом не слыхал о подобной клятве. Слова сами слетели с губ, я понятия не имею, где они могли мне встретиться… Постой!.. Кажется, где-то… да ведь только что… Поспешно листаю назад лежащую на столе рукопись, которую читал вчера, вот и нашел – в дневнике Джона Ди, черным по белому: «Джон, Джон, заклинаю тебя колодезем святого Патрика, одумайся! Обрати помыслы свои к добру, возродись в духе, ежели хочешь и впредь оставаться верным моим спутником». Так Джон Ди взывал к своему отражению в зеркале, да: «…заклинаю тебя колодезем святого Патрика, одумайся!»

Странно. Какое там – «странно»! Выходит, Джон Ди увидел в зеркале меня? Я – его отражение? Или я – отражение себя самого и из зеркала на меня воззрилось отражение, пьяное, опустившееся, замызганное, с мутным бессмысленным взором? Нo… разве ты пьян, если тебе всего лишь – всего лишь? – бросилось в глаза, что твоя комната… не сориентирована по земному меридиану?.. Да что ж это за фантазии, что за сны наяву, средь бела дня?! Наверное, меня одурманил дух тленья, им же так и веет от бумаг покойного кузена.

Хотелось бы знать, какая там история с этим колодезем святого Патрика… Едва протянул руку к пачке бумаг, и в ту же минуту – я вздрагиваю, точно от холода, – в ту же минуту держу листок с подробным пояснением – еще одна записка, приложенная к дневнику моим кузеном Роджером! В ней излагается старинная легенда.


«Святитель Патрик, собираясь покинуть пределы Шотландии и обратить свои стопы в Ирландию, прежде взошел на гору, дабы сотворить посты и молитвы. С вершины обозрел он окрестность и увидел, что в землях тех много водится змей и ядовитых гадов. Святой воздел свой жезл, пригрозил опасной нечисти, и все змеи со злобным шипением, прыская ядом, сгинули. Но вскоре на вершину взошли люди, пожелавшие насмеяться над святителем. К увещаниям они остались глухи, и тогда святой Патрик воззвал к Господу и попросил Его явить знамение, дабы устрашить язычников, после чего ударил жезлом о скалу под своими ногами. И в скале разверзлась пропасть, круглая, как колодезь, а из недр земных поднялись дым и огненные языки. Пропасть эта нисходила в чрево земли, и оттуда доносились вопли и проклятия обреченных на адские муки грешников. Люди, увидев это, ужаснулись, ибо поняли, что святой Патрик отверз преисподнюю.

А святитель молвил: „Если кто сойдет туда, то принесет покаяние и другого с него не спросится, а ежели есть в таком грешнике хоть капля чистого золота, она расплавится в геенне за один день и одну ночь“. Многие сошли в пропасть, лишь немногие вернулись. Ибо всякому воздается по грехам его, одних огонь судьбы очищает, других уничтожает.

Пропасть эта – чистилище святого Патрика, и каждый может там испытать свою душу: готова ли она ради вечной жизни окунуться в дьявольскую огненную купель…

Сказывают, будто и поныне разверст на той горе колодезь святого Патрика, но увидеть его дано не каждому, а лишь тому, кто для такого испытания подготовлен и наставлен, но главное условие – он должен быть рожден ведьмой или блудницей в первый день мая. В новолуние, когда тонкий серп новорожденной луны, взойдя, повисает прямо над пропастью, к черной половине лунного диска возносятся из глуби земной проклятия грешников, их изуверские дьявольские молитвы, затем они падают на землю каплями росы, и из этого сатанинского семени родятся черные кошки».


– Меридиан, – я заговорил вслух, – волна на крышке серебряного ларца – китайский символ вечности! Хаос в моей комнате! Чистилище святого Патрика! Наказ моего предка, Джона Ди, двойнику в зеркале: возродись в духе, ежели хочешь и впредь оставаться верным моим спутником… А эти слова: «…многие сошли в пропасть, лишь немногие вернулись»? Черные ведьмовские кошки…

В моих мыслях полнейшее смятение, вихрем проносятся образы, чувства, слова. В их кружащемся водовороте мерцает некая догадка, точно яркий солнечный луч, пронизывающий пелену облаков. Я пытаюсь поймать его, облечь в слова, но чувствую лишь разбитость и бессилие.


Итак, да! Да, да, завтра же, клянусь Богом, я сориентирую свою комнату по меридиану, иначе не видать мне покоя.

Ох, работенка предстоит – все тут перетаскивать да переставлять! Чертов ларчик!


Опять рылся в архиве предка. Теперь под руку подвернулась тоненькая книжица в ядовито-зеленом сафьяновом переплете. Переплет, несомненно, конца семнадцатого столетия. А в самой книжечке, видимо, рукописные заметки Джона Ди, начертания букв, шрифт – те же, что и в его дневнике. Но она сильно обгорела, некоторые страницы полностью уничтожены огнем.

На форзаце что-то написано очень мелким, бисерным почерком. Рука незнакомая! Привожу дословно: «Сожги, когда Черная Исаида глядит с ущербной луны. Во имя спасения твоей души, тогда сожги!»

Должно быть, этот наказ попытался исполнить неизвестный (новый персонаж!) более поздний владелец книжечки. Должно быть, Черная Исаида поглядела на него с темной части диска ущербной луны, и он, спеша избавиться от книжки, бросил ее в огонь. Вот она и обгорела… хорошо, но кто в таком случае спас книжку, кто не дал ей сгореть дотла? И кто первый, неизвестный автор предостерегающих строк, кому она, как говорится, жгла руки?

Нет ни приписки, ни какого-то знака, который подсказал бы разгадку.

Надпись на форзаце сделана определенно не Джоном Ди. Значит, кто-то из его наследников оставил предостережение, исходя из собственного печального опыта.

А то, что еще удалось разобрать на зеленом сафьяновом переплете, мой кузен Роджер по обыкновению переписал на особый листок и вложил в книжку: «Ежедневник Джона Ди за 1553 год». Значит, он вел его тремя-четырьмя годами позже, чем свой «Дневник».

Серебряный башмак Бартлета Грина

«Сии записки мною, магистром Джоном Ди, бывшим некогда тщеславным щеголем и весьма заносчивым невеждой, составлены после неисчислимо долгих страданий, с тем чтобы не замутилось зерцало, в коем вижу себя, а равно и для памяти; пусть послужат мои записи благотворным предостережением всем в нашем роду, кто явится на свет после меня. Потомки мои будут венценосцами, вера моя в сие предсказание крепка ныне, как никогда. Однако корона повергнет их во прах, как то случилось со мной, ежели, предавшись легкомыслию и заносчивости, не распознают они врага рода человеческого, ежечасно подстерегающего смертного, с тем чтобы заманить в свои сети.

Престол земной возносится чем выше,

тем жарче адский пламень пышет…

Случилось со мной с Божьего соизволения в первый день на Святой седмице, в конце апреля месяца лета 1549-го от Рождества Христова вот что.

В тот день, когда тревоги мои и мучения из-за неизвестной моей судьбы возросли до крайности, ворвались ко мне капитан Перкинс и стражники Кровавого епископа – ох, недаром прозвали так чудище в облике человеческом, свирепствующее в Лондоне под видом церковного пастыря! – и именем короля взяли меня под стражу, именем Эдварда, слабогрудого отрока! Смех мой, исполненный горечи, озлобил стражников, насилу избежал я жестокой расправы.

Листки, которым поверял свои опасения, успел я в самый тот миг, когда ворвались стражники, спрятать в стенном тайнике, где, по счастию, уже схоронил все бумаги, кои могли бы навлечь на меня подозрение или изобличить как преступника. Слава богу, я давно уж выбросил в окно два костяных шара, подаренные магистром Маски, и сие впоследствии укрепило мой дух, ибо ночью, когда за мной пришли, понял я, вникнув в бесхитростные речи капитана Перкинса, что епископ особо строго наказал ему сыскать шары. Стало быть, с диковинами азиатскими любезного Маски непросто обстоит дело, а мне урок – магистру из Московии не доверяться.

Ночь выдалась душная, лошади скакали во весь опор. Горластые, бранчливые стражники торопили, не давая передышки, так что к утру мы достигли Уорвика. Нет нужды живописать дневные остановки, когда держали меня под замком, в зарешеченных конурах или башнях, скажу только, что накануне первого мая в поздний вечерний час мы прибыли в Лондон, и капитан Перкинс привел меня в одиночную камеру, расположенную в подземелье. Видя эти и другие меры, я сообразил, что стражи желают сохранить в тайне мое прибытие в Лондон и весьма опасаются, как бы кто не спас меня, с оружием в руках отбив у охраны. В то время, однако, рассчитывать на чью-то помощь не приходилось – ума не приложу, кто отважился бы на подобную дерзость.

Стало быть, Перкинс втолкнул меня в камеру, и я очутился во мраке, на двери со скрежетом задвинулись засовы, затем все стихло, я стоял ошеломленный, ничего не различая в темноте, и неуверенно нашаривал ногой замшелые сырые камни.

Никогда ранее не приходило мне на ум, что, проведя всего лишь несколько минут в темнице, человек ощущает в сердце своем глубочайшее одиночество. Никогда в жизни не раздавался в моих ушах шум собственной моей крови, теперь же он громыхал мощным рокотом волн в бескрайнем море одиночества.

Только было подумал я об этом, как вздрогнул от гулкого рыка – то был твердый, насмешливый голос, донесшийся из глубочайшего мрака, и прозвучал он так, будто приветствовала меня сама непроглядная тьма:

– Входите, милости просим, магистр Ди! Добро пожаловать в темное царство низших богов! С каким великим изяществом баронет Глэдхиллский споткнулся о порог!

За издевательским приветствием последовал оглушительный хохот, но в тот же миг раздался угрюмый рык грозовых раскатов и грянул мощный громовой удар, в гуле и треске которого потонул жуткий смех невидимки.

Темный подвал озарила молния, однако картина, представшая в сернисто-желтом зареве, была столь ужасна, что ледяной озноб пронизал меня с головы до пят: в застенке я был не один, напротив двери, через которую меня втолкнули в подземелье, на стене, сложенной из грубых каменных блоков, висел закованный в тяжелые цепи человек, повешенный с распростертыми руками и ногами, как распятый на кресте святой Патрик[41].

Вправду ли я увидел сего распятого? Свет молнии озарил его на мгновение, длившееся не долее вздоха. Затем его снова поглотил мрак. Быть может, картина сия только почудилась? Быть может, ужасающий образ, будто опаливший мне глаза, существует лишь в моей фантазии и нигде больше, как некое видение в моем мозгу, явившееся из глубин и поразившее душу, но в действительности не имеющее телесного воплощения. Живой человек, преданный лютым крестным мукам… разве мог бы живой человек так спокойно и насмешливо изъясняться, да еще хохотать с издевкою?

И вновь засверкали молнии, они вспыхивали так часто, что под сводами подземелья разлился мерцающий, неверный беловатый свет. Господь Всемилостивый, не грезил я! Там и впрямь висел человек – исполин с рыжими длинными волосами, упавшими на лицо, так что поначалу я различил лишь всклокоченную рыжую бороду и приоткрытый тонкогубый рот, готовый, мнилось, опять исторгнуть издевательский хохот. Несмотря на жестокие страдания, причиняемые растянутыми в стороны руками и ногами, лицо несчастного не выражало ни муки, ни боли. Оробев, я едва вымолвил: “Кто ты, человек, там, на стене?“ – как грянул новый оглушительный громовый раскат. Затем я услышал:

– А ведь ты, баронет Глэдхилл, должен был узнать меня даже в потемках! – Голос был насмешлив и весел. – Говорят, заимодавца на след должника нюх выводит!

От ужаса я похолодел:

– Не означают ли твои слова, что ты…

– Так точно! Бартлет Грин, сам Ворон и всем Воронам вожак, защитник всех безбожников Бридрока, посрамивший Дунстана, горлопана хвастливого. А сейчас я хозяин здешнего постоялого двора „Железа холодные – жаркий огонек“, куда заносит запоздалых путников, сбившихся с дороги, – к ним и тебя надобно причислить, могущественный покровитель реформаторов, взявшихся обновлять дух и тело Церкви! – Страшную речь завершил дикий хохот, распятый задергался всем телом; однако тряска не причинила ему, по-видимому, ни малейшей боли.

– Я погиб… – С горестным вздохом я бессильно опустился на узкую, побелевшую от плесени скамью, которую заметил в углу.

Гроза ревела и бушевала за окнами темницы. Я молчал, да и захоти я что-то сказать, всякое слово, вопрос иль ответ, потонуло бы в громах небесных. Погибели не миновать, думал я, и смерть моя не будет легкой и быстрой, ибо, вне всяких сомнений, каким-то образом вышло наружу, что я пособничал мятежникам. Много, ох как много доходило до моих ушей о средствах, кои Кровавый епископ пускал в ход, дабы „приуготовить грешника к покаянию“, сподобить его „узреть парадиз ранее смертного часа“.

Грудь мою сдавило от безумного страха. Я не убоялся бы смерти быстрой и приличествующей рыцарю, но меня душил неописуемый, помрачающий разум страх, стоило лишь вообразить, что приближается палач, шарит по мне руками… и все исчезает в зыбкой кровавой мгле. Пытка! Не что иное, как страх предсмертных мучений, повергает человека в рабскую покорность, делает зависимым от земного бытия, ведь если бы не было боли и страданий, исчез бы в человеках всякий страх смерти.

Буря шумела, но я уже не слышал ее. От черной стены, как раз напротив меня, невдалеке, доносился то возглас, то громоподобный смех, но я и этого словно не замечал. Мыслями и чувствами моими всецело владели страх и безрассудные планы спасения, в безнадежности коих я, впрочем, отдавал себе полный отчет.

Ни единым словом я не воззвал к Богу.

Наконец – не ведаю, час прошел или более, – гроза стихла, мысли мои также потекли спокойнее, я опомнился и начал рассуждать здраво. Прежде всего, надо было без оговорок принять, что жизнь моя теперь в руках Бартлета Грина, если только он уже не выдал меня, сознавшись во всем. Дальнейшая моя судьба решится по его воле: либо он смолчит, либо признается.

Я положил хладнокровно и с осторожностью разведать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, потому как, рассудил я, выдав меня, он, конечно, ничего не потеряет, но ничего и не приобретет; едва успел я так подумать, как был поражен событием столь невероятным и страшным, что все мои замыслы, надежды и хитроумные соображения рухнули, сметенные нахлынувшей волной ужаса.

Громадная фигура Бартлета Грина вдруг начала медленно раскачиваться на цепях, словно распятый вздумал исполнить некий танец. Он раскачивался все шибче, все быстрей, и в первых проблесках рассвета мне почудилось, будто закованный в цепи разбойник качается в свое удовольствие в гамаке, подвешенном меж двух зеленых берез в весеннем перелеске. Однако кости его страшно трещали и хрустели, словно выворачиваемые жуткими орудиями пытки.

И тут Бартлет Грин запел! Поначалу голос его звучал довольно приятно, но вскоре стал пронзительным, как звук шотландской волынки, а затем и вовсе превратился в грубый животный рев:

Эгей! Хо-хо! Эгей! Хо-хо!

Вот благодать, воздух в мае хмельной,

Кошки в мае линяют.

Мяу, моя кошечка! Пой, котик, пой!

Кошки свадьбы справляют.

Эгей! Хо-хо! Эгей! Хо-хо!

Нынче от цветиков в поле пестро,

А кошки перелиняли.

Сжарили кошек давным-давно,

Славно они завывали!

Весело свищет на ветке скворец:

Кошки на вертеле – страхам конец!

Мы лазим по мачтам и песни поем,

Мать Исаида, к тебе плывем!

Эгей! Эгей! Хо-хо!

Не нахожу слов, чтобы описать ужас, объявший меня при звуках дикой песни, ибо сразу же твердо уверовал я, что главарь мятежников от мучительной пытки лишился разума. И ныне, когда рука моя выводит сии строки, кровь стынет в жилах…

Но вдруг заскрежетали засовы на обитой железом двери, и в камеру вошел тюремщик с двумя стражниками. Они открутили от стены цепи, и Бартлет шлепнулся на пол, точно жаба, попавшая косарю под косу. Тюремщик ухмыльнулся.

– Шесть часов пролетели, как одна минутка, мастер Бартлет! – сказал он с издевкой. – Ну да недолго вам болтаться на цепных качелях. Пожалуй, еще разок позволят повисеть да покачаться всласть, раз уж черт вам пособляет получать удовольствие от эдакой забавы, а там, глядишь, на огненной колеснице прямехонько на небеса покатите, по примеру Илии Пророка. Да только перво-наперво угодит колесница ваша в колодезь святого Патрика, а уж оттуда вам вовек не выбраться.

Бартлет Грин, удовлетворенно отдуваясь, на искалеченных ногах прополз, помогая себе руками, к охапке соломы, улегся и ответствовал грозно:

– Истинно говорю тебе, Дэвид-тюремщик, разлюбезный ты мой святоша, провонявший падалью: еще сегодня был бы ты со мной в раю, если бы я соизволил туда отправиться. Однако не надейся, что в раю с тобой обойдутся лучше, чем в силах вообразить твоя несчастная католическая душонка. Или, сын мой, желаешь, чтобы я сию же минуту тебя окрестил?

При сих словах стражники, грубые парни, содрогнулись от ужаса и перекрестились. Тюремщик же, испуганно отпрянув, завопил, подняв руку с перстами, сложенными особым образом, как принято у суеверных ирландцев, чтобы уберечься от сглаза:

– Не сметь, не сметь пялиться на меня! Ух ты, бельмастый дьявол, исчадие адское! Святой Давид Уэльский, небесный покровитель мой, помнит, поди, своего подопечного, хоть и навязали патрона мне, младенцу, когда я еще пеленки пачкал. Уж он твое колдовство отведет!

И тюремщик с охраной бросился вон, а вслед им гремел хохот Бартлета Грина. Оставили кувшин воды и хлеб.

Некоторое время не раздавалось ни звука. Светало, черты моего соседа выступили отчетливее. Правый глаз его белел мутным опаловым пятном в редеющем сумраке. Казалось, глаз этот взирает на мир с особенным, застывшим выражением глубочайшего презрения. То был взор человека, узревшего в смертный час адские бездны. Глаз был незрячий, с бельмом…»


Дальше шли обгоревшие страницы. От текста мало что осталось. Но общий смысл был ясен.


«– Вода? Хо-хо, не вода это – мальвазия! – Бартлет, стиснув изувеченными руками и подняв с пола тяжелый кувшин, пил так долго, что я и надеяться перестал в свой черед хотя бы одним глоточком утолить нестерпимую жажду. – В голове туман, все одно что погулял на знатной пирушке… уф!.. Что такое боль, мне неведомо… Уф! Робость? Боль и робость – сестры-близнецы… Сейчас я тебе, магистр Ди, кое-что расскажу… про такое во всех ваших университетах еще не докладывали… Уф… Коли настанет избавление от плоти, я большую свободу обрету… Смерть, как они это называют, мне не страшна, покуда не исполнится мне ровно тридцать лет и три года… Уф!.. Вот нынче в полночь как раз исполнится. Век мой отмерен до первого мая. В этот день ведьмы творят свои колдовские дела с кошками… Эх, матушка, отчего ты не проносила меня в утробе еще месяц? Гаже, чем есть, не уродился бы, зато был бы у меня целый месяц сроку, чтобы с Кровавым епископом, тупицей безмозглым, честь по чести расквитаться за все удовольствия, коими он себя тешил! Ты, магистр, епископу…


(Дальше на странице – черное пятно от огня.)


…тут Бартлет Грин тронул пальцем ямку у меня меж ключиц. Стражники порвали мой камзол, и грудь мою ничто не прикрывало.

– Вот, – продолжал он, касаясь моей ключицы, – кость клювовидная, непростая она, таинственная… называют ее „вороньей“. В ней – соль твоей жизни. Эта кость не подвержена тленью. Потому-то иудеи и наврали с три короба про Судный день да воскресение из мертвых… А понимать сие надо иначе… мы, посвященные в тайну новолуния… уф!.. Мы давно воскресли. Почему я об этом догадался? Ты, магистр, сдается мне, еще не преуспел в сем искусстве, и не помогут тебе ученая латынь да расхожие истины, хоть и поднаторел ты в этих науках. Уж так и быть, скажу тебе, магистр, в чем секрет: воронья кость светится, когда ее озаряет свет, который простым смертным не виден…


(Черное пятно от огня.)


…Нетрудно уразуметь, что после сих слов разбойника и душегуба меня обуял леденящий страх и я насилу унял дрожь в голосе, отважившись наконец спросить:

– Стало быть, я отмечен знаком, о коем никогда не подозревал?

На это Бартлет отвечал без тени насмешки:

– Да, господин мой, отмечен. Отмечен знаком Бессмертных и Незримых, в чье содружество никто не мог вступить, ибо еще ни один, рожденный быть звеном в их цепи, содружества не покинул; из иных же никто не удостоится посвящения в сие братство до тех пор, пока не будет побеждена кровь… Будь уверен, брат Ди: хоть и тесан ты из другого камня, хоть и обращаешься по другой орбите, нежели наша, но я никогда не выдам тебя той сволочи, что хуже грязи у нас под ногами. Мы с тобой от рождения наделены неизмеримым превосходством над сбродом, которому дано видеть лишь внешнюю сторону вещей, который от века был и вечно пребудет не горячим и не холодным!..


(Черное пятно от огня.)


…признаюсь, на душе у меня полегчало после этих слов, хотя я еще раньше устыдился своих страхов, ведь Бартлет, грубый простолюдин, будто играючи, принял столь тяжкие муки, и впереди его ждали, быть может, жесточайшие страдания, на которые он обрекал себя, обещав молчать и тем спасти мне жизнь.

– …я сын приходского священника, – продолжал Бартлет. – А матушка была… знатная!.. Мисс Гладкая Попка, это, ясное дело, прозвище. Откуда она явилась и куда сгинула, доселе мне не известно. Однако, судя по всему, бабенка была ядреная и, покуда мой папаша ее не погубил, имя носила славное – Марией звали…


(Черное пятно от огня.)


…в ответ Бартлет рассмеялся странным своим сухим и холодным смехом и, помолчав, продолжал:

– Отец мой был самым твердолобым, самым безжалостным и трусливым попом из всех, каких мне доводилось видеть. Говорил, мол, по милосердию своему великому взял меня в дом, дабы я покаянно искупил грехи своего кровного родителя, коего я, дескать, не знаю. Не догадывался папаша, что не было у меня другого кровного отца, кроме него самого. Он меня вырастил и, дав в руки кропило, сделал служкой в своей церкви…


(Черное пятно от огня.)


…Тут он назначил мне епитимью, пришлось молиться ночи напролет, в тонкой рубашонке бить поклоны на холодных каменных ступеньках алтаря, упрашивать Господа, чтобы отпустил грехи моему „отцу“. А когда валился я на пол, одурев от слабости, – спать-то папаша вовсе не давал, – хватал плетку и хлестал меня до крови… И зародилась и окрепла в моем сердце лютая злоба на Распятого, висевшего над алтарем, а потом перекинулась она, уж и не ведаю, как такое могло случиться, на молитвы, которые я обязан был читать, и вышло так, что в голове моей молитва перевернулась и слова исходили из моих уст шиворот-навыворот, то бишь с конца, а не с начала. Вот так-то молясь, почувствовал я в душе жаркую радость, прежде неведомую… Папаша мой долгое время ничего не замечал, ибо молитвы перевернутые я тихим шепотом произносил, но однажды ночью он все ж таки расслышал, что я себе под нос бормочу, и завопил во всю мочь в ужасе и негодовании, предал анафеме имя моей матери, перекрестился и побежал за топором, чтоб меня прикончить… Да только я был проворнее, ну и раскроил ему топором-то голову от темечка аж до самых зубов. Глаз у него вывалился из глазницы, упал на каменный пол да снизу-то на меня уставился. А я вдруг понял, что молитвы мои извращенные достигли глубочайшей глубины матери Земли, а не вознеслись к небесам, о чем толкуют иудеи, – мол, будто бы туда, на небо, поспешают жалобные вопли благочестивых…

Совсем было запамятовал, дорогой брат мой Джон Ди, ведь незадолго до той ночи, о коей я тебе рассказал, лишился я правого глаза, ослепила меня яркая вспышка света, вдруг озарившая церковь, однако, может статься, незрячим стал я на один глаз после удара плетью, полученного от родителя, сего наверное не знаю. Вот и выходит, что исполнилось по закону: око за око, зуб за зуб, когда размозжил я ему череп… Да, друг ты мой, усердными молитвами сподобился бельмо приобрести, что нагоняет страху на подлый люд…


(Черное пятно от огня.)


…шел мне пятнадцатый год от роду, когда, бросив родителя моего с надвое разрубленной головой в луже крови пред алтарем, бежал я и после долгих скитаний очутился в Шотландии. Там пошел я в подручные к мяснику, потому как рассудил, что рубить головы телятам да коровам – дело нехитрое для того, кто с изрядной меткостью поразил тонзуру священника, отца родного. Да не тут-то было: только размахнусь топором – сразу как наяву та картина предо мной, ночь в церкви. И сия прекрасная картина так меня умиляла, что опасался я, убив бессловесную тварь, осквернить славное воспоминание. Ушел я от мясника и долго бродяжничал, побираясь по шотландским горным деревням и хуторам, на хлеб зарабатывал, играя на волынке, украденной по дороге, мелодии душераздирающие, от коих слушателям моим жутко становилось. Им-то невдомек, а я знал, чем эти напевы их страшили – мелодии я сочинял на слова извращенных молитв, которые возносил некогда пред алтарем в церкви; втайне звучали они в моем сердце именно шиворот-навыворот: не с начала, а с конца… Но и в одиночестве, бродя ночью по болотам и пустошам, я наигрывал на волынке, особенно же в полнолуние одолевала охота погорланить, и всякий раз в лунные ночи мнилось, будто звуки и слова моих извращенных молитв сбегают по спине и ногам вниз, в землю, в ее лоно. А однажды в полночь – как раз день первый мая настал, праздник друидов[42], и луна начала убывать – вдруг незримая рука, будто выросшая из земли, схватила меня за ногу, ни шагу я не мог сделать, точно в оковах, и на волынке играть, ясное дело, перестал. Тут обдало меня ледяным холодом, поднявшимся, как мне показалось, из круглой черной дырищи в земле совсем рядом со мной, и я оцепенел, потому как ветер заледенил меня всего, от макушки до пят, затылок даже похолодел, вот я и обернулся. Гляжу, а за спиной у меня стоит… вроде пастух, – подумал так, потому что он опирался на длинный посох, раздвоенный наверху, как греческая буква ипсилон. Увидел я и стадо черных овец. Но раньше-то ни пастуха, ни овец не заметил, не иначе прошел мимо с закрытыми глазами, в полусне; передо мною был не призрак, в этом я не сомневался, пастух был из плоти и крови, как и овцы, в чем убедиться было легко хотя бы по запаху сырой шерсти…


(Черное пятно от огня.)


– …ты призван. – И он указал на мое бельмо».


(Черное пятно от огня.)


Очевидно, дальше шел рассказ о какой-то страшной магической тайне, потому что в верхней части обгоревшего листка записок Джона Ди незнакомой рукой было написано красными чернилами:


«Не способный совладать с порывами своего сердца да не читает далее! Не доверяющий силам своей души да сделает выбор: либо неведение в душевном спокойствии, либо познание гибельное!»


Дальнейшие страницы зеленой книжки были сплошь обугленными и черными. Огонь пощадил лишь отдельные строчки, и, разобрав их, я понял, что таинственный пастух рассказал Бартлету Грину о мистериях, связанных с древним культом некой Черной богини и магическими свойствами, которые приписывают луне, а кроме того, об ужасном кровавом ритуале, носящем название «тайгеарм»[43], память о нем по сей день хранят шотландские народные предания. Бартлет Грин упомянул также о том, что не знал женщины и жил целомудренно, это показалось мне удивительным – воздержанием, как известно, разбойники с большой дороги редко могут похвалиться. Избрал ли Бартлет Грин по убеждению столь целомудренную жизнь, или его отвращение к женщинам объяснялось природными наклонностями, осталось неясным, слишком отрывочными и краткими были фрагменты на этих страницах. Но дальше снова шел текст, меньше пострадавший от огня, и я прочитал следующее:


«…Лишь наполовину уразумел я то, что сказал пастух о даре, коего удостоит меня Черная Исаида. Наполовину, потому как сам я в то время был еще не цельным, а половиной самого себя. Дар, подарок – это вещь, значит, ее пощупать можно, откуда же она возьмется, ежели Исаида невидима? Я спросил, по каким приметам узнаю, что назначенный час настал? И в ответ услышал: „По крику петуха“. Тут опять я растерялся: петухи в деревнях каждое утро кукарекают… А главное, не мог в толк взять, почему пастух видит такую важность в том, что не буду я знать страха и боли, покуда живу на земле? В моем тогдашнем разумении невеликую он посулил доблесть, потому как давно уж мнил я себя храбрецом… Но по прошествии времени, потребного для моей зрелости, услышал я петуший крик, о котором толковал пастух, в себе самом крик сей услышал… Дотоле не знал я, что перво-наперво все в крови человека творится, а потом уж во внешнем мире являет себя. И, услышав крик петуший, воспринял я дар Исаиды, „серебряный башмак“. Пока ждал подарка – долго ждал, много чего странного испытал на себе: то будто персты влажные незримые меня трогали, то во рту горечь невообразимая, а темечко горит жарко, будто тонзуру мне выжигало каленым железом, ладони и пятки чесались и зудели, и все мерещилось, будто где-то рядом кошки мяучат… Потом на теле у меня выступили письмена, которые прочесть я не умел, похожие на те, что евреи в своих книгах рисуют, весь я сими знаками покрылся, как сыпью, но, едва коснулся их солнечный свет, они исчезли. Бывало, нападала тоска, женской ласки хотелось, однако такой, какую я в самом себе чувствовал, и очень я тому удивлялся, потому что сызмальства питал глубокое отвращение к девкам и скотским забавам, коим они с парнями предаются…

Когда же услышал я петуший крик, да не в ушах он раздался у меня, а прямиком вдоль хребта до самого темечка пробежал, то, как пастух предрек, холодный дождь окропил меня своею святой водой, хотя на небе ни облачка не было, и после того в ночь на первое мая пошел я бродить по болотистой пустоши, и ноги сами привели меня к черной круглой дырище, в земле зияющей…


(Черное пятно от огня.)


…как пастух научил, тянул я повозку, а на ней пятьдесят черных кошек в клетке. Привез туда, развел костер и сотворил лунное заклятие. В тот же миг сердце у меня в груди бешено заколотилось от неописуемого ужаса и пена выступила на губах. Взял одну кошку, проткнул вертелом и принялся зажаривать над огнем, принося жертву кровавую. Полчаса, должно быть, терзали мой слух кошачьи вопли, но мне эти полчаса показались долгими месяцами, словно само время застыло, чтобы муку мою сделать невыносимой. Подумал я: как же пятьдесят раз такой ужас вытерпеть, мне ведь наказано ни на минуту не давать умолкнуть вою и визгу кошачьему, пока не расправлюсь с последней… Те, что в клетке сидели, тоже принялись кричать, и поднялся жуткий вопль, от коего в мозгу моем проснулись демоны безумия, что дремлют до поры до времени в каждом человеке, и пытались пожрать мою душу, отгрызая от нее кусок за куском. Бесы эти не прятались во мне, а вылетали изо рта вместе с дыханием, обращавшимся в пар на холодном воздухе, уносились к луне и кружили около нее, став ярким ореолом. От пастуха я знал, в чем смысл ритуального убийства: сей пыткой из меня будут вырваны потаенные корни боли и страха, ибо примут мою боль и мой страх черные кошки, священные твари Черной богини. Корней же, порождающих боль и страх, пятьдесят. Иными словами, я совершал как раз обратное тому, что некогда Назареянин сотворил из любви, желая принять страдания всей твари, забыв, однако, про животных… А когда боль и страх будут изгнаны из моей крови и уйдут в мир внешний, мир луны, откуда пришли, моя истинная бессмертная сущность предстанет открыто и навсегда восторжествует над смертью и ее спутниками, я же навеки позабуду свою прежнюю жизнь и себя прежнего. Еще сказал пастух вот что: „Тебя, плоть твою, однажды предадут огню, расправятся с тобой так же, как ты с черными кошками, ибо таков суровый закон земли, но дух твой нимало не пострадает“.

Ночь, день и еще ночь минули, пока приносил я кровавую жертву… однако времени я вовсе не замечал, будто исчезло оно, время… Вересковая пустошь вокруг, сколько хватало глаз, высохла и почернела от горя, ибо видела, какое страшное дело творилось. Однако уже в первую ночь чувства, потаенно дремавшие во мне, ожили и стали явными: в ужасном визге и вое кошек, запертых в клетке, я начал различать отдельные голоса. Струны моей души откликались на них, подобно эху, и одна за другой они лопались. Последняя не выдержала, и тогда моему слуху стала внятна музыка низших сфер, голоса преисподней, с тех пор я обрел истинный слух… Что ж ты, брат Ди, как заяц, уши прижал? Все, рассказ мой о кошках окончен. А им на том свете сейчас худо ли? Играют, поди, как с мышатами, с душами попов…

Ну, дальше… Луна стояла высоко в небе, костер потух. Ноги меня не держали, и трясся я, как тростник. Прошло сколько-то времени – вдруг земля под ногами заколебалась, луна в небе стала раскачиваться, а потом пропала, будто поглотила ее тьма. И понял я, что левый мой глаз стал незрячим, ослеп я и не различал ни далеких гор, ни лесов, со всех сторон – только мрак и тишина. Уж и не знаю, как оно вышло, но только вскоре прозрел мой правый глаз с бельмом, и ему предстал мир удивительный – синие птицы летали там по воздуху, странные птицы с человечьими бородатыми лицами, а по небу туда и сюда сновали звезды, потому как у звезд тех были длинные паучьи лапы, и деревья там были каменные, но умеющие ходить, а рыбы подавали друг другу знаки руками, потому как были руки у тех рыб. Много разных диковин мне явилось, и все это я вроде видел впервые в жизни, а в то же время как будто уже знал раньше, словно в незапамятные времена побывал в том мире, но после забыл все, что увидел и узнал. И по-новому теперь ощущал прошлое и будущее, как будто бы время от меня ускользнуло…


(Черное пятно от огня.)


…Далеко где-то повалил из земли черный дым, но не клубился, а вроде завесой плотной повис, и все росло это облако, пока не сделалось громадным черным треугольником с опущенной книзу вершиной, и вдруг туча разорвалась, огненно-красная щель раскрылась сверху донизу, а в ней, смотрю, бешено крутится огромное веретено…


(Черное пятно от огня.)


…узрел я ужасную Черную Матерь, Исаиду тысячерукую, сидевшую за прялкой. Пряла она пряжу из человеческой плоти… из щели капала на землю кровь… Кровью обрызгало меня, все мое тело покрылось ужасными красными пятнами, точно чумными бубонами, – должно, то было магическое крещение кровью…


(Черное пятно от огня.)


…видать, когда окликнула меня Черная богиня по имени, пробудилась дремавшая во мне ее частица, дочь Исаиды, до того зревшая подобно зерну, и, соединившись с нею, стал я андрогином и обрел вечную жизнь… Похотливых желаний, снедающих смертную плоть, я и ранее никогда не испытывал, а тут вовсе оградил себя от них навеки, ибо не подвластен проклятию пола тот, кто навеки соединился со своей женской половиной и заключает ее в себе… Вернулось зрение к моему левому, человеческому глазу, тут я увидел, что из пропасти святого Патрика поднялась рука и протянула мне что-то поблескивающее тускло, как слиток старого серебра… Хотел схватить – не удалось, опять и опять выскальзывал слиток из человеческих пальцев, и тут на помощь мне пришла дочь Черной богини – мягкой кошачьей лапкой сцапала и подала мне серебряный башмак, да, это он самый и был, серебряный башмак, что наделяет бесстрашием того, кто его наденет…

Приняли меня в труппу странствующих фигляров, плясал я на канате и укротителем был зверей хищных… Ягуары, пантеры и леопарды в страхе забивались в углы, едва лишь я на них гляну правым глазом своим, с бельмом…


(Черное пятно от огня.)


…На канате я ловко плясал, хотя никогда тому не учился, а все почему? Потому что, получив в дар серебряный башмак, позабыл я, что такое страх, не боялся, что голова закружится или сорвусь, еще потому, что „невеста“ моя, та, что во мне самом сокрыта, тяжесть моего тела принимала…

Вижу, брат Ди, по глазам вижу, о чем хочешь спросить, да не решаешься: „Отчего же Бартлет Грин не нашел лучшей доли, а мыкался в бродячей труппе фигляров, а потом собрал вокруг себя разбойников с большой дороги?“ Скажу тебе отчего. Свободным я стану, лишь приняв огненное крещение, когда меня сожгут, как я сжег черных кошек. Вот тогда-то возглавлю незримых мятежников и с того света ужо сыграю папистам на волынке такую песенку, что сто лет и тысячу лет в ушах у них звон будет стоять, от которого вконец они одуреют! Палить из пушчонок начнут – пускай, на доброе здоровье! Бабах! Мимо ядрышки полетят, мимо… Да ты, магистр, может, не веришь, что есть у меня башмак серебряный? Смотри, маловер!

И Бартлет Грин носком правого сапога начал стаскивать другой сапог, но… вдруг замер, раздувая ноздри, хищно принюхался, точно дикий зверь, и оскалил зубы.

– Чуешь, брат Ди? Пантера к нам пожаловала! – сказал он с насмешкой.

Я вдохнул поглубже – в подземелье и правда запахло словно диким зверем. И тут раздались шаги, приближавшиеся к дверям каземата…

Еще миг – и заскрежетал тяжелый железный засов…»


На этом месте записки моего предка Джона Ди, переплетенные в зеленый сафьян, обрывались; я глубоко задумался.

Запах пантеры!

Помню, я где-то вычитал, что старые вещи и бессловесные твари, некогда проклятые или заговоренные, могут навести колдовские чары на того, кто берет их себе или вообще уделяет им не в меру много внимания. Кто знает, кем может обернуться невинный с виду бездомный пудель, который привяжется к тебе на вечерней прогулке, – пожалеешь его, возьмешь в теплую комнату… а под черной собачьей шкурой вдруг окажется сам дьявол…

Уж не повторится ли со мной, потомком Джона Ди, история доктора Фауста? Что, если, приняв тронутое тленом наследство покойного кузена Роджера, я угодил в сферы, где властвует древнее колдовство? Разбудил и выманил неведомые силы, кишащие в ветхом бумажном хламе, словно древоточцы в старой мебели?


Прерываю начатую работу – переписку отрывков из сафьяновой книжки Джона Ди, необходимо зафиксировать то, что сейчас случилось. Признаюсь, делаю это очень неохотно. Мной уже овладело самому мне непонятное любопытство, неудержимое желание прочесть следующие страницы повествования моего предка, ведь он оказался в застенке! Как взволнованный читатель романов, хочу поскорей узнать о дальнейших событиях, разыгравшихся в темном подземелье, куда по приказу Кровавого епископа бросали еретиков, хочу добраться до смысла странных слов Бартлета Грина, – почему он говорил о запахе пантеры?

И все же… осмелюсь, скажу без обиняков: вот уже несколько дней меня неотвязно преследует странное ощущение – как только дело так или иначе касается архива покойного Джона Роджера, мной словно распоряжается чья-то чужая воля. Я, что называется, всеми фибрами души чувствую непреклонную решимость (и уже написал о своем замысле) воссоздать удивительную историю жизни моего английского предка не как бог на душу положит, не как самому хотелось бы, а так, как угодно «двуликому Янусу», или, пожалуй, «Бафомету», которого я видел во сне: буду читать, расшифровывать, переписывать документы и дневники, как «он повелит», то есть поведет мою руку. Не хочу задаваться вопросом, явилось ли событие, которое только что произошло, также по наущению Бафомета?

Произошло же следующее. Я снова взялся за перо, но вдруг почувствовал что-то необычное. Минуло не более получаса после того, как я с трудом восстановил описание разговора, состоявшегося в Тауэре между Бартлетом Грином и Джоном Ди. Но я уже не могу с уверенностью сказать, что за эти полчаса передумал и перечувствовал, не знаю даже, не было ли все случившееся обманом чувств, галлюцинацией, смутным фантастическим видением, которое промелькнуло в моем усталом мозгу, точно тень. Что я имею в виду? Прежде всего, я почувствовал резкий и сильный «запах пантеры», нет, скорей то был неопределенный обонятельный образ, связанный с хищными зверями; во мне ожили впечатления, какие остаются, например, после посещения цирка: вспомнились клетки с хищниками, решетки из железных прутьев, за которыми, не зная покоя, ходят из угла в угол огромные кошки.

Я испуганно вздрогнул, прислушался: раздавался торопливый стук в дверь моего кабинета.

Не успел я откликнуться – далеко не приветливым тоном, поскольку не выношу, когда меня беспокоят за работой, – дверь распахнулась. Старая экономка, давно научившаяся уважать мои привычки, смотрела робко и растерянно, словно без слов извиняясь за вторжение, но в ту же минуту, едва не оттолкнув ее, в комнату вошла, о нет, не вошла – вихрем ворвалась, влетела, сметая все на своем пути, статная, высокая незнакомка в сверкающем черном одеянии…

Но почему я так взволнованно описываю приход дамы, который, что и говорить, был не лишен известной бесцеремонности, властной, самоуверенной манеры, свойственной особам, привыкшим командовать и повелевать? Хм, романтическая приподнятость так и сквозит в каждом слове, во всяком случае, когда перечитываешь написанное, она бросается в глаза. Однако довольно точно передает первое впечатление от встречи с незнакомкой. Вне всякого сомнения, дама принадлежала к высшему обществу. Мне показалось, будто она что-то высматривает, настороженно вытянув шею и широко раскрыв глаза. Она прошла, буквально не взглянув на меня, вернее, решительно прошествовала с высоко поднятой головой и остановилась возле моего письменного стола. Словно ища опоры или как слепая, слепцы ведь все распознают на ощупь, провела рукой по краю стола. Затем пальцы крепко сжались – тут незнакомка сразу успокоилась и замерла в неподвижности, опершись на стол.

Ее кулачок почти касался тульского серебряного ларца.

С неподражаемой, естественной, а не привитой воспитанием непринужденностью она мгновенно свела на нет всю странность, сказал бы даже, дикость ситуации, с улыбкой промурлыкав набор стандартных извинений, причем в ее речи явственно слышался славянский акцент, а затем, положив конец разброду в моих мыслях, ловко обратила их в нужном ей направлении.

– Не будем терять времени, – сказала она, – у меня к вам просьба. Вы исполните ее?

Вежливость не позволяла ответить отказом, тем более что вопрос был задан необычайно красивой женщиной, легко сменившей важную, горделивую аристократическую манеру на шутливо-просительный тон.

– С величайшим удовольствием, сударыня! Сделаю все, что в моих силах… – Вероятно, я произнес нечто в таком роде, потому что наградой мне был быстрый, неописуемо нежный и мягкий, словно бы ластящийся, взгляд. Она продолжала, засмеявшись легким, певучим, необычайно приятным смехом:

– Благодарю! Не подумайте, что у меня к вам какая-то из ряда вон выходящая просьба. Нет, все очень просто. Исполнить ее ничего не стоит, это зависит лишь от… вашего… доброго согласия. – Почему-то она запнулась.

Я поспешил развеять ее сомнения:

– О, если только вы изволите пояснить, госпожа…

Она тотчас поняла, что меня смущает, и воскликнула:

– Ах да, вот же моя карточка! Она лежит на вашем столе уже столько времени… – И снова раздался нежный певучий смешок.

Я в недоумении уставился туда, куда указывала ее ручка, удивительно изящная, мягкая, не миниатюрная и, как видно, сильная, – в самом деле, на столе, рядом с липотинским хитроумным ларчиком, лежала визитная карточка, я не заметил, да, определенно не заметил, когда и как она туда попала. Я взял ее со стола.

«Асия Хотокалюнгина» – имя моей посетительницы было выгравировано в технике офорта, так же как и причудливая княжеская корона. Я сообразил: к юго-востоку от Черноморского побережья, на Кавказе, уцелели черкесские князья, собственно, старейшины племен, некоторые кланы подчинены турками, другие – русскими.

Несомненно, правильные черты лица моей посетительницы, а они сразу привлекли мое внимание, характерны для восточного индоевропейского типа и вызывают в памяти как греческий, так и персидский идеал женской красоты.

Я слегка поклонился гостье, а она уже уютно устроилась в кресле у письменного стола и сидела, небрежно поглаживая изящными пальчиками крышку тульского ларчика. Я невольно следил за ее пальцами – внезапно испугавшись, что княгиня может ненароком передвинуть ларчик и изменить его положение относительно меридиана. Но ничего подобного не произошло.

– Княжна, располагайте мной! Приказывайте!

Она вдруг выпрямилась, царственно расправив плечи, и по мне вновь скользнул неописуемо ласковый, желтовато мерцающий взгляд, от которого словно струились волнующие токи.

– Как вам, может быть, известно, Сергей Липотин – мой старый знакомый, – заговорила княжна. – Раньше, когда мы жили в Екатеринодаре, он занимался систематизацией и разбором коллекций моего отца. Тогда-то он и пробудил во мне любовь к красивым старинным вещам тонкой искусной работы. Я коллекционирую изделия старых мастеров моей родины, ткани, кованые изделия, а главным образом… оружие. Не всякое оружие, разумеется… а только то, что очень высоко… думаю, как нигде, высоко… ценится у моего народа. В моей коллекции есть, между прочим…

Мягкий, грудной голос и удивительный, певучий, изумительно приятно коверкающий немецкую речь акцент; княжна изредка запиналась, отчего в ее голосе слышался некий ритм, подобный мерному рокоту морских волн, от него пришла в волнение моя кровь: началось едва заметное мне самому ответное движение. Слова княжны, их смысл были безразличны, во всяком случае, так показалось, но интонация и ритм очаровали меня, я слышу их даже сейчас, и, конечно же, действием этих чар объясняется то, что многое, о чем мы говорили, взгляды и жесты, вероятно, даже некоторые мысли, возникшие у меня во время беседы, теперь представляются не реальными, а пригрезившимися. Княжна неожиданно оборвала на полуслове рассказ о своем собрании редкостей:

– Липотин и направил меня к вам. Он сказал, что вы стали владельцем одной… драгоценной, очень редкой и очень… древней вещи. Это копье, вернее, острие копья, наконечник с инкрустацией золотом по металлу, чрезвычайно ценный, я знаю! Я располагаю верными сведениями. Описание изделия мне предоставил Липотин. Должно быть, вы приобрели эту вещь при его посредничестве. Ах, это неважно! – Я удивился и хотел возразить, но она не пожелала выслушать: – Неважно! Я хочу приобрести эту вещь. Продайте копье! Это и есть моя просьба.

Загрузка...